СЕСТРА ЗЕРКАЛА



Местом окончательного объяснения был назначен парк. Со стороны озера наплывала вечерняя прохлада, даже что-то похожее на туман — белое, мучнистое — зарождалось и вставало над озером, однако скамейка, на которой Наташа поджидала Петра Петровича, была теплой. От солнца к этому времени в небе осталась лишь малиновая полоса, непонятным образом расположившаяся перпендикулярно к земле и напоминающая поэтому узкую высокую дверь. Туда, в эту-то дверь, и протискивалось с величайшим трудом солнце.

Как и всегда в ответственнейшие моменты жизни, Наташа думала не о том, что должно было вскоре произойти, а о чем-то совершенно произвольном, обнаруживающем весьма хрупкую, если не сказать условную, связь с действительностью. Она думала, что помимо скамеек тепло еще хорошо сохраняет вода, а самый ненадежный хранитель тепла, к сожалению, воздух. Наташа вспоминала, как совсем недавно купалась в другом — лесном — озере, где по берегам росли высокие сосны, и их отражения зеркально и ясно ложились на воду. Петр Петрович не купался, опасаясь застудить поясницу, — сидел на пеньке и покуривал, а Наташа резвилась в серебристой воде, словно русалка, ладонями разводила длинные отражения сосен, и не было сил покинуть теплую, шелковистую воду, выйти на холодный воздух, который, впрочем, до купания совершенно не казался таковым.

Нечто схожее Наташа испытывала и сейчас, сидя на теплой скамейке, а командой, что хватит нежиться, пора на холод, должно было стать появление Петра Петровича в начале аллеи, где в окружении кустов и цветов маячил на невысоком постаменте как-то уцелевший от прежних времен отвратительный цементный мальчишка в штанах до колен и с барабаном. Палочки, однако, мальчишке не удалось сберечь, и каждый раз, пробегая взглядом аллею, Наташа натыкалась на его нелепую фигуру с растопыренными руками, словно мальчишка изготовился кого-то ловить в кустах.

«В самом деле, — подумала она, — при чем здесь русалочьи купания в серебристом озере, теплая скамейка, холодный воздух? При чем здесь цементный мальчишка-барабанщик — гнусный фавн этого парка? О другом надо, о другом!» Но это скорее было игрой. То есть то, что думала в данный момент Наташа, было игрой, но никак не предстоящее объяснение с Петром Петровичем. Просто она прекрасно понимала: даже стоит ей немедленно начать думать об объяснениях (хотя безобидное слово «объяснение» и не вполне точно передает суть дела), четкими и логичными мысли ее все равно не станут. У Наташи одно никогда не вытекало из другого, а последующее не являлось следствием предыдущего. Ей всегда было приятнее выдумывать, что будет, разыгрывать мысленные спектакли, где роли ее были неизменно блистательны, нежели произносить конкретные слова конкретным людям. Почему-то когда наставала пора осуществлять задуманное, все выходило совершенно не так, как представлялось Наташе, и это несоответствие удручало. «Что ж, таков, к сожалению, удел всех, кто неубедителен в этой жизни», — туманно объяснила ближайшая Наташина подруга Бен-Саула. «А ты, — помнится, поинтересовалась Наташа, — убедительна? И потом что за слово? Кого и в чем надо убеждать? У тебя задуманное всегда исполняется?» — «Видишь ли, — вздохнула Бен-Саула, как бы уже устав от собственной проницательности, граничащей с ясновидением, — мне мало, чтобы просто исполнялось. Действительность должна без устали одаривать меня».

Как всегда, Наташа не поняла, серьезно говорит Саула или шутит. Однако запомнила этот разговор, состоявшийся, если ей не изменяла память, в пылающем, наводящем на мысль о сожженных еретиках полумраке финской бани, более того, почувствовала в словах подруги что-то похожее на истину. Как человек гордый, Наташа решила бороться со странным недостатком (собственной неубедительностью), однако не путем безусловного его искоренения (честно говоря, она не представляла, как его искоренить), а упрямством, то есть доведением его до вселенских размеров, до абсурда, авось возведенный в сотую степень минус в конце концов породит плюс.

Таким образом, гармония мысли и дела, подкрепленные логикой поступки, разумное подчинение неизбежным закономерностям — все это было несвойственно Наташе. Она жила, как летела. С одной стороны, это невероятно упрощало Наташину жизнь. Во всяком случае, предстоящая встреча с Петром Петровичем вполне могла уложиться в следующие несколько фраз: «Прощайте, Петр Петрович, бог с вами. Прощайте, и все! Вы же сами знаете, я вам ничего объяснять не буду…» А с другой стороны, делало Наташино поведение и настроение абсолютно непредсказуемыми. Чувства и эмоции, не знающие якорей, менялись у Наташи подобно направлению ветра. То, что замышлялось как забава, вдруг оказывалось едва ли не самым важным, что мнилось серьезным и значительным — совершеннейшей галиматьей.

Каждый раз Наташа возвращалась к тому, от чего наивно полагала убежать: удручающему несоответствию между порывами души и действительностью, то есть все к той же собственной неубедительности.

Сделав печальное это открытие, Наташа, естественно, поделилась им с верной Бен-Саулой. «Ну и что? — спросила Бен-Саула, устремив на Наташу взгляд темно-желтых, как раскаленные пески, глаз. — Радуешься, что стала такая умная?» — «Нет, — покачала головой Наташа, — наверное, люди, как игральные карты. Выпало быть шестеркой, хоть тресни, тузом не станешь. Разве правила игры поменять? Да как их поменяешь?» — «А ты не думай об этом, — неожиданно оживилась Бен-Саула, — эти твои мысли от суеты и гордыни. Не жди для себя радостей. Тогда, следовательно, ничто не сумеет тебя огорчить. Живи по законам магов-мудрецов». — «Но что тогда остается магам-мудрецам?» — удивилась Наташа. На сей раз разговор происходил на даче, где третья их подруга — Лахутина — обитала в то лето с архитектором. Домик архитектор соорудил себе приличный. На крыше — между двух остроконечных башенок — оборудовал защищенную от ветра площадку, откуда открывался дивный вид на окрестный лес. Площадка была выдержана в латиноамериканском стиле. Там стояли плетеные стулья и столик. «Магам-мудрецам остается все, весь мир, — охотно ответила Бен-Саула, — кроме тщеславия. Это великое богатство, которое невозможно отнять. Смотри, вон летит чайка. Откуда, кстати, она здесь среди лесов? В ней больше смысла, чем в нашем разговоре». — «Почему же больше?» — удивилась Наташа. «Потому, что полет ее реален, подчинен какой-то, пусть даже ей самой неведомой цели, — объяснила Бен-Саула, — а наш разговор, согласись, абсолютно праздный. Праздность вообще исключительно достояние человека. В природе праздности нет». — «Мне надоела твоя софистика, Саула, — ответила тогда Наташа, — тем более она для тебя лишь средство убить время». — «Не суть важно, что она для меня, — возразила подруга, — но она тебе не надоест никогда. Как никогда не надоест тебе смотреться в зеркало».

«Зеркало, зеркало, — почему-то вспомнила Наташа сейчас, поджидая на теплой скамейке Петра Петровича. — Что угодно можно приписать человеку, а потом снисходительно добавить, это, мол, тебе никогда не надоест, как и смотреться в зеркало. И неизбежно смутится тот, кому такое сказали, потому что никогда еще ни одному человеку в мире не надоело смотреть на себя в зеркало».

Придя к такому в высшей степени странному выводу, Наташа и в самом деле извлекла из сумочки зеркало. «Ну так что же? — спокойно констатировала она. — Пусть мимолетное, выхваченное из суеты изображение, но оно никогда мне не наскучит, хотя бы потому, что я — это я! Но Бен-Саула, кажется, намекала, что, подобно тому как зеркало отражает лицо человека, софистика есть мгновенное отображение ни к чему не обязывающих, случайных мыслей, без руля и без ветрил скитающихся в голове человека? Следовательно, повышенный интерес к собственной личности, по мнению Бен-Саулы, от праздности?»

Наташа подумала, что никогда, словно сказочная девица, не обращалась к зеркалу с вопросом: «…свет мой, зеркальце, скажи, да всю правду доложи…» Может, потому, что ей не было никакого дела до этой правды. Собственная внешность (хоть это слово и чересчур легковесно, чтобы передать даже сотую долю того, что Наташа в него вкладывала) никогда не подвергалась у нее сравнению ни с чем, потому что внешность эта была единственной, а следовательно, бесценной. Наташа — и здесь вряд ли имеет смысл спорить с ней — совершенно искренне полагала, что второй такой, как она, в мире нет, и этого вполне было достаточно для поведения, которое Бен-Саула классифицировала как «достоинство красавицы». К слову сказать, себя Бен-Саула, возможно безо всяких на то оснований, считала последней представительницей некогда могущественнейшего, а ныне совершенно вымершего племени магов и собственное поведение классифицировала как «достоинство последней представительницы». Всякую классификацию Бен-Саула начинала со слова «достоинство». Если же про кого-то говорила: «Это человек без достоинства» — то сказанное означало: вряд ли вышеупомянутый человек когда-нибудь сумеет завоевать расположение Бен-Саулы.

Глядя в зеркало, Наташа не ведала сомнений. Не то чтобы она не завидовала, скажем, кинозвездам, — в конце концов, не Нарциссом же женского пола была Наташа, — она им завидовала, но равнодушно, то есть для нее все эти кинозвезды существовали как бы в иных световых мирах, про которые лишь известно, что где-то во вселенной они существуют, куда-то там перемещаются, и не более того.

Иногда, впрочем, Наташа думала, зеркало сыграло с ней злую шутку. Когда ей было лет пять или шесть, она поднялась на цыпочки и увидела в зеркале свое лицо, одновременно удивленное и надменное, скорее даже надменное, нежели удивленное, выражающее не только непререкаемое презрение к чему-то, но и свое непонятное право на это презрение. Увидела бегущие по щекам светленькие пышные волосы, коричневые глазки, в которых затаилось странное и необъяснимое для столь юной девочки ожидание, судорожно сжатые, вцепившиеся в край трюмо ладошки. Сначала Наташа не поверила, что это она, таким гордым, а главное, красивым было лицо. Она внезапно поняла, почему всегда так пристально смотрят на нее взрослые. Несколько дней маленькую Наташу преследовало собственное отражение. Кажется, оно даже чудилось ей посреди неба. Словно самую свою суть разглядела Наташа в зеркале. Вот только что это была за суть, она не поняла.

Она, естественно, осознала это позже, когда, став взрослее, пришла к выводу, что красота ее зиждется на сочетаниях для большинства лиц несовместимых, то есть вопреки общепринятым представлениям о гармонии. Например, простонародного, круглого абриса и тонких губ, на которых так, казалось, и застыло навечно неизвестно кем данное право на гордость и непререкаемое презрение. Пышных платиновых волос и ярких коричневых глаз, смешение, заставляющее лишь догадываться об истинном темпераменте. На чередовании постоянно замкнутого, холодновато-отчужденного выражения и простодушной, доверчивой, как бы вынесенной из детства улыбки, предполагающей характер отзывчивый и веселый.

И все же дело было не только во внешних Наташиных данных. Чисто внешними данными отличалась Лахутина — девушка, ничем, кроме них, не обладающая, а потому имеющая куда большие основания претендовать на роль некоего эталона в этой загадочной, полной субъективизма и противоречий области. Наташа под понятием «красота» понимала прежде всего свободу. Какую именно, она объяснить не могла. Свобода, по ее мнению, постигалась не умом и уж тем более не праздными словами, но сердцем. Она считала себя и жизнь свою красивыми, только когда испытывала эту почти невозможную в обыденной жизни свободу. Свободный духом человек всегда красив.

Выявив весьма спорную взаимосвязь между собственной внешностью, зеркалом и свободным духом и тем самым оспорив утверждение Бен-Саулы насчет софистики, которое конечно же не нуждалось в столь сложном и многоходовом опровержении, Наташа подумала, что существует еще одно зеркало, одновременно хрупкое и вечное, о котором Бен-Саула с ее романтикой раскаленных песков, достоинством «последней представительницы», еженедельным гаданием по пауку и прочими языческими штучками вряд ли имеет ясное представление. Отражения в этом зеркале никогда не бывают истинными, не соответствуют действительности, не нуждаются в доводах разума. Однажды в жизни земной человек обязательно бывает прекрасным и совершенным, но только в глазах другого — любящего — человека! Ах, как нравилось Наташе забавляться с этим зеркалом! Погружаться в отражение, жить, да, именно жить среди его причудливых образов, забывая даже про красоту и свободу. При этом сама Наташа вовсе не испытывала ответных чувств. Если вообразить любовь в виде двустороннего зеркала, Наташина сторона постоянно была слепой.

Она вспомнила тот — полуторагодичной давности — весенний день, когда она, Бен-Саула и Лахутина стояли в этом же самом парке, только подальше от гнусного цементного фавна, у фонтана, и хохотали. Лахутина, как водится, рассказывала какие-то глупейшие анекдоты, но смеялись не над ними. Была весна. Струи фонтана золотились, а наверху, казалось, они собираются в белые охапки и улетают в небо. Стебли ранних, не распустившихся еще цветов шевелились на легком ветру. Бен-Саула была в ярко-красном тюрбане — последнем произведении своего опережающего век дизайна — и в черных брюках, которые загадочно изменяли цвет, то казались гуталинными, то вдруг начинали ослепительно сверкать. Бен-Саула вполне серьезно утверждала, что происходит это вследствие перемен ее настроения, будто бы брюки эти являются пробной моделью из ее знаменитой коллекции «Одежда будущего». По мнению Бен-Саулы, одежда эта должна не только соответствовать душевному состоянию человека, но и передавать тончайшие его нюансы. В тот день брюки Бен-Саулы почти все время сверкали. Помнится, она даже поддержала разговор насчет цветочных стеблей, они, мол, безусловно, живые, неужели Наташа и Лахутина не видят, они напоминают танцующих под дудочку кобр, которых Бен-Саула якобы видела в предгорьях Тибета. Еще она заявила, что гибкие колышущиеся стебли — это идея, требующая воплощения. Ее дизайнерско-художническое око уже видит летние женские полуботиночки, на которых, точно очнувшиеся ото сна шнурки, покачиваются пружинки-стебельки, увенчанные цветами. «Да, конечно, что-то в этом есть… — промямлила Лахутина, — но кто рискнет надеть эту жуть, Саула?»

Они снова расхохотались.

Это был прекрасный день! Наташа чувствовала себя свободной и счастливой. Все, что мучило, не давало покоя — отступило, как бы отделилось от нынешней Наташиной жизни прочной прозрачной стеной. Там, за стеной, прежняя жизнь, естественно, продолжалась, но как бы в некоем вакууме, без Наташиного участия. Оттуда теперь не долетало ни звука.

Они отлично смотрелись в тот весенний день, как, впрочем, и во все дни, но в тот — особенно.

Бен-Саула — смуглая, словно только что прилетевшая с юга, до изумления худая, что странным образом ей шло, скорее всего потому, что толстой Бен-Саулу никак нельзя было представить. В пылающем тюрбане, с ярко накрашенными губами, с тонким одухотворенным лицом, она действительно казалась представительницей древнейшего, познавшего тайны жизни и смерти, все испытавшего, а потому уставшего от бесплодного существования племени магов. Бен-Саула была исполнена болезненного, изощренного очарования, поддаться на которое мог, однако, далеко не каждый. Курить Бен-Саула предпочитала «Беломор», утверждая, что он пробуждает ее генетическую память только уже о последнем периоде жизни загадочного племени магов, когда, изгнанное из аравийских пределов, оно, основательно поредевшее, укрылось наконец на Тибете, чтобы выполнить свое историческое предначертание — собрать воедино мудрость доэллинского Востока и тибетских монастырей. «Где же она, эта мудрость, Саула?» — помнится, не удержалась от глупейшего, как обычно, вопроса Лахутина. «Она везде, — Бен-Саула торжественно и неопределенно очертила в воздухе некую арку. — Она здесь!» — указала пальцем на свое сердце. Бен-Саула утверждала, что, когда курит «Беломор», ей как бы открываются недоступные, скрытые в облаках вершины и одновременно она ощущает тепло, идущее от древнего каменного очага, особенное тепло, которое, по ее словам, может понять лишь тот, кто сам сидел в тибетской хижине кромешной ночью, смотрел на огонь в очаге, слушал вой ветров, разбивающихся о вершины. Бен-Саула и в парке, помнится, курила «Беломор». Проходящие мимо молодые люди, не говоря уже о прочих категориях прохожих, допустим матерях с колясками, смотрели на нее, как на инопланетянку.

Но взгляд молодых людей немедленно теплел, переведенный на Лахутину — девушку, в отличие от Наташи и уж тем более от Бен-Саулы, стоящую на пороге физического совершенства. Лахутина была абсолютно пропорционально сложена, лицо ее было абсолютно симметрично и красиво, причем красиво всегда, независимо от мыслей, настроения, ситуаций, в которых она оказывалась. Бен-Саула однажды заметила, что красота Лахутиной не та, которая «мир спасет», а самоценная, то есть если кого и спасающая, так только саму Лахутину. «О твою красоту, как о щит, разбивается все истинно возвышенное, тревожное, — сказала Бен-Саула, — поэтому, наверное, душа твоя находится в состоянии абсолютного, вечного покоя». Лахутина, помнится, лишь пожала плечами да раздраженно заметила, что время ужинать, а если здесь ужина нет (в так называемой мастерской Бен-Саулы конечно же никаким ужином и не пахло), то она позвонит своему архитектору и они поедут ужинать, куда она пожелает, так что, если Наташа и Бен-Саула хотят, то могут присоединиться. Своевременные завтраки, обеды, ужины, пятичасовой чай и так далее почему-то занимали очень важное место в жизни Лахутиной. Единственное, что могло ее по-настоящему вывести из себя, это нарушение привычного режима питания. Приходилось учитывать эту странную особенность ее организма и каждый раз тщательнейшим образом продумывать, где они будут завтракать, обедать или ужинать. Даже обладающая гипнотическим взглядом Бен-Саула была здесь бессильна. «Я могу усыпить Лахутину, но не ее аппетит», — вздыхала Бен-Саула, заготавливая бутерброды, наливая в термос чай. В надежности родного общепита уверенности не было.

Однако ангельская красота Лахутиной почему-то не вызывала в окружающих благоговения. «Смотри, Коля, какая мордашка!» — встречные мужчины обычно не позволяли себе говорить такого про Бен-Саулу, да и про Наташу тоже, но сплошь и рядом позволяли про Лахутину. «У тебя зато, хоть землю рой!» — отвечала Лахутина, но отношения между ней и мужчинами, как ни странно, от этого грубого ответа не портились.

Тогда у фонтана их смешило все: глупые глаза молодых людей, стадами слоняющихся по парку, бездарное их бренчание на гитарках; парочки на скамейках — либо напряженно друг на друга поглядывающие, либо тупо помалкивающие; алкаш-сомнамбула, мобилизовавшийся, чтобы твердо пройти мимо поджидающего его милиционера.

Фонтан по-прежнему устремлял в небо чуть кривящиеся от ветра белопенные струи, водяная стена, таким образом, загораживала часть парка, и вот оттуда-то, с подветренной стороны, весь в водяной пыли, как в серебре, и приблизился к ним немолодой растерянный мужчина. Он был довольно-таки строен, светлый костюм сидел на нем вполне прилично. Лицо мужчины нервически подергивалось, и чувствовалось, то, что он сейчас делает или собирается сделать, дается ему с великим трудом, то есть вопреки его характеру и жизненным правилам.

— Здравствуйте. Чем обязаны, любезнейший? — с некоторым даже интересом обратилась к нему Бен-Саула, от которой конечно же не укрылась его титаническая внутренняя борьба.

Мужчина с достоинством поклонился. Он начал успокаиваться, выражение лица сделалось более естественным. Теперь можно было разглядеть, что, несмотря на залысины и довольно глубокие морщины — неизбежное следствие возраста, — лицо его осталось просветленным. Неизбежные страсти, житейские невзгоды не наложили на него отпечатка. То был не зрелый искушенный мужчина, а юноша, незаметно состарившийся над книгами, бегущий от действительности, примеряющий к себе чужие, книжные страсти. То был юноша, внезапно проснувшийся пожилым и с горечью осознавший, что жизнь-то, лучшие годы ау! Попробуй-ка верни поезд. Все это в считанные мгновения стало ясно Бен-Сауле и отчасти Наташе. Лахутиной же, естественно, ничего ясно не стало.

— Тебе чего, старик? — хмыкнула она. — Куда ты… Или ты того?..

— Я совершенно трезв, — непослушным от долгого молчания голосом произнес мужчина. — Если это возможно, — с надеждой посмотрел на Наташу, — уделите мне несколько минут.

— Я? Именно я? Но… почему? Мы незнакомы… — не меньше его растерялась Наташа.

Общая растерянность как бы уравняла их.

Лахутина решительно схватила подруг под руки и повела прочь.

— Ты действуешь как-то… некрасиво, — поморщилась Бен-Саула.

Некоторое время шли молча. Капельки фонтана уже не долетали, лишь ощущалось его прохладное, ровное дыхание. Наташа затылком чувствовала остывающий, полный каких-то невысказанных мыслей и чувств взгляд человека в сером костюме.

— А знаешь, — задумчиво заметила Бен-Саула, — что-то есть в этом дядечке. Во всяком случае, он скажет тебе нечто забавное, не то, что обычно говорят, когда хотят познакомиться. Мне кажется, самое важное для него высказаться, а ты… Ты, пожалуй, повод. Но может, я ошибаюсь. Я бы на твоем месте выслушала его. В худшем случае он абсолютно безвреден.

— А вдруг это маньяк? — прошептала Лахутина. Она боялась маньяков, чтобы не дразнить их, никогда не надевала ничего красного, знала про них множество страшных историй.

— Вопрос в другом, — сказала Наташа. — Надо ли все это мне?

— Ну, сама смотри, — ответила Бен-Саула.

За прошедшие с момента появления мужчины минуту или две Наташа уже совершенно точно могла сформулировать, что именно ей в нем не нравится. Ей не нравились его надрыв, исступленность, может, и простительные женщине, но никак, по мнению Наташи, непростительные мужчине. Так глупая ночная бабочка летит на свечу, так однажды сама Наташа после известной истории с аварией — хотя можно ли считать аварией сознательный наезд на столб? — бежала с разбитым лицом, слепая от слез. Ах как она бежала! Хотелось немедленно выплакаться, все равно кому, лишь бы только стало легче. Но у Наташи достало воли взять себя в руки, и по прошествии нескольких часов, после скитаний по мокрым улицам, стремительного (об этом позже), вынужденного спринта, в мастерской Бен-Саулы она была уже холодна как снег. Наташа преподнесла случившееся Бен-Сауле, этому признанному мастеру психоанализа, как проявление своей свободной воли, сообщила детали и факты в столь незначительном количестве, что Бен-Саула не решилась разложить поступок Наташи по психологическим полочкам. «Большое горе немо, лишь малое болтливо», — процитировала Саула Сенеку, и все.

Но было и другое. Иногда Наташе казалось, снег так и не растаял в ее душе. Из-за него она сама сделалась жестокой и холодной. А возможно, пролей Наташа вовремя необходимые слезы, облегчи душу, все оказалось бы по-другому, она вернулась бы домой — кто там после ее возвращения стал бы вспоминать о разбитой машине? — и жила бы, как живут девяносто процентов ее сверстниц — дома, с родителями.

Но сейчас говорить об этом было поздно.

Резко повернувшись, Наташа направилась в сторону дядечки, у которого по мере ее приближения лицо делалось все более взволнованным. Наташа пока что уяснила одно: он слабый человек, он гораздо слабее ее, несмотря на то, что ей девятнадцать, а ему, видимо, за пятьдесят, и что за это надо наказывать, и она, Наташа, накажет, обязательно накажет его.

Так познакомилась Наташа с Петром Петровичем.

Тогда, весной, они стояли у шелестящего фонтана, не замечая оседающей на лицах водяной пыли. Поначалу Наташа не очень вслушивалась в слова Петра Петровича, изучала его лицо и внешний вид. Чем-то Петр Петрович неуловимо напоминал кролика. Впрочем, возможно, некая предварительная неприязнь Наташи была причиной, что ей так казалось. «Вылитый кролик! — упрямо убеждала себя Наташа. — И губы шевелятся, как у кролика, когда он жует морковку». Одет Петр Петрович был с известной тщательностью, но что-то в этой тщательности Наташе не понравилось: какая-то стопроцентная сочетаемость предметов. Наташа вспомнила утверждение Бен-Саулы, что стремление к подобной сочетаемости свойственно главным образом (хотя здесь, как и везде, бывают исключения) людям добропорядочным, но… посредственным, которые всегда знают, что и как надо делать, олицетворяющим собой то, что именуется спокойствием и лояльностью. «Но, боже мой, — воскликнула Бен-Саула, — если бы ты только знала, какое это унылое спокойствие!»

Однако нервно размахивающий руками, торопящийся высказаться Петр Петрович явно не подходил под это определение. Наташа пришла к выводу, что вышеупомянутая сочетаемость: серый костюм, коричневая рубашка, коричневые же ботинки, галстук, гармонирующий одновременно с костюмом и с рубашкой, необычайная галстучная заколка, какая-то матово-вишневая, — все свидетельствует, что отнюдь не он сам продумывает детали своего туалета. И конечно же не сам столь умело гладит костюм, завязывает изящным узлом галстук. Скорее всего, подумала Наташа, снаряжает его на сомнительные похождения жена, причем любящая и верная, потому что, будь она другой, не стала бы возиться с его галстуком. Так что, выходит, Петр Петрович отвратительный обманщик! Мысль эта еще более усугубила неприязнь Наташи к Петру Петровичу.

Постепенно торопливое его многословие — а многословие Наташа, наученная Бен-Саулой превыше многих достоинств почитать лаконичность, полагала признаком натуры незначительной и эгоистичной, думающей и говорящей главным образом о себе, о своих переживаниях, — стало достигать ее слуха. Наташа начала улавливать смысл того, что говорил Петр Петрович, и некоторый даже, естественно чисто отстраненный, интерес возник у нее к словам Петра Петровича.

— …О, вам этого пока не понять, вы слишком молоды, слишком непосредственны, слишком от жизни, чтобы испытать такое, я бы сказал, потрясение безмятежностью, да, именно потрясение безмятежностью! Как страшно приходится впоследствии за эту безмятежность расплачиваться!

— Расплачиваться? — удивилась Наташа, которая если что и ценила в нынешней своей жизни, исчисляемой ею с момента, когда она поселилась в мастерской Бен-Саулы, так это с таким трудом достигнутую за это время относительную безмятежность. — За безмятежность расплачиваться? Что вы говорите? Вы в своем уме?

В ответ Петр Петрович улыбнулся так устало и горестно, что все сомнения должны были немедленно улетучиться: да, Петр Петрович в своем уме, может быть даже впервые настолько в своем уме, что решился заговорить про безмятежность.

— Я опущу предысторию, — занервничал Петр Петрович, — вам ведь совершенно неинтересно, кто я, где родился-крестился, ну и так далее. Я попытаюсь донести до вас суть, хотя, повторяю, вы вряд ли меня поймете. Я, видите ли, иногда гуляю по этому парку, здесь недалеко мой институт, я, если вам интересно, занимаюсь древней историей, в частности историей Древнего Рима, если еще точнее, историческим периодом от битвы при Пидне до смерти Суллы. Тут, надеюсь, я сумею удовлетворить ваше любопытство к Древнему Риму, если таковое у вас когда-нибудь возникнет. Но, еще раз повторяю, дело не в этом. Совсем недавно, несколько минут назад, я вошел в парк и заметил странные превращения. Начиная хотя бы с воздуха, вы же сами видите, вы не можете этого не видеть, — он вдруг сделался абсолютно прозрачным! А этот фонтан, превратившийся в радугу? Ну, с этим внезапным обострением чувств я бы еще как-нибудь примирился. Знаете, все ведь можно объяснить, допустим какой-нибудь там скачок, когда критическая масса виденного внезапно взрывается и содействует началу качественно нового восприятия, или теория катастроф, применительно к отдельной человеческой душе, кто знает, вдруг в эти секунды произошла во мне какая-то катастрофа, о которой разумнее было бы судить психиатрам, и я вышел из нее обновленным? Несколько мгновений я колебался, не повернуть ли назад? Но тут я увидел вас и двух ваших подруг. Вы стояли у фонтана и смотрели по сторонам с таким бесстрашием, смеялись так заразительно, а главное, свободно, вольно, что я вспомнил Тита Ливия, он написал про одних римских деятелей, что они что-то там учинили с весельем и отвагой победителей. Так вот, и вы вели себя у фонтана с весельем и отвагой победителей! Этот мир, который мне внезапно открылся: прозрачный воздух, чистый ветер, фонтанная радуга, наконец, черт побери, свобода! — он принадлежал вам. Вам, а я лишь трусливо стоял на пороге, подсматривал в замочную скважину… Я видел ваши развевающиеся волосы, блестящие глаза, наконец, ваши лица, одухотворенные, как бы это сказать… одухотворенные достоинством, да! Я вдруг понял, что никогда в жизни не был молодым, потому что никогда, ни на секунду не чувствовал себя свободным. Я словно катился по гладким смазанным рельсам и единственное, чего достиг, так это бессмысленной безмятежности. Я достиг ее в борьбе с измучившими меня историческими знаниями, которые упорно вынуждали соотносить собственную личность, собственные мысли и поступки с деяниями древних. Я стал искать в исторических событиях ничтожности, суетности. И я находил в избытке! Великими римлянами зачастую двигали ничтожные, мелкие страсти. Я доказал это, написал статьи о послегракховской реставрации, о политических взаимоотношениях Главции, Сатурнина и Мария, но… я сам-то при этом, моя-то жизнь, разве они изменились от этого к лучшему, высокому? Я решил, лишь безмятежность, стабильность принесут мне покой. Мой быт, работа, наконец, отношения в семье — все это годами не знало изменений, мне казалось, я так и доживу свой век, какого же черта, ведь это счастье, вы, вероятно, помните, многие литературные герои мечтали о подобном, но… увидев вас, я понял: судьба даровала мне последний шанс. Я решил, что должен во что бы то ни стало подойти к вам, именно к вам! Я прочитал в ваших глазах: вы единственная, кто может отнестись ко мне с искренним сочувствием. Решил познакомиться с вами, потому что больше шансов прорвать серую пелену, пробиться в живой, бушующий мир, который вы для меня олицетворяете, у меня не будет! Я колебался, наверное, целую минуту. Ни разу в жизни я не знакомился с женщинами, а уж тем более с девушками, такими, как вы, которые настолько моложе меня, прямо так, на улице. Но существует некая абстрактная память о красоте, так сказать, обобщенный ее образ, что-то такое сродни условному рефлексу, только, естественно, применительно к человеческой душе. Так вот, я увидел вас, и в голове у меня вспыхнуло: красота! А когда это происходит, я почему-то вспоминаю, ну, может быть, это глупо, даже в какой-то степени непатриотично, но я почему-то всегда вспоминаю Босфор, каким увидел его двадцать лет назад на рассвете, когда возвращался на корабле из Греции. Я не буду описывать вам сиреневую дымку, золотящиеся купола, белые свечи минаретов, не буду, это неинтересно, и здесь я не оригинален, но тем не менее, увидев вас, я вспомнил… И я как-то сразу поверил вам, ведь красота не может… нет, не обмануть, «обмануть» — слишком ничтожное слово, но… предать? Ведь не может? Боже мой! — спохватился Петр Петрович, заметив, что лицо у Наташи посуровело. — Успокойтесь, пожалуйста. Я ставлю вопрос чисто теоретически, к вам, естественно, все это не имеет ни малейшего отношения.

— Может! — Наташе показалось, она только подумала, но, оказывается, произнесла вслух. — Хотя и не должна.

— Спасибо, — задумчиво ответил Петр Петрович, — я почему-то был уверен, что вы ответите именно так. Спасибо вам, потому что я попробовал, ну, насколько у меня хватило воображения, представить себя на вашем месте и понял, что не заслуживаю, вообще не заслуживаю ответа. Извините, я веду себя как дешевый провинциальный ухажер, но, верьте мне, я действительно никогда вот так ни с кем не знакомился. И даже сейчас ни на что не надеюсь.

— Почему же? — холодно улыбнулась Наташа. — Раз все это мне выложили, значит, на что-то надеетесь, а?

Петр Петрович стоял, опустив голову, как бы собираясь с мыслями.

Наташа подумала, что ошиблась, ни на что он не надеется, предел мечтаний для него именно высказаться. Иначе бы что-нибудь заготовил впрок. И сейчас, высказавшись, он, должно быть, испытывает не раздвоение даже, а растроение. С одной стороны — неизбежную опустошенность. С другой — судорожную освобожденность, невысказанное больше его не угнетает. С третьей — растерянность, что же такое сделать, как удержать Наташу?

В Наташе шевельнулось что-то похожее на зависть к легкости, с какой Петр Петрович снял со своей души тяжесть, мгновенную тяжесть, отметила про себя Наташа, он же сказал, что все началось, когда он вошел в парк, то есть от силы пятнадцать минут назад. «А я, — вспомнила Наташа, — тогда… после столба, когда отец и мать обалдевшими глазами смотрели, как я с разбитой мордой выползаю из машины, а потом несусь куда-то под дождем, ведь я с тех пор так и не высказалась! И моя освобожденность иного, совершенно иного, нежели у него, рода! Теленок! Кролик! Что он, собственно говоря, возомнил? Что стоит наговорить первой встречной разных глупостей — подумаешь, Древний Рим! я тоже знаю, там был этот, как его… Гай Юлий Цезарь, который делал сразу сто дел, — и она побежит за ним на задних лапках! Нет, старичок, погоди!» — странные мстительные мысли явились Наташе. Сравнение с проливом Босфор ее нисколько не взволновало. Конечно же она его никогда не видела. Босфор ассоциировался у нее с Дарданеллами, а оба эти пролива воспринимались исключительно как географические категории. Это потом Наташа приохотилась слушать Петра Петровича, это потом его слова и образы стали чем-то вроде зеркала, куда она смотрелась, забывая даже про красоту и свободу. Все это потом. А тогда Наташа оглянулась и увидела, что Бен-Саула и Лахутина сидят невдалеке на скамейке, а какие-то молодые люди уже заинтересованно прохаживаются перед ними, мерзко поскрипывая по песку подошвами. «Какое постылое однообразие! — подумала Наташа. — Ну ладно, они хоть молодые, а вон тот, в синем свитере… двухметрового роста, он довольно симпатичный, в принципе он может позволить себе знакомиться с девушками в парке, но старикашка! До чего же он обнаглел!»

Петр Петрович по-прежнему молчал. Наташа тоже молчала. Нет, отнюдь не робость ее одолела. Робость скорее одолела Петра Петровича. Странную смутную тоску неожиданно почувствовала Наташа перед… Раньше она не могла точно сформулировать, перед чем именно, теперь смогла: перед жизнью вообще, перед собственным будущим. Чувство это Наташа частенько испытывала в школе, когда добросовестно сидела на всех уроках, но ни один предмет не был ей интересен. Кто-то щелкал, как орешки, задачки, причем способами, которых на уроках не объясняли, какими-то из высшей математики, интегральными способами. Кто-то, захлебываясь, повествовал об Отечественной войне с Наполеоном, уверенно входя в совершенно недоступные для Наташи подробности: чем, например, вооружение драгуна отличалось от вооружения улана? Наташа же не могла проникнуться интересом ни к чему! И дома родители в редкие дни перемирий (это, пожалуй, единственное, в чем у них не было разногласий) дружно восклицали: «Как же так? У тебя только четверки и тройки. Ни одной пятерки. Неужели тебя не тянет ни к какому предмету? Ну, хотя бы училась тогда домашнему хозяйству, что ли? Конструировала бы что-нибудь?» Но и домашнее хозяйство не привлекало Наташу, не говоря уже о каком-то мифическом конструировании.

Она подумала, вот ей уже восемнадцать, а ничего не изменилось. До сих пор неопределенность и тоска перед будущим. На что ей, спрашивается, надеяться? Какие такие таланты внезапно откроются?

Сердце по ночам заходится. В институт не поступила, ни к какому делу стремления нет. Книги? Да, книги, конечно, Наташа читала. Но, допустим, отними кто-нибудь у нее книгу, которую она не дочитала, дай взамен новую, Наташа так же спокойно примется за нее, забыв про прежнюю. Это Бен-Саула читает ночи напролет, она человек увлеченный. А разве можно считать увлечением смехотворную помощь, которую оказывает Наташа Бен-Сауле в ее дизайнерском искусстве? Она ведь иногда даже толком не понимает, что, собственно, собирается создать Бен-Саула? Взять хотя бы последнюю ее работу, когда она попросила помочь Наташу разрезать полосками какую-то железку и жуткую валяную, ну точно вчера состриженную с вонючего козла, шерсть. И еще натолочь в ступе киновари. Разве могла Наташа себе представить, что это будет ковер, который Бен-Саула каким-то чудом ухитрится сдать в магазин Художественного фонда и там его оценят в четыреста рублей! Да сыщется ли идиот, который выложит за этот железно-козлино-красный ковер четыреста рублей?

Однажды ночью, помнится, когда Бен-Саула за широченным столом рисовала при свете длинной, как шея гуся, вылезающей из стены лампы эскизы и попыхивала «Беломором», в двадцатый, наверное, на дню раз пробуждая загадочную генетическую память о великих деяниях племени магов, Наташа поведала ей об этом своем удручающем отсутствии интереса ко многим сферам приложения человеческих сил. «О чем ни подумаю… ну, чем бы мне, например, хотелось заняться, все не мое! Представляешь, ничего не нравится. Не хочется. Даже не знаю…» — «Что ж, — склонив голову, Бен-Саула положила на бумагу размашистый штрих, — у тебя, вероятно, другая планида». — «Как это другая? Почему другая?» — не поняла Наташа, но в душе все сладко замерло: сейчас умная Бен-Саула объяснит. «Другая, чем у большинства людей, — повторила Бен-Саула. — Не всем же куда-то двигаться. Кому-то надо стоять на месте. Как зеркалам. Чтобы другие в них смотрелись. Но в любом случае таких, как ты, мало. Верь мне, это счастливые люди. Они свободны, как никто на свете. Их можно разбить, но нельзя заставить врать — показывать то, чего нет». — «Счастливые? — изумилась Наташа. — Это я-то, по-твоему, счастливая? Да что ты такое говоришь, Саула? Мне девятнадцать лет, а я полнейшее ничтожество, не знаю, где завтра окажусь, а ты говоришь, счастливая. Ты издеваешься, Саула?» — «Нет, — покачала головой Бен-Саула, — но сейчас тебе этого не понять».

…Наташа словно проснулась и с удивлением опять увидела парк, шумящий фонтан, плавающую в воздухе радужную пыль, Бен-Саулу и Лахутину. Парни уже сидели рядом с ними на скамейке. Но их было трое, один оказался непарным скворцом, с чем, естественно, мириться не желал, а потому с надеждой смотрел на Наташу и с неприязнью на Петра Петровича. Этот двухметрового роста скворец подавал Наташе знаки, мол, если тебе надоел привязчивый тип, только махни ручкой, и я сделаю так, что он немедленно оставит тебя в покое.

Петр Петрович стоял к фонтану спиной и, конечно, ничего не видел. До рассеянного внимания Наташи донеслись его слова: «Давайте встретимся завтра…»

— Что-что? — переспросила она, изумляясь, что все еще стоит здесь, ведет бессмысленные разговоры.

— Я говорю, если сегодня у вас нет времени, давайте встретимся завтра, я на машине, могу подъехать куда угодно, а потом отвезти вас.

— На машине? — с недавних пор слово «машина» вызывало у Наташи отчаянье. — Надеюсь, у вас не «Жигули»?

— Да, шестая модель, — растерянно подтвердил Петр Петрович, — но, право, не понимаю, почему это вам так неприятно.

— Но не зеленого же она у вас цвета? — крикнула Наташа и чуть было не схватила Петра Петровича за пиджак.

— Нет, белая, но объясните мне…

В этот момент чья-то могучая тень закрыла солнце. Это был двухметровый в синем свитере. Улыбался он как-то блудливо, и вообще угадывалось в его повадках что-то лисье, что совершенно не вязалось с его огромным ростом и силищей. Это-то лисье: как неслышно парень подкрался, как, видимо, подслушал, о чем разговор, как хитренько склонил голову, как, наконец, ухмыльнулся и подмигнул ей, будто они давние знакомые, — и не понравилось Наташе. Издали парень казался более привлекательным.

— Мне кажется, вы не очень-то вежливо разговариваете с девушкой, — заявил он Петру Петровичу, — и если она сейчас подтвердит мое предположение, нам с вами придется отойти вон туда, — парень кивнул в сторону пустынного угла парка, где в тени обшарпанных беседок валялись пустые бутылки, скомканные газеты. — Заранее могу сказать, вряд ли эта прогулка доставит вам удовольствие, — зачем-то он повертел двумя пальцами пуговицу на пиджаке Петра Петровича. — Так что чеши отсюда, дядя!

— Я отойду с тобой куда угодно, идиот, как только закончу разговор, — Петр Петрович даже не посмотрел на парня.

«Странно, — подумала Наташа, — он, наверное, думает, им предстоит приятная беседа о Древнем Риме…»

— Тебя никто не звал, — сказала парню. — Иди откуда пришел!

Пожав плечами, парень вернулся на скамейку.

— Уважаемый Петр Петрович! — разом решила покончить со всеми Наташа. — Ни сегодня, ни завтра, вообще никогда, понимаете, никогда, ни при каких обстоятельствах я с вами не встречусь!

Некоторое время Петр Петрович молчал, уставясь в пустынный угол парка, куда минуту назад звал его парень. Но созерцание обшарпанных беседок и пустых бутылок навело его на странные мысли.

— В весеннем воздухе есть удивительная ясность, — задумчиво произнес он, — как будто он только что родился, материализовался из первозданного хаоса, этот воздух. Его чистота лишь подчеркивает несовершенство творений рук человеческих, например этих гадких беседок. Да и, пожалуй, несовершенство всего нашего человеческого мира. Беседки обречены разваливаться, а воздух каждую весну становится молодым и чистым. Наверное, — невесело улыбнулся Петр Петрович, — с возрастом человек не становится умнее, раз пытается удержать то, что нельзя удержать — весенний воздух, вместо того чтобы тихо сидеть в беседке.

— О чем вы?

— Жаль, — сказал Петр Петрович, — мне очень грустно от ваших слов, но все равно спасибо вам за эти несколько минут, верите ли, разговаривая с вами, я почти что растворился в воздухе. Спасибо, что вы меня выслушали, что вы… Да просто, что вы пришли сегодня в парк и я вас увидел, что вы есть на белом свете. Я вас никогда не забуду, — стремительно поймав ее ладонь в свою, Петр Петрович запечатлел на ней легкий, как прикосновение падающего осеннего листа, поцелуй. — Так что же, будем прощаться?

«Вот как, — с удивлением смотрела Наташа на Петра Петровича. — Он, выходит, благородная птица, а я мещанка, серятина, тупица. Этакого неземного изобразил… Петрарку. Тот, кажется, безумно любил и не ждал взаимности. Не я, получается, его наказываю, а он меня… Что он там плел про весенний воздух, про какие-то беседки? Нет, погоди!» — внезапная ярость охватила Наташу, но мысли тем не менее работали четко.

— Петр Петрович! — звенящим от бешенства голосом сказала Наташа. — Вы действительно хотите завтра со мной встретиться?

— Минуту назад я умолял вас об этом.

— И сейчас настаиваете, не так ли?

— К сожалению, — улыбнулся Петр Петрович, — одной моей настойчивости здесь мало…

— Так вот, Петр Петрович, — голос Наташи по-прежнему звенел. — Немедленно, сейчас же полезайте в фонтан, перейдите его вброд, и тогда завтра же… в это же самое время мы здесь встретимся! Вы поняли меня, Петр Петрович?

Петр Петрович улыбнулся так нежно, что Наташе сделалось не по себе. «Вдруг шизофреник, юродивый? — мелькнула мысль. — Чего он, дурья башка, улыбается?»

— Всего-то? — произнес между тем Петр Петрович. — Всего-то вы требуете от меня такой чепухи, когда за счастье встретиться с вами я готов отдать все!

И прежде чем Наташа смогла осмыслить его слова, он легко перемахнул через невысокий каменный парапетик и побрел прямо под струи, под колеблющуюся над ними радугу.

Вздох изумления пронесся над парком. Наташа различила в общем этом вздохе и протяжное «Ой, мамоч-ка-а-а!» Лахутиной и тихий свист Бен-Саулы, такая уж была у Бен-Саулы привычка — выражать удивление свистом.

— Петр Петрович, вернитесь! — Наташа сама едва не свалилась в воду. — Люди же смотрят, вернитесь!

Нехотя, словно ему доставляло огромное удовольствие бродить внутри фонтана, Петр Петрович вернулся. Штаны его промокли до колен, облепили ноги, и казалось, Петр Петрович вырядился в какие-то нелепые бутылочные сапоги.

— Все в порядке, граждане, все в полном порядке! — произнес он, как бы слегка кривляясь, что в общем-то было странно для такого пожилого, солидного человека, но уже не казалось странным после того, как он залез в фонтан.

Наташа вдруг заметила, что плачет, а руки у нее трясутся.

— Уходите, уходите немедленно! — сказала она. — Завтра в это время ждите меня, а сейчас уходите! — То были злые слезы, и Наташа уже не думала их скрывать.

— До завтра! — Петр Петрович легко (он почему-то все делал легко) зашагал к выходу.

Наташа кинулась к скамейке, где сидели потерявшие дар речи Бен-Саула, Лахутина и трое парней.

— Сидите? — почему-то накинулась Наташа на парней. — Догоните же его, поймайте! Бить не надо, бить необязательно, но объясните же ему, что… Что…

— Все сидят, я объясню! — вскочил со скамейки двухметровый

Он бежал, точно спортсмен на соревнованиях, высоко подбрасывая ноги, пружинисто отталкиваясь от земли.

«Вы тут пошлейшим образом болтали, Петр Петрович, про Босфор и Дарданеллы, а я, дурочка, слушала… — Наташа подалась вперед, чтобы ничего не пропустить, — но на всякую болтовню есть вот это…» — мстительно погрозила Петру Петровичу кулаком.

Все последующее уместилось в несколько секунд, и несколько этих секунд впоследствии неизменно повергали Димочку (вскоре выяснилось, что именно так зовут двухметрового) в злобный транс. «Я уже почти догонял его, уже каких-нибудь несколько метров оставалось. Я хотел, пробегая мимо, дать ему оплеуху, чтобы он гробанулся на землю, — честно выдал свои отвратительные намерения Димочка, — пробежать немного вперед, развернуться, он-то к этому времени должен был уже подняться, первый раз я не хотел бить сильно, и потом сделать его вот этим каратистским ударом, — Димочка со свистом выбросил вверх длинную, как циркуль, ногу, и всем стало ясно: вмешательство сверхъестественных сил, не иначе, спасло Петра Петровича. — Так вот, — закончил рассказ о своем позоре Димочка, — я почти догнал его, когда он вдруг резко остановился и вот так, — Димочка показал, как именно, — выставил локоть. Сволочь! Я как лом проглотил. Главное, у него это вышло совершенно случайно. Черт его знает, может, к нему в рукав муравей заполз. В общем, он сделал меня в поддых… Тот самый случай, когда стреляет незаряженное ружье, курица кричит петухом, выигрывает лотерейный билет. И все равно мне нет оправдания! Я не должен был расслабляться…»

Откровенность Димочки, как, впрочем, и все, что он делал, носила отчасти лисий характер. Соврать ему было трудно, так как, во-первых, дело происходило у всех на глазах, во-вторых, он слышал, что на следующий день Наташа должна была здесь же встретиться с Петром Петровичем, и разговор у них, естественно, не мог не зайти об этом самом происшествии.

Они действительно встретились, но на мнимо недоуменный Наташин вопрос, что же там такое было после того, как они расстались, Петр Петрович то ли вообще не ответил, что ли ответил что-то вроде: «Не помню. Путалась под ногами какая-то шелупонь…» И все. Знал бы об этом Димочка! Но в том и беда лисьих людей, что всех они подгоняют под собственный аршин, а встреться им человек, под этот аршин не попадающий, лисьи люди сами ставят себя в глупое положение.

С таких удивительных событий началось знакомство Наташи и Петра Петровича.

А теперь Наташа собиралась его завершить.

…Туман над озером окончательно оформился, в него словно провалились лодки, спешащие к пристани. Лишь взмахи весел нарушали целостность тумана, весла почему-то были различимы. В скамейке уже почти не осталось тепла. Цементный барабанщик-фавн издали казался синим, в вечернем сумраке уродство его было не столь кричащим. Более того, некую несвойственную ему при дневном освещении порочную игривость обрел фавн, он словно лукаво вслушивался в шум деревьев и всплески весел.

Все становится чуть-чуть иным вечером. Таинственными казались Наташе лица подруг, до последнего момента надеявшихся отговорить ее от задуманного. На дальней скамейке сидела Лахутина, совершенством своим и спокойствием напоминающая изваяние древнегреческой богини. Стоило, впрочем, ей произнести несколько фраз, очарование пропадало, но в данный момент Лахутина печально помалкивала. Рядом ерзал архитектор, успевающий каким-то образом бросать по сторонам ревнивые и гневные взгляды. Он был готов ревновать Лахутину к кому угодно, в том числе и к посиневшему барабанщику-фавну.

Чуть поодаль разместились Бен-Саула в сиреневом, развевающемся при малейшем порыве ветра платье, и болгарский лейтенант — личность в компании совершенно новая. Это он приобрел в магазине Художественного фонда железно-козлино-красный ковер за четыреста рублей и там же познакомился с Бен-Саулой.

А в стороне за деревом скрывался от Наташи незваный Димочка. Могучие его плечи не помещались за стволом, Димочка, скорее, делал вид, что скрывался. Нервно приплясывающий за деревом двухметровый остолоп вызывал у редких прохожих вполне законные опасения, вид у него был такой, словно он подстерегает жертву. Это он потребовал, чтобы Наташа немедленно рассталась с Петром Петровичем. Дело в том, что несколько дней назад Димочка сделал Наташе предложение.

Да, множество событий произошло за время, минувшее со дня знакомства Наташи и Петра Петровича. Знакомства, в парке начавшегося и в парке же сегодня завершающегося.

В том, что это произойдет именно в парке, виделся Наташе некий глубинный смысл. Здесь собиралась она поставить окончательную точку, после которой можно начинать новое предложение, но никак не продолжать старое, трусливо переделав точку в запятую.

Димочкино сватовство застало Наташу врасплох. Конечно, Димочка все это время крутился на горизонте, как говорится, возникал, но лишь тогда, когда Наташа во что бы то ни стало хотела отомстить Петру Петровичу за его безупречность, готовность сделать для нее все, принести любую жертву. Такое поведение Наташа считала в наши дни невозможным. Петр Петрович казался ей актером, исполняющим роль из старинного водевиля. Кто, скажите на милость, предлагает девушке руку и сердце на второй день знакомства? Только брачный аферист! Но Петр Петрович был вдовцом, за которым присматривала сестра. Ах, как хотелось Наташе, когда они встретились на следующий день у фонтана, услышать, что Петр Петрович женат. Ах, как бы она тогда с ним разделалась! Наташа поначалу испытывала смятение, столь нечеловечески добрым было к ней отношение Петра Петровича. Оно непременно нуждалось в некоем противовесе, иначе, чего доброго, Наташа начала бы смотреть на мир глазами Петра Петровича, а этого, признаться, она побаивалась, ей казалось, тогда ее сможет облапошить каждый. Отношения с Петром Петровичем Наташа старалась воспринимать как забавный эпизод, не более. У Лахутиной подобных эпизодов была масса. У Бен-Саулы, по крайней мере с тех пор как Наташа ее узнала, ни одного. О болгарском лейтенанте разговор особый. Но ведь Наташа как раз и стремилась не походить ни на одну из них, стремилась к золотой середине.

Противовесом стал Димочка.

Симпатичный, двухметрового роста, темно-русый, привыкший считать себя неотразимым, Димочка, студент экономического факультета, лисьим своим поведением, железной нацеленностью, нехитрыми взглядами на жизнь и собственное в ней место — самому, впрочем, Димочке они казались ужасно хитрыми: он намеревался в жизни преуспеть — привычно возвращал Наташу на круги своя после ошеломляющих встреч с Петром Петровичем. Почему-то считалось, что Димочку ждет блестящее будущее. Хотя Наташа не понимала: а собственно, почему? Где гарантия, что в первый же год после института Димочка не проворуется и не сядет в тюрьму? Такое, судя по газетным статьям, случается довольно часто. Считалось, чуть ли не какие-то золотые россыпи ждут Димочку и, естественно, ту, на которой он остановит свой выбор. Димочка был искусным иллюзионистом, он уже сейчас заставлял сверкать грядущие эти россыпи живейшим светом, преображался в их лучах, начинал казаться значительным и каким-то завидным. То вдруг Димочка намекал, что после окончания института его ждет распределение в одну преуспевающую в экономическом отношении страну, в принципе есть уже договоренность, но вот беда, он до сих пор не женат. То еще что-нибудь в этом духе.

Видит бог, у Наташи насчет Димочки не было никаких планов. С чего он вообразил, что она бросится ему на шею, Наташа не знала. Наоборот, в последнее время она всячески его избегала. А ведь могла бы и раньше. Скажем, после того как — еще на заре знакомства — однажды ночью они возвращались с Димочкой из Орехово-Борисова, где были у его друзей. Димочка и в гостях-то вел себя не лучшим образом, всячески давал понять Наташе, какой он жестокий, сильный и умный, как мало значат в его жизни девушки. О, их у него легионы! И вообще, он не из тех глупцов, кто серьезно к ним относится, верит в какую-то взаимность, все это ложь! Любая обманет. Он, Димочка, вообще такой человек, привыкший жить независимо от отношений с девушками, он и пальцем не пошевелит, чтобы ради какой-то что-то нарушить в укладе своей жизни, претерпеть хоть малейшее неудобство. Может взять да запить на неделю, про все на свете забыв, — ищи-свищи его по кабакам, а может и внезапно жениться, если девушка вдруг понравится, выпить граммов триста водочки и жениться. Все может. Одним словом, Димочка плел какую-то галиматью. Поначалу Наташу это искренне забавляло, она не думала, что Димочка такой дурак. Но на половине дороги Димочка вдруг начал печальным голосом вторить пощелкивающему счетчику: «Три сорок два. Три сорок четыре. Три сорок шесть…» Это было уже слишком. «Неужели ты такой жадный?» — спросила Наташа. «Нет, — вздохнул Димочка, — просто мне жаль, что ты так далеко живешь». Наташа сделала вид, что ничего не случилось, но у ближайшего метро потребовала остановить. В планы Димочки не входило расставаться с ней так скоро, он тоже выскочил из машины. «Ты куда? Зачем? Ты что?» — Димочка растерялся. Как и всякий человек большого роста, он плохо реагировал на внезапность, реакция у него была слегка замедленна. Из окна Наташе ухмылялся и погано подмигивал таксист. Уж он-то был готов отвезти ее куда угодно. «Дурак, — помнится, сказала тогда Наташа Димочке. — Зачем ты тратишь время, дурак? Ты же мечтаешь выгодно жениться, это ежу понятно. Но учти, с каждым годом шансов меньше, ребята вокруг прыткие. Расхватывают. Но если вдруг… все-таки познакомишься с подходящей, не вздумай считать в такси копейки…» Что ей ответил Димочка и вообще ответил ли, Наташа не помнила. Помнила только, что они помирились. А потом Димочка ей надоел. Произошло это после того, как он сделался серьезным, начал делиться с Наташей своими мыслями и планами. Из симпатичного весельчака Димочка превратился в унылого советского бюргера, мысли его и планы были так неинтересны, а главное, чужды Наташе, что возвращение на такси из Орехово-Борисова она теперь вспоминала как приятное приключение. Конечно, она понимала, каждый человек не прочь в жизни преуспеть. Но чтобы стремление это было столь наивным и одновременно всепоглощающим, как у Димочки, чтобы оно горделиво выставлялось как едва ли не главное достоинство личности, как, если угодно, некая жизненная программа, которую и Наташа (ведь именно этого ожидал от нее Димочка) должна была принять, а приняв, то есть связав свою судьбу с Димочкой, подчинить себя этой программе, конечной целью которой, видимо, являлось достижение Димочкой каких-то высоких постов, — это уж увольте! Это Наташа отвергала напрочь. Таким образом, из легкого противовеса Димочка превратился в постылую тяжесть. Перевоспитывать его, внушать иные идеалы было так же бесполезно, как превращать дуб в яблоню. Но чем упорнее Наташа избегала Димочки, тем сам он упорнее к ней стремился.

Наташа видела здесь еще одно проявление лисьей его натуры. Уверившись, что она ускользает от него, Димочка решил: значит, у нее есть основания ускользать. В экономической голове его факт этот мог преломиться примерно так: раз ускользает, значит, непременно представляет из себя некую ценность, в которой Димочка пока не разобрался. Разобрался в ней кто-то другой, но это вовсе не означает, что ценность не должна принадлежать Димочке. Как раз напротив. Димочка обязан завладеть ею во что бы то ни стало. Было время, серебро стоило по всему миру копейки, а потом вдруг — серебряный бум, и те, кто догадались сохранить обесцененные акции копей, в минуту стали миллионерами. Наташа, возможно, казалась ему заброшенной серебряной копью, которая впоследствии с лихвой окупит все затраты.

И Димочка, к крайней досаде Наташи, сделал ей предложение.

Наташа поделилась своей версией с Бен-Саулой. «Ты не совсем права, — сказала Бен-Саула, — я думаю, причина еще в том, что, общаясь с Петрушей, ты обтесалась, а Димочка, он хитрый, как дикарь, прибежал на блеск. Ты живешь свободно, словно первый человек на Земле, а такие люди, как Димочка, теряются перед тем, что выше их понимания. Что вровень — они опошляют. Загадки порой привлекают их сильнее, нежели истинные достоинства. И вообще, абсолютно одинаковые люди редко сходятся. Человек, чем-то не обладающий, готов на все, лишь бы удержать возле себя того, кто, по его мнению, этим обладает. Вплоть до женитьбы!» — засмеялась Бен-Саула.

Она, как всегда, красиво пела. В последнее время Бен-Саула ходила задумчивая. Дом моделей, где она работала младшим художником, повез показывать летние свои коллекции одежды в Казань. Бен-Саула почему-то отказалась от поездки. По утрам гадала. Нечего и говорить, что так называемое гадание являлось очередным пережитком язычества. Так, по словам Бен-Саулы, на протяжении тысячелетий гадали женщины некогда великого и могущественнейшего племени магов. Осуществлялось гадание при наличии сидящего в паутине голодного паука и некоторого количества предварительно отловленных мух. Муху надлежало поместить в паутину, и по тому, как бросится на нее паук, посвященное око читало будущее. Если же муха выскакивала из паутины, значит, гадание не состоялось. Опытные гадальщики знают, иногда и карты бастуют. Почему-то гадала Бен-Саула на железно-козлино-красный ковер, уже несколько недель спокойно висящий в магазине Художественного фонда. Для этих гаданий в верхнем углу окна содержалась священная паутина с красным пауком. Паук наглел, жирел, захватывал все новые и новые надоконные пространства. Вся верхняя часть высокого окна уже представляла собой многохитрое переплетение серебряных нитей — собственно паутину, какие-то перемычки, соединения, кошельки и так далее. Хозяйство паук завел солидное. «Почему ты гадаешь на какой-то паршивый ковер? — спросила Наташа у Бен-Саулы. — Зачем гадать на ковер?» — «А на что, по-твоему, нужно гадать?» — надменно поинтересовалась Бен-Саула. «Ну, не знаю, может быть, на судьбу?» — «Великие маги никогда не гадали на судьбу! — сурово ответила Бен-Саула. — Потому что относились к ней иначе. Видишь ли, единственная данность судьбы, так сказать, ее козырный туз — это смерть, непреложный факт, что в один прекрасный день человека не станет. Отсюда — мнимое могущество судьбы, священный страх перед ней. Великие маги не знали этого страха, потому что смерть для них была всего лишь переходом в новую — очередную — жизнь». — «Хорошо, — устало согласилась Наташа, так за все время и не сумевшая уяснить себе изменчивой сущности учения великих магов, — что поведал паук о ковре?» — «Странные вещи, — оживилась Бен-Саула, — он предсказал, что скоро я покину этот дом и… — она немного смутилась, — разные другие перемены». — «Лучше позвони в магазин, — предложила Наташа, — узнай, что там с этим ковришкой». Бен-Саула набрала номер. «Паук не соврал, — сказала она, положив трубку. — Ковер продан».

Да, у Бен-Саулы, как всегда, все получалось красиво. Наверное, она действительно не верила в судьбу и, следовательно, не подчинялась железным ее предписаниям. Не случайно же когда-то Бен-Саула сказала Наташе, что все получается у нее гораздо интереснее, чем даже она предполагает. И только сейчас Наташа сама была тому свидетельницей. Выходило, слова Бен-Саулы — не пустой треп. Впрочем, во всем, что касалось Бен-Саулы, Наташа давно отчаялась разобраться, так же, как и в сущности учения великих магов.

Итак, из забавного противовеса, смешного супермена Димочка превратился сначала в постылую тяжесть, а потом и вовсе в пустое место.

Наташа даже помнила, как это произошло.

Тот день они с Петром Петровичем провели в деревне, где у того остался от матери небольшой, но вполне крепкий домик. Время быстро летело среди густой одуряющей зелени под непрерывное стрекотание кузнечиков. Разомлевшей на солнце Наташе чудилось, они исполняют какую-то симфонию — необычную, но вместе с тем исполненную неведомого и глубокого смысла. Такой представлялась Наташе с некоторых пор и собственная жизнь. Петр Петрович, помнится, сказал ей, что этот день для него счастливый: ночью он закончил главный труд своей жизни — анализ социально-политической жизни Древнего Рима периода от битвы при Пидне до смерти Суллы, а рядом с ним Наташа, не будь которой, он бы этот труд никогда не закончил. Возвращались ночью на машине. Она быстро бежала вдоль леса, вдоль темных и освещенных деревень, мимо автобусных остановок, в глубине которых тлели красные точки сигарет. Недалеко от города, где главное шоссе пересекалось со второстепенным, происходило зловещее столпотворение. Мутный свет прожекторов, пожарная машина, «Скорая помощь», хмурый милиционер, раздраженно показывающий жезлом: проезжайте, проезжайте, не задерживайтесь, вас на сей раз это не касается! — все свидетельствовало, что произошла дорожная катастрофа. Так оно и было: на обочине, как бы склонив от ужаса голову, стоял недвижимый МАЗ с выбитыми стеклами, а в кювете прямо под исковерканным дорожным столбиком лежали колесами вверх разбитые в лепешку «Жигули», я рядом… нечто, накрытое то ли брезентом, то ли одеялом. Наташа успела разглядеть высовывающиеся из-под брезента или одеяла три пары ног, одни — детские. Петр Петрович тоже, естественно, все видел. Через минуту шоссе уже казалось совершенно обычным, а промелькнувшее… мимолетным сном. Дрожащей рукой Петр Петрович нажал кнопку магнитофона. Французский певец призрачной, хрупкой стеной (почему-то вдруг вспомнилось, что и его уже нет в живых) как будто отделил их от тех, лежащих под брезентом или одеялом. И с каждым мгновением стена неизбежно упрочивалась, потому что они были живы, ехали на машине, слышали музыку. «Боже мой, — прошептал Петр Петрович, — как мы беззащитны перед… всем. Мне не хочется жить, когда я думаю, что не в силах защитить тебя…»

Вот тогда-то совершенно для себя неожиданно, ведь думала о другом, Наташа решила: все, прощай Димочка! — и немедленно забыла о нем, словно Димочка провалился сквозь землю, растворился в воздухе.

Но через несколько дней он напомнил о себе, причем весьма оригинально — сделал Наташе предложение. Он произносил слова несвязно, срывающимся голосом, и Наташа поняла: дело дрянь. Опа почувствовала себя как если бы пришла на пляж загорать, а ее там застал град величиной с голубиное яйцо. Но ей почему-то стало жалко Димочку.

Сейчас Наташа не испытывала ничего, кроме усталости. Нынешняя непонятная жизнь казалась ей затянувшейся прелюдией, вот только к чему? В отличие от Бен-Саулы, Наташа не знала паутинного гадания и, следовательно, не ведала, что ее ждет. Было лишь какое-то странное предчувствие, что не ждет ничего. Но так в жизни не бывает.

Впрочем, один раз было. После известной истории с аварией, когда, слепая от слез, Наташа бежала по мокрым улицам, а сзади поспешало пьяное рыло, время от времени вскрикивающее, словно кто-то колол его шилом: «Мадемуазель! Куда же вы, мадемуазель!» Поначалу Наташа не обращала внимания на рыло, но вдруг оглянулась, испугавшись безлюдья одной из улиц, и поняла, что рыло-то вовсе не пьяное, а безалаберные его крики — не более чем маскировка, кто, мол, обратит внимание на жалкого пьяницу? Тут Наташу охватил совершеннейший ужас, и она понеслась со всех ног. Но и рыло, догадавшись, что его разоблачили, резко прибавило. Наташа влетела в темный подъезд, где квартиры почему-то начинались со второго этажа, и, уже слыша прерывистое дыхание рыла, бегущего по лестнице, заколотила в странную дверь без звонка и номера. Вот именно тогда, при совершенно, правда, других обстоятельствах, Наташе показалось, что уже не будет ничего. У нее оставалось несколько секунд. Она подумала, если дверь не откроется, она попросту поднимется еще на один пролет и выбросится из окна, но дверь открылась. Так Наташа попала к Бен-Сауле. «И со столь же странным предчувствием, — подумала она сейчас, — я от нее ухожу».

О нет! Наташа конечно же не собиралась бросать в лицо Бен-Сауле какие-то упреки. Ведь совсем еще недавно Бен-Саула была для нее идеалом. Идеальным, следовательно, был для Наташи и языческий мир бессмертной, не верящей в судьбу «последней представительницы» великого племени магов. В пятилетнем возрасте вместе со старенькой бабушкой Бен-Саула репатриировалась с Тибета. Бабушка давно умерла, Бен-Саула жила одна-одинешенька, без родственников. Наташа верила всему, что говорила Бен-Саула, потому что ее фантазии были для Наташи ярче, привлекательнее действительности. Так продолжалось до недавнего времени. До появления болгарского лейтенанта. До разговора, когда Бен-Саула, предав забвению философию великих магов и не ссылаясь более на паука, посоветовала Наташе не валять дурака, послать подальше Димочку и быстренько выйти замуж за Петра Петровича. Теперь ни мир Бен-Саулы, ни собственная жизнь не казались Наташе идеальными. Она ничего не сказала Бен-Сауле. Наташа слишком любила «последнюю представительницу», чтобы дать разрушиться в своей душе ее образу. Наташа собиралась уйти из парка одна, совершенно одна, чтобы больше никогда не встретиться с Бен-Саулой. Лучше сохранить память о прежней Бен-Сауле, истинной «последней представительнице», чем продолжать знакомство с новой — девушкой болгарского лейтенанта.

В начале аллеи показался Петр Петрович. Он уже видел Наташу и улыбался ей. Какие-нибудь пятьдесят метров их разделяли. Петр Петрович поравнялся с цементным мальчишкой-фавном. Сзади раздался вздох. Наташа подумала, да, конечно, Лахутина груба и не очень умна, но по-своему, в меру собственного понимания жизни, хочет ей добра. А недавно, например, целый час уговаривала Наташу принять предложение Петра Петровича и отвергнуть Димочкино. Даже заплакала, сказала, что это она пропащая, что так уж глупо все в жизни у нее сложилось. Сначала был любимый мальчик, ушел в армию, забылся за два-то года, а потом… Были, конечно, и противные, а некоторых просто жалко, вот, скажем, архитектора. Он нежный, тихий, доверчивый, и с женами ему всю жизнь не везло. А Наташа не такая, Наташа — сильная, вон как ее все любят. И не надо от добра добра искать. С Петрушей ей будет спокойно. А Димочку к черту!

…Наташа медленно поднялась со скамейки. «И вновь, — подумала растерянно, — я в этой жизни неубедительна! Что будет? Чего я жду? Я сейчас расскажу им, прямо сейчас расскажу про этот кошмар с машиной, как всю жизнь, сколько я себя помню, они, родители, ругались и мучили друг друга. Как отец, когда купили эту проклятую машину, а мать сказала, что надо нажать какой-то рычажок, а оказывается, надо было другой, потому что фары вдруг как-то не так вспыхнули, как он обернулся и ударил мать, сидящую сзади, а та вцепилась ему в волосы, и они начали драться… Как я нажала на какую-то педаль, машина врезалась в столб, а я с разбитой мордой убежала и больше не вернулась домой… Только зачем рассказывать. Зачем объяснение с Петром Петровичем? Зачем мне Димочка? Они же все-таки люди, неужели я мучаю их, потому что мне самой плохо? А может… мне просто все равно? Господи, неужели я и в самом деле равнодушное, пустое зеркало? Неужели мне все равно, кто в меня смотрится? Когда же я наконец увижу в нем… себя? Да! Надо выбираться, надо немедленно выбираться, только… не поздно ли? Нет, стать собой никогда не поздно! Вот только что я им скажу?»

Наташа растерянно шагнула навстречу Петру Петровичу, но в этот момент протяжный общий вздох вновь, как когда-то давно, когда Петр Петрович полез в фонтан, пронесся над парком. И снова Наташа различила в нем звонкое «ой, мамочка-а-а!» Лахутиной и свист Бен-Саулы. Наташа оглянулась, увидела Димочку.

— За мной должок, — отодвинув Наташу, он шагнул к Петру Петровичу.

— Прекратите! Прекратите! — заметалась между ними Наташа.

Она по очереди заглядывала им в глаза, и ей казалось, она видит свое перевернутое, уменьшенное в тысячу раз отражение. Она вспомнила, как однажды, когда ей было лет пять, а может, шесть, она поднялась на цыпочки и увидела в зеркале свое лицо, одновременно удивленное и надменное, даже скорее надменное, нежели удивленное, выражающее не только непререкаемое презрение к чему-то, но и свое непонятное право на это презрение. И совсем как тогда, много лет назад, Наташа вновь не поверила, что это она, таким гордым, а главное, красивым было лицо. Словно и сейчас самую свою суть разглядела Наташа в воображаемом зеркале. Вот только что это за суть, она опять не поняла…

Загрузка...