1934

1-34. В.В. Рудневу

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot

4-го янв<аря> 1933 <1934> г. [461]


Милый Вадим Викторович,

И письмо и корректуру получила.

Из иудея-Иловайского уберу подчеркнутые Вами места[462], т. е два слова; изуверское сердце и убийственного Бога, которого заменю ГУБИТЕЛЬНЫМ, с чем уже никто не сможет спорить. А над фразой: ненавидящий иудей есть христианин[463] и ее естественным обратным заключением подумаю, хотя трудно заменить формулу.

_____

Но что с наборщиком, набиравшим?[464] ОН СОШЕЛ С УМА. Где это видано, чтобы в тексте рукописи наборщик вставлял свои домыслы? Если его мое «ГНЕЛИ» так уж схватило за*живо, он бы мог мне написать, приложив отдельный листок. Но читать мне наставления в моем же тексте — это просто неслыханная НАГЛОСТЬ, дальше которой идти некуда. Теперь вчитайтесь, пожалуйста, в его примечание:

!! Я ДУМАЮ, ЧТО НЕТ ГЛАГОЛА «ГНЕТЬ», А ЕСТЬ БЫТЬ ГНЕТОМЫМ, ПОЭТОМУ СПРЯГАТЬ ЕГО МОЖНО только с ВОСПОМОГАТЕЛЬНЫМ ГЛАГОЛОМ «БЫТЬ»!! НАБОРЩИК.

А ведь если нет глагола, то нет и означаемого им действия, т. е. по мнению этого идиота: есть гнетомые, гнетущих — нет.

Хочется ответить ему в рифму:

ГЛАГОЛА ГНЕТЬ — НЕТ,

ГЛАГОЛ ЖЕ ГНЕСТЬ — ЕСТЬ.

ГНЕСТЬ: ГНЕСТИ. Я ГНЕТУ, ТЫ ГНЕТЕШЬ и т. д. Я ГНЕЛ, МЫ ГНЕЛИ, и т. д. Я БУДУ ГНЕСТИ (или ГНЕСТЬ) и т. д.


Т.е. полная параллель с ВЕСТЬ (ВЕСТИ), с той только разницей, что там веду, а здесь гнету.

И такая филологическая бездарь (от ГНЕЛИ[465] произвести ГНЕТЬ!!!) осмеливается поучать, да еще в тексте, да еще «я думаю». Кто этот — я? Не профессионал, ибо у профессионалов есть честь ремесла, устав, закон. Та*к профессионал не поступит.

Во всяком случае интеллигент, вернее «по*лу-», и во всяком случае бесконечно-далекий от корней народного языка.

И во всяком случае — редкостный НАХАЛ.

Но сейчас его отчитывать не буду, ибо боюсь, что он мне нарочно изгадит рукопись. Наглецы обыкновенно НИЗКО-мстительны.

_____

Вот так подарок на Новый Год!

_____

Милый Вадим Викторович, не забудьте меня с термовым гонораром, — можно высылать уже сейчас, и хорошо бы, чтобы я приблизительно могла знать, чего мне ждать и чего ждать «жерану»[466], к<отор>ый у нас женского рода.

До свидания! Почему Вы (вы) никогда не берете моих стихов? Вот «Встречи» взяли[467] — и такие ли уж непонятные?

Я ведь все-таки — поэт!

С Новым Годом!

МЦ.


Впервые — Надеюсь — сговоримся легко. С. 42-43. Печ. по тексту первой публикации.

2-34. Наборщику

<Начало января>


Милостивый Государь Господин Наборщик[468],

Не знаю, из простого ли Вы звания или интеллигентного (предполагаю последнего, но это дело не меняет<)>.

В ответ на Ваше развязное примечание. Хорошо набирать внимательно, вчитаться в текст (хотя не знаю, та ли наборщика профессия), но плохо этот текст исправлять ошибочно, а совсем уж плохо, — и даже дерзко — снабжать его своими предположениями <зачеркнуто: домыслами> примечаниями (как то,

я думаю, что нет глагола «ГНЕТЬ»[469].

Наборщику набиравшему «Дом у старого Пимена» очевидно — интеллигенту, ибо не знает сих простых русских слов:

Глагола ГНЕТЬ действительно нет, и я его как несуществующего не употребляю, но есть глагол ГНЕСТЬ или ГНЕСТИ со всеми временами всему русскому народу известный и всем русским народом во всех временах употребляемый (гнетет, гнело, «Это меня гнетет», …гнея… будет гнести и т. д.).

<зачеркнуто: Беда в том, что Вы очевидно знаете глагол угнетать, который Вы не можете не знать — только его производная, как и нагнетать> Глагол же угнетать — только его производная, как и нагнетать.

Не знаю, сколько лет Вы наборщик.

Вот Вам впредь урок — не учите ученого.


Печ. впервые. Письмо (черновик) хранится в РГАЛИ (ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 24, л. 52 об. — 53).

3-34. В.В. Рудневу

<5 января 1934 г.>[470]


Милый В<адим> В<икторович>,

(Страшно спешу.) Вчера не ответила на ряд вещей, п<отому> ч<то> не знала, что в моем тексте — письмо.

О кавычках и тире. Кавычки у меня только в таких случаях:

«…это тебя не касается». Тогда я, обиженная…

если же

… это тебя не касается, сказала мать — то без кавычек. Кавычки только, чтобы не сливалось, а во 2-ом случае слиться не может. Это у меня проведено строжайшим образом, проверьте в любом месте.

Прилагаемы 2 листочка — наборщику, там все основное выписано, ему будет легче, а нам с Вами — спокойнее.

Если Аля Вас застанет, передайте ей, пожалуйста, бунинские деньги[471], за к<отор>ые — спасибо.

Да! А Муру книжку очень хотела бы какую-нибудь русскую — посерьезнее и потолще, не детскую, какого-нибудь классика. И был бы подарок на Рождество. Нет ли, случайно, Жуковского?

Но — всякое даяние — благо, и вообще — спасибо.

Желаю удачи с №. А что — если бы устроить вечер в пользу С<овременных> 3<аписок>[472] и притянуть Бунина. Я бы охотно и бескорыстно выступила (но не одна). Подумайте!

МЦ.

Пятница


Впервые — Новый журнал. 1978. С. 206. СС-7. С 455–456. Печ. с уточнением датировки по кн: Надеюсь — сговоримся легко. С. 44.

4-34. В.В. Рудневу

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot

8-го янв<аря> 1934 г.


Милый Вадим Викторович,

Спасибо за «терм». Корректуру отправила Вам, чтобы Вы увидели отрывок «об иудее-Иловайском» в его окончательном виде (стр<аницы> 8 и 9)[473]. Достаточно ли я ясно для наборщика зачеркнула и вписала? Сделала как можно яснее. Переменила посвящение В. Муромцевой[474] и вставила два или три места, пропущенные наборщиком. Полуинтеллигент? Так и думала (т. е. оторвавшийся (от корней народности) и неприставший). Но рада, что без злого умысла. Для меня умысел — ВСЁ <подчеркнуто три раза>. Прилагаю ему в корректуру объяснительную записочку, пусть знает, что ГНЕСТЬ — ЕСТЬ.

Очень рада, что понравился Стол. Я ни Встреч, ни Стола, ни гонорара не видела (увижу ли??)[475].

Всего доброго на русские праздники и всегда

МЦ.


Впервые — Надеюсь — сговоримся легко. С. 45. Печ. по тексту первой публикации.

5-34. Б.К. Зайцеву

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot

11-го янв<аря> 1934 г.


Милый Борис Константинович,

Я как всегда с моим прошением — в последний час. Можно попросить Вас направить его куда следует? Я совершенно потеряла связь с людьми и с событиями: вожу и отвожу Мура в школу[476], топлю, тороплюсь, переписываюсь с Рудневым. Да! Если видаете Веру Николаевну[477], во-первых — кланяйтесь ей от меня, во-вторых — передайте, что Старый Пимен (ей посвященный) принят целиком — за исключением НЕСКОЛЬКИХ СЛОВ (о юдаизме Иловайского)[478].

Обнимаю всех вас. Спасибо.

МЦ.


Впервые — ЛО. 1990. С. 106. СС-7. С. 440. Печ. по СС-7.

6-34. В.Н. Буниной

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot

16-го января 1934 г.


Умница Вы моя! Больше чем умница, — человек с прозорливым сердцем: Ваш последний возглас о Белом попал — как нож острием попадает в стол и чудом держится — в мою строку:

— Такая, как он без моих слов увидел ее: высокая, с высокой, даже вознесенной шеей, над которой точеные выступы подбородка и рта, о которых — гениальной формулой, раз-навсегда Hoffmansthal:

Sie hielt den Becher in der Hand.

Ihr Kinn und Mund glich seinem Rand[479]

Это — о девушке, любившей Белого, когда я была маленькой и о которой (о любви которой) он узнал только 14 лет спустя, от меня…[480]

Я сейчас пишу о Белом, *a me hante[481]. Так как я всегда всё (душевно) обскакиваю, я уже слышу, как будут говорить, а м<ожет> б<ыть> и писать, что я превращаюсь в какую-нибудь плакальщицу[482].


<Сбоку, рядом со вторым абзацем, написано:>

Писала и видела — Вас.


Впервые — НП. С. 454–455. СС-7. С. 263–264. Печ. по СС-7.

7-34. А.А. Тесковой

26-го января 1934 г. [483]

Clamar* (Seine)

10, Rue Lasare Carnot


Дорогая Анна Антоновна.

Вами открываю свой новый блокнот для писем. Приятно та*к обновить вещь — такую вещь.

Спасибо, спасибо, спасибо за чудесное, доброе, мудрое, убедительное, неопровержимое письмо. Гений рода? (У греков демон и гений — одно). Гений нашего рода: женского: моей матери рода — был гений ранней смерти и несчастной любви (разве такая есть?) — нет, не то: брака с не-тем. Моя мать с 13 л<ет> любит одного — верховые поездки аллеями ночного парка, дедово имение «Ясенки», где я никогда не была и мимо которого проезжала, уезжая из России — совместная музыка, страсть к стихам. Мой дед, узнав, что он разведенный, запрещает ей выходить за него замуж, а по ее совершеннолетии разрешает с предупреждением, что она и дети, если будут, — да, ее же муж — никогда не будет для него существовать. Моя мать не выходит, выходит год спустя за моего отца: вдовца, только что потерявшего обожаемую жену, с двумя детьми, 8-летней девочкой и годовалым мальчиком (в апреле 1933 г., т. е. 10 мес<яцев> тому назад в Москве умершим моим единственным братом (полубратом) Андреем. Выходит, любя того, выходит, чтобы помочь. Мой отец (44 года — 22 года) женится, чтобы дать детям мать. Любит — ту. Моя мать умирает 35 л<ет> от туберкулеза.

Ее мать, Мария Лукинична Бернацкая, моя бабушка, выходит замуж за ее отца (моего деда, того, кто не разрешил) любя другого и умирает 24 лет, оставляя полугодовалую дочь — мою мать. (Фамилия моего деда — Меуп, Александр Данилович, — была и сербская кровь. Из остзейских обрусевших немцев).

Мать моей польской бабушки — графиня Мария Ледоховская умирает 24 л<ет>, оставив семь детей (вышла замуж 16-ти). Не сомневаюсь, что любила — другого.

Я — четвертая в роду и в ряду, и несмотря на то, что вышла замуж по любви и уже пережила их всех — тот гений рода — на мне[484].

Я в этом женском роду — последняя. Аля — целиком в женскую линию эфроновской семьи, вышла родной сестрой Сережиным сестрам. Моего в ней, значит — того в ней — ни капли. А словесная одаренность при отсутствии сущности поэта — разве что украшение. Как в старину играли на арфе или писали акварелью.

Женская линия может возобновиться на дочери Мура, я еще раз могу воскреснуть, еще раз — вынырнуть. Я, значит — те. Все те Марии, из которых я единственная — Марина. Но корень тот же.

_____

С Алей всё по-прежнему. Ходит на какие-то митинги (никакого глубокого интереса к политике, — просто на*-люди), когда только может — убегает, службой своей (с 8 * ч<асов> утра до 8 веч<ера>) очень довольна, и довольна, потому что не дома. Как можно, будучи моей дочерью, любить ходить в банк[485], записывать телефоны, болтать с сослуживцами? Ее не только никто не неволил, я всячески отговаривала, говоря, что втянется и совершенно незаметно (жалованье будут повышать!) окажется, вместо художника, помощницей зубного врача. Деньгам ее не только не радуюсь, — они меня удушают.

Со мной груба, дерзка, насмешлива, либо совсем не отвечает, либо нагло. На мое малейшее замечание открыто смеется мне в лицо: издевается. Я недавно запретила ей ходить на мои доклады и вечера стихов. — «Твое присутствие меня будет душить». Вот до чего дошло.

Люди? Конечно. О, как я знаю этот змеиный шип за спиной — никогда — в лицо. И как — презираю.

Она молода, миловидна, услужлива, мягка, смешлива — как же не стать на ее сторону? Кроме того, — никто ведь не знает, какая она со мной. На*-людях она мне, инстинктивно, никогда, ни слова, — сама кротость. И это глубже, чем расчет — инстинкт. Она целиком женственна, где надо — гнется, не думая.

На службе от нее в восторге (евреям льстит, что у них служит моя дочь!), знакомые от нее в восторге, а я от нее — в отчаянии.

Отец же целиком, всегда, заведомо — на ее стороне. (Для него я «Домострой», феодальная психология, и т. д.). Ни разу он ей не сказал: — Аля, так с матерью не говорят.

176

Письма 1934 года

Для него я — ее ровня, забывая, что я ее на 18 л<ет> — и каких лет! — старше. Когда я весь день не могу подойти к столу — ничего, когда же я посылаю ее вынести пепел — он сразу берет ведро.

— Письмо было прервано следующим разговором. 11 ч<асов> веч<ера>. Вхожу в кухню: на газе огромный 3-литровый бидон. — Что это? — Буду мыть голову, — Почему не на печке греешь? — Я зарабатываю и имею право жечь газ. — Аля, я тоже зарабатываю и кормила вас всех все эти годы, но я целый день ставлю на печку воду, чтобы не жечь газ. — Ваше дело, а я буду жечь. И еще, я буду брать 100 фр<анков> из своего жалованья себе на лето. (Жалованье — 300 фр<анков> минус 60 фр<анков> дорога и всякие расходы).

Если бы Вы слышали этот тон!

— И предупреждаю Вас, что я недолго буду жить дома. Тогда у Вас еще меньше останется[486].

Это — ее точные, еще звучащие в комнате слова.

— Когда ты уйдешь из дома, та*к уйдешь из дома — ты для меня вообще перестанешь существовать.

Идет к себе в комнату и закрывает дверь мне прямо на лицо. Стою на пороге, хочу сказать, ничего не нахожу, иду обратно.

Вот — живая сцена, как была.

Да, еще: — «А все эти годы я мало на Вас работала? Без всякого жалованья!»

Нет, это уж не чужие слова, это природа, поздно (20 л<ет>!), но все же себя сказавшая.

Той маленькой девочки, которую я любила — больше нет. Эту я — не могу любить. Могу только о ней заботиться. По привычке.

А завтра утром, как ни в чем не бывало, пустые разговоры, сплетни, анекдоты из «Последних новостей», смех. У нее — пустая душа. Этим она не в отца. Я никогда не знала, что* делать с душевной пустотой.

А подумать, что есть гонимые, нелюбимые, притесняемые дети, которые мать — все-таки любят. А знаете, в чем состояла вся ее мне «служба»? По утрам от 10 ч<асов> до 12 ч<асов> гуляла в чудном парке с Муром и раз в день мыла посуду. А с некоторого времени (еще до его поступления в школу) уж и не гуляла. Ей принадлежал весь день. И месяцами не притрагивалась к краскам. Редко какая девушка была так свободна (в семье) как она. А что я ее в 11 ч<асов> отправляла спать — да все взрослые французы ложатся спать в 10 ч<асов>! Все окна темные, п<отому> ч<то> встают в 7 ч<асов>. В гости она ходила к кому хотела, — всегда отпускала. И в кинематограф. Платьев и обуви у нее больше, чем у меня. Дарила ей и книги, и старинные вещи. 6 лет учила ее в школе живописи (4 в школе, 2 — у Гончаровой и у Шухаева[487]). Дважды отпускала ее на лето к Лебедевым в Бретань, и сама целый день гуляла — с тогда маленьким — Муром. Я для Али сделала всё, что могла. До 9 лет она делала в штаны (целый день!) и я эти штаны стирала. До этого года (теперь — кончено) шила ей на руках все белье, и два больших красивых халата, в к<отор>ых она до сих пор спит. Все мое зло было — что я отправляла ее вовремя спать. Но у нее плохая легочная наследственность и сильное малокровие.

Кончится тем, что она раздружит меня со всеми друзьями, — это уже началось. Она вес время грозит мне, что ей «есть куда уйти». Своих друзей у нее нет, — и вот потихоньку берет у меня последних моих. Все ей, конечно, сочувствуют: я — тиран, она — жертва…[488]

Уже больше никуда не хожу, от чувства, что она только что вчера здесь была или завтра придет. Эти вещи неуловимы. Со мной уже никто о ней не говорит. Иные (иныя! <подчеркнуто трижды> же усиленно хвалят, искоса на меня поглядывая. — «Какое в ней очарование! Какая мягкость! Какая женственность! И какая она умная! Сколько она читала! Как она прекрасно рассказывает!..» И я, не выдерживая (а на это-то и рассчитывают!) — «Немудрено быть умным, выросши со мной, начитанным, выросши со мной. А вот мягкость — ее собственная».

И уже идет легенда о моей жестокости, жесткости, бесчеловечности… Увидите: когда она хлопнет дверью, унося свои 300 фр<ранков> жалованья, окажется, что я ее выгнала. А она ведь только ждет, чтобы ей дали 600 фр<анков> и тогда прощайте.

А «культура»? Нынче Мур меня в ужасе за* руку: — Мама, смотрите!

На кровати, на его книге — ее башмаки. Подметала и поставила башмаки на книгу. Нет случайных жестов.

_____

Конечно, нужно быть выше. Вырвать из сердца. Вспомнить, что семья — не всё. Но зачем мне тогда надо было отдавать на нее 20 лет жизни, всю молодость. 18-ти лет я, с друзьями (тогда — были!) должна была ехать из Феодосии (Восточный Крым, порт) в кругосветное плавание — и осталась из-за нее, хотя была чудная надежная дама, с радостью соглашавшаяся взять ее с няней, сама предложившая. Я никогда не увижу ни Египта, ни Цейлона, ничего.

Я не жалею, я только глубоко* — задумываюсь.

Зачем все это было? Ведь нынешней горечью отравлено ВСЕ ТО.

5-летний ребенок, приносивший мне в советский голод из детского сада пшено в ладони и 20-тилетняя заявляющая мне, что 100 фр<анков> из 300-т оставляет себе на лето. (Я, было, думала, все деньги ей оставлять, но теперь — нет. А м<ожет> б<ыть> и да, не знаю: как лучше, как хуже. У меня просто — дрожь отвращения).

_____

Простите, дорогая Анна Антоновна, за такое письмо, сама не думала, что будет таким.

В следующий раз напишу Вам про две смерти: Андрея Белого[489] и одного друга, покончившего с собой в новогоднюю ночь в Брюсселе[490].

Остался чемодан рукописей, которые никому кроме меня не нужны[491]. Он был — настоящий писатель. Теперь, может быть, напечатают.

_____

Доброй ночи! Добрее, чем моя!

— Горько.—

_____

Утешаюсь книгами. С жадностью жду Вашей[492]. Книги и природа — это лучшее, что у меня было в жизни. Т. е. души и природа. И — работа.

_____

Обнимаю Вас с любовью и благодарностью.

МЦ.


Карточки чудные. Особенно хороша та, уходящая, — живая. Вы и лес.

Пороюсь и пришлю свои. А Мур у меня для Вас уже есть. В рамке. Найду подходящую коробочку и пришлю. Постараюсь уложить так, чтобы не сломалось стекло.

P.S. Скажите, по-Вашему все Алино поведение — естественно? М<ожет> б<ыть>, мне одной кажется, что это — чудовищно. Ответьте, не называя имен: пойму.

Сейчас иду ей варить на утро овсянку: уходит рано и ест в городе плохо, т. е. мало дают.


Впервые — Письма к Анне Тесковой, 1969. С. 109–110 (с купюрами). СС-6. С. 410–411. Печ. полностью по кн.: Письма к Анне Тесковой, 2008. С. 180 186.

8-34. А.А. Тесковой

Clamart (Seine)

10, Rue Las are Carnot

2-го февраля 1934 г.


Дорогая и милая Анна Антоновна,

Не знаю, чудо, или случай, или Ваша любящая мысль — но Ваша чудная книга пришла как раз вчера[493]: в день Муриного рождения: девятилетия (1-го февраля), в такую же снежную бурю, как девять лет назад, когда тоже чуть ли не сносило крыши — в Париже вчера сносило, и С<ергей> Я<ковлевич> чуть не был убит огромной железной трубой с крыши семиэтажного дома, упавшей меньше чем на сантиметр от него: пролетевшей по пальто и замазавшей его ржавчиной. Прохожие кинулись к нему, думая, что убит.

Такая же история была с моим отцом, давно, в Москве, в оттепель: на неучтимом расстоянии от него, прямо за ним свалилась и разбилась огромная ледяная глыба. И встречный татарин — философ и князь, как все восточные:

— Счастлив твой Бог, барин!

_____

Книга лежит рядом с моим изголовьем, смотрю на нее с вожделением, но не читаю, потому что сначала должна кончить «Квентина Дорварда» Вальтера Скотта, которого купила для Мура и читаю с восхищением сама. Помните ли Вы его? Людовик XI[494] (франц<узский> Иоанн Грозный), такой же притягательный и отталкивающий, страшный и несчастный, человечески-безумный и государственно-мудрый, как наш царь — и молодой боевой горячий великодушный и великолепный шотландец, сам Квентин.

Такая книга не «литература», а — деяние.

Будет случай — перечтите!

_____

А вот Вам мой чудный Мур — хорош? Во всяком случае — похож И более похож на Наполеоновского сына, чем сам Наполеоновский сын. Я это знала с его трех месяцев: нужно уметь читать черты, А в ответ на его 6-месячную карточку — Борис Пастернак — мне: «Все гляжу

181

Марина Цветаева

и гляжу на твоего НАПОЛЕОНИДА». С 11 лет я люблю Наполеона, в нем (и его сыне) все мое детство и отрочество и юность — и так шло и жило* во мне не ослабевая, и с этим — умру. Не могу равнодушно видеть его имени. И вот — его лицо в Мурином. Странно? Или не странно, как всякое органическое чудо. Знаете ли Вы гениальную книгу о нем Эмиля Людвига?[495] Единственную его гениальную, даже не понимаю, ка*к он ее написал — принимая во внимание все блистательные, но не гениальные — лучшую книгу о Наполеоне, а я читала — всё.

Почему мы с Вами не вместе?? Мы бы с Вами ввек всего не переговорили, а с остальными, почти со всеми — мне так скучно, и им со мной!

_____

Все время ловлю себя на мысли: что* у меня есть такого приятного? Какая-то радость… И, вдруг: A-а! Dixelius!

У меня даже чувство, что Вы — ее написали, так и буду читать.

_____

Очень прошу Вас, милая Анна Антоновна, достаньте Совр<еменные> Записки, только что вышедшие, и прочтите мой «Дом у Старого Пимена», — мне очень хочется знать Ваше подробное и непосредственное впечатление. Я совсем не знаю, что* это за вещь: я слишком много вписала в строки.

(Пишу торопясь, потому так отрывисто, сейчас нужно идти за Муром).

Сколько нужно еще сказать, а уже конец!

Обнимаю Вас на*спех, но от всей души, спасибо еще отдельно за чудную, глубокую, глубочайшую надпись.

_____

Скоро напишу еще. Это — только привет с Муриного девятилетия и спешная первая благодарность за благой дар.

Марина.


Впервые — Письма к Анне Тесковой, 1969. С. 110–112 (с купюрой). СС-6 С. 411–412 Печ. полностью по кн.: Письма к Анне Тесковой, 2008. С. 186 188.

9-34. И.А. Бунину

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot

5-го февраля 1934 г.


Многоуважаемый Иван Алексеевич,

Сердечно благодарю Вас за Вашу память и помощь[496], тем более меня тронувшая, что я ее ничем не заслужила.

Марина Цветаева.


Впервые — Марина Цветаева в XXI веке. 2005. С.31. Печ. по тексту первой публикации.

10-34. В.Н. Буниной

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot

5-го февраля 1934 г.


Дорогая Вера,

Разрываюсь между ежеутренним желанием писать Вам и таким же ежеутренним — писать о Белом, а время одно, и его катастрофически мало: проводив Мура в 8 * ч<асов> — у меня моего времени только 2 часа — на уборку, топку, варку и писанье. Вы понимаете как всё это делается (по молниеносности и плохости!). Потом — провести его подышать, потом завтрак, потом посуда, потом опять в школу, и опять из школы, и поить его чаем, и т. д., а вечером — голова не та, слова не те.

Вера, был совершенно изумительный доклад Ходасевича о Белом: ЛУЧШЕ НЕЛЬЗЯ[497]. Опасно-живое (еще сорокового дня не было!), ответственное в каждом слоге — и справился: что надо — сказал, всё, что надо — сказал, а надо было сказать — именно всё, самое личное — в первую голову. И сказал — всё: где можно — словами, где неможно (NB! так наши польские бабушки говорили, польское слово, а по-моему и в России, в старину) — интонациями, голосовым курсивом, всем, вплоть до паузы.

Дал и Блока, и Любовь Димитриевну, и Брюсова, и Нину Петровскую[498], и не назвав — Асю[499]: его горчайшую обиду (я — присутствовала[500], и мне тоже придется об этом писать: как?? Как явить, не оскорбив его тени? Ведь случай, по оскорбительности, даже в жизни поэтов — неслыханный). Дал и Белого — Революцию, Белого — С.С.С.Р., и дал это в эмигрантском зале, сам будучи эмигрантом, дал, вопреки какому-то самому себе. Дал — правду. Как было.

И пьяного Белого дал, и танцующего. Лишнее доказательство, что большому человеку — всё позволено, ибо это всё в его руках неизменно будет большим. А тут был еще и любящий.

Вся ходасевичева острота в распоряжении на этот раз — любви.

Не знаю, м<ожет> б<ыть> когда появится в Возрождении[501] (не важно, в чем: на бумаге), многое пропадет: вся гениальная интонационная часть, всё намеренное словесное умолчание, ибо что* многоточие — перед паузой, во*время оборванной фразой, окончание которой слышим — все.

Зато в лицо досталось антропософам и, кажется, за дело, ибо если Штейнер[502] в Белом действительно не увидел исключительного по духовности человека (-ли?) — существо, то он не только не ясновидящий, а слепец, ибо плененного духа в Белом видела даже его берлинская Frau Wirthin.

Словом, Вера, было замечательно. Мне можно верить, п<отому> ч<то> я Ходасевича никогда не любила (знала цену — всегда) и пришла именно, чтобы не было сказано о Белом злого, т. е. — лжи. А ушла — счастливая, залитая благодарностью и радостью.

_____

Вышло во «Встречах» (№ 2) мое «Открытие Музея», послала бы, но у меня уже унесли. Достаньте, Вера, чтобы увидеть, что* Посл<едние> Нов<ости> считают монархизмом.

И Пимен вышел — видели? Мне второе посвящение больше нравится: оно — формула, ибо в корнях — всё. Корни — нерушимость[503].

Непременно и подробно напишите, как понравилось или не-понравилось. А Вы себе — понравились? Я над этими двумя строками очень работала, хотелось дать Ваш внешний образ раз-навсегда. А мой Сережа — понравился? (Гость.) А моя Надя (посмертная)? Ведь моя к Вам, Вера, любовь — наследственная, и сложно-наследственная.

_____

— Мама! До чего Вера Муромцева на Вас похожа: вылитая Вы! Ваш нос, Ваш рот, и глаза светлые, а главное, когда улыбается, лицо совершенно серьезное, точно не она улыбается.

Вот первые слова Мура, когда мы от Вас вышли. Я «Веру Муромцеву» и не поправляла, это и Вас делает моложе, и его приобщает, вообще — стирает возраст: само недоразумение возраста.

Сидим в кинем<атографе> и смотрим празднества в честь рождения японского наследника. (Четыре дочери и наконец сын, как у нас[504].) «Cette dynastie de 2.600 ans a enfin la joie»[505] и т. д. Народ, восторги, микадо на коне[506]. И Мур: — Он не такой уж старый… — Я: — Совсем не старый.

На другой день в П<оследних> Нов<остях> юбилей «бабушки»[507] — 90 л<ет>. И Мур: — Что ж тут такого, что 90 лет и еще разговаривает! Вот микадо две тысячи шестьсот лет — и на коне ездит! И сын только вчера родился… (NB! Он знает, что у очень старых маленьких детей не бывает.)

Жду большого письма. Обнимаю.

МЦ


Впервые — НП. С. 455–458. СС-7. С. 264–265. Печ. по СС-7.

11-34. В.Н. Буниной

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot

26-го февраля 1934 г.


Дорогая Вера,

Сегодня, придя домой с рынка, остановись посреди кухни между неразгруженными еще кошелками и угрожающим посудным чаном, я подумала: — А вдруг мне есть письмо? (от Вас). И тут же: — Настолько наверное нет, что не стоит спрашивать. И тут же погрузилась — и в кошёлки, и в чаны, и чугуны.

И час спустя, С<ережа> — М<арина>, Вам есть письмо. Принятое. И я: — От Веры? Давайте.

И — оцените, Вера! — только вымыв руки, взяла. Об этом я пишу, пиша о невытравимой печати хорошей семьи на Белом.

Белого кончила и переписала до половины[508]. 15-го читаю в Salle G*ographie[509], предварительно попросив у слушателей — терпения: чтения на полных два часа. Но раз уж так было с Максом: и просила — и стерпели. Приглашу и Руднева. Знаю его наизусть: сначала соблазнится, а потом — ужаснется. И полгода будем переписываться, и раз — увидимся, и это, м<ожет> б<ыть>, будет — последний раз. (Спасли Пимена только мои неожиданные — от обиды и негодования — градом! — слезы[510]. Р<удне>в испугался — и уступил. Между нами!)

Белый — удался*. Еще живее Макса, ибо без оценок. Просто — живой он, в движении и в речи. Почти сплошь его монолог. Если Руднев не прельстится и надежды напечатать не будет — пришлю тетрадь, по к<отор>ой 15-го буду читать, потому что непременно хочу, чтобы Вы прочли. Он — настолько он, что не удивилась бы (и не испугалась бы!), вскинув глаза и увидев его посреди комнаты. Верю в посмертную благодарность и знаю, что он мне зла — никогда не сделает. Только сейчас горячо жалею, что тогда, в 1922 г. в Берлине, сама не сделала к нему ни шагу, только — соответствовала. Вы это поймете из рукописи. У меня сейчас чувство, что я могла бы этого человека (??) — спасти. Это Вы тоже увидите из рукописи.

Из всех слушателей радуюсь Ходасевичу. Я ему всё прощаю за его Белого. (Вы не читали в Возрождении? Я напечатанным — не видела, но в ушах и в душе — неизгладимый след.)[511]

_____

Радио. (Я тоже говорю радио, а не T.S.F.[512], к<отор>ое путаю с S.O.S. и в котором для меня, поэтому, — тревога.) Вера, и у нас радио, и вот как, и вот какое. В Кламаре у нас есть друзья Артемовы[513], он и она (он — кубанский казак, и лучший во Франции резчик по дереву. Его работу недавно (за гроши) купил Люксембургский Музей. Она — акварелистка). И вот, они на всё обменивают свои вещи: и на мясо, и на обувь, и на радио. На*-два. Т. е. получив новое, старое дали нам. И — какое! Длинное, как гроб, а вокруг, на неисчислимом количестве проводов, три тяжеленных ящика, один — стеклянный. И всё это нужно ежедневно развинчивать, завинчивать, чистить наждаком, мазать ланолином (!) — и всё это ежесекундно портится, уклоняется, перерывается, отказывается служить. День он у нас играл, т. е. мы слышали все похороны Короля Альберта[514], но это — всё, что мы слышали, ибо С<ережа> заснул, забыл вынуть что-то из чего-то и ночью он разрядился и совсем издох: даже не хрипит. И занимает у нас целый огромный стол (оставленный уехавшими в Литву Карсавиными[515]), на к<отор>ом мы, в случае гостей, обедали. И гладили. И кроили. Забыла огромную бороду, свисающую со шкафа и в которой, кажется, всё дело и есть. К нам каждый день ходят любители — теесефисты[516] (NB! бастующие шоферы) и каждый утверждает, что дело в этом, и это никогда не совпадает, но на одном все сходятся: 1) что аппарат автомобильный 2) самый первой конструкции (NB! велосипед Иловайского) 3) что он — 6-ти ламповый 4) что ни одна из 6-ти ламп не горит 4)[517] что можно его разобрать и, прикупив на 300 фр<анков> частей, построить новый 5) который будет слушать Россию 6) которую они каждый вечер будут ходить к нам слушать, а 7-ое завтра, п<отому> ч<то> завтра придет очередной шофер-теесефист.

Словом, ни стола, ни музыки, только тень Короля Альберта, с которым у меня всякое радио теперь уже связано — навсегда.

_____

Хорош конец Короля Альберта? По-моему — чудесен. С 100-метро*вого отвеса и один. Король — и один. Я за него просто счастлива. И горда. Так должен умереть последний король.

_____

В Vu[518] за месяц до его гибели было предсказание на 1934 астрологический год:

«Je vois le peuple belge triste et soucieux: la Belgique se sent frapp*e * la t*te…»[519]

A когда подумаешь о его раздробленной голове.

То, что могло показаться иносказанием («глава государства»), оказалось самым точным ви*дением (той головой, на которую — камень). Вера, умирать все равно — надо. Лучше — та*к.

Ведь до последней секунды вокруг него шумел лес! И чем проваливаться в собственный пищевод (Schlund: по-немецки Schlund и пищевод и ущелье) — ведь лучше в настоящее ущелье, ведь — более понятно, менее страшно??

_____

Вы спрашиваете про Мура? Страстно увлекается грамматикой: по воскресеньям, для собственного удовольствия, читает Cours sup*rieur[520], к<отор>ый похитил у С<ережи> с полки и унес к себе, как добычу. — «Ма-ама! Ellipse! Inversion![521] Как интересно!!»

Недавно, за ужином, отвлекаясь от тарелки с винегретом, в которую вовлекается так же, как в грамматику:

«Вот я сегодня глядел на учительницу и думал: — Все-таки у нее есть какая-то репутация, ее знают в обществе, а мама — ведь хорошо пишет? — а ее никто не знает, потому что она пишет отвлеченные вещи, а сейчас не такое время, чтобы писать отвлеченные вещи. Так — что же Вам делать? Вы же не можете писать другие вещи? Нет, уж лучше пишите по-своему».

В той же грамматике (Cours sup*rieur) в отделе Adverbe[522] выкопал: Dict*e et R*citation[523] — L’Homme tranquille[524]

Il se l*ve tranquillement.

D*jeune raisonnablement,

Dans le Luxembourg fr*quemment

Prom*ne son d*soeuvrement.

Lit la gazette exactement.

Quand il a d*n* largement

Chez son compere Clidamant

S’en va causer tr*s longuement;

Revient souper l*g*rement,

Rentre dans son appartement,

Dit son Pater d*votement,

Se d*shabille lentement.

Se met au lit tout doucement.

Et dort bien profond*ment[525]

И, Мур:

— Et quand il gagne de l’argent? [526]

— с чистосердечнейшим удивлением.

_____

Милая Вера, берегите свое сердце, упокаивайте его музыкой. Ужасное чувство — его самостоятельная, неожиданная для вас — жизнь. Об этом еще сказал Фет:

Я в жизни обмирал — и чувство это знаю.[527]

И я* — знаю. И Рильке — знал. Сердце нужно беречь — просто из благодарности, за всю его службу и дружбу. Я свое люблю, как человека. Ведь оно за всё платится, оно вывозит. И умри я от него завтра — я все-таки скажу ему спасибо. За всё.

_____

Я рада, что Вам лучше жить. Я рада, что Вы больше не в Париже[528], под угрозой всех этих, Вам совершенно ненужных дам. Пришлите мне на прочтение Св<ятую> Терезу[529], я о ней недавно думала, читая «L’affaire Pranzini»[530] (подлинное уголовное парижское дело в конце прошл<ого> века)[531].

Обнимаю Вас, Вера, не уставайте над письмами мне, я ведь знаю, что Вы меня любите.

М.


Впервые — НП. С. 458–464. СС-7. С. 266–269. Печ. по СС-7.

12-34. Ф.А. Гартману

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot

2-го марта 1934 г.


Многоуважаемый Г<осподи>н Гартман,

(Простите, не знаю отчества)

С большой радостью и признательностью приеду к Вам в Courbevoie послушать Вас — по моему поводу[532], или себя, в Вашем восприятии, но сейчас болен мой сын, и, пока, неизвестно чем, и я в большой тревоге. Кроме того, я настолько им же, его учением (проводами, приводами, кормежкой, укладыванием) — всем детским жизненным укладом пришита к дому (у меня замены — нет), что никогда никуда не выбираюсь — с ним.

15-го, через четверг, мы, надеюсь, увидимся на моем чтении о Белом[533], — подойдите, пожалуйста, в перерыве, возобновим знакомство и сговоримся.

Кончаю большой просьбой распространить, по возможности, билеты между знакомыми. Цена билета 10 фр<анков>. Посылаю десять. (Десятый — Вам и жене, дружеский.) Этот вечер мой единственный ресурс, я почти не зарабатываю, и жить не на что. А теперь еще болезнь сына.

Сердечный привет Вам и Вашей жене — заранее радуюсь ее пению[534]. Если будете отвечать, сообщите, пожалуйста, свое отчество, а также имя-отчество Вашей жены. — Как хорошо, что Вы себя пишете *., а не Ф., этого уже не делает никто — кроме меня, а Совр<еменные> Записки, сознательно, переправляют ми* на миф.

До свидания!

М. Цветаева


Впервые — Русская мысль. Париж. 1992. 16 окт., спец. прилож. (публ. Е.Б. Коркиной). СС-7. С, 469. Печ. по СС-7.

13-34. В.А. Богенгардту

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot

10-го марта 1934 г.


Милый Всеволод,

Поздравляю с концом забастовки, поздравила бы раньше[535], но у нас случилась корь — в легкой форме и уже проходит, но все-таки забот было много. (Хотя через бумагу не передается, все же после письма вымойте руки, — для верности.)

Мур сегодня первый день читает, а то нас совершенно извел однообразным вопросом, что* ему теперь делать? Жара нет, и сыпь пропала. Аля живет в городе и, очевидно, не схватила.

_____

Милый Всеволод (и все домочадцы), хотите T.S.F., старой системы, с аккумулятором, 6-ти ламповое (не перегорели), которое нужно заряжать в гараже раз в месяц[536]. Это — длинный узкий ящичек, окруженный тремя маленькими, но весьма-тяжеловесными. Мы в нем слушали все похороны Короля Альберта (какая чудная смерть!)[537] — каждое слово и звук каждого колокола.

Аппарат сильный, и при аккуратной зарядке действует совсем прилично. А у Вас и племянник[538] — T.S.F.= ист: и просмотрит и поставит.

(А вдруг Вы, любитель старины, ненавидите T.S.F.? Тогда — простите!)

Пока до свидания, жду ответа и, вообще, вестей. Как работа? Здоровы ли дети?[539]


Сердечно обнимаю всех

МЦ


С<ергей> Я<ковлевич> приветствует.


Печ. впервые по копии с оригинала, хранящейся в архиве составителя.

14-34. Н.А. Гайдукевич

France

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot

17-го марта 1934 г.


Милая Наталья Геевская,

(Ибо Вы Геевской были, когда стучались в наш, увы, негостеприимный дом, но дом не виноват, он бы принял!)[540].

Ваше письмо меня не только тронуло — взволновало: тот мир настолько кончен, что перестаю верить, что он был[541] (гляжу на коричневый плед, последний подарок отца, сопровождающий меня с 1912 г. всюду[542], и думаю: неужели — то*т?! Щупаю — и не верю. Это, ведь, пуще Фомы![543]) — и вдруг. Ваш живой голос, и не только голос: живое имя «Вареньки Иловайской» — значит, тоже Варвара, как дочь: первая жена моего отца (тот портрет.)[544] Подумайте, ведь я совершенно тщетно пыталась узнать у немногих уцелевших, кто была первая жена Д<митрия> И<вановича>, это было так давно, что даже самые старые не помнят (так, по-моему, должна начинаться какая-нибудь сказка!), единственная, кто может быть, по слухам, знает — Оля Иловайская, но я ее боюсь пуще огня и живу, как страус, вобрав голову в плечи: что* мне от нее будет за Пимена[545] — если прочтет! (Она недавно в третий раз вышла замуж и живет в Сербии.)

И вдруг Ваш голос, бросающий мне это имя.

Теперь ряд вопросов: 1) в каком Вы родстве и как Вы приходитесь Валерии? 2) Что Вы знаете про «Вареньку»? Скольких лет и отчего (от чего) она умерла? 3) Видали ли когда-нибудь ее карточку? 4) Ее имя, отчество и девическую фамилию. Словом, — всё, что знаете, ПОЖАЛУЙСТА.

А Валерия, которая Вас не взяла жить к себе (в каком году? она ведь сама не жила в Трехпрудном с 1907-го, приблизительно, года. Когда же это могло быть? Сначала переехала от нас (Цветаевых, т. е. дочерей нашей матери) во флигель, а в 1908–1909 году ее уже не было, жила всегда за*-городом. в жутко-одиноких местах, Бог ее знает — почему… Когда это было и в какой дом, Трехпрудный или Пименовский Вы стучались? Мы с Асей, обе, вышли замуж в 1912 г.[546], она вместо VI, я вместо VIII кл<асса> — Господи, замечаю, что все это — скобка! Итак, начинаю сначала:)

А Валерия, которая Вас не взяла жить к себе, — одно из самых жутких существ, которых я знала — не только в жизни. Моя мать не могла ее любить, и самое поразительное, что она ее не ненавидела. Но в моей матери жил дух протестантской, германской — справедливости, думаю, что она себе ненавидеть падчерицу — запретила: именно потому что — падчерица. Если бы Валерия была ее дочерью — она бы ее ненавидела[547].

Я ее ни в чем не виню, как нельзя винить явления природы, я только ее, даже мысленно, сторонюсь. И (не думайте, что я очень жалостлива) — жалею — за какие-то редкие ее прорывы — или попытки — нежности, заботы, — очень редкие, но все же бывшие. За одиночество, сжатость, сдавленность, основную недобрость всего существа. За то, что (она очень поздно вышла замуж, годам к 35-ти, за очень страшного с виду бородатого гиганта: крестьянина[548]) — все ее гигантские дети — умирали, не знаю, уцелел ли кто-нибудь.

В последний раз, после девяти лет перерыва (живя в одном городе!) видела ее — нет, даже не видела, а было та*к: на каком-то чтении своих стихов в Кафе Поэтов[549] — в 1921 г. — в Москве, мне на перерыве подают записку: — Пришла тебя послушать и в восторге. — Как-будто узнаю, но все же спрашиваю: кто? какая с виду? — «Маленькая женщина, очень усердно Вам аплодировавшая, черноволосая, смуглая, остролицая».

— Она! — Иду, а ее уже нет. Так мы с ней в последний раз не-встретились. Не видала ее уже: 9 + 1921 г. — 1934 г. — итого, двадцать два года. Жутко?

Но ведь что-то, вопреки ненависти к моей матери и мне: нам, нашей расе — ее пригнало и заставило мне послать эту записку. У меня, вспоминая ее, всегда сердце щемит. Хотя — объективно — она чудище.

Но это чудище все-таки — родное, трехпрудно-пименовское, и я его (чудище) все-таки глубже принимаю в сердце, чем любую бы, благоразумную и любящую «старшую сестру» (Старше меня на 10 лет.)

Тяга — через всё — родства.

Брат Андрей, недавно скончавшийся на руках у неродной сестры Аси, очень красивый (весь в В<арвару> Д<митриевну> Иловайскую!) был не менее странен, м<ожет> б<ыть> даже еще более, — совсем таинственен, но нас с Асей, по-своему, по-волчьи, скрытно, робко, под покровом шутки и насмешки — любил. И умирать пришел — к нам.

Потому-то я так и жажду что-нибудь узнать о их, Валерииных и Андреиных, женских, материнских истоках. Дело здесь явно в матерях, ибо отец — один, и мы все — не в него. Разгадка В<алерии> и А<ндрея> — в первой жене Д<митрия> И<вановича>, их бабушке, той «Вареньке». Мать их (дочь «Вареньки», тоже Варвара) была, по всем рассказам, несложна*: красива, обаятельна, с небольшим певчим голосом, вся — в своей красоте. Уйдя — ушла вся.

Всё, что знаете о той «Вареньке», жене Д<митрия> И<вановича> (а может быть Вы ошиблись и хотели сказать про дочь Д<митрия> И<вановича>, первую жену моего отца?) — умоляю!

Мне не для рукописи, а для души, хотя рукопись — тоже, та же — душа.

_____

Почему Вы в Вильно? Откуда? Где были в Революцию? Есть ли у Вас дети? Какие?[550] У меня — 20летняя дочь и 9летний сын: Ариадна и Георгий: Аля и Мур. Мур — весь в меня.

Ваше письмо человечно, глубо*ко, и — простите за смелость — умно, не письмо умно, а Вы. Прекрасно — о грошевой и о дорогой гордости, прекрасно, прочла это как из себя, да на известной глубине нет своего, потому что нет — чужого, всё — свое, и это свое — одно. Но ощущаю я это — больше с женщинами. И в природе.

Голубчик, как Вы могли хоть на миг подумать, что я Вам не отвечу: на такой далекий — из того далека! — зов — не отзовусь? Ведь я, в том же Доме у Старого Пимена, вся на-лицо. Вы меня видите и слышите, читая мои строки.

Я могу не отозваться только на подделку, только на «литературу», только на непонимание, т. е. обращение ко мне, как к «литератору». Я — не литератор: я живой человек, умеющий писать. Литературной жизнью, как никакой групповой, общественной — никогда не жила, в этом моя и сила[551], т. е. очевидно она-то меня от такого всю жизнь, с 16-ти моих лет (о, и раньше! просто с рожденья!) и охраняла.

Я отзываюсь только на я. И никогда не отзовусь на самую блистательную и соблазнительную его подделку.

_____

Пишите. Отвечу, хотя, м<ожет> б<ыть>, не сразу: я очень изведена бытом: топкой, готовкой, стиркой, всей дробью дня, в котором у меня — много два часа на писание, да и то не сряду. Живу с 1917 г. изводящей жизнью: нестерпимой. Четвертое лето никуда не поеду: Кламар — парижский пригород.

— Спасибо за оклик!

МЦ.


<Приписка на полях:>

Будете отвечать — положите мой листок перед собою.


Впервые — Письма к Наталье Гайдукевич. С. 25–29. Печ. по тексту первой публикации.

15-34. В.В. Рудневу

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot

18-го марта 1934 г., понедельник [552]


Милый Вадим Викторович,

Во-первых, самое сердечное спасибо за проданные билеты: знаю, как это трудно, при обилии вечеров[553].

И в такое же первых — спасибо за привет, и отклик, и оклик[554].

Теперь. Посылаю ОДУ ПЕШЕМУ ХОДУ[555], но, увы, в ней 96 СТРОК и она не делится, п<отому> ч<то> это не три отдельных стихотворения, а одно в трех частях. Коротких стихов у меня сейчас нет.

Но что* будет с Белым? В нем, всём, как я Вам уже писала, пять листов с небольшим, раньше как через 2 недели я с перепиской всей вещи не справлюсь: немыслимо, — ведь я пишу ПЕЧАТНЫМ, и «ОДУ», напр<имер>, переписывала — ЧАС. А мой черновик, по к<оторо>му читала, нечитаем. Ведь писала я своего Белого при труднейших обстоятельствах: у Мура была корь, нужно было особенно следить за печами, вообще домашняя работа — удвоилась, утроилась, — я на вечере еле сама разбирала, что* написала.

Можете ли Вы (вы) ждать две недели для получения всей вещи, или удовлетворитесь первой частью, к<отор>ой Вы не слышали[556], и к<отор>ую представлю в следующий понедельник. Ответьте!

Рукопись распадается на две равных части. Если вторая больше, то всего на несколько страниц.

Название вещи: ПЛЕННЫЙ ДУХ

(МОЯ ВСТРЕЧА С АНДРЕЕМ БЕЛЫМ)

Эпиграф будет из Фауста:

(Geister auf dem Gange)

Drinnen gefangen ist Einer![557]

а эпиграф к последней главке (смерть)

Und er hat sich losgemacht![558]

(тоже из Фауста)

Очень жду ответа о стихах и сроках.

До свидания! Сажусь за переписку.

МЦ.


Очень хорошо бы — книгу встреч. (Брюсов (к<отор>ый у меня уже есть), Макс, Белый и Блок[559], материалы к к<оторо>му у меня все уже есть.) Живых бы я не брала — только ушедших. Можно было бы и Есенина, хотя, как человека, я его не любила, была совсем к нему равнодушна и лучше, так относясь — не писать[560]. Только — любя

Еще раз спасибо за привет и помощь. Жду.

МЦ.


<Приписка на полях:>

Умоляю сохранить в Оде мои знаки: они все продуманы!


Впервые — Надеюсь сговоримся легко. С. 46–47. Печ. по тексту первой публикации.

16-34. В.В. Рудневу

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot

22-го марта 1934 г., четверг


Милый Вадим Викторович,

На этот раз — вот какое дело: Посл<едние> Новости просят у меня два отрывка из моего Белого, один из I ч<асти>, другой из II ч<асти> (по 300 газет<ных> строк). Меня бы это нельзя более устроило, у Али со вчерашнего дня тоже объявилась корь (только что отболел Мур), и у нее, видно, серьезнее, как всегда у взрослых (ей уже 20 лет!)[561] Д<октор> должен бывать через день, п<отому> ч<то> главная опасность — легкие. И всякие лекарства и, потом, усиленное питание. Поэтому я страшно обрадовалась лишнему заработку. Надеюсь, что редакция ничего не будет иметь против?[562] Ответьте, пожалуйста, поскорее и объясните соредакторам мое положение с болезнями детей.

Белого переписываю и в понедельник представлю I ч<асть>. — Как понравилась Ода пешему ходу?

Сердечный привет

МЦ.


Впервые — Надеюсь сговоримся легко. С. 48. Печ. по тексту первой публикации.

17-34. Ю.П. Иваску

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot

3-го апреля 1934 г.


Милый Юрий Иваск,

Короткая отпись, потому что завтра крайний срок сдачи моей рукописи о Белом в Совр<еменные> Записки (апрельский номер), а переписываю я ВОТ ТАКИМ ПОЧЕРКОМ (всю жизнь!), а в рукописи около четырех печатных листов.

— Тронута постоянством Вашего внимания, и внутреннего и внешнего (хотя — внешнего — нет: ни внимания, ни, вообще, ничего) — говорю об ответной марке.

Теперь на*спех, по существу:

Может быть мой голос (la port*e de ma voix[563]) соответствует эпохе, я — нет. Я ненавижу свой век и благословляю Бога (я знаю, что нельзя благословлять Бога, но та*к я говорила в детстве, и, чуть только не подумаю, и сейчас говорю) — что родилась еще в прошлом веке (26-го сентября 1892 г., ровно в полночь с субботы на воскресенье, в день Иоанна Богослова, у меня об этом есть стихи, кажется — в Психее:

Красною кистью

Рябина зажглась,

Падали листья,

Я — родилась… (найдите!)[564]

И другие: о субботе и воскресении, нигде не напечатанные[565]. Кстати, отказались взять «Посл<едние> Новости», которые вообще просили меня СТИХОВ НЕ ПРИСЫЛАТЬ. Итак, благословляю Бога за то, что еще застала ТО, конец ТОГО, конец царства человека, т. е. Бога, или хотя бы — божества: верха над.

Ненавижу свой век, потому что он век организованных масс, которые уже не есть стихия, как Днепр без Неясыти уже не есть Днепр[566]. Изнизу — организованных, не — упорядоченных, а именно «организованных», т. е. ограниченных и лишенных органичности, т. е. своего последнего.

Пишите обо мне что* хотите, Вам видней, да я и не вправе оспаривать, т. е. лично вмешиваться: вставать как буйвол перед Вашим паровозом, по знайте одно: мне в современности и в будущем — места нет. Всей мне ни одной пяди земной поверхности, этой МАЛОСТИ — МНЕ — во всем огромном мире — ни пяди. (Сейчас стою на своей последней, незахваченной, только потому, что на ней стою: твердо стою: как памятник — собственным весом, как столпник на столпу)

Есть (мне и всем подобным мне: ОНИ — ЕСТЬ) только щель: в глубь из времени, щель ведущая в сталактитовые пещеры до-истории: в подземное царство Персефоны и Миноса — туда, где Орфей прощался: В А—И—Д[567]. Или в блаженное царство Frau Holle (NB! ТО ЖЕ!) (Holle-H*lle…)[568].

Ибо в ваш воздух машинный, авиационный, пока что экскурсионный а завтра — сами знаете, в ваш воздух я тоже не хочу.

— Но кто Вы, чтобы говорить «меня», «мне», «я»?

— Никто. Одинокий дух. Которому нечем дышать (И Пастернаку — нечем. И Белому было нечем. Мы — есть. Но мы — последние).

Эпоха не только против меня (ко мне лично она, как всякая мною в жизни встреченная, хотя бы самая чуждая, сила — еще «добра») — не столько против меня, сколько я против нее, я ее действительно ненавижу, всё царство будущего, на нее наступаю — не только в смысле военном, но — ногой: пятой на главу змия.

— Вот. —

С сказанным мною считайтесь только внутренно.


<Приписка на полях:>

Эпоха против меня не лично, а ПАССИВНО, я — против нее — АКТИВНО. Я ее ненавижу, она меня — не видит.

_____

Вот карточка[569]. Она тоже последняя. Поэтому, большая просьба: верните мне ее. Если она Вам нравится (она очень похожа), дайте переснять, и не будет нескромностью, если я попрошу у Вас несколько оттисков? Только пусть не печатают черно*, эта перечернена*: я, вообще, светлая: светлые глаза и светлые волосы (сейчас уже целая седая прядь). У меня часто просят, а сниматься я не люблю, да и времени нет, — у меня очень тяжелая жизнь.

До свидания. Посылаю не перечитывая, могут быть ошибки в падежах.

Рада буду, если напишете.

Марина Цветаева


P.S. Голову дайте переснять в медальоне, без этого неоправданного квадрата платья, кончающегося, вдобавок, фотографической туманностью. Нужен — овал.


Впервые — Русский литературный архив. С. 214–215 (с купюрами). СС-7. С. 385–386. Печ. полностью по СС-7.

18-34. С.Н. Андрониковой-Гальперн

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot

6-го апреля 1934 г., Страстная пятница.


Христос Воскресе, дорогая Саломея!

(Как всегда — опережаю события и — как часто — начинаю со скобки.) А Вы знаете, что у меня лежит (по крайней мере — лежало) к Вам неотправленное письмо, довольно давнишнее, сразу после моего Белого, сгоряча успеха[570] — и горечи, что Вас не было, т. е. сознания, что я утратила для Вас свой последний смысл.

Но так как основа моей личной природы — претерпевание, даже письма не отправила.

А сейчас пишу Вам, чтобы сердечно поблагодарить за коревую помощь, о которой мне только что сообщила Е<лена> А<лександровна> И<звольская> — и окликнуть на Пасху — и немножко сообщить о себе.

Начнем с Мура, т. е. с радостного:

Учится блистательно (а ведь — французский самоучка! Никто слова не учил!) — умен — доброты (т. е. чувствительности: болевой) — средней, активист, философ, — я* en beau et en gai[571], я — без катастрофы. (Но, конечно, будет своя!) Очень одарен, но ничего от Wunderkind’a, никакою уродства, просто — высокая норма.

Сейчас коротко острижен и более чем когда-либо похож на Наполеона. Пастернак, которому я посылала карточку, так и пишет: — Твой Наполеонид[572].

С Алей — менее удачно: полная эмансипация, т. е. служба (у Гавронского-сына[573], между нами — задешево и на целый день, и, главное, после шести полных лет школы рисования!) — служба, ее изводящая: худоба, худосочие, малокровие, зевота, вялость, недосыпание, недоедание и, теперь, корь. He-моя порода — ни в чем, сопротивление (пассивное) — во всем. Очень от нее терплю. Все это — между нами: слишком много будет злорадства. Главное же огорчение — ее здоровье: упорство в его явном, на глазах, разрушении. И — ничего не могу: должна глядеть. Много зла, конечно, сделали общие знакомые, годами ведшие подкоп. Но это, кажется — всегда. Вообще, всё — всегда.

_____

С<ергей> Я<ковлевич> разрывается между своей страной — и семьей: я твердо не еду, а разорвать двадцатилетнюю совместность, даже с «новыми идеями» — трудно. Вот и рвется. Здоровье — среднее, т. е. все та же давняя болезнь печени. Но — скрипит.

А я очень постарела, милая Саломея, почти вся голова седая, вроде Веры Муромцевой[574], на которую, кстати, я лицом похожа, — и морда зеленая: в цвет глаз, никакого отличия, — и вообще — тьфу в зеркало, — но этим я совершенно не огорчаюсь, я и двадцати лет, с золотыми волосами и чудным румянцем — мало нравилась, а когда (волосами и румянцем: атрибутами) нравилась — обижалась, и даже оскорблялась и, даже, ругалась.

Просто — смотрю и вижу (и даже мало смотрю!)

_____

Главная мечта — уехать куда-нибудь летом: четыре лета никуда не уезжали, Мур и я, а он — так заслужил. («Мама, почему мы ездили на* море, когда я был ГРУДНОЙ ДУРАК?!»)

Со страстью читает огромные тома Франц<узской> Революции Тьера[575] и сам, на собственные деньги (десять кровных франков) купил себе у старьевщика не менее огромного Мишлэ[576]. Так и живет, между Мишлэ и Ми*кэй[577].

_____

Е<лена> А<лександровна> И<звольская> пишет, что Ваша дочь выходит замуж[578]. Как всё это молниеносно! Помните, ее розовые и голубые толстые доколенные платья, к<отор>ые потом носила Аля?


(Милая Саломея, не найдется ли для Али пальто или вообще чего-нибудь? Всякое даяние благо. Она теперь так худа, что влезет в Ваше, а ростом — с Вас, словом живой С<ергей> Я<ковлевич>. Если да*, она сама бы заехала, п<отому> ч<то> скоро возвращается на службу и у нее там обеденный перерыв. Хорошо бы, напр<имер>, юбку. У нее — нет.)

Обнимаю Вас, милая Саломея, спасибо за память и помощь.

МЦ.


Мы опять куда-то переезжаем: куда?? (До 1-го июля — здесь.)


Впервые — ВРХД. 1983. № 138. С. 187–188 (с купюрами), (Публ. Г.П Струве). СС-7. С. 159–161. Печ. полностью по СС-7.

19-34. А.А. Тесковой

Clamart (Seine)

10, Rue Lasare Carnot

9-го апреля 1934 г.

Второй день Пасхи


Христос Воскресе, дорогая Анна Антоновна!

Сегодня — Ваш голос на маленькой узенькой бумажной полосочке, которую всегда с такой любовью и внимательностью читаю. Слава Богу, что «муха» расправляет крылья, молодец — «муха»! Я ее больше вижу большой птицей,

Писала ли я Вам о том, что у обоих детей была корь? У Мура 1-го марта, у Али — 21-го, а все вместе длилось больше месяца. Теперь оба, слава Богу, здоровы. Завтра Мур опять в школу, Аля — на службу.

На Пасху были в нашей маленькой кламарской русской церковочке и, как всегда, стояли снаружи, под разноцветными фонариками. Думала о Вас — и о Рильке, как он, двадцатилетним, стоял на соборной кремлевской площади[579]:

…als der grosse Iwan mich ans Herz schlug…[580]

А вчера вспоминала о Вас с Катей Альтшуллер[581] (бывшей Еленевой, — они уж давно разошлись), приехавшей устраиваться в Париж. Вспоминали Вшеноры, нашу станцию с воздушной корзиночкой[582], — все то*.

Праздники меня всегда расстраивают — выбивают из рабочей колеи. Писала ли я Вам, что мой вечер Белого[583] (простое чтение о нем) прошел при переполненном зале с единым, переполненным сердцем. Возможно, что вещь пойдет в «Совр<еменных> Записках», уже сдана на просмотр,

Читаю сейчас замечательного вересаевского Гоголя — «Гоголь в жизни»[584], — только документы современников, живые голоса. Огромный исчерпывающий трагический том Нели бы я выиграла в Нац<иональной> Лотерее хотя бы 200 фр<анков> (билета у меня нет!) то мгновенно подарила бы Вам эту книгу. Есть ли она в Праге? Такую бы хорошо увезти на лето, на все три летних месяца, прожить их с Гоголем.

— Завалена домашней работой, скоро весна, а Мур из всего вырос. Теряю иголки, катушки, отдельные чулки, ищу, огорчаюсь, отчаиваюсь. Впрочем, Вы всё это знаете,

Обнимаю Вас и жду весточки.

МЦ.


Впервые — Письма к Анне Тесковой, 1969. С. 112 (с большими купюрами). СС-6. С. 412. Печ. полностью по кн.: Письма к Анне Тесковой, 2008. С. 188-189.

20-34. В.В. Рудневу

<Апрель 1934 г.>[585]


Милый Вадим Викторович,

Вчера, уже на полдороге от Daviel’а[586], мне вдруг показалось (м<ожет> б<ыть> воздействие надвигающейся грозы!) что в наборе пропущено: (после последнего письма Белого[587], где он просит комнату и извещения в «Руле»[588]:

ОТБЫЛ В СОВ<ЕТСКУЮ> РОССИЮ ПИСАТЕЛЬ АНДРЕЙ БЕЛЫЙ).

ТАКОЕ-ТО НОЯБРЯ БЫЛО ТАКИМ-ТО НОЯБРЯ ЕГО ВОПЛЯ КО МНЕ. ТО ЕСТЬ УЕХАЛ ОН ИМЕННО В ТОТ ДЕНЬ, КОГДА ПИСАЛ КО МНЕ ТО ПИСЬМО В ПРАГУ, МОЖЕТ БЫТЬ, В ВЕЧЕР ТОГО ЖЕ ДНЯ.

Умоляю проверить, и, если не поздно, вписать. (А м<ожет> б<ыть> только жара и авторские страхи!)

До свидания! Спасибо за перевязочный материал[589], — уже пошел в дело!

МЦ.


Вторник


Впервые — Звезда. 1995. № 2. С. 87 (публ. Е.И. Лубянниковой и Л.А. Мнухина). СС-1. С. 450. Печ. по кн.: Надеюсь — сговоримся легко. С. 50.

21-34. В.Ф. Ходасевичу

15-го апреля 1934 г.


Когда я, несколько лет тому назад, впервые подъезжала к Лондону[590], он был весь во мне — полный и цельный: сразу утренний, ночной, дождевой, с факелами, с Темзой, одновременно втекающей в море и вытекающей из него, весь Лондон с Темзой aller et retour[591], с лордом Байроном, Диккенсом и Оскар Уайльдом — сосуществующими, Лондон всех Карлов и Ричардов, от А до Z, весь Лондон, втиснутый в мое представление о нем, вневременное и всевременное.

Когда же я приехала в Лондон, я его не узнала. Было ясное утро — но где Лондон туманов? Нужно ждать до вечера; но где Лондон факелов? В Вестминстерском аббатстве я вижу только один бок — но где оно — целиком, со всех сторон сразу?

Мгновенности: места в автобусе, табачные лавки, монеты, опускаемые в отопление, случайности времяпрепровождения и собственного самочувствия, и — всюду лицо N., в моем Лондоне непредвиденного.

Город на моих глазах рассыпа*лся день за днем, час за часом рассыпался на собственные камни, из которых был построен, я ничего не узнавала, всего было слишком много, и всё было четко и мелко — как близорукий, внезапно надевший очки и увидевший * лишнего.

Лондон на моих глазах рассыпа*лся — в прах. И только когда его не стало видно, отъехав от него приблизительно на час, я вновь увидела его, он стал возникать с каждым отдаляющим от него оборотом колес — весь целиком, и полнее, и стройнее; а когда я догадалась закрыть глаза, я вновь увидела его — мой, целый, с Темзой aller et retour, с Гайд-Парком, соседствующим с Вестминстерским аббатством, с королевой Елизаветой[592] об руку с лордом Байроном, Лондон единовременный, единоместный, Лондон вне- и всевременный.

Конечно, это — налет. Останься я в нем, живи я в нем, без посещений Музеев и Аббатств, где-нибудь в норе, не глядя на него, но та*к, круго*м ощущая — он бы вошел сквозь мои поры, как я в него — сквозь его, каменные.

Есть три возможности познания.

Первое — под ве*ками, не глядя, всё внутри, — единственное полное и верное.

Второе — когда город рассыпается, не познание, а незнание, налет на чужую душу, туризм.

Третье — сживанье с вещью, терпение от нее, претерпевание, незанимание ею, но проникновение ею.

Так во*т — не удивляйтесь, милый В<ладислав> Ф<елинианович> — вот почему, когда Вы написали о встрече, беседе, я — задумалась.

Вовсе не претендуя на «целого и полного» Вас, на это исчерпывающее и одновременно неисчерпаемое творческое знание, я все же, наедине хотя бы со звуком тех Ваших интонаций в ушах или букв Вашего письма — больше, лучше, цельнее, полнее, вернее Вас знаю, чем — сидя и говоря с Вами в кафе, в которое Вы придете из своей жизни, а я — из своей, и — того хуже: каждый из своего дня, никогда ничего общего с жизнью не имеющего.

Если бы, как люди в старые времена, когда было еще время на дружбу, вернее — когда дружба считалась хлебом насущным, когда для нее должно было быть время, хотя бы четвертый час утра… итак, будем говорить просто <нрзб.> — если бы у этого кафе было будущее, завтрашний день, длительность, я бы сказала да (не Вам, это я не так скажу, а внутри себя!) — я бы просто перевела то общение на это, там — на здесь (хотя мне это всегда безумно трудно, я не привыкла к теснотам, а никогда в жизни такой не бывает свободы, полной и предельной, как внутри, — и не может быть)…

О да, у жизни, как она ни тесна, есть своя прелесть и сила — хотя бы звук живого голоса, ряд неуловимостей, которых не вообразишь.

Но та*к, туристически, налетом… Смотреть, который час (я же первая буду смотреть, только об этом и буду думать…).

Для этого надо быть человеком городским, общительным, бронированным, дисциплинированным, отчасти даже коммерческим, неуязвимым всем своим равнодушием — к душам, безразличием — к лицам.

Ничего этого во мне нет, а всё — обратное.

Этот (девятый уже!) мой Париж[593] я вообще ни с кем не вижусь, все мои реальные отношения с людьми роковым образом (и рок этот — я, т. е. все мое — от меня) — разрушаются, вернее — рассеиваются, как дни, а последние годы — годы — я вообще ни с кем не общаюсь — само случилось, — и знаю, почему: связанность домом, отдаленность Кламара, мое отсутствие привычки к женской «теплоте» — это все ищут, а вовсе не:

легкий огнь, над кудрями пляшущий,

Дуновение — вдохновения…[594]

А все-таки очень хочу с Вами повидаться, хотя бы, чтобы сообщить последние сомнения редакции «Современных записок» относительно моей прозы[595] и вообще всякое другое… Не могли ли бы приехать ко мне — Вы, к 4-м часам. Ведь — просто! Есть № 89 трамвая, доходящий до Clamart-Fourche, а от Fourche — первая улица налево (1 минута).

И есть вокзал Монпарнас с самыми обыкновенными поездами Вот — поезда, выписаны в точности, безошибочно. Ответьте, когда и какой поезд. Встретим Вас с сыном, посидим у меня и побеседуем спокойно. Иного способа свидеться — нет.

МЦ.


Впервые — Новый мир. 1969. № 4. С. 205-207 (публ. А.С. Эфрон). СС-7. С. 464-466. Печ. по СС-7.

22-34. С.Н. Андрониковой-Гальперн

Дорогая Саломея!

Итак, будем у Вас, — Мур и я — в пятницу к 12 ч<асам> 30 — 1 ч<асу>. А Аля, если разрешите, зайдет к Вам в другой раз, — мне гораздо приятнее повидаться с Вами наедине, вернее: приятность здесь ни при чем, а просто, когда два говорят (а говорить будем мы, п<отому> ч<то> мы, Вы как и я, не-говорить не можем!) — итак, когда двое говорят, а третий слушает — нелепость. А Мур — не третий, п<отому> ч<то> не только не слушает, но — не слышит: читает книжку или ест.

Итак, до послезавтра. Наконец.

Обнимаю Вас, люблю и радуюсь.

МЦ.


Среда, каж<ется> 18-го апреля 1934 г.


Мур Вас помнит и тоже очень радуется.


Впервые — ВРХД. 1983. № 138. С. 189 (публ. Н А Струве). СС-7. С. 161. Печ. по СС-7.

23-34. В.В. Рудневу

Clamart (Seine)

10. Rue Lazare Carnot

19-го апреля 1934 г.


Милый Вадим Викторович,

Давайте — сноску[596]:

* Kaufhaus des Westens — универсальный берлинский магазин.

Та*к — все ясно.

Сердечный привет

МЦ.


Впервые — Надеюсь сговоримся легко. С. 51. Печ. по тексту первой публикации.

24-34. В.Ф. Ходасевичу

<Апрель 1934 г.>[597]


Буду писать без лести

Не бесцветное а двуцветное, черное: белое и не аллегоричное, в смысле + —, нет, черное и белое, и на бумаге, то есть именно писание (слово) а не живопись. Чтобы читать Гоголя не надо быть читателем творителем, ничего не надо досоздавать, нужно просто не быть слепым, чтобы увидеть Вашего Державина[598], нужно быть зрячим, то есть художником. Поэт это книга для немногих (а Пастернак, например, поэт живой <нрзб.> свой для всех…).

Ваш Державин может быть написан разливанием красок на огромных полотнищах.

(NB! С какой радостью я бы о нем написала, но — куда? Такие вещи не должны лежать.)[599]

Вы уписали его в поэтический размер тетрадочной страницы, при чем, поймите, это не упрек, и не хвала, а отмечание своеобразия. А размер поэтической страницы ведь для любого полотнища безмерен как зрачок и та самая мозговая извилина. Отказ от размеров.

И еще: сквозь эпоху Вы неустанно твердой рукой проводите черную (и <нрзб.> красную) линию судьбы Державина, не вдаваясь в срок, не соблазняясь им.

Но — очень важное упущение: у Державина детей никогда не было[600], и вместе с тем он не назван бездетным. Неужели он нигде никогда ни словом об этом не обмолвился.

В те времена, в таком семейственном сроке, в таком детном (sic!) воздухе, на такой плодородной почве — неужели ни одного стиха? В таком изобилии плодов мира и немира — неужели ни одного стиха?

Вне жажды нового Державина, еще раз и нового себя, — есть, конечно, отцовство раненое. И в любви к многодетному Аксакову этого мотива не могло не быть[601].

Самое предельно и беспредельно волнующее, конечно, его последняя радость: Аксаков более чистый острый, и радуется молодому Пушкину (ибо Аксаков Державину давал Державина)[602]. Радость тому лицеисту — уже елисейская, уже с того берега.


Печ. впервые. Письмо (черновик) хранится в РГАЛИ (ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 24, л. НО—80 об.).

25-34. В.Н. Буниной

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot

25-го апреля 1934 г.


Дорогая Вера,

— Наконец! —

Но знайте, что это — первые строки за много, много недель. После бе*ловского вечера (поразившего меня силой человеческого сочувствия) сразу, на другое же утро — за переписку рукописи, переписку, значит — правку, варианты и т. д., значит — чистовую работу, самую увлекательную, но и трудную. Руднев ежеминутно посылал письма; скорей, скорей! Вот я и скакала. Потом — корректура, потом переписка двух больших отрывков для Посл<едних> Нов<остей>[603], тоже скорей, скорей, чтобы опередить выход Записок, но тут — стоп: рукопись уже добрых две недели как залегла у Милюкова, вроде как под гробовые своды. А тут же слухи, что он вернулся — инвалидом: не читает, не пишет и не понимает. (Последствия автомобильного потрясения.) Гм… Очень жаль, конечно, хотя я его лично терпеть не могу, всю его породу англизированного бездушия: Англия без Байрона и без моря — всю его породу — за всю свою (Байрона и моря без Англии!) — но все же жаль, п<отому> ч<то> старик, и когда-то потерял сына[604]. Жаль-то жаль, но зачем давать ему в таком виде — меня на суд?? Теряю на этом деле 600 фр<анков> — два фельетона, не считая добрых двух дней времени на зряшную переписку.

После переписки, и даже во вре*мя, грянули нарывы, целая нары*вная напасть, вот уже второй месяц вся перевязанная, замазанная и заклеенная, а прививки делать нельзя, п<отому> ч<то> три-четыре года назад чуть не умерла от второго «пропидона» (?) и Н<адежда> И<вановна> Алексинская[605] (прививала она) раз-навсегда остерегла меня от прививок, из-за моего неучтимого сердца.

Вот и терплю, и скриплю.

Но главное, Вера, дом. Войдите в положение: С<ергей> Я<ковлевич> человек не домашний, он в доме ничего не понимает, подметет середину комнаты и, загородясь от всего мира спиной, читает или пишет, а еще чаще — подставляя эту спину ливням, гоняет до изнеможения по Парижу.

Аля отсутствует с 8 * ч<асов> утра до 10 ч<асов> вечера.

На мне весь дом: три переполненных хламом комнаты, кухня и две каморки. На мне — еде*льная (Мурино слово) кухня, п<отому> ч<то> придя — захотят есть. На мне весь Мур: про*воды и приво*ды, прогулки, штопка, мывка. И, главное, я никогда никуда не могу уйти, после такого ужасного рабочего дня — никогда никуда, либо сговариваться с С<ергеем> Я<ковлевичем> за неделю, что вот в субботу, напр<имер>, уйду. Так я отродясь не жила. И это безысходно. Мне нужен человек в дом, помощник и заместитель, никакая уборщица делу не поможет, мне нужно, чтобы вечером, уходя, я знала, что Мур будет вымыт и уложен во*время. Одного оставлять его невозможно: газ, грязь, неуют пустого жилья, — и ему только девять лет, а дети все — безумные, оттого они и не сходят с ума.

А человека в дом это деньги, минимум полтораста в месяц, у меня их нет и не будет, п<отому> ч<то> постоянных доходов — нет: вот рассчитывала на П<оследние> Нов<ости>, а Милюкову «не понравилось» (пятый, счетом, раз!).

Аля окончательно отлепилась от дома, с увлечением выполняет в чужом доме куда более трудную, чем в своем, берущую все время, весь день, тогда как дома у нее оставалось добрые * на себя. Причем работает отлично, а дома разводила гомерическое свинство, к<отор>ое, разбирая, обнаруживаю постепенно: комья вещей под всякими кроватями, в узлах, чистое с грязным, как у подпольных жителей, не буду описывать — тошнит.

Достаточно сказать Вам, что три дня сряду жгу в плите, порезая на куски, ее куртки, юбки, береты, равно как всякие принадлежности С<ергея> Я<ковлевича>, вроде пражских, иждивенских еще, штанов и жилетов, заживо сожранных молью — нафталина они оба не признают, издеваются надо мной, все пихают в сундуки нечищенное и непереложенное, и, в итоге — залежи молиных червей, живые гнезда — и сквозные вещи, которые только и можно, что мгновенно сжечь. Вода кипит — надо стирать, а сушить негде: одно кухонное окно. В перерыве бегаю за Муром и вожу его гулять — и сама дышу, с содроганием думая об очередном «угле», из которого: одна нога примуса, одинокая эспадрилья (где пара?), комок Алиных вылезших волос, к<отор>ые хранит!!! неописуемого вида ее «белье» и пять бумажных мешков с бутербродами, к<отор>ые ей давала с собой на 4 ч<аса> — зеленое масло, зеленое мясо, зеленый хлеб (все это она потихоньку выкидывала, предпочитая, очевидно, «круассан» в кафе, — меня легко обмануть!). Понимаете, Вера, из всех углов, со всех полок, из-за всех шкафов, из-под всех столов — такое. Неизбывное.

И какое ужасное действие на Мура: я в вечной грязи, вечно со щеткой и с совком, в вечной спешке, в вечных узлах, и углах, и углях — живая помойка! И с соответствующими «чертями» — «А, черт! еще это! а ччче-ерт!», ибо смириться не могу, ибо все это — не во имя высшего, а во имя низшего: чужой грязи и лени.

Мур — Людовиков Святых и — Филиппов — я — из угла, из лужи — свое. Прискорбный дуэт, несмолкаемый.

Смириться? Но во имя чего? Меня все, все считают «поэтичной», «непрактичной», в быту — дурой, душевно же — тираном, а окружающих — жертвами, не видя, что я из чужой грязи не вылезаю, что на коленях (физически, в неизбывной луже стирки и посуды) служу — неизвестно чему!

Если одиночное заключение, монастырь — пусть будет устав, покой, если жизнь прачки или кухарки — давайте реку и пожарного (-ных!). И еще лучше — сам пожар!

И это я Богу скажу на Страшном Суду. Грехи?? Раскаяние? Ого-о-о!

_____

А, впрочем, я очень тиха, мои «черти» только припев, а м<ожет> б<ыть> лейтмотив. Нестрашные черти, с облезшими хвостами, домашние, жалкие.

_____

Страшно хочется писать. Стихи. И вообще. До тоски. Вчера — чудная встреча на почте с китайцем, ни слова не говорившим и не понимавшим по-франц<узски>, говорившим, Вера, по-немецки! в полной невинности[606].

И почтовая барышня (он продавал кошельки и бумажные цветы) — C’est curieux! Comme le chinois ressemble * l’anglais![607] — Я: — Mais c’est allemand qu’il vous parle![608]

И стала я при моем китайце толмачом. И вдруг — «Ты русский? Москва? Ленинград? Хорошо!» — Оказывается, недавно из России. Простились за руку, в полной любви. И Мур, присутствовавший:

— Мама! Насколько китайцы более русские, чем французы!

Милая Вера, как мне хотелось с этим китайцем уйти продавать кошельки или, еще лучше, взять его Муру в няни, а себе — в отвод души! Как бы он чудно стирал, и гладил, и готовил бы гадости, и гулял бы с Муром по кламарскому лесу, играл бы с ним в мяч!

Мои самые любимые — китайцы и негры. Самые ненавистные — японцы и француженки. Главная моя беда, что я не вышла замуж за негра, теперь у меня был бы кофейный, а м<ожет> б<ыть> — зеленый Мур! Когда негр нечаянно становится со мной рядом в метро, я чувствую себя осчастливленной и возвеличенной.

А мой не-зеленый Мур дивно учится, умнеет не по дням, а по часам, не дает себя сбивать с толку помойками. (— Плюньте, мама! Идите писать! Ну*, мо*ль, ну*, Алины мерзости… — при чем тут Вы??)

Выстирала его пальто, детское, верблюжье, развесила на окне, — «Смотри, Мур, вот твое детское, верблюжье. Видишь волосы?» — Мур с почтением: — Неужели верблюд??? (Озабоченно:) — Но где же его горб??

После ужасающей молино-нафталиновой сцены: — Вот ты видишь, Мур, что* значит такой беспорядок. Ведь — испугаться можно!

— Га-дость! Еще chauve-souris[609] вылетит!

_____

Получила, милая Вера, Терезу[610]. Сберегу и верну. Но боюсь, что буду только завидовать. Любить Бога — завидная доля!

Бог согнулся от заботы —

И затих.

Вот и улыбнулся, вот и

Много ангелов святых

С лучезарными телами

Сотворил.

Есть — с огромными крылами,

А бывают и без крыл…

Оттого и плачу много,

Оттого —

Что взлюбила больше Бога

Милых ангелов Его.

(Москва, 1916 г.)[611]

А сейчас — и ангелов разлюбила!

Обнимаю. Пишите.

МЦ.


<Приписка на полях:>

Письмо написано залпом. Не взыщите! М<огут> б<ыть> — ошибки. Бегу за Муром.


Впервые — НП. С. 464–468 (с купюрами). СС-7. С. 269–272. Печ. полностью по СС-7.

25а-34. В.Н. Буниной

<Конец апреля 1934 г.>[612]


Дорогая Вера.

1) <зачеркнуто: Спасибо за доверие, верно знаете меня>. 1) Все по прежнему (мы с вами уже в той стране, где времени нет, то есть измененной). 2) Не писала: из-за переписки и правки Белого 2) <зачеркнуто: из-за нарывов, которые меня едят поедом> из-за нарывной напасти, которая длится уже два месяца, мне два года назад делали прививку, даже -ки, но я после второй чуть не умерла и врач отказался делать третью (пропидон).

Живу в непрерывном чувстве боли, нытья, похожих на зубную. Хожу на перевязку. Лечусь кустарно. А третья причина — моль. Мои домашние презирают меня за нафталин, наводнение дома молью. Раз днем и вечером жгу сквозные штаны, такие же юбки и так далее. Жгу и в плите. Жгу и вместилище. Каждый день — стираю, сушу. Вообще сейчас убираю — и конца края не видно. Дом переполнен неизвестными предметами, с которым владельцы их расставаться не хотят, им — дела нет: даже не глядят, а когда я умоляю заняться разборкой, объявляют меня сумасшедшей. Уже две недели не пишу ни строки. Выбраться некуда, вот и жду


Печ. впервые. Письмо (черновик) хранится в РГАЛИ (ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 24, л. 86).

26-34. В.В. Рудневу

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot

2-го мая 1934 г.


Милый Вадим Викторович,

Большая просьба:

так как, очевидно, мои стихи «Ода пешему ходу» в С<овременных> 3<аписках> не пойдут[613], верните мне их, пожалуйста, чтобы не пропала работа по переписке, — м<ожет> б<ыть> еще куда-нибудь пристрою, а нет — отправлю кому-нибудь из моих далеких корреспондентов (есть в Харбине, есть в Эстонии)[614] которому это будет — радость. А у меня в П<оследних> Нов<остях> сидит враг[615], могущественный, к<отор>ый не пропускает моего отрывка из «Пленного Духа»[616], горячо прошенного у меня рядом членов редакции, и этим лишает меня 300 фр<анков> — жизни.

Я даже подозреваю — кто*: по личному своему к нему отвращению — вернее: от него (отвращаться от).

Сердечный привет и очень жду «Оды», если еще не погибла в корзине.

МЦ.


Впервые — Новый журнал. 1978. С. 201. СС-7. С. 450. Печ по кн.: Надеюсь — сговоримся легко. С. 51.

27-34. В.В. Рудневу

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot

9-го мая 1934 г., среда


Дорогой Вадим Викторович,

Спасибо за заботу. Деньги очень нужны, хорошо бы — 300 фр<анков> (режет Мурина школа!). До последней минуты я надеялась на Посл<едние> Нов<ости>, но они моего Белого явно похоронили, хотя сами же просили и даже торопили[617] — (Сами — да не те!) Дело, думаю, в Милюкове, которому, как материалисту, все ду*хи, а особенно «пленный», вроде Белого, ничего на земле не умеющие — должны претить, как мне — все обратное, т. е. все*умение.

Это гораздо глубже, чем вражда личная (да ее и нет!), это вражда — рас, двух особей, и моя, конечно, побита — везде, всегда.

И это мне еще наказание за отвращение к газете — ко всякой, всем![618] Вид ненавижу, лист ненавижу. Брезгую.

Такая роскошь — оплачивается.

Если увидите Демидова[619], запросите — в чем дело? Хотя уверена, что — в том.

Сердечный привет и еще раз спасибо.

МЦ.


<Приписка на полях:>

Будут мне оттиски Белого? Впрочем, Вы всегда даете, а как это меня выручает! Идут но всему свету, даже завидно.


Впервые — Новый журнал. 1978. С. 201–202. СС-7. С. 451. Печ. по кн.: Надеюсь — сговоримся легко. С. 52.

28-34. Н.А. Гайдукевич

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot

9-го мая 1934 г., среда


Дорогой друг,

— Наконец-то!

Была корь — сначала у сына, потом у дочери, была срочная переписка и правка моего Белого (Пленный дух, — пойдет в следующем № Совр<еменных> Записок) была переписка двух отрывков из него же — для Последних Новостей, заказанных Новостями и не взятых (не выносит меня! да и Белого) Милюковым, наглухо положенных им под сукно, без объяснения причин.

Были и есть — хотя это и неэстетично — нарывы, целая нары*вная напасть, по железа*м, вот уже полных два месяца: компрессы, пластырь, примазка и т. д., а прививки делать нельзя, п<отому> ч<то> я уже, года три назад, чуть не отправилась, после второй, на тот свет — я, с моим железным, но неучтимым (сюрпризным!) сердцем.

А теперь — поиски квартиры, плачевные, потому что ищем мы: Мур и я, — я, совершенно, до ужаса, до неправдоподобия лишенная «Orientirungssinn»[620], с полной атрофией чувства местности, мало — атрофией: с каким-то злостным рожденным даром идти всегда — не туда, и даже не в обратную сторону (тогда было бы просто!) но еще куда-то в третьем направлении, неучтимом, как мое сердце, я, у*чащая свою улицу наизусть, как когда-то «точные науки», которых не понимала, я, после года житья не узнающая своей «Lazare Carnot», я, умеющая ходить только по прямой линии и которую бы нужно было водить как слепца — и Мур, которому девять лет, которому все время хочется свистеть, который, зная меня, не верит ни в какие бытовые удачи, которого на «новой квартире» интересует только собака (будет или нет?) или качели (если «павильон с садом») и, во всяком случае, забор перед носом, через который ему никак не удается заглянуть в чужой (м<ожет> б<ыть> наш будущий) двор. Так что, выходит, не он меня водит — как собака — слепого, а я — его, как ручного тигренка или львенка, рвущегося из рук. И ясно, что мы — эта данная пара — никакого доверия «propri*tair» aм и «agences de location»[621] внушить не можем. У меня вид — не дамы, а у него совершенно определенный вид — льва на привязи.

Мур, который отлично ориентируется, совсем не видит ну*жды менять квартиру — «раз зима прошла и печек нет», забывая, что они, т. е. угар, холод, грязь, зола, тасканье угля на 4 этаж и стаскивание с него золы — тоннами — опять будут, и как скоро!

Дочь служит.

Значит, мы с Муром — в виде прогулки. Хороши прогулки — агентства, которые не доверяют (я прилично одета, но, повторяю, не дама: не похожа ни на кого, это — роковое!), владельцы, которые не впускают, звонки, которые не звонят — я всё еще пытаюсь (уже 9 лет, с самого приезда во Францию!) найти за 4 тыс<ячи>, в год «un pavillon avec jardin»[622] — просто: нечто обитаемое с садиком — то*, что сейчас у всех русских, у которых дети, и даже у еще более нищих, но у всех есть бабушки, тетушки, какие-то пожилые шнырялы, — а у меня — никого, мало того — я и через 20 лет не буду такой шнырялой: не дано.

Изредка, себе в утеху, вернее: чтобы продышаться, опомниться — пишу стихи, которые мне аккуратно и вежливо, даже с соболезнованиями, возвращают Совр<еменные> Записки, как непонятные для среднего читателя — а Посл<едние> Нов<ости> и посылать не позволяют: раз навсегда Ваших стихов не берем: ни старых ни новых ни понятных ни непонятных ни лирических ни эпических — никаких[623]. (Приказ идет от Милюкова.)

Вот моя жизнь.

А еще вчера, как последнее издевательство, квартирный налог в 475 фр<анков> — за что*??

И Мур: — «Мама, Вы вот радовались ландышам, а они „porte-malheur“»[624] (NB! У французов первомайские ландыши «porte-bonheur»[625], точно еще какое-нибудь бо*льшее счастье может быть от ландыша, чем он сам!) — Почему?? — После них сразу налог пришел: столько франков сколько этих белых бубенчиков. Хотите посчитать?

_____

Ваше письмо — прекрасно. Ваша юношеская повесть[626] — прекрасна. И личико прелестно — на той юношеской (девической) карточке, точно — вслушивающееся. Чудные глаза. Но, милый друг, будь Вы тогда в тысячу раз «красивее» — тот бы все равно ушел, п<отому> ч<то> никакая «красота» не в состоянии была бы убить Вашего лица, лица Вашей души, которой все «jeune-premiers»[627] на сцене и в жизни — бегут как пожара: театрального занавеса, охваченного достоверным пламенем.

Дело не в красоте, дело в лице, которое мужчинам не только не нужно — страшно. Красота не при чем: не влюбился же Пушкин в гениальную красавицу Россет[628] (позже — Смирнову) а влюбился в бревно Гончарову. А — недалеко ходя — Маяковский с его пожизненной страстью к кукле, Лиле Брик[629], и смертью из-за другой куклы, которой даже имени не знаю[630].

А если уж поэты — та*к, то чего же ждать от вообще-мужчины?

Нас могут любить — только духи. (Почитайте моего «Пленного духа».)

Но об этом всём — в другой раз, хочу чтобы это письмо ушло нынче, а через 10 мин<ут> надо бежать за Муром в школу.

_____

Вы спрашиваете, дорогой друг, что* Вы для меня можете сделать. В будущем — очень много (у меня целый план, вполне осуществимый, но отдаленный, много зависит от Вас, да всё — кажется. Напишу подробно. По-моему — чудный! Для нас обеих.)

Пока же — подарите мне книгу:

Olav Duun

Die Juwikinger [631]

Herausgegeben von J. Sandmeier

Verlag Rutten und Loenig

Frankfurt am Main

Два тома:

1. Band — Per Anders und sein Geschlecht

2. Band — Odin[632]

Об этой вещи я люто мечтаю вот уже пять лет. Не куплю ее никогда, ибо дорога*, как все немецкие книги. Особенно — в переплете, а переплет — душу отдать! (видела у знакомых книгу в том же издании) — полотняный, с цветным скандинавским орнаментом. Olav Duun — лучший (после Сигрид Унсед)[633] писатель Норвегии, эта вещь — эпопея. Жизнь моря, фьорда, рода. Лютая мечта! Счастье наверняка на три, по крайней мере, месяца, п<отому> ч<то> читаю только поздней ночью, когда всё кончено, и все спят — и заботы спят! их укладываю в десять, и — слушаются. Счастье не на три месяца, а на всю жизнь, п<отому> ч<то> с такой книгой не расстанусь никогда.

Когда я читала эпопею Sigrid Unsed — дали на все лето! — («Kristin Law ranstochter», в трех томах) я была счастлива, и вспоминаю это лето — как блаженство, которое вечно оплакиваю.


— Вот. —

_____

— Десять минут прошли.

Обнимаю.

МЦ.

<Приписки на полях: >

Не написала Вам ни о детях (Ваших, чудных!), ни о карточках, ни об открытках, ни о своей Польше[634], ни о своей «некрасоте», — знаю, сознаю, но есть часы, и часы показывают 10 ч<асов> 30 мин<ут> (даже больше) а я непременно хочу, чтобы письмо ушло сегодня, сейчас, иначе — разонравится, не отправлю, опять месяц буду собираться… И мы с Вами — только начинаем!

У меня для Вас лежат оттиски моих вещей, прозы и стихов, но нужно — упаковать, т. е. найти бумагу — и минуту.

Но — сделаю. Пришлите карточку. Скоро еще напишу.


Вильна — мой город: обожаю холмы. Их мое сердце — выносит — и как![635]


Впервые — Письма к Наталье Гайдукевич. С. 35-43. Печ. по тексту первой публикации.

29-34. В.Ф. Ходасевичу

<Май 1934 г.>


Нет, надо писать стихи. Нельзя дать ни жизни, ни эмиграции, ни Вишнякам, ни «бриджам»[636], ни всем и так далеям — этого торжества: заставить поэта обойтись без стихов, сделать из поэта — прозаика, а из прозаика — покойника.

Вам (нам!) дано в руки что-то, чего мы не вправе ни выронить, ни переложить в другие руки (которых — нет).

Ведь: чем меньше пишешь, тем меньше хочется, между тобой и столом встает уже вся невозможность (как между тобой и любовью, из которой ты вышел).

Конечно, есть пресыщение.

Но есть и истощение — от отвычки.

Не отрешайтесь, не отрекайтесь, вспомните Ахматову:

А если я умру, то кто же

Мои стихи напишет Вам?[637]

не Вам и даже не всем, а просто: кто — мои стихи…

Никто. Никогда. Это невозвратно. Вы обкрадываете Лирику <нрзб.>, безглагольную, как всякое до, беспомощную, не сущую без нас, поэтов.

И именно потому, что нас мало, мы не вправе…

Это меня беспокоит до тоски — мысль о возможности такого рядом, почти со мной, ибо я давно перестала делить стихи на свои и чужие, поэтов — на «тебя» и «меня».

Я не знаю авторства <…>


Впервые — Новый мир. 1969. № 4. С. 207 (публ. А С. Эфрон). СС-7. С. 466. Печ. по СС-7.

30-34. Ю.П. Иваску

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot

12-го мая 1934 г.


Конечно — старого[638], во мне нового ничего, кроме моей поэтической (dichterische) отзывчивости на новое звучание воздуха. За меня бы дорого дали, если бы я существом отзывалась, как дорого дали — за Маяковского и, дорого дав, и то не удержали!

Как я могла родиться — нового?! Я — дважды, как факт и как суть. Неужели Вы думаете, что я могу снизойти до перевода, прибавки тринадцати дней[639] — и ради чего, чтобы оказаться рожденной по ненавистному мне, не-моему календарю, которого тогда и в помине не было, а в моем помине (помине обо мне) и не может быть и не смеет быть!

Да еще в сентябре — вместо октября!

Красною кистью

Рябина зажглась.

Падали листья.

Я родилась.

Спорили сотни

Колоколов.

День был субботний:

Иоанн Богослов.

Мне и поныне

Хочется грызть

Жаркой рябины

Горькую кисть.

(Москва, 1916 г.)[640]

Вот одни из моих самых любимых, самых моих стихов. Кстати, ведь могла: славили, могла: вторили, — нет, — спорили! Оспаривали мою душу, которую получили все и никто. (Все боги и ни одна церковь!)

Кстати, родилась я ровно в полночь с субботы на воскресенье (26-го на 27-е), у меня и об этом есть стихи:

Между воскресеньем и субботой

Я повисла, птица вербная,

На одно крыло — серебряная,

На другое — золотая…

Москва, 1920 г.[641]

Но я приобщила себя субботе, кануну, концу, — невольно, конечно, только сейчас, когда пишу, осознала, как и спор колоколов.

_____

Конечно, Толстого не люблю, т. е. люблю его жизнь и смерть, его одинокую муку, его волчиное сердце, но почти — сочувственно, как grand camarade de malheur[642] — и еще сундук с Наташей Ростовой, и «поцелуйте куклу», и танец, и окно, но это уже — Mignon[643], а не Толстой.

(И неизмеримо больше Толстого люблю — Гёте.)

Достоевский мне в жизни как-то не понадобился, обошлась, но узнаю себя и в Белых Ночах (разве Вы не видите, что все Белые Ночи его мечта, что никакой Вареньки не было, т. е. была — и прошла (мимо), а он этим мимо — жил) и, главное, запомните, — в Катерине Ивановне[644] с шалью и голыми детьми, на французском диалекте. Это я — дома, и в быту, и с детьми, и в Сов<етской> России и в эмиграции, я в той достоверной посудной и мыльной луже, которая есть моя жизнь с 1917 г. и из которой — сужу и грожу.

И — кажется последнее будет вернее всего — я в мире люблю не самое глубокое, а самое высокое, потому русского страдания мне дороже гётевская радость, и русского метания — то уединение. Вообще, не ошибитесь, во мне мало русского (NB! сгоряча ошибаются все), да я и кровно — слишком — смесь: дед с материнской стороны (Александр Данилович Мейн — Meyn) — из остзейских немцев, с сербской прикровью, бабушка (урожд<енная> Бернацкая) — чистая полька, со стороны матери у меня России вовсе нет, а со стороны отца — вся. Так и со мною вышло: то вовсе нет, то — вся. Я и духовно — полукровка.

Толстого и Достоевского люблю, как больших людей, но ни с одним бы не хотела жить, и ни в курган ни на остров их книг не возьму — не взяла же.

Из русских книг больше всего люблю Семейную Хронику и Соборян[645], — два явно-добрых дела. За добрую силу.

Время года? Осень, конечно, с просветами и просторами, со сквозью, с собственными большими шагами, всегда большими, а осенью — гигантскими. Я — рожденный ходок. Кстати, мне недавно вернули из Совр<еменных> Записок мою «Оду пешему ходу», уже набранную, — в последнюю секунду усумнились в понятности «среднему читателю». Хотите — на память?[646]

Стихи Милонова[647] восхитительны; уже от первой строки озноб (со-вдохновения).


Теперь — просьба. Вы можете меня сделать наверняка — счастливой. У меня есть страстная мечта, уже давно: а именно III том трилогии Sigrid Undset «Kristin Lawranstochter»[648] — У меня есть I ч<асть> и II ч<асть> (Der Kranz, Die Frau[649]) но III ч<асти> — Das Kreuz[650] нет.

Sigrid Undset

Kristin Lawranstochter

Band III. Das Kreuz


Herausgegeben von J. Sandmeier.

Rutten und Loening Verlag Frankfurt am Main.

Но книга дорога и просьба нескромна, и, чтобы быть вполне нескромной — в переплете, ибо две другие у меня в переплете сером полотняном, с норвежским сине-красным орнаментом — душу отдать! Это, именно эта III ч<асть>, моя любимая книга в мире. И Вы бы мне ее надписали.

Только — не сделайте та*к, как сделал один здешний молодой поэт: с радостью обещал, каждый раз встречаясь говорил, что выписал вот-вот придет, я ждала полгода («…ich bin leicht zu betr*gen» Goethe[651]) <далее на полях:> и наконец он признался, что никогда и не заказывал[652]. Правда низость? (дважды).

Теперь — Вам — вопрос: что из моих вещей у Вас есть: книги и из периодической прессы. Пришлите точный перечень (отдельных стихов в журналах не помечайте, поэмы — да). Дело в том, что я к 1-му июля переезжаю[653], и около 15-го июня буду перебирать все свое рукописное и печатное добро — залежи! Возможно, что многое найдется, чего вы не знаете. Просмотрите внимательно и отпишите точно, тогда в один прекрасный день получите веский пакет — с Вам неизвестной мной. Спасибо за карточки. Буду рыться — еще пришлю. Ученика[654] перепишу — обещаю — но прежде <слово нрзб.>.

На статью Вашу у меня ряд отзывов — себе в тетрадь. Выберу час я перепишу. Напишите — как Вы меня видели во сне? Отвечу честно — я* это была или нет.

ОДА ПЕШЕМУ ХОДУ

(NB! Это они мою Оду так настригли и вымазали!)

В век сплошных Скоропадских,

Роковых скоростей —

Слава стойкому братству

Пешехожих ступней!

Все*утёсно, всерощно.

Прямиком, без дорог,

Обивающих мощно

Лишь природы — порог,

Дерзко попранный веком.

(В век турбин и динам

Только жить — что калекам!)

…Но и мстящей же вам

За рекламные клейма

На вскормившую грудь!

— Нет, безногое племя,

Даль — ногами добудь!

Слава толстым подметкам,

Сапогам на гвоздях,

Ходокам, скороходкам —

Божествам в сапогах!

Если есть в мире ода

Богу сил, богу гор —

Это взгляд пешехода

На застрявший мотор.

Так солдат на дивчину

Не осклабит лица:

Пешехода на шину

Взгляд — что лопается!

Поглядите на чванством

Распираемый торс.

Паразиты пространства,

Алкоголики верст,

Что сквозь пыльную тучу

Рукоплещущих толп

Расшибаются. — Случай?

Дури собственной — столб.

2.

Вот он, грузов наспинных

Бич, мечтателей — меч,

Красоту, как насильник

С ног сшибающий: лечь!

Не ответит и ляжет

Как могила — как пласт, —

Но лица не покажет

И души не отдаст…

Ничего не отдаст вам

Ни апрель, ни июль —

О безглазый, очкастый

Лакированный нуль!

Между Зюдом и Нордом —

Поставщик суеты!

Ваши форды (рекорды

Быстроты: пустоты),

Ваши Рольсы и Ройсы —

Змея ветхая лесть!

Сыне! Господа бойся,

Ноги давшего — бресть.

(На ногах, что не пухли

Вдоль равнин и моррэн —

Вижу тихие туфли

Мертвецовы — взамен

Лакированных лодок.

О, холодная ложь

Манекенных колодок,

Неступивших подошв!)

Слава Господу в небе,

Богу круч, Богу гряд,

За гранит и за щебень

И за кварц и за шпат —

Чистоганную сдачу

Под пятою — кремня

И за то, что — ходячим

Чудом — создал меня!

3.

Дармоедством пресытясь,

С шины спешится внук.

Пешеходы! Держитесь

Ног, как праотцы — рук.

Где предел для резины —

Там простор для ноги.

Не хватает бензину?

Вздоху — хватит в груди!

Как поток жаждет прага,

Так восторг жаждет — трат.

Ничему, кроме шага

Не учите ребят!

По ручьям, по моррэнам,

Синей зыбью степной,

Чтобы Альпы — коленом

Знал, Саванны — ступней.

Я костьми, други, лягу —

За раскрытие школ!

Чтоб от первого шага

До последнего — шел

Внук мой, отпрыск мой! мускул,

Переживший Аид!

Чтобы в царстве моллюсков —

На своих-на двоих!


<Приписки на полях:> NB! А моррэна — почти-что Марина! Правда, чудное слово? МЦ.

И сколько таких стихов во мне еще спит, ненаписанных, незаписанных — из-за подлой жизни! Мне всегда хочется писать.


Впервые — Русский литературный архив. С. 215–217 (с купюрой). СС-7. С. 386–389. Печ. полностью по СС-7 (с дополнением «Оды пешему ходу» и уточнениями).

31-34. В.В. Рудневу

17-го мая 1934 г.

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot


Милый Вадим Викторович,

Спасибо за аванс (300 фр<анков>) и книгу. Страшно рада, что рядом с письмами[655]. Их прочла в первую голову — потрясающий документ: целый обвинительный акт — БЫТУ. Себя еще не читала, — листала, и, пока, опечаток нет.

Спасибо!

МЦ.


<Приписка на полях:>

А Ода ушла[656] в

Tallin Kopli

Estonie —

И явно — ПЕШКОМ!


Впервые — Надеюсь — сговоримся легко. С. 53. Печ. по тексту первой публикации.

32-34. М.Л. Кантору

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot

23-го мая <1934> среда


Милый Михаил Львович,

Умоляю о корректуре, верну в день получения, сама завезу куда надо[657].

Очень грязная рукопись, — правила до последней минуты, много вставок, перечерков, — непременно напутают. И очень важно расположение двух последних строк.

_____

т. е. чтобы подпись посредине, а не сбоку, п<отому> ч<то> она часть текста, сами увидите[658].

У-МО-ЛЯ-Ю! (корректуру). Если надо — приеду сама, куда скажете. В Clamart ходят pneu.

Сердечный привет.

МЦ.


Впервые — НП. С. 392. СС-7. С. 471. Печ. по СС-7.

33-34. Ю.П. Иваску

Clamart (Seine)

10 Rue Lazare Carnot

<25> мая 1934 г. [659]


Знаете, что мне первое пришло в голову, когда я ощутила в руках всю весомость «Das Kreuz»…[660] (Даже руки, не ждавшие, ждавшие обычной хламной невесомости «Последних Новостей», немножко сдали, пошли вниз, — так с моей матерью было на Урале[661], на заводе, когда директор, шутки ради, положил ей в руки плитку золота, тяжести которого она не могла учесть.)

Этому человеку я бы оставила все мои рукописи. — Это была моя благодарность — невольная, крик всего моего существа, настоящий инстинкт самосохранения, — непогрешимый жест — сна.

И — не отказываюсь: у меня никого нет, кому бы я это доверила. Пастернак — мой несколько старший сверстник, и даже, если бы — на такого такую гору обвалить — убить. (Он после каждой моей строки ходит как убитый, — от силы потрясения, силы собственного отзыва, — он бы в первой уже странице (моих несчетных, огромных черновых тетрадей!) зарылся, был бы завален мной как шахтер — землей.)

Ася? (Сестра, в Москве, перебираю близких) Ася любит меня безмерно, но — «земля наша богата, порядку в ней лишь нет»[662], кроме того, в одну великодушную минуту — могла бы сжечь всё, как всегда жгла всё свое. Кроме того, мы с ней тоже сверстницы (немножко моложе).

Аля? (Дочь.) У нее будет своя жизнь, да и рукописи мои, нужно думать, один уже вид моих синих огромных, беспощадных каких-то, тетрадей, ей за жизнь — успеет надоесть! Ведь, как родилась — всегда тетрадь, и я всегда над ней, на ней (добычу терзает и треплет над ним).

Мур? (Сын.) Ему сейчас девять лет и он активист — а не архивист. Плохой был бы подарок?

Итак, у меня никого нет, кроме Вас и — хотите-не хотите — придется. Объективные данные: Вы намного моложе меня (я родилась в 1892 г., в паспорте по ошибке написано 1894, т. е. я умоложена на два года, но я не «пользуюсь», — какие же два я бы из своей жизни вычеркнула?! — т. е. этого 26-го старого (прибавьте 13 дней[663] и в тот день непременно поздравьте, — меня давно никто не поздравляет, а, по-мо*ему, все-таки есть с чем! Когда мне (молчаливо и уединенно) исполнилось сорок, я мысленно надписала на своей могильной плите: — Quarante ans de noblesse[664] —) — итак, этого 26-го старого сентября мне будет сорок два года, — а Вам? Итак (данные) 1) Вы намного моложе меня 2) Вы ЛЮБИТЕ стихи, т. е. без них жить не можете и не хотите 3) Вы где-то далёко одиноко, по собственному почину, без великого воспомоществования личной встречи (ведь и Мирский и Слоним писали зная меня, стали писать потому что знали) без всякой личной затронутости (какова бы она ни была) без всяких подстрочников — чисто — как если бы я умерла сто лет назад — «открыли» меня, стали рыть, как землю 4) Вы — все-таки — немец? Т. е. какой-то той (и моей также! мой дед, Александр Данилович Мейн, был выходец из остзейских краев, о нем его знавшие говорили «важный немецкий барин») — мне родной — крови: волевой, превозмогающей, идущей ноши, Pflicht-Blut[665]верной как ни одна! (Вы эстонец? А кто — эстонцы? Германцы? Скандинавы? Монголы? Я ничего не знаю, непременно ответьте. Смесь чего — с чем? Какова, в двух словах, история края и народа? Не сейчас, а — тогда. Есть ли эпос? Какой? Хочу знать своего душеприказчика.)

Откуда в Вас страсть к стихам? В Вас ведь двое: стихолюб и архивист. Ведь надо же вырыть те стихи к Державину[666]. Кто в роду — любил? У меня — достоверно — мать и дед (ее отец), стихотворная моя жила — оттуда, а чисто-филологическая — от отца, хотя мать тоже была предельно одарена — знала пять языков, не считая родного русского, а шестой (испанский) выучила уже незадолго до смерти (умерла молодая, как все женщины по ее польской материнской линии)[667].

— Итак, принимаете?

«Бедных писаний моих Вавилонская <sic!> башню…» (Москва. 1916 г.)[668] — уже тогда знала, что «бедных» и что — Вавилонская — и что — башня.

J’*tais repouss* du genre humain

Et j’*tais assis * l’ombre d’un veau marin.

J’*tais le jouet des lames de la mer

Et je me maudissais d’avoir quitt* mon p*re

Et d’avoir repouss* tout le genre humain

Et de m’*tre assis * l’ombre du veau marin

Georges Efron

Clamart, 22 avril 1934 [669]

— Мой сын, мне сюрпризом, в записную книжку, — сразу на*чисто. (Девять лет.)

На этом кончаю, потому что должна идти за ним же в школу.

Жду ответа.

МЦ.


Впервые — Русский литературный архив. С. 217 (фрагмент). СС-7. С. 389–390 (полностью). Печ. по СС-7.

34-34. А.А. Тесковой

Clamart (Seine)

10, Rue Lasare Carnot

26 гомон 1924 г.


Дорогая Анна Антоновна,

День начался та*к. У меня с вечера всегда все готово, но вышло та*к, что не оказалось ни масла, ни молока, и я с вечера Але: — Аля, ложись пораньше, п<отому> ч<то> завтра придется сходить за маслом и молоком. (Молочная в пяти минутах). Утром, в 7 * ч<асов> спрашиваю: — Аля, ты скоро идешь? — Ответ: — Я уже ушла. (М<ожет> б<ыть> это остроумие, по мне не остро* и не умно*). Наконец — уходит, приходит, начинает мыть посуду, потом вытирать, и когда я хочу ей налить кофе: — Вы бы мне раньше налили, теперь я уже не успею — и уходит к себе в комнату. Я — ей: — Аля, но зачем же ты тогда мыла посуду? — Когда я не мо*ю, Вы тоже недовольны. — Но я еще менее довольна, когда ты уходишь без еды. Кроме того, сейчас только 8 ч<асов> 10 мин<ут>, ты же всегда уходишь в 8 ч<асов>30 мин<ут>. — А сегодня суббота. — При чем тут суббота? — (Захлопывает дверь. Я посылаю Мура открыть.) Она: — А, Вы еще не кончили? А я думала — давно. После чего, минут через десять, уходит, вместо прощания хлопнув дверью.

Вот мой ответ на голубоглазую девочку и «богиню». Да, в молочную не пошла я, п<отому> ч<то> у меня с вечера был компресс, с ватой, с клеенкой (два месяца — нарывы. А сейчас два сразу — не подмышка, а сплошная болячка, а прививки делать нельзя из-за сердца, ненадежного) — так во*т, из-за компресса пойти не могла, попросила ее. И все это — со зла, ибо знаете как я забочусь о ее здоровье и что мне этот ее уход натощак — нож в сердце. Эта сценка — весь тон наших с ней отношений, возникает по всякому поводу. С ней жить я уже больше не могу. И не буду. Если уйдет с этого места, на к<отор>ое я ее не посылала, от к<оторо>го всячески отговаривала, ибо 6 мес<яцев> уже карандаша в руки не берет, а училась 6 лет, — не говоря уж о том, что это было — убить в корне мою работу, обречь меня делать по дому — всё, целый день — всё, без смены и замены: и Мур, и рынок, и варка, и стирка, и посуда, и штопка, — всё, всё — итак, если уйдет с этого места — пусть ищет другое, я ее больше не выношу. Пусть хлопает дверью — другим, дерзит — другим, остроумничает — с другими. Но, конечно, все это только дома, с другими она мила, предупредительна, скромна, все очарованы, и только один голос: — «Какой у нее шарм!» Т. е. именно то, чего у меня никогда не было: у меня было одно: да — да, нет — нет, остальное есть от лукавого. Но людям нужна — видимость, а видимость, во всех смыслах, у нее очень приятная. Внутренности же я ее не знаю. Думаю, что в глубине она добра, а на самой глубине — равнодушна. Когда-то она любила меня, теперь она никого и ничего не любит, отношение — вкусовое: «нравится», «не нравится», «интересно» — «скучно», «приятно» — «не приятно», потому она и ладит со всеми (кроме меня!), п<отому> ч<то> людям тоже — «нравится» — «не нравится», т. е. в конце концов все равно. Этим она совершенно не в С<ергея> Я<ковлевича>, к<отор>ый, при всей своей обходительности, очень страстный человек, идейно-страстный, что* доказывает его жизнь. Моего в ней ничего, кроме словесной одаренности, но что* вся одаренность — без страсти и воли. «Talents de bonne compagnie»…[670] Может быть, если встретит сильного и во всем себе обратного человека и сделается человеком, но — между нами — такая человечность через брак или любовь, — через другогои непременно — его — для меня не в цене. Согласны ли Вы со мной? Ведь иначе выходит, что та*к, какая-то половинка, летейская тень, жаждущая воплощения… А Сельма Лагерлёф никогда не вышедшая замуж? А — Вы? А я, пяти, пятнадцати лет? Брак и любовь личность скорее разрушают, это испытание. Так думали и Гёте и Толстой. А ранний брак (как у меня) вообще катастрофа, удар на всю жизнь[671]. Я в такое лечение не верю. Не человеком станет — через любовь, а растворится в любви, в человеке, т. е. личность окончательно исчезнет в роде и в поле. Это — обычный путь, и м<ожет> б<ыть> ей он и сужден. Тогда еще лишний раз — не моя дочь.

— О другом. Тоже ищем квартиру, и тоже понравился дом с садом, и тоже не достался (перебили другие, с деньгами), и уже мысленно взгромоздились на 6-й этаж, но зато с двумя балконами и центр<альным> отоплением, значит — чистый воздух и тепло. Переезжаем к 15-му июля, уже заплатили часть терма. Цена в год (три комнаты, коридор, кухня, ванна, отопление) — 4.500 фр<анков>, это самое дешевое что мы здесь нашли, но подъемника нет, с подъемником бы — на тысячу больше. Мне — ничего, но жалею С<ергея> Я<ковлевича>, (к<отор>ый, как из этого видите, еще здесь, и, надеюсь — надолго. Я с ужасом думаю о его отъезде: 5/18-го мая было двадцатитрехлетие нашей первой встречи — в Коктебеле, у Макса[672], а это уже — расставание на всю жизнь!).

Мурино учение идет отлично[673]. Он не только изумительно одарен, но так же трудоспособен и даже трудо-страстен, сам, с утра, чуть свет, повторяет свои уроки, его никогда не надо заставлять, скорее — отрывать. Кстати, уроки иногда готовит в лесу, забираем с собой всё и сидим на полянке. Лес от нас — 20 мин<ут>, но сто*ит проделать скучную дорогу, чтобы побыть в тишине и зелени. Это у всех моих знакомых зовется «моим безумием», а — по мне — чего естественней? Чем сидеть в комнате и слушать автомобильные гудки. Меня все судят (большинство — за спиной, шипят), а что* я такого «безумного» делаю? Разве не безумие до 15-го июля Мура держать в комнате — то школьной, то квартирной? Разве не безумие (бы) отпускать его одного на улицу, под автомобили, в драку с мальчишками, и т. д. — как делают все со своими «Мурами»? Я, честное слово, других считаю безумными, а вернее — бессовестными.

Пока я жива — ему (Муру) должно быть хорошо, а хорошо — прежде всего — жив и здоров. Вот мое, по мне, самое разумное решение, и даже не решение — мой простой инстинкт: его — сохранения. Ответьте мне на это, дорогая Анна Антоновна, п<отому> ч<то> мои проводы в школу и прогулки с ним (час утром, два — после обеда) считают сумасшествием, С<ергей> Я<ковлевич> — первый. Дайте мне сад — или хорошую, мне, замену — либо оставьте меня в покое. Никто ведь не судит богатых, у которых няньки и бонны, или счастливых, у кого — бабушки, почему же меня судят? А судят все — кроме А<нны> И<льиничны> Андреевой (помните ее? как она танцевала на вшенорском вокзале, от радости, что — хорошая погода??), которая меня по-настоящему любит и понимает и которую судят — все[674]. У нее четверо детей, и вот их судьба: старшая (не-андреевская) еще в Праге вышла замуж за студента-инженера и музыканта[675]. И вот А<нна> А<ндреева> уже больше года содержит всю их семью (трое), ибо он работы найти не может, а дочь ничего не умеет. Второй — Савва танцует в балете Иды Рубинштейн[676] и весь заработок отдает матери. Третья — Вера[677] (красотка!) служит прислугой и кормит самое себя, — А<нна> А<ндреева> дала ей все возможности учиться, выйти в люди — не захотела, а сейчас ей уже 25 лет. Четвертый — Валентин[678], тоже не захотевший и тоже по своей собственной воле служит швейцаром в каком-то клубе — и в отчаянии. Сама А<нна> А<ндреева> держит чайную при балете Иды Рубинштейн и невероятным трудом зарабатывает 20–25 фр<анков> в день, на которые и содержит своих — себя и ту безработную семью. Живут они в Кламаре, с вечера она печет пирожки, жарит до 1 ч<аса> ночи котлеты, утром везет все это в Париж и весь день торгует по дешевке в крохотном загоне при студии Рубинштейн, кипятит несчетное число чайников на примусе, непрерывно моет посуду, в 11 ч<асов> — пол, и домой — жарить и печь на завтра. А Аля могла жить дома, работать в своей области, гулять, немножко помогать мне, — нет, не захотела, дома «скучно», интереснее весь день видеть испорченные зубы и дышать парижским (этим все сказано!) воздухом.

_____

Сдала в журнал «Встречи» маленькую вещь, 5 печатных стр<аниц>-Хлыстовки[679]. (Кусочек моего раннего детства в гор<оде> Тарусе, хлыстовском гнезде.) Большого ничего не пишу, Белого написала только потому, что у Мура и Али была корь, и у меня было время. Стихов моих нигде не берут, пишу мало — и без всякой надежды, что когда-нибудь увидят свет. Живу, как в монастыре или крепости — только без величия того и другого. Так одиноко и подневольно никогда не жила.

В ужасе от будущей войны (говорят — неминуемой: Россия — Япония), лучше умереть.

А теперь бегу за Муром и обнимаю Вас нежно и прошу прощения, что так мало «порадовала», но у меня никого нет (кроме Андреевой), ни одного человеческого сочувствия, все заняты своим, да и я, выходит, ни на кого не похожа…

Непременно пишите. Скоро получите маленькую, но верную — радость. Желаю здоровья всей семье и чудного дома. А жаль того — двадцатилетнего!

МЦ.


Впервые — Письма к Анне Тесковой, 1969. С. 112–113 (с купюрами). СС-6. С. 412–414. Печ. полностью по кн.: Письмах Анне Тесковой, 2008. С. 190–194.

35-34. В.В. Рудневу

28-го мая 1934 г.

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot


Милый Вадим Викторович,

Дошлите мне, пожалуйста то, что мне еще причитается за Белого. Присмотрели квартиру и нужно вносить задаток.

С садом опять не вышло — дешевле 6-ти тыс<яч> <франков> нет, а если есть — ужас, так что залезли за 4 * т<ысячи> на шестой этаж, но зато с отоплением.

Сердечный привет. Спасибо за оттиски.

МЦ.


Впервые — Надеюсь — сговоримся легко. С. 53. Печ. по тексту первой публикации.

36-34. В.В. Рудневу

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot

31-го мая 1934 г.


Милый Вадим Викторович,

Из Вашего письма выходит[680], что мне за 3 * листа полагается 630 фр<анков> гонорару (600 я получила в два приема, а 30 фр<анков> у Вас), т. е. за печатный лист художественной прозы вы платите 180 фр<анков>, тогда как у меня хранится Ваше письмо перед началом напечатания Волошина, где Вы напоминаете мне условия: стихи — 1 фр<анк> 35 с<антимов> строка, лист художественной прозы — 300 фр<анков>.

Вы пишете — «еще раз сбавили 20 % с прошлой книги». Что* значит — еще раз? Ни о первой сбавке, ни о второй Вы меня, при нашем постоянном письменном обращении, не предупредили, и вот, неожиданно, вместо 300 фр<анков>, на которые я, непредупрежденная, естественно рассчитывала, предлагаете мне 180 фр<анков>, разбивая этим все мои планы. Как же сбавлять post-factum, да еще, как Вы пишете, дважды? Во всяком случае я второй сбавки принять не могу, ибо я на гонорары живу и других источников у меня нет.

Итак, даже принимая одну post-fact’ную сбавку, мне еще надлежит дополучить с редакции:

300 фр<анков> — 20 % = 240 фр<анков>

240 х 3 * = 840 фр<анков>, я же получила 600 фр<анков>.

Итого мне надлежит дополучить 240 фр<анков>.

Думаю, что Вы и вся редакция не сможет <не> признать моей абсолютной правоты, и моральной, и юридической.

МЦ.


Первую сбавку, очевидно уже произведенную на Старом Пимене, я могла не заметить только потому, что, полагаясь на редакцию, никогда гонорара полистно не проверяю, нынче в первый раз — из-за удивительности суммы: столько работы (хотя бы по переписке!) 3 * печатных листа густого шрифта (не алдановской пещеры или шмелевской няни[681]), почти без пропусков и вдруг — 630 фр<анков>!

Но раз я тогда, в Старом Пимене, не заметив — не оспорила, значит — приняла. Нынче же я заметила и, сердитесь не сердитесь, несмотря на всю мою скромность и непритязательность и внешнюю, жизнью, униженность, новой post-fact’ной сбавки принять не могу: мне нужно платить за сына в школу, мне 1-го нужно переезжать и, наконец, мне нужно сделать шесть платных прививок, ибо я уже два месяца серьезно больна (нарывы), и у меня затронуты железы и жилы левой руки. Может быть всё это редакции не касается, но я и не упоминала бы об этом, если бы не знала за собой и юридической правоты.

Просить о помощи, иногда, бестактно, но просить своего — только разумно. «240 фр<анков> не спасут». Никакие сотни не спасут, но всякий франк выручит.

Если нужно, милый Вадим Викторович, сообщите мое письмо редакции, и если она найдет нужным доплатить причитающуюся мне сумму, очень прошу — поскорее: на мне висит школьный долг и мне не на что начать лечение[682].

Всего доброго

М.Цветаева


Впервые — Надеюсь — сговоримся легко. С. 54–56. Печ. по тексту первой публикации.

37-34. Н.А. Гайдукевич

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot

1-го июня 1934 г.


Если Вы со мной согласны, что лучшая благодарность — радость дару (и дарящему!) я бы хотела, чтобы Вы посмотрели на мою, именно посмотрели — глазами — во-первых, как пакет открывала, нет — до открытия восхитилась его весу (столько надежной радости!) потом — виду: синему охранному картону, в котором лежали, и даже стояли, вросши друг в друга оба тома, затем — готическому шрифту (обожаемому!) затем — виду имен — северных, норвежских, любимых[683].

И вот, поймите меня: <крутилась> до вечера 2-го дня, не только не читала и не листала, руками не трогала: как зарыла в изголовье кровати, (совершенно как пес — любимую кость!) так даже и не касалась, и м<ожет> б<ыть> даже, как пес, потихоньку рычала — как достоверности ожидаемой радости: пира: Schmaus![684]

(Так я, с самого детства, никогда сразу не читала письма*. Теперь — читаю, п<отому> ч<то> большинство из них от редактора Совр<еменных> Записок — последнего московского городского головы — Руднева[685] — с очередной гадостью, то ли — гонорарной, то ли рукописной, а впрочем одной и той же: либо гонорар сокращен, либо рукопись сократить. Такие письма (гадостные) читаю — сразу: так пес сразу кидается на подозрительную вещь.)

Теперь о книге (ведь Вы ее — отчасти — автор!) Прочла пока треть I тома. Это — поток. Поток рода, кровь создающая и передающая те же лица вдоль недвижных берегов времен. Лиц нет, есть лицо — рода. (Помните, Вы мне писали о той первой Вареньке и затем о второй: «не верю в простоту в этой семье», — значит: в этой крови*! Значит Вы эту силу — знаете. Как мне спокойно, уверенно, свойственно — Вам писать!) Лицо — рода и лицо — природы. Такую книгу (не книгу, а глыбу!) мог написать, поднять только мужчина, я* бы — не могла, (и Унсет, моя равная сила, уже не смогла), у меня всякий — о*н, данный, невозвратный, и даже себя, такую переполненную предками, я не ощущаю — ими. Они все, вместе сложась (скрестясь, смеся*сь) дали — меня. И да*льше меня — не будет. На мне — та — кончается, хотя у меня есть дети. (Дочь — не в меня: не в них: не в то, она целиком в семью отца, сын — мой — только по силе, но наполнение ее — другое: не лирик. Мой сын — побег моей силы, не моей сути: ветвь, имеющая далеко отойти и покрыть своей тенью другую землю.)

А у этого Олафа Дууна — впрочем, только треть I тома и м<ожет> б<ыть> и он дойдет до последнего в роду — отец — тот же сын — тот же внук — тот же правнук, так что в конце концов читаешь всё про одного.

Великолепные ландшафты. Как беден богатый юг перед бедным севером! Я теперь четырех северян знаю: Андерсен, Лагерлёф, Сигрид Ундсет и Олаф Дуун — и это всё одной породы: порождение почвы. И один сильнее и богаче другого. (В каждом почва еще раз сильней!) Гамсуна забыла — тоже родную силу, переборовшего (как впрочем, и его современница гениальная Лагерлёф) убийственный для творчества конец прошлого века. Самый волшебный — Андерсен, самая своеобразная — Лагерлёф, самая человечная — Ундсет, и самый целеустремленный (упорный) — Олаф Дуун. (Все — волшебные, все своеобразные, все — человечные, я только говорю о перевесе — на фоне той же силы.)[686]

Но простите за этот «северный обзор», во-первых — это некий естественный возврат к источнику (Вам), во-вторых — север моя совсем не «литературная», а жизненная, кровная, душевная, жаркая страсть, весь, с Нибелунгами[687], с финнами, с фьордами, с той природой, которой я никогда не видала и не увижу, но которая — моя. Которую — узнаю*.

Север — любовь с преткновением, юг слишком просто любить, кто его не любит? (а я* — как люблю!) То же самое, что любить сиамского кота. [Даже стыдно] (от заведомости, навязанности в любовь.) О как мне бы хотелось еще прожить сто жизней (назад, не вперед!) чтобы познакомиться со всем, что я знала, глазами увидеть все, что видела — закрыв глаза! Нищенство [моей] жизни — го-о-ды! — Вы себе не представляете. Нищенство, т. е. просто отсутствие впечатлений. Вот уж пятое лето (и зиму, но лето — особенно больно) всё та же опушка кламарского «леса» — с сардиночными коробками и жирными газетами, с вытоптанной навсегда травой. А как я и за такую мизерию — держусь! Все-таки — листья. Ведь — либо Париж на круглый год, либо — это (подобие природы и свободы.) И вот, выбрала еще раз это (разве это — выбор??) т. е. сняла квартиру на 6-ом этаже (без лифта, но это другие боятся — без лифта, я — лифта боюсь! Кроме того с лифтом сразу дороже на тысячу годовых франков), итак, без лифта, под самой крышей, летом будет свинцовая камера Эдгара По[688], зимой — холодильник, хотя консьержка и заверяет, что — теплица. С двумя отвесными, узкими и очень страшными, как из страшного сна, балконами, которых я, помимо всякой лирики, боюсь из-за сына, не могущего равнодушно видеть выступа, чтобы не поставить на него ногу, — придется делать дополнительные решетки, т. е. превратить балкон — в <клетку> (NB! от этого птицей не станешь)! Предстоит ужасный переезд: всё на руках, п<отому> ч<то> дом — рядом, на руках на 6-ой этаж, а у меня как раз — беда: после двухмесячных упорных нарывов оказалось, что у меня уже захвачены железы и жилы, теперь через день езжу в город в бесплатную (5 фр<анков> осмотр) лечебницу для безработных и мне через день делают впрыскивание — в ногу, то в одну, то в другую, и такая боль, что еле перехожу из комнаты в комнату, а впрыскиваний предстоит еще много. Но — простите за отвлечение.

Нищенство впечатлений (т. е. полное их отсутствие: нуль: ноль!) и глубочайшее одиночество среди всего того же десятка людей (своих включая) которым я живу. — «Вы этого хотели»[689]. (Так мне все говорят, даже — злостно.) О, нет. Не этого. Я вообще ничего не хотела. Всё — вышло (не вышло?) А если хотела (бы) — то не этого, а: полного одиночества за большой стеной (крепостной? монастырской? — бывшей!), маленького окошка, большой лестницы, большого вида, большого сада, большой тишины. А не брошенности среди людей, не кипения, толчения, мотания — в квартирном доме с его сомнительными, да мне вовсе ненужными «удобствами», т. е. водой, льющейся из крана и огня, зажигающегося по мановению. В Чехии я ходила на колодец и в ведре приносила — луну, в Чехии я перетаскала на себе возы хворосту, — и как чудно он горел, как удовлетворяюще — даже, когда дымил! Ну, дымил, ну — злилась, но это было живое: ссора меня с огнем или с бревнами, на такое я никогда не пеняла. А выйдешь — лес. Глубокий, надежный, без шляющихся личностей в кепках, без окурков, голый (т. е. очень лохматый!) лес без человека. И сразу от нашего дома — далее хаты — последней в деревне! — десять дорог, все в гору, все на разные горы. И гуси были, которых я безумно боялась, но теперь оплакиваю. А главное — ручей![690]

…Кроме моей нескрываемой, роковой ни на кого не-похожести оттолкнули от меня людей моя нищета — и семейность. Нищая — одна — ничего, но нищая — «много»… А семейного уюта, круга — нет, все — разные и все (и всё) — врозь, людям не только у меня, но и у нас не сидится (никакого «у нас» — нет). По всякому поводу (газ пустили сильно, тряпка исчезла и т. д.) — значит, по глубокой основной причине, взрывы: — Живите одна! или (я): — Заберу Мура и уеду! или (дочь): — Не воображайте, что я всю жизнь буду мыть у Вас посуду! (NB! дело в одной, ее собственной, тарелке, к<отор>ую нужно вымыть — ибо обедает в 10 ч<асов> вечера, после службы, а я, весь день мывшая, уже больше не могу — и не хочу.) И все-таки — не расходимся, ни у кого духу нет, и все-таки (у меня с мужем) двадцать с лишним лет совместности, и

он меня — по-своему — любит, но — не выносит, как я — его. В каких-то основных линиях: духовности, бескорыстности, отрешенности — мы сходимся (он — прекрасный человек), но ни в воспитании, ни в жизнеустройстве, ни в жизненном темпе, — всё врозь[691]. Я, когда выходила замуж, была (впрочем, отродясь) человеком сложившимся, он — нет, и вот, за эти двадцать лет непрестанного складывания, сложился — в другое, часто — неузнаваемое. Главное же различие — его общительность и общественность — и моя (волчья) уединенность. Он без газеты жить не может, я в доме и в мире где главное действующее лицо — газета — жить не могу[692]. Я — совершенно вне событий, он — целиком в них. Встретила я чудесного одинокого мальчика (17 лет) только что потерявшего боготворимую мать и погодка-брата[693]. Потому и «вышла замуж», т. е. сразу заслонила собой смерть. Иначе бы — навряд ли вообще «вышла». Теперь скажу: ранний брак — пагуба[694]. Даже со сверстником.

Ах, я на многих похожа, я совсем не одна такая, но если этих многих — много в мире, то в жизни их — немного, и они всегда одни, каждый из них — один. Если их много в пространстве (земном и временно*м) то помногу даже по двое! их никогда не бывает, вокруг каждого — круг одиночества. Точно члены мирового заговора, которые не должны встретиться. Потому я так бы и хотела с Вами встретиться — в жизни. А то, какое отличие от того света? Там ведь тоже — голоса…

И еще — как я давно никого не любила, никому не радовалась, никого — ничего — не ждала! О, мне все равно: мужчина, женщина, ребенок, старик — лишь бы любить! Самой любить. Раньше я только этим жила. Слушаешь музыку или читаешь (пишешь) стихи, или просто — красное облако — и сразу лицо, голос, имя, адрес моей тоски. А сейчас — и как уж давно — го-о-о-ды! — никто не возникает. И ложится мое облако на меня всей тяжестью. — Потому и вживаюсь в такие огромные книги. Спасибо — за Вашу.

Пишите. Простите, если омрачила. Мне некому всё это сказать. Есть у меня — из всех людей — одна приятельница, уже пожилая, — вдова Леонида Андреева, с которой я дружу с Чехии, но у нее — свои беды: т. е. четверо детей — и все врозь[695]. Кроме нее у меня во всем Париже нет ни души. А вне Парижа — в мире — есть, в Москве, сестра Ася и Борис Пастернак. Был Рильке, но он умер, и теперь он тоже — голос[696].

Читали ли моего Белого? Постараюсь выслать оттиск в собственность. Есть еще небольшая вещица, в последних «Встречах» — Хлыстовки: кусочек детства[697].

Обнимаю Вас.

МЦ.


Адрес до 1-го июля — прежний.


— Похожа я на своих карточках? («Лев» — похож?)[698]


<Приписка на полях:>

Напишите мне, пожалуйста, Ваше отчество!


Впервые — Письма к Наталье Гайдукевич. С. 45–54. Печ. по тексту первой публикации.

38-34. Ю.П. Иваску

Clamart (Seine)

10 Rue Lazare Carnot

4-го июня 1934 г.


«…Ho души не отдам». Первый ответ: — А другого мне не нужно, Второй: — Не надо было этого говорить, ибо со мной: сказано — сделано. Т. е. уже неотдали (в одном слове) Не отдать душу, это не: чего-то не сделать, а — сделать, — активное: невозвратное.

Третье, себе (впрочем, всё — себе). — Что значит?: Отдать. Не отдать. Разве ты можешь отдать — не отдать? Разве ты — отдаешь? Разве ты — хозяин, а она собака, ты — владелец, а она — вещь? Это она тебя отдает, предает Богу или человеку в руки, не ты — ее.

Четвертое: — Этого не поняв, это мне сказав, ничего во мне не понял — и не годится. Годится — физически, фактически, практически, т. е. годится его терпеливая кровь, весь его состав, но не он. Моя просьба (взять на себя гору) должна была быть его просьбой, и его предупреждение: …но души не отдам (NB! только контракт) — моим остережением: — лучше не отдавай! — из чистейшего моего великодушия, ибо зла от такой отдачи, мне, мне души пока еще никто не ведал, только добро.


<Приписка между строками, вверх ногами:>

(Мое «лучше не отдавай» значит: будет больно, но что* — не больно? И боль разве — зло??)


А без души, вне души — мне что-нибудь нужно?? А что я с ней буду делать, если отдашь? В банк положу, или перепродам, или, растопив, выпью жемчугом? (или аспирином?)

В те далекие времена, когда я еще была действующим лицом жизни, я всё могла стерпеть, кроме этого слова, этого чувства, да ни разу и не пришлось — и все признания, — остережения вверявшейся мне — звучали как раз обратно: — Не отдам тебе ни, — ни, — ни, — (подставляйте, одно за другим, всё), но душу — отдам.

Людям — как это теперь вижу — это было удобно, или они полагали, что им это удобно, я же, знающая цену слову, всю невозвратность и страшность его, знала, что получила — всё (мне могущее быть данным, т. е. желание отдать мне душу, в котором никогда не сомневалась, Так море не сомневается в рожденном желании реки: влиться и раствориться и не спрашивает у реки, почему не влилась, а напротив — соболезнует… (Да большинство и не доходит! Иссякает или, приняв другую реку, чуть побольше, за море…) Морю важно желание реки: большой воде — желание малой воды (малой количественно, а не качественно)[699], ему не важно, влилась или нет, ему с нее не прибавится и не убавится… И всякая река, пожелавшая — уже влилась! Так в меня вливались человеческие души, и я их все несу, а тела (с делами) оставались — и остались — где-то.

Река, влившись в море, стала больше на целое море, на целого Бога, на целое всё.

Река стала морем.

Если это Вас страшит…

(Когда-нибудь, в каких-нибудь «Последних Новостях» или dans un autre mauvais lieu[700] прочтете как я, лет трех, исступленно мечтала потеряться — и потерялась, — в Александровском пассаже[701], где-то между белым медведем и гипсовым крашеным негром над сухим фонтаном. Потому мне так дико непонятен Ваш страх. И всю жизнь я только этого хотела: потеряться[702], раствориться — в чем бы то ни было. Когда прочтете «Поэму Конца», немножко лучше ее поймете.)

_____

Автобиография и характеристика — нравятся. То*чно и беспощадно. Очень — яснозряще. А «заливает лимфой» — совсем замечательно. Лимфа, ведь это наличность в крови — Леты. (Не лимфа нравится, а смелость признания и точности осязания (названия). Вы — умны.

_____

Переоценила подарок? Этим словом Вы его обесцениваете. Нарочно? Нарочно или нечаянно, — всё равно и равно* жаль — за Вас. (Мы с Унсет не пострадаем. Мы — союз.)

Слово эгоизм («я эгоист», а еще хуже Ваше «я эгоистичен») не люблю, потому что серьезно, на глубину взятое, оно требует слишком долгих разъяснений, т. е. уже не слово, не то слово, ибо на каждую вещь должно быть свое слово — и одно, взятое же элементарно — не заслуживает даже собственного звучания и моего ушного слы*шанья. Просто — миную. Но, чтобы Вы меня хорошо поняли, снизойду на этот раз до нескольких пояснительных слов: эгоизм, это сосредоточение не на том себе, сосредоточение на не-том: на своем желудке, напр<имер>, или на своей (физической) болячке, словом: «Selbst essen — macht fett»[703]. — Кому интересно??

Духовного эгоизма — нет. Есть — эгоцентризм, а тут уже всё дело в вместительности ego и, посему, величины (емкости) центра. Большинство эгоцентриков — т. е. все лирические поэты и все философы — самые отрешенные и не-себялюбивые в мире люди, просто они в свою боль включили всю чужую, еще проще — не различают.

(Пишу Вам кстати с безумной болью в обеих ногах, я уже два месяца больна — истощение перекинулось в нары*вную напасть, затронуты железы и жилы, и вот через день в бесплатную (1 фр<анк>!) лечебницу для безработных русских, — впрыскивания, нынче второе — т. е. погибает (временно деревенеет) вторая нога. Это после Оды пешему ходу![704] Да, друг, это и есть искус, со мной дружбы: я насквозь-человечна, т. е. сочувственна, и требую этого от другого (не для себя, а для него!), а если не нахожу — ухожу. Если у Вас от слова нарыв брезгливая гримаса, знайте заранее, что я — улыбаюсь: улыбкой суда.)

Вы спрашиваете: любимая еда. Разве это важно? Ненавижу каши, все, кроме черной, и даже в Москве 1920 г., в самый лютый голод пшена — не ела. А так, очень скромна и проста, ем всё, и даже мало отличаю, чем во времена нашей дружбы сердечно огорчала Мирского (страстного едока и ценителя, как, часто, очень одинокие люди) водившего меня по лучшим — тайно, знатовщи — лучшим — ресторанам Парижа и Лондона. — «Вы всё говорите! сокрушенно воскликнул однажды он, — и Вам всё равно, что* есть: Вам можно подложить сена!» Но не пшена. —

Никогда не выброшу ни крохотнейшего огрызка хлеба, если же крошки, — в печь и сжечь. Корка — в помойке — ЧУДОВИЩНО, так же как опрокинутый вверх дном хлеб или воткнутый в хлеб — нож. Меня из-за этого в доме считают скупой (объедки), я же знаю, что это — другое. Непритязательность и от отца и от матери: не снисходившей, не снижавшейся до любимого блюда (вообще — протестантски и спартански!) не подозревавшего, что может быть НЕ-любимое.

Как отношусь к пожиранию мяса? Чудесно, т. е. охотно «пожираю» — когда могу, когда не могу — обхожусь. (Всё моё отношение ко всему внешнему миру, т. е. ко всему, что со мной здесь может хорошего случиться, ко всему хорошему — в не — в этом одном слове «обхожусь», и даже теперь кажется уже вправе сказать: — обошлась.)

Ученик написан (тогда 62-летнему, ныне 75-летнему) Князю Сергею Михайловичу Волконскому (внуку декабриста, писателю), который этих стихов никогда не читал — я никогда не посмела, да он бы и не понял: есть люди, очень глубокие, и тонкие, и одаренные, но которым стихи (понимать) мешают. Он очень любит поэтов и постоянно их цитирует, но — по-другому (не цитирует по-другому, а любит). Латинский склад. Подружилась с ним в Москве 1921 г.[705] и полгода переписывала ему на*чисто — из чистейшего восторга и благодарности его рукописи, — трех его больших книг[706] — ВОТ ТАКИМ ПОЧЕРКОМ, и ни строки своей не писала — не было времени — и вдруг прорвалась Учеником: Ремесло[707].


<Приписка на полях, вверх ногами:>

(Достаньте Быт и Бытие Кн<язя> С. Волконского, там есть большое, вводящее, посвящение мне[708]. Тогда поймете нашу дружбу — и Ученика — и всё. Книга доступна, м<ожет> б<ыть> даже есть в библиотеке.)


Из крупных вещей Вы не знаете моей Поэмы Конца (в пражском сборнике Ковчег, каж<ется,> 1924 г.[709]). Это, кажется, была моя последняя любовь[710], т. е. первая и последняя такая (вовсе не самая высокая) и м<ожет> б<ыть> даже вовсе-лежачая, может быть и сильная тем, что — лежачая, о, не думайте дурного, это целый мир, очень сильный, только — низкий, без всякого презрения, а топографически, линейно-низкий: — ДОЛЬНИЙ — тише воды, ниже травы — блаженный мир! в котором я никогда не жила, в который только погружалась, ибо он — самое низкое, что* есть, самый уровень низости — море, а м<ожет> б<ыть>, — ниже уровня, минуя — уровень: родная бездна сна.

_____

Ваши сны до жути правильны. Всегда (когда впервые — с родным) много-много говорю и гляжу мимо. Это (миновение) — мое основное свойство, моя отмета. Даже старый Князь Волконский мне, однажды: — О Вас не говорю, во-первых — Вы вне суда, во-вторых — Вы просто говорите в профиль. (До этого он говорил о необходимости всё время глядеть прямо в глаза собеседнику. Я иногда тоже гляжу — но тогда уж совсем не вижу, вижу — другое, выходит — гляжу — сквозь.)

_____

Да, Кламар далёко, а Ревель — еще дальше.

_____

Итак, снимаю с Вас…

Бедных писаний моих Вавилонскую башню,

Писем — своих и чужих — огнедышащий холмик…[711]

— всю гору, друг, все горы, вплоть до последнего тарусского холма…

Делаю это дружески и даже — матерински. (По-кавказски Вы кажется могли бы быть моим сыном? Да моей дочери этой осенью будет двадцать два года!)

Вне обиды, вне разочарования, — привычно.

До свидания — в письме. Ремесло, конечно, перелом, нет, не перелом, — новый речной загиб, а м<ожет> б<ыть> и РАЗГИБ творческой жилы. Переломов у меня в жизни — не было. Процесс древесный и речной: рост, кажется?

МЦ.


<Приписка поперек страницы:>

Во мне всё сосуществовало, создано* было, с самого начала: с самого моего двухлетия и рождения и до-рождения, с самого замысла матери, хотевшей, решившей сына Александра (оттого я и вышла поэт, а не поэтесса)[712]. Поэтому, Вы правы, хронология не подходит, но она всё же — дорожный посох.

Кроме того, напоминаю, Психея единственная из моих книг — СБОРНИК, т. е. составлена мной по примете чистого и даже женского лиризма (романтизма) — из разных времен и книг. Она — не этап, а итог[713]. В нее напр<имер> не вошла вся моя тогдашняя — русская, народная стихия — а как бывшая!

Просто — Гржебин[714] в Москве 1921 г. заказал небольшую книжку. Я и составила Психею, выбрала ее из огромного неизд<анного> материала 1916 г. — 1921 г. Выделила данную, эту, такую себя. (Из меня, вообще, можно было бы выделить по крайней мере семь поэтов, не говоря уже о прозаиках, рода*х прозы, от сушайшей мысли до ярчайшего живописания. Потому-то я так и трудна — как целое, для охвата и осознания. А ключ прост. Просто поверить, просто понять, что — чудо.)

Принять.


<Приписка на полях слева:>

О статье в Нови напишу непременно, не напоминайте и не торопите: за мной ничто не пропадает[715].


<Приписка на полях сверху, вверх ногами:>

Хорошо, что мы в Вашем сне гуляли, т. е. ходили. Сижу я только, когда пишу, а с человеком это для меня нестерпимая тяжесть. Я всегда из дому — увожу.


Впервые — Русский литературный архив. С. 217-220 (с купюрами). СС-7. С. 391–394 (полностью). Печ. по СС-7.

39-34. Ф.А. и О.А. Гартман

Милые друзья,

Итак, ждите меня в эту субботу, часам к семи, семи с половиной (NB! не галлицизм!)[716].

Тронута постоянством Вашего желания и даже решения — меня видеть.

До скорого свидания! Очень радуюсь встрече и музыке.

МЦ.

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot

14-го июня 1934 г., четверг.


Печ. впервые. Письмо хранится в РГАЛИ (ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 97, л. 5).

40-34. Ф.А. и О.А. Гартман

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot

19-го июня 1934 г.


Милые друзья,

Я приготовила для вас пакет с красной курткой, Героем груда, Тезеем[717] и стихами и попросила дочь, не ехавшую за*-город, снести его к Бальмонтам. Она обещала. Вернувшись же домой в 2 ч<аса> ночи обнаружила его на сундуке, где его оставила, — в аккуратном виде, с приколотым письмом, которое посылаю как вещественное доказательство. Остальное тоже вышлю, но — какая обида: я знаю, что куртка нужна, главное же, я перерыла весь сундук, чтобы найти обещанного Героя труда и, что* всего главнее — обидно, что вы не могли не обвинить меня в небрежности: не моем грехе!

Самое удивительное (хотя — пора бы привыкнуть!) что дочь, уходя утром на службу, ни слова не сказала мне о недоставленном пакете. Забыть о нем она не могла, ибо я, уезжая в Nogent[718], ей раза три настойчиво о нем сказала, и кроме того она видела как я рыла сундук, ища для вас рукописи.

Простите за невольное невежество, Господи, как немцы правы с их «treu im kleinen!»[719] Я ненавижу распущенность, которая, утверждаю вовсе не есть атрибут поэта.

Не могу глядеть в угол, где все еще лежит мой беспомощный и аккуратный пакет. Но довольно об этом, ибо потихоньку прихожу в ярость.

Вещи получите.

Сердечный привет.

МЦ.

Печ. впервые. Письмо хранится в РГАЛИ (ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 97, л. 6–6 об.)

41-34. В.А. Богенгардту

Дорогой Всеволод,

Вот, в точности, как было дело: В-p нахамил, тот ударил, сцепились, и выбежавшие сотрудники — розняли. Никто ни побит ни спущен с лестницы не был. Поздно вечером, когда все свидетели ушли, В-p сел и написал ту заметку, как видите враную[720]. Рассказывал один из присутствовавших. Расскажите, кому интересно, но меня не называйте: будет лишний враг.

За точность рассказа — ручаюсь.

С упоением читаю Монте-Кристо.

Сердечно обнимаю всех.

МЦ.

21-го июня 1934 г., пятница


Свидетели (те самые сотрудники, якобы офицера бившие) В-ром возмущены: и хамством и ложью.

— Вот как пишется «история».

И вот цена — газетам!


Печ. впервые по копии с оригинала, хранящейся в архиве составителя.

42-34. Н.А. Гайдукевич

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot

24-го июня 1934 г.


— Наташа, — (не обращаюсь, а говорю себе вслух, проверяя звук).

Помните ту Наташу из «Записок Ковякина» Леонова?[721] (Барнаул, ребенок, смерть.) Правда — какой обаятельный образ, и чудная любовь, и чудные стихи? («Не ждал Наташи я от Вас — А ждал скорее Гришки…») Пишу Вам вслепую и ставлю (как на лошадь) — на чудо.

Катя-Катерина,

Разрисована картина.

Катя коврик вышивает,

Офицера поджидает.

— Офицерик молодой,

Проводи меня домой!

А мой домик на горе,

Два окошка во дворе.

Во*т та жизнь и та Катя, которыми бы я хотела жить и быть[722].

Моя внешность. (Это слово беру почти в кавычки.) Я ею распоряжаюсь вольно — как Шекспир материнством Леди Макбет. Когда ему нужна клятва — он заставляет ее клясться всеми ее детьми, когда ему нужно ее одиночество — он клянется ее бездетностью[723]. Всё (во мне) дело контекста (окружения, в котором). Для Надиной красоты мне нужна моя некрасота, не — литературно нужна (литературно мне ничего не нужно!) а для того, чтобы та*к любить Надю, а верней: потому что та*к люблю Надю (красавицу) и чувствую себя некрасивой — для пущей безнадежности![724] Если бы у меня был миллион и мне бы понравился Кати-Катерины «дом» — я бы сразу осознала себя нищим, т. е. любовь к вещи для меня = невозможность ее получить. Понимаете ли Вы меня? И несмотря на все доводы здравого смысла (который во мне есть), несмотря на все выигрышные данные, я в жизни — слепо и упорно — вела дело та*к, что неизменно — проигрывала, т е. вещи (души* человека) не получала — потому что слишком любила — или явно — любовалась!

А м<ожет> б<ыть> выигрывает. Наташа, тот кто хочет одного: выиграть — во что бы то ни стало и какими угодно средствами вещь — получить. Я же не только «какими угодно», но ни одного средства не допускала, сразу — от брезгливости — опускала руки: — «я в эту игру не играю». Если я когда-нибудь хотела, чтобы меня любили — я хотела 1) чтобы меня любили: без средств 2) чтобы это случилось само, т. е. не могло не случиться. Всё остальное предоставляла другим, которые и брали.

А м<ожет> б<ыть>, Наташа, я никогда не хотела чтобы меня любили (когда это начиналось, это мне мешало, меня — связывало, нельзя чтобы двое любили, лучше — я ((потому что я — лучше (люблю.)) Я хотела одного: — любить, и в этом, кажется, преуспела, ибо любила отродясь. (Сейчас перерыв — долгий, десять лет[725], кажется, если не считать моей последней жесточайшей любви: савойской собаки Подсэма (по-чешски «подьсэм» — поди сюда, так я с Чехии зову всех собак). И, озарение: взаимную любовь я переносила только с собакой.)

И возвращаясь возьмем в кавычки! — к «внешности»: в некрасивости меня с младенчества убедила мать, не гадкого утенка, а целого хорошего медведя, приняв за некрасивую девочку, писаного красавца Андрюшу, сына писаной красавицы первой жены, сравнивая с медведем — мной, ибо медведем была лет до 15-ти, и «красивой» она меня уже не застала. Кроме того, одно время носила очки и без очков чувствовала себя голой, и (от гордости!!) постоянно брилась. Словом, я всю жизнь бессознательно старалась сделать себя и внешне и внутренне хуже, чем я есть, обратно всему Парижу от 1 г<ода> до 100 л<ет> (Мистэнгетг[726]) а м<ожет> б<ыть> и обратно всему женскому миру.

Вячеслав Иванов обо мне говорил «красавица», но потому что любил античный и германский мир и узнавал их во мне[727]. В Революцию обо мне говорили: «Диана[728] с маленьким ребенком за*-руку» и в ту же Революцию, возглас на вокзале: — «Монах ребенка украл!» — и в ту же Революцию, девчонка на улице, громко: — «Мне жалко эту маму: она страшная». — Видите?

Нравилась я («собой») только женщинам и поэтам, и здесь исключений не было[729].

А сейчас о «некрасивости» своей пишу, п<отому> ч<то> за жизнь убедилась, что любят — красивых, а меня по-настоящему: по-простому — безумному никто за всю жизнь не любил. Значит: красивой не была: была некрасивой.

Объективно: у меня (до 24 лет) были строгие черты и детские краски (золотые волосы, розовый румянец, деревенски — (а ведь это тоже — детски!) — зеленые глаза.) Теперь — да давно уже! — красок нет: ровная и явная желтизна, а губы — чуть-окрашенные — а лицо из строгого стало суровым. Женщины qui me veulent du bien[730], т. е. просто — каждая, — силой хотят меня выкрасить. Я же, смущенно и упорно: — Претит всей мне. Не могу. Закрашивать седину — то же, что закрашивать рану[731]. Я — такова. «Нравиться» я не хочу: и тогда, чистым золотом волос, не хотела, не то, что сейчас — парикмахерским:

Париж меня видел розовой,

Париж не увидит — мазаной!

(Страшная дура была: когда замечала, что начинаю «нравиться», сразу того возводила, т. е. низводила в дураки и — презирала. А м<ожет> б<ыть> и не такая дура, ибо «нравиться» — быть разложенной на составные части, анатомия, здесь же вивисекция. «Нравится, как женщина» или «не нравится, как женщина» — что* это значит? Ведь отсюда до: «нравятся брови, но не нравится подбородок» — рукой подать. Разве я — брови и подбородок??

Я никогда не была настоящей женщиной, и никогда не была настоящим ребенком (всего менее «настоящей девушкой», которой — просто — никогда не была) и никогда не буду ни настоящей пожилой, ни старой — и физически не буду, ибо у меня неукротимая (своя!) молодость тела, движений, всех жил и мышц) — и всё это потому что была настоящим человеком, а м<ожет> б<ыть> и нечеловеком, бо-ольшим чудом! (Чудо — чудище — увеличительное.)

— Устали от моих скобок?? —

______

А это письмо может упасть в Вашу большую беду (сестра)[732]. Тогда простите. Вижу Вас мысленно при ней: я росла среди туберкулезных, т.е. смертей — и знаю[733]. И голос их знаю — последний. И страшную остроту взгляда: точно ножом. И подобие улыбки, страшно робкое. И запахи их комнат. И порядок на их стеклянных санаторских столиках: пилюли, шприцы, пузырьки, точно игрушки: бирюльки. Тогда — пахло эфиром. Мать умирала (†5-го июля 1906 г.) — пахло эфиром и жасмином, который лез в окно, как человек — или нечеловек. Эфиром, жасмином и свежим сосновым тёсом — матери, для умирания, пристроили комнату: бо-ольшую, темноватую из-за жасмина, которого не догадались (а м<ожет> б<ыть> и лучше!) подстричь. Ехали из Ялты в Москву, но до Москвы не доехали, слезли на станции «Ока», в 138 верстах от Москвы — это и есть Таруса, т. е. с «Оки» еще 17 верст на лошадях.

А когда мать умерла, и ее проносили в Церковь Воскресенья (с нашей одинокой дачи — в Тарусу) — высоким берегом Оки, весь встречный пароход снял шапки точно отдал салют: пароход — кораблю: царю. Помню, что я тогда была этим жестом — счастлива. 5-го нынешнего русского июля будет

1934

1906

____

" " 28 — двадцать восемь лет.

_____

О себе (если это есть «себе»!) Дали 500 фр<анков> авансу, т. е. половину терма за никуда негодную и опасную для жизни квартиру. Целый месяц старались получить обратно: ничего не получили. 500 фр<анков> — почти весь мой гонорар за Белого. Полная нищета. Нужно платить за Мура 100 фр<анков> в школу. Нужно — 15-го — платить 750 фр<анков> за терм новой (другой) кв<артиры>, уже снятой. Надежд — никаких. Посл<едние> Нов<ости> не дали мне ни франку аванса, хотя знают, что я-то — отработаю. Что* делать — неизвестно. «Совр<еменные> Записки» — пу*сты, журнальчик «Встречи» кончается. Появился в «Числах» мой «Лесной Царь» (проза) но — даром. Вот я и ухожу в — двадцать восемь лет назад, в тот жасмин, зарываюсь в него с головой. Пять лет не было лета — и опять не будет. Мне — что* (должно быть не заслужила, — заслужила, чтобы не было!) но Мур — ревностным учением, недвусмысленной красотой и всем своим девятилетием — заслужил: он непременно хочет увидеть живую корову — и это вопиет к небу!

Обнимаю. Пишите

МЦ.


<Приписка на полях:>

До 15-го адрес старый[734].


Впервые — Письма к Наталье Гайдукевич. С. 57–62. Печ. по тексту первой публикации.

43-34. В.В. Рудневу

Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot (до 15-го)

потом: 33, Rue Jean-Baptiste Potin [735]

3-го июля 1934 г.


Милый Вадим Викторович,

Не написала Вам не по небрежности, а из-за ряда бед, свалившихся: сняли квартиру на 6 эт<аже> без лифта, д<окто>р из-за сердца таковую наотрез запретил, а денег не вернули, судиться же (правы были — мы, есть ряд подробностей, которые опускаю) не могли из-за того, что расписку нам дали без марки, и нас бы наравне с хозяином оштрафовали на «des sommes incalculables»[736] — так мне сказали в комиссариате, куда я ходила советоваться.

Так и ухнули денежки, те. половина терма: 500 фр<анков>, т. е. остались в кармане у домохозяина — дома, в к<отор>ый мы никогда не въедем. (Въезжать на 3 месяца, по закону, нельзя, ибо въезд был бы одновременно с отказом, и хозяин бы не впустил.)

Это («кляузы») заняло у меня целый месяц. Кончилось тем, что сняли развалину, не только без ванны, но без всех удобств (помните Zossen Белого??[737]) но дешевую, и у меня даже дерево в окне.

Но была и крупная удача: Мур кончил свой первый школьный год первым учеником всей школы: первым по всем предметам, кроме арифметики: 16 fois nomm*, 15 fois couronn*[738], с отдельным для него созданным («Il a *t* cr** pour l’*l*ve Georges Efron…»[739]) — prix d’honneur[740] — за небывалое, в стенах школы, рвение. Ему надавали столько красных[741] книг и таких веских, что — еле дотащили, Словом, был полный триумф, такой, какого в моей жизни — не было.

О бедах: сейчас надо мной висит 1) срочный (сдать до 7-го) огромный анонимный и абсолютно-гадательный мопассановский сценарий[742]: — негрский: за другого, с абсолютным вопросительным знаком в виде гонорара — 2) с 10-го — переезд — перевоз — перенос с квартиры на новую (ту, «на лоно природы», «где угодно») 3) разборка и устройство. После 25-го вздохну впервые (если не сдохну).

Но до этого известите: сколько (максимум) места Вы можете мне дать в следующем №, у меня ряд замыслов, один другого соблазнительнее. Хотите — из детства? Я сейчас в этой полосе (если читали моих «Хлыстовок») но Хлыстовки — отрывок, могу дать законченную вещь[743].

Пришлите мне слова ободрения и одобрения, ибо — издыхаю.

Да! Вылечилась без пропидона (вылечивающего, по мо*ему, — от жизни) какими-то другими вспрыскиваниями, д<окто>ра КРЕССОНА[744], от к<отор>ых хромала, но не умирала. Очень послужил Ваш перевязочный материал, за к<отор>ый, часто, мысленно Вас благодарила. Сейчас же у меня разливанное малокровие, от к<оторо>го весь день в ушах звенит, как от хины.

<Приписка на полях:>

Сердечный привет, жду весточки. До 15-го по стар<ому> адр<есу>

МЦ.


Впервые — Надеюсь — сговоримся легко. С 59–60. Печ. по тексту первой публикации.

44-34. В.В. Рудневу

Милый В<адим> В<икторович>,

Не диффамация[745]Л<юбови> Д<митриевны>[746], а прославление Блока (оплакивать чужого, как своего) — на этом буду строить свою «защиту», если понадобится.

Упомянула же — со слов Андрея Белого («от него я впервые узнала, что тот „Митька“, к<оторо>го оплакивал Блок, не блоковский и не беловский, а ее» …в этом роде, перечтите)[747] — и с утверждения в Берлине 1922 г. издателя Альконоста[748], при Эренбурге и еще ком-то (не помню, ах, да — А.Г. Вишняке) что у Блока никогда не было детей. Я, в полной невинности, думала, что это давно известно. (Знали, конечно, все, но не знаю — писали ли.)

Вам (С<овременным> 3<апискам>) мой Блок не подойдет, ибо там мною о взором его мнимом сыне[749], в к<оторо>го я та*к поверила, что посвятила ему целый цикл стихов («Стихи к Блоку», Берлин, <19>22 г.) и рассорилась из-за него с «Альконостом» — тогда же.

Безумно спешу, ибо последний срок сценарию. Посоветуюсь еще с Х<одасеви>чем, он знает всё вышедшее о Блоке и, м<ожет> б<ыть>, выручит и документом.

До свидания до 18-го, 20-го (письма*).

МЦ.

5-го июля 1934 г.


— Не бойтесь! «Защищаясь» — и Вас выручу, т. е. все свалю на себя, мне все равно, у меня совесть чиста.

За гнев — МЕЛОК!


Впервые — Звезда. 1995. № 2. С. 89 (публ. Е.И. Лубянниковой). СС-7. С. 451 452. Печ. по кн.: Надеюсь — сговоримся легко. С. 61.

45-34. Ф.А. и О.А. Гартман

Clamart (Seine)

пока еще — 10, Rue Lazare Carnot

8-го июля 1934 г.


Милые друзья!

В ответ на такое свинство (КОФТЯНО*Е, — кофту завезла, как гоголевские купцы девчонку[750]) — такое прелестное письмо!

Но свинства не было: было — полу-свинство. Не смогши ехать, отнесла аккуратный, чудно-упакованный (немецкая кровь[751]) пакет Бальмонтам, с письмом, всё честь-честью… и — Бальмонты сами не смогли поехать! Тут-то и было отнести пакет на почту, но …довлеет дневная злоба его, и пакет как-то в злобу не попадал, словом — начала* осуществляться свинья (NB! русская «судьба») с каждым днем все явственнее и непобедимее.

Так, или иначе: 1) вину — сознаю 2) великодушием сражена 3) 11-го всё доставлю самолично — и с довеском.

Спасибо и до скорого свидания!

МЦ.

Насколько добро — с добрым лучше зла!

И насколько зло — с злым лучше добра!

_____

А будет Ваша приятельница — поэтесса? Она прелестная, страшно-трогательная, и я бы с радостью повидала ее еще раз[752].


Печ. впервые. Письмо хранится в РГАЛИ (ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 97, л. 7).

46-34. К.П. Кротковой

Vanves (Seine)

33, rue Jean-Bapt Potin

20-го июля 1934 г.


Многоуважаемая Кристина Павловна,

Только сейчас разыскала Ваше письмо с новым адресом и спешу возобновить свою просьбу — присмотреть мне какое-нибудь жилище с 1-го авг<уста> по 1-ое октября, т. е. на два месяца. Хотелось бы что-нибудь самостоятельное и недорогое (le r*ve![753]), т. е. чтобы не ходить «через хозяев», мочь готовить и т. д. Хотелось бы не на самом шоссе, п<отому> ч<то> боюсь для мальчика автомобилей, с чем-н<и>б<удь> вроде садика или дворика, где бы он мог проводить время без опасности для жизни. Ряд вопросов: 1) как с продовольствием? Где ближайшая лавка? Есть ли рынок? Есть ли на месте зелень (овощи и фрукты)? Что можно достать и чего нельзя? (В самой деревне). Как, напр<имер>, с керосином? (Для примуса и лампы). Если бы что-нибудь имелось подходящее, я бы тотчас же приехала посмотреть и дала бы задаток, ибо хотела бы выбраться с мальчиком возможно скорее, м<ожет> б<ыть> в последних числах июля и во всяком случае не позже 1-го авг<уста>[754].

Мы с сыном уже 5 лет ничего не видели, кроме Кламара[755], а главное, ничем другим не дышали.

Есть ли поблизости какая-нибудь вода (хотя бы в 2-3 километрах)?

Каким поездом (с Монпарнаса) советуете ехать? Лучше всего, если бы Вы в своем ответе назначили мне число и время дня, чтобы я наверное Вас застала.

Сердечный привет Вам и мужу[756].

М. Цветаева.

Мы только что перебрались на новую кв<артиру> из Кламара — в Ванв, потому пишу карандашом.


Наш ад<рес>:

Mme M Efron

33, rue Jean-Baptiste Potin

Vanves (Seine)


Нет ли москитов или «аутов», от которых человек чешется два месяца и больше? Я однажды так гостила под Фонтебло.

Хотелось бы комнату и кухню, но не знаю цен. В крайнем случае — комнату с правом готовить.

Очень жду ответа.

МЦ.

Впервые — Минувшее. С. 378–379. Печ. по тексту первой публикации.

47-34. В.В. Рудневу

Vanves (Seine) 33,

Rue Jean Baptiste Potin

24-го июля 1934 г.


Милый Вадим Викторович,

Наконец, вновь обрела дар письменной речи, и перо, и чернила. Пишу после ужасающего переезда и в еще очень несовершенном устройстве: совершенном расстройстве. Газа нет, света нет и когда будут — неизвестно, ибо денег — нет.

Но Бог с моими делами (Вы все равно помочь не можете!) и обратимся к нашему делу, а м<ожет> б<ыть> и делам.

Итак:

С Люб<овью> Дим<итриевной> история не страшна[757]. В моем тексте, по словам знатоков: адвокатов — ничего порочащего — нет: всё во славу Блока, а не в посрамление ее. Во-вторых же — это пересказ, что* уже сильно ослабляет всякую могшую бы быть виновность. Явный пересказ слов Белого. В-третьих: ведь это — СЛУХ. Кто-то сказал Алданову. А м<ожет> б<ыть> — не сказал, не то сказал, не так сказал. Как же мне на этот анонимат — отзываться, да еще — публично? Да что, в конце концов, я могла бы сказать? Отказаться от факта, от к<оторо>го не может отказаться сама Любовь Дим<итриевна>, я не могу — смешно — да и низко. А от порочащего умысла, — да у меня же его и нет!

И откуда бы она подала в суд?? Да если бы и подала, разбор дела был бы не раньше чем через два года. (Последнее мне говорило лицо сведущее, юрист.)

Итак, давайте успокоимся. Впрочем, если лицо, передавшее якобы обиду Л<юбови> Д<имитриевны>, назовется, охотно ему отвечу: когда услышу в точности — что* я такого, якобы, сделала и что* она, в точности, сказала.

_____

Второе дело. Нужна ли вещь для С<овременных> 3<аписок>, и когда, и максимальный размер. О Блоке писать не могу. Вся моя встреча с ним по поводу его другого сына и кажется такого же не-его, как «Митька». А мать — весьма жива и очень когтиста, кроме того ежелетно ездит за границу — и эта уж — непременно засудит![758]

Предлагаю вещь из детства, то, о чем я Вам уже писала[759], она уже вчерне написана, но доканчивать я ее буду только, если будет надежда на помещение, иначе придется взяться за какой-нибудь солидный перевод — жить не на что.

Очень прошу Вас, милый Вадим Викторович, поскорей ответьте: нужна ли, размер, и сообщите новые условия, которых я так и не знаю.

Всего доброго, жду весточки

МЦ.


Впервые — Новый журнал. 1978. С. 202-203. СС-7. С. 452. Печ. по кн.: Надеюсь — сговоримся легко. С. 62-63.

48-34. А.А. Тесковой

Elancourt, par Trappes (S. et O.)

chez Mme Breton

24-го августа 1934 г.


Дорогая Анна Антоновна! Нс удивляйтесь карандашу, я не больна, но я в деревне, где нельзя купить пера, а мое так дерет бумагу, что вся энергия уходит на выведение букв — начинаю понимать скучные и короткие письма детей, начинающих писать чернилами.

В деревне мы с Муром уже с 31-го июля, недалеко от Парижа (вторая станция за Версалем), но настоящая деревня, — редкому дому меньше 200 лет и возле каждого — прудок с утками.

Жизнь не легкая, почти все продукты таскаем на себе из соседнего городка — Trappes (8 кил<ометров> туда и обратно), воду надо качать, стирать очень неудобно, пропустишь булочника — купить негде, и т. д., — но настоящий простор и покой, как только выйдешь. Нужно только чаще выходить (реже входить!).

Это наше с Муром первое лето на воле за 5 лет. Цена (чтобы Вы немножко представили себе французские цены на жилье) — 2 больших, совершенно пустых комнаты (в одной — готовим) 120 фр<анков> в месяц. Часть мебели привезли, часть дружески дали местные русские — муж и жена — цветоводы. Местность вроде чешских Иловищ — только Иловищи[760] — лучше — должно быть оттого, что — выше. Но мы, по старой памяти, все-таки ухитрились поселиться на холму. С собой взяла Kristin Launnstochter, к<отор>ую перечитываю каждое лето, — вот уже пятый раз. Т. е. пятый раз живу ее жизнь. Второй том — с Вашей надписью, — помните? Значит и Вас взяла с собой в Elancourt — в русск<ом> переводе олень (старинное ЕЛЕНЬ) бежит.

Была у меня здесь в гостях мой — уже старый: 10 лет! — и верный друг, А<нна> И<льинична> Андреева, наслаждалась простором и покоем. Ее сын Савва, к<оторо>му уже 25, а Але осенью будет 21 год! — принят в Casino de Paris[761] послужила ему его обезьянья лазьба по вшенорским деревьям! — танцор, и танцор замечательный. А весь облик — облик Парсифаля[762]: невинность, доверчивость, высокий лад, соединенный с полным дикарством (не знает, что такое социализм, и — знать не хочет) — полная мера своеобразия. Да и она очень своеобразна, — только жестче сына, — м<ожет> б<ыть> потому, что — старше.

Аля на* море, учит по-франц<узски> целое семейство (бабушку включая), нем<ецко>-еврейских эмигрантов. 150 фр<анков> в месяц, но — море! И хороший корм (семья ест весь день), и добродушное отношение.

Между нами идет дружеская переписка, не слишком частая. Я, наконец, поняла (всегда знала, но теперь узнала на опыте), что кровное родство — не Wahlverwandschaft[763], и что требовать (ждать) близости можно только от второго. Ибо первое (кровное) — случайное: от случайности брака: нашего или наших родителей минутного выбора и решения. Чудо — когда совпадает.

О Муре могу сказать, что он растет большой и своеобразный, но, по мне, слишком мужественный: слишком мальчик. Но надо быть умнее и не ждать второй раз — себя, второй себя.

Читали ли новую вещь Унсед: Anna-Elisabeth?[764] И, если да, — что* это? Какое время? (С огорчением:) — неужели наше? Где происходит вещь? В какой стране? (С огорчением:) — Неужели не в Норвегии? Непременно напишите: той же силы вещь, или слабее, или, вообще, иное? Жажду знать.

_____

Моего Белого (С<овременные> Зап<иски>) не ищите — пришлю как только вернусь. Обещаю. У меня есть отдельные оттиски. Напишите мне разок сюда: я здесь до 25 сент<ября>. Так приятно будет получить Ваше письмо от деревенского почтальона!

Боюсь, что у Вас уже в глазах рябит от моего карандаша!

Обнимаю Вас и жду отклика.

МЦ.


С<ергей> Я<ковлевич> живет наполовину в Кламаре, наполовину здесь, езды из Кламара 40 мин<ут>, а полная глушь: поля, старые фермы, коровы…


Впервые — Письма к А. Тесковой, 1969. С. 114 (с купюрами), СС-6. С.414. Печ. полностью по кн.: Письма к Анне Тесковой, 2008. С. 194–196. (С незначительными уточнениями по кн.: Письма к Анне Тесковой. 2009. С. 240–241).

49-34. Н.А. Гайдукевич

Elancourt, par Trappes (S. et O.)

chez Mme Breton

(не забудьте France!)

6-го сентября 1934 г.


Дорогая Наташа, пишу Вам в самый неудачный для письма час: после обеда (по-французскому — завтрака) во время спящего Мура (он у меня до сих пор (9 лет) днем спит — и бу*дет; ему — покой, и мне — покой, а Вам (иногда) — письмо), итак, во время спящего Мура, т. е. не в большой, чистой, ибо беспредметной, письменной и спальной комнате, а в готовильной и еде*льной[765], т. е. — кухне: значит, беспорядочной, перегруженной, люто-мушиной и осиной (осень: яблоки, и подобия, из них, варенья). Кроме того, мимо окна непрерывно шляются: велосипедисты с велосипедами (за*-руку), мужики с быками, старухи с козами, ибо живу на шоссэ, и все (три с половиной человека) непременно куда-то идут и непременно мимо меня. Сейчас за окном разговор: — L’air est bon: elle a bonne mine, hein? — Oh oui, elle a bonne mine. Mais elle n’est pas grosse. — Oh non, elle n’est pas grosse. — Elle reste jusqu’* la fin du mois? — Oh oui, elle reste jusqu’* la fin du mois. — Ce n’est pas pour toujours, hein? — Oh non, ce n’est pas pour toujours[766].

Elle, это, конечно, я: первая и единственная иностранная жительница деревни Эланкура. Они — мужской голос и женский, оба — старые.

Я здесь с Муром, с 31-го июля. Платим за две совершенно голых комнаты (одна обращена в кухню, т. е. в неустанно-кипящий примус) — 120 фр<анков> в месяц. Без ничего. Две кровати одолжили недалекие соседи, два стола привезла, третий и два табурета купила. Но пришлось привезти всю посуду, в узлах и мешках, — багаж был совершенно советский.

Иногда приезжает Сережа, спит на чем-то совсем продавленном, что* мне дали чтобы здесь оставить, и всю ночь ворочается, зажигает свечку и читает, а иногда закусывает. Здесь ужасные ау*ты (от слова ao*t: август) незримые пауки, кусающие — поясами: вокруг шеи, вокруг пояса, полукружие живота, не брезгуя и ногами и руками. Зуд — нестерпимый, и часто кончается экземой. Не комары. Есть ли эта нечисть в Польше? Она — по всей Франции и появилась года три назад.

Настоящая деревня. Раньше был лес, т. е. и теперь стоит, но ходить нельзя, п<отому> ч<то> под каждым кустом — либо куропатка, либо охотник, чаще — охотник и во всяком случае — смертная опасность. Охотники в первый день охоты убили мою собаку Феликса, — молодую, веселую, рыжую и верную, всегда убегавшую и всегда возвращавшуюся. На этот раз — не вернулась. Ждали весь вечер, всю ночь, всё утро, — пошли разыскивать в те поля и перелески, где с ней гуляли, — никого: только выстрелы.

У меня всегда горе с собаками. Эту мне подарили на шоссэ: приласкала, а хозяйка: — Le voulez-vous?[767] Я, конечно, да, — и привязалась, сжилась — и вот… Пес был неотразимый. (Зачем я Вас им растравляю? Эгоизм. Впрочем, письмо было бы не мое, если бы не было про Феликса, это моё настоящее: горе, которым живу.)

Здесь буду во всяком случае до 20-го сентября. (Ученье — 3-го Октября). Милая Наташа, неужели Вы правда приедете в Париж весною? Сделайте это. Хорошо бы на Пасху, т. е. во время Муриных каникул, чтобы мне не так быть связанной его про*водами и приво*дами. (Он — путешествовать один?? Я его и в школу за три дома одного не пускаю. Самостоятельность детей есть только беззаботность матерей. «Мой сын такой самостоятельный», это значит, — «Я решила не обращать на него никакого внимания». Но об этом — потом.)

Напишите мне еще сюда, успеете. Давайте помечтаем — о совместном весеннем (блаженном!) Версале, о растравительном Трианоне[768], просто о нашем ванвском (я теперь в Ванве — Vanves, но это тот же Кламар, т. е. близкий пригород)[769] форте: пустыри с солдатами, где мы все вечера будем гулять. Жалко, что Вы меня увидите в неволе (дома), торопящейся и торопящей всех, не терпящей — ничего, терпящей — всё. Но иногда будем сбегать. Напишите — серьезно ли? Т. е. сколько-процентная мечта?

Обнимаю Вас и жду весточки

МЦ.


<Приписка на полях, в начале письма:>

а меня пишите без Цветаевой, просто — Efron, Цветаеву они не одолеют и просто не отдадут письма, — здесь ввиду простоты нравов двойных фамилий не бывает, здесь на всю деревню две фамилии: La Montagne и L’eau[770], моя, Efron, третья.

<Приписка на полях в конце письма:>

Мой постоянный адр<ес>:

31[771], Rue Jean-Baptiste Potin

Vanves (Seine)

France

Но сюда написать вполне успеете, я наверное задержусь до 25-го, хочется чтобы Мур на подольше надышался коровами и курами, — он ведь, увы, городской, и здесь в первый раз в жизни увидел свинью. Сказал: «грозная и грязная».


Впервые — Письма к Наталье Гайдукевич. С. 67–70. Печ. по тексту первой публикации.

50-34. В.В. Рудневу

Vanves (Seine)

33, Rue Jean Baptiste Potin

23-го сент<ября> 1934 г.


Милый Вадим Викторович,

Узнала — по слухам — будто Вы запрашивали обо мне Сосинского[772]: где я и что* я — и что* с рукописью.

Перед отъездом, т. е. в конце июля, я получила от Вас письмо, на которое ответила. Летом неопределенно ждала от Вас оклика, но так как Вы не окликали, я и не торопилась.

Рукопись есть. — «Мать и музыка» — но, кажется, велика: по моему расчету 62.220 знаков.

Хотела ее для вечера, но если Вы возьмете — дам Ва*м. Другого у меня ничего нет.

Когда нужно сдать? Она почти переписана.

Жду ответа. Были с Муром на ферме возле Trappes и только что вернулись.

МЦ.


<Приписка на полях:>

Когда выходит №? Мне важно — для вечера[773].


Впервые — Новый журнал. 1990. СС-7. С. 453. Печ. по кн.: Надеюсь — сговоримся легко. С. 63–64.

51-34. В.В. Рудневу

Vanves (Seine)

33. Rue Jean Baptiste Potin

26-го сент<ября> 1934 г.


Милый Вадим Викторович,

— Ничего. —

Во-первых, я сама виновата, что еще раз Вас не окликнула — для верности.

Во-вторых, пойди вещь сейчас, у меня бы ничего не было для вечера, который мне нужен до зарезу.

Итак — до следующего номера!

А в Посл<едние> Нов<ости> я и не собиралась давать отрывков, тогда дала только потому что они просили, а просили из-за Белого (имени)[774]. В данной же вещи ничего именно*го и злободневного нет, — мое младенчество и молодость моей матери.

Сердечный привет

МЦ.


— А стихов Вам не нужно? Иль № уже отпечатан?


Впервые — Новый журнал. 1978. С. 203-204. СС-7. С. 453. Печ. по кн.: Надеюсь — сговоримся легко. С. 64.

52-34. О.С. Франкфурту и К.П. Кротковой

Vanves (Seine)

33, rue Jean-Baptiste Potin

26-го сентября 1934 г.


Милые Осип Самойлович и Кристина Павловна,

Выехали мы в 5 * ч<асов> утра и последний взгляд на Эланкур был на Ваш (скоро уже бывший: ex-ci-devant![775]) дом под клубами тумана.

В последнюю минуту взяли кошку, маявшуюся у дверей, запихали в корзинку и завязали моим многострадальным фартуком (как только она не задохнулась??) и в последнюю же минуту забыли:

1) метлу,

2) маленькую деревянную вешалку для полотенец, желтенькую (обе вещи были в кусте) — так что если будет возможность — привезите их нам, когда будете в наших краях. Помните, что наш Ванв — у самого Кламарского вок<зала>. От него начинается Av de Clamart[776], на к<отор>ую и выходит наша крохотная Jean Baptiste Potin, наш дом (33) как раз — угловой.

А то Ванв — велик.

Очень рады будем повидаться — соскучились. Я всегда дома до 1 ч<аса> и часто — после 4 ч<асов>. А от 1 ч<аса> до 3 ч<асов>, 4 ч<асов> у нас в доме сонное царство, так что в эти часы никого не зову, а сама — стираю или еще что-нибудь.

Хорошо бы, если бы известили, когда будете, — угостила бы Вас вегетарианским завтраком (12 * ч<асов> — 1 ч<ас> или обедом (7 ч<асов>).

Пока до свидания, С<ергей> Я<ковлевич> едет в город. Да! Если Вы скоро соберетесь, попрошу Вас выписать меня у мэра, сейчас нет денег на заказное письмо с моей identit*[777], а посылать простым — страшно.

Всего доброго и спасибо за все.

МЦ.


(Мы на 2-м эт<аже>, правая дверь).


Впервые — Минувшее. С. 379–380. Печ. по тексту первой публикации.

53-34. К.П. Кротковой

27-го сент<ября> 1934 г., четверг.


Милая Кристина Павловна,

Обнаружилось, что мы еще забыли тросточку (ровную, желтую, с ремешком)[778]. А она еще чешская, я с ней облазила все те холмы. Так что, если не трудно, прихватите и ее.

И теперь, кажется, все.

Сердечно приветствую.

МЦ.

Vanves (Seine)

33, rue Jean-Baptiste Potin

/Trappes/

(NB! Я с ума сошла!)[779]


Впервые — Минувшее. С. 380–381. Печ. по тексту первой публикации.

54-34. Н.А. Гайдукевич

Vanves (Seine) 33 Rue Jean-Baptiste Potin

29 го сентября 1934 г.


Дорогая Наташа,

А Ваше письмо, несмотря на 31, все-таки дошло, что совершенно удивительно, потому что нет недогадливее (равнодушнее!) французских почтальонов. Но мы в Кламаре своего рода знаменитость: постоянно переезжаем, а у почтальонов руки и ноги отваливаются, ища и нося. Словом, не забудьте № 33[780], а не 31 — и это уж на всю зиму, пока весной опять не захочется новых мест. Как кочевникам и собакам (приблудам. Других у меня не было.)

Милая Наташа, давайте помечтаем — о лете. Во-первых, выясним, чего Вы хотите: меня — или Парижа? Или — меня и Парижа? Или — Парижа и меня? Ибо, увы, в июле я наверное опять уеду на какую-н<и>б<удь> недалекую ферму — для Мура, из-за Мура, и не только для здоровья — для души, уже опасно-городской и иссушенной зрелищами: сменой реклам, воззваний, витрин, всем тем даровым и развращающим хламом стен, заслоняющих — суть.

Может быть мне — ничего не удастся, ибо растет явно-современной и в меня только силой — человек: неуязвимый. Неуязвима и я, но только потому, что через все*уязвимость — прошла: от все*чувствия, а не от нечувствия. Оттого — что этой стены (рекламной, тюремной) не вижу: вижу сквозь нее: ее — просто нет: есть я и вещь, без средостения. Я ее взглядом валю! (Но ка*к — ненавижу: заклеенную, заплеванную, с отпечатками всех вожделений!) А для Мура это — рай: — «Ма-ама! Новая реклама! Ма-ама! Новое „avis“»[781]. Словом, как в моей давешней вещи о Лозэне:

— Всё, всё ему по нраву — лишь бы ново![782]

И единственный отвод — коровы. А я, Наташа, в детстве коров не любила, в деревне не коров любила, а — деревья: собственную душу[783]. А зрелища (всё, на что надо глядеть) с младенчества ненавидела: оперу, балет, Centenaire du Canton de Vaud[784] — какая му*ка! Сидеть — и глядеть. Как ненавидела — играть, считая это позором и глупостью, — и сейчас не могу проглотить — даже тенниса, и Вашего мяча с сеткой, Наташа, не проглатываю. Оттого я всю жизнь была одна (и в любви), с человеком любила только разговаривать — и ходить, большими шагами по большой природе. Мне от всего иного было невыносимо — скучно и глупо. И это с тех пор как себя помню. И в Муре — ничего не узнаю*. У него две страсти: УЧЕНИЕ и РАЗВЛЕЧЕНИЯ: две мои контр-страсти, ибо я и учиться — ненавидела, никогда ничему не училась, ничего не изучала, что* знаю — пришло само: от вживания в вещь, от сращения с ней. Так знаю Гёте, Наполеона, женский XVIII век[785], теперь — Норвегию, и м<ожет> б<ыть> единственное, что я знаю — человеческую душу: сильную и уединенную. Газетами всю жизнь брезговала, а Мур — из них пьет, и я ничего не могу поделать, ибо наш дом завален газетами, и нельзя весь день — рвать из рук. У него дивная детская (юношеская) библиотека, лучшие книги — франц<узские> и русские — но он перечитывать не любит: — «я уже два раза читал», он не живет в книге, он по ней скачет, ее ест — и дальше. А «дальше» — авантюрные романы, либо в руках, либо в глазах (витринах), и весь словарь оттуда, с «le sang giclait (какая гадость!) de son cr*ne fracasse»[786] — сплошные тирады, вроде школьных. Я одна борюсь, и одна с ним бы справилась, но я не одна, а отец всё позволяет: во-первых — так спокойнее, во-вторых — он сам целиком поглощен общественностью, весь в газетах, а «авантюрные романы — это детская романтика». А Муру 9 * лет. Поймите меня: как мне быть против — Авантюры? Но с большой буквы, из первых рук: Ж. Верн — да, Дюма — да, но не «их имена суть многи», не макулатура для наживы — писак и издателей. Мур пьет помои — и я должна смотреть. Ибо как только я — слово, отец: — «Вы — тиран, Вы портите ему детство, Вы — жандарм, Вы не даете ему дышать…» и т. д. При нем. Отсюда у Мура — род снисхождения ко мне: — Бедная мама, Вы всего этого не понимаете! (Ни газет, ни техники, ни спорта, ничего, чем он живет). Не понимая, что это моя сила, а не слабость, ибо «понять» теннис или очередную разрезанную женщину или очередное падение проворовавшегося министерства — не хитро*. Но я всего этого зна*ть не хочу! А Мур, с соболезнованием: — бедная мама! С утра до вечера он меня судит: по мелочам и по-крупному: и не так воспитываю, — «всего боитесь: смешно!» и не знаю, как с Rue Victor Hugo попасть на Rue de Paris[787], и пишу так, что никто не печатает, и не хочу поднять головы на очередной (валящийся на нее!) аэроплан, словом «несовременная» и завтра скажет: «неинтересная». И — прав: ибо ему со мной скучно: играть я отродясь не умею, только разговаривать, а ему интересно — только о техническом Concours L*pine[788], или о крестословице из Посл<едних> Новостей, или о новой марке автомобиля. Sans Famille[789] (знаете, наверное?) он не любит, Лорда Фаунтелероя — не выносит, и я одна с его (моими!) детскими книгами[790]. Не малейшего давления я на него с его рождения — и будучи с ним непрерывно — не оказала. Он — готовый человек с готовыми вкусами — и пуще. Вижу безнадежность — и все-таки борюсь — за себя в нем[791]. И — не добьюсь.

С Алей — еще хуже (у Мура — хоть моя физика — и сила: мой материал). Аля, прежде всего, «гармоническое существо», каким я никогда не была и каких я никогда не любила: всё в меру: даже ум — в меру, хотя очень умна, но не боевым (моим) умом, а — любезным, уступчивым. Всех (без исключения!) очаровывает. «— Какая разумная, плавная, спокойная. И — какая умная. И — какая одаренная. И — как чудно вяжет: золотые руки! И как чудно играет с детьми…» И т. д. И т. д. Ни одного угла, ни одного острия. Меня в детстве любила до безумия, это была болезнь, теперь это прошло. Она меня непрерывно судит: я не дала ей среднего образования (дала 6 лет школы живописи)[792], я загубила ее детство и юность (каждое утро с 10 ч<асов> до 12 ч<асов> гуляла с маленьким Муром — в чудном парке Bellevue, а потом в мёдонском лесу и нерадиво мыла посуду) — я долгие годы одна содержала всех и не могла гулять утром. Прошлой осенью, когда она во что бы то ни стало решила поступить на место — очень трудное и невыгодное и совсем непонятное: помощницей к зубн<ому> врачу — я ей сказала: — «Аля, ты знаешь, кто* я и что* я. Мне нужно два часа утром для писания. У меня никого нет на выручку. Своей службой ты меня обрекаешь на неписание. Думай». Ответ: — «А Вы думали — я всю жизнь буду служить у Вас femme de menage?»[793] И — мой ответ: — «Для femme de menage ты слишком ПЛОХО служишь. Так служат — только дочери».

И вот — ушла служить за 300 фр<анков> без еды (потом стало 600 фр<анков>) с 8 * ч<асов> утра до 9 ч<асов> веч<ера>, падая с ног от усталости — лишь бы не дома: не провожать Мура в школу и не мыть посуду. А весь остальной день был — ее: ходила она — куда хотела, она с 13 л<ет> пользовалась почти полной свободой. Нет, я ей непереносима: я с моей непохожестью ни на кого, и с моим внутренним судом всего, что не ПЕРВЫЙ сорт. Со мной — душевно трудно. И — вечные укоры: — Ни в одном доме не моют посуду холодной водою. — Ни в одном доме не готовят на два дня. — Ни в одном доме пять дней из семи не едят котлет. — (С<ережа> и Аля — хором) — не понимая, что мне-то гораздо проще было бы: мыть горячей — давать каждый раз «новое» — вместо котлет, к<отор>ые очень долго делать, напр<имер> «tranche de veau»[794] или вовсе — ветчину. Что я не от «скупости», а п<отому> ч<то> нет денег. И всё это создает озлобление: и их — и мое. Им всюду лучше, чем дома — и мне со всеми легче, чем с ними.

Выслушайте до конца. Пример: С<ережа> уронил что-то под стол и шарит (он очень высокий, а в кухне тесно). Мур, не дрогнув, продолжает есть. Я: — Мур, подыми же! Как же ты можешь сидеть, когда папа ищет? С<ережа>, перестаньте искать! — С<ережа> искать не перестает, а Мур спокойно продолжает есть — и сообщать последний фельетон из Посл<едних> Новостей. Ни слова — мне в подтверждение, и как часто — мне в посрамление. Или: — Я в его воспитание не вмешиваюсь. То, что Вы делаете — чудовищно. (При нем.) А «чудовищно», что я, наконец, не вытерпев его полной тарелки и полного словами рта, наконец беру ложку и сую ему в рот. Тогда — буйный скандал. А Мур за едой говорит непрерывно: обед (суп и котлеты) длится час. А в школе он ведет себя отлично, ибо как всякая сила жаждет власти: над собой. А в доме — анархия, и в доме он томится: — Какая у нас ужасная семья!

И это — весь день. Проще: таков мой день. А вернется Аля (она сейчас на*-море) — еще хуже будет, уже мысленно холодит от ее холодно-дерзкого тона и такого же взгляда (у нее огромные светло-голубые глаза) — и всей ее неуязвимости: не моей. Она до меня не снисходит. Я — «vieux jeu»[795], бедная «больная» женщина, к<отор>ая нынче, очевидно, опять не выспалась. — «Вы бы лучше раньше ложились спать». Боюсь, что ее детей я любить не буду, — никто меня та*к не оскорблял. Весь прошлый год был живой му*кой. Ибо отец — за нее: я загубила ее жизнь, я лишила ее юности, превратив ее в няньку (я, кроме как от 10 ч<асов> до 12 ч<асов>, была с Муром, с самого его рождения, целый день) от меня все бегут, я — притча во языцех — и всё это при ней. А она холодно слушает. Не снисходя[796].

А потом: — Мама! Как Вы чудно читали! (на вечере). — Мама, какая Вы были красивая! — Мама, как Вы изумительно сказали о лете «красное и сладкое»… За — чем? Зачем — это? Ведь это — себе приговор. Ведь я-то — одна: на эстраде — и в кухне над котлетами. Ведь это я-над котлетами написала то, что читала — я-на эстраде.

Чувствительность к звукам — знаю. Муру: — Не свисти! (сама от нестерпимости почти свищу!) Але: — Не пой! Реплика (ее) — Да что Вы, мама! И петь нельзя! Разве у нас (протяжно) — тюрьма — а? — Я занимаюсь. — Но даже в тюрьме, кажется, не воспрещается петь? — А у себя на службе? — Но разве у нас дома — служба?

— и т. д. —

Тихо говорю: — Это — ад.

Всю меня, с зеленью

Тех — дрём —

Тихо и медленно

Съел — дом.[797]

(Разгадка в том, что С<ережа> рвется в Россию[798], хочет быть новым человеком, всё то — принял, и только этим живет, и меня тянет, а я не хочу, и не могу, я — новый мир во всех его проявлениях — ненавижу, я на него иду, а не он на меня, и дело не в политике, а в «новом человеке» — бесчеловечном, полумашине — полуобезьяне — полубаране, а в общем — быке: овцебы*ке (есть такой!)

У меня, Наташа, нет будущего. Я, переехав, даже портретов — Муриных детских, Бориса Пастернака, Рильке — не развесила[799]. — «На время не стоит труда»[800]. И дело не в том, что м<ожет> б<ыть> — опять новая квартира, а — новая страна, ЧУЖАЯ, где я сразу умру: одна — против ста шестидесяти миллионов. Мура я там совсем и навсегда потеряю. Алю — уже потеряла. (Ей 21 год и это в ней не «детское»). Я — совершенно одна. У С<ережи > ко мне «старая память», — остаток привязанности: ему не было 17 лет, когда мы встретились, и он тогда только что (трагически) потерял мать и брата[801]. А писание — моя функция, во мне функция, — как дыхание. Там я счастлива и спокойна. Вот на этом листе бумаги.


Как же — лето? Хотите со мной на ферму? Надежды на море у меня мало.

Никуда не уехали — сын и я:

Обернулись прорехою — все моря:

Совладельцам пятерки рваной десятки

Океаны — не по карману![802]

(1933 г.)

Так и не решила: пятерки — или десятки.

А — мо*жет-быть… Конечно, было бы блаженно — на* море. Я его особенно люблю осенью, когда все уехали. Есть недорогой островок Ile d’Yeu (Dieu)[803], там часто живут малоимущие русские. В Вандее. Только рыбаки. Можно было бы снять вместе. А жизнь в Париже — дешевая. Можно достать комнату за 100 фр<анков>, — только (как у Блока) «под самой крышей»[804]. Сможете — если не испугаетесь «banlieue»[805] — жить и у нас, в Ванве, — если мы уже будем на ферме. Мы в 10 мин<утах> ходу от метро. Но времени много, — вырешится. У Мура учение кончается 1-го июля, — а у Вас (вас) когда?!

Кончила прозу «Мать и Музыка»[806], сейчас пишу стихи — НИКОМУ НЕ НУЖНЫЕ[807].

Обнимаю Вас

МЦ.


<Приписки на полях:>

У нас сейчас чудные дни. Как бы мы с Вами гуляли! Не погода, а растрава!

У меня для Вас есть чудный подарок, но послать — невозможно таможня. Не будет оказии? Не забудьте ответить.

Нет, не скажу, что*, но — чудное.

А до лета ждать — долго.

Подарок — на всю жизнь.


Не рассказывайте обо мне (моих горестях) НИКОМУ.

Я и Асе в Москву не пишу: ненавижу гласность. Я Вам пишу п<отому> ч<то> Вы меня не знаете — и знаете, п<отому> ч<то> с Вами я на полной свободе — СНА.

С Белым у нас не* было ничего общего, кроме трагической доли поэта: собачьести: одиночества. Ведь нет поэтов, а есть — поэт. Один во всех. Вот мы с ним ИМ и были…

У Вас, видно, чудная собака: ПСИ*ЩЕ! Даже читала Муру. Пришлите фотографию. Какая чудная смесь! А меня в детстве за злобность и верность звали «овчаркой».

А недотрога — конечно. Когда-нибудь расскажу.


Впервые — Письма к Наталье Гайдукевич. С. 73–85. Печ. по тексту первой публикации.

55-34. А.В. Эйснеру

3-4 октября 1934 г. [808]


Милый Эйснер,

Вы меня своим укором о челюскинцах…[809] (почему не написали? всех собак спасли![810] в этом же — Ваше) задели за живое мясо совести и за живую жилу силы. Ведь многие годы уже я — лирически — крепко сплю (и без всякого синего плаща[811] во сне и там с сырой ночью, с пустой сырой ночью, в которой я сама, сама и сплю) — и вот: оклик: запрос.

Степень моего одиночества здесь и на свете Вы не знаете. А теперь я написала Челюскинцев, не я написала, сами написались, и посвящала их — возвращала их — Вам.

Вы, может быть, очень плохой человек в жизни, но жизнь сама очень плохая, — плохое место (и я в ней не живу), а встретились мы с Вами не в жизни, а скажем смело: над, там, откуда, мы на нее даже не глядим, а если глядим, то слава Богу — видим только больше. — Та.

Я не такая дура, чтобы это высокое место <нрзб.> совместно, менять на — что бы ни было, ибо кроме этого высокого места не вижу и не знаю ничего.

Какое бы ни было другое:

Поэтому в жизни у нас с Вами встреч (и РАЗМИНОВЕНИЙ) нет — ибо в ней Вы меня не встретите никогда: я в ней не бываю.

А сегодня — на Челюскинцах (нос, пароход, глыба, авион, ибо это все — одно)

С настоящим наслаждением (слово, которое в рот не беру!) думаю, как буду читать эти стихи — здесь[812]. Последним. Скоро. Хочу Вам их прочесть. Приходите на авось — вечером, ибо дождаться от Вас <зачеркнуто: срока> дня и часа — заведомо не дождаться Вас. (Это тоже отношение и, плохое: Ваше к жизни)

Я нарочно пишу о Вас плохо, чтобы Вы знали что я не вслепую дружу с Вами — тогда (для Вас) цены нет! От дружбы через плохое — к через болото (и просто за поэтичность) как через болото — радуга (и под каждым концом радуги — клад, то потому она и встречает: держит. Радуга (целое) есть эманация двух кладов — т. е. обе стороны. От клада к кладу, — та*к я Вас чувствую. Радуга есть протянутые руки сокровищу).

Я не могу защищать четырех оставленных девушек и ошельмованных друзей которых бы я сама не любила. Вот если бы Вы такую (ТАКОЕ) как я — оставили…

<нрзб.> (простите за гиперболу, но есть такая весть, на которой все равны) иначе пришлось бы ежесекундно судить Пушкина, и презирать его, а <зачеркнуто: положить на весы, что ценнее: — страдать> я не хочу, т<ак> к<ак> Пушкин мне — такой какой есть — дороже всех кого он унизил раз, всех кого я уважаю — два, потому что Пушкину я благодарна, то ему (то есть поэтам, поэту) из всех мне делавших добро, и благодарна.

Я бы хотела, Эйснер, пойти с Вами на Symphonie inachev*e[813], где доля поэта (вся — всех поэтов) как на ладони.

С Вами я хочу по возвышении <нрзб.>

До свидания.

МЦ


Печ. впервые. Письмо (черновик) хранится в РГАЛИ (ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 23, л. 77).

56-34. К.П. Кротковой

Vanves (Seine)

33, rue Jean-Baptiste Potin

5-го Окт<ября> 1934 г.


Милая Кристина Павловна,

Вот мой паспорт с большой просьбой: тотчас же выписать, и выписать задним числом, т. е. что уехала я в первых числах октября (возможно — позже!), а то меня здесь, в Ванве, оштрафуют за неявку[814]. Я думаю, и даже очень надеюсь, что мэр не знает — или не помнит — когда я уехала. Не знаю, как лучше: обманом с ним, или правдой — с нею, — раз Вы с ней дружите.

Муж, как приехал, заболел — головная боль и 40 с лишним, докторша сказала, что вроде солнечного удара, — только вчера встал. Сошлитесь, если будете говорить с ней, на его болезнь.

Но хорошенько подумайте, а то я очень боюсь штрафа.

Сердечный привет вам обоим. Если можно, верните заказным, при встрече сочтемся.

МЦ.


Впервые Минувшее. С. 381. Печ. по тексту первой публикации.

57-34. К.П. Кротковой

Vanves (Seine)

33, rue Jean-Baptiste Potin

7-го Окт<ября> 1934 г.


Милая Кристина Павловна,

Большая просьба: не могли бы Вы на машине доставить наши ведра (и щетку, и вешалку) куда-нибудь в Париж, по какому-нибудь адресу, где бы мы могли их ваять.

Началась топка и обнаружилось, что у нас ничего нет для золы и угля, т. е. ведра срочно нужны. Вот я и вспомнила свои эланкурские.

Ответьте мне, пожалуйста, поскорее: возможно ли это, а если возможно — то где и в какие часы можно будет вещи взять? А то мы завалены и залиты золой — по всем углам и ящикам, и страшная грязь в квартире и на лестнице. А новые покупать — я и так уже 30 фр<анков> истратила на разные печные щиты и т<ому> п<одобное>.

Очень прошу Вас, если можно, оказать мне эту большую услугу.

И «Совр<еменные> Зап<иски>» кончаются: ныне получила письмо от Руднева[815]. Следующий № — последний. Даю «Мать и музыку» — как лебединую песнь. Может быть — и бесплатную.

Желаю удачи с сыновней школой и родительской оранжереей!

Сердечный привет обоим и даже — троим.

МЦ.


А пса не завели? Огромноголового? Кошка — живет.

Итак: адрес и часы, когда всегда кто-н<и>б<удь> есть, чтобы взять. А м<ожет> б<ыть> и фамилию того места, чтобы списаться. (Помнится, Вы мне писали, что где-то па Italie[816], но страшно ехать в такую даль, не зная дома ли).


Впервые — Минувшее. С. 381–382. Печ. по тексту первой публикации.

58-34. О.С. Франкфурту и К.П. Кротковой

16-го Окт<ября> 1934 г.

33, rue Jean-Baptiste Potin

Vanves (Seine)


Дорогие Франкфурта,

Самое сердечное спасибо за паспорт, — всё обошлось благополучно и даже (тьфу, тьфу!) блистательно, бет малейшей задержки[817].

А сколько событий (покойников!) с нашего расставания!

Вчера с величайшим трудом уплатили терм, когда-н<и>б<удь> расскажу о глубочайшем свинстве (хотя прилагательное здесь неудачно!) «Посл<едних> Новостей»[818].

У Мура громадный нарыв под ногтем и в школу сейчас не ходит, п<отому> ч<то> ни писать, ни драться не может. Учится дома (временно). Я насквозь простужена, — у нас страшный холод, а угля нет и долго не будет, ибо я уже три мес<яца> ничего не зарабатываю. («Совр<еменные> Зап<иски>» потеряли мой адр<ес>, и книга выходит без моей «Музыки»[819]).

Очень рада, что обошлось с Павлушиной[820] школой. Да! Книга Р<имского>-Корсакова выписана из Москвы[821]. Не покупайте.

До свидания и еще раз спасибо за все. Простите за бессвязное письмо и ужасное перо.

Сердечный привет от всех нас.

МЦ


Как Ваш новый адр<ес>? (Хозяин).


Впервые — Минувшее. С. 382 383. Печ. по тексту первой публикации.

59-34. А.К. Богенгардт

Дорогая Антонина Константиновна!

Вы предвосхитили мое желание — и письмо. Каждый день собиралась окликнуть и каждый вечер, ложась, угрызалась, что опять не успела — но как раз был терм, и связанная с ним потеря времени (три напрасных поездки в Последние Новости за деньгами, не считая беготни к телефону и писем) — и столько штопки к зиме (всё — рваное!) и еще Мур заболел, т. е. у него огромный нарыв под ногтем, — нужно было возить в город. Словом, еле успевала опомниться. Но теперь, слава Богу, терм миновал, и Муру лучше, и в четверг все приедем, мы (Аля, Мур, я) пораньше, Сережа — попозже. Страшно радуемся, все, встрече. Привезу кое-что посильное для мальчиков[822] — и еще будет один сюрприз!

Итак, до после-завтра!

Страшно интересно будет посмотреть Олечку[823] и узнать, что* с толстой Машей[824].

До скорого свидания!

Марина


16-го Окт<ября> 1934 г., вторник

33, rue Jean-Baptiste Potin

Vanves (Seine)


<Приписка на полях:>

Мур из-за пальца не сможет играть в буйные игры — и тем лучше!


<Приписка сверху:>

С<ергей> Я<ковлевич> сможет быть к 1 ч<асу>, мы — пораньше.


Печ. впервые по копии с оригинала, хранящейся в архиве составителя.

60-34. К.П. Кротковой

17-го Окт<ября> 1934 г.

33, rue Jean-Baptiste Potin

Vanves (Seine)


Дорогая Кристина Павловна,

Только что получила из типографии билеты на мой вечер[825]. Помятую Ваше летом милое (и редкое в таких случаях!) предложение помочь в продаже посылаю Вам десять. Цена билета — 10 фр<анков>.

Только что миновала катастрофа терма, на который Демидов[826] мне дать 300 фр<анков> авансу под вещь, уже принятую в «Посл<едних> Нов<остях>», наотрез отказался, ссылаясь на ангину кассира Могилевского[827]. А «Совр<еменные> Записки» сами обнищали, кроме того потеряли оптом мой адр<ес>, и книга выходит без меня, т. е. моей веши «Мать и музыка», которую и буду читать 1-го. (Кстати, Вы единственный человек, к<оторы>й ее слышали!).

Спасибо заранее и все courage[828] — с билетами и вообще! (У меня куражу — не очень: страшный холод, а денег на уголь нет, лязгаем зубами и все простужены). 1-го будете?

Сердечный привет всем троим.

МЦ.


Впервые — Минувшее. С. 384. Печ. по тексту первой публикации.

61-34. С.Н. Андрониковой-Гальперн

Дорогая Саломея!

Огромное спасибо за терм и смущенная просьба: попытаться пристроить мне 5 билетов на мой вечер 1-го. Вещь (проза) называется:

Мать и Музыка[829].

Мне этот вечер необходим до зарезу, ибо вот уже четвертый месяц не зарабатываю ничем, а начались холода.

Мы переехали в двухсотлетний дом, чудный, но от природы, а м<ожет> б<ыть> старости — холодный. Пишу, дрожа, как Челюскинцы и их собаки[830].

Обнимаю Вас (ледяными руками) и горячо благодарю за все бывшее и… еще быть имеющее.

МЦ.


33, Rue Jean-Baptiste Potin

Vanves (Seine)

18-го Окт<ября> 1934 г.


Впервые — СС-7. С. 161. Печ. по тексту первой публикации.

62-34. В.Н. Буниной

Vanves (Seine)

33, Rue Jean-Baptiste Patin

20 го Октября 1934 г.


Дорогая Вера,

Я кругом перед Вами виновата: до сих пор не вернула книги[831], до сих пор не отозвалась, а теперь еще обращаюсь с просьбой, и даже двумя.

Да послужит мне это самообвинение смягчающим обстоятельством, хотя нашлись бы и другие!

Когда я нынче открыла газету, нет, даже не так: вбежал Мур с криком: — Мама! Волконский умер! Я похолодела и ринулась и — слава Богу! — не мой: брат: протоиерей Александр Михайлович Волконский[832]. Тут же заметка о его католичестве — тут же по ассоциации — petite Sainte Th*r*se[833] — и тут же Вы — и сознание: перст! (Вы еще ничего не понимаете, сейчас поймете.) А до газеты было pneu от кассира П<оследних> Нов<остей> Могилевского[834], где он извещает меня, что обещанного им (на свой страх и риск) аванса дать не может, ибо оказалось, что Пав<ел> Ник<олаевич>[835] моего «Китайца» еще не читал.

Теперь слушайте внимательно: этот «Китаец» мною был сдан в П<оследние> Нов<ости> 15-го июля, и с тех пор (15-ое июля — 20-ое октября) моего не было напечатано Посл<едними> Новостями — ни строки[836]. На все мои напоминания и запросы — успокоительный ответ Демидова[837]: — Вещь Павлом Ник<олаевичем> читана и принята. На днях появится. — Дни шли, приближался терм, вещь не появлялась. (А ресурсов у меня, Вера, никаких.) Наконец я возопила к Могилевскому (кассиру), не выдаст ли он мне 300 фр<анков> до напечатания, раз вещь по словам Демидова принята — просто к терму. Он — обещал. Прихожу 12-го- его нету: болен ангиной. Прихожу 14-го — то же самое. Т. е. все напечатавшие получили, а мне Демидов дать отказывается, ссылаясь на личную ответственность Могилевского; придет-де — выдаст. Хорошо. С величайшим трудом в последнюю минуту собираю эти 300 фр<анков> по совершенно нищим, свято обещая отдать в первый же день прихода Могилевского в Новости — и уплачиваю герм. Вчера перв<ый> день выздоровл<ения> М<огилев>ского, посылаю Алю в П<оследние> Нов<ости> за деньгами — Могилевский ей не дает — а нынче, в 7 ч<асов> утра следующее pneu:


Многоуважаемая М<арина> И<вановна>

К сожалению, до сих пор не выяснено не только, когда пойдет Ваш рассказ, но и принят ли он, так как Павел Николаевич его еще не читал. Игорь Платонович обещал сегодня выяснить вопрос и я завтра же сообщу Вам о результатах. Если я получу уверенность, что он принят, я сейчас же выдам Вам аванс, но не в размере 300 фр<анков>, а увы! только 200 фр<анков>. Больше мне не разрешено.

(Подпись)

_____

Три месяца вещь лежала в Новостях, и дважды и даже трижды Демидов врал мне, что вещь Милюковым принята. Зная, что такое для нищего — терм, выдать мне на него 300 фр<анков> авансу — отказался. А теперь, явно, запретил Могилевскому дать мне триста, даже если принят. Что это, Вера, как не выпихиванье меня обеими руками — из эмиграции — в Сов<етскую> Россию. На какие деньги мне жить? Совр<еменные> Записки за 20 стр<аниц> тексту стали платить 216 фр<анков>, да и то следующая книга выходит без меня, п<отому> ч<то> Руднев летом потерял мой адр<ес>. У меня ничего нет. Единственное платящее место — П<оследние> Нов<ости>, и я не могу добиться, чтобы меня печатали в них хоть раз в три месяца, на 300 фр<анков> — к терму. А они печатают — всех. Ведь меня, Вера, сдавили так, что мне остается только выскочить — пробкой из бутылки с гниющей жидкостью (ибо это — не шампанское, а пробка — они! шампанское — я!). ЧТО МНЕ ДЕЛАТЬ?

Пишу я — не хуже других, почему же именно меня заставляют ходить и кланяться за свои же труды и деньги: — Подайте, Христа ради! Хоть раз — к терму… — и не дают, как не дали в этот раз.

А в прошлый терм, Вера, был целый скандал: т. е. внезапно, посреди редакции, хлынувшие слезы и мой собственный голос, помимо меня говоривший (а я — слушала) — Если завтра вы, г<оспо>да, услышите, что я подала прошение в Сов<етскую> Россию, знайте, — что это вы: ваша злая воля, ваше презрение и плевание!

Тогда М<огилев>ский, меня пожалев (он очень добр!), мне аванс — дал. А на этот раз — заболел, а после болезни ему Демидов — запретил, это ясно из конца его письма.

— Что мне делать с Демидовым? Ибо он в П<оследних> Нов<остях> — всё (хотя у газеты с Милюковым и одни инициалы!). И он меня — не хочет.

А ресурсов — нет. И что мне делать — с собой?

Итак, Вера, подумайте: через кого бы воздействовать на Демидова? Кого он боится? Не вступился ли бы за меня Иван Алексеевич[838], разъяснив Демидову, что я все-таки заслуживаю одного термового фельетона (хорошо бы двух!). Что та*к делать — грех. Что нельзя, без объяснения причин, от чистейшей подлости, обрекать настоящего писателя — на нищенство и попрошайничество (да никто уже и не дает!). Либо, если И<вану> А<лексеевичу> так — неудобно, пусть бы запросил Демидова, почему меня никогда не печатают[839], — что у меня все же есть читатель, что я, наконец, стою чего-то…

А если И<ван> А<лексеевич> не захочет — через кого? Подумайте, Вера. Ибо у меня уже сердце кипит и боюсь, что кончится пощечиной полной правды — т. е. разрывом. Ибо у меня много накипело.

_____

Вторая просьба: на погашение термовых долгов 1-го устраиваю «вечер», т. е. просто стою и читаю вещь, к<отор>ая не пойдет, верней уже не пошла в следующей книге Совр<еменных> Зап<исок>, п<отому> ч<то> Р<удне>в потерял мой адрес. — Мать и Музыка (мое музыкальное детство). И вот, просьба, милая Вера: посылаю Вам 10 билетов, разошлите их от себя своим парижским знакомым, которые Вас любят или с Вами считаются, пусть возьмут, а деньги пришлют мне по адр<есу>:


33, Rue Jean Baptiste Potin

Vanves (Seine)


Мое положение — отчаянное. За Мура в школу не плочено (75 фр<анков> в месяц + страховка здоровья + учебники — т. е. не меньше 125 фр<анков>), угля — нет, а дом старый и страшно мерзнем, у Али совсем нет обуви, — и всё — та*к. (Аля, оказыв<ается>, служила летом у немецких Ротшильдов — банкиров Bleichr*der[840] и получила 150 фр<анков> в месяц, уча и воспитывая троих детей и бабушку (бабушку — французскому! Ей 80 л<ет>, и вся в заплатах). А когда Аля от них приехала и стала рассказывать, оказалось, что она служила у гамбургских миллионеров, если не миллиардеров. Самый крупный банкирский дом Германии. Была с ними в Нормандии.)

_____

Ну, вот, Вера. — Невесело? —

_____

Ради Бога, Вера, управу на Демидова! Взывать к его совести — бесполезно. Он — подл. Нужен — страх. И это еще потомок Петра[841] — о, Господи! Меня в редакции очень любят: и Могилевский, и Гронский[842], и Ладинский[843], и Берберова[844], и Поляков[845] (и я его — очень!) и Алданов[846], но все они — ничто перед Демидовым, Посл<едние> Нов<ости> — он.

Ответьте мне поскорее, что* Вы думаете.

Вы-то, Вера, не будете меня судить, когда узнаете, что я подала прошение? Но — еще погожу. НЕ ХОЧЕТСЯ!

Обнимаю вас.

МЦ.


Книга цела. Пришлю заказным после вечера.

Билеты посылаю нынче же imprim*[847].


Впервые — НП. С. 468-473. СС-7. С. 272–274. Печ. по СС-7.

63-34. А.А. Тесковой

Vanves (Seine)

33, Rue Jean-Baptiste Potin

24-го Октября 1934 г.


Дорогая Анна Антоновна,

Знаете, что с нашего расставания 1-го ноября будет уже — 9 лет? А тогда Муру было — день в день — д е-в-я-т-ь месяцев. Правда, жуть? И эта жуть — жизнь.

_____

Wenn die Noth am h*chsten ist, so ist Gott am n*chsten[848]: вчера мы совершенно погибали от безденежья: в доме ничего не было (как мышь — всё приели), а денег — никаких, ибо только что (15-го) выплатили терм. И вдруг — Ваша присылка! Я почувствовала себя Ротшильдом, или гамбургским банкиром Bleichroder’ом[849], в семье которого Аля, этим летом, за 150 фр<анков> в месяц обучала французскому — и всему, мытье ушей включая — троих детей и их 80-летнюю бабушку, главную банкиршу (ее — только французскому).

Как видите, с фермы вернулись. Мур ходит в школу, Аля пока дома и нужно сказать, пока ведет себя хорошо.

Мы живем в чудном 200-летнем каменном доме, почти-развалине, но надеюсь, что на наш век хватит![850] — в чудном месте, на чудной каштановой улице, у меня чу-удная большая комната с двумя окнами и, в одном из них, огромным каштаном, сейчас желтым, как вечное солнце. Это — моя главная радость.

Пишу очередную главу своего детства «Чорт»[851]. Думаю, что после нее эмиграция от меня совсем открестится, хотя бы из-за своего глубокого лицемерия и самого поверхностного ханжества.

Здесь все стали «святые», а как мало настоящей человечности!

_____

Очень хочу, чтобы Вы прочли моего «Китайца» — 24-го Октября, среда, Последние Новости. Достаньте, пожалуйста! А м<ожет> б<ыть> я сама пришлю Вам, если достану в пятницу в редакции.

Очень спешу. Это только короткая благодарность и привет.

МЦ.


Впервые — Письма к Анне Тесковой. 1969. С. 115 (с купюрами). СС-6. С. 415. Печ. полностью по кн.: Письма к Анне Тесковой, 2008. С 196–197. (С незначительными уточнениями по кн.: Письма к Анне Тесковой, 2009 С. 242.)

64-34. В.Н. Буниной

Vanves (Seine)

33, Rue Jean-Baptiste Potin

24-го Окт<ября> 1934 г.


Дорогая Вера!

Читали моего Китайца? Этот Китаец провалялся у Демидова 3 с лишним месяца и Демидов не дал мне за все эти три с лишним месяца заработать в П<оследних> Н<овостях> — ни копейки. Я честно читала, Вера, ибо своего Китайца за лето совершенно и на*чисто забыла и читала как чужого (китайца!) — по-моему, не хуже того, что печатается в П<оследних> Н<овостях>. Так — почему-же?

Имейте в виду, что заставил, наконец, прочесть Милюкова и, этим, напечатать — НЕ Демидов, а кассир Могилевский, который меня пожалел и которому запретили мне до напечатания выдать аванс[852].

Что я хочу? Добиться, чтобы меня печатали — скажем два раза в три месяца. Разве я не заслуживаю? За Мура я плачу* в школу теперь уже 100 фр<анков> в месяц (у них провели центральное отопление) а в этом месяце еще счет за учебники — 89 фр<анков>, т. е. без 11 фр<анков> — сто. Откуда-же мне брать деньги? И почему эмиграция (имущая) об этом не подумает? Ведь я же не хочу, чтобы Мура выгнали из школы, а меня с квартиры за неплатеж?! Ведь я — работаю. Ведь я чего-то — сто*ю. Я и так живу в развалине за 3.300 фр<анков> в год, скромнее — нельзя. Есть пассивность (в данном случае говорю об имущей эмиграции) к<отор>ая уже есть активность: не сделать — сделать. Вера, меня обеими руками выпихивают — в полном безмолвии.

Итак, нужно по другому: теперь нужно похвалить Демидову Китайца сразу, по свежему следу[853] — и удивиться, почему меня никогда не печатают, и тут же упомянуть о катастрофическом имущественном положении, а м<ожет> б<ыть> и вспомянуть моего отца, который столько сделал для русской интеллигенции. (Демидов его лично знал[854], и этим его скотство только усугубляется.)

Очень жду Вашего ответа. Вера, мне не на кого надеяться, некого, кроме Вас, просить о воздействии.

Китаец — среда, 24-го Октября.

Обнимаю Вас,

МЦ.


Немножко выбьюсь — напишу Вам по человечески, не по-«китайски» и не о Демидове.


Впервые — Русская мысль. Париж, 2000, 12-18 окт. Публ. Л.А. Мнухина. Печ. по тексту первой публикации.

65-34. А.А. Полякову

Vanves (Seine)

33, Rue Jean Baptiste Potin

24-го Окт<ября> 1934 г.


Милый Александр Абрамович,

Посылаю Вам два редакционных билета на мое чтение 1-го, и очень рада буду, если Вы придете. — Рассказ из детской жизни[855].

Мы очень давно с Вами не видались и без Вас мне в Посл<едних> Нов<остях> — не везет: Демидову я не пришлась.

Я всем говорю: вот если Поляков мне скажет, что моя вещь не подходит — я поверю, и не обижусь, и принесу другую, п<отому> ч<то> я ему верю, и как редактору, и как человеку… А когда…

Да! А раз я это всем говорю, то справедливо сказать и Вам.

До свидания — когда-нибудь!

М. Цветаева


Впервые — ЛО. 1990. С. 105. СС-7. С. 472. Печ. по СС-7.

66-34. В.Н. Буниной

Vanves (Seine)

33, Rue Jean-Baptiste Potin

29-го Окт<ября> 1934 г.


Дорогая Вера,

Короткое словцо благодарности: я вся в черновиках, похожих на чистовики, и в чистовиках — всё еще черновиках, и в письменных воплях о напечатании сообщения о моем вечере, и в Муриных — и для меня убийственных — арифметических syst*me m*triqu’овых задачах.

Только стихов мне не удается писать!

Итак, сердечное спасибо за присланное: мне и в голову не приходило, что, отсутствуя, можно купить. Ваши деньги — первая ласточка, на них живем уже который день. (Правда, странно — жить на ласточку?!)

Обнимаю Вас и после вечера сейчас же напишу и, главное, пришлю книгу — и даже две, Вера.

— Вы знаете латынь? Я — нет.

МЦ.


Спасибо за заботу о пальто![856]


Впервые — НП. С. 473-474. СС-7. С. 274–275. Печ. по СС-7.

67-34. В.Н. Буниной

Vanves (Seine)

33, Rue Lazare Carnot [857]

2-го ноября 1934 г.


Дорогая Вера,

В первую голову — Вам. Самое мое сильное впечатление от вечера:

— Я так хотела продать билет одному господину, очень богатому, — у него, у нас — такие счета! («у нас» — у Гавронского, говорит его помощница Тамара Владимировна, бывшая Волконская)[858]. Но знаете, что* он мне сказал: — «Цветаева ОЧЕНЬ вредит себе своими серебряными кольцами: пусть сначала продаст…»

Это, Вера, в ответ на предложение купить десяти-франковый билет на целый вечер моего чтения, авторского чтения двух неизданных вещей…

Как мне хочется, Вера, в громкий и молчаливый ответ ему написать вещь «Серебряные кольцы»[859] (Блок) — о том, как моя кормилица, цыганка, вырвала их из ушей и втоптала в паркет — за то, что не золотые[860], и еще про солдата-большевика в Революцию, который мне помог на кровокипящей ненавистью к буржуям станции «Усмань» и которому я подарила кольцо с двуглавым орлом (он, любовно: — А-а-рёл… По крайней мере память будет)[861]… и еще:

О сто моих колец! Мне тянет жилы —

Раскаиваюсь в первый раз —

Что столько их я вкривь и вкось дарила. —

Тебя не дождалась…[862]

Дать весь серебряно-колечный, серебро-кольцовый аккомпанемент или лейтмотив — моей жизни…

И еще возглас председателя моего домового комитета, бывшего княжеского повара, Курочкина: — Не иначе как платиновые. Не станет барыня — а у них на Ордынке дом собственный[863] — «серебряные носить, как простая баба деревенская…»

И возглас простой бабы деревенской на Смоленском рынке, на мою черную от невытравимой грязи, серебряную руку:

— Ишь, серебряные кольца нацепила, — видно, золотых-то — нет!

Вера, я всю жизнь прожила в серебре и в серебре умру. И какой чудесный, ко всему этому серебру, заключительный аккорд («Пускай продаст»…).

_____

Вечер прошел очень хорошо[864]. Зал был маленький, но полный, и дружески-полный: пришли не на сенсацию (как тогда, после смерти Белого)[865], а на меня — мои вечные «Getreue»[866]. Многих я знаю уже по вечерам, напр<имер> странную женскую пару: русскую мулатку и ее белокурую подругу. И старики какие-то, которые всегда приходят и всегда спят: русские старики, входные, — не по долгу совести клиента Гавронского, пришедшего потому что заплатил. И старушка из Русск<ого> Дома в Свя<той> Женевьеве, — поверх кофты — юбка, а поверх юбки — еще кофта — и так до* бесконечности… И всякие даровые, приходящие явно — пешком… О, как я бы хотела читать ДАРОМ и всем подарить по серебряному кольцу. Но я, Вера, теми «кольцами» — «пускай продаст» меньше уязвлена, чем удовлетворена: формула буржуазного (боюсь еврейски-буржуазного) хамства.

Читала я, Вера, Мать и Музыка — свою мать и свою музыку (и ее музыку!) и — пустячок, к<отор>ый очень понравился, п<отому> ч<то> веселый (серьезно-веселый, не-совсем-ве*село-веселый) — «Сказка матери» малолетним Асе и мне. Надеюсь, что из-за успеха (явного) возьмут в Посл<едние> Новости[867].

Чистый доход, Вера, (Вас — включая) 500 фр<анков>, уже уплатив за залу. 290 уже вчера заплатила за Мурину школу: Октябрь и Ноябрь — и учебники (89 фр<анков> 50! за девятилетнего мальчика, и всё это он учит наизусть: идиотизм!) — и обязательную страховку. Словом, гора с плеч до 1-го декабря. И уже заказала уголь — на 50 фр<анков> и сейчас Аля поехала в H*tel de Ville[868] — по горячему следу уже убегающих денег! — за ведрами и совками и щитками — и черт (именно он, черный!) еще знающий за чем: ВСЕМ ПЕЧНЫМ. Печи, слава Богу, есть.

Холод у нас лютый, все спим — под всем. А серебряные кольцы я все-таки не продам (кстати, за них бы мне дали франков десять — не шутка, конечно: пара — да и то… А танцор Икар[869] обещал мне медное кольцо — с чертом!).

Вера, сколько во мне неизрасходованного негодования и как жалею, что оно со мной уйдет в гроб.

Но и любви тоже: благодарности — восхищения — коленопреклонения — но с занесенной — головой!

А я сейчас пишу чорта[870], мое с ним детство, — и им греюсь, т. е. по-настоящему не — замечаю, что два часа писала при открытом окне, — только пальцы замечают — и кончик носа…

Вера, спасибо за всё! Да, Аля, к<отор>ая сидела в кассе, рассказывала про господина (седого), давшего 50 фр<анков>. Наверное — Ваш.

Кончаю, п<отому> ч<то> сейчас придут угольщики и надо разыскать замок для сарая и, самое трудное, к нему — ключ.

Обнимаю Вас.

МЦ.


<Приписка на полях:>

Вера, Вы меня за моего Чорта — не проклянете? Он — чу-у-удный (вою — как он, п<отому> ч<то> он, у меня — пес).


Впервые — НП. С. 474–478. СС-7. С. 275–276. Печ. по СС-7.

68-34. В.Н. Буниной

Vanves (Seine)

33, Rue JB Potin

3-го ноября 1934 г.


Дорогая Вера,

Только что потеряла на улице письмо к Вам — только что написанное[871]: большое, о вечере, — на такой же бумаге, с маркой и обратным адресом. Немец — до-гитлеровский — бы опустил (гитлеровский бы выкинул из-за иностранной фамилии) — но так как здесь французы и русские…

Словом, если не получите — а, если получите, то одновременно с этим — известите; напишу за*ново. Выронила из рук.

Пока же, вкратце: вечер сошел благополучно, заработала — по выплате зала — 500 фр<анков> (Ваши включая) — был седой господин, к<отор>ый дал 50 фр<анков>, наверное — Ваш. Уже заплатила за 2 месяца Муриного учения, страховку и учебники — 300 фр<анков> и заказала уголь. — Вот. —

Но самое интересное — в том письме. (Помните Gustav Freytag[872]. «Die verlorene Handschrit't»?[873])

Непременно известите.

Обнимаю Вас.

МЦ.


<Приписка на полях:>

Письмо потеряно в 11 ч<асов> дня, на полном свету, на широкой, вроде Поварской, улице — и вдобавок конверт — лиловый. Значит, если не дойдет — французы — жулики: такая новая красивая красная марка в десять су! А русский не опустит, п<отому> ч<то> пять лет проносит его в кармане.


Впервые — НП. С. 478–479. СС-7. С. 277. Печ. по СС-7.

69-34. В.В. Рудневу

Vanves (Seine)

33, Rue Jean Baptiste Potin

7-го Октября <ноября> 1934 г. [874]


Милый Вадим Викторович,

Очень жаль, что не были — вечер прошел очень хорошо, и было даже уютно — от взаимной дружественности.

А та вещь[875], которую вы просите прислать на просмотр — пустячок, на 10 мин<ут> чтения вслух — и никакого отношения к «Мать и Музыка» не имеет: просто диалог, верней триалог[876], а успех имела, потому что — веселая.

Кроме того, она сразу была предназначена для Посл<едних> Новостей — на небольшой фельетон.

«Мать и Музыка» вышлю на днях, кто-н<и>б<удь> завезет на Rue Daviel[877]. М<ожет> б<ыть> и стихи какие-нибудь присоединю, хотя мало верю, что вы (множеств<енное> число!) — поместите[878]: из-за ЛЕГЕНДЫ, что мои стихи — темны.

Пока до свидания — в рукописи!

Неужели эмиграция даст погибнуть своему единственному журналу?![879] Какой позор. На всё есть деньги (— у богатых, а они — есть!) — на картеж, на меха, на виллы, на рулетку, на издание идиотских романов — всё это есть и будет — а журналу дают сдохнуть.

Это — настоящий позор: исторический.

_____

Во всяком случае, у Вас должно быть чувство полного удовлетворения: Вы, своими силами, делали все, что могли — до конца. Но что* «силы» перед — КАРМАНАМИ: ПОРТФЕЛЯМИ.

Какая все это — мерзость! И как хочется об этом сказать — открыто: в лица гем, у которых на лице вместо своей кожи — КОЖАНАЯ (нет, лучше нашла!) — СВИНАЯ.

Итак — до свидания: может быть — последнего.

МЦ.


Впервые — Новый журнал. 1978. С. 204–205. СС-7. С. 453-454. Печ. по кн.: Надеюсь — сговоримся легко. С. 65–66.

70-34. А.А. Тесковой

Vanves (Seine)

33, Rue Jean-Baptiste Potin

21-го ноября 1934 г.


Дорогая Анна Антоновна,

Видали ли Вы немецкий фильм «Leise flehen meine Lieder»[880] (по-французски «Symphonie inachev*e»)[881] — из жизни Шуберта?[882] Вот — прекрасная трагедия поэта, а моя — уродливая, и, может быть, отчасти из-за ее уродства и плачу. Там — его «не любит», верней — его любя от него уходит прелестная девушка, и он остается один — с песнями. А от меня уходит, не любя, моя дочь, которой я отдала двадцать один год жизни, т. е. всю свою молодость. И я остаюсь — не с песнями, а с С<ережей>, к<отор>ый рвется в Россию и скоро возненавидит меня (а подсознательно уже, временами, ненавидит) за то, что я не еду, и с Муром, который проделает то же, что Аля, только раньше. С двумя — уйдут или не уйдут — которые от меня рвутся в жизнь и для которых я препятствие и помеха, которые без меня были бы счастливее. (О, не возражайте: ЗНАЮ). Знаю и то, что, может быть МУР, через тридцать лет (о, раньше — нет!), когда меня давно не будет, — поймет и меня и мою любовь[883], — но меня-то — не будет! А там, где я тогда буду — всё — всё равно.

С Алей было так. Вернувшись после лета, она дней десять, по инерции (была в немецкой семье) мыла посуду и держала дом в чистоте. И была вежлива. Потом на одиннадцатый (шучу: м<ожет> б<ыть> на двенадцатый) стала собой, впала в себя: в лень, в дерзость, в равнодушие ко всему, что* не развлечение, в непрерывное бегание по знакомым: утром, днем, вечером (до 1 ч<аса> ночи), все вечера стала уходить, совершенно не считаясь, что и мне иногда хочется уйти (Мура я одного вечером не оставляю никогда) а особенно в таком доме, как наш «новый» (200 лет!) с постоянной возможностью угара и жуткими соседями) — не считаясь и с тем, что мне, иногда, приятно было бы с ней вечером (все лето не виделись!) посидеть, почитать, пошить, а главное не считаясь — с моей вечной о ней заботой: она очень малокровна и истощена, и у нее отцовская физика (наследственность), а каждый вечер, без исключения, ложиться спать в 1 ч<ас> и вставать в 7 ч<асов> — кого угодно с ног собьет. Я не могла спокойно смотреть на это глупое саморазрушение, ибо: один вечер — гадать, другой — к какой-то подруге за тридевять земель, третий — к другой «подруге», просто для хохота и сплетен, иногда и на лекцию, но опять-таки как развлечение: чтобы не сидеть дома.

Когда она вернулась с моря, я предложила ей кончить в этом году свою живописную школу и получить аттестат — нужный в жизни. И она семь недель не удосужилась пойти в эту школу и сговориться. Наконец, в один прекрасный день, является после делового (с какой-то редакторшей) свидания домой и — как ни в чем не бывало — в свою комнату, писать письма (все тем же «подругам», которых у нее — сколько угодно). Я: — «Ну, как, Аля, свидание? Есть надежда на заработок?» (Она, из комнаты) — «Да. 500 фр<анков> в месяц — переводить статейки, иногда писать на машинке, рисовать картинки[884]. Но для этого мне придется снять комнату в городе».

— И всё. Всё, что она нашла мне сказать, меняя жизнь.

Ибо это, прежде всего, уход из дома. Для того и делается. Не переезд в комнату, а в другую жизнь: отдельную, свободную, парижскую, с кафе и кинематографами, без контроля, без заботы, без ответственности, ибо все эти статейки и картинки для нее — забава, ибо в редакции, т. е. опять в компании: шутки, хохот, новые знакомства. Она очень даровита и, конечно, ей через 2 месяца дадут не 500 фр<анков>, а тысячу, кроме того, она всем нравится, без исключения, и не сомневаюсь, что ее жизнь будет очень веселая. (Забыла Вам сказать, но очень прошу, МЕЖДУ НАМИ! — что журнал этот детский коммунистический французский, по ее словам «очень грубый и пошлый» И — идет сотрудничать!) Моя ли это дочь?! На торжествах Октября[885] (я не была! не мои это торжества!) перешла на ты с людьми, о существовании которых час назад и не подозревала, т. е. сразу — в товарищи. (Совершенно ко всем октябрям равнодушна, а так — из-за компании).

Да, возвращаясь к тому разговору. Я — е*й: — «Но 500 фр<анков> на жизнь — мало. Комната не меньше 200 фр<анков>, а еда? Езда? Стирка? Обувь? Живи здесь, т. е. приезжай ночевать, как половина всех живущих за* городом, тогда и комнаты не нужно», — «Нет, ибо живя дома, мне иногда придется убирать, а мне нужно все время на работу». (Причем это не служба, а именно домашняя работа, ибо никто не пишет и не рисует в редакции!).

Ей не на работу нужен весь день, а на свободную жизнь — без меня. Вот и всё.

Все это, конечно, было за моей спиной подстроено С<ережей> и его новыми друзьями — бедная девушка погибает в буржуазной (это я-то!) обстановке, мать — тиран, она задыхается, и т. д.

И — ни оборота на меня, на мысль.

Анна Антоновна, я ее вырвала из сердца и болит только рана. И трудны только эти дни, пока она еще здесь. Со мной что-то вроде столбняка: во мне всё сжалось. Ни в поисках комнаты, ни в устройстве я участвовать не буду: не могу: это было бы духовное самоубийство, соучастие в собственном убийстве.

Пусть живет как хочет и как может. Я для нее больше ничего не могу.

Но и в «комнату» ее войти не смогу, ноги откажутся. Дело не в том, чтобы «простить», я просто ничего не понимаю: меня продали за развлечения и удобства. Меня — за кафе и хохотанье.

М<ожет> б<ыть>, все это — вполне нормально: выросла, надоело дома — хочется собственной жизни — ей 20 лет: веселья! Но я-то воображала, что это связь — нерушимая, что и речи быть не может…, что никакие силы…и т. д. А — какие — там — силы! Просто надоело мыть посуду, а там — ресторан. Надоели укоры в 1 ч<ас> ночи — а там — свобода! Эта простота-то меня и сражает. Я для нее: мытье посуды + уборка ее собственной комнаты. Она всё забыла.

Предстоит тяжелая процедура разбора и увоза вещей, это уж — почти вынос тела. «Это я беру, а это я оставляю. Мольер мне не нужен — оставляю Муру» — и т. д. И на Мура не оглянулась. И самое удивительное, что это не роман. Не любовь, а беспредметная «свободная жизнь».

А<нна> А<нтоновна>, жесткой всю жизнь слыла и слыву — я. А помните мою «Поэму конца»? (Прага, 1924). Ведь как меня человек любил, как звал! Но я не могла, помню свое ему последнее слово: — «Я не могу жить с язвой. Вы для меня — чистая рана, а разбей я семью — будет язва, и она меня загрызет».

Это была самая сильная любовь моей жизни[886].

_____

И — ни оглядки на меня — поэта! Ведь она знает, что уходя из дому обрекает меня на почти-неписанье. Ведь я 4 раза (дурацкая система) хожу в школу за Муром, т. е. 8 концов, т. е. 2 часа — и все по * часа. — Пусть ходит сам. — Но автомобили тоже сами ходят. А топка печей, а принос угля, а стирка, а готовка, а уборка, а рынок, — всё на мне. Ведь у нас — квартира. Когда же писать? И по скольку минут? (С<ережа> — не в счет, его почти никогда нет, и, когда возвращается — без ног. Иногда с 9 ч<асов> до 1 ч<аса> ночи в городе (NB! Белое место слева — от огромной слезы, которая никак не могла просохнуть, а я не хотела, чтобы чернило расплылось.)

_____

Мне все эти дни хочется написать свое завещание. Мне вообще хотелось бы не-быть. Иду с Муром или без Мура, — в школу или за молоком — и изнутри, сами собой — слова завещания. Не вещественного — у меня ничего нет — а что-то, что* мне нужно, чтобы люди обо мне знали: разъяснение. Свести счеты, хотя Маяковский и сказал:

Кончена жизнь — и не к чему перечень

Взаимных боле*й, и ран, и обид…[887]

Я дожила до сорока лет и у меня не было человека, который бы меня любил больше всего на свете. Это я бы хотела выяснить. У меня не было верного человека. Почему? У всех есть. И еще — благодарность тем, кто мне помогали жить: Вам, А<нне> И<льиничне> Андреевой и Борису Пастернаку. Больше у меня не было никого.

Подымаю глаза, совершенно горящие от слез (целые дни!) и сквозь слезную завесу вижу лицо Сигрид Унсет из серебряной рамки: недоумевающее, укоризненное, не узнающее (меня). А рядом — Рильке, под веткой боярышника[888], а м<ожет> б<ыть> терновника (острые листы с шипами и красные ягоды), которую я подобрала на улице. Но Р<ильке> отвернулся, смотрит вдаль, слушает — даль (это его последняя карточка, маленькая, любительская — снимала его русская секретарша и сиделка[889]). Он на балконе: весна: еще черные ветки, он с наставленным, как у собаки, ухом стоит и слушает.

_____

Внизу, как раз под моей комнатой, русская семья[890]: старушка 81 года, помнящая Аделину Патти[891]. Красивая, серебряно-седая, изящная. И вот нынче слышу: навзрыд плачет. У нее две внучки, двадцати лет, когда бабушка роняет вещь — ни одна не двигается, а говорит — прерывают или смеются. Старушка весь день бегает вверх и вниз по лестнице, п<отому> ч<то> кухня внизу, а едят наверху. Готовит на семь человек, одна моет посуду. А внучки лежат на кроватях и — мечтают. Или негодуют на нищенскую жизнь. Бабушка тихо угасает, скромно. Понесла кому-то пирог — нечем дышать. «А воздух свежий. Значит — сердце». Я вдвое моложе ее (как вдвое старше Али и вчетверо — Мура). Вчера я принесла ей свой граммофон с лучшими пластинками, — как она блаженствовала! Но внук у нее — чудный, красавец, как она, — двадцать пять лет. Между нами — 15 лет — и начало дружбы, из которой конечно ничего не выйдет, — он боится моей «славы», а я его молодости[892]. Так и пройдем мимо. Но приятно — когда в глазах — восторг. Бываю я у них, именно потому что — соседи — редко, раз в две недели, но всегда отдыхаю душевно — от бабушки и от внука. Почему людям нельзя сказать, что их любишь?

_____

Была ссора с С<ережей>. Он говорит, что я Алю выжила из дома. (Я хотела для нее школы или места в семье). Мур меня ревностно защищал. А я просто — как собака — выла, затопя весь стол слезами. Боюсь — глаза пропадут. А сердце — уже пропадает: я, рожденный ходок, стала задыхаться на ровном месте и с каждым днем хуже. Жаль сердца — хорошо служило.

Сейчас лягу, и слезы потекут за* уши.

Und schlafen m*chte ich, schlafen

Bis meine Zeit herum![893]

Обнимаю Вас.

МЦ.


Я отчасти и из-за бабушки плачу: из-за ея* слез, — от всех вместе.

У меня еще одно горе, — не горе: обида, дико-незаслуженная![894] Но о ней в другой раз.


Впервые — Письма к Анне Тесковой, 1969. С. 115–117 (с купюрами). СС-6. С. 415–417. Печ. полностью по кн.: Письма к Анне Тесковой, 2008. С. 198–203. (С незначительными уточнениями по кн.: Письма к Анне Тесковой, 2009. С. 243–246).

71-34. В.Н. Буниной

Vanves (Seine)

33, Rue Jean-Baptiste Potin

22-го ноября 1934 г.


Дорогая Вера,

Бели все мои письма — между нами, то это — совсем между нами, потому что это — мое фиаско, а я не хочу, чтобы меня жалели. Судить будут — все равно.

Отношения мои с Алей, как Вы уже знаете, последние годы верно и прочно портились. Ее линия была — бессловесное действие. Всё наперекор и всё молча. (Были и слова, и страшно-дерзкие, но тогда тихим был — тон. Но — мелкие слова, ни одного решительного.)

Отец ее во всем поддерживал, всегда была права — она, и виновата — я, даже когда она, наступив в кошелку с кошачьим песком и, естественно, рассыпав, две недели подряд — так и не подмела, топча этот песок ежеминутно, ибо был у выходной двери. Песок — песчинка, всё было так.

Летом она была на* море, у нем<ецких> евреев[895], и, вернувшись, дней десять вела себя прилично — по инерции. А потом впала в настоящую себя: лень, дерзость, отлынивание от всех работ и непрерывное беганье по знакомым: убеганье от чего бы то ни было серьезного: от собственного рисованья (были заказы мод), как от стирки собственной рубашки. Когда она, после лета, вернулась, я предложила ей год или два свободы, не-службы, чтобы окончить свою школу живописи (училась три года и неожиданно ушла служить к Гавронскому, где дослужилась до постоянных обмороков от малокровия и скелетистой худобы: наследственность у нее отцовская), итак, предложила ей кончить школу (где была лучшей ученицей и училась бесплатно) и получить аттестат. — Да, да. отлично, непременно позвоню… (Варианты: пойду, напишу…) Прошло 7 недель, — не пошла, не позвонила, не написала. Каждый вечер уходила — то в гости, то в кинемат<ограф>, то — гадать, то на какой-то диспут, все равно куда, лишь бы — и возвращалась в час. Утром не встает, днем ходит сонная и злая, непрерывно дерзя. Наконец, я: — Аля, либо школа, либо место, ибо та*к — нельзя: работаем все, работают — все, а та*к — бессовестно.

Третьего дня возвращается после свидания с какими-то новыми людьми, ей что-то обещавшими. Проходит в свою комнату, садится писать письмо. Я — ей: — Ну*, как? Есть надежда на заработок? Она, из другой комнаты: — Да, нужны будут картинки, и, иногда, статейки. 500 фр<анков> в месяц. Но для этого мне придется снять комнату в городе.

Я, проглотив, но, по инерции (деловой и материнской) продолжая: — Но на 500 фр<анков> ты не проживешь. Комната в П<ариже> — не меньше 200 фр<анков>, остается 300 — на всё: еду, езду, стирку, обувь, — и т. д. Зачем же тебе комната, раз работа как раз на дому? Ведь — только отвозить. — Нет, у меня будет занят весь день, и, вообще, дома всегда есть работа (NB! если бы Вы видели запущенность нашего! т. е. степень моей нетребовательности), а это меня будет… отвлекать.

Вера, ни слова, ни мысли обо мне, ни оборота. «Снять комнату». Точка.

Она никогда не жила одна. — в прошлом году служила, но жила дома, летом была в семье. Она отлично понимает, что это не переезд в комнату, а уход из дому — навсегда: из «комнат» — не возвращаются. И хоть бы слово: — Я хочу попробовать самостоятельную жизнь. Или: — Как вы мне советуете, брать мне это место? (Места, по-моему, никакого, но даже если бы…) Но — ничего. Стена заведомого решения.

Вера, она любила меня лет до четырнадцати — до ужаса. Я боялась этой любви, ВИДЯ, что умру — умрет. Она жила только мною. И после этого: всего ее раннего детства и моей такой же молодости, всего совместного ужаса Сов<етской> России, всей чудной Чехии вместе, всего Муриного детства: медонского сновиденного парка, блаженных лет (лето) на море, да всего нашего бедного медонско-кламарского леса, после всей совместной нищеты в ее прелести (грошовых подарков, жалких и чудных елок, удачных рынков и т. д.) — без оборота.

Очень повредила мне (справедливей было бы сказать: ей) Ширинская[896], неуловимо и непрерывно восстанавливавшая ее против моего «тиранства»[897], наводнявшая уши и душу сплетнями и пересудами, знакомившая с кем-попало, втягивавшая в «партию» Ширинского[898] — ей Аля была нужна как украшение, а м<ожет> б<ыть> немножко и как моя дочь — льстившая ей из всех сил, всё одобрявшая (система!) и так мечтавшая ее выкрасить, в рыжий цвет. С Ш<ирин>ской я, почуяв, даже просто увидев на Але, раззнакомилась с полгода назад, несмотря на все ее попытки удержать. (Ей все нужны!) Но Аля продолжала бывать и пропадать. Еще — служба у Гавронского и дружба с полоумной его ассистенткой, бывшей (по мужу) Волконской, глупой и истерической институткой, влюбившейся в Алю институтской любовью, — с ревностью, слезами, телеграммами, совместными гаданьями, и т. д. (Ей 36 лет, Але — только что — 21.) А еще — ПАРИЖ: улица, берет на бок, комплименты в метро, роковые женщины в фильмах, Lu et Vu[899] с прославлением всего советского, т. е. «свободного»…

Вера, поймите меня: если бы роман, любовь, но — никакой любви, ей просто хочется весело проводить время: новых знакомств, кинематографов, кафе, — Париж на свободе. Не сомневаюсь (этой заботы у меня нет), что она отлично устроится: она всем — без исключения — нравится, очень одарена во всех отношениях: живопись, писание, рукоделие, всё умеет — и скоро, конечно, будет зарабатывать и тысячу. Но здоровье свое — загубит, а может быть — и душу.

_____

Теперь судите.

Я в ее жизнь больше не вмешиваюсь. Раз — без оборота, то и я без оборота. (Не только внешне, но внутри.) Ведь обычными лекарствами необычный случай — не лечат. Наш с ней случай был необычный и м<ожет> б<ыть> даже — единственный. (У меня есть ее тетради.)

Да и мое материнство к ней — необычайный случай. И, все-таки, я сама. Не берите эту необычайность как похвалу, о чуде ведь и народ говорит: Я — чудо; ни добро, ни худо.

Ведь если мне скажут: — та*к — все, и та*к — всегда, это мне ничего не объяснит, ибо два семилетия (это — серьезнее, чем «пятилетки») было не как все и не как всегда. Случай — из ряду вон, а кончается как все. В этом — тайна. И — «как все» — дурное большинство, ибо есть хорошее, и в хорошем — так не поступают. Какая жесткость! Сменить комнату, все сводить к перевозу вещей. Я, Вера, всю жизнь слыла жесткой, а не ушла же я от них — всю жизнь, хотя, иногда. КАК хотелось! Другой жизни, себя, свободы, себя во весь рост, себя на воле, просто — блаженного утра без всяких обязательств. 1924 г., нет, вру — 1923 г.! Безумная любовь, самая сильная за всю жизнь[900], — зовет, рвусь, но, конечно, остаюсь: ибо — С<ережа> — и Аля, они, семья, — как без меня?! — «Не могу быть счастливой на чужих костях»[901] — это было мое последнее слово. Вера, я не жалею. Это была — я. Я иначе — просто не могла. (Того любила — безумно.) Я 14 лет, читая Анну Каренину, заведомо знала, что никогда не брошу «Сережу». Любить Вронского[902] и остаться с «Сережей». Ибо не-любить — нельзя, и я это тоже знала, особенно о себе. Но семья в моей жизни была такая заведомость, что просто и на весы никогда не ложилась. А взять Алю и жить с другим — в этом, для меня, было такое безобразие, что я бы руки не подала тому, кто бы мне это предложил.

Я это Вам рассказываю к тому, чтобы Вы видели, как эта Аля мне дорого далась (Аля и С<ережа>). Я всю жизнь рвалась от них — и даже не к другим, а к себе, в себя, в свое трехпрудное девическое одиночество — такое короткое! И, все-таки, — чтобы мочь любить, кого хочу! Может быть даже — всех. (Из этого бы все равно ничего не вышло, но я говорю — мочь, внутри себя — мочь.) Но мне был дан в колыбель ужасный дар — совести: неможе*ние чужого страдания.

Может быть (дура я была!) они без меня были бы счастливы: куда счастливее чем со мной! Сейчас это говорю — наверное. Но кто бы меня — тогда убедил?! Я так была уверена (они же уверили!) в своей незаменимости: что без меня — умрут.

А теперь я для них, особенно для С<ережи>, ибо Аля уже стряхнула — ноша, Божье наказание. Жизнь ведь совсем врозь. Мур? Отвечу уже поставленным знаком вопроса. Ничего не знаю. Все они хотят жить: действовать, общаться, «строить жизнь» — хотя бы собственную (точно это — кубики! точно та*к — строится! Жизнь должна возникнуть изнутри — fatalement[903] — т. е. быть деревом, а не домом. И как я в этом — и в этом — одинока!).

Вера, мне тоже было 20 лет, мне даже было 16 лет, когда я впервые и одна была в Париже. Я не привезла ни одной шляпы, но привезла: настоящий автограф Наполеона (в Революцию — украли знакомые) и настоящий севрский бюст Римского Короля. И пуд книг — вместо пуда платья. И страшную тоску внутри, что какая-то учительница в Alliance Fran*aise[904] меня мало любила. Вот мой Париж — на полной свободе. У меня не было «подружек». Когда девушки, пихаясь локтями, хихикали — я вставала и уходила.

_____

Вера, такой эпизод (только что). С<ережа> и Аля запираются от меня в кухне и пригашенными голосами — беседуют (устраивают ее судьбу). Слышу: …«и тогда, м<ожет> б<ыть>, наладятся твои отношения с матерью». Я: — Не наладятся. Аля: — А «мать» слушает. Я: — Ты так смеешь обо мне говорить? Беря мать в кавычки? — Что Вы тут лингвистику разводите: конечно мать, а не отец. (Нужно было слышать это «мать» — издевательски, торжествующе.) Я — С<ереже>: — Ну, теперь слышали? Что же Вы чувствуете, когда такое слышите? С<ережа> — Ни — че — го.

(Думаю, что в нем бессознательная ненависть ко мне, как к помехе — его новой жизни в ее окончательной форме[905]. Хотя я давно говорю: — Хоть завтра. Я — не держу.)

Да, он при Але говорит, что я — живая А<лександра> А<лександровна> Иловайская, что оттого-то я так хорошо ее и написала.

Нет, не живая Иловайская, а живая — моя мать. Чем обнять (как все женщины!) на оскорбление — я — руки по швам, а то и за спину: чтобы не убить. А оскорбляют меня, Вера, в доме ежедневно и -часно. — Истеричка. Примите валерьянки. Вам нужно больше спать, а то Вы не в себе (NB! когда я до 1 ч<аса> еженощно жду Алю — из гостей, и потом, конечно, не сразу засыпаю, не раньше 2 ч<асов>, а встаю в 7 ч<асов>, из-за Муриной школы. Ходасевич мне даже подарил ушные затычки, но как-то боюсь: жутко, — так и лежат, розовые на черном подносе, рядом с кроватью.) Аля вышла в С<ережин>ых сестер, к<отор>ые меня ненавидели и загубили мою вторую дочь, Ирину (не было трех лет)[906], т. е. не взяв к себе на месяц, пока я устроюсь, обрекли ее на голодную смерть в приюте. — А как любили детей! († 2-го февраля, в Сретение. 1920 г., пробыв в приюте около двух месяцев.) А сестры служили на ж<елезной> д<ороге>, и были отлично устроены и у них было всё, но оне думали, что С<ережа> убит в Армии.

— Чудный день, Вера — птицы и солнце. Вечером еду с Муром в дом, где будет какая-то дама, к<отор>ая м<ожет> б<ыть> устроит мою французскую рукопись[907]. Были бы деньги — оставила бы их с С<ережей> здесь, пусть я уйду, — и уехала бы куда-нибудь с Муром. Но та*к — нужно ждать событий и выплакивать последние слезы и силы. У меня за эти дни впервые подалось сердце, — уж такое, если не: твердокаменное, так — вернопреданное! Не могу ходить быстро даже на ровном месте. А всю жизнь — летала. И вспоминаю отца, как он впервые и противоестественно — медленно, шел рядом со мной по нашему Трехпрудному, все сбиваясь на быстроту. Это был наш последний с ним выход — к Мюрилизу, покупать мне плед. (Плед — жив.) Он умер дней десять спустя. А теперь и Андрея нет. И Трехпрудного нет (дома). Иногда мне кажется, что и меня — нет. Но я достоверно — зажилась.

МЦ.


Впервые — НП. С. 479 (фрагмент). Печ. полностью по СС-7. С. 277–281.

72-34. Н.Н. Гронской

<27 ноября 1934 г.>[908]


Дорогая Нина Николаевна. Когда поток людей жизненно, а может быть еще как-то более к Вам близкий — схлынет, позовите меня — я приду. Меня всегда нужно звать, ибо нет человека, менее уверенного в своей нужности, более уверенного в своей ненужности, чем я. Ненужности этой я не понимаю, но вижу ее ежедневно и часто: всю жизнь. А может быть она есть только вид ее особости, от этого не легче.

Помню мое первое чувство к <сверху: от> Н<иколаю> П<авловичу>, как его первый ко мне приход — без зова! — ибо по той же причине не зову, была благодарность, за то что я все-таки кому-то нужна, хотя бы в виде моих книг, за которыми он пришел. Это был последний человек — должно быть, на земле, которого я любила, моя последняя — хотелось сказать земная, нет: на земле любовь. Последнее видение моей юности (юноши с факелом, каким он мне предстал тогда в черноте нашего <зачеркнуто: дома> — внезапно погасшего <над этими словами: и тут же прозревшего — дома> — от его руки прозревшего. О, я конечно не смогу написать о нем так, как могла бы! Всего этого — то есть всей моей любви к нему, его ко мне — конечно не смогу. Придется писать одну дружбу, то есть целое рассечь пополам.

Сейчас с полным счастьем думаю, что он со мной был по-настоящему: по-сво*ему: по <нрзб.> <над этим словом: по-особому>, по-сказочному — счастлив. Все-таки эти день и час были.

Когда-нибудь дам Вам все мои письма к нему, его ко мне[909]. Свои дам, даже не перечитывая, дам просто — прочитать их все, если уцелею, и многое расскажу, чего не смогу написать.

Смотрела вчера на <нрзб.> возле Вас и думала — свое.

Дорогая Нина Николаевна. Живите! Будем работать над оставшимся его материалом, нельзя, чтобы это пропало, а одна без Вас я ничего не смогу. Это — Ваш долг. Перед ним.

И написать его нужно: оставить живым. А потом — уйти, но ждать — пока кончится.


Печ. впервые. Письмо (черновик) хранится в РГАЛИ (ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 25, л. 72 об. — 73).

73-34. В.В. Рудневу

Vanves (Seine)

33, Rue Jean-Baptiste Potin

27-го ноября 1934 г.


Милый Вадим Викторович,

А у меня случилось горе: гибель молодого Гронского[910], бывшего моим большим другом. Но вчера, схоронив, — в том самом медонском лесу (новое кладбище), где мы с ним так много ходили — п<отому> ч<то> он был пешеход, как я — сразу села за рукопись[911], хотя та*к не хотелось, — ничего не хотелось!

Она совсем готова, только местами сокращаю — для ее же цельности. Надеюсь доставить ее Вам в четверг: Мурин свободный день, а то не с кем оставить, меня никогда нет дома, а в доме вечный угар — и соседи жутковатые.

Есть и стихи, м<ожет> б<ыть>, подойдут[912].

Длина рукописи — приблизительно 52.200 печатн<ых> знаков, но это уже в сокращенном виде. До скорого свидания!

МЦ.


Жаль твердого знака, не люблю нецельности, но это уже вопрос моего максимализма, а конечно, прочтут и без твердого.

Вообще, жить — сдавать: одну за другой — все твердыни. (Я лично твердый знак люблю, как человека, действующее лицо своей жизни, так же, как *).


Впервые — Новый журнал. 1990. С. 268–269. СС-7. С. 454–455. Печ по кн.: Надеюсь — сговоримся легко. С. 66.

74-34. А.Э. Берг

Vanves (Seine)

33, Rue Jean-Baptiste Potin

29-го ноября 1934 г. [913]


Милостивая государыня, не правда ли — у нас столько же душ сколько языков, на которых мы пишем? Вам пишет мое французское я.

Я Вам бесконечно признательна за Ваше письмо. Что такое признательность? Дать знать о своей радости, радоваться перед ним, перед тем (от кого происходит нам эта радость). Вот я радуюсь перед Вами — и в этом вся моя признательность. Я никогда не знала и не принимала другой.

Не могли бы ли Вы поменять субботу на воскресенье? Сын мои выходит из класса только в 4 ч<аса>, так что мы могли бы поспеть только на поезд в 5 ч<асов> 30 <минут> и я боюсь, что нам останется мало времени для обсуждения (потому что таковое будет! ведь мы очень упрямы, моя рукопись[914] и я, — пожалуй ослицы, чем любое другое животное. Пегас, удвоенный и подкрепленный ослом… Увы, увы, я Вас предупреждаю заранее!)

Итак, жду Вашего ответа.

Если воскресенье не подходит, мы приедем в субботу с поездом в 5 ч<асов> 30. Как это любезно и даже гениально с Вашей стороны, что вы хотите прийти на вокзал. У меня совершенно неправильное чувство ориентации (нет: чувство совершенно неправильной или исковерканной ориентации, это не то же самое) и я никогда ничего не нахожу, я нахожу всегда обратное тому, что ищу, и моя забота всегда была и всегда будет дойти: не до душ людей, а до их двери.

Я не шучу, это очень серьезно: какое-то топографическое идиотстве и рок.

Мой сын обожает передвижения и новые знакомства. Вы ему доставляете большую радость.

До свидания, и спасибо!

М. Цветаева


Есть ли поезд в 2 ч<аса> 30 <минут> — в воскресенье? (Если воскресенье Вам подходит.) Тогда, мы им и приедем.

Простите мне безобразие конверта: не имею другого. Как и «красоту» бумаги.


Впервые — Письма к Ариадне Берг. С. 12-13. СС-7. С. 473-474. Печ. по СС-7.

75-34. В.В. Рудневу

Vanves (Seine)

33, Rue JB Potin

13-го дек<абря>, четверг <1934 г.>


Милый Вадим Викторович,

Корректуру — самое позднее — получите завтра, в пятницу. Не сердитесь, но два подсомненных для Вас места (о нотах и, позже, о «правой» и «левой»[915]) я отстаиваю, ибо и так уж рукопись сокращена до предела. Кроме того, первого еще никто не отмечал, а второе — вообще показательно для ребенка (невозможность представить себе вещь с другой стороны) — и кроме всего — ведь это такое маленькое!

(А какая грязная была рукопись! У-жас-ная! Отсылала ее с отвращением…)

А почему Вы против «УМОЛКШЕЙ птице»[916]. Ведь две формы: умолкший и умолкнувший, я беру короткую. Я там, выскребая Вашу поправку, до дыры проскребла и теперь не знаю, что* делать. (Мне УМОЛКШЕЙ — милее ритмически.) Да, в подтверждение мне: несмолчность — несмолкаемость, тоже две формы, — немолчность — неумолкаемость. Это уж — корень такой?

Приложу отдельный листок особенно-опасных опечаток. А корректор Вы — чудный, после Вас почти ничего не остается делать.

Всего доброго!

МЦ.


Читали в Посл<едних> Нов<остях> поэму Гронского?[917] Погиб настоящий поэт.


Впервые — Новый журнал. 1978. С. 205-206. СС-7. С. 455. Печ. по кн.: Надеюсь — сговоримся легко. С. 67.

76-34. А.Э. Берг

33, Rue JB Potin, Vanves

17-го декабря 1934 г., понедельник. [918]


Вы чрезвычайно милы и добры, что не рассердились на мое длинное и полное молчание, непонятное и такое непохожее на меня.

Я потеряла молодого друга[919] — трагически — он любил меня первую, а я его — последним (тому шесть лет).

И вот всё заново переживаю. Действенно, душой действия (не «человеком») разбираю, раскладываю, перечитываю его письма и мои — уцелевшую переписку, он хранил даже мою последнюю записку карандашом двухлетней давности, я в ней о чем-то запрашивала. (Мы с ним не общались целых четыре года.)

Это раскололо мне сердце, я ведь думала, что он меня совершенно забыл.

— Итак, простите.

Почти все свое свободное время (??) я провожу с его родителями, такими разными и которым, что* я могу дать? Я не могу вернуть им их сына

Вчера я была на кладбище с его матерью: деревья входят в него свободно, это вход в лес, в (наш!) Медонский лес.

Как оттуда уходить, оставлять его одного в холоде и в ночной тьме, — в глине?

Ему было 25 лет, когда он умер; 18 — когда он меня (я его) любил(а); 16 — когда я с ним познакомилась.

— И вот. —

Еще раз простите, Я много о Вас думала, и не знаю, на глубине самой себя (там, где уже нет «формы»), я все же была в Вас уверена.


Я ничего не сделала для своей рукописи — своих рукописей[920], но сегодня поеду в город и постараюсь найти кого-нибудь, чтобы их переписать (на машинке: ненавижу слово «перестукать», как звук, как вещь).

Я Вам скоро снова напишу.

Простите меня!

МЦ.


У меня хороший рождественский подарок для Ваших дочерей[921], я Вам его дам, когда мы снова увидимся, надеюсь скоро. Хотите ли, можете ли приехать в четверг, в этот четверг, к пяти? Жду ответа.


<Приписка на полях:>

Садитесь в Кламарский поезд на вокзале Montparnasse.

Монпарнас

4.31

4.50

5.10

Кламар

4.43

5.01

5.17

Скажите, каким поездом поедете. Я приду на вокзал. Это совсем близко, но найти нелегко, так как это Vanves.

Я Вас жду.


Впервые — Письма к Ариадне Берг. С. 15–16. СС-7. С. 474–475. Печ. по СС-7.

77-34. В.Ф. Ходасевичу

С праздниками, дорогой В<ладислав> Ф<елицианович>!

И с очередной срочной — просьбой (завершительные строки статьи о Гронском)[922]: кто из русских поэтов умер до 30 л<ет>?

Лермонтов, Веневитинов (??), Бенедиктов, Надсон[923], — еще кто?

Можно и XVIII в., но там, по-моему, жили поздно.

А среди нас?

Наверное кого-нибудь основного забываю.

— Умоляю! Если можно — pneu, п<отому> ч<то> надеюсь к сороковому дню (31-го)[924].

Сердечный привет Вам и О<льге> Б<орисовне>[925].

МЦ.

<26 декабря> 1934 г.

Vanves (Seine), 33, Rue JB Potin


Впервые — Новый журнал. 1967. С. 112. СС-7. С 467. Печ. по СС-7.

78-34. А.А. Тесковой

Vanves (Seine)

33, Rue Jean-Baptiste Potin

27-го декабря 1934 г.,

3-ий день Рождества.


С праздником и наступающим Новым Годом, дорогая Анна Антоновна!

Это уже второе мое письмо Вам к праздникам, ибо перечтя первое, устрашилась его безрадостностью и решила не отправлять, верней — не решилась отправить. Письмо, как Вы уж догадываетесь, было о делах семейных: дочерне-материнских, — а Бог с ними! — На этот раз, еще другое в жизни есть. Бывает горе на нас похожее, наше, а бывает и чужое, несвойственное, в котором ничего не узнаешь, вроде бытовых бедствий или уж слишком обще-человеческих, почти прописны*х: неблагодарность детей, и т. д. Мне вдруг стало стыдно идти к Вам, человеку с исключительной душой и судьбой, с такими обычными и не-моими катастрофами — ведь случай потрясающе банален, и изумителен он только приуроченностью ко мне. Что* страдать от поговорки?

_____

А вот другое горе: мое. Чистое и острое как алмаз.

21-го ноября погиб под метро юноша — Николай Гронский. Он любил меня первую, а я его — последним. Это длилось год. Потом началось — неизбежное при моей несвободе — расхождение жизней, а весной 1931 г. и совсем разошлись: на*глухо. За все три года я его видела только раз, в поезде, — позвала — не пришел. (Позвала «заходить» и он, не поняв словесного прикрытия, оскорбился). И вдруг, 21-го ноября утром в газете…[926]

— Но это не всё. Юноша оказался большим поэтом. Вот его вещь, — мой грустный подарок Вам на Новый Год. Он и при мне (18, 19 лет!) писал стихи и были прекрасные строки, и я все спрашивала его, верней — себя: — Будешь ли ты — или нет — поэтом? И вот, расставшись, стал. Сохранилась вся наша переписка (лето 1928 г.) — целое Briefbuch[927]. Он писал мне из Bellevue (под Парижем, где и мы жили первый год) в Pontaillac на океан. Он должен был ко мне приехать, но придя перед поездом проститься с родителями, застал разъяснение: мать уходила от отца[928]. Поставив чемодан у двери, вступил в «беседу» — третьим, — и сразу скажу, что чемодан этот 6 ч<асов> спустя унес обратно на свой чердак, где жил, т. е. остался — чтобы мать осталась — и никогда ко мне не приехал — и никогда уже не увидел Океана. А мать, 6 мес<яцев> спустя (он заработал по месяцу на час!) все равно ушла, и жертва была — зря. Все это сохранилось в его и моих письмах. Он подарил мне свой детский крестильный крестик, на котором «Спаси и сохрани». — «Я все думал, что* Вам подарить. И вдруг — понял: ведь больше этого — нет. А пока Вы со мной — я уже спасен и сохранен». Я надела ему — свой, в нем он и похоронен, — на новом медонском кладбище, совсем в лесу: был лес, огородили — и всё. Там он и лежит с 26-го ноября (вчера как-раз был месяц!) под стражей деревьев, входящих в кладбище, как домой. Сколько раз мы мимо него ходили!

9-го дек<абря> появилась его поэма Белла-Донна (савойская горная цепь), я написала о ней «статью»[929], и вот, просьба: не могли бы Вы, дорогая Анна Антоновна, ее перевести и поместить в Чехии? Статья небольшая: на полтора газетных фельетона. Если бы была надежда, я ее бы Вам переписала и послала, но это все-таки полных два дня работы, так что — без надежды — трудно приняться. Может быть пойдет в Посл<едних> Нов<остях>. Статья интересная, ибо касается всей поэзии и, главным образом, отвечает на вопрос о языке, среде, почве, корнях поэта. Это — первый поэт, возникший в эмиграции. Первый настоящий поэт. Вы это сами увидите.

После него осталось 500 рукописных страниц стихов: много больших поэм (знаю, пока, только одну) и драматическая вещь «Спиноза». Через несколько месяцев выйдет первая книга, стран<иц> на 130[930]. Издает — отец. Отец его один из редакторов «Посл<едних > Новостей».

Да, он был необычайно красив: как цветок.

У меня осталось к нему несколько стихотворений[931]. Вот одно (1928 г., весна)

Лес! Сплошная маслобойня

Света: быстрое, рябое,

Бьющееся без забрал…

Погляди, как в час прибоя

Лес играет сам с собою!

— Так и ты со мной играл.


— Не показывайте никому.

Жду отзыва на поэму. Обнимаю и люблю.

МЦ.


А поэму непременно покажите Бему. Я бы хотела, чтобы он о ней сказал в печати — это все, что осталось у родителей: посмертная слава сына. Объясните ему, ибо если не понравится, пусть лучше не пишет[932]. Это мой настоящий духовный выкормыш, которым я — горжусь.

Правда, какое бездарное предисловие Адамовича?

А мне написать — не дали.


Впервые — Письма к Анне Тесковой, 1969. С. 117-119 (с купюрами). СС-6. С. 417—418. Печ. полностью по кн.: Письма к Анне Тесковой. 2008. С. 204–208.

79-34. В.В. Рудневу

Vanves (Seine)

33, Rue Jean-Baptiste Potin

31-го декабря 1934 г.


С Новым Годом, дорогой Вадим Викторович!

Дай Бог — Вам и журналу…

А пока, как новогодний Вам подарок — 4 артистически-урезанные, в самом конце, строки — переверстывать придется самую малость.

Новый Год встречаю одна, как большевики пишут: «Цветаева все более и более дичает»[933].

Алю наверное увидите на вечере Красного креста[934].

Большая просьба: я давным-давно должна А<нне> И<льиничне> Андреевой деньги, и всё не могу вернуть из-за тянущейся канители с «Посл<едними> Новостями». Если можно, вышлите ей из моего гонорара 60 фр<анков> по адр<есу>


Mme Anna Andreieff

24, Rue de la Tourelle

Boulogne (Seine)


— она в кровной нужде: стирает белье, и т. д., и я уже ей не могу на глаза показаться.

Сердечный привет и лучшие пожелания.

МЦ.


Выпуск отчеркнут красным: ровно 4 строки в конце последней стр<аницы>[935].


Впервые — Новый журнал. 1978. С. 207. СС-7. С. 456. Печ. по кн.: Надеюсь — сговоримся легко. С. 68.

Загрузка...