Марина ЦВЕТАЕВА. Письма 1933-1936

1933

1-33. С.Н. Андрониковой-Гальперн

Дорогая Саломея,

Только два слова (на мне сейчас четыре одновременных рукописи)

1) никакой обиды

2) спасибо

После переезда, этой пятой горы, сообщусь по существу.

Целую. МЦ.


5-го янв<аря> 1933 г.

Адр<ес> после 10-го

тот же Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot


<Приписка на полях:>

Рукописи:

1) Эпос и лирика современной России[1]

2) Neuf lettres de femme[2]

3) Живое о живом (переписка, правка)[3]

4) Перевод статьи Бердяева, о чем еще не знаю[4]


Впервые — СС-7. С. 155. Печ. по СС-7.

2-33. В комитет помощи русским ученым и журналистам[5]

Марины Ивановны Цветаевой-Эфрон

Прошение

Прошу уделить мне пособие из сумм, собранных на новогоднем писательском вечере[6].

Материальное положение мое крайне тяжелое.

М Цветаева.

Адр<ес> с 15-го янв<аря>

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot

6-го янв<аря> 1933 г.


Впервые — Швейцер В. С. 416. СС-6. С. 664. Печ. по СС-6.

3-33. В.В. Рудневу

7-го янв<аря> 1933 г.


Милый Вадим Викторович,

Очень жаль, но других стихов у меня сейчас нет, а волошинские рознить не хочу. Я поняла, что Вы просите еще 2–3 стихотворения, кроме Дома, а за вычетом Дома так и получается. Большая просьба, верните мне те волошинские, много времени ушло на переписку[7].

Вторая просьба: передайте, пожалуйста, прилагаемое прошение в Союз Журналистов[8].

Всего доброго

МЦветаева

Адрес до 15 прежний [9] , с 15-го

тот же Clamart

10, Rue Lazare Carnot


Впервые — Надеюсь — сговоримся легко. С. 13. Печ. по тексту первой публикации.

4-33. Г.П. Федотову

Clamart, 101, Rue Condorcet

8-го января 1933 г.


Милый Георгий Петрович,

Вот, наконец, рукопись[10].

Обращаю все Ваше внимание на 16 стр<аницу>, где вписка не совсем, не целиком заметна: приоткройте лист, часть вписки слева и скрыта, у меня не было места, а вписка мне необходима. Приоткройте!

Работала над статьей зверски, не отрываясь, полных 3 недели, печатайте петитом, либо делите на два, но не сокращайте, иначе я впаду в отчаяние.

Руднев моих 3 стихов (цикл) Волошину не взял, говорит много — 117 строк, а одного я ему не дала. А сам просил кроме имеющегося «Дома» (38 строк) еще 2-3[11]. Я послала волошинский цикл (117 стр<ок>, прося оставить «Дом», тогда выходит 80 с чем-то строк, т. е. как раз те 2–3 стихотворения, к<отор>ые Руднев просил еще. Бог его знает! Ненавижу торговлю, всегда готова отдать даром, но не могу же я дать им место, к<оторо>го у них для Волошина и меня нет (ВНУТРИ нет!)

А главное — Волошина здесь многие помнят и любят, и многие бы ему порадовались.

Кроме всего у меня переезд и перевод бердяевской статьи, пишу среди полного разгрома[12].

Очень жду отзвука на статью. До 15-го адр<ес> прежний, после 15-го


10, Rue Lazare Camot Clamart


Название прошу без точек и с тире как у меня.

Сердечный привет Вам и Е<лене> А.[13] <Николаевне>.

МЦ.

Название, либо как у меня, либо (оно мне больше нравится, но как хотите, м<ожет> б<ыть> журналу важнее Эпос и Лирика).

БОРИС ПАСТЕРНАК и ВЛАДИМИР МАЯКОВСКИЙ, т. е. если без эпос и лирика, тогда Бориса на первом месте.

На выбор.

Корректуру умоляю.

Простите прочерк.


Впервые — Новый журнал. 1961. С. 167–168. СС-7. С. 429–430. Печ. по СС-7.

5-33. Н.П. Гронскому

<Начало января 1933 г.>[14]

Милый Николай Павлович,

Если Вам не трудно, пришлите мне пожалуйста точный адр<ес> русской гимназии[15] и адр<ес> того преподавателя (фамилию, имя и отчество) к<отор>ый, по Вашим рассказам, хорошо относился к моим стихам[16].

Мой адр<ес> до 15-го Clamart (Seine)

101, Rue Condorcet[17]

_____

Всего лучшего и спасибо заранее

МЦ.


Не странно ли, что попала к Вам как раз в день (а м<ожет> б<ыть> и час) Вашего приезда.

Заходили с Муром.


Впервые — СС-7. С. 220. Печ. по СС-7.

6-33. В.В. Рудневу

Clamart (Seine)

101, Rue Condorcet

12-го янв<аря> 1933 г.


Милый Вадим Викторович,

Вот корректура, а вот и I ч<асть> Волошина[18]. (Вторая — Коктебель. Она еще не переписана, ибо писала всё это время статью для Нового Града[19], а сейчас, вот уже 5 дней, переезжаем на руках).

В стихах я заменила одно слово, вместо НАСЕДАЮЩИХ — ОБСТУПАЮЩИХ[20].

Дико изведена всяческой работой, нынче целый день правила Волошина, в машинке не было К, всюду пришлось вставить. Пишу в 2* ч<аса> ночи.


С 15-го наш адр<ес>:

10, rue Lazare Carnot


До свидания, если кого-нибудь увидите ведающего Писательским балом попросите, очень прошу, чтобы мне выдали СКОРЕЕ[21].

Всего доброго

МЦ.


Впервые — Надеюсь — сговоримся легко. С. 14. Печ. по тексту первой публикации.

7-33. Е.А. Извольской

Январь 1933 г.


О <отдельных> деньгах на переезд я напомнила Вам ссылаясь на Ваши собственные двукратные слова: У меня есть для Вас отдельная сумма (такая-то) на переезд, мама[22] достала для Вас у своих друзей, — в первый раз я услышала об этом в ресторанчике, где мы с Вами обедали — мы как раз садились за стол — а во второй раз — уже не помню где, только знаю, что 2-ой раз был. Иначе бы мне в голову не пришло говорить о каких-то переездных деньгах

Второе: о переводе от Н<иколая> А<лександровича> <Бердяева>[23] <1 *> я давным-давно Вам упоминала, как и о том, что он жалеет, что уже сдал кому-то на перевод книгу[24], это настолько не секрет, что знают все — почему бы я не рассказала (упомянула) именно Вам. Если же я Вам не рассказала подробностей то только потому что я до самого последнего времени ничего не знала, ни какая статья ни какой длины и так далее. Во вторых же, если бы я даже Вам случайно не рассказала, я бы сделала в таком <вариант: том> <случае> то же самое, что Вы: разве Вы

< 1 *> я, нужно думать, в свое время, Вам упомянула, во всяком случае зная как Вы радуетесь каждой моей удаче |¦| у меня не было никаких причин <2 *> <зачеркнуто: о нём> скрывать его именно Вам, зная как Вы радуетесь каждой моей удаче,

<2 *> скрывать его ни от кого, никакой тайны тем более в нем не полагая, особенно от Вас, зная как Вы радуетесь каждой

в таком деле как перевод не полагая, никакого стыда в таком деле, как честный труд не видя, — тем более


<Варианты набросков письма к Е.А. Извольской от января 1933 г.>: Второе: о переводе от Н<иколая> А<лександровича> я, <зачеркнуто: нужно думать> конечно, в свое время Вам упомянула как дома и вообще друзьям, никакой тайны в нем не полагая — особенно от Вас, к<отор>ая так радуется каждой моей удаче. Если же о нем не распространилась, то потому что сама ничего до последних дней не знала, ни какая статья, ни длины, ни условий, а сколько платят не знаю (Очень увлекательная, 38 стр<аниц>). <зачеркнуто: А если бы, паче чаяния, действительно не упомянула, то совершенно так же безумышленно как Вы не упоминаете мне о половине своих дел, не возбуждая этим во мне ни малейшего удивления ни обиды. Дружба меньше всего отчетность, и я первая была бы против Вашего такого ее толкования и проявления.> Спасибо за alienation[25]

_____

1) О деньгах на переезд. Как мне помнится Вы мне говорили о них дважды, — Поскольку я тогда поняла Вы говорили о том что у Вас именно отдельная сумма (500 фр<анков>) на наш переезд, к<отор>ую достала у своих друзей Ваша мама. В первый раз <зачеркнуто: и мне помнится> в ресторане, где мы с Вами обедали, садились за стол, а во второй, поскольку помню, несколько дней спустя в кафе. Но, это, очевидно вошло в кассу Пока что «переезжаем» на руках.

Второе: о переводе от Н<иколая> А<лександровича>. Никакой тайны не было и быть не могло тем более от Вас, которая

_____

Поскольку я тогда поняла, Вы говорили об отдельной сумме, именно на наш суммарный переезд — 500 фр<анков>, к<отор>ые уже давно у своих друзей достала Ваша мама. В первый раз Вы говорили мне об этом в ресторане, где мы с Вами обедали, а во второй <зачеркнуто: уже не помню где, но вскоре> несколько дней спустя, но уже не помню где. Очевидно эти недоразумение и деньги вошли в кассу.

Второе: о переводе от Н<иколая> А<лександровича>. Совершенно не понимаю Вашего слова «тайны» <зачеркнуто: особенно> никакой тайны у меня с переводом не было и быть не могло особенно от Вас, к<отор>ая так радуется каждой моей удаче. Я же твердо решила зарабатывать, то есть переводить.


Впервые — Красная тетрадь. С. 56, 58, 68. Печ. по тексту первой публикации (с учетом текстологических правил, принятых в настоящем издании).

8-33. Б.К. Зайцеву

Clamart (Seine)

10 Rue Lazare Carnot

31-го января 1933 г.


Дорогой Борис Константинович!

Обращаюсь к Вам с большой просьбой, — не поможете ли Вы мне получить деньги с Писательского вечера?[26] Руднев передал мое прошение когда и куда следует, — недели три назад — но это было уже давно, и никакой присылки не последовало[27].

Дела мои ужасны, все притоки прекратились, перевожу, но больше даром, и часто — зря, т. е. на авось. Есть еще переводы анонимные, вернее перевожу я, а подписывает другой. Получила за 60 стр<аниц> (машинных) Художественного перевода — 150 фр<анков>. Словом, бьюсь и, временами, почти разбиваюсь[28].

Алины заработки (figurines[29]) тоже прекратились, зарабатывает изредка фр<анков> по 30, по 50 маленькими статьями (франц<узскими>) в кинематографических журналах, пишет отлично, но тоже нет связей. Рисование идет отлично (гравюра, литография, иллюстрация), даже блистательно, но кроме похвал — ничего.

Таковы наши безысходные дела. Труппа уцелевших друзей собирает 250 фр<анков> в месяц[30], но нас четыре человека — и сколько, этими деньгами, попреков.

Очень, очень прошу Вас, расскажите хотя бы часть из этого писателям, т. е. тем, кто ведает раздачей.

Сердечный привет, Люду и Наташу[31] целую. Скажите Вере[32], что Муру завтра, 1-го, восемь лет.

МЦ.


Впервые — Огонёк. М., 1985. № 14. С. 14 (с неточностями). СС-7. С. 439. Печ. по СС-7.

9-33. В.В. Рудневу

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot

31-го янв<аря> 1933 г.


Милый Вадим Викторович,

Прочли Волошина и что* скажете? От Вас давно ни слуху ни духу. Говорят, что вышел январский №, я еще не получила[33].

От Писателей, с вечера, пока ничего. Нужда страшная. Не напомните ли Вы им о моем существовании? Кого просить? (кроме прошения).

Сердечный привет

МЦ.


Впервые — Надеюсь — сговоримся легко. С. 14–15. Печ. по тексту первой публикации.

10-33. В.Ф. Зеелеру

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot

4 го февр<аля> 1933 г.


Многоуважаемый Г<осподи>н Зеелер,

Очень прошу Вас выдать моей дочери Ариадне Сергеевне Эфрон сумму (160 фр<анков>? прилагаю письмо Б.К. Зайцева), назначенную мне Союзом с писательского вечера[34].

Заранее благодарная

М. Цветаева


Впервые — ЛО. 1990. С. 106. СС-7. С. 441. Печ. по СС-7.

11-33. Г.П. Федотову

14-го февраля 1933 г., вторник


Милый Георгий Петрович,

По-моему, Вы очень хорошо поделили — как раз на Петре[35]. Поделила бы совершенно так же, — естественное деление. Совершенно согласна, что никаких «продолжение следует», — такие оповещения только пугают читателя перспективами разверзающейся паскалевской бесконечности[36].

Просто заглавие, и

I
_____

Корректуру исправлю нынче же и доставлю (на* дом) завтра.

_____

Большая просьба о гонораре возможно скорее, дела хуже, чем плохи.

_____

И еще другая просьба. На днях доставляю Рудневу все «Живое о живом» — о Максе. 90 машинных стр<аниц> по 1800 знаков в странице, т. е. 162 тыс<ячи> печ<атных> знаков, т. е. поделить на нормальных 40 тыс<яч> знаков — 4 печатных листа Попробуйте убедить Руднева или Фундаминского, что они могут отлично разбить на два № и печатать без шпон, — а то опять это отчаяние сокращений[37]. Тем более что я предлагала Рудневу написать отдельную статью о Максе, какую угодно короткую, хоть в пол-листа, но он не захотел, и просил именно эту. Сделайте что можете! Мне здесь не я важна, а Макс. Ведь больше у меня случая сказать о нем не будет, а у меня он, правда, живой.

Большое спасибо за чудное обращение, так хорошо со мной, с времен Воли России, НИКТО не обращался.

Сердечный привет Вам и Вашим.

Корректуру — завтра.

МЦ.

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot


И — третья просьба: alle guten (или schlechten) Dinge sind drei[38]: об отдельных оттисках статьи, ибо есть надежда переправить и в Россию. Сосинский этим займется охотно, мы с ним приятели[39]. — Если можно!


Впервые — Новый журнал. 1961. С. 169. СС-7. С. 430–431. Печ. по СС-7.

12-33. В.В. Рудневу

<Февраль>[40]


Милый Вадим Викторович,

Очень рада, что подошли, а видите — недавние стихи: 1928 г., как и эти, что* посылаю[41].

Горячая просьба о корректуре[42]: не задержу ни на час. И другая: о гонораре, если можно сейчас же. Я сейчас наскребаю на терм — что могу, и на жизнь не остается.

Сердечный привет. Есть еще несколько подлинных стихов, если когда-нибудь понадобятся — известите.

МЦветаева


Впервые — Надеюсь — сговоримся легко. С. 15. Печ. по тексту первой публикации.

13-33. Г.П. Федотову

<15 февраля 1933 г.>[43]

Среда


Милый Георгий Петрович,

Из опечаток, верней поправок[44] самая существенная — пропуск на 2-ой стр<анице>. Он у меня сделан тщательно, но к кому обратиться, чтобы не перепутали? Довольно с меня и моих «темнот» (NB! убеждена, что пишу яснее ясного!).

Еще: необходимо цитату из Рильке напечатать так:

…die wollten bl*hn

Wir wollen dunkel sein und uns bem*hn[45],

ибо первая строка — неполная, взята из середины. Я поставила стрелы.

ЗАЗЫВАЛЫ (как менялы)

7 стр<аница> ВРАЗДРОБЬ (NB! слово существует!)

8 стр<аница> сокращение, необходимое, а то жвачка.

Остальные опечатки буквенные, кое-где добавила и упразднила запятые.

(Руднев напр<имер> уверен, что перед каждым КАК нужна запятая, а это неверно. ЧЕЛОВЕК КАК ЦЕЛОЕ. Здесь напр<имер>, никакой запятой не нужно. Об этом есть и в грамматике, но Руднев — между нами — мне — от страха — всюду ставит!).

Еще раз спасибо за такое человечное редакторство. И ОЧЕНЬ ХОРОШО кончается на Петре. Только хорошо бы, чтобы без опечатки (КОНВУЛЬСКИЙ) Сердечный привет.

МЦ.


Впервые — Новый журнал. 1961. С. 168. СС-7. С. 431. Печ. по СС-7.

14-33. В.В. Рудневу

Среда, 22-го февр<аля> 1933 г. [46]


Милый Вадим Викторович,

Спасибо за гонорар. Увы, почти весь (258–217[47] фр<анков>) ушел на уплату медонских[48], 2 года назад, налогов. Накануне получения, т. е. третьего дня. приходили описывать, но увидя «mobilier» (ящики и столы) написали нам бумагу, где предлагают либо платить 217 фр<анков> в течение 24 час<ов> либо expulsion[49] — ни более ни менее. Вчера внесли. Дайте мне совет, как мне, по моему писательству и нищенству, добыть себе охранную грамоту, ибо это — только хвост медонских налогов и за нами еще 700 фр<анков> всяческих кламарских. Мы же буквально подыхаем, у Али все лицо в нарывах от худосочия. Ремизов[50] где-то (но у кого??) добыл отсрочку (на неопред<еленный> срок) всех налогов. Но мне нужно письмо от кого-нибудь, я не могу говор<ить>, что я «известная писательница», никто не поверит.

Посылаю почти всего Макса, осталось еще 15 стр<аниц>, в к<отор>ых не успела вставить К. Доставлю на днях.

Сердечный привет, спасибо и

S.O.S.!

С налогами

МЦ.


Впервые — Надеюсь — сговоримся легко. С. 15 16. Печ. по тексту первой публикации.

15-33. В.В. Рудневу

Clamart (Seine)

10. Lazare Carnal

2-го марта 1933 г.


Милый Вадим Викторович,

Только что получила оттиски[51], — самое сердечное спасибо! Страшно тронута, что Вы об этом подумали. Читали ли, кстати, отзыв Адамовича? По-моему — милостиво[52].

И большое спасибо за налоговые советы — Вы нравы (и Ремизов прав!) — проще всего и дешевле всего — платить[53].

Конец Макса, надеюсь, получили[54]. С Вашей оценкой («раболепство»)[55] несогласна, это — чистейшая моя ему за себя и за многих и заслуженнейшая им — БЛАГОДАРНОСТЬ. Но спорить не будем — как никогда не спорил Макс.

Очень рада буду когда-нибудь повидаться с Вами лично, скоро весна, — Вы наверное любите лес? Мы близко, — приедете на целый день, погуляем и побеседуем — в мире.

Сердечный привет и еще раз спасибо

МЦ.


Впервые — Новый журнал. 1978. С. 191. СС-7. С. 443. Печ. по кн.: Надеюсь — сговоримся легко. С. 16–17.

16-33. Г.П. Федотову

4-го марта 1933 г.

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot


Милый Георгий Петрович,

Умоляю еще раз написать Фондаминскому[56] о гонораре, нас уже приходили описывать в первый раз в жизни[57].

Привет

МЦ.


Впервые — Новый журнал. 1961. С. 170. СС-7. С. 432. Печ. по СС-7.

17-33. Г.П. Федотову

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot

6-го марта 1933 г.


Милый Георгий Петрович,

Самое сердечное спасибо за аванс — как жаль, что меня вчера не застали, мы с вами так давно не виделись.

А вот строки из письма Руднева (МЕЖДУ НАМИ, а то рассвирепеет — прощай, Макс!).

…Теперь, в порядке не редактора, а читателя, осмелюсь Вам сказать, что удивляет и несколько даже досаду вызывает Ваше (простите) раболепное отношение к М<аксу> В<олошину>. Он прямо какое-то божество, богоподобное существо, во всех отношениях изумительное. Это неверно или невероятно, всё равно. А важно то, что Ваша восторженность уже не заражает читателя, а наоборот, настораживает против М<акса> В<олошина>.

_____

О моих личных впечатлениях из совместной и тесной жизни с М<аксом> В<олошиным> в Одессе при случае расскажу[58].

Не сердитесь на меня? Но мне очень не хотелось бы для Вас оттенка некоего «ридикуля» в чрезмерной восторженности.

Преданный Вам, и т. д.

_____

Милый Георгий Петрович, если бы писал читатель — мне было бы все равно, но читатель власть имущий есть редактор, и мне совершенно НЕ все равно.

Поэтому не отгрызнулась (а КАК могла бы! Простым разбором понятий раболепства и рудневского «ридикуля») — не отгрызнулась, а ответила мирно — «не будем спорить — как никогда не спорил Макс»… и т. д.

Мне важно, чтобы про Макса прочли все, а потом когда-нибудь, когда больше не буду зависеть от Руднева и Амари (* Marie)[59], включу это рудневское послание как послесловие.

_____

Но, в утешение, чудное письмо от бывшей жены Макса (25 лет или больше назад!) — Маргариты Сабашниковой[60], художницы, Вы м<ожет> б<ыть> ее знали, или ее брата-издателя?[61]

Когда увидимся, прочту.

Когда — увидимся?

До свидания, еще раз спасибо за выручку. Руднев — между нами. Но при случае воздействуйте в смысле принятия рукописи она сейчас у него на руках, и он ее читает — от конца к началу и от начала к концу.

До свидания! Скоро в Кламаре будет чудно, — приедете гулять.

МЦ.


Е<лене> А.[62] <Николаевне> непременно покажите, — она ведь Макса знала и любила. Привет ей и дочери.


Впервые — Новый журнал. 1961. С. 170 171. СС-7. С. 432–433. Печ. по СС-7.

18-33. И.П. Демидову

<1933>[63]


Многоуважаемый Г<осподи>н Демидов,

(Мы с вами познакомились в поезде, когда уезжал Кн<язь> С<ергей> М<ихайлович> Волконский.)[64]

Посылаю Вам стихи для Последних Новостей и очень хотела бы, чтобы их напечатали вместе[65]. Также буду просить о сохранении даты написания, чтобы не удивлять читателя разностью моих нынешних стихов и этих, между которыми целое двадцатилетие.

Искренне уважающая Вас

Марина Цветаева

Эти стихи я выбрала как наиболее понятные для читателя. У меня их целая книга, неизданная.

_____

Прошу во втором стихотворении сохранить эпиграф (Принцесса, на земле и т. д.)[66], т. е. не слить его с текстом.


Впервые — СС-7. С. 440–441. Печ. по СС-7.

19-33. А.А. Тесковой

Clamart (Seine)

10, Rue Lasare Carnot

1-го марта 1933 г.


Дорогая Анна Антоновна,

Вчера у А<нны> И<льиничны> Андреевой — помните, черноглазая и даже огнеокая дама, у которой мы с Вами вместе были в гостях во Вшенорах? мы и здесь соседи — итак, у А<нны> И<льиничны> Андреевой я встретилась с г<оспо>жой Даманской[67], которая мне много и с большой симпатией говорила и рассказывала о Вас. Так я и увидела Вас — на фоне той Праги, даже не той, моего пребывания, а раньше, — м<ожет> б<ыть> просто Праги сна. (Прага и Брюгге — два самых сновиденных города, к<отор>ые я знаю, но Прага еще больше сон, п<отому> ч<то> ме*ньше об этом знают.) И я вспомнила тот сияющий день во Вшенорах, станцию, качающиеся корзины с цветами, рельсы, нашу беседу — без рельс, а м<ожет> б<ыть> прямой дорогой в бессмертие. (Мы говорили о некончании — нескончании всего.)

_____

Расскажу немножко о нас. Мы переехали с огромными трудами на новую квартиру — (простите, если Вам уже об этом писала, не помню) — тут же в Кламаре, очень спокойную и просторную, в довоенном доме, на 4 этаже. У меня своя комната, где даже можно ходить.

Зима прошла в большой нужде и холоде, топили редко — отопление свое, т. е. имеешь право мерзнуть — недавно приходили описывать (saisie[68]) трое господ, вроде гробовщиков, но увидев «обстановку» ящики, табуреты и столы — написали нам бумажку о немедленной высылке из Франции в случае неуплаты налогов — очень старых — из к<отор>ых мы уже выплатили 500 фр<анков>, оставалось еще 217 фр<анков>. И в тот же день — увы! — долгожданный гонорар из Совр<сменных> Записок — 250 фр<анков>, к<отор>ые почти целиком тут же пришлось отдать. Что будет с будущим термом — не знаю, все писатели сейчас устраивают вечера, а к моим парижане уже привыкли: не новость.

Стихов за зиму писала мало: большая работа о М<аксе> Волошине и перевод своей собственной вещи на французский: 9 (своих собственных настоящих) писем и единственное, в ответ, мужское — и послесловие: Postface ou Face Posthume des choses[69] — и последняя встреча с моим адресатом[70], пять лег спустя, в Новогоднюю ночь. Получилась цельная вещь, написанная жизнью. Но с моим обычным везением — похвалы (французов) со всех сторон, а рукопись лежит. И очевидно будет лежать, — как и мой французский Мо*лодец (Le Gars), иллюстрированный Гончаровой.

Сейчас мне заказали книжку для детей о церкви, и, сужая: литургии, — тема для меня грудная, п<отому> ч<то> службу знаю плохо — каждый знает лучше меня! И вообще я человек вне-церковный, даже физически: если стою — всегда у входа, т.е. у выхода, чтобы идти дальше. Кроме того, без уверенности, что получу гонорар, — заказ на авось. Да, Вы даже знаете заказчика: сестра Кати Кист — художница Юлия Рейтлингер[71], сделавшая ряд церковных картинок и жаждущая текста к иллюстрациям. — Не знаю, что* выйдет. И не знаю, получу ли что-нибудь.

_____

О своих. Аля всю зиму хворает, сильное малокровие, проявляющееся нарывами и нескончаемыми лишаями, от к<отор>ых одно лечение: «хорошая жизнь», которой я ей никак не могу дать. Очень худая, начала горбиться, очень вялая, — несколько месяцев на* море или просто в деревне бы все исправили — но их не может быть, летом, конечно, никуда не уедем. Главное — питание, его нет. Ездит в Париж в школу, очень устает, заработка никакого, кроме, иногда, вязанием — вяжет в совершенстве, самые сложные узоры, замечательно-ровно и изящно. Но всё за гроши.

_____

Мур всё растет, — это его последняя зима на воле, в будущем году необходимо в школу. Здесь в Кламаре есть очень хорошая — *cole Nouvelle[72], но как всё хорошее стоит дорого, т. е. только для богатых, придется переезжать в город (я в ужасе!) чтобы он учился в русской гимназии, дающей одинаковые права с франц<узским> лицеем[73]. Пока что (ему 1-го февраля исполнилось 8 лет, бежит — время?) он пишет и читает по-русски и по-франц<узски> и немножко считает очень неспособен к арифметике: в меня.

Очень своеобразен, мне с ним — легко, ибо опять-таки узнаю себя, хотя устремленность у него другая, чем у меня в детстве. Похож на меня темпом и температурой. Но — другой век и другой пол. И другой рост. Боюсь, что будет ценить внешние блага жизни, ибо отродясь был их лишен. Но — думаю — ум поможет и здесь. Очень умен.

_____

Письмо вышло отчетное, но после долгого перерыва нужно было перекинуть внешний мост (наш внутренний непрерывен).

Следующее письмо будет о другом, — об очередном людском недоразумении и разминовении. И о многом ещё, от жизни не зависящем, ибо во мне — сидящем.

_____

Пишите о себе. Как работа? Жизнь дней? Людские встречи! Летние планы? И, главное, как самочувствие, внутри тела и внутри души? Как чувствует себя Ваша матушка? Как Прага? Началась ли уже весна?

Помню одну изумительную прогулку на еврейское кладбище, в полный цвет сирени.

Обнимаю Вас от души и очень жду весточки

МЦ

Вот стихи для Бема[74] — с сердечным приветом. Простите, что так запоздала с исполнением Вашего желания!


Впервые — Письма к Анне Тесковой, 1969. С. 103–104 (с купюрами). СС-б. С. 404–405, Печ. полностью по кн.: Письма к Анне Тесковой, 2008. С. 169–172.

20-33. Г.В. Адамовичу

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot

31 го марта 1933 г.


Милый Георгий Викторович,

Большая просьба: 20-го у меня доклад — Эпос и лирика сов<ременной> России[75] — т. е. то, что печаталось в Нов<ом> Граде + окончание, как видите — приманка сомнительная. Не можете ли Вы придти мне на выручку, т. е. сказать о сов<ременной> поэзии, что* угодно, но заранее дав мне название, — как бы ни было коротко то, что Вы собираетесь сказать, — чтобы мне можно было дать в газетах. На этот раз мне придется выезжать на содокладчиках, ибо вещь во первых коротка, во-вторых частично уже напечатана, а другой у меня сейчас нету, п<отому> ч<то> всю зиму писала по французски[76].

Но — главное — будете ли Вы в Париже 20-го апреля?[77] — (Четверг пасхальной недели).

Не пугайтесь содоклада, п<отому> ч<то> прошу еще нескольких, — дело не в длительности, а в разнообразии, — если я* устала от себя на эстраде, то каково же публике!

Вечер, увы, термовый и даже с опозданием на 5 дней — но нельзя же читать о Маяковском как раз в первый день Пасхи!

Вы чудесно выступили на <Бл>[78] Жиде[79] (почему я чуть было не написала о Блоке? М<ожет> б<ыть> в связи с Пасхой, — единственно о ком бы, и т. д.), г.е. сказали как раз то, что сказала бы я. Иного мерила, увы, у нас нету!

А каков Мережковский с chien и parfum??[80] Слава Богу, что Вайан[81], по глупости, не понял, КАКОЙ ПОШЛЯК! БЕДНЫЙ ЖИД!

До свидания! Жду ответа. Если да — не забудьте сказать — о чем.

МЦ.

<Приписка на полях:>

Будете отвечать — дайте мне пожалуйста свой адрес: противно писать в пустоту: на газету.


Впервые — НП. С. 388–389. СС-7. С. 461-462. Печ. по СС-7.

20а-33. Г.В. Адамовичу

<31 марта 1933 г.>[82]


Милый Георгий Викторович,

Вы чудно выступили вчера, Вы один были справедливы, (пример с Толстым абсолютно убедителен)[83]. Толстой больше, чем все измы. Я думаю, что каждый большой писатель больше, чем все измы, что дурная услуга всякому изму — присоединение такого большого <писателя>, брешь пробитая единоличием во всякую сплоченность коллектива. Не знаю, велик ли для к<оммуни>зма — Жид. Толстой был велик даже для собственного учения.

Восхитил меня Мережковский: глас вопиющего в пустыне. Но каков пример: с chien и parfum!![84] Удивительно, что Вайан его не отметил. Не удивительно, ибо Вайан настолько глуп и груб. Бедный Жид с такими защитниками.

Мысль: Se faire aimer en persuadant <поверх строки: d*montrant, t*moignant> moins aimer qu’on aime. C’est gagner un tr*ne en abdiquant la majest*: c’est gagner un tr*ne en bois, en carton[85].


Печ. впервые. Письмо (черновик) хранится в РГАЛИ (ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 23, Л. 71 об.).

21-33. Неизвестной

<Март>[86]


Дорогая L.[87] Я от всей души радовалась (радуюсь) нашей вчерашней встрече. Но тут же чувство растравы: <зачеркнуто: встретимся> увидимся раз и потом опять… забвенье на тысячу дней. Впрочем, приведу Вам весь стих, — не мой, но ощущаемый как свой:

О дружба — любовь двухдневная

И забвение на тысячу дней![88]

Вот это Лермонтов: на время не стоит труда[89] (милая L., я все равно приеду!) камнем над всеми моими человеческими начинаниями.

Хотите, попробуем дружить?

Я настолько по-другому вхожу в человеческие отношения, настолько <письмо оборвано>.


Печ. впервые. Набросок письма хранится в РГАЛИ (ф. 1190, on. 3, ед. хр. 23, л. 71 об.).

22-33. С.Н. Андрониковой-Гальперн

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot

3-го апреля 1933 г.


Дорогая Саломея!

Мне очень совестно, что беспокою Вас билетными делами — тем более что Вы совсем ко мне оравнодушели. (Я продолжаю, временами, видеть Вас во сне[90], — это тоже осененность, и больше чем наша вещь в нас. <)>

Вечер м<ожет> б<ыть> будет интересный[91], я сейчас ни в чем не уверена.

Цена билета 10 фр<анков>. Скоро терм. Часть Извольского фонда[92] волей-неволей проедена, приходится дорабатывать.

Сделайте что* можете!

Обнимаю Вас и от души желаю хорошей Пасхи.

МЦ.


Впервые — СС-7. С. 155. Печ. по СС-7.

23-33. Г.П. Федотову

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot

3-го апреля 1933 г., понедельник


Милый Георгий Петрович,

Все получила, — сердечное спасибо.

А Руднев от меня сегодня получит мое последнее решение: ПОРТЬ ВЕЩЬ САМ, Я УСТРАНЯЮСЬ. (В письме говорю иначе, но не менее ясно.) Согласия моего на обездушенную и обезхвощенную вещь он не получит[93].

Очень жду Вашего ответа на то письмо, с докладом.

Еще раз спасибо. На Пасху — повидаемся? Вы же наверное будете у Н<иколая> А<лександровича>[94] м<ожет> б<ыть> и ко мне зайдете? Только пораньше, чтобы гулять. Будете писать — упомяните и об этом. Всего лучшего!

МЦ.


P.S. Это не мой герб, а герб Сосинского: его конверт[95].


Впервые — Новый журнал. 1961. № 63. СС-7. С. 433. Печ. по СС 7.

24-33. В.В. Рудневу

<3 апреля 1933 г.>[96]


Милый Вадим Викторович!

Мы настолько расходимся в оценке личности М<акса> Волошина[97] и <зачеркнуто: в понимании читателя> и личности читателя, что самое лучшее будет, если редакция Совр<еменных> Записок сократит мою рукопись совершенно самостоятельно, без моего участия[98]. Прошу только не сокращать посредине фразы / литературного периода[99].

Нужны ли Вам стихи для следующего № и если да, в каком количестве строк?

Всего доброго

МЦ.


Печ. впервые. Письмо (черновик) хранится в РГАЛИ (ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 23, л. 77).

25-33. Ю.П. Иваску

Clamart ('Seine)

10, Rue Lazare Carnot

4-го апреля 1933 г.


Многоуважаемый Г<осподи>н Иваск,

Написать Вам исчерпывающее письмо в ответ на Ваше — было бы откататься от всякого: знаю себя, — стала бы, как всегда, когда пишу — что бы ни писала — добиваться формулы, а время бы шло, а его у меня вообще нет — ни на что и в конце концов — очень далеком конце очень далеких концов — получилась бы лирическая статья, вернее очередная моя лирическая проза, никому здесь не нужная, а до Вас бы — за стыдом такого запоздания и физически бы не дошедшая.

Раскрываю Вашу статью[100] и записываю на полях все непосредственные отзвуки и реплики.

Вы говорите, я прерываю.

— Та*к?

_____

Стр<аница> I — Блистательное определение писательского слога (и словаря) Шишковым[101]. Эти строки я ощущаю эпиграфом к своему языку.

Стр<аница> II (низ) — Под влиянием В<ячеслава> Иванова не была никогда — как вообще ни под чьим[102]. Начала с писания, а не с чтения поэтов.

Стр<аница> III — М<ожет> б<ыть> Вам интересно будет узнать, что оба Георгия — кузминский и мой — возникли одновременно и ничего друг о друге не зная[103]. С Кузминым у меня есть перекличка, только он отродясь устал, а с меня хватит еще на 150 миллионов жизней. Федры Кузмина не читала никогда[104]. Источники моей Федры — вообще всей моей мифики — немецкий пересказ мифов для юношества Густава Шваба[105]. Верней (источники-то я сама, во мне) — материалы. Равно как материалы Царь-Девицы и Мо*лодца — соответствующие сказки у Афанасьева[106].

Стр<аница> III (оборот) — Эренбург[107] мне не только не «ближе», но никогда, ни одной секунды не ощущала его поэтом. Эренбург — подпадение под всех, бесхребтовость. Кроме того: ЦИНИК НЕ МОЖЕТ БЫТЬ ПОЭТОМ.

Стр<аница> III (оборот) — ОЧЕНЬ ВАЖНОЕ. Психея[108] совершенно не важна для уяснения моего поэтического пути, ибо единственная из моих книг — не этап, а сборник, составленный по приметам явной романтики, даже романтической темы. Чуть ли не по руслу физического плаща. В том же < 19> 16 г. у меня были совершенно исступленные стихи (и размеры), от которых у меня сейчас волосы дыбом.

Стр<аница> IV — Ничего не поняла из «Сложных метров», как никогда не понимала никакой теоретики, просто — не знаю, правы ли Вы или нет. Пишу исключительно по слуху. — Но вижу, что работу Вы проделали серьезную[109].

Стр<аница> IX — стр<аница> X. — Если Октябрь для Вас символ мятежа, больше — стихии — очень хорошо, что поместили меня внутрь (как внутрь — пожара!). Спасибо, что не причислили меня к «детям буржуазии» — футуристам. «Пользоваться» и «наслаждаться» чем бы то ни было — до жизни включительно — всегда было моим обратным полюсом.

Стр<аница> XI (оборот) Очень хорошо о Пастернаке (ЛЕГКО ВЗДОХНУТЬ). И ОЧЕНЬ ПЛОХО (не сердитесь!) обо мне: КОЛЬЕ, ХИТОН да это же — маскарад! Кстати, ни «колье», ни «хитона» у меня в стихах (да и в прозе) НЕ найдете. Вы просто употребили НЕ ТЕ слова (не знаю поскольку Вы к ним чутки). «Колье» — да еще в русской транскрипции — символ роскоши, вещь, которой я — кроме как в природе, т. е. в контексте деревьев, ручьев и т. д. — того изобилия ОТРОДЯСЬ брезгую. А хитон оставим Вячеславу[110]: прекрасному ложно-классику.

XIII (низ) — ВЕСКОЕ ВОЗРАЖЕНИЕ. Ученику НЕ МАЛО Учителя. МАЛО ТОЛЬКО КОГДА ВЗАИМНО И НА ЭТОЙ ЗЕМЛЕ. Ученик не на земле. Ученик не на земле, а на горе. А гора не на земле, а на небе. (NB! Не только эта, — всякая гора. Верх земли, т е. низ неба. Гора — в небе.) Ученик — отдача без отдачи, т. е. полнота отдачи[111].

Тезею не мало Ариадны, ему — мало земной любви, над которой он знает большее, которой он сам больше — раз может ее перешагнуть Тезей не через спящую Ариадну шагает, а через земную лежачую — любовь, лежачего себя. — Ваше наблюдение о МАЛОСТИ — верно, но не те примеры, не тот упор. Еще — не женщина «соблазняется» лавролобым, а лавролобый оспаривает и отстаивает ее у земного. Это — разное. И, если хотите, только лавролобый-то ей и ведом, только в нем-то она и уверена, все земные — призраки[112].

Стр<аница> XIII (оборот). «Третий» Вами не так понято. Говорю здесь о ПОМЕХЕ САМОЙ ЖИЗНИ. Говорю о том, что между, а не о том, что над. Над есть желательный исход. Вакх, Лавролобый и Сонмы — есть исход и выход. В «Наяде» я о ПОМЕХЕ говорю, которая есть — жизнь и исчезнет вместе с нею. Я говорю о третьем с маленькой буквы, о предмете, о быте — хотя бы этот быт — был мыс: между оком и горизонтом[113].

Не надо «в принципе согласны». Найдите лучше.

Очень хорошо: как бы перерастает самоё себя. Только не «как бы», просто — перерастает.

XIV — Самовлюбленность — плохое слово, ибо сродни самодовольству. Лучше: влюбленность в самого себя.

Ваше определение ВРАЖДЫ мне абсолютно-чуждо. Вражда — прежде всего избыток сил. НИКОГДА НЕ НЕДОХВАТ. ВСЕГДА — РАСТРАТА. (Я недавно об этом много думала и писала.)

XIV — Чему же «предшествует» Одиночество?[114] Не есть ли оно — итог, последняя колыбель всех рек?

XIV (оборот) Очень хорошо: страсть сама страдает. Вакхический рай хорошо. Знаете ли Вы моего «Мо*лодца»?

До мой:

В огнь синь.[115]

О спартанском небе тоже хорошо. Вообще, эти Ваши исходы хороши[116]. И хороша иерархия: Вакхический рай — Спартанский утес — Рильке. Стоило бы эти главы разработать внимательно.

XVI — Хорошо сопоставление последнего рыцаря Блока и единоличного бойца (Вы этого не говорите, но это напрашивается) — меня.

Но конец стр<аницы>, голубчик, ужасен (Не сердитесь!)

«Ц<ветае>ва влюблена в великолепие форм старого мира, в мрамор и позолоту» — ГДЕ ВЫ ЭТО ВЫЧИТАЛИ?? Мрамор, если хотите, люблю (СЛОВО люблю достоверно) — но не больше булыжника старой Сухаревки, вообще люблю камень, твердое, но вовсе не как символ дворянской эпохи. Или даже римской. Мрамор старше дворян! Мрамор старше времен. Мрамор — либо само время, либо (где-нибудь на Урале) — та достоверная радость твердости, на которую наступаешь. Либо — вечность, либо — природа. И меньше всего — Николай I. Не делайте меня Мандельштамом: я ПРОЩЕ и СТАРШЕ, и этим — МОЛОЖЕ.

А уж «позолота»… Золота физически не переношу, даже у меня осень, вопреки зримости:

Березовое серебро,

Ручьи живые![117]

Хуже золота для меня только платина.

Золото — жир буржуазии, платина — ее смертный налет. Я о золоте много и враждебно писала. Разве что — золото Рейна! (Меня, вообще, ищите — там.)

Амврозия, пудра, рококо — мой друг, какие ЭРЗАТЦЫ! (Sic! — Сост.) Какие третьичности! Даже звук слов ненавижу (кроме амврозии, к<отор>ая в каком-нибудь контексте еще может сойти, хотя и то нет: пища богов: non-sens, довольно с нас пищи людей!).

Не верю в форму (и об этом много писала), никогда ее не встречала, кроме как в виде разбитой скорлупы или три дня* лежащего покойника. Если мои стихи о том мире сильны, но только потому что я ни секунды не ощутила его «формой», всегда живым, жизнью — будь то XVII[118] в<ек> или 17 год (до = 17 год!).

_____

«Драгоценные вина» относятся к 1913 г.[119] Формула — наперед — всей моей писательской (и человеческой) судьбы. Я всё знала — отродясь.

NB! Я никогда не была в русле культуры. Ищите меня дальше и раньше.

XVI (оборот). Нет, голубчик, меня не «не-помнят», а просто — не знают. Физически не знают. Вкратце: с 1912 г. по 1920 г. я, пиша непрерывно, не выпустила, по литературному равнодушию, вернее по отсутствию во мне литератора (этой общественной функции поэта) — ни одной книги. Только несколько случайных стихов в петербургских «Северных Записках». Я жила, книги лежали. По крайней мере три больших, очень больших книги стихов — пропали, т. е. никогда не были напечатаны[120]. В 1922 г. уезжаю за границу, а мой читатель остается в России — куда мои стихи (1922 г. — 1933 г.) НЕ доходят. В эмиграции меня сначала (сгоряча!) печатают, потом, опомнившись, изымают из обращения, почуяв не-свое: тамошнее! Содержание, будто, «наше», а голос — ихний. Затем «Версты» (сотрудничество у Евразийцев)[121] и окончательное изгнание меня отовсюду, кроме эсеровской Воли России. Ей я многим обязана, ибо не уставали печатать — месяца*ми! — самые непонятные для себя вещи: всего Крысолова (6 месяцев!), Поэму Воздуха, добровольческого (эсеры, ненавидящие белых!) Красного бычка, и т. д. Но Воля России — ныне — кончена. Остаются Числа[122], не выносящие меня, Новый Град[123] — любящий, но печатающий только статьи и — будь они трекляты! — Совр<еменные> Записки[124], где дело обстоит та*к: — «У нас стихи, вообще, на задворках. Мы хотим, чтобы на 6 стр<аницах> — 12 поэтов» (слова литер<атурного>) редактора Руднева — мне, при свидетелях). И такие послания: — «М<арина> И<вановна>, пришлите нам, пожалуйста, стихов, но только подходящих для нашего читателя, Вы уже знаете…». Бо*льшей частью я не знаю (знать не хочу!) и ничего не посылаю, ибо за 16 строк — 16 фр<анков>, а больше не берут и не дают. Просто — не сто*ит: марки на переписку дороже! (Нищеты, в которой я живу, Вы себе представить не можете, у меня же никаких средств к жизни, кроме писания. Муж болен и работать не может. Дочь вязкой шапочек зарабатывает 5 фр<анков> в день, на них вчетвером (у меня сын 8-ми лет, Георгий) и живем, т. е. просто медленно издыхаем с голоду. В России я так жила только с 1918 г. по 1920 г., потом мне большевики сами дали паёк. Первые годы в Париже мне помогали частные лица, потом надоело — да еще кризис, т. е. прекрасный предлог прекратить. Но — Бог с ними! Я же их тоже не любила.)

Итак, здесь я — без читателя, в России без книг.

XVII — «Для эмиграции Цветаева слишком слаба…»[125] — ??? —

Думаю, что эмиграция, при всем ее самомнении, не ждала такого комплимента. Ведь даже Борис Зайцев не слаб для эмиграции! Кто для нее слаб? Нет такого! Все хороши, все как раз вровень от Бунина до Кн<язя> Касаткина-Ростовского[126], к<отор>ый вот уже второе десятилетие рифмует вагоны с погонами («Мы раньше носили погоны, — А теперь мы грузим вагоны» и т. д.). Вы м<ожет> б<ыть> хотите сказать, что моя ненависть к большевикам для нее слаба? На это отвечу: иная ненависть, инородная. Эмигранты ненавидят, п<отому> ч<то> отняли имения, я ненавижу за то, что Бориса Пастернака могут (так и было) не пустить в его любимый Марбург[127], — а меня — в мою рожденную Москву. А казни голубчик — все палачи — братья: что недавняя казнь русского[128], с правильным судом и слезами адвоката — что* выстрел в спину Чеки — клянусь, что это одно и то же, как бы оно ни звалось: мерзость, которой я нигде не подчинюсь, как вообще никакому организованному насилию, во имя чего бы оно ни было и чьим именем бы ни оглавлялось.

— Я — с Утверждениями??[129] Уже звали и уже услышали в ответ: «Там где говорят: еврей, подразумевают: жид — мне собрату Генриха Гейне — не место. Больше скажу: то место меня — я на него еще и не встану — само не вместит: то место меня чует как пороховой склад — спичку!»

Что же касается младороссов — вот живая сценка. Доклад бывшего редактора и сотрудника В<оли> России (еврея) М<арка> Слонима: Гитлер и Сталин. После доклада, к началу прений — явление в дверях всех младороссов в полном составе. Стоят «скрестивши руки на груди». К концу прений продвигаюсь к выходу (живу за* городом и связана поездом) — та*к что стою в самой гуще. Почтительный шепот: «Цветаева». Предлагают какую-то листовку, к<отор>ой не разворачиваю. С эстрады Слоним: —

«Что же касается Г<итлера> и еврейства…» Один из младороссов (если не «столп» — так столб) — на весь зал: «Понятно! Сам из жидов!» Я, четко и раздельно: — «ХАМ-ЛО!» (Шепот: не понимают.) Я: — «ХАМ-ЛО!» и, разорвав листовку пополам, иду к выходу. Несколько угрожающих жестов. Я: — «Не поняли? Те, кто вместо еврей говорят жид и прерывают оратора, те — хамы. (Паузы и, созерцательно:) ХАМ-ЛО». Засим удаляюсь (С КАЖДЫМ говорю на ЕГО языке!)[130].

Если я всегда жила вне русла культуры, то, м<ожет> б<ыть> потому, что оно ПО МНЕ пролегло.


Нет, голубчик, ни с теми, ни с этими, ни с третьими, ни с сотыми, и не только с «политиками», а я и с писателями, — не, ни с кем, одна, всю жизнь, без книг, без читателей, без друзей, — без круга, без среды, без всякой защиты причастности, хуже, чем собака, а зато —

А зато — всё.

До свидания! О конце Вашей рукописи очень значительном допишу в следующий раз. Сейчас как будто устала — и бумага кончается. (Пишу разведенными чернилами, почти водой, — оскорбительно!)

Если хотите, чтобы поскорей ответила, пришлите марку (кажется на почте продаются такие интернациональные знаки), лучше попросить марку, чем совсем не ответить — правда?

— О многом, очень важном, м<ожет> б<ыть> самом важном, еще не сказала ни слова.

М. Цветаева


<Приписки на полях:>

Мне думается, Вы знаете * моего печатного материала, а он весь — * мною написанного, если не меньше.

Писать обо мне по существу — не отчаялся бы только немец.

Замечательные, исключительные стихи — Бенедиктова[131]. Спасибо.

«Иск<усство> при свете Совести» по требованию редакции сокращено ровно наполовину. Читаю — и сама не понимаю (связи, к<отор>ая в оригинале — была)[132].


Впервые — Русский литературный архив (с купюрами). С. 208-214. СС-7. С. 380–385. Печ. полностью по СС-7.

25а-33. Ю.П. Иваску

4-го апреля 1933 г.[133]


Написать Вам исчерпывающее письмо в ответ на Ваше — было бы отказаться от всякого: знаю себя, стала, как всегда когда пишу и что бы ни писала, добиваться формулы, а время бы шло, а его у меня вообще нет — ни на что — и в конце концов, очень далеких концов, получилась бы лирическая статья, никому <поверх строки: а за отданного времени даже Вам> ненужная, ибо Вы бы уже забыли.

Раскрываю вашу статью и записываю на полях тетради все непосредственные отзвуки и реплики приходящие в голову.

Вы говорите, я прерываю.

Та*к?

_____

Блистательное определение поэтического языка (и словаря) Шишковым. Эти строки я ощущаю эпиграфом к самой себе.

II Под влиянием Иванова не была никогда.

III Эренбург мне не только не ближе, но никогда не ощущала его поэтом.

Эренбург — сплошное подражение всем, подпадение под всех, без хребта.

Психея совершенно не важна для уяснения моею поэтического пути, ибо единственная из моих книг — не этап, а сборник, составленный по приметам романтики. Я, по руслу явной романтики, с 16 года по 20 год. Чуть ли не по руслу физического плаща. В том же 16 году у меня были совершенно исступленные стихи, от которых у меня сейчас волосы дыбом.

Ничего не поняла из «Сложных метров», как никогда не понимала математики, просто — не знаю, нравы Вы или нет. Если бы сказали на примере, поняла бы сразу.

XIII Ученику не мало Учителя, мало только когда взаимно и на этой земле. Ученик — не на земле. Не на земле, а на горе. Ученик — отдача без сдачи. Полнота отдачи.

Тезею не мало Ариадны, а он ее много любит, то есть отдает бо*льшему себя. Он ее любит больше себя. Вес божественно больше самого себя.

Этим оно и отличается от человечества, которое вровень самому себе (что* уже очень мне) и людского, которого меньше самого себя (своих потенций).

Бог есть неизбежность над каждой своей свойственностью. Больше чем велик, больше чем и так далее.

Третий не так понято. Говорю здесь о помехе быта, а не о благородности ответа и исхода. Говорю о том, что между, а не о том что над.

_____

XIV Определение вражды мне абсолютно чуждое. Вражда прежде всего выход нашей силы.

XVI Люблю мрамор (NB — как и булыжник старой органической Сухаревки) и никогда не любила позолоту и вообще золота — физически не переносила, даже у меня осень:

Березовое серебро.

Я о золоте много и враждебно писала.

Амврозия хуже рококо — даже сновиденную ненавижу. Не верю в форму (и об этом МНОГО ПИСАЛА) и никогда в жизни на нее не льстилась. И слово ненавижу.

Драгоценные вина относятся к 1913 г.

_____

Я для эмиграции — слаба???

Моя любовь к чему бы то ни было, даже к Добровольчеству — слишком сильна, а не я для эмиграции слаба. А ненависть (к тем же большевикам) слишком умна.

Они себя во мне не узнают.

Вы не знаете очень основных для меня вещей: Мо*лодца и Крысолова (1924 <19>25).

<<зачеркнуто: Из неизданных вещей у меня поэма> И должно быть не знаете Поэмы Горы и Конца. Мо*лодца могла бы прислать на прочтение.

_____

Знаете ли Вы Мо*лодца (1921—<19>22 г.), Крысолова, Поэмы Горы и Конца, Поэму с моря, Поэму Лестницы, Поэму Воздуха, Красного Бычка.

Все это большие вещи.

Перекоп и неоконченная Поэма о Царской Семье тоже — лежат.

Если Вы очень серьезно заняты моими писаниями, можно было бы попытаться частью достать, ибо Вы орудуете не самым для меня существенным — Тезеем и Царь-Девицей. Есть вещи — куда насущнее, единоличнее, моее.

Искусство при свете совести так сокращено, что почти бессмысленно, удивляюсь, как Вы не бросили посредине.

_____

Знаете ли Вы мою большую прозу о Гончаровой, не важно, что о Гончаровой: всё только повод.

Материал у меня невероятный. Когда-нибудь за меня ВСЁ скажут мои черновики. Пишу разведенными чернилами[134].


Печ. впервые. Набросок письма хранится в РГАЛИ (ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 23, л. 77 об. — 80).

25б-33. Неизвестному

<4 апреля 1933 г.>[135]


Дорогой Ж.[136], и вот еще одна среда, день Гермеса, от Гермеса ли идет герметический[137] (замкнутый, закрытый, таинственный, запечатанный [sic]). Когда увидимся и как? Может бы<ть> в этот раз Вы придете? Или как если бы <оборвано>.


Печ. впервые. Набросок письма хранится в РГАЛИ (ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 23, л. 80). Написано по-французски. Публ. в пер. В. Лосской, расшифровка черновика выполнена К. Беранже.

26-33. Г.П. Федотову

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot

6-го апр<еля> 1933 г., четверг


Дорогой Георгий Петрович,

Постарайтесь мне продать несколько билетов, а?[138] Такие отчаянные пасхальные и термовые дела. Цена билета 10 фр<анков>, посылаю пять. Знаю, что трудно — особенно из-за Ремизова[139] — но — попытайтесь?

Умоляю возможно скорее прислать мне тему Вашего выступления, необходимо, чтобы появилась в следующий четверг. Некоторые уже поступили, но нельзя же — без Вас![140]

ОЧЕНЬ прошу.

Только что РАДОСТНОЕ, НЕВИННОЕ СОГЛАСИЕ РУДНЕВА САМОСТОЯТЕЛЬНО ПОРТИТЬ МОЮ ВЕЩЬ (ВОЛОШИНА).

Милый Макс! Убеждена, что с своей горы[141] («БОЛЬШОГО ЧЕЛОВЕКА» — так будут звать татары) с живейшей и своейшей из улыбок смотрит на этот последний «анекдот».

— Ну* вот.

_____

Вся эта история с Рудневым и Волошиным называется: ПОБЕДА ПУТЕМ ОТКАЗА[142] (моя — конечно!)

А нет ли ХУДОЖЕСТВЕННОГО, ПИСАТЕЛЬСКОГО БОГА, МСТЯЩЕГО ЗА ТАКОЕ САМОУПРАВСТВО?

_____

Умоляю — тему!

МЦ.


Впервые — Новый журнал. 1961. С. 171–172. СС-7. С. 433–434. Печ. по СС-7.

27-33. Г.В. Адамовичу

<Апрель 1933 г.>[143]


Милый Георгий Викторович,

Есть отношения, которые могут существовать только хотением. Таково наше с Вами. При малейшей попытке осуществиться она рушится, то есть превращается в ряд (когда очень болезненно, это уже — по степени чувств) — недоразумений и несовпадений — никогда не договоренных! Убеждена, что мы оба осуждены всегда спорить — и оспаривать друг друга ибо всё разное, всё в сознании разное.

То есть мы с вами всё по-разному осознаем. Но оснознание — только по*лбеды. Но кроме осознания вещи есть еще наше, от нее, волнение. Так во*т, я хочу Вам сказать, что Вы та* «вещь», от которой я неизбежно — как отчего-то чуждо-родного, чужеродного <поверх слова: в другом смысле>, волнуюсь — может быть ассоциации с моей собственной молодостью, не знаю <письмо оборвано>


Печ. впервые. Письмо (черновик) хранится в РГАЛИ (ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 23, л. 89 об.).

28-33. С.Н. Андрониковой-Гальперн

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot

16-го апр<еля> 1933 г… Пасха


Христос Воскресе, дорогая Саломея!

Все совсем просто — как во сне, и я поняла это сразу как во сне — без фактов, которые меня всегда только сбивают.

Вы ушли в новую жизнь, вышагнули (как из лодки) из старой — (м<ожет> б<ыть> с берега в воду это неважно, из чего-то — во что-то) и естественно не хотите ничего из старой: а я из старой, вернее — мое явление к Вам на пороге — из старой, со старого порога. Это проще простого, и я это глубо*ко понимаю и, больше, — Вам глубо*ко сочувствую: я сама бы та*к. И только так и можно.

И никакие человеческие «предположения» меня не собьют. Обнимаю Вас.

МЦ.


Впервые — СС-7. С. 1 56. Печ. по СС-7.

29-33. Неизвестному

<Между 20 и 23 апреля 1933 г.>[144]


Видя, как мало интереса проявили Вы к моей истинной жизни, к истинной мне, то есть к моему творчеству (а более чем двадцатилетняя работа по праву именуемая делом души), я увидела, что я на пути низведения себя к чему-то (очень незначительному), предназначенному для Вашего личного пользования — а я себя чувствую чем-то более значительным, я не увижу Вас больше, о чем первая же и сожалею.

Будьте любезны, дорогой Ж., занести мою рукопись к М<аргарите> Н<иколаевне>[145], куда я зайду за ней. Она мне срочно нужна.

Прощайте.

МЦ.

Чувствующая себя в полном смирении — величиной значительной и для великого предназначения —


II вариант

Я начинаю одну большую работу[146], и поскольку уйду в нее целиком, боюсь, что как собеседница я для Вас потеряна.

Подождем нашей следующей встречи, — если до тех пор не встретимся случайно, — когда я буду более пустой, менее собой, и, следовательно, более легкой в обращении и выносимой. <…>

Самые сердечные пожелания и к Вашему уединению, и к Вашему путешествию, и всего самого прекрасного и доброго в Вашей будущей жизни в течение (ибо всё течет!) лета — этого и следующих.

Будьте любезны передать мою рукопись М<аргарите> Н<иколаевне> перед отъездом, тотчас как сможете, она мне срочно нужна.


Впервые — НЗК-2. С. 378, 380. Печ. по тексту первой публикации. Письмо написано по-французски. Пер. Е.Б. Коркиной.

29а-33. Неизвестному

Я ничего не знаю о Вас. Я знаю, что у Вас славные родители, на которых Вы не похожи. Я знаю, что Вы были готовы меня полюбить. И знаю также, что Вы — как большинство до Вас не выдержали испытания любви (моей любви) — что Вы находите меня слишком пылкой, это Вас охлаждает, — бурно растущей, Вы же минувший <под строкой: сдержанный>, — слишком живой, Вы же мертвы.

Я помню всё. Вы, вероятно, ничего.

Это мое последнее письмо: Будьте здоровы! Развлекайтесь! Я больше Вам не напишу.


Вам нужно бесконечно-меньшее, а главное — бесконечно-худшее (5 мая 1933).


Впервые — НЗК-2. С 386–387. Печ. по тексту первой публикации. Письмо написано по-французски. Пер Е.Б, Коркиной.

30-33. Б.Л. Пастернаку

<Начало мая 1933 г.>[147]

Борис, родной, получила от Аси вид Музея с известием о смерти брата[148]. Музей снят сверху, перед ним дом с крестиком: с пометкой: дом где живет Б<орис> П<астернак>[149] ——. И, осознавая всё как-то сразу — приняла тебя, Борис, в свою семью.


Впервые — Души начинают видеть. С. 542. Печ. по тексту первой публикации.

31-33. Е.Г. Голицыной[150]

Графиня,

Пишу Вам после встречи с В.А. Сувчинской, от которой я узнала, что Вы ищете воспитательницу к Вашим детям[151]. Хочу написать Вам о своей дочери: ей 19 лет[152], она прекрасно говорит по-русски (москвичка) и по-французски, ибо в Париже уже с 12-ти лет, серьезная и все-таки веселая, дети ее обожают все без исключения и она их очень любит. Характера совершенно уравновешенного без всяких сюрпризов, с ней жить легко. Рожденный такт,

Пишу Вам это совершенно спокойно, ибо 1) это же Вам скажет каждый, а м<ожет> б<ыть> и больше 2) п<отому> ч<то> все эти ее качества совершенно не в порядке родства со мной, на к<отор>ую она мало похожа. Она напр<имер> от детей никогда не устает и сама ищет их общества, так же как они — ее, чего не могу сказать о себе. Сто*ит ей войти в дом, как дети уже от нее не отстают. Это рожденный дар. Кроме того, совместно со мной воспитывала своего брата (няни у нас никогда не было) к<оторо>му сейчас 8 лет и знает всё, что нужно детям, все обычаи и навыки, и знает их лучше, чем из книжки.

Здесь ее усиленно приглашают в русско-франц<узскую> <нрзб> системы Монтессарио[153], но я ее не отпустила из-за нищенского вознаграждения, не оправдывающего целодневную занятость.

Да! умеет отлично вязать (на спицах) и очень любит. Это в доме удобно.

Сейчас кончает франц<узскую> школу Arts et Publicit*[154], где по трем предметам — иллюстрации, гравюры и литографии идет — первая. Рисует и пишет (по-франц<узски> по-рус<ски>) восхитительные детские книжки. Ваши дети будут с ней счастливы.

Если бы мое предложение Вам подошло оговорю только одно: возможность ей хотя бы час в день (лучше бы полтора, можно вечером) работать для себя, т. е. рисовать и работать по дереву. Она настолько исключительно одарена, что было бы жалко бросать и настолько продвинута, что может работать самостоятельно, посылая свои вещи своим профессорам в Париж[155]. (Ее, напр<имер>, единственную среди учениц да еще в кризис да еще иностранку негласно освободили от платы).

Теперь скажу Вам, что Вы меня немного знаете, что я была у Вас однажды в гостях с Кн<язем> Свят<ополк>-Мирским и сохранила о Вас и Вашем доме самые сердечные <над словом: чудесные> воспоминания[156].

Помню, что вы играли на арфе. Помню еще, что Ваши дети были еще совсем молодыми[157] (начало февраля 1926 г. — итого восемь лет назад!)

Шлю самый сердечный привет Вам и графу[158].

МЦ.


— Если у Вас даже кто-нибудь есть — ничего, Аля с местом не торопится — а если бы у Вас что-нибудь изменилось — известите. Я все равно ее не отпущу к незнакомым, а зарабатывает она пока, дома, вязкой и рисованием.

Забыла Вам сказать очень важную вещь: она совершенно-здорова и не болеет ничем.

Зовут ее Ариадна Сергеевна, но так ее, пока, еще никто не зовет, а зовут Аля — на что она не только не обижается, но чему — радуется.


Вот и всё пока.


9-го мая 1933 г.


Печ. впервые. Письмо (черновик) хранится в РГАЛИ (ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 23, л. 91 об. — 93).

32-33. Г.В. Адамовичу

9 мая 1933 г.


Милый Георгий Викторович,

Вы чудесно написали о <зачеркнуто: Бальмонте> вечере Бальмонта[159]. Спасибо*[160]. Согласны ли Вы, что и любовь у него явление природы; так же <поверх строки: то же> прекрасно-бессмысленное, безликое и вечно бесцельное <зачеркнуто: неизменное как оплодотворение> и бессмертное опыление цветов?

Ни одной приметы, кроме цвета глаз (а цвет тоже бывает желтый и синий!) человеческой природы в его творении нет, хотя он, человек, несравненно человечнее любого человека, (<зачеркнуто: еще не могло сказать!> что еще очень мало!)

*и за него — <зачеркнуто: это мой старый друг> он глубоко одинок и незаслуженно обижен — и за себя — он мой старый друг и может быть единственный, кого я здесь считаю всерьез поэтом (de la race damn*e (ou b*nie) du Po*te[161]) и еще раз за себя, потому что, это дает мне радость — порадоваться на Вас и за Вас. Возвращаясь к источнику моей ныне радости — Вам: заметили ли Вы, что Вы сильно меняетесь, становитесь проще (человечнее) и больше. Отчего это? От — кого? В Вас исчез каприз (и мне не проще, не знаю почему) Вы начинаете знать почему и отвечать за свое.

Да и нет. Редкостный процесс в эмиграции, где все, где всё сходит на нет, выдыхается, мельчит, усыхает.

Я давно хотела Вам написать, еще тогда после Жида[162], и еще после Вашего письма, я его внутренно писала каждый день, вернее оно во мне себя писало, и как бывает, ограничилась его существованием во мне, не проявившемся во вне <поверх строки: давала до вне> и вот. Но Ваш сегодняшний отзыв переполнил меру моей созерцательности, есть вещи, которые выводят из себя.

О Вашем письме. Голубчик, что бы вы обо мне ни писали: во-первых, честно, я газет не читаю, и если никто не покажет — никогда и не узнаю, во-вторых: у меня к Вам особое отношение, давно, знаю <«> Вы читали, что* о Вас написал Адамович? — Нет. — Что-то неприятное, кажется что Вы сами не знаете о чем пишете, жаль, что я не сохранил<а> вчерашний № — Бог с ним!» Так диалог происходил не раз, при чем я 1) никогда не пыталась восстановить 2) никогда не верила осведомителям, зная как люди невнимательно читают <поверх строки: не умеют ни читать, ни говорить>. Так и оставалось.

<зачеркнуто: А помню я Вам совсем писала другое и про другое>.

То же, что я <поверх строки: мне> лично приходилось читать, никогда меня не обижало и не задевало, напротив (последние годы) <зачеркнуто: Это о писаниях> я первая подтверждала, что — верно, что лучше, например — о себе по своему, чем о другом по никакому. Взяла того, что* у Вас от меня в руках? Отрывки отрывков, вне контекста. Ведь и я сама, когда случайно напала на свою старую вещь сразу поняла: что? о чем? должно войти (потом <нрзб> но <зачеркнуто: нужны время, охота> в первую секунду: только удар узнавания, как когда на улице встречаешь человека, которого явно ты знаешь — зная — но я? Когда? кто?

Это о писаниях. Carte blanche[163], дружок, все без зазрения совести. И что помнили о писаниях: мне в тысячу раз приятнее, чтобы человек сказал, думал обо мне хорошо и говорил плохо, чем обратное. (Думал человек обо мне — моее). Есть жуткие (и совершенно естественные совпадения). Так, например, у меня еще к Рильке был такая запись (по французски)[164].

И недавно читала в письме Lespinasse:[165]

Вся разница — может быть русский максимализм

Итак, продолжаем, друг, как начали.

A Intention[166] обратно ostentation[167] — хвалы

Хвалить вслух то, что ценишь про себя — в этом есть какое то бесстыдство. И если я так много, так вечно — хвалю, то только потому, что ни одно мое слово, самое сильное, никогда не предаст и <не> покажет моего чувства. Для меня все слова малы — отродясь.

Вы у меня связаны с совсем другим, чем с писанием. Эгоистически Вы мне дороги как клочок — яркий и острый лоскут —! моих двадцати лет, да еще в час его первой катастрофы, там, в доме Лулу, Леонида и Сережи среди каминных рощ и беломедвежьих шкур. Были ли Вы (январь 1916 г.) когда был — и пел Кузмин? Если да, если нет — я Вам должна прочесть одну запись — нечитанную никому, потому что никому дела нет — а может быть и нечитаемую? Запись того вечера, того диалога, видение живого Кузмина 17 лет назад![168]

(Будет день — мы прочтем о его смерти в газетах, совершенно неожиданно и безвозвратно, так нужно до, чтобы без горечи.)

И вообще хочу Вам почитать — из моих русских вещей и горькое и смешное.

Хотите?

Но — одно мое свойство: могу с человеком только наедине, иначе внимание дробится, а если не дробится, насильно дробишь его из вежливости <поверх строки: воспитанности> (это во мне, кажется, сильнее всего). Кроме того то что я Вам прочту и скажу когда-то — я <,> кому же Вы бы не прочли и не разнесли в другой день и час — из-за неуместности постели (ибо всё вопрос постели) как же мне сразу — одно — двоим? Это я о записи Кузмина.

Но — одновременно пишу Лулу чтобы пригласила <<поверх строки: до этого давно хотела встретить у <пропуск слова> которую я просила пригласить>> Вас к себе каким-нибудь вечером[169], когда я буду — с совершенно определенной целью: хочу прочесть Вам одну свою французскую вещь (небольшую, не <нрзб> и живую, сама боюсь авторской прозы!) Тогда же условимся насчет отдельной встречи — если Вы ее хотите.

Пока же — до свидания у Лулу. И — давайте дружить?


Печ. впервые. Письмо (черновик) хранится в РГАЛИ (ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 23, л. 93 94 об.). (Небольшой отрывок в кн.: Полякова С. Закатные оны дни. 1983. С. 125).

33-33. С.Н. Андрониковой-Гальперн

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot

15-го мая 1933 г.


Дорогая Саломея,

Простите за напоминание, но если у Вас продались какие-нибудь билеты на мой вечер[170], было бы чудно, если бы Вы мне сейчас прислали на мое нынешнее полное обмеление.

Как-то встретила Мочульского[171], он тоже Вас не видел — уже год.

Обнимаю Вас и думаю всегда с нежностью.

МЦ.


Вера Сувчинская выходит замуж за молодого (очень молодого) англичанина[172] и едет в Россию. Жених уже там и уже познакомился с Мирским, который на днях отбыл в Туркмению[173].


Впервые — СС-7. С. 156. Печ. по СС-7.

34-33. В.В. Рудневу

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot

19-го мая 1933 г.


Милый Вадим Викторович,

Мое отношение к Максимилиану Волошину Вам известно из моей рукописи.

Мое отношение к изъятию из моей рукописи самого ценного: Макса в Революцию, его конца и всего конца, Вам известно из моего устранения от всякого соучастия.

Причины, заставившие меня моей рукописи не взять обратно, Вам не могут не быть известны[174].

И, наконец, моя оценка письма Маргариты Сабашниковой для Вас несомненна[175].

Чего же вы от меня хотите — и ждете??

_____

А насчет «экстренных мер» — автор человек бесправный и (внешне) не может, особенно в наши дни.

Прилагаю письмо М<аргариты> В<асильевны> Сабашниковой.

Всего доброго

Марина Цветаева


Впервые — Новый журнал. 1978. С. 191–192. СС.-7. С 443-444. Печ. по кн.: Надеюсь — сговоримся легко. С. 19.

34а-33. В.В. Рудневу

Не ответила сразу потому, что была больна.

Давайте точно и коротко.

Мое отношение к поведению[176] Современных Записок <поверх строки: поступку> относительно моей рукописи для Вас несомненно, <поверх строки: вне сомнений>: чтобы редактор не дал <далее зачеркнуто: автору печатающиеся 2 листа, а работа больше, самостоятельно сократив рукопись>

Причины, побудившие меня эту рукопись все-таки дать для Вас тоже несомненны

И, наконец, моя оценка письма Сабашниковой для Вас тоже несомненна.

Чего же Вы от меня хотите и ждете?

Вы пишете о каких-то экстренных мерах Современных Записок, чтобы выйти из неправильного для них положения. На это отвечу, что положение для меня больше чем неправильное, у Вас хоть были прецеденты с Шестовым и с Бальмонтом[177].

_____

Отношение к Максу Волошину Вам известно из моей рукописи. Отношение к изъятию из моей рукописи самого ценного: Макса в Революцию, его конца и всего конца Вам известно из моего устранения <поверх строки: отказа> от всякого соучастия. Причины, заставшие меня все-таки рукопись не взять обратно, Вам не могут не быть известны.

И, наконец, моя оценка письма Маргариты Сабашниковой для вас несомненна.

Чего же Вы от меня хотите и ждете?

А насчет «экстренных мер» — автор человек бесправный и ничего (внешне) не может особенно в наши дни.

МЦ.

19-го мая 1933 г.


Печ. впервые. Письмо (черновик) хранится в РГАЛИ (ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 23, л. 95 об. — 96).


35-33. Г.П. и Е.Н. Федотовым

24-го мая 1933 г.


Милые Георгий Петрович и Елена Николаевна,

Не забыла, но в последнюю минуту, вчера, отказалась служить — приказала долго жить — резиновая подметка, т. е. просто отвалилась, а так как сапоги были единственные…

Очень, очень огорчена. Знайте, что никогда не обманываю и не подвожу, — за мной этого не водится — но есть вещи сильней наших решений, они называются невозможность и являются, даже предстают нам — как вчера — в виде отвалившейся подметки.

Всего доброго. Дела такие, что о ближайшем «выезде» мечтать не приходится. Получила очередное письмо от Руднева о Максе — целый архив![178]

МЦ.


Впервые — Новый журнал. 1961. С 172. СС-7. С. 437. Печ. по СС-7.

36-33. Б.Л. Пастернаку

27 мая 1933 г.


Борис, простить ведь не за то, что не писал 2 года (3 года?), а за то, что стихи на 403 стр<анице>, явно-мои, — не мне?[179] И вот, задумываюсь, могу ли простить, и если даже смогу — прощу ли (внутри себя?) «Есть рифмы в мире сем, Разъединишь — и дрогнет» вот мой ответ тебе на эти твои стихи в 1925 г.[180] Теперь, не устраняя напряжения: я, опережая твою 403 стр<аницу> на 7 (?) лет, это твое не-мне, стихотворение, сорифму твою не со мной, с не-мной, свою сорифму с тобой и твою со мной нав<еки> — по праву первенства — утвердила, — право первенства, Борис! — и вот ты со звуком этого утверждения в ушах, обращаешь его к другому существу[181]. Без моего «Есть рифмы в мире сем» ты бы этих стихов никогда не написал, ты здесь из меня исхо<дил>, из такой-то страницы. После России — и идешь со мной не ко мне. <Над строкой: Если ко мне — возвращаешься (полная рифма).> Плагиат, Борис, если не плагиат образа, смысла и сути.

На 403 стр<анице> сверху надпись: —— Если даже не мне — мне. И если даже не мне — мои <вариант: я>. Так книга и останется (Для ясности: либо стихи написаны мне, либо я их написала.)

Дальше:

Уходит с запада душа —

Ей нечего там делать…[182]

Эти ст<роки> я давно уже (в журнале?) слышу как личное оскорбление, отречение. И ты та*к <тяжко?> можешь меня оскорбить и от меня отречься. Дальше только ведь всё небо <вариант: Разве что еще от всего неба>, на котором ведь тоже «нечего делать» (а? тебе дело в делах.)

Борис, рифмы оставь: твоя (с другой) жизнь <вариант: с другой ты можешь>, — перечисли и включи всё, не хочу ни реестра, ни лирики — но рифмовать (дело ТОЛЬКО в слове) себя ты ни с кем кроме меня не можешь — смешно — третейский суд из трех дураков и то рассмеется за очевидностью

(Только в слове, во всем его, слова, и данного слова — для тебя охвате. Всегда хочу — ясности.)

Пиши стихи кому хочешь, люби, Борис, кого хочешь.

Если <оборвано>

Ты мой единственный единоличный образ (срифмованность тебя и меня) обращаешь в ходячую монету, обращая его к другой. Теперь скоро все так будут говорить. <Над строкой. Мы с вами срифмованы.> А я, тогда, отрекусь. Не вынуждай у меня злого жестокого вопля: (как раньше говорили: Ты мне не пара)

— Ты мне не рифма!

Ибо если я тебе не рифма, то, естест<венным>, роков<ым> обр<азом> ты мне не рифма, м<ожет> б<ыть> лучше, м<ожет> б<ыть> вернее и цельнее. Тогда уж я свою органическую рифму на этом свете искать откажусь. А на том всё рифмует <вариант: рифмуем>!

Этого ты не смел сказать, не смел отказаться, на это не смел посягнуть.

_____

(Аля: «Мама, это Ва*м, наверное…»)

А ВДРУГ — МНЕ?

Тогда, Борис, сияю во всё лицо


Продолжение

<Конец мая 1933 г.>


<Запись перед наброском:>

(Начало в желтой записной книжечке)

— Зачем с Высокой Болезни снял посвящение?[183] Где мой акростих?[184]

_____

Здесь верстовое тирэ, Борис. Я это должна была сказать, а ты это сейчас должен забыть, чтобы спокойно с радостью читать меня дальше.

Последнее живое свидетельство о тебе: один из советских писателей, видевший тебя где-то на трамвае с борщом. Я закрыла (мысленно), внешне же опустила глаза и увидела твои над красным морем свеклы, загнанным в судок. (М<ожет> б<ыть> всё — вранье? Писатели, как знаешь, врут: прозаики. Мы же — свято даже peinlich[185] <вариант: даже kleinlich[186]> правдивы.

Больше о тебе ничего не знаю.

(Какие жестокие стихи Жене «заведи разговор по-альпийски»[187], это мне, до зубов вооруженному можно так говорить а не брошенной женщине у которой ничего нет кроме слёз. Изуверски-мужские стихи. Так журавль угощает лисицу, или лисица журавля[188], ты попеременно оба со своими блюдами озер и мозговыми ущельями гор…)

Не знаю как Женя, я* в этих стихах действительно — впервые — увидела тебя «по-другому»[189]. Это себе (или мне из всех одной — мне) можно говорить такое: взлети над своей бедой — и пой, А если человек не умеет петь? Если эта беда (гора, все Альпы — весь твой тот Кавказ) на нем??

Но м<ожет> б<ыть> всё это уже древняя история. Пусть. Не забудь, что в стихах всё — вечно, в состоянии вечной жизни, т. е. действенности. Непрерывности действия свершающегося. На то и стихи.

Но — дальше <вариант: минуем>.

_____

О себе вкратце. Очень мало пишу стихов, очень много прозы, русской и французской. Могла бы быть первым поэтом Франции у них только Val*ry[190], а тот — нищий, но… всё это окажется после моей смерти, я как всегда вне круга, одна, в семье, с случайными людьми не могущими знать цены тому, что я делаю (NB! Я не про семью говорю). С — в лучшем случае — «любителями». Мне нужен — знаток. Не могу я, Борис, после 20 лет деятельности ходить по редакциям, предлагая рукопись. Я этого и в 16 лет не делала. И еще менее могу, еще более не могу объяснять в прозе кто я: известная (??) русская писательница и т. д.

Вот и сижу как филин над своими филинятами. А они — растут.

О своих, вкратце: С<ережа> целиком живет — чем знаешь и мне предстоит беда[191], пока что прячу голову под крыло быта, намеренно отвожу глаза от неминуемого, ибо я — нет, и главное — из-за Мура. Аля (19 лет) чудно, изумительно рисует и работает гравюру и литографию[192]. Но сбыта, как у моих французских вещей — тоже нет, ибо видят только «знакомые» — и хвалят, конечно.

Мур (1-го февраля, в полдень исполнилось 8 лет). С виду, да и разумом, да и неразумом — 13, обскакав всё: и рост, и ум, и глупость (у каждого возраста — своя, у меня, никогда не имевшей возраста, всегда была только своя собственная, однородная <пропуск одного слова>) — ровно на пятилетие. Не лирик. Активист. Вся моя страстность, перенесенная в действие. Рву из рук газеты. Мне верит, но любит и делает — свое. Таким, впрочем, был с рождения. Мне он бесконечно — темпом — нравится. Вообще дом разделен на С<ережа> + Аля, Мур + я. Внешне — живая я, только красивее, вернее уместнее ибо — мальчик. Очень красив, но красота еще заслонена своеобразием — образием.

Очень труден — страстностью. Невоздержанность (словесная) моя. Чуть что: «Вы — гадина, гадиной родились, гадиной и остались». И я, ничуть не сердясь: — Всё, что угодно, только не гадина, п<отому> ч<то> гадина, змея: жирная, а я, Мур, худая и ходячая, ноговая.

Он: — Сноговая. И через минуту, щекой к руке: — Я очень извиняюсь, что я Вас назвал гадиной, Вы конечно не гадина, — совсем не похожи — это мой рот сам сказал. Но почему Вы мне не позволяете прилизывать бакер-стритом? (Помешан на рекламе и, главное, на «современных» мужских прическах: вес волосы назад и прилизаны так, что (моим) вискам больно, — ходят без шляпы ибо сплошное жирное сало.) Кстати, умоляет меня красить волосы.

Я, Борис, сильно поседела, чем очень смущаю моих (на 20 лет старших) «современниц», сплошь — черных, рыжих, русых, без ни одной седой ниточки.

Каждым моим седым волосом указываю на их возраст.

— А ведь любят серых кошек. И волки красивые. И серебро.

_____

Фраза о стихах.


Впервые — Души начинают видеть. С. 543 547. Печ. по тексту первой публикации.

37-33. В.В. Рудневу

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot

27-го мая 1933 г.


Дорогой Вадим Викторович,

Я сочту себя совершенно удовлетворенной и неприятное недоразумение вполне исчерпанным[193], если «Совр<еменные> Записки» напечатают весь конец Живого о живом — с 86 стр<аницы> до конца — полностью. Это шесть машинных страниц — 3 * Ваших?

Если Вам (вам) по каким-либо причинам неприятен факт перепечатки из «Последних новостей»[194] — снимем «Последние новости, № такой-то», оставив только текст. За него редакция отвечать не может.

Мне этот отрывок необходим трижды; 1) как свидетельство отношения «новых поколений» к поэту и старости. Картина НРАВОВ. 2) как последнее сохраненное нам видение Волошина <.> 3) как повод к моим последним, окончательным, собирательным словам: слову.

Голубчик, поймите меня, вся моя рукопись с первого слова и до последнего — дружеское и поэтическое видение явления, нельзя от поэта ждать «объективной оценки», за этим идите к другим, поэт есть усиленное эхо[195], окрашивающее отражение, вещь плюс я, т. е. плюс — страсть. В этой рукописи двое живых: М<акс> В<олошин> и я, и вещь так же могла бы называться «Живая о живом». А я — без конца рукописи, без итога, без апофеоза — НЕ Я. Когда я в 1924 г. в Праге писала о С<ергее> М<ихайловиче> Волконском («КЕДР»[196]), я слышала от редактора[197] (сборника «Записки наблюдателя») те же упреки: — «Вы о Волконском пишете как об абсолюте, — как о Гёте» и т. д., мне этот упрек «преувеличений» ведом с колыбели (NB! Подпись под одним моим детским сочинением в Швейцарии: «Trop d’imagination, trop peu de logique»[198]. Аттестация характера была: violente[199].)

Но есть у меня, в одних моих стихах, на него — раз навсегда ответ, а именно:

ПРЕУВЕЛИЧЕННО, ТО ЕСТЬ:

ВО — ВЕСЬ — РОСТ[200]

Разъяснять это утверждение — возводить целое миросозерцание, поверьте, да просто увидьте, что такова вся моя природа — и природа всякого поэта. Сущность его. Зерно зерна[201]. Без «преувеличения» не было бы не только ни одной поэмы, — ни одной строки.

И еще одно: для меня, когда люблю и благодарна, все слова малы*, не только «для меня», а всякое слово, даже «Бог» безмерно-меньше чувства, его вызывающего, и явления, это чувство рождающего.

Не перехвалишь. Не переславишь.

Пальцев одной руки хватит чтобы перечислить людей, которым я в жизни та*к благодарна, как Волошину. Я не могу неполной хвалы. Опять-таки: делайте пометку, какую угодно, сражайтесь своими средствами, опровергайте, но дайте мне сказать. ДОсказать.

Если этот мой вопль до Вас дойдет, давайте следующее. Моя просьба, чтобы с 86 стр<аницы> до конца, не пропуская ни одной строки, ибо конец для меня — главное: конец Макса и конец рукописи.

— Простите за огорчение с письмом Сабашниковой, я* в нем неповинна, ни в огорчении ни в письме. В искренности Вашей защит!i интересов читателя никогда не сомневалась, так же как в искренности Вашей попытки, ныне, со мной сближения Только Вы тогда переоценили мою уступчивость — как я* Вашу настойчивость, окончательность Вашего неприятия моего Макса в Революцию — я убеждена была, что стою перед неколебимым решением, — что же мне оставалось?

Моя уступчивость была только столбняком отчаяния.

Итак, попробуем — по настоящему.

Я всё сказала.

Всего доброго

МЦ.


Впервые — Надеюсь — сговоримся легко. С. 22–24. Печ. по тексту первой публикации.

37а-33. В.В. Рудневу

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot

28-го мая 1933 г., воскресенье [202]


Милый Вадим Викторович,

Я сочту себя совершенно удовлетворенной и неприятное недоразумение вполне исчерпанным, если Совр<еменные> Зап<иски> напечатают весь мой конец Волошина (весь конец Живого о живом) — с <пропуск> стр<аницы>

Если Вам по каким-либо причинам неприятен факт перепечатки из Посл<едних> Новостей (Москвин) — снимем «Послед<ние> Нов<ости>, № такой-то», оставив только текст. Вы просто не знали откуда и за текст отвечаю я. Мне этот отрывок необходим дважды: 1) как свидетельство отношения «новых поколений» к поэту и старости. 2) как последнее сохраненное нам видение Волошина. 3) как повод к моим последним словам (апофеозу).

Голубчик, поймите меня, это же дружеское и поэтическое видение человеческого явления, нельзя от поэта ждать «объективной оценки», за этим идите к другим, поэт есть усиленное эхо — любви или ненависти, на этот раз — любви. В этой рукописи двое живых: М<акс> В<олошин> — и я, и моя вещь так же могла бы называться: «Живая о живом». А я — без конца рукописи, без итога, без апофеоза — не я. Когда я в 1924 г. в Праге писала о С<ергее> М<ихайловиче> Волконском, я слышала от редакции (сборника «Записки наблюдателя») те же упреки: Вы о Волконском пишете как о Гёте и т. д., мне этот упрек «преувеличения» ведом с колыбели. Но остался у меня в каких-то моих стихах, на него — раз навсегда — ответ, а именно:

Преувеличенно, то есть:

Во — весь — рост.

Разъяснять это утверждение — заходить в философские дебри, примите на веру и просто увидьте, что такова вся моя природа и природа всех поэтов <приписка снизу: всякого поэта>. Без «преувеличения» не было бы не только ни одной поэмы, — ни одной строки.

И еще одно: для меня, когда люблю и благодарна, все слова малы*, не только «для меня», а всякое слово, даже «Бог» безмерно меньше чувства, его вызывающего, и явления, его заслуживающею <приписка сверху: рождающего>.

Не перехвалишь. Не переславишь.

Пальцев одной руки хватит чтобы перечислить людей, к<отор>ым я в жизни благодарна, Волошин один из них, я не могу неполной хвалы. Опять-таки: делайте пометку, какую угодно, вплоть до: «автор явно бредит», сражайтесь своими средствами, опровергайте, но дайте мне сказать. ДОсказать.

Если этот мой вопль до Вас дойдет, давайте следующее. Чтобы не расширять объема, выпустимте Макса и собак[203], вот уже <пропуск> стр<аницы>. И еще <.> И все в порядке.

Моя просьба, чтобы с <пропуск> стр<аницы> до конца, не пропуская ни одной строки, ибо конец для меня — главное, тут я только окончательно и разыгралась.

— Простите за огорчение с письмом Сабашниковой, я* в нем неповинна, ни в огорчении ни в письме —

В Вашей искренней заботе <сверху: искренности Вашей защиты интересов> о читателе никогда не сомневалась, так же как в искренности Вашей попытки со мной сближения, но <сверху: только> Вы переоценили мою уступчивость — как я* — Вашу настойчивость, окончательность Вашего неприятия моего Макса в Революцию — я убеждена была, что стою перед неколебимым решением, — что же мне оставалось как не: проглотить?

Моя уступчивость была только столбняком отчаяния.

Итак, попробуем по настоящему. Я всё сказала.

Всего доброго

МЦ.


Печ. впервые. Письмо (черновик) хранится в РГАЛИ (ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 24, л. 2–3). По сравнению с оригиналом, в черновике имеются разночтения.

38-33. Я. Вассерману

<После 29 мая 1933 г.>


Сначала эпиграф (Гейне — Вассерман)[204].

Если бы Гейне этого не написал (прокричал) Это было бы здесь, здесь был бы другой / тон. Ибо Гёте не мог написать о Германии то же стихотворение, что и Гейне.

Насилие уже от эпиграфа. Нет одного, который в ночи вслушивается в Германию, которая в ночи ничего не слушает.

Так начинается эта удивительная книга, я чуть было не написала — восходит: как некое черное солнце — что так и есть.

Потом — перелом.

1 часть человеческая мощь, вторая — великое дело социализма[205].

И как же мал Ваш могучий Этцель, как он возле своего живого дуба.

Ваш Этцель должен кончить выстрелом, да, рухнуть даже физически. Почему Вы похоронили его живым вместе с мертвой матерью. Ибо мертва Ваша София Андергаст, — за то что она так молода и со всеми зубами — мертва с самого начала, как только она ушла от детей. Вспомните Анну Каренину. Либо она не была матерью (и даже женщиной), либо Вы имеете к истинной матери определенное отношение. Мать, которая всегда отсутствует (Каспар Хаузер)[206].

Почему книга называется «Леность сердца», чья же? Все избегают? Почему не «Трусость», Глухота. Каждое заглавие должно само собой рождаться у предполагаемого читателя,

<Адрес:>

Reclam Str. 42

Verlag S. Ficher [207]

Leipzig

_____

Мысль о Я<кобе> Вассермане.

Ваши люди сверхмощны. Сверхмощь есть пра-мощь: природная мощь. То, что мы называем нормальным размером есть только наша вырождавшаяся природа. Сверхчеловек (как все Ваши) есть только истинный человек. Теперь, после сработанных двух великанов, обратно — к «Фаберу»[208]. Нет, в Фабере они всё еще не доведены до нормальных размеров, всё еще обужены. Это как если бы Вам говорили: вот человеческая мерка, ничего кроме. И Вы прилаживаете, хотя это не прилаживается. «Эуген Фабер» звучит уже как Этцель Андергаст (NB! и совершенно неоправданно, т. е. это болезненно Вам — великаны — герои мстят свои нормальным размерам:

— Так это совсем не люди!

— Однако.

— Так это то ли ангел, то ли…

— Стало быть.

— Какими же словами он описывает тогда ангела, если…

— Слова приходят вместе и от ангела Так это не немец

— А вы действительно полагаете, что есть немецкий человек, русский человек и т. д.? Русские, евреи, немцы — да, но понятие человек различно от русского и т. д. А тем более — немецкий, русский, еврейский ангел.

Немецкие, русские и т. п. собаки — да. Породы — да. Характеры — да.

Люди — нет.

Быть человеком значит быть богоподобным.


Впервые — НЗК-2. С. 404 406. Печ. по НЗК-2. Письмо написано на немецком языке.

Наброски письма к немецкому писателю Якобу Вассерману с отзывом о его романе «Этцель Андергаст» (1931).

39-33. В.Ф. Зеелеру

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot

10-го июня 1933 г.


Многоуважаемый Владимир Феофилактович[209],

Обращаюсь к Вам с большой просьбой: выдать мне деньги с тургеневского вечера по возможности сейчас же[210]. О моем крайне-бедственном положении знают Бальмонты[211], и Вам его в любую минуту подтвердят. Да и не только Бальмонты.

Вторая просьба в картах d’identit*[212], которые меня крайне тревожат, время идет, у нас был чиновник из Префектуры, а о свидетельствах Союза Писателей ни слуху ни духу, я совершенно не знаю, что мне делать, но одно знаю с совершенной ясностью, что никогда у меня не будет 200 фр<анков>, чтобы заплатить за себя и мужа, если свидетельства не поспеют вовремя[213]. Да даже и ста.

Если Вам трудно письменно, изъясните, пожалуйста, моей дочери на словах, В ЧЕМ ДЕЛО И ЧТО МНЕ ДЕЛАТЬ, ЧТОБЫ СВИДЕТЕЛЬСТВА ПОЛУЧИТЬ.

Писала Вам о том же четыре дня назад.

Уважающая Вас М. Цветаева


Впервые — ЛО. 1990. С. 106. СС-7. С. 441–442. Печ. по СС-7.

40-33. В.В. Рудневу

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnut

10-го июня 1933 г.


Милый Вадим Викторович,

Большое спасибо за деньги.

С сокращением второй части рукописи — устроится, мне важен был конец[214]. Недоразумений не будет, когда надо будет окликнете.

Спасибо за предложение аванса, и вот, большая просьба: во-первых в возможно-большем размере, во-вторых — поберегите у себя до 10-го июля, ибо 15-го — роковое число: терм, на этот раз без обычной помощи вечера[215].

Я очень рада, что мы помирились.

До свидания! Еще раз спасибо

МЦветаева


Если не трудно — известите, на сколько я могу рассчитывать (постарайтесь побольше!)


Впервые — Надеюсь — сговоримся легко. С. 24. Печ. по тексту первой публикации.

41-33. Неизвестной

<Июнь 1933 г.>[216]


Дорогая Мадемуазель

Я зайду к Вам вместе с сыном в эту пятницу около 10 ч<асов>, первых, чтобы Вам его показать, затем, чтобы узнать приблизительно о длительности (работы для) портрета, ибо все изменилось с тех пор как мальчик должен поступить этой осенью в русскую гимназию[217] и <зачеркнуто: ему надо много еще заниматься> должен заниматься регулярно каждый день. Если речь идет о 6–7 сеансах, дело возможно, и я думаю, что мы назначим по утрам / и мы сразу начнем, сохраняя утренние часы.

Итак, дорогая Мадемуазель, в ожидании удовольствия Вас увидеть в пятницу

P.S. (смеха ради) — приготовьте большое полотно, — «малыш» огромного роста!


Печ. впервые. Письмо (черновик) хранится в РГАЛИ (ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 24, л. 15 об.). Написано по-французски. Публ. в пер. В. Лосской, расшифровка черновика выполнена К. Беранже.

42-33. А.А. Тесковой

Clamart (Seine),

10, Rue Lazare Carnot.

5-го июля 1933 г.


Дорогая Анна Антоновна! Начнем с открытки, — это только оклик. Да, все на месте, я Вас не забыла, ибо мне забыть Вас — впасть вообще в беспамятство. А не писала так долго по малодушию: невозможность вместить все в одно письмо. М<ожет> б<ыть> через несколько дней от него отвяжусь, тогда сразу получите и карточки детей, самые недавние, и м<ожет> б<ыть> мою* (я очень плохо выхожу!). Мы никуда не уехали (уже третье лето). Нищета, но другим еще хуже. Пишу прозу, п<отому> ч<то> стихи никому не нужны, т е. никто не берет. Но проза тоже неплохая. (В Посл<едних> Нов<остях> от 16-го июля, воскресение, мой большой фельетон «Башня в плюще» — о детстве в Германии.) М<ожет> б<ыть> видели?[218]

Муру 8 * л<ет>, осенью поступит в русско-франц<узскую> гимназию и нам придется переехать в город. Аля кончила школу. Нужно зарабатывать. С<ергей> Я<ковлевич> весь в своей мечте[219]. — И все пока. — Отзовитесь хотя бы тоже открыткой!

Обнимаю Вас и всегда, всегда помню. Как здоровье — Ваше и Ваших? Пишите вкратце обо всем.


МЦ.

Впервые — Письма к Анне Тесковой, 1969. С. 105 (с купюрами). СС-6. С. 405–406. Печ. полностью по кн.: Письма к Анне Тесковой, 2008. С. 173.

Письмо написано на почтовой карточке. В графе для обратного адреса «Nom et adresse de l’exp*diteur»[220] рукой Цветаевой вписано: «Mme Zv*taieff- Efron».

43-33. В.В. Рудневу

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot

6-го июля 1933 г.


Дорогой Вадим Викторович,

Вы просили мне во*-время напомнить Вам о «термовом» авансе, и вот — напоминаю, с большой, большой просьбой выслать по возможности — больше. Мы совершенно разорены старыми налогами, — еще два года назад, — вся малость, вырабатываемая, идет на затычку.

Скоро получите от меня вопросное письмо насчет Булонь’а, куда мы, из-за Муриной гимназии, твердо переезжаем к 1-му Окт<ября> — как и на что* — один Бог знает.

Ныне 6-ое, терм — 15-го, но очень попросила бы Вас выслать не позже 10-го.

Сердечный привет

М. Цветаева


Впервые — Надеюсь сговоримся легко. С. 25. Печ. по тексту первой публикации.

44-33. В.В. Рудневу

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot

11-го июля 1933 г.


Дорогой Вадим Викторович,

Спасибо за деньги и за корректуру[221], но подлинника еще (11-ое июля) не получила. Пока сличаю без.

Если Вы не очень торопитесь с корректурой, я сама прошу Ходасевича[222], послав ему текст (не из корректуры, конечно!) По-моему — у него «le beau r*le»[223] — терпения и, даже, мученичества, но… Бог его знает!

(Если бы Вы знали как цинически врет[224] Георгий Иванов в своих «воспоминаниях», всё искажая! И как все ему сходит с рук! Но раз он на меня нарвался — и ему досталось по заслугам.)[225]

Ответьте, пожалуйста, когда крайний срок корректуры. Если тотчас — разоритесь на pneu[226], я тогда заменю «Ходасевича» просто «поэтом».

До свидания. Спасибо. Скоро будем соседи, тогда придете в гости,

МЦ.


Вы меня авансом страшно выручили!


Впервые — Новый журнал. 1978. С. 192 193. СС-7. С. 444. Печ. по кн.: Надеюсь сговоримся легко. С. 25 26.

45-33. В.Ф. Ходасевичу

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot

12-го июля 1933 г.


Милый Владислав Фелицианович,

— Не удивляйтесь —

Только что получила от Руднева письмо с следующей опаской: — в моей вещи о Максе Волошине я даю его рассказ о поэтессе Марии Паппер и, между прочим, о ее Вас посещении[227]. Всего несколько строк: как поэтесса всё читает, а Вы всё слушаете. Вы даны очень милым и живым, всё сочувствие на Вашей стороне (верьте моему такту и esprit de corps[228]: я настоящих поэтов никогда не выдаю, и, если ругаю — бывает! — то знаю, кому: никогда не низшим). Словом, десятистрочная сценка, кончающаяся Вашим скачком: «простите, мне надо идти, ко мне сейчас придет приятель, и меня ждет издатель…» А через неделю — сидит поэт, пишет стихи — нечаянный взгляд в окно: а в окне — за окном — огромные мужские калоши, из калош шейка, на шейке головка… И тут обрывается.

Вы — явно dans le beau r*le[229]: серьезного и воспитанного человека, которому мешает монстр. Весь рассказ (как он и был) от имени Макса Волошина.

И вот Руднев, которого научил Вишняк, убежденный, что все поэты «немножко не того»[230], опасается, как бы Совр<еменным> Запискам от Вас — за МОЙ рассказ!!! — не нагорело. (NB! Авторской ответственности они (Записки) совершенно не признают.)

— Как быть? — пишет Руднев. Заменить Ходасевича — вымышленным именем? Вовсе выбросить сценку? Спрашивать разрешения у Ходасевича — что-то глупо…

А я нахожу — вовсе нет. И вот, спрашиваю. Если Вы меня знаете, Вы бояться не будете. Если забыли — напоминаю. Если же, и зная, несогласны — напишу вместо Вас просто: ПОЭТ, хотя, конечно, прелести и живости убудет.

Пишу Вам для окончательной очистки совести. Вы, конечно, можете мне ответить, что никакой Марии Паппер не помните, но она наверное у Вас была, ибо она — собирательное.

До свидания, ОЧЕНЬ прошу Вас отозваться сразу, ибо должна вернуть корректуру.

Всего доброго

М. Цветаева

«Я великого, нежданного,

Невозможного прошу.

И одной струей желанного

Вечный мрамор орошу».[231]

(Мария Паппер. Парус. 1911 г.)

— вот, чем она Вас зачитывала —


Впервые — Новый журнал. 1967. С. 109–110. СС-7. С. 463. Печ. по СС-7.

46-33. В.Ф. Ходасевичу

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot

19-го июля 1933 г.


Милый Владислав Фелицианович,

Помириться со мной еще легче, чем поссориться. Нашей ссоры совершенно не помню, да, по-моему, нашей и не было, ссорился кто-то — и даже что-то — возле нас, а оказались поссо*рившимися — и даже поссоренными — мы[232].

Вообще — вздор. Я за одного настоящего поэта, даже за половинку (или как <в> Чехии говорили: осьминку) его, если бы это целое делилось! — отдам сотню настоящих не-поэтов.

Итак —

_____

Осенью будем соседями, потому что из-за гимназии сына переезжаем в Булонь[233].

Как давно я не училась в гимназии! Прыжки с кровати, зевки, звонки — даже жуть берет! И главное — на сколько лет! (Он поступает в первый приготовительный.) У меня было два неотъемлемых счастья: что я больше не в гимназии и что я больше не у большевиков — и вот, одно отнимается…


Итак — до октября! Тогда окликну.

Паппер (Марию) перечла с величайшей, вернее — мельчайшей тщательностью и ничего не обнаружила, кроме изумительности Вашего терпения: невытравимости Вашей воспитанности.

Спасибо!

МЦ.


Впервые — Новый журнал. 1967. С. 111. СС-7. С. 464. Печ. по СС-7.

47-33. В.В. Рудневу

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot

19-го июля 1933 г.


Милый Вадим Викторович,

Полное разрешение Ходасевича проставлять его имя: он мне вполне доверяет[234]. Письмо его храню как оправдательный документ.

Я не знаю, кто правил корректуру, — Вы или М<арк> Вишняк, но там предложены (карандашом) некоторые замены (мужской род на женский, знаки), которые я, в случае несогласия, восстанавливаю в прежнем виде, (речь о пустяках, упоминаю для очистки совести!) Мне очень жаль (Вам нет, конечно!), что моя корректура идет к Вишняку, а не к Вам, мы с Вами хотя и ссоримся — но в конце концов миримся, а с Вишняком у меня никакой давности…[235]

Ходасевич отлично помнит Марию Паппер и, вдохновленный мною, сам хочет о ней писать воспоминания[236]. Видите, какой у этих одиночек (поэтов)[237] — esprit de corps[238] и имя дал — и сам вдохновился!

Написал мне, кстати, милейшее письмо, на которое я совершенно не рассчитывала — были какие-то косвенные ссоры из-за «Верст», и т. д.[239]

Все это потому, что нашего полку — убывает, что поколение — уходит, и меньше возрастно*е, чем духовное, что мы все-таки, с Ходасевичем, несмотря на его монархизм (??) и мой аполитизм: гуманизм: МАКСИЗМ в политике, а проще: полный отворот (от газет) спины — что мы все-таки, с Ходасевичем, по слову Ростана в передаче Щепкиной-Куперник: — Мы из одной семьи, Monsieur de Bergerac![240] Так же у меня со всеми моими «политическими» врагами — лишь бы они были поэты или — любили поэтов.

А в общем (Мария Паппер Ходасевич — я) еще один акт Максиного миротворчества. Я его, кстати, нынче видела во сне всю ночь, в его парижской мастерской, где я никогда не была, и сама раскрывала окно и дверь от его астмы[241].

Рукопись получила. Корректуру Вишняку — самое позднее — завтра. Я сейчас, после всей прозы, дорвалась до стихов и с величайшим трудом отрываюсь[242].

Всего лучшего! Спасибо еще раз за деньги к терму.

А в Булонь нам нужно непременно — хоть под булоньские каштаны — ибо Мур с 1-го Окт<ября> начнет ходить в гимназию, к<отор>ая мне, кстати, очень понравилась. (Была на акте.)[243]

Желаю Вам, милый Вадим Викторович, хорошего лета и полного отдыха от рукописей. Пускай Вишняк почитает!

МЦ.


Впервые — Новый журнал. 1978. С. 193–194. СС 7. С. 444 445. Печ. по кн.: Надеюсь — сговоримся легко. С. 26–27.

48-33. Неизвестному[244]

24 июля <1933 г.>[245]

Помните ли Вы дорогой Ж<еня> мой последний вопрос, во время нашей первой встречи (первой: той, когда мы были одни, вопрос скорее самой себе, чем Вам и <зачеркнуто: вопрос>, скорее восклицание, чем вопрос, и <зачеркнуто: скорее уверенность что>

— Как же это кончится?

И Ваш ответ

— Так как всегда все кончается: скукой

(Это было когда мой первый-последний поезд уходил)

И мой ответ на Ваш:

— Скукой? Ведь скучают только с теми с кем забавляешься: тем, что нас забавляет. Нет, другое.

(Пока я его искала он <зачеркнуто: наш> поезд ушел.

<зачеркнуто: (В тот момент он ушел)>

_____

Теперь я его получила (не поезд, а другое). У меня всегда кончается знанием, надеждой, м<ожет> б<ыть> завтра — затем завтра еще — и в один прекрасный день уже не надеешься: знаешь.

Я пошла открывать остров — или м<ожет> б<ыть> море, которое искала более глубоким <над строкой: души, Женя милый!> — и не нашла ничего, кроме сухости <зачеркнуто: рассудочной> поколения. Вы может быть лучше, чем все мы. Но это все.

Одна против всех, да, одна против всех в одно слово, это слишком даже для меня <над строкой: для моей силы>.

Вы всегда будете правы и я кончу тем, что в конце концов буду виновата в том, что родилась. Такой «милый», я взвешиваю души и это хуже всего <над строкой: так как я взвешиваю > и я нашла Вашу слишком легкой <отсюда идет стречка к тексту:> Разве если ее взвешивать на весах для почтовых марок.

Это и есть разумная сторона <над строкой: сказать, что Ваша взвешена> легкой вещи. Что касается неразумной стороны и даже безответственной: я больше о Вас не думаю, ни в среду и никогда. Уж столько сколько я о Вас думала, столько теперь я не думаю <отсюда идет стрелка к тексту:> То же самое наоборот

Если

Но более не думая, таким образом: никогда не страдать из-за Вас. Я думаю <зачеркнуто: в момент> <над строкой: из-за того> что я говорю Вам об этом, доставляю ту малую боль и страдание более чем когда Вы услышите

И это было все.

М.


<Продолжение:>

Мне приходит мысль, вернее уверенность, которая обязательна: первую вещь, которую я напечатаю, я посвящу Вам — не переписку, конечно, иначе Вас могут принять за егогероя») из маленькой замшевой <над строкой: верблюжьей> книжечки и Вы выражали бы соболезнования (увлеченная словом, я <над строкой: хотела> чуть не назвала станцию метро) за ту замшевую <над строкой: верблюжью> книжечку под бешамелью и тогда, вместо комплиментов Вы получите соболезнования

К тому же, я Вам никогда не была нужна.

Und dort bin ich gelogen, wo ich gelogen bin[246]

И я повсюду сложна и я должна считаться с обстоятельствами мира, начиная с времени и места, которого у моего собеседника нет (Молодость: Вы) и кончая тем, чего у другого больше нет (Старость), но это именно то, что мне больше всего мешает, меня больше всего портит, так как я сама себя чувствую, с остатком моего (мой остаток молодости) как бы ответственной и даже виноватой в том, чего у моего собеседника больше нет, я с ним делаюсь очень старой (той старухой, которой я не буду никогда) или младенцем в пеленках (тем младенцем, которым я никогда не была) — чтобы ему оказать больше чести. Иными словами я себя сдерживаю или урезываю и глубоко несчастна. Это было мое точное ощущение, — и мое ощущение во время 10 минут нашей последней встречи.

Дорогой друг, вот поэтому, а не из-за этого я и хочу Вас видеть, Вас с Вашими пятью минутами времени, которого у Вас нет, у меня, там где меня менее всего сдерживают исправляют толкают, в своем доме, с которым я лучше всего справляюсь.

И еще — я как зверь, который чувствует (и подвергается с неимоверной силой) все влияния, тайные и действующие, убежище, которое не мое, все мысли — даже не мыслимые — хозяином мест.

Словом, если Вы хотите меня видеть такой, приходите ко мне. Ибо даже если Вы меня введете <над строкой: пригласите> примешаете меня в Ваше окружение, я в нем буду слишком «круглой», округленной, без углов, чтобы быть собой, тем я, которое, как собака, которая приглашена, да, но все время опасается, что ее выставят за дверь: я буду оставаться слишком близко к двери. Вы поняли меня? (без согласования, так говорит собака, а не я)

Я с Вами говорю очень откровенно, не выдавайте меня, вещь пересказанная <зачеркнуто: та уже не она сама пересказанная вещь> и даже пересказанная дословно пересказана, а не сказана.

Итак, когда захотите, или снаружи, что есть то, что мы возьмем с собой внутрь, но больше (все если и хотите не согласованы), их почему-то опасаясь, я абсолютно не тороплюсь, как Вы вероятно сами видите, ни для нашей встречи, о которой я хочу, чтобы она была абсолютно естественной, в свое место и в свое время, как та рана, которая не хочет зажить, и го солнце, которое не хочет явиться <поверх строки: заставляет себя ждать>, потому что оно-то знает какое его время и место (у меня всегда ощущение, когда идет дождь, что солнце светит ярче у других — и это меня выкупает <поверх строки: моя компенсация>)

Я не хочу делать себя, я не хочу, чтобы ко мне приходили, чтобы мне доставить удовольствие, у меня от этого не было бы никакого

И еще меньше из чувства долга, я хочу, чтобы пришли, как приходит тепло <сверху: идет дождь> — даже если он никогда не начинается.

Все это относится к моей «славянской пассивности».

Итак, когда Вы захотите меня видеть, знайте, что Вас ждут.

Итак, если Вы не хотите меня видеть (или не достаточно хотите, чтобы прийти с помощью того времени, которого у нас (кстати <сверху: действительно>) нет, тот великий и благословенный предлог для не-прихода и наших не-нужд) знайте, что во мне Вас ничего не ждет.

Будьте дождем и отдайте себя в чужие руки (я говорю дождем, чтобы не сказать «солнцем» что дало бы этому образу слишком определенную выразительность)

И теперь я вдруг замечаю — клянусь Вам, что это первый раз в моей жизни, что я всегда ждала, надеялась, ожидала от людей, чтобы они были событием природы, ничего себе!

И когда Вы ко мне придете, Вы увидите, что, ожидаемый или нет, все будет совершенно неожиданно:

Я люблю (вот уже два года?) Вашу голову с эмоциональными формулами. Я Вас знаю лучше, чем Вы думаете, как старая гадалка (чтица) узнающая о (и не берущая за это денег! Только ради удовольствия и профессионально — проведя поверх <сверху: в глубину> вашей ладони своим взглядом <сверху: зорким взглядом> старой орлицы

— Это я тебе говорю, мой орел, ты высоко полетишь

Так старая цыганка, на рынке в 1919 году в Москве мне обещала персианское счастье, что вероятно означало

— или как тот город, в котором никогда не будешь, по железной дороге, освещенный молнией

— или как город, где никогда не будет, ночью, по железной дороге, под взглядом молнии[247].

Я подхожу к людям, только чтобы им сделать их планы


Печ. впервые. Письмо (черновик) хранится в РГАЛИ (ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 24, л. 9 об. — 10, 11-14 об.). Написано по-французски. Публ. в пер. В. Лосской, расшифровка черновика выполнена К. Беранже.

49-33. В.С. Гриневич

26 июля 1933 г.

Многоуважаемая Вера Степановна,

Пишу Вам по совету Г<оспо>жи Маклаковой[248], много и долго говорившей мне о Вас. Осенью мой сын поступит в русскую гимназию в первый приготовительный класс, <зачеркнуто: а мне очень хотелось бы подробно узнать> значит — к Вам[249], и мне очень хотелось бы, до его поступления, узнать о гимназии возможно больше <зачеркнуто: Какие знания с него требуются, об общем духе гимназии, порядке преподавания, распорядок учебного дня, физические условия и много другого.

Не разрешили ли бы Вы мне побывать у Вас на дому, может быть и с мальчиком, чтобы Вы на него посмотрели, чтобы спокойно поговорить — звать Вас к себе, ввиду Вашей занятости не решаюсь>

Вопреки всем советам окружающих русских я упорствую в своем желании отдать его в русскую школу, <зачеркнуто: на 10 русских детей на сто русских детей — 95 в лицеях!> чтобы сохранить язык, а может быть и русскую сущность. Вот об этом и о многом другом — общем духе гимназии, методике преподавания, распорядке школьного дня, знаниях с него требуемых, физических условиях — я бы и хотела побеседовать с Вами.

Если бы Вы разрешили мне сначала заехать к Вам на дом, чтобы спокойно и без свидетелей смогли побеседовать, я была бы Вам очень благодарна, но если это сложно, приеду в гимназию, только назначьте <сверху: сообщите мне>, пожалуйста, в обоих случаях, точный день и час, а — если к Вам — и Ваш адрес. Могу приехать и вечером, как Вам удобнее.

Итак жду вестей и благодарю Вас заранее.

МЦ.


Печ. впервые. Письмо (черновик) хранится в РГАЛИ (ф. 1190, оп, 3, ед. хр. 24, л. 14 об. — 15).

50-33. С.Н. Андрониковой-Гальперн

<Лето 1933>[250]


Дорогая Саломея,

Сердечное спасибо, хотя — увы, увы — эти деньги мне придется сдавать Извольской, которая как дракон на страже моих термовых интересов[251]. (Какое жуткое слово terme, какое римско-роковое, — каменное, какое дважды-римское — Рима Цезарей и Рима Пап[252], — какое дантовское слово[253], если бы я была французским поэтом, я бы написала о нем стихи.)

А Вы знаете, Саломея, что мы должны переехать в Булонь, потому что Мур с осени поступает в русскую гимназию: вернее, мы с Муромтоже все забыла). Прохожу с ним сейчас дни творения, не менее, а более недоступные разуму, чем Апокалипсис.

— Ну, Мур, какое же небо сотворил Бог в первый день? Небо…

Мур, перебивая: — Знаю. Сам скажу. Святое пространство.


— Что же такое твердь?

— Вместилище для… освещения.

_____

Дорогая Саломея, могла бы писать Вам без конца.

Обнимаю Вас. Спасибо.

МЦ.


Впервые — СС-7. С. 156–157 Печ. по СС-7.

51-33. В.Н. Буниной

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot

6-го августа 1933 г.


Дорогая Вера Николаевна,

— Если Вы меня еще помните. —

Я сейчас погружена в наш трехпрудный дом (мир) и обращаюсь к Вам, как к единственной свидетельнице (жутко звучит, а?), — как к единственной-здесь-свидетельнице[254]. Но до вопросов хочу сказать Вам, что вещь, которую Вы м<ожет> б<ыть> на днях прочтете, мысленно посвящена Вам, письменно не решилась, п<отому> ч<то> не знаю, та*к ли Вы всё это видите как я — глазами моего раннего детства. У меня с собой ни одной записи: одна память.

Ряд вопросов:

1) Вашего отца[255] или его брата Сергея[256] любила Варвара Димитриевна Иловайская?[257] (Хотелось бы, чтобы Вашего). «В<арвара> Д<митриевна> любила Муромцева, но отец не позволил» — такова твердая легенда нашего трехпрудного дома[258]. Почему не позволил? Либерализм Муромцевых и консерватизм Иловайского?[259]

Если Вы что-нибудь об этой любви знаете — дайте мне всё, что знаете. Если не хотите гласности, могу не называть имен, как не назвала Вашего. Тогда дайте приметы того из братьев, которого она любила (он ведь ее, наверное, тоже?). Приблизительный возраст обоих, его внешность, место и длительность знакомства, встречались ли потом, как встречались… (Не боитесь меня: мною движет — любовь).

2) Что* Вы знаете о дружбе Иловайских с Муромцевыми? Откуда повелась (и как могла — при такой разнице — всего?!) Знаю только, что Цветаевы — в их Иловайской части — с Муромцевыми чем-то связаны. Чем? Помню, что мой отец постоянно встречался с ними (вами?) у Анны Александровны Адлер[260], крестной моего брата Андрея. Там я, по-мо*ему, девочкой встречала Вашу двоюродную сестру[261] (блондинку?), всю какую-то острую.

3) Всё, что знаете об Иловайских. Во-первых — год его рождения. (По-моему — 1825 г., п<отому> ч<то>, со слов брата Андрея, умер в 1919 г., 94 лет)[262]. На ком был женат первым браком Д<митрий> И<ванович>, т. е. кто мать Варвары Димитриевны. Имена и возраст ее умерших братьев (двое! Помню детские лица в иловайском альбоме, а м<ожет> б<ыть> — одно лицо в двух видах, к<отор>ое я принимала за два). От чего умерли?[263]

4) Знаете ли Вы что-нибудь о прабабке румынке «Мама*ке»? Ее еще несколько дней застала в доме наша мать. Умерла она в моей комнате. Чья она прабабка? М<ожет> б<ыть> мать первой жены Д<митрия> И<вановича>? Но почему румынка? Это — твердо знаю.

5) Помните ли Вы В<арвару> Д<митриевну>? Если Вы сверстница Валерии — это вполне возможно. Какая была? (хотя бы самое Ваше детское впечатление). Всё, что о ней и о доме Иловайских помните, вплоть до пустяков.

Я у Иловайских в доме была только раз, с отцом, уже после смерти моей матери, но их дух жил — в нашем.

6) Видели ли Вы когда-нибудь мою мать? (Марию Александровну Мейн)[264]. Какая она была? Если даже не нравилась (я ведь тоже не нравлюсь!) — почему, чем? Были ли Вы когда-нибудь в нашем доме при моей матери (мы уехали осенью 1902 г., а умерла она летом 1906 г.) Если да — каков был дом при ней? Дух дома. М<ожет> б<ыть> и нашего с Асей деда, Александра Даниловича Мейн[265], помните? Если да — каков был? (Он умер, когда мне было 7 лет, я его отлично помню, как, впрочем, всё и всех — с двух лет, но ведь это воспоминания и*знизу]) Если видели хоть раз — каков остался в памяти? М<ожет> б<ыть> и нас с Асей, маленькими, помните? (Валерия меня очень любила, а мать — больше — Асю.) Я ведь помню «Вера Муромцева», и в альбоме Вас помню. Вы с Валерией[266] вместе учились в институте? Или я путаю?

7) О моем отце — всё, что можете и помните. Вы ведь были его любимой слушательницей?13 Что* (в точности) Вы у него слушали? Каков он был с учащейся молодежью? Каков — дома, со всеми вами? Я ведь всего этого не застала, знаю его уже после двух потерь, п<отому> ч<то> большой кусок детства росла без него.

8) Возвращаюсь к Иловайским. Всё, что знаете о смерти Нади и Сережи[267]. Я их отлично помню, и в Трехпрудном («живые картины») и у нас в Тарусе (Сережа рыл в горе лестницу и я, семи лет немножко была в него влюблена) — и в Nervi. Моя мать их очень любила (и любила, и любовалась!) и всегда выручала и покрывала (Надю. Сережа был очень тихий, и всегда при матери). Помню один Надин роман — с тоже молодым, красивым и больным — я тогда носила письма и ни разу не попалась! И «bataille de fleurs»[268] помню, когда в Надю бросали цветами, а в А<лександру> А<лександровну> какой-то дрянью в бумажках (не конфетти, а чем-то веским, — песком кажется!). После Nervi — в Спасское? А умерли — в 1904 г. или в 1905 г.? Кто раньше? (Кажется, Сережа?) Знали ли, что умирают? Отец рассказывал, что Надя была необычайно-красива перед смертью — и после. Отношение Д<митрия> И<вановича>. Отношение А<лександры> А<лександровны>. (С<ережа> любимец был?)

9) Судьбу Оли. За кого вышла?[269] (знала, но забыла). Жива ли еще? Есть ли дети? Счастливый ли оказался брак?

10) Жива ли А<лександра> А<лександровна>[270], а если нет, когда умерла? У кого из родителей был в молодости туберкулез? (Иловайская «овсянка».) В 1918 г. или в 1919 г. умер Иловайский?

Все даты, которые помните.

_____

Когда будете отвечать, дорогая В<ера> Н<иколаевна>, положите мое письмо перед собой: упомнить мои вопросы невозможно, я и то списала их себе в тетрадь. Помните, что каждый вопрос мне важнее всех остальных, и ответьте, по возможности, на все. Можете совершенно сокращенно, в виде конспекта, пробелы заполню любовью, мне важны факты, я хочу воскресить весь тот мир — чтобы все они не даром жили — и чтобы я* не даром жила!

Знаю, что это — целая работа (говорю о Вашем ответе), целый спуск в шахту или на дно морское — и еще глубже — но ведь и вы этому миру причастны, и Вы его любили… Взываю к Вам как к единственной свидетельнице!

Получив мое письмо, отзовитесь сразу открыткой, а письма буду ждать. Его нельзя писать сразу. Но, когда начнете, увидите, что совсем не так невозможно его написать, как казалось, пока не начинали…

Теперь — слушайте:

(Открытка с видом Музея Александра III, сверху снятого, во всем окружении зеленых дворов и домов. Прекрасная.)[271]


Дорогая Марина! Пишу Тебе, чтобы сообщить печальную весть:

8-го апреля в 11 ч<асов> 50 мин<ут> вечера умер (от маминой болезни) брат Андрей, почти 43 лет. Был в сознании, умер недолго мучаясь, легче мамы. Жена его[272] и я три года слали его к врачу, он же не шел, а когда пошел — было поздно. Питание имел до конца исключительное, жена делала всё, что могла. Лежал он 2 месяца 3 недели. Я говорила с ним за три дня, сидела у него долго, наедине, днем. Вдруг сказал: — А болезнь не умеют описывать… (писатели). — И смерть не умеют. Я не стала убеждать, что смерти не будет — ложь ведь. Я сказала, почему я думаю, что не умеют, о своем отсутствии страха перед смертью, а потом стала говорить о кумысе, о лете, о санатории. Он то думал, что будет жить, то нет. Девочке 2 года 2 мес<яца>[273]. Большая, очень милая. Когда уходила, целуя его, видела, как он нежно, светло, по-новому смотрит, глаза широкие — и полу-улыбка.

А 8-го днем ему стало хуже и он сказал жене: — Женечка, я умираю. А я как раз вдруг позвонила из загорода, с работы. — «Ему хуже». Я поехала. И он уже был неузнаваем, полусидел, задыхался, часто и мелко дышал, полузакрытые глаза. Увидев меня: — Зачем все пришли? Ничего такого особенного со мной пег. — Но когда я отошла к столу — тихонько позвал. Я подошла. Он стал правой рукой делать ловящие, гладящие движения — ко мне. Я гладила и держала его руку. Жалею, что не поцеловала ее, но не хотелось жеста, ему (весь — сдержанность). После лекарства стал засыпать. (За лекарством ходила я в аптеку, когда он: «Дайте лекарства», а их не признавал, обычно.) В мое отсутствие пришла Валерия (не видела последние 3 месяца). Он ей сказал: — Ведь я еще могу жить, мог бы — у меня еще целое легкое. Удушье? Пройдет? Но от него можно задохнуться — ночью. — Ну, что* ты! (Валерия). — Проснешься.

Мы ушли, когда он стал дремать. Уходя, я поцеловала его, спросила, не хочет ли он поесть — ответ тот же, что мамин — нет, головой. Передала привет от сына[274], ушла. Придя позвонила о горячих бутылках и узнала, что скончался. Поехала туда, помогла одевать, причесать, и всю ночь была над ним, и жена. Утром прилегла на час тут же. Похоронили в папиной могиле (папа считается мировым ученым I категории А). Папин гроб цел. Начинается весна на кладбище. Он рядом с мамой — она так его любила. Его девочка (Инна) це*лую неделю всё: — А где папа, мама? Где папа? Нет папы — папа ушел? — Он в день смерти простился с женой и обеими девочками: дочкой и падчерицей (11 л<ет>)[275], которую очень любил. Тебя вспоминал за несколько дней.


(Всё письмо невероятно мелким почерком, ибо уместилось на открытке. Последнее: Тебя вспоминал… разобрала только сейчас, пере писывая, даже не разобрала, потому что разобрать — невозможно, а сразу прочла.)

_____

Теперь Вы может быть поймете, дорогая Вера Николаевна, почему мне нужно воскресить весь тот мир — с его истоков.

До свидания, буду ждать с чувством похожим на тоску.

Марина Цветаева


Умоляю этого письма (ни Асиного ни моего) не показывать никому. Не надо. — Только Вам. —


<Приписка на отдельном листе.>

Письмо написано давно, только сейчас узнала Ваш адрес от А<вгусты> Ф<илипповны> Даманской[276], которую видала вчера и которая шлет Вам сердечный привет.

МЦ.

12-го авг<уста> 1933 г.


Впервые — НП. С. 407 414. СС-7. С. 239 243. Печ по СС-7.

52-33. В.Н. Буниной

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot

19-го авг<уста> 1933 г.


Дорогая Вера Николаевна,

Самое сердечное и горячее (сердечное и есть горячее! Детская песенка, под которую я росла:

«Kein Feuer keine Kohle

Kann brennen so heiss…»)[277]

итак, самое сердечное спасибо за такой отклик.

Первое, что я почувствовала, прочтя Ваше письмо: СОЮЗ. Именно этим словом. Второе: что что бы ни было между нами, вокруг нас — это всегда будет на поверхности, всегда слой — льда, под которым живая вода, золы — под которой живой огонь. Это не «поэзия», а самый точный отчет. Третье: что бывшее сильней сущего, а наиболее из бывшего бывшее: детство сильней всего. Корни. Тот «ковш душевной глуби» («О детство! Ковш душевной глуби»[278] Б. Пастернак), который беру и возьму эпиграфом ко всему тому старопименовскому — тарусскому — трехпрудному, что еще изнутри корней выведу на свет.

Долг. Редкий случай радостного долга. Долг перед домом (лоном). Знаю, что эти же чувства движут и Вами.

Слушайте. Ведь все это кончилось и кончилось навсегда. Домов тех — нет. Деревьев (наши трехпрудные тополя, особенно один, гигант, собственноручно посаженный отцом в день рождения первого и единственного сына) — деревьев — нет. Нас тех — нет. Все сгорело до тла, затонуло до дна. Что* есть — есть внутри: Вас, меня, Аси, еще нескольких. Не смейтесь, но мы ведь, правда — последние могикане. И презрительным коммунистическим «ПЕРЕЖИТКОМ» я горжусь. Я счастлива, что я пережиток, ибо всё это — переживет и меня (и их!).

Поймите меня в моей одинокой позиции (одни меня считают «большевичкой», другие «монархисткой», третьи — и тем и другим, и все — мимо) — мир идет вперед и должен идти: я же не хочу, не НРАВИТСЯ, я вправе не быть своим собственным современником, ибо, если Гумилев:

Я вежлив с жизнью современною…[279]

— то я* с ней невежлива, не пускаю ее дальше порога, просто с лестницы спускаю. (NB! О лестницах. Обожаю лестницу: идею и вещь, обожаю постепенность превозможения — но самодвижушуюся «современную» презираю, издеваюсь над ней, бью ее и логикой и ногою, когда прохожу. А в автомобиле меня укачивает, честное слово. Вся моя физика не современна: в подъемнике не спущусь за деньги, а подымусь только если не будет простой лестницы — и уж до зарезу нужно. На все седьмые этажи хожу пешком и даже «бежком». Больше, чем «не хочу» НЕ МОГУ.) А если у меня «свободная речь» — на Руси речь всегда была свободная, особенно у народа, а если у меня «поэтическое своеволие» — на это я и поэт. Всё, что во мне «нового» — было всегда, будет всегда. — Это всё очень простые вещи, но они и здесь и там одинаково не понимаются. — Домой, в Трехпрудный (страна, где понималось — всё). Жажду Вашего ответного листа на мой опросный. «России и Славянства» еще не получила[280], жду и сражена Вашим великодушием — давать другому свое как материал — сама бы так поступила, но так пишущие не поступают. Очевидно, мы с Вами «непишущие».

Глубоко огорчена смертью Вашего отца[281]: Вашим горем и еще одним уходом. (Мы с Вами должны очень, очень торопиться! дело — срочное.) Та*к у меня здесь совсем недавно умер мой польский дядя Бернацкий, которого я в первый раз и в последний видела на своем первом парижском вечере, а он всё о нашей с ним Польше знал. К счастью, еще жива его сестра и она кое-что знает — и есть портреты. (О встрече с собой, живой — на портрете моей польской прабабки Гр<афини> Ледуховской — когда-нибудь расскажу. Сходство — до жути!)

Словом, я с головой погружена в весь тот мир. Помните (чудесный) роман Рабиндраната <Тагора> «Дом и Мир»?[282] У меня Дом — Мир!

Дорогая Вера Николаевна, пишите и Вы, давайте в две — в четыре руки — как когда-то играли! (М<ожет> б<ыть> и сейчас играют, но я в отлучке от рояля вот уже 11 лет, даже видом не вижу.)

— Спасибо за память об Андрее, за то, что так живо вспомнили — и напомнили. Я ведь его подростком не знала, 1902–1906 г. мы с Асей жили за границей. И вдруг из Ваших слов — увидела именно в дверях передней — и это так естественно: всегда ведь либо в гимназию, либо из гимназии… Вы спрашиваете, кто муж Аси? Ася вышла замуж 16-ти л<ет> за Бориса Трухачева, сына воронежского помещика, 18-ти л<ет>. Расстались через два года, даже меньше, а в 1918 г. он погиб в Добровольческой Армии[283]. Второй ее муж и сын от второго мужа оба умерли в 1917 г.[284], стало быть она с двадцати лет одна, со старшим сыном Андрюшей, ныне инженером, а ей еще порядочно до сорока (до-СРО*КА!),

А про Валерию Вы знаете? Она после долгой и очень смутной жизни (мы все трудные) — душевно-смутной! — наконец 30-ти лет вышла замуж (м<ожет> б<ыть> теперь и обвенчалась) за огромного детину-медведя, вроде богатыря, невероятно-заросшего: дремучего! по фамилии Шевлягин[285], кажется из крестьян. С ним она была уже в 1912 г. — с ним до сих пор. У нее было много детей, все умирали малолетними. Не знаю, выжил ли хоть один. У нас с нею были странные отношения: она не выносила моего сходства с матерью (главное, го*лоса и интонаций). Но мы, вообще, все — волки. Человек она необычайно трудный, прежде всего — для себя. М<ожет> б<ыть> теперь мы бы с нею и сговорились. Она меня очень любила в детстве. Не переписываемся никогда. М<ожет> б<ыть> — теперь напишу, тогда передам от Вас привет.

А жутко — влюбленный Иловайский! (то, о чем Вы пишете). Вроде влюбленного памятника. Сколько жути в том мире!

_____

До свидания. Жду. И письма и встречи — когда-нибудь. Вы зимою будете в Париже? Тогда — мне — целый вечер, а если можно и два. Без свидетелей. Да? Обнимаю.

МЦ.


<Приписки на полях:>

Рада, что Вам понравился Волошин[286]. У меня много такого. Ваш отзыв из всех отзывов — для меня самый радостный.

Сердечный привет от мужа, он тоже Вас помнит — тогда.


Впервые — НП. С. 414–418. СС-7. С. 243–245. Печ. по СС 7.

53-33. В.Н. Буниной

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot

21-го авг<уста> 1933 г.


Дорогая Вера Николаевна,

Рукопись «Дедушка Иловайский» ушла в 11 ч<асов> утра в далекие страны[287], а в 11 * ч<аса> — Ваше письмо, которому я столько же обрадовалась, сколько ужаснулась — особенно сгоряча. Дело в том, что у меня Д<митрий> И<ванович> встает в 6 ч<асов> утра (слава Богу, что не в 5 ч<асов> — как казалось… и хотелось!), а у Вас, т. е. на самом деле — в 10 ч<асов>. Еще: у меня он ест в день одно яйцо и три черносливины (рассказ Андрея, у них жившего и потом часто гостившего), а оказывается — болезнь почек, значит и одного-то своего (моего!) яйца не ел. Что бы мне — овсянку!!! Но яйцо помнила твердо, равно как раннее вставание. Третье: у меня Ал<ександра> А<лександровна> выходит хуже Д<митрия> И<вановича> (который у меня, должно быть, выходит настолько если не «хорошим» — так сильным, что Милюков не захотел) — выходит и суше и жестче и, вообще, отталкивающе, тогда как дед — загадочен. Но это уже дело оценки: бывали «тираны» и похуже Иловайского, и именно у этих тиранов бывали либо ангелоподобные (Св<ятая> Елизавета[288], чудо с розами), либо неукротимо-жизнерадостные жены. У меня А<лександра> А<лександровна> выходит немножко… монстром. (Не словесно, а некое, вокруг слов, веяние: ничего не сказала — и все.)

Как Вы думаете — обидится, вознегодует, начнет ли опровергать в печати — Оля? Вставание в 6 ч<асов>, когда в 10 ч<асов>, мое «яйцо» и леденящую (хуже у меня нет) мать. И еще одно: важное, у меня, по семейной традиции, было впечатление и даже уверенность, что Оля сбежала с евреем. А м<ожет> б<ыть> Кезельман — не еврей? М<ожет> б<ыть> — полукровка? А м<ожет> б<ыть> — немец, а еврей — Исаев[289], и я спутала? Плохо мое дело, п<отому> ч<то> рукописи не вернуть, и так уже отправка стоила около 10 фр<анков> (писала от руки и пришлось отправить письмом).

Остальное всё совпадает. В Наде я всегда чувствовала «тайный жар», за это ее так и любила. Сережу же у нас в доме свободомыслящие Валериины студенты звали маменькиным сынком и белоподкладочником, не прощая ему двух — таких чудных вещей: привязанности к матери — и красоты. (С<ережа> и Н<адя>, как и Оля, у меня только упомянуты, я же все время должна была считать строки и даже буквы!)

Думаю, для очистки совести, сделать следующее: если вещь в «дальних странах» (NB! не в России!) напечатают, то в следующем очерке, «Конец историка Иловайского», я принесу повинную, т. е. уничтожу и 6 ч<асов> утра, и яйцо, и, если нужно, еврея. Если будете писать мне, милая (выходит — давно-родная!) Вера Николаевна, не забудьте подтвердить или разрушить еврейство Кезельмана или Исаева, это важнее часов и яиц, и Оля серьезно может обидеться, а я не хочу.

Из Ваших записей не вижу: жива ли или умерла Ал<ександра> А<лександровна>? Если умерла — когда? И сколько ей могло быть лет? А молодец — не боялась, не сдавалась, судилась. И крепкая же у нее была хватка — (Так и вижу эти корзины и сундуки с муарами и гипюрами, такие же ежевесенне проветривались и нафталинились на трехпрудном тополином дворе — «иловайские» сундуки покойной В<арвары> Д<митриевны>, Лёрино «приданое». У меня об этом есть. Сколько у нее было кораллов!). Страшно жалею, что до П<оследних> Нов<остей> не отправила «Дедушку Иловайского» Вам. Обожаю легенду, ненавижу неточность. Мне эти яйца и ранние вставания и еврейские мужья теперь спать не дадут, вернее: все время будут сниться.

Туда, куда нынче отослала, никогда не посылала, поэтому — сразу опровержение — неловко. Точно сама не знаю, что* писала. Но еще хуже будет, если Оля вздумает опровергать. Когда я писала, я не знала, что она в Белграде, а то бы вообще «еврея» не упоминала. (Хотя будучи дочерью Иловайского — конечно — к ее чести!)

А если в старике что-то трогательное, хотя бы этот ужас внуку с еврейской кровью. Нечеловечно, бесчеловечно даже, но — на некую высокую ноту. Вообще, всякий абсолют внушает трепет, — не страха, а… но по-немецки лучше: «heilige Scheu»[290]. Судить такого — бесполезно. Вот эту-то неподсудность: восхищение всему вопреки — и учуял Милюков[291].

_____

Сейчас переписываю очередную, м<ожет> б<ыть> тоже гадательную, вещь для Посл<едних> Нов<остей> — Музей Александра III[292]. «Звонили колокола по скончавшемуся Императору Александру III, и в это же время умирала одна московская старушка и под звон колоколов сказала: „Хочу, чтобы оставшееся после меня состояние пошло на богоугодное заведение имени почившего Государя“» — боюсь, что Милюков дальше этих колоколов не пойдет. Но ведь все это — чистейшая, точнейшая правда, и колокола, и старушка, и покойный Император Александр III, — постоянный изустный и даже наизустный! рассказ отца.

— Посмотрим.

_____

Спасибо за всё. Тороплюсь отправить.

Обнимаю. В Вас я чувствую союзника.

МЦ.


P.S. Оля у меня венчается во Владивостоке, а оказывается — в Томске?! Если сразу ответите и про еврея и про Томск (наверное ли?), все-таки отправлю письмо вдогон, ибо я* бы, на месте Оли, рассвирепела.


Впервые — НП. С. 418–421. СС-7. С. 245–246. Печ. по СС 7.

54-33. В.Н. Буниной

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot

24-го августа 1933 г.


Дорогая Вера! Пишу Вам под непосредственным ударом Ваших писаний, не видя ни пера, ни бумаги, видя — то. Ваша вещь[293] — совсем готовая, явленная, из нее нечего «делать», она уже есть — дело. И никогда не решусь смотреть на нее, как на «материал», либо то, что я пишу — тоже материал. И то и другое — записи, живое, ЖИВЬЕ, т. е. по мне тысячу раз ценнее художественного произведения, где все переиначено, пригнано, неузнаваемо, искалечено. (Поймите меня правильно: я сейчас говорю об «использовании» (гнусное слово — и дело!) живого Вашего Иловайского напр<имер> — для романа, где он будет героем: с другим именем — и своей внешностью, с домом не у Старого Пимена[294], а у Флора и Лавра[295], и т. д. Так делали Гонкуры, дневник которых я люблю, как свой, вернее чувствую — своим (т. е. ЖИВЫМ!), а романы которых, сплошь построенные на видоизмененной правде, забываю тут же после прочтения и даже до прочтения — шучу, конечно! — не забываю, а хуже: на каждом шагу изобличаю авторов в краже — у себя же, т. е. у живой жизни и у живого опыта. Преображать (поэт) — одно, «использовывать» — другое. — Какая длинная скобка!)

…Какова цель (Ваших писаний и моих — о людях). ВОСКРЕСИТЬ. Увидеть самой и дать увидеть другим. Я вижу дом у Старого Пимена, в котором, кстати, была только раз, в одной комнате, в одном из ее углов, самом темном, из которого созерцала стопы Кремля[296] до половины окна, глядевшего в сад, в котором я бы так хотела быть… (Комната — внизу, м<ожет> б<ыть> Надина? Освещение, от гущины листьев — зеленое, подводное: свет Китежа-града…)

Не знай бы я Иловайского, я бы его — у Вас — узнала, (А как чудно: рог! Явно — Роландов, раз не охотников. Об этом роге, сейчас вспоминаю, слышала от Андрея)[297]. Словом, я совершенно пленена и заворожена и совсем, бескорыстно, счастлива Вашими писаниями. И хорошо, что они пришли (* часа!) после отправки моих. Пусть каждый — свое и по-своему, а в общем — сумма цифр, т. е. правда. У Вас, напр<имер>, Иловайский, читая, носит две пары очков, стало быть достоверно-слабое зрение, у меня он никогда не знает, кто* Ася, кто* я, и не по слабости зрения (о которой я не знала, ибо в очках его не видала никогда), а потому что ему вообще нет дела до неисторических лиц. («И какое ему дело, сколько лет стоящей перед ним Марине, раз она не Мнишек, а самому восемьдесят с лишком… зим»…). Я, конечно, многое, ВСЁ, по природе своей, иносказую, но думаю — и это жизнь. Фактов я не трогаю никогда, я их только — толкую. Так я писала все свои большие вещи.

Милая Вера, Вы мне в эту пору самый родной человек из всех, и это вполне естественно: мы с вами на дне того же Китежа! Кто же захочет жить на дне чужого Китежа? (NB! Только я, с наслаждением, на дне любого, на любом дне, самом провале*нном, — лишь бы не «жизнь», или то, что они сейчас так зовут…) Так я весь 1921 г. жила на дне Волконского Китежа, переписав ему ВОТ ТАК, ОТ РУКИ, больше тысячи страниц его воспоминаний (т е. моя переписка дала 1000 печатн<ых> страниц, а м<ожет> б<ыть> 1200, стало быть, от руки, вдвое. «Лавры», «Странствия», «Родина» — все три его тома)[298].

Мои живут другим, во времени и с временем. Никто не хочет сна — наяву (да еще чужого сна!). С<ережа> сейчас этот мир действенно отталкивает, ибо его еще любит, от него еще страдает, дочь (скоро 20 лет) слушает почтительно и художественно-отзывчиво, но — это не ее жизнь, не ее век, и конечно (такой страстный отрыв от жизни) — не ее душевный строй, она очень «гармонична», т. е. ничего не предпочитает, все совмещает: и утреннюю газету, и мой отчаянный прыжок в сон, как-то все равнозначуще — не я, не мое. Сын (8 л<ет> весь живет не текущим днем, а завтрашним, набегающим, — планами, обещаниями, будущими радостями — т. е. я в обратном направлении — и меня слушает… даже с превосходством. («Бедная мама, какая Вы странная: Вы как будто ОЧЕНЬ старая!») Остальные восхищаются «художественностью», до которой мне нет никакого дела, которая есть только средство, и средство очевидно не достигающее цели, раз говорят не о что*, а о ка*к. Кроме того, — события, войны, Гитлеры, Эрио, Бальбо, Росси[299] и как их еще зовут — вот что людей хватает по-настоящему за*живо: ГАЗЕТА, которая меня от скуки валит за*мертво.

Вы не знаете, до какой степени (NB! разве это имеет степени?) я одинока. Естественное и благословенное состояние, но не на людях, в тройном кольце быта.

Веяние этой одинокости идет и от Вас, но у Вас, по крайней мере надеюсь, есть фактический покой, т. е. никто Вас не дергает, не отрывает, не опровергает, Вы — и тетрадь. У меня же — между тетрадью и мною…

_____

Очень хороша Ваша вещь о «дяде Сереже»[300]. Он дан живой. И на всем, от всего — дуновение неназванной Англии.

Ваши обе вещи я, положив в отдельный маленький портфель, вчера с собой возила, просто не желая расставаться, с собой в Ste-Genevi*ve-des Bois, в Русский Дом, к своей польской женской родне: трем старушкам: двум двоюродным сестрам моей матери (60 л<ет> и их матери (83 г<ода>)[301]. Двух из них я видела в первый раз. Была встречена возгласом 83-летней: «Наконец-то мы с вами познакомились!» Узнала об отце прадеда: Александре Бернацком, жившем 118 лет (род. в 1696 г., умер в 1814 г.), застав четыре года XVII в., весь XVIII в. и 14 лет XIX в., т. е. всего Наполеона! Прадед — Лука Бернацкий — жил 94 года. Зато все женщины (все Марии, я — первая Марина) умирали молодые: прабабка гр<афиня> Ледуховская (я — ее двойник), породив семеро детей, умерла до 30-ти лет, моя бабушка Мария Лукинична Бернацкая — 22 лет, моя мать, Мария Александровна Цветаева — 34 л<ет>. Многое и другое узнала, напр<имер> что брат моей прабабки был кардиналом и даже один из двух кандидатов в папы. В Риме его гробница, та старушка (мне рассказывавшая) видела.

А про деда Мейна узнала, что он не только не был еврей (как сейчас, желая меня «дискредитировать», пустили слухи в эмиграции), а самый настоящий русский немец, к тому же редактор московской газеты — кажется «Голос»[302].

Приняли меня мои польские бабушки с самым настоящим сердечным жаром, самая старая подарила мне фотографию трех сестер, с грустными лицами, в пышных платьях, из которых самая красивая и самая печальная — мать моей матери, умершая 22 лет (Мария Лукинична Бернацкая).

Узнала, что семья (с самого того 118-летнего Александра) была страшно-бедная, что «паныч» (прадед Лука), идя учиться в соседнее село к дьячку, снимал сапоги и надевал их только у входа в деревню, а умер «при всех орденах» и с пенсией, «по орденам», в 6.000 руб<лей>.

И еще многое.

Водили меня мои бабушки по чудному парку, показывали груши в колпаках, спаржу «на семена» (похожа на иву!), 85-летнего военно-начальника Московского Округа Мразовского (целый день бродит и ничего не помнит) и — вдалеке — островок с крестами, «места нашего будущего упокоения»[303]. Древний муж одной из бабушек, отстав и тем старушек обеспокоив, принес мне на ладони ежевики.

Все они моим приездом были счастливы, очевидно почуяв во мне свою бернацкую, а не мейневскую («немцеву») кровь.

Кстати, в полной невинности, говорят «жиды», а когда я мягко сказала, что в моем муже есть еврейская кровь — та старая бабушка: «А жиды — разные бывают». Тут и я не стала спорить.

«Русский дом» (страстно хочу о нем написать, но нельзя) старый, даже древний замок, в чудном парке, дальше луга, поля… И такое огромное небо, которого я не видела уже три года (три лета никуда не уезжала). Русское небо и даже — курское. На горизонте — ряд серебристых тополей…

_____

Так я Вашего дедушку Иловайского и Вашего дядю Сережу возила в гости к моему Александру Бернацкому 118-ти лет…

— Вот —

Обнимаю

МЦ.

PS. Боюсь, что Олин «еврей» уже печатается…[304] Дай Бог, чтобы не прочла!


<Приписки на полях:>

Между прочим, Ваш Иловайский тоже встает рано (от руки: НЕ)

— Va, ce n’est pas toujours la l*gende qui ment!

Un r*ve est moins trompeur parfois qu’un document…[305]

Ваши рукописи сохраню свято, но дайте им еще погостить! У них отдельный дом (замшевый).

Герб Бернацких[306] — мальтийская звезда с урезанным клином (— счастья!) Я всегда, не зная, мальтийскую звезду до тоски любила.

А Вы когда-нибудь привыкнете к моему почерку? Некоторые его не разбирают — совсем.

Милая Вера, а интересна Вам будет моя французская проза? Есть «Neuf lettres avec une dixi*me retenue et une onzi*me re*ue»[307]. Прислать?


Впервые — НП. С. 422–427. СС-7. С. 247-249. Печ. по СС-7.

55-33. В.Н. Буниной

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot

26-го августа 1933 г.


Дорогая Вера,

Большая просьба: у кого и где бы можно было узнать точную дату открытия Музея Александра III — во вторник, так мне сказали в редакции, появится мой «Музей Александра III»[308], семейная хроника его возникновения до открытия — и теперь мне нужно писать конец. Я, как дочь, не вправе не знать, а я НЕ ЗНАЮ, только помню чудную погоду, лето и слово (и чувство) май: майские торжества… (а м<ожет> б<ыть> ассоциация с романовскими или, что* несравненно хуже — с «первомайскими»??). Знаю еще, что до Музея, по-моему за* день, открылся памятник Александру III — я присутствовала.

Были ли Вы на открытии Музея и, если да, что* помните (я больше всего помню взгляд Царя, — к своему ужасу перезабыла все статуи, бедный папа!)? А если нет — не знаете ли Вы кого-нибудь здесь из постарше, кто был и к кому бы я могла обратиться? Я уже думала о с<ен->женевьевском «Русском доме», но, кажется, те старики совсем уже все забыли, а те, что не забыли — злостные, и ничего не захотят рассказать, — просто выгонят.

Я все помню эмоционально, и почти ничего не помню достоверного: ни числа, ни часа, ни залы, в к<отор>ой был молебен (С<ережа> говорит — в большой зале, а я помню — в греческом дворике, и на этом у меня построен весь разговор отца с Царем, вернее Царя — с отцом, разговор, который помню слово в слово). Словом, помню как во сне. А есть же, наверное, помнящие наяву! ГДЕ их ВЗЯТЬ?!

(Это жизнь мне мстит — за мои глаза, ничего не видящие, ничего не хотящие видеть, видящие — свое).

Напишу нынче в Тургеневскую Библиотеку, м<ожет> б<ыть> есть какая-нибудь книжка или хотя бы статья — о Музее, или о московских торжествах. Вырубова пишет «была чудная погода, все московские колокола звонили»[309], — это я знаю, и НЕ ХОЧУ так писать. Мне, чтобы написать хотя бы очень мало, нужен огромный материал, весь о данной (какой угодно!) вещи, сознание — всезнания, а там можно — хоть десять строк! Мне стыдно.

_____

Помню отлично всё — дома: отца в старом халате, его смущение нашему подарку (с датой — где она?!), помню его, после открытия, у главного входа, в золотом мундире, спокойного — как капитан, благополучно приведший корабль в гавань, все душевное помню, фактического — ничего, какой ужас — ни одной статуи! М<ожет> б<ыть> Вы, милая Вера, помните хотя бы две, три… (Знаю, что у лестницы стоял Давид[310], ну а потом? Неужели так и писать «белые статуи», «боги и богини», без ни одного имени? Или ВРАТЬ — как Георгий Иванов?![311]

(Простите за безумный эгоизм письма, я уже та*к поверила в наше союзничество, что пишу как себе, не думая о том, что у Вас своя жизнь, свои заботы и т. д.)

Самое горячее спасибо за яйцо — шесть утра — еврея. Да! Узнала, что Иловайский родился в 1832 г. и ОЧЕНЬ была огорчена, ибо Андрей в 1918 г., когда деда арестовали, меня уверял, что ему 93 года.

Дорогая Вера, если будете писать: когда умер Д<митрий> И<ванович>? Мне помнится — в 1919 г., но м<ожет> б<ыть> (тайная надежда) — позже, т. е. до 90 л<ет> — все-таки дожил? Оля наверное знает. И КОГДА была убита (какой ужас!) Ал<ександра> А<лександровна>? В каком году?[312]

Какой страшный конец!

ДОМ ТОЧНО ТОЛЬКО ЭТОГО И ЖДАЛ.

_____

Не бойтесь, ни Надю ни Олю не дам и не давала затворницами. Есть хуже затвора, по себе знаю, когда училась в «либеральных» интернатах: «Можешь дойти до писчебумажного магазина „Надежда“ но не дальше». Я эти полу-, четверть-свободы! — ненавидела! Дозволенные удовольствия, даже — соизволенные. «Поднадзорное танцевание»…

_____

Насчет Д<митрия> И<вановича> — возвращаюсь к Вашему письму — Вы правы: насквозь органичен. А в ней — А<лександре> А<лександровне> — жила подавленная, задавленная молодость, все неизжитое, войной пошедшее на жизнь дочерей. (Подсознательно: «Я не жила — и вы не живите!» Заедала их век, а самой казалось, что оне задают ее (несбывшийся). Все это в глубоких недрах женского бытия (НЕБЫТИЯ).

Существо не единолично, но глубоко-трагическое. (Трагедия всех женских КОРНЕЙ.)

_____

Итак, r*capitulons[313]:

1) Что* можете — о Музее (дату, статуй)

2) Даты / годы смерти Д<митрия> И<вановича> и Ал<ександры> А<лександровны>

3) Как он умирал если знаете.

_____

Милая Вера, отпишу — и тогда буду Вам писать по-человечески. Есть что*. Но сейчас беда и из-за внешнего: 1-го Окт<ября> мы должны переехать в Булонь, где гимназия сына, а просто не с чего начать. Вот я и тщусь.

Обнимаю Вас. Вашего Иловайского вчера читала вслух, люди были глубоко взволнованы.

МЦ.


<Приписки на полях:>

P.S. Сейчас выяснила, что Музей был открыт не в 1913 г., как я думала, а в 1912 г., совместно с торжествами памяти 1812 г. Видите — могу ошибиться на* год! Отец еще больше году жил, и его травили в печати за «казармы» и слишком тонкие колонки[314]. Он умирая о них говорил. Бесконечное спасибо Вам за помощь.


Впервые — НП. С. 428-431. СС-7. С. 250–251. Печ. по СС-7.

56-33. В.Н. Буниной

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot

28-го авг<уста> 1933 г.


Дорогая Вера,

Сообщаю Вам с огорчением и не без юмора, что моего Дедушку Иловайского опять выгнали — на этот раз из «Сегодня», тех «дальних стран»[315], которые я, боясь сглазу — и не Вашего, а своего, и не сглазу, а словом: сказу — не называла. Но, как видите, не помогло, и Дедушка опять вернулся — в сопровождении очень резкого, почти что дерзкого письма, подписанного Мильрудом (?)[316].

Вывод: мой Дедушка не простой, а на внука,

2) никогда не надо поступать так, ка*к никогда не поступал. Вера! Я печатаюсь с 17 лет и неделю назад в первый раз сама предложила сотрудничество, и вот:

…«Так как мы завалены злободневным материалом, мы должны отказаться от предлагаемого Вами». Подпись.

— Знаете мое первое движение? Открытку:

— БЫЛА БЫ ЧЕСТЬ ПРЕДЛОЖЕНА.

Подпись.

Второе:

СЕГОДНЯ, НЕ ИМЕЮЩЕЕ ВЧЕРА, НЕ ИМЕЕТ ЗАВТРА.

Третье — ничего, Schwamm[317] и даже Schlamm dr*ber[318], третье — коварный замысел наградить кроткого (если бы Вы знали, как сопротивлялся Волошину!) Руднева[319] очередным «Живое о живом» — не очень-то живом (а, правда, Д<митрий> И<ванович> — немножко «La Maison des hommes vivants»[320] — если читали) — словом, убедить его в необходимости для С<овременных> 3<аписок> никому не нужной рукописи. Боюсь только, что слух уже дошел.

Теперь это уже у меня вопрос «чести» (польской), азарта… и даже здравого смысла: может ли быть, чтобы в эмиграции не нашлось места для Иловайского? Куда же с ним?? Неужели — в С.С.С.Р.? Ведь третьего места: ЧЕЛОВЕЧЕСКОГО — нет, третье — Царство Небесное!

Но — нет худа без добра, и я счастлива, что не огорчила Олю опрометчивым «евреем». Все свои неточности я, благодаря Вам и с благодарностью Вам, исправлю: вместо яйца будет овсянка, «еврея» — еврейская при*кровь (люблю это слово!), а деда, взамен рано-встающего, дам бессонным (еще страшней!)

И земля-то спит,

И вода-то спит,

И по селам спят,

По дере*вням спят,

Одна баба не спит,

На моей коже сидит,

Мою кожу суши*т,

Мою шёрстку прядет,

Мое мясо вари*т!..[321]

(А — правда — между Пименом (Трехпрудным) и избой, любой — никакой разницы? Те же страхи, сглазы, наговоры, наветы, увозы…)

_____

Получила ответ от Кн<язя> С<ергея> М<ихайловича> Волконского: даже Бенуа[322] не знает даты открытия Музея. Твердо, должно быть, знал только мой отец[323].

Надеюсь, что отчаюсь в точных датах и фактах и буду писать, как помню. Во мне вечно и страстно борются поэт и историк. Знаю это по своей огромной (неконченной) вещи о Царской Семье[324], где историк поэта — загнал.

Почему Вы не в Париже (себя — там — не вижу: не хватает воображения на билет даже III класса: честное слово!) — нам бы сейчас нужно было быть вместе.

_____

И вот, тяжелое раздумье: говорить Рудневу, что нас с Иловайским уже выгнали из двух мест, или, наоборот, распускать хвост?

_____

1-го сентября 1933 г. — Письмо залежалось: мне вдруг показалось, что все это нужно мне, а не Вам, но получив Ваше вчерашнее письмо, опять поверила в «общее дело» (cause commune[325] — лучше, п<отому> ч<то> в «cause» — защита, а что мы делаем, как не защищаем: бывшее от сущего и, боюсь — будущего). Будущего боюсь не своего, а «ихнего», того, когда меня уже не будет, — бескорыстно боюсь. Если бы Вы знали, как я его знаю: в детстве (лет 13-ти) меня однажды водили в идеальное детское общежитие «Сэтлемент», где всё делали сами и всё делали вместе. И вот, на вопрос: — Как понравилось? — я, руководительнице, с свойственным мне тогда лаконизмом: — Удавиться. Будущее — в лучшем случае (NB! удавленническом!) — «Сэтлемент».

Кончаю II ч<асть> Музея (а I Милюков д<олжно> б<ыть> тоже похерил[326], Демидов[327] обещал во вторник, а нынче пятница, — Бог с ними всеми!) — музейно-семейную. Если не поместят пришлю. Остается III ч<асть> — Открытие[328], и смерть отца (неразрывно связаны). Отец у меня во II ч<асти> получился живой: слышу его голос, наверное и Вы услышите.

Да! Было у меня на днях разочарование: должна была ехать с С<ергеем> М<ихайловичем> Волконским к своим бабушкам-полячкам, п<отому> ч<то> оказывается — он одну из них: 84-летнюю! девятилетним мальчиком венчал — с родным братом моей бабушки. (Эта старушка жена брата моей бабушки.) И вот, в последнюю минуту С<ергей> М<ихайлович> не смог: вызвали на свежевыпеченный абиссинский фильм. А я так этой встрече радовалась: 75-летнего с 84-летней, которую венчал! Старушка отлично помнит его мальчиком, а также и его деда-декабриста, «патриарха» с белой бородой и черным чубуком[329]. — Поехала одна, угрызаясь, что еду чудной местностью (серебристые тополя, ивы, река, деревня), а дети в нашем заплеванном, сардиночном, в битом бутылочным стекле — лесу. Но узнав что моя бабушка 12 лет вместе с сестрами 14-ти и 16-ти во время польского восстания в Варшаве прятала повстанческое оружие (прадед был на русской службе и обожал Николая I), узнав себя — в них, их в себе — утешилась и в С<ергее> М<ихайловиче> и во всем другом. Об этом, Вера, только Вам. Это моя тайна (— с теми!).

Дату Музея еще не узнала и пока пишу без. Но до «Открытия» еще далёко и непременно воспользуюсь Вашими советами. (Ненавижу слово «пользоваться»: гнусное.)

Обнимаю Вас и люблю.

М.


Впервые — НП. С. 431-435. СС-7. С. 252–254. Печ. по СС-7.

57-33. Н. Вундерли-Фолькарт

Милая, милая госпожа Нанни,

три Ваших подарка неспешно путешествовали за мною следом[330], пока, наконец, вчера вечером не настигли меня все разом словно три ангела, что идут за человеком и, как подобает ангелам, никуда не торопятся.

Я несказанно счастлива, даже более чем счастлива — насыщена счастьем, какое бывает только с Р<ильке>. (Счастьем — тоже не точно; быть может: родиной? Вы меня понимаете.)

Спасибо, спасибо, спасибо.

_____

А теперь — открытку в несколько слов: как Вам живется, каким было лето, какова осень, какой будет зима. Так долго — два года, наверное, — я не слышала Вашего милого далекого голоса. (Чем дальше — тем звучней!)

Люблю и приветствую, и бесконечно благодарю Вас.

Марина


France, Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot,

7-го сентября 1933 г.


Впервые Небесная арка. С. 222. СС-7. С. 370. Печ. по СС-7.

58-33. В.В. Рудневу

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot

9-го сент<ября> 1933 г.


Милый Вадим Викторович,

Посылаю Вам своего «Дедушку Иловайского», которого не приняли в Последних Новостях, как запретную (запрещенную Милюковым) тему[331]. «Высоко-художественно, очень ценно, как материал, но <подчеркнуто три раза>» — вот точный отзыв Милюкова. Если эта тема у Вас не запрещена, что* Вы скажете об этой вещи для С<овременных> 3<аписок>? Это — только I-ая ч<асть>, к ней приросла бы II-ая, где бы я дала арест; допрос и конец старика (1918 г. — 1919 гг.) и очень страшный конец его жены — как в страшном сне[332].

Вообще, мне бы для маленькой, по исчерпывающей повести — и даже были, которую я бы хотела написать об этом страшном доме, нужно было бы 2 листа. Дала бы судьбы детей, жен, — комнаты, жившие в таких домах не менее сильно, чем люди, дала бы огромный сырой (смертный!) сад, многое бы дала, чего здесь и не затронула. (Для газеты писать — одно горе! Все время считаешь строки и каждый раз — неверно! Но очень приятны растроганные отзывы (даже Бунина!) о моем «Музее», напр<имер>[333]. Значит, этот мир кому-то нужен.)

Если бы имя Иловайского кого-нибудь из Редакции устрашило или оттолкнуло (не думаю: вы все другого поколения, а Милюков с ним, очевидно, повздорил лично! Кстати, Иловайскому бы сейчас было больше ста лет!) Итак, если дело в имени, готова назвать вещь «У Старого Пимена» — по названию московского тупика, в котором он жил.

Мне очень жаль было бы, если бы эта вещь пропала, я над ней очень старалась, и тема, по-моему, стоящая. Ведь раз вещь кончилась, неужели она не вправе была быть? Раз она была <подчеркнуто два раза>.

Не понимаю политического подхода Милюкова к явлению, данному явно в области жизненной, человеческой и даже мистической. (Ведь мой Иловайский — жуток! Эту жуть, в истории его жен и детей, в их смертях — усилю.)

Очень жду Вашего ответа. Если были бы маленькие, чисто-словесные, загвоздки (там есть одно место насчет «либеральных гимназий») — отметьте сразу, если дело в словах и этих слов немного — пошла бы на уступки. Но на мой взгляд — все приемлемо, если только не оттолкнет имя, которого ни изменить, ни заменить не могу.

Рукопись посылаю только на просмотр и очень прошу, милый Вадим Викторович, вернуть заказным — в то*м или ино*м случае.

Сердечный привет. Довольны ли своим летом? Я писательским да, человеческим — нет: до тоски хочется новых мест, и не столько новых, как — просторных!

МЦ.

М<ожет> б<ыть> скоро будем соседями.


Впервые — Новый журнал. 1978. С. 194–195 СС-7. С. 445-446. Печ. по кн.: Надеюсь — сговоримся легко. С. 28 29.

59-33. В.Н. Буниной

Clamart (Seine)

10. Rue Lazare Carnot

12-го сент<ября> 1933 г.


Дорогая Вера,

Вот ответ Руднева на Иловайского. Все подчеркнутые места — его.


Дорогая М<арина> И<вановна>,

Письмо Ваше получил вчера утром, а рукописи еще нет. А м<ожет> б<ыть> и к лучшему — написать Вам (NB! он от меня усвоил мои тире!)[334] в порядке предварительном, до ознакомления с рукописью, о тех сомнениях, какие у меня есть a priori, по поводу темы.

Не сомневаюсь, что рукопись — интересна и талантлива, как все, что Вы пишете. И о Музее читал с большим интересом в «Посл<едних> Нов<остях>».

Все это так, — и всё же чувствую или предчувствую одно «но». Не в имени Иловайского, поверьте, в смысле его «одиозности», а в смысле его значительности. Мы когда-то собирались поместить статью бывшей Е.Ю. Кузьминой-Караваевой (а ныне матери Марии.)[335] о Победоносцеве[336]: казалось бы, чего уж одиознее, — но фигура в истории русской культуры. А Иловайский? Думаю, что весь несомненный интерес Вашей статьи будет вероятно в описании старого московского интеллигенческого быта. (NB! Вера, разве Иловайский «интеллигент»? Мой отец — «интеллигент»? Интеллигент, по-моему, прежде всего, а иногда и после всего студент.

А сзади, в зареве легенд,

Идеалист-интеллигент

Печатал и писал плакаты

Про радость своего заката…

(Б. Пастернак, 1905 год)

…Аксаков[337] — «интеллигент»? Какое нечувствование ЭПОХИ и духовного ТИПА!!)


(Дальше Руднев:)

…Хорошо, — но мы — жадные (посчитайте тире! МЕНЯ обскакал!), и от Вас ждем Вашего лучшего. На мой личный вкус — таковыми могли бы быть Ваши часто-литературные воспоминания и характеристики.

(NB! А он не — просто дурак? Хоти старик, но к сожалению дурак. Пусть писатели пишут о писателях, философы о философах, политики о политиках, священники о священниках, помойщики о помойщиках и т. д. — ведь он вот что предлагает!) Но это — о том, чего у Вас нет в руках, а Вы спрашиваете о том, что имеется. Получу, прочту — скажу свое личное впечатление. Переберетесь ли Вы, наконец, в Булонь? (Он этого дико боится, п<отому> ч<то> в Булони всего один дом, и в нем он живет!)[338] У меня такое чувство: мы с Вами можем переписываться, но не сумеем разговаривать.

Всего доброго, и не сердитесь за предварительный скептицизм.

Преданный Вам

(— в чем выражается?!)

В. Руднев


P.S. А нет ли у Вас стихов 1) новых и 2) понятных для простого смертного. Чувствую, что это задание противоречиво для Вас.

_____

— Вот, Вера, нашего «дедушку» еще раз прогнали. Всё это письмо — не опасение, а предрешение, только Р<уднев>, прослышав о Милюкове, не хочет быть смешным и упор сделал на другом (неисторичности лица).

Почему Степун годами мог повествовать о своих женах, невестах, свояченицах и т. д.[339], а я — о единственном своем (!) дедушке Иловайском не могу?? В единственном № С<овременных> 3<аписок>? Думаю, что для редактора важнее всего: как вещь написана, т. е. кто ее написал, а не о ком. И думать, что мои воспоминания о знаменитом, скажем, литераторе ценнее моих же воспоминаний о сэттере «Мальчике» напр<имер> — глубоко ошибаться. Важна только степень увлеченности моей предметом, в которой вся тайна и сила (тайна силы). С холоду я ничего не могу. Да Вы, милая Вера, это и так, и из себя — знаете!

Чувство, что литература в руках малограмотных людей. Ведь это письмо какого-то подмастерья! Впрочем, не в первый раз! Если бы Вы знали, что* это было с Максом!![340]

Пишу сейчас открытие Музея, картина встает (именно со дна подымается!) китежская: старики — статуи — белые видения Великих Книжен… Боюсь, что из-за глаз Государя весь «фельетон» провалится, но без глаз — слепым — не дам.

О будь они прокляты, Милюковы, Рудневы, Вишняки, бывшие, сущие и будущие, с их ПОДЛОЙ: политической меркой (недомеркой?).

_____

Скоро напишу о совсем другом: перепишу Вам отрывки из недавнего письма Аси[341]. А сейчас кончаю, хочу опустить еще нынче.

Обнимаю Вас. Только к Вам иду за сочувствием (СО-ЧУВСТВИЕМ: не жалостью, a mieux![342]).


Впервые — Н.П. С. 436–439. СС-7. С. 254 255. Печ. по СС-7.

60-33. В.В. Рудневу

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot

19-го сен<тября> 1933 г.


Милый Вадим Викторович,

Очень рада, что мой Иловайский Вас не устрашил, т. е. м<ожет> б<ыть> и устрашил, но иначе. (Он, по-моему, должен устрашать, и мой, семейный, еще больше, чем тот, общественный.) Вторая часть будет куда сильнее: антитеза с цветущими умирающими детьми, жизнь вещей в доме…[343] Особенно страшна смерть жены, когда-то — красавицы, — одной, с сундуками в полуподвальной комнате, где день и ночь горел свет… Ее зверски убили, надеясь на «миллионы» и унеся 64 руб<ля> с копейками… (1929 г.) Словом, напишу хорошо, потому что очень увлечена. А когда-нибудь (не сейчас, сейчас я вся в семейном) с удовольствием дам в Совр<еменные> 3<аписки> весь свой материал о Блоке[344] — много и интересно.

Итак, скоро примусь за Дедушку. Сейчас кончаю Музей и отца.

Всего лучшего.

МЦ.


Впервые — Новый журнал. 1978. С. 195–196. СС-7. С. 446–447. Печ. по кн.: Надеюсь — сговоримся легко. С. 31.

61-33. С.Н. Андрониковой-Гальперн

Clamart (Seine)

10. Rue Lazare Carnot

23-го сент<ября> 1933 г.


Дорогая Саломея,

Разрешите мне совершенно чистосердечный вопрос: можем ли мы рассчитывать на Ваш сбор к октябрьскому терму? Дело в том, что с Е<леной> А<лександровной> И<звольской>, неизвестно почему и как, создались такие сложные отношения, что выяснить ничего невозможно, сам вопрос уже невозможен. Не удивляйтесь: там, где психика вмешивается в деловое — обоим плохо.

Умоляю, милая Саломея, никогда ни звуком не обмолвиться ей об этом письме, она человек страстей, и плохо придется уже не «делам» и не психике, а просто мне. Но не объяснить этого моего Вам запроса было невозможно.

Мур на днях поступает в школу, пока что во французскую, здесь же, п<отому> ч<то> на переезд и устройство в Булони (русская гимназия) не оказалось денег. Я пишу прозу, к<отор>ую Вы, м<ожет> б<ыть>, иногда в Посл<едних> Нов<остях> читаете[345]. Стихов моих они решительно не хотят, даже младенческих[346]. Аля кончила свою школу живописи и теперь будет искать работы по иллюстрации. О С<ергее> Я<ковлевиче> Вы наверное знаете[347].

Вот и все пока. А что — у Вас, с Вами?

Жду ответа и сердечно обнимаю

МЦ.


Впервые — СС-7. С. 157. Печ. по СС-7.

62-33. Н. Вундерли-Фолькарт

France, Clamart (Seine),

10, Rue Lazare Carnot,

23-го сентября 1933 г.


Милая, милая госпожа Нанни,

огромная, огромная просьба.

Не могли бы Вы послать в издательство «Insel» это мое благодарственное письмо к княгине Турн унд Таксис[348], вернувшееся ко мне из Берлина и Цюриха. Может быть, в издательстве знают адрес княгини, ведь они печатают ее письма[349].

Боюсь делать это сама, ибо мне так не повезло с первого раза. Вот целую неделю письмо лежит в ящике моего письменного стола и тяготит меня, я не хочу его открывать, его уже коснулась судьба — эти два путешествия и возврат, и холодные печатные буквы: адресат неизвестен. Если княгиня его получит — пусть получит его в таком виде. Поэтому прошу Вас, милая госпожа Нанни (сейчас я написала Ваше имя с русским «Н» — Нанни: так зовут Вас, если писать по-русски!), милая госпожа Нанни, поместите, вложите его, как оно есть, в другой конверт! и сами надпишите адрес. Возможно, у Вас более легкая рука и княгиня его все же получит.

Будьте добры указать и обратный свой адрес, чтобы письмо не потерялось, если и издательство «Insel» не сможет отыскать следа княгини. (Я чувствую, как ужасно пишу по-немецки, но ведь за несколько лет я не написала ни одной немецкой строчки!)

Это — моя благодарность за ее высокую, подлинную книгу о Рильке[350] — насколько выше, проще и подлинней, чем книга Лу Саломе, не правда ли?[351]

И в заключение — счастья Вам и радости: с великим началом — новым человеком — новым ребенком![352] Кто он? Как его назвали? От имени многое зависит…

Настоящее письмо к Вам — следом.

С любовью и благодарностью

Марина


— Турн унд Таксис Гогенлоэ, верно?


Впервые — Небесная арка. С. 223-224. СС-7. С. 370–371, Печ. по СС-7.

63-33. С.Н. Андрониковой-Гальперн

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot

26-го сент<ября> 1933 г.


Милая Саломея,

Итак, начистоту: Е<лене> А<лександровне>[353] все это — просто — надоело. Если она узнает, что у Вас что-нибудь имеется, она на Ваших лаврах опочит и преподнесет мне Ваше — как свой собственный сбор. Нужно, чтобы Вы, если она Вас запросит, ответили ей неопределенно, а деньги послали ей не раньше 10-го, чтобы дать ей время, обеспокоившись, самой что-нибудь сделать.

И очень попросила бы как-нибудь обмолвиться в сопроводительном письме или при встрече, что Вы меня известили. Важно, чтобы она знала, что я знаю, что столько-то — Ваше. А то в прошлый раз была очень неприятная неопределенность, я многое знала, чего не могла сказать. Она с БОЛЬШИМИ СТРАННОСТЯМИ. Умоляю меня не выдавать А сообщение мне Вы можете объяснить моим беспокойством (СУЩЕМ!) о терме и Муриной школьной плате. Но все это не раньше 10-го. Пока же — отмалчивайтесь. Пусть сама постарается. Простите за эти гадости.

Целую и благодарю

МЦ.


Впервые — СС-7. С. 157–158. Печ. по СС-7.

64-33. В.Н. Буниной

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot

29-го сентября 1933 г.


Дорогая Вера,

Почему замолчали? Я по Вас соскучилась. Я Вам писала последняя, — это не значит, что я считаюсь письмами, я только восстанавливаю факты.

Знаете ли Вы, что мой Иловайский «потенциально»[354] (русского слова, кажется, нет) принят в Современные Записки?

Нынче я, после долгого перерыва, опять за него принялась, и вот, естественно, вернулась к Вам.

Многое вскрывается в процессе писания. Эту вещь приходится писать вглубь, — как раскопки.

Напишу обо всем, если например, т. е. если буду знать, что всё это Вам еще нужно.

Обнимаю Вас.

МЦ.


<Приписки на полях:>

Здоровы ли Вы? А м<ожет> б<ыть> — уехали? Не собираетесь ли в Париж? Я бы ОЧЕНЬ хотела!

С «Посл<едними> Нов<остями>» очередные неприятности, впрочем «шитые и крытые»[355].


Впервые — НП. С. 439–440. СС-7. С. 256. Печ. по СС-7.

65-33. В.В. Рудневу

10, Rue Lazare Carnot Clamart (Seine)

3-го Окт<ября> 1933 г.


Милый Вадим Викторович,

Большая просьба: об авансе на терм. Надеялась, что обойдусь сама, но только что получила (очень позднее) предупреждение от Е<лены> А<лександровны> Извольской, что комитет помощи мне свое существование прекратил[356] и что у нее нет для меня ни франка. Поэтому совершенно не знаю, что* мне делать: нынче уже третье, а срок — пятнадцатого, а предупредила меня Е<лена> А<лександровна> Извольская только сейчас. На прошлые термы она, с помощью других моих друзей, все-таки собирала по несколько сотен, и я, не предупрежденная, естественно на что-то рассчитывала. А сейчас — ничего.

В Булонь из-за того же безденежья не переехали, и сын мой, пока, во франц<узской> школе, но мечты своей о русской не оставляю ибо не могу и не хочу видеть, как ребенок на моих глазах, неотвратимо и неудержимо, превращается в нечто чуждое — не только мне, а всем своим корням.

Слава Богу — время еще не упущено, но что* делать, чтобы в будущем году переехать? Я бы с наслаждением запродала всю свою работу на пять лет вперед, а работаю я — когда дает жизнь, верней: быт — за пятерых.

_____

Итак, милый Вадим Викторович, сделайте, что* можете с авансом. Мечтала бы о 300 фр<анках>, чтобы было с чего начать. Ведь я непременно отработаю, мой Иловайский у меня почти кончен, и II ч<асть> лучше первой, лиричнее, с большей силой тоски. Почти вся она о его чудных детях, именно чудных, — прекрасных как из мифа. Их молодость и смерть на фоне его старости и долголетия.

Думаю, что из всего пока написанного, это будет моя лучшая проза. Кроме того, в более отдаленном будущем, предстоит Блок, моя встреча с ним и его окружением. Убеждена, что 300 фр<анков>, о которых прошу, отработаю.

Очень прошу, милый Вадим Викторович, откликнуться возможно скорее.

Идет зима, т. е. уголь, но — не хочу походить на Ремизова, которого уже больше никто не слушает и к<оторо>го (между нами!) я недавно встретила здесь в Кламаре, в гостях, в очень подавленном состоянии, за десятой чашкой чернейшего чая (адского!), ибо, по его словам, напивался в прок.

До свидания!

МЦ.


Впервые — Надеюсь — сговоримся легко. С. 31–33. Печ по тексту первой публикации.

66-33. В.Н. Буниной

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot

5-го октября 1933 г.


Дорогая Вера,

Написала Вам большое письмо, но к сожалению себе в тетрадку — было мало времени, а сказать хотелось именно сейчас и именно то, записала сокращенно, т. е. для Вас бы абсолютно нечитаемо, а сейчас опять нет времени переписывать, но — не пропадет и Вы его все-таки получите и «современности» (будь она треклята!) не утратит.

Пока же:

Сын поступил в школу, значит и я поступила. Целый день, по идиотскому методу франц<узской> школы, отвожу и привожу, а в перерыве учу с ним наизусть, от чего оба тупеем, ибо оба не дураки, Священную Историю и географию, их пресловутые «r*sum*», т. е. объединенные скелеты. (Мур: «Так коротко рассказывать, как Бог создал мир, по-моему, непочтительно: выходит — не только не „six jours“[357], a „six secondes“[358]. Французы, мама, даже когда верят — НАСТОЯЩИЕ безбожники!» — 8 лет.)

С тоской и благодарностью вспоминаю наши гимназии со «своими словами» («Расскажите своими словами»). И, вообще, человечные — для человека. У нас могли быть плохие учителя, у нас не было плохих методов.

Растят кретинов, т. е. «общее место» — всего: родины, религии, науки, литературы. Всё — готовое: глотай. Или — плюй.

_____

«Открытие» мое замолчали[359], я теперь о другом рассаднике «общего места» — Посл<едних> Нов<остях>. Ни да, ни нет. И, другое открытие, даже озарение: все Посл<едние> Нов<ости> — та игра, помните? «Черного и белого не покупайте, да и нет не говорите»… Должно быть, у них нечистая совесть, раз не вынесли (совершенно невинных!) глаз Царя.

_____

Иловайского кончаю совсем. Сейчас пишу допрос (который знаю дословно — от следовательницы, не знавшей, что я «внучка»: рассказывала в моем присутствии, не называя Иловайского, и когда я спросила: «А это, случайно, не Иловайский был?», она: «Откуда вы знаете?»).

Какова вещь, литературно — не знаю, да об этом сейчас, т. е. в первый раз пиша, и не думаю, думать буду, когда начну делать, т. е. править. Сейчас пишу как на курьерских (тоже анахронизм!) — сама обмирая — и больше всего от жути картины.

Вещь, милая Вера, примут или не примут, посвящаю Вам: возвращаю — Вам.

Эпиграф:

— И все они умерли, умерли, умерли[360]

а там, где о Сереже и о Наде:

— Как хороши, как свежи были розы…

Так «общее место» Тургенева — за*ново заживет.

_____

Вы спрашиваете об Асе[361]. Вкратце: человек она замечательный и несчастно-счастливый. «Несчастно» — другие, «счастливый» — сама.

Мы очень похожи, но я скорее брат, чем сестра: моя мать ведь хотела мальчика и с первой минуты моего (меня) осознания назвала меня Александр, я была Александр, — так вот всю жизнь и расплачиваюсь. Ася — я — минус Александр. А назвала она в честь той Аси[362] («Вы в лунный столб въехали, Вы его разбили!»).

Бегу за своим Георгием (Муром).

Обнимаю Вас и скоро напишу еще.

МЦ.


Впервые — НП. С. 440–442. СС-7. С. 256–257. Печ. по СС-7.

67-33. В.В. Рудневу

8-го Окт<ября> 1933 г.


Дорогой Вадим Викторович,

Самое глубокое и растроганное спасибо за помощь. Адр<ес> Ремизовых[363] попытаюсь нынче же достать у Евгении Ивановны (быв<шей> Савинковой)[364], она о ремизовских делах очень печется и, наверное, знает.

О рукописи[365]. В черновике она у меня очень большая и, конечно, вся не поместится.

Теперь, очень прошу Вас, милый Вадим Викторович, определите мне ее предельный размер в печатных буквах <подчеркнуто карандашом>.<Приписка карандашом:> (Я научилась считать.).

Моя мечта была бы — 2 полных печатных листа (лист — 40.000 букв?) на всё, с уже у Вас имеющимся, которое (1-ая ч<асть>) очень прошу мне выслать возможно скорее — у меня там ряд неточностей.

Еще раз спасибо за подмогу.

Сердечный привет

МЦ.


<Приписка на полях:>

P.S. Можно мне будет попросить об отдельных оттисках Макса: 2-го, а по возможности и 1-го? (если еще не разбит шрифт)[366]


Впервые — Новый журнал. 1978. С. 196 197. СС-7. С. 447. Печ. по кн.: Надеюсь — сговоримся легко. С. 33.

68-33. С.Н. Андрониковой-Гальперн

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot

12-го Окт<ября> 1933 г.


Дорогая Саломея,

Огромное спасибо — и вес, как нужно. Кстати, Е<лена> А<лександровна> И<звольская>, которая сама всю эту «мне-помощь» затеяла, сейчас от нее решительно отказывается, полагаясь на мое «устройство» в Посл<едних> Нов<остях> (раз в полтора месяца статья в 200 фр<анков>)[367] и вообще на Бога. Бог с ней, но свинство большое, тем более что не откровенное, а лицемерное.

2) С<ережа> здесь, па*спорта до сих пор нет, чем я глубоко-счастлива, ибо письма от отбывших (сама провожала и махала!) красноречивые: один все время просит переводов на Торг-Фин (?), а другая, жена инженера, настоящего, поехавшего на готовое место при заводе, очень подробно описывает как ежевечерне, вместо обеда, пьют у подруги чай с сахаром и хлебом. (Петербург)[368].

Значит С<ереже> остается только чай — без сахара и без хлеба — и даже не — чай.

Кроме того, я решительно не еду, значит — расставаться, а это (как ни грыземся!) после 20 л<ет> совместности — тяжело[369].

А не еду я, п<отому> ч<то> уже раз уехала. (Саломея, видели фильм «Je suis un *vad*»[370], где каторжанин добровольно возвращается на каторгу, — так вот!)[371]

3) Веру Сувчинскую видаю постоянно, но неподробно. Живет в городе, в Кламар приезжает на побывку, дружит с неизменно-еврейскими подругами, очень уродливыми, которые возле нее кормятся (и «душевно» и физически), возле ее мужских побед — ютятся («и мне перепадет!»), а побед — много, и хвастается она ими, как школьница. Свобода от Сувчинского ей ударила во все тело: ноги, в беседе, подымает, как руки, вся в непрерывном состоянии гимнастики. Больше я о ней не знаю. Впрочем есть жених — в Англии[372].

4) Я. Весь день aller-et-retour[373], с Муром в школу и из школы. В перерыве зубрежка с ним (или его) уроков. Франц<узская> школа — прямой идиотизм, т. е. смертный грех. Всё — наизусть: даже Священную Историю. Самое ужасное, что невольно учу и я, все вперемежку: таблицу умножения (к<отор>ая у них навыворот), грамматику, географию, Галлов[374], Адама и Еву, сплошные отрывки без связи и смысла. Это — чистый бред. Наши гимназии перед этим — рай. ВСЁ НАИЗУСТЬ.

Писать почти не успеваю, ибо весь день раздроблен — так же как МОЗГИ.

Кончаю большую семейную хронику дома Иловайских, резюме которой (система одна со школой!) пойдет в Совр<еменных> Записках, т. е. один обглоданный костяк[375].

Вот моя жизнь, которая мне НЕ нравится!

Аля пытается устроить свои иллюстрации, дай Бог, чтобы удалось, дела очень плохие.

_____

Мне нравится Ваше «неудержимо-старею», в этом больше разлету, чем в теннисовой ракетке, к которой ныне сведена молодость. Точно Вы* «старость» оседлали, а не она Вас. Милая Саломея, разве Вы можете состариться?! И если бы Вы знали, как мне с «молодежью» скучно! И — глупо.

Обнимаю Вас, спасибо, — и, по системе Куэ[376]: — «Все хорошо, все хорошо, все хорошо».

МЦ.


Впервые — ВРХД. 1983. № 138. С. 186–187 (с купюрой). (Публ. Г.П. Струве). СС-7. С. 158 159. Печ. по СС-7.

69-33. В.В. Рудневу

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot

12 го Окт<ября> 1933 г.


Дорогой Вадим Викторович,

Все получила: аванс, доплату, журнал, оттиски. Бесконечно-тронута. Обе расписки прилагаю.

Иловайского (цельного) вышлю не позже как через две недели, может быть — раньше. Как Вы думаете, не лучше ли назвать вещь (по названию 2-ой ч<асти>) Дом у Старого Пимена, что* отчасти избавляет ее от излишней «историчности» (ассоциации с учебником истории), Ваш журнал — от нареканий либеральных читателей и прибавляет ей человечности: вечности.

Мне такое название больше нравится: оно глубже, шире, внутреннее и больше соответствует теме: истории дома, не самого Иловайского.

Итак, еще раз спасибо. Убеждена, что II-ая ч<асть> Вам понравится, т. е. Вас взволнует. Мне ее, иными поздними часами, даже жутко писать.

Всего лучшего

МЦ.


Впервые — Новый журнал. 1978. С. 197, СС-7. С. 447-448. Печ. по кн.: Надеюсь — сговоримся легко. С. 34.

70-33. В.Н. Буниной

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot

24-го Октября 1933 г.


Дорогая Вера, Ваше письмо застало меня на словах, фактически легло на слова: «…гнёл глубокими нишами окон, точно пригнанными по мерке привидений…»[377] (NB! Дом. Ряд перечислений: чем гнёл, ибо у меня дом гнетёт, и родители сами — гнето*мые.) И первым моим движением было — рукопись влево, писчий листок перед собою, но нет времени, нет времени, нет времени! — и пересилил, как всегда, долг, т. е. в данном случае — рукопись (а пять минут спустя долгом будет — ставить суп, а рукопись — роскошью. Нет неизменных ценностей, кроме направляющего сознания долга. Долг, Вера, у меня от матери, всю жизнь прожившей как решила: как не-хотела. Не от отца, кроме должного ничего не желавшего). И, возвращаясь к рукописи: впрочем, «Старый Пимен» — тоже Вам письмо, то же Вам письмо, только куда открытейшее и сокровеннейшее, чем те, в конвертах. (А то письмо, неотосланное, лежит и ждет своего часа. Я ничего не забываю, но — ничего не тороплю.)

Милая Вера, я по Вас соскучилась, не остро — это острие у меня за с двух лет-саморанения — пообтупилось, а может быть — я* отупела, и, чтобы чувствовать, нужно время, у меня его нет — кроме того, всё это, пока, только голос, даже не голос, — мысленный голос — вот если бы Вы здесь были и потом бы Вас не было — о, тогда другая песенка, и может быть волчья: волчьего зарезу: тоски, пока же: когда долго нет Ваших писем я, как все люди, скучаю (м<ожет> б<ыть> немножко больше, чем все люди!).

_____

Милая Вера, не надо благодарить за посвящение, которое прежде всего возвращение — вещи по принадлежности. Но если Вы этому возврату рады — я счастлива. Но, милая Вера, так как я себе, чувству меры в себе, все-таки не доверяю, — ибо у меня иная мера (единственное, чему в себе доверяю — безмерность, то до напечатания (проставления посвящения) непременно постараюсь, чтобы Вы прочли, а то вдруг Оля на Ва*с вознегодует, или, упаси Боже, Вы* — на меня? Была когда-то такая книга Альтенберга[378] «Wie ich es sehe»[379] — так всё у меня «wie ich es sehe». Когда я стараюсь «как другие» — я просто не вижу — ничего.

_____

Еще вопросы: 1)… «с головкой античной статуи», может быть «ВОЗРОЖДЕНСКОЙ» статуи, что* Вам ближе и что* больше Вы*? Даю Вас с Надей глядящими на вынос Сережи. Чтобы увидели другие, должна, очень точно, увидеть я. Ва*м — виднее!

2) В каком месяце или хотя бы в какое время года была убита А<лександра> А<лександровна>? У меня — поздней осенью (последние листья), и все на этом домысле построено. Но как обидно гадать, когда можно знать!

3) Помнится мне, что Надя — в феврале. А Сережа? На месяц? полтора? два? раньше.

(А может быть просто — с возрожденской головкой? Живее. Или важна именно статуя! Как бы я хотела Ваш тогдашний портрет! Зачем — портрет: Вас — тогдашнюю!)

Но вчера Вы для меня неожиданно, незабвенно воскресли. Дворянское собрание, короткие (после тифа?) до плеч волосы, красное платье с шепчущим шлейфом успеха. Вера, по описанию («нет, не широкие, скорее длинные, и не голубые, — светлые, серовато-еще что-то…») у Вас, не сердитесь, КОЗЬИ глаза[380]. Вы когда-нибудь видели козьи глаза? Не ланьи (карие, влажные, и т. д.) а именно козьи, у самой простой козы: светлые, длинные, даже изогнутые (mit einem kecken Schwung[381], как бывает смелый росчерк), холодные и в тысячу раз более гадательные, притягательные, чем пресловутые русалочьи, в которых, как у рыбы, только испуг и вода.

Рядом с Вами шла, можно сказать, шествовала — тоже, тогда, красавица, нынешняя Кн<ягиня> Ширинская, а тогда даже еще не Савинкова, у которой до сих пор глаза совершенно невероятной красоты[382]. Мы с ней, часто видимся, они вместе с моей дочерью набивают зайцев и медведе*й («Зайхоз»), зашивают брюхи, пришивают ухи и хвосты (у зайцев и медведе*й катастрофически маленькие, т. е. очень трудные: не за что ухватиться) и зарабатывают на каждом таком типе[383] по 40 сант<имов>, т. е., дай Бог — 2 фр<анка> в час, чаще — полтора. Она мне говорила о своих угрызениях совести, что до сих пор не ответила на Ваше чудное письмо, а я утешала, что Вы сами подолгу не отвечаете, и по той же причине — исчерпывающей) ответа.

Нравитесь Вы себе в красном платье, с козьими глазами? (NB! в рукописи этого не будет!) Непременно откликнитесь, козьи или нет, но до этого непременно подробно рассмотрите козу (именно козу, ибо у козла, может быть, и даже наверное — другие!).

Вера, а Елпатьевский (С<ергей> Я<ковлевич>)[384] — мой троюродный дядя: двоюродный брат моего отца — через поле — в тех же Талицах. Мы жили у него на даче в Ялте, зимой 1905–1906 г.[385], под нами — какие-то «эсдеки», с грудным ребенком, над нами Горькие, и весь сад по ночам звенел шпорами околоточных. Мне бы очень хотелось прочесть Ваше про Елпатьевского — нет ли у Вас машинною оттиска? Давайте обмениваться «отверженцами». Музей мой окончательно закрыт, даже зарыт, с подобающим надгробным словом Милюкова («пристрастие к некоторым членам Царской Фамилии», — в том-то и дело, что она для него «Фамилия», для меня — семья). Если кто-нибудь по дружбе отпечатает (всего 7 рукописных страниц) — пришлю. А Вы мне — Елпатьевского (а м<ожет> б<ыть> П<оследние> Н<овости> почуяли, что Елпатьевский — мой троюродный дядя? смеюсь, конечно! Кстати, у Милюкова с Новостями одни инициалы).

_____

А «Дедушка» настолько принят, что уже проеден, увы не нами, а «g*rante» в виде % терма.

Теперь, просьба. Когда, дней через десять, сдам, и начнется бесконечная торговля с Рудневым: сократить, убрать и т. д. — Вера, вступитесь и Вы: моя мечта, чтобы вещь напечатали целиком, а м<ожет> б<ыть> вместо положительных — отпущенных на нее С<овременными> 3<аписками> — 65.000 знаков окажется 90.000. Видел Руднев только I, анекдотическую, часть «Дедушка Иловайский», увиденный глазами ребенка. II ч<асть> — Дом у Старого Пимена — есть часть осмыслительная, м<ожет> б<ыть> менее «развлекательная», но более углубительная: судьба до*ма, ро*да, — Рок. Уже не картинки, а картины, и некоторые — очень жуткие. Пусть платят за 65 тысяч знаков, пусть печатают — хоть петитом (я бы предпочла курсивом, настолько все это — изнутри!), мне все равно, лишь бы — всё, всю. Пусть разбивают на 2 №, как Макса, бывшее — не торопится. Итак, когда начнутся распри, я к Вам возоплю, — м<ожет> б<ыть> надавите на Фундаминского[386] (к<оторо>го пишу от (фундамент). А то с Максом было ужасно, и все Максино детство, всю Максину чудную мать мне выкинули — и совершенно зря. Они всё боятся, что «их читателю» — «скучно». (Когда стихи — «непонятно»). А тот же читатель отлично все понимает — и принимает у меня на вечерах.

Кончаю Только еще одно. Никакого «каприза», т. е. прихоти, к<отор>ую я презираю. Все мои «стаканы» — органические, сорождённые со мною стаканы защиты, и никогда — себя: мира высшего (wie ich es sehe) — от мира низшего, в данном Сарином[387] случае — гения, старости, бывшей славы — от дряни.

А деспотизм — да, только просвещенный, по прямой линии от деда А<лександра> Д<аниловича> Мейна, который разбил жизнь моей матери и которого моя мать до его и своего последнего вздоха — боготворила[388].

А поляки — особ статья, но статья очень сильная.

Обнимаю Вас. А отвечать — не спешите. Сущее тоже не торопится.

МЦ.


Впервые — НП. С. 443-447. СС-7. С. 257–260. Печ. по СС-7.

71-33. В.В. Рудневу

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot

4-го ноября 1933 г.


Милый Вадим Викторович,

Во-первых, очень огорчена Вашей болезнью (хотя не знаю — что*, «маршаковское лечение» звучит загадочно, ибо кроме как режущим его не вижу)[389] и сердечно желаю скорого выздоровления.

Во-вторых спешу сообщить, что ничем кроме рукописи с самого того письма к Вам не занята. Переписываю ее в четвертый раз и очень хотела бы еще и еще вплоть до седьмого, — и долго рассказывать, но метод писания прозы у поэта — всегда поэтический, т. е. стремление к абсолюту каждого слова, и, пока этого нет, полная неудовлетворенность, как бы окружающим ни нравилось. (Тайное знание всех изъянов.)

Другая же причина такой задержки — тема, мстящая за себя: дом у Старого Пимена, всей своей тяжестью севший мне на плечи и даже на* голову, — живу как под горой. Нельзя даром тревожить иных вещей, а вещи, в «Пимене» тревожимые, — страшные.

Решила следующее: вышлю Вам (надеюсь, нынче же, а нет — не позже понедельника, первую часть второй, чтобы сбыть — хоть часть горы. Хорошо, что Вы меня окликнули, иначе бы я никогда не кончила. Я вдруг в один прекрасный день поняла, что «Пимена» вообще нельзя кончить, что дело — в нем, что так в жизни и буду ходить кругом да около — той церкви в том переулочке. Кстати, недавно удостоверила на плане новой Москвы (так и называется) что оба переулка — и мой Трехпрудный и иловайский Старо-Пименовский — целы[390], т е. не переименованы, чему бурно обрадовалась.

Итак, сбыв первую часть второй, к середине недели сбуду и вторую. Мне очень интересно Ваше впечатление.

Пока же всего доброго, желаю поправки и простите за задержку.

МЦ.


<Приписки на полях:>

Живем в совершенном холоде с дымящимися, чадящими и гаснущими печами, всё истратив на терм, у сына сильное малокровие и болезнь печени, нужна диета и лекарства, кроме всего — нечем платить за школу.

P.S. Перечтя письмо, обнаружила карбункул и поняла маршаковское «лечение» (НОЖ).


Впервые — Надеюсь — сговоримся легко. С. 34–36. Печ. по тексту первой публикации.

72-33. В.Н. Буниной

9 ноября 1933 г.


Vera Bounine Belvedere Grasse

Premier prix Nobel noblesse pers*v*rance f*minine Marina[391]


Впервые в кн.: Саакянц А. Марина Цветаева С. 586. Печ. по тексту первой публикации.

73-33. В.Н. Буниной

Clamart (Seine)

10-го ноября 1933 г., канун Armistice[392] ( — a y нас, Вера, война никогда не кончилась).


Дорогая Вера,

Это письмо должно быть коротко — Вам их много придется читать[393]. И ответа на него не нужно Вам их много придется писать.

Хочу только, чтобы увидели: Кламар, в котором Вы может быть никогда не были, но всё равно, — любая улица — любой ноябрьский день с дождем — я, которую Вы наверное в лицо не помните — с Муром, которого Вы никогда не видели (4 ч<аса> дня, разбег школьников) — и: — Мама, почему Вы плачете? Или это — дождь? — Дождь, Мур, дождь!

И не знаю — дождь иль слезы

На лице горят моем![394]

Вера, это были слезы больше чем женского сочувствия: fraternit*[395] на женский лад[396] — восхищения — сострадания (я ведь знаю, как в жизни всё иначе) — глубочайшего удовлетворения — упокоения — и чего-то бесконечно-бо*льшего и совсем несказанного.

Мур шел и показывал мне свой орден «pour le m*rite»[397], я думала о Вашем, и вдруг поняла, что тот каменный медальон, неоткрывающийся, без ничего, кроме самого себя, который я с Вашего первого письма хотела послать Вам, как Ваш, и не посылала только из-за цепочки, мечты о цепочке, так и не сбывшейся — что тот «медальон» вовсе и не медальон, а именно орден, и никакой цепочки не нужно. (Нужна, конечно, потому что в быту орденов не носят, но послать можно — и без.)

Теперь — ждите. Не завтра (Armistice) и не в воскресенье, а в самом начале недели. Голубой — а больше не скажу.

Вашу карточку показывала Е<вгении> И<вановне>[398]. Сказала, что были еще лучше. А больше никому.

Обнимаю Вас.

М

Рукопись нынче сдала.


Впервые — НП. С. 448–449. СС-7. С. 260–261. Печ. по СС-7.

74-33. В.В. Рудневу

Clamurt (Seine) 10, Rue Lazare Carnot

11-го ноября, Armistice

(a y нас война — никогда не кончилась!..)[399]


Милый Вадим Викторович,

— Вот. —

Остается еще хвост, который не позже четверга.

Про Мура подробно — тогда же. Спасибо за добрый помысел.

Поздравляю с Буниным[400]. (С Верой Муромцевой мы — почти родня: через Иловайских.)

Исписала все чернила.

До свидания!

МЦ.

Хвост — 20 страниц.


<Приписка на обороте:>

Вставку на 11 стр<анице>. (Цитата с глазом Митридата) пришлю с четверговым[401].

I Дедушку пришлось переписать — очень затаскался и выглядел не древностью, а ветошью.

На Пимене потеряла 3 фельетона в Посл<едних> Нов<остях>[402], т. е. 600 фр<анков>, — но двух вещей зараз никогда писать не могла, — лучше ни одной (чего никогда не было!) Последние дни у нас перегорело все электричество, писала как Д<митрий> И<ванович> при свече, в дыму гаснущей печки. Но все это — но и это пройдет (Соломонов перстень)[403].


Впервые — Новый журнал. 1978. С. 197 198. СС-7. С. 447-448. Печ. по кн.: Надеюсь — сговоримся легко. С. 36–37.

75-33. В.В. Рудневу

<Около 16 ноября 1933 г.>[404]


Милый Вадим Викторович,

Наконец конец.

Вписку про глаз — прилагаю[405].

Мой сын Мур учится в *cole secondaire de Clamart[406], в 9 кл<ассе> за плату 75 руб<лей> в месяц. Если нужно будет свидетельство от директора — пришлю. Платить мне невмоготу, а переехать в Булонь (русск<ая> гимназия) не могла по той же причине. Надеюсь — будущей осенью. Вообще — надеюсь.(??)

Всего доброго

МЦ.

P.S У меня есть две квитанции за его учение: Октябрь и Ноябрь.


Впервые — Новый журнал. 1978. С. 198. СС-7. С. 448. Печ. по кн.: Надеюсь — сговоримся легко. С. 37.

76-33. В.Н. Буниной

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot

20-го ноября 1933 г.


Милая Вера,

Ваше письмо такое, каким я его ждала, — я Вас знаю изнутри себя: той жизни, того строя чувств. Вы мне напомнили Блока, когда он узнал, что у него родился сын (оказавшийся потом сыном Петра Семеновича Когана, но это неважно: он верил)[407]. Вот его слова, которые я собственными глазами читала: — «Узнав, не обрадовался, а глубоко* — задумался…»[408]

А что Вы лучше одна, чем когда Вы с другими — Вера, как я Вас в этом узнаю, и в этом узнаю! У меня была такая запись: «Когда я одна — я не одна, когда не-одна — одна», т. е. как самая брошенная собака, не вообще-брошенная (тут-то ей и хорошо!), а к волкам брошенная. А м<ожет> б<ыть> я* — волк, а они собаки, скорей даже так, но дело не в названии, а в розни.

А Вы, Вера, не волк, Вы — кроткий овец (мне кто-то рассказывал, что Вы все время читаете Жития Святых, — м<ожет> б<ыть> врут? А если не врут — хорошо: гора, утро, чистота линий, души, глаз, — и вечная книга…) Все лучшие люди, которых я знала: Блок, Рильке, Борис Пастернак, моя сестра Ася — были кроткие. Сложно-кроткие. Как когда-то Волконский сказал о музыке (и пространстве, кажется)

ПОБЕДА ПУТЕМ ОТКАЗА[409]

А природное, рожденное овечье состояние я — мало ценю. (Начав с коз, перешла к овцам!)

_____

Итак, скоро увидимся? Радуюсь.

Хотела бы, Вера, долгий вечер наедине как в письме. Но Вас люди съедят. Знайте, что на дорогах жизни я всегда уступаю дорогу.

_____

Честолюбия? Не «мало», а никакого. Пустое место, нет, — все места заполнены иным. Всё льстит моему сердцу, ничто — моему самолюбию. Да. по-моему, честолюбия и нет: есть властолюбие (Наполеон), а, еще выше, le divin orgueil[410] (моё слово — и моё чувство), т е. окончательное уединение, упокоение.

И вот, замечаю, что ненавижу всё, что -любие: самолюбие, честолюбие, властолюбие, сластолюбие, человеколюбие — всякое по-иному, но все — равно*. Люблю любовь, Вера, а не любие. (Даже боголюбия не выношу: сразу религиозно-философские собрания, где всё, что угодно, кроме Бога и любви.)

_____

Об Иловайском пока получила следующий гадательный отзыв Руднева: «Боюсь, что Вы вновь (???) отступаете от той реалистической манеры (???), которой написан Волошин». Но покровительствующая мне Евгения Ивановна уже заронила словечко у Г<оспо>жи Фондаминской[411] (мы незнакомы) и, кажется, (между нами) Дедушку проведут целиком. Я над ним дико старалась и потеряла на нем (1 * месяца поправок) около пятисот фр<анков> на трех фельетонах в Последних Новостях.

Кое-что, думая о Вас и об Оле, смягчила. Напр<имер>, сначала было (А<лександра> А<лександровна>) — «Она, сильно говоря, конечно была отравительницей колодца их молодости», — стало: огорчительницей (курсивом).

_____

Ну, вот.


Теперь во весь опор пишу Лесного Царя, двух Лесных Царей — Гёте и Жуковского[412]. Совершенно разные вещи и каждая — в отца.

И в тот же весь опор сейчас мчусь за Муром в школу. Он Вам понравится, хотя целиком дитя своего века, который нам не нравится.

_____

Орден[413] отослан в субботу, думала, что Вы уже в Париже и что — разминетесь, но кто-то сказал, что Вы задержались.

Обнимаю Вас и Gl*ck auf![414] И — Muth zum Gl*ck![415] Во всяком случае — Muth! (Рифма — gut[416]).

МЦ.


<Приписка на полях:>

Из ляписа-лазури (ордена) в древности делали краску ультрамарин.


Впервые — НП. С. 449–452. СС-7. С. 261–262. Печ. по СС-7.

77-33. А.А. Тесковой

France

Clamart (Seine)

10, Rue Lasare Carnot

24-го ноября 1933 г.


Дорогая Анна Антоновна,

Наконец — письмо!

Пишу Вам в передышку между двумя рукописями: «Дом у Старого Пимена» — семейная хроника дома Иловайских (историк Иловайский — Вы наверное знаете? Мой отец был первым браком женат на его дочери, я не ее дочь) очень мрачная и правдивая история: дом, где все умирали, кроме старика, — вещь может быть пойдет в Совр<еменных> Записках[417], пишу стало быть в перерыв между «Старым Пименом» и «Лесным Царем»[418] (попытка разгадки Гёте). На помещение последней вещи мало надежды: кто сейчас, в эмиграции, интересуется Лесным Царем (Erlk*nig) и даже Гёте! Я, которую так долго травили за «современность» стихов — теперь вечно слышу упреки в несовременности тем моей прозы. (А Вы не думаете, что та «современность» и эта «несовременность» — одно, т. е. я?!)

Стихов я почти не пишу, и вот почему: я не могу ограничиться одним стихом — они у меня семьями, циклами[419], вроде воронки и даже водоворота, в который я попадаю, следовательно — и вопрос времени. Я не могу одновременно писать очередную прозу и стихи и не могла бы даже если была бы свободным человеком. Я — конце*нтрик. А стихов моих, забывая, что я — поэт, нигде не берут, никто не берет — ни строчки. «Нигде» и «никто» называются «Посл<едние> Новости» и «Совр<еменные> Записки», — больше мест нет. Предлог — непонимание меня, поэта, — читателем, на самом же деле: редактором, а именно: в Посл<едних> Нов<остях> — Милюковым, в Совр<еменных> Зап<исках> — Рудневым, по профессии врачом, по призванию политиком, по недоразумению — редактором (NB! литературного отдела)[420]. «Все это было бы смешно, когда бы не* было так грустно»[421].

Эмиграция делает меня прозаиком. Конечно — и проза моя, и лучшее в мире после стихов, это — лирическая проза, но все-таки — после стихов!

Конечно, пишу иногда, вернее — записываю приходящие строки, но чаще не записываю, — отпускаю их назад — ins Blaue![422] (никогда Graue[423], даже в ноябрьском Париже!)

Вот мои «литературные» дела. Когда получу премию Нобеля (никогда) — буду писать стихи. Так же как другие едут в кругосветное плавание.

_____

Премия Нобеля. 26-го буду сидеть на эстраде и чествовать Бунина[424]. Уклониться — изъявить протест. Я не протестую, я только не согласна, ибо несравненно больше Бунина: и больше, и человечнее, и своеобразнее, и нужнее — Горький. Горький — эпоха, а Бунин — конец эпохи. Но — так как это политика, так как король Швеции не может нацепить ордена коммунисту Горькому… Впрочем, третий кандидат был Мережковский[425], и он также несомненно больше заслуживает Нобеля, чем Бунин, ибо, если Горький — эпоха, а Бунин — конец эпохи, то Мережковский эпоха конца эпохи, и влияние его и в России и за границей несоизмеримо с Буниным, у которого никакого, вчистую, влияния ни там, ни здесь не было. А Посл<едние> Новости, сравнивавшие его стиль с толстовским[426] (точно дело в «стиле», т. е. пере, которым пишешь!), сравнивая в ущерб Толстому — просто позорны, Обо всем этом, конечно, приходится молчать.

Мережковский и Гиппиус[427] — в ярости. М<ожет> б<ыть> единственное, за жизнь, простое чувство у этой сложной пары.

Оба очень стары*: ему около 75, ей 68 л<ет>, Оба — страшны. Он весь перекривлен, как старый древесный корень, Wurzelm*nnchen[428] (только — без уюта и леса!), она — раскрашенная кость, нет, даже страшнее кости: смесь остова и восковой куклы.

Их сейчас все боятся, ибо оба, особенно она, злы. Злы — как ду*хи.

Бунина еще не видела. Я его не люблю: холодный, жестокий, самонадеянный барин[429]. Его не люблю, но жену его — очень. Она мне очень помогла в моей рукописи, ибо — подруга моей старшей сестры[430] (внучки Иловайского) и хорошо помнит тот мир. Мы с ней около полугола переписывались. Живут они в Grass’e (C*te d’Azur[431]), цветочном центре (фабрикация духов), в вилле «Belv*d*re», на высочайшей скале. Теперь наверное взберутся на еще высочайшую.

_____

Дома — неважно. Во-первых, если никто не болен (остро), то никто и не здоров. У Мура раздражение печени, диета, очень похудел — и от печени и от идиотской франц<узской> школы: системы сплошного сидения и зубрения. «Il ne faut pas comprendre, il faut apprendre»[432] — вот лейтмотив и припев. Учат наизусть даже Свящ<енную> историю. А уроки задают и на большую перемену. Учится отлично, ибо отличная память, но грамматики и арифметики не понимает — п<отому> ч<то> не объясняют. Всё сведено к механическому затвержению. А когда я* пытаюсь объяснить, он просто пугается: — «Мама, у нас не так! У нас — наизусть!»

Аля все худеет, сквозная, вялая, видно сильнейшее малокровие. Шесть лет школы, пока что, зря, ибо зарабатывает не рисованием, а случайностями, вроде набивки игрушечных зверей, или теперь м<ожет> б<ыть> поступит помощницей помощника зубного врача — ибо жить нечем. Очень изменилась и внутренне, если это можно назвать «внутренно», — но это уже Париж и недостаток противодействий. Вечное желание «компании» — какой бы ни было, т. е. просто хохотать вместе. Вечное и бессмысленное чтение газет — каких бы ни было — лишь бы «новости». Мне с ней скучно. И ей — со мной. На меня она совершенно непохожа, не только — на меня сейчас (я очень измучена и хочу только здоровья для всех и покоя для себя: работы: покоя от всех) но и на меня — ту. Я никогда не была ни бессмысленной, ни безмысленной, всегда страдала от «компании», вообще всегда была — собой. Но эта не моя, обратная мне, исключающая меня тяга к себе-подобным есть и у Мура. Очевидно, не бывает дважды сряду.


Теперь о Вас, дорогая Анна Антоновна, стало быть ряд вопросов: как здоровье Ваше и Ваших? С кем встречаетесь (дружите)? Есть ли радость и от чего? (Кроме книг и погоды!) Что работаете сейчас? Есть ли время? Как с хозяйством — сим бичем Божьем? Есть ли — силы?

Есть ли — планы? (Как всегда — бегства!)

Жажду большого подробного письма. И знать, что Вы меня еще любите.

Горячо обнимаю Вас, никогда не думайте, что я Вас забыла — или остыла. Всё по-прежнему: по-вечному.

Сердечный привет Вашим

МЦ.


У нас грязь и холод (уголь и его отсутствие). Во Вшенорах тоже была грязь, но была большая уютная плита, за окнами был лес, был уют нищеты и душевный отвод настоящей природы. Все те места помню, все прогулки, все дорожки. Чехию — добром помню.

Огромное спасибо за ежемесячные присылки, всегда выручают в последнюю минуту!

Вы одна и уцелели.


Впервые — Письма к Анне Тесковой, 1969. С. 105–107 (с купюрами). СС-6. С. 406-408. Печ. полностью по кн.: Письма к Анне Тесковой, 2008. С. 173–177.

78-33. В.Н. Буниной

Clamart (Seine).

10, Rue Lazare Carnot

27-го ноября 1933 г.


Дорогая Вера,

Вы в сто, в тысячу, в тысячу тысяч раз (в дальше я считать не умею) лучше, чем на карточке — вчера это было совершенно очаровательное видение: спиной к сцене, на ее большом фоне, во весь душевный рост, в рост своей большой судьбы[433]. И хорошо, что рядом с Вами посадили священника, нечто неслиянное, это было как символ, люди, делая, часто не понимают, что* они делают — и только тогда они делают хорошо. «Les Russes sont souvent romantiques»[434] — как сказал этот старый профессор[435]. Перечеркиваю souvent и заканчиваю Жуковским: «А Романтизм, это — душа». Так во*т, вчера, совершенное видение души, в ее чистейшем виде. Если Вы когда-нибудь читали или когда-нибудь прочтете Hoffmansthal’a «Der Abenteurer und die S*ngerin»[436] — Вы себя, вчерашнюю, моими глазами увидите.

И хорошо, что Вы «ничего не чувствовали». Сейчас, т. е. именно когда надо, по заказу, — чувствуют только дураки, которым необходимо глазами видеть, ушами слышать и, главное, руками трогать. Высшая расався — либо vorf*hlend либо nachf*hlend[437]. Я не знаю ни одного, который сумел бы быть глупо-счастливым, просто-счастливым, сразу — счастливым. На этом неумении (неможении) основана вся лирика.

Кроме всего, у Вас совершенно чудное личико, умилительное, совсем молодое, на меня глядело лицо той Надиной[438] подруги — из тех окон.

Вера, не делайте невозможного, чтобы меня увидеть. Знайте, что я Вас и так люблю.

Но если выдастся час, окажется в руках лоскут свободы либо дайте мне pneu, либо позвоните Евгении Ивановне[439] Michelet 08-49 с просьбой тотчас же известить меня. Но имейте в виду, что я на путях внешней жизни, в частности в коридорах и нумерах никогда не посещаемых гостиниц — путаюсь, с челядью же — дика: дайте точные указания.

Если же ничего не удастся — до следующего раза: до когда-нибудь где-нибудь.

Обнимаю Вас и от души поздравляю с вчерашним днем.

МЦ.

А жаль, что И<ван> А<лексеевич> вчера не прочел стихи — все ждали. Но также видели, как устал.


<Приписка на полях:>

P.S. Только что получила из Посл<едних> Нов<остей> обратно рукопись «Два Лесных Царя» (гётевский и жуковский — сопоставление текстов и выводы: всё очень членораздельно) — с таким письмом: — «Ваше интересное филологическое исследование совершенно не газетно, т. е. оно — для нескольких избранных читателей, а для газеты — это невозможная роскошь».

Но Лесного Царя учили — все! Даже — двух. Но Лесному Царю уже полтораста лет, а волнует как в первый день. Но всё пройдет, все пройдут, а Лесной Царь — останется!

Мои дела — отчаянные. Я не умею писать, как нравится Милюкову. И Рудневу. Они мне сами НЕ нравятся!


Впервые — НП. С. 452–454. СС-7. С. 262-263. Печ. по СС-7.

79-33. И.П. Демидову

<Между 6 и 9 декабря 1933 г.>[440]


Многоуважаемый Игорь Платонович!

Видите — в некультурной Советской России заново переводят Лесного Царя[441], а в культурной эмиграции и о старом переводе Жуковского и о самом подлиннике Гёте считается <зачеркнуто: роскошью> филологической роскошью для немногих читателей[442].

Цитата, приводимая Азовым, вовсе не плоха и нечего ему смеяться: ездок, конечно, в плаще, а у плаща как у всякой раскрывающейся вещи <сверху: одежды> есть полы[443]


Впервые — Красная тетрадь. С. 172. Печ. по тексту первой публикации.

80-33. В.В. Рудневу

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot

9-го декабря 1933 г.


Милый Вадим Викторович,

(Обращаюсь одновременно ко всей Редакции)[444] Я слишком долго, страстно и подробно работала над Старым Пименом, чтобы идти на какие бы то ни было сокращения. Проза поэта — другая работа[445], чем проза прозаика, в ней единица усилия (усердия) — не фраза, а слово, и даже часто — слог. Это Вам подтвердят мои черновики это Вам подтвердит каждый поэт. И каждый серьезный критик: Ходасевич, например, если Вы ему верите.

Не могу разбивать художественного и живого единства, как не могла бы, из внешних соображений, приписать, по окончании, ни одной лишней строки. Пусть лучше лежит до другого, более счастливого случая, либо идет в посмертное, т. е. в наследство тому же Муру (он будет БОГАТ ВСЕЙ МОЕЙ НИЩЕТОЙ И СВОБОДЕН ВСЕЙ МОЕЙ НЕВОЛЕЙ) — итак, пусть идет в наследство моему богатому наследнику, как добрая половина написанного мною в эмиграции и эмиграции, в лице ее редакторов, не понадобившегося, хотя все время и плачется, что нет хорошей прозы и стихов.

За эти годы я объелась и опилась горечью. Печатаюсь я с 1910 г. (моя первая книга имеется в Тургеневской библиотеке)[446], а ныне — 1933 г., и меня все еще здесь считают либо начинающим, либо любителем, — каким-то гастролером. Говорю здесь, ибо в России мои стихи имеются в хрестоматиях, как образцы краткой речи, — сама держала в руках и радовалась, ибо не только ничего для такого признания не сделала, а, кажется, всё — против[447].

Но и здесь мои дела не так безнадежны: за меня здесь — лучший читатель и все писатели, которые все: будь то Ходасевич, Бальмонт, Бунин или любой из молодых, единогласно подтвердят мое, за 23 года печатания (а пишу я — дольше) заработанное, право на существование без уреза.

Не в моих нравах говорить о своих правах и преимуществах, как не в моих нравах переводить их на монету — зная своей работы цену — цены никогда не набавляла, всегда брала что дают, — и если я нынче, впервые за всю жизнь, об этих своих правах и преимуществах заявляю, то только потому, что дело идет о существе моей работы и о дальнейших ее возможностях.

Вот мой ответ по существу и раз-навсегда.

Конечно — Вы меня предупреждали о 65.000 знаках, но перешла я их всего на 18.000, т. е. на 8 печатных страниц, т. е. всего только на 4 листка. Вам — прибавить 4 листка, мне — уродовать вещь. Сократив когда-то мое «Искусство при свете совести», Вы сделали его непонятным, ибо лишили его связи, превратили в отрывки. Выбросив детство Макса и юность его матери, Вы урезали образ поэта на всю его колыбель, и в первую голову — урезали читателя.

То же самое Вы, моею рукой, сделаете, выбросив середину Пимена, т. е. детей Иловайского, без которых — Иловайский он или нет — образ старика-ученого не целен, не полон. Вы не страницы урезываете, Вы урезываете образ. Чтоб на 8 стр<аницах> сказать ВСЁ об этой сложной семейственности, сколько мне самой нужно было ОТЖАТЬ, а Вы и это отжатое хотите уничтожить?![448]

Ведь из моего «Пимена» мог бы выйти целый роман, я даю — краткое лирическое Живописание: ПОЭМУ. Вещь уже сокращена, и силой большей, чем редакторская: силой внутренней необходимости, художественного чутья.

Если дело только в трате — выход есть: не оплачивайте мне этих 8 стр<аниц>, пусть идут на оплату типогр<афских> расходов: денежному недохвату я всегда сочувствую: это для меня не урез, не это — урез.

Если же Вы находите, что вещь внутренне-длинна, неоправдано-растянута и эти 8 стр<аниц> для читателя лишние — Старый Пимен остается при мне (я при нем), а Вам я пишу что-нибудь на те 300 фр<анков> прошлотермового авансу, которым Вы меня когда-то выручили, за что сердечно-благодарна. Чему они в печатных знаках равняются?

Сердечный привет

Марина Цветаева


Впервые — Новый журнал. 1978. С. 199-201. СС-7. С. 448 450. Печ по кн.: Надеюсь — сговоримся легко. С. 38–40.

80а-33. В.В. Рудневу

<Не позднее 9 декабря 1933 г.>[449]


Милый Вадим Викторович. Я слишком долго и тщательно работала над этой вещью, чтобы сократить ее хотя бы на строку. Проза поэта — другая работа, чем проза прозаика, в ней единица меры, не фраза, не слово, <над строкой: а слово, а из песни слова не выкинешь. Это Вам подтвердит каждый поэт>, а часто — слог. <зачеркнуто: Дом у Старого Пимена> — Не могу разбивать художественного и живого единства. НЕ МОГУ. Как не могла бы приписать ни одной лишней строки. Поэтому, так как я Вам должна на 3 строки больше… Не можете целиком — пусть останется до другого, более счастливого случая, либо — в посмертное, т. е. в наследство Муру, как добрая половина написанного мною в эмиграции и эмиграции не понадобившегося, хотя всё время и плачется, что нет ни хорошей прозы и стихов.

Я в эмиграции Я объелась и опилась горечью. Печатаюсь я с 1910 г. (Моя первая книга стихов имеется в Тургеневской библиотеке), а нынче (1933 г.), а меня всё еще считают <зачеркнуто: девчонкой> либо начинающей, либо любителем, которую можно сокращать. Либо я писатель здесь — либо нет. <зачеркнуто: Противно прибегать к СТАЖУ>, <поверх строк: В России мои стихи используются в хрестоматиях, как образец образной краткой речи, сама держала в руках и я эти книги,> за (1922 г. <зачеркнуто: — 1933 г.) 13 лет эмиграции делаю впервые Кроме того, знаю от В<еры> Н<иколаевны> Буниной, что моя вещь> но меня на это вынуждают. <зачеркнуто: Равно как я бы никогда не сослалась бы на похвалу Бунина, <зачеркнуто: читавшего> объявившего

Единственное, что могу Вам и редакции предложить — отказаться от гонорара за лишние страницы что покроет типографские расходы. Так я теряю только деньги, иначе я теряю вещь.

У меня в конце концов есть стаж>

У меня есть стаж и за меня читатель, и не только читатель читающий, но и читатель пишущий: писатель, <зачеркнуто: например Бунин> ибо спросите самых разных: Ходасевича, Бальмонта, Бунина, Ремизова и каждый Вам скажет, что я в праве быть напечатанной целиком. Знаю от В<еры> Н<иколаевны> Буниной (и письменно и устно), что моя вещь на Бунинском Бельведере читалась в первую голову и объявлена лучшей в книге[450].

Не в моих нравах говорить о моих <зачеркнуто: внешних> правах и преимуществах, как не в моих нравах, также, переводить их на/во внешнее, <зачеркнуто: но моя скромность довела меня не только до полной нищеты / если бы моя скромность доводила меня только до нищеты>: зная себе и своей работе и своему времени цену цены никогда не набавляла, всегда брала что* дают! но когда дела касаются существа моей работы: моей жизни, я о <зачеркнуто: себе> своем праве на <зачеркнуто: свое> существование как писателя заявить должна.

Теперь —

<зачеркнуто: Вот моих два реальных> Вот мой ответ по существу.

Теперь: два реальных предложения: отказываюсь с радостью от гонорара за лишние 8 страниц на покрытие типографских расходов. В этом случае я потеряю только деньги, иначе сократить — я потеряю вещь.

2) Не идет и это — берите моего Лесного Царя, возвращенного мне из Последних Новостей.

Второе: неприемлемо и это — 300 франков Вам долга отработаю. Чему они в прозе равны, какому количеству знаков? Не забудьте ответить. С Муром дело отдельное: первый ученик, не снимает креста[451], а платить нечем и долг уже более 100 франков (месяц учения и 40 франков учебников).

Я понимаю, что у Вас на мои 8 страниц может не быть <зачеркнуто: места> денег, я не принимаю, что у Вас на мои 8 страниц может не быть места. И — голод не голод, холод не холод, терм не терм, я с этого места — не сойду, моего глубочайшей и праведной уверенности — не сойду.


Впервые — Красная тетрадь. С. 176, 178. Печ. по тексту первой публикации и с допущениями, принятыми в настоящем издании при публикации черновиков (см. От составителя).

81-33. А.А. Тесковой

Clamart (Seine)

10. Rue Lasare Carnot

11-го декабря 1933 г.


Дорогая Анна Антоновна, только что Ваше письмо, откликаюсь сразу и сразу начинаю с просьбы: пришлите мне Вашу карточку! Какую хотите: либо последнюю, либо 1923 г. — 1925 г., когда мы с Вами встречались, и очень бы хотелось Вас — молодую (тогда). Знаете ли Вы — Вы, конечно, знаете! что Вы совсем, целиком, из чудесного женского мира Лагерлёф и Унсет, что те — Ваша порода, а Вы — их. Страшно хотелось бы прочесть ту книгу «Дочь священника»[452], если Вы записаны в немецкой библиотеке и она там есть, вышлите мне почитать, не задержу. Купить — нет возможности, а в Париже только одна крохотная нем<ецкая> библиотека, и там переводов нет, вообще ничего нет, кроме сенсаций о развале немецкой Империи, а затем и демократии. Авторы этих книг сидят по парижским кафе. Все это очень интересно, — и книги, и авторы, и Reich[453] — но все это неминуемо пройдет. А Унсет и Erlk*nig[454] и Ваша «Дочь священника» — останется. (Точно кто-то меня с детства заколдовал: не любить ничего преходящего, кроме вечно возвращающегося преходящего природы.) Итак, милая Анна Антоновна, если только имеется нем<ецкая> библиотека, и если только Вы в ней записаны, и если только в ней имеется «Дочь священника», умоляю достать и выслать на короткий срок. Я такой книги — жажду. А Вам очень советую прочесть Olaf D*nn «Die Juwikinges», два тома: I. — Peter Anders und sein Geschlecht, II Odin[455]. По отзыву Унсет лучшая вещь о Норвегии и в Норвегии за последние годы. Совсем молодой.

_____

Мне с моими вещами не везет. Erlk*nig'a[456] вернули, как «очень интересное филологическое исследование, но для среднего читателя негодящееся», а теперь Совр<еменные> Записки опять желают, чтобы я выкинула 8 стр<аниц> из своей рукописи «Дом у Старого Пимена». Собравшись с духом наконец ответила, что печатаюсь я 1910 г. — 1933 г., т. е. 23 года, а пишу — еще дольше, что над Старым Пименом я работала все лето, а над этими 8 страничками не менее двух недель, что я не любитель, не дилетант, не гастролер, что пора меня счесть серьезным писателем, либо вовсе оставить в покое. Что от гонорара за эти 8 страниц отказываюсь на покрытие типографских расходов, но что если и это не поможет — пусть мой Старый Пимен остается при мне, а я — при нем.

Не знаю. Думаю — не согласятся. Но знаю, что иначе — не могла. Они ведь хотели, чтобы я выкинула всю середину о детях Иловайского, г.е. как раз самое насущное и сказочное: две ранних смерти двух несказа*нно трогательных существ. Им это «неинтересно», они ловят анекдот, сенсацию, юмор. Чуть всерьез — уже «растянуто» и «читатель не поймет». Я — лучшего мнения о читателе. Меня читатель (der Lesende und Liebende[457]) понимал всегда.

Конечно с деньгами дело печально: выйдет, что я все лето даром работала. Через 2 недели Рождество — не будет подарков детям. Вообще, это была долгая и последняя надежда, но не могу, чтобы вещь уродовали, как изуродовали моего Макса, выбросив все его детство и юность его матери — всего только 10 страниц[458]. Им 10 страниц, а мне (и Максу, и его матери, и читателю) целый живой ущерб.

(Сейчас перерыв: бегу за Муром в школу)

Школой я очень недовольна: уже внушили ему отвращение к географии, которую учат наизусть и без карты: одни определения меридианов, широты*, долготы*, и т. д. Он ничего не понимает, а — по географии первый, потому что чудная память. Ни разу не показать глобуса! Ни одной картинки! А дома объяснять нет времени: столько уроков, что еле справляется. В общем — та же система, что 50 л<ет>, а то и целых сто — назад. Зачем все их революции?! (Люди устраивают революции, чтобы дешевым, хотя и кровавым, способом внешнего переустройства избавиться от необходимости внутреннего перерождения. Легче, конечно, бить полицейских и взрывать министров, чем переделать себя или хотя бы — быть. Но Бог с ними!)

_____

Во Франции мне плохо: одиноко, чуждо, настоящих друзей — нет. Во Франции мне не повезло. Дома тоже сиротливо. И очень неровно. Лучший час — самый поздний: перед сном, с книгой — хотя бы со старым словарем. Впрочем, это был мой лучший час и в шестнадцать, и в четырнадцать лет.

Ваше письмо, дорогая Анна Антоновна, меня и огорчило и обрадовало: с такой возможностью радости — столько внешней (да и внутренной!) тяжести, тяжести извне вовнутрь наваленной! Я всегда говорила, что самая тяжелая ноша в мире — родство.

Посылаю, пока, эту маленькую случайную карточку Мура, скоро пришлю хорошую, а эту, тогда, попрошу вернуть: она у меня — одна (электр<ическая> фотография[459], 4 разных позы, повторить нельзя) 1-го февраля ему будет девять лет. А Вы в последний раз видали его 9-ти месяцев (вокзал). Обнимаю Вас от всей души, спасибо за присланное. Сердечный привет Вашим. Пишите!

Жду Вашу карточку!

МЦ.


<Приписка рукой А. Тесковой:>

Dopis z Clamart-u (2. ledna 1934) k **dosti M.I.C. — sp*lil*. A. Teskova*[460]


Впервые — Письма к Анне Тесковой, 1969 (с купюрами). С. 107-109. СС-6. С. 408–409. Печ. по: Письма к Анне Тесковой, 2008. С. 177–180.

Загрузка...