Решение оказалось правильным: народ с восторгом встретил назначение Неккера генеральным распорядителем финансов и министром, входящим во все советы, в том числе и королевский. Возле Пале-Рояля, где обычно собиралась толпа, раздавались возгласы «Да здравствует король!» и даже «Да здравствует королева!»; немедленно оживилась биржа. Приступив к работе, Неккер сразу отозвал эдикты прежнего правительства и отменил все, что сделано Бриенном и его хранителем печатей Ламуаньоном. В письме Мерси Иосиф II написал: «Я советую королеве не чинить препятствий Неккеру в его начинаниях и проектах, ибо это, возможно, единственный способ либо добиться улучшения нынешнего положения, либо вывести из заблуждения публику, что фанатично его поддерживает, дав ей возможность убедиться в том, что, получив все полномочия, он не сумел ничего сделать». Вопрос о созыве Генеральных штатов висел над королем как дамоклов меч, до бесконечности удручая его, поэтому с приходом Неккера он предложил перенести дату созыва на 1 января 1789 года. Осторожный Неккер в ответ предложил еще раз собрать нотаблей, чтобы решить вопрос о представительстве. Как было принято издавна, от каждого сословия выбирали по 300 депутатов, но голосование проводилось посословно, а не поголовно, так что первые два сословия — аристократия и духовенство — всегда оказывались в большинстве. При сложившемся положении такое несоответствие вызывало возмущение, ибо третье сословие являлось самым многочисленным и представляло народ, несущий на своих плечах налоговое бремя, пополнявшее казну, беззастенчиво растаскиваемую знатью и фаворитами. Неккер предложил увеличить число депутатов третьего сословия вдвое. Нотабли единодушно выступили против предложения Неккера. Новый министр сумел убедить короля, что эта мера является необходимой и хотя бы отчасти снимет царящее в стране напряжение. В результате приняли решение увеличить число мест для депутатов третьего сословия ровно вдвое, то есть до шестисот человек. Вопрос об индивидуальном голосовании пока оставался открытым. Популярность Некера вновь взлетела до заоблачных высот; народ называл его «министром-патриотом». В стране началась предвыборная кампания: составление наказов избирателей и выборы будущих депутатов. Избирательные собрания превращались в арену пылких споров, а зачастую и потасовок. На страну хлынул «потоп писаний», как характеризовали море агитационных брошюр, наводнивших Францию. Третье сословие выступало против неограниченной монархии как общественного устройства, аристократия нападала на монархию Бурбонов. Герцог Орлеанский, в свое время сделавший все, чтобы закрепить в глазах общества дурную репутацию королевы, теперь взялся за короля. В конце апреля 1789 года, незадолго до созыва Генеральных штатов, в Сент-Антуанском предместье Парижа рабочие вместе с парижской беднотой разгромили мануфактуру бумажных обоев Ревельона, и множество свидетелей видели среди возмущенного народа карету герцога Орлеанского, которого народ встречал с радостными криками, награждая титулом «друга народа»! По тем временам такой титул был гораздо более почетным, нежели звание «доброго короля». «…Франции очевидно грозит революция; этот вывод я делаю, проанализировав череду незначительных на первый взгляд событий, свидетельствующих о нарастании беспримерного всеобщего возбуждения и одновременно указывающих, чем сие злополучное возбуждение может завершиться. Вот уже больше года, как я подмечаю эти признаки и неустанно на них указываю; но за это время правительство лишь громоздило ошибку за ошибкой. <…> В этой критической обстановке королеве надлежит поступать крайне осмотрительно, придерживать собственное мнение и ни в коем случае не выказывать свои симпатии той или иной партии», — писал Мерси Иосифу II. Ибо, как было сказано кем-то из современников, если при Людовике XIV о недостатках можно было только намекнуть, при Людовике XV — шепнуть на ухо, то при Людовике XVI о них кричали во весь голос. А общественное мнение давно уже видело в Марии Антуанетте одни лишь недостатки.
Описывая атмосферу накануне созыва Генеральных штатов, Ферзен сообщал отцу: «Это бред. Каждый видит себя законодателем, каждый говорит только о прогрессе. В приемных лакеи читают памфлеты, и каждый день появляются десять или двенадцать новых брошюрок». По свидетельству начальника полиции, памфлеты печатались при дворе или при покровительстве двора: «Большинство из обвинений являлись клеветой. <…> Истинность их основана на пресловутом “говорят”, но отнюдь не “видели”». Пасквили порождали неурядицы в самой королевской семье. «Разница в мнениях и поведении Месье и графа д'Артуа относительно служения королю порождает раскол и способствует созданию партий. Королева с печалью взирает на монарха, совершенно не расположенного навести порядок среди братьев, и на несправедливую публику, полагающую, что королева причастна к этим ссорам», — возмущался Мерси. Судя по словам Мерси, бред заразил и Марию Антуанетту: она начала усиленно проводить реформы при дворе: «Эти реформы не имели под собой никаких оснований и четкой цели. Рядом с нескончаемыми новыми правилами появлялись странные и несправедливые исключения, дававшие лишний повод для бесконечных интриг; в результате преобразования лишь усугубили ее и без того шаткое положение при дворе: сплетники и клеветники продолжали свою грязную работу. Зерно зла было посеяно, и клевета словно буря нарастала с невероятной силой». После дела об ожерелье памфлеты, на которые прежде королева не обращала внимания или встречала их со смехом, теперь больно жалили ее, и она решила восторжествовать над клеветниками, удвоив или даже утроив милосердные поступки. С целями благотворительности она объезжала деревни вокруг Версаля, организовала что-то вроде «дома ребенка», где за счет казны содержались неимущие матери с младенцами. Поздно. Шквал памфлетов против королевы и двора нарастал. Для короля и королевы наступало время страданий: страна скатывалась в хаос, и никто не знал, как остановить это падение.
Дофину с каждым днем становилось хуже, и врачи терялись в догадках, не зная, какое назначить лечение; уповали только на природу. От королевы как могли скрывали безысходное состояние дофина, но она уже сама все видела, только не хотела себе в этом признаваться. Во время охоты Людовику подбросили письмо, где в не слишком пристойной форме излагали про связь его жены с Ферзеном. Содержания письма никто не видел, так что, возможно, речь в нем шла и об очередной клевете Ла Мотт, очень остро переживаемой королем. А в письмах Мерси к Иосифу начали мелькать слова «революция», «переворот», «волнения»: «Все, что происходит сейчас во Франции, включая ближайший созыв Генеральных штатов, похоже, грозит смутой; мне бы очень хотелось, чтобы события приняли более мягкий оборот, чем мне кажется, но я вижу, что ни у кого нет четких представлений о нынешнем положении вещей, так что какие бы меры ни были приняты, они не будут правильными. Создается ситуация, в которой Франция почувствует неоценимое значение ее альянса с Австрией», — писал в апреле Мерси Иосифу. Королева также ощущала тревогу. «Время иллюзий прошло, нам предстоят суровые испытания; теперь мы дорого заплатим за наше восторженное отношение к войне в Америке. Голос честных людей был заглушён воплями шайки интриганов. Мы не пытаемся понять суть вещей, вместо этого цепляемся к словам и множим войну между людьми. Продолжая плести интриги, мятежники влекут государство к погибели», — писала Мария Антуанетта подруге Полиньяк за месяц до открытия Генеральных штатов. Прежде таких горьких строк из-под ее пера не выходило. Возможно, потому, что она, по словам Кампан, «никогда не скрывала свою неприязнь к союзническому договору с воюющей Америкой; она не могла понять, как можно было советовать монарху добиваться унижения Англии, атакуя королевскую власть и помогая какому-то непонятному народу принимать республиканскую конституцию».
При мысли о государственной махине у королевы опускались руки. Активное участие в возвращении Неккера надломило ее: она изо всех сил старалась отойти в тень, уйти в тихую частную жизнь: устраивала детские праздники для Мадам Руаяль и герцога Нормандского, без всякой надежды выслушивала врачей о состоянии здоровья дофина, тихо проводила вечера в гостиных подруг. Ферзен, уезжавший в Швецию, где он в составе армии Густава III несколько месяцев участвовал в войне с Финляндией, вернулся и снова разрывался между полком и Версалем. Какие отношения связывали их с королевой в это тяжелое время? Прежде всего дружеские: Ферзен поддерживал, утешал, советовал. Догадывался ли король о их отношениях? Питал ли какие-либо подозрения? Сказать сложно, ибо ни король, ни Ферзен никогда не выказывали неприязни друг к другу, а король и вовсе считал шведского графа приятным собеседником. Исполняя роль третьего, в Париже Ферзен превратил в любовный треугольник пару Сюлливан и Квентин Кроуфорд, в Версале — пару Мария Антуанетта и Людовик XVI. Но если Элеонора старательно скрывала от любовника свою связь с Ферзеном, Мария Антуанетта вроде бы сумела убедить Людовика, что ее отношения со шведским графом носят исключительно дружеский характер, такой же, как и с прочими кавалерами ее личного двора. Разумеется, частое появление Ферзена в Версале вряд ли радовало Людовика, но для него давно стало нормой ни в чем не препятствовать и не отказывать супруге (если только речь не шла о политике). Как отмечали современники, и в предгрозовые годы, и далее, когда революция обрушилась и на короля, и на «австриячку», супруги стали близки друг другу как никогда, близки прежде всего духовно, ибо после смерти маленькой Софи королева твердо решила более не иметь детей. Возможно, Мария Антуанетта в глубине души и разделяла всеобщее презрение к Людовику XVI, но это презрение могло проявиться только в политике, от которой она стремилась отойти как можно дальше. В повседневности же чувство семьи, пробудившееся в ней с особой силой вместе с острым чувством неведомой опасности, побуждало ее быть рядом с мужем. Иными словами, исполнять долг, внушенный ей матерью с детства: подчиняться супругу и разделять его судьбу.
«По провинциям уже собрано немало наказов избирателей, в которых содержатся самые невероятные и самые оскорбительные требования, направленные на подрыв королевской власти. Речь идет о том, чтобы армия приносила двойную присягу, ибо отныне армия должна повиноваться как королю, так и нации. Предложено определить монарху цивильный лист, дабы вывести из его подчинения суммы, предназначенные для государственных расходов; запретить королю принимать решения, касающиеся частных лиц; повелеть министрам отчитываться за время своей работы перед Генеральными штатами и создать постоянную посредническую комиссию, в задачу которой войдет надзор за правительством в промежутках между созывами Генеральных штатов. Пока невозможно предвидеть, доколе будет продолжаться подобный бред; но если судить по беспомощному состоянию монарха, слабости и страху его министров, по дерзости, с которой принцы крови возвышают свой голос против монарха, можно предположить возможность ниспровержения монархии, и это предположение весьма правдоподобно, ибо царящая повсюду безнаказанность приводит к тому, что в деревнях на подступах к столице народ позволяет себе бесчинствовать и разбойничать.
В столь критических обстоятельствах королева испытывает живейшую тревогу, но она старается скрыть ее, дабы внушить супругу немного твердости. К несчастью, усилия королевы не имеют успеха; ей не удается даже сохранить субординацию и единство внутри семьи, из-за отсутствия которых в семье происходят скандалы, льющие воду на мельницу всеобщей злой воли. Мне очень неприятно излагать вам, Ваше Величество, столь прискорбные подробности, которые, нисколько не преувеличенные, вряд ли дают подлинную картину того, как на самом деле обстоят дела», — с тяжелым сердцем писал Мерси императору незадолго до открытия Генеральных штатов.
4 мая 1789 года Версаль напоминал огромное людское озеро, со дна которого били многочисленные гейзеры, заставляя поверхность озера бурлить и колыхаться. По всей стране открытие Генеральных штатов встречали с невообразимым энтузиазмом; все, кто мог, съехались в Версаль, чтобы ощутить свою причастность к великому событию. Люди устраивались везде — на крышах, на фонарных столбах, на деревьях: всем хотелось посмотреть, как депутаты Генеральных штатов проследуют от церкви Святого Людовика до церкви Богоматери. И они проследовали: королевская семья, двор, а затем депутаты: духовенство в лучших церковных одеяниях, дворяне, сверкавшие драгоценностями, и скромные, одетые в черное, депутаты от третьего сословия. Впрочем, темных одежд хватало и среди представителей церкви: это были простые сельские кюре. В рядах третьего сословия вышагивал фрондирующий герцог Орлеанский, избранный депутатом от дворянства. Стая черных птиц, бесправное третье сословие, жаждавшее, по словам аббата Сьейеса, стать «чем-нибудь», и стая птиц райских, духовенство и дворянство, не намеревавшиеся уступать ни доходов своих, ни привилегий. Король, красивый как никогда: в светлом, затканном золотом костюме, в треуголке, украшенной огромным бриллиантом. Рядом с ним королева; в синем платье со сверкающей серебристой юбкой, она смотрелась на удивление скромно. Короля встречали здравицами, королеву — молчанием; когда раздался возглас «Да здравствует герцог Орлеанский!», королева потеряла сознание. Бывший герцог Шартрский, прежний участник ее развлечений, ныне, как она знала доподлинно, являлся заказчиком многих оскорблявших ее честь памфлетов. Проповедь епископа Нанси радости не доставила: епископ нелицеприятно сравнил роскошь дворца с нищетой сельских хижин. Понимая, что на нее устремлены все недобрые взоры, королева сидела прямо, приняв вид надменный и презрительный; на душе у нее скребли кошки. Король избежал неприятного впечатления от проповеди: он заснул.
5 мая в зале Малых Забав начали свою работу Генеральные штаты. В этот день все сословия собрались в одном зале, где впереди, на небольшом возвышении стоял королевский трон, а рядом кресло для королевы; но Мария Антуанетта садиться отказалась. В темном фиолетовом платье, с единственным бриллиантовым украшением в прическе, она, по словам очевидцев, внимательно слушала речь супруга, открывавшую собрание, и пару раз из глаз ее выкатились слезы. «…Кроткое величие, читавшееся на ее челе, скромность ее позы, ее неброский костюм, все вместе произвело на собравшихся живейшее впечатление… можно с уверенностью сказать, что во время заседания все сердца принадлежали королеве». Речь короля была посвящена финансовому кризису и государственному долгу, следующий докладчик, Неккер, говорил о том же самом, только еще дольше. И никаких рекомендаций по выходу из кризиса, тем более никаких изменений в политический системе. Никто даже не произнес слова «конституция», а ведь его так надеялись услышать в речи Неккера! Обладавший политическим чутьем, но не отличавшийся излишней доброжелательностью Мерси писал Иосифу: «…речь короля имела успех, речь же господина Неккера, продолжавшаяся три часа и затронувшая все аспекты управления, хотя и была составлена по всем правилам ораторского искусства, снискала лишь критические замечания и недовольный ропот даже на скамьях третьего сословия. <…> Если из-за природного легкомыслия эта нация не сумеет быстро призвать самое себя к порядку, произойдет революция; верховная власть, по крайней мере на период этого царствования, скомпрометирована окончательно, и французская монархия надолго утратила свой авторитет как внутри страны, так и за ее пределами. <…> Ваше Величество должны понимать, каким тяжким бременем ложится нынешняя ситуация на королеву. Все взоры обращены на нее, ибо бездействие ее августейшего супруга очевидно всем; таким образом на нее ложится ответственность, которая не может быть справедливой, ибо все, что придумывает и предлагает королева для улучшения положения, редко выслушивается, а если выслушивается, то никогда не исполняется в полной мере».
Не только Мерси предчувствовал революцию. Графиня де Буань (которой в ту пору было восемь лет) приводит разговор своего отца с Мадам Аделаидой, состоявшийся после открытия Генеральных штатов. Присутствовавшая на первом заседании тетка короля спросила маркиза д'Осмонда, где тот сидел. «“Меня там не было, Мадам”, — ответил тот. “Неужели вы были больны?” — “Нет, Мадам”. — “Как же так? Многие приехали издалека, чтобы присутствовать на церемонии, а вы даже не дали себе труда всего лишь перейти дорогу”. — “Я не люблю похорон, Мадам, а особенно похорон монархии”, — ответил маркиз». В июне отец отвез восьмилетнюю Ад ель в деревню, к родственникам ее гувернантки, а когда через пару месяцев она вернулась в Версаль, оказалось, что одни из ее друзей-ровесников покинули страну, а другие укрывались в жилищах своих слуг. «Причиной стольких волнений из-за нас, детей, стал слух о том, что народ, как с тех пор стали называть кучку негодяев, выступил в поход, чтобы отобрать у дворян детей и сделать их заложниками». Страх неминуемого столкновения с народом поселился в Версале с первых дней открытия Генеральных штатов.
После заседания Мария Антуанетта уехала в Медон к дофину, которого неумолимо пожирала страшная непонятная болезнь, и оставалась там до самой его кончины. Пишут, что мальчик часто просил мать обедать у него в комнате, и королева, изо всех сил сдерживая слезы, с улыбкой позволяла ему ухаживать за собой — придвигать к ней кушанья и накладывать их ей на тарелку. Вскоре к королеве присоединился Людовик. Он тоже покинул Версаль, где депутаты, разделившись на две части, занялись проверкой собственных полномочий, иначе говоря, подтверждением своих мандатов. Процедура трудоемкая, запутанная, бесконечная, но в тех условиях даже полезная, ибо третье сословие требовало совместной проверки полномочий как гарантии дальнейшей совместной работы и голосования; однако дворянство и духовенство тотчас отделились, дав понять, что никакого единства не будет, подтолкнув тем самым депутатов третьего сословия отстаивать поголовное голосование. Депутаты знакомились друг с другом, спорили, создавали политические клубы, которые впоследствии станут идейными кузницами революции, ее барометрами: клубы якобинцев, фельянов, кордельеров[21]. В то время Мерси писал: «С того самого дня, когда открылись заседания Генеральных Штатов, депутаты теряют время в бесплодных дискуссиях о том, как следует проводить голосование: посословно или поголовно. <…> Сословия, не способные найти общее решение ни по одному вопросу, похоже, сходятся в одном: в стремлении как можно больше унизить власть, пребывающую в полной летаргии. <…> Развязка сего рокового кризиса не за горами; последние финансовые ресурсы исчерпаются в июле; однако весьма проблематично, что даже ценой чести удастся найти деньги. <…> Все указывает на грядущую катастрофу».
Первым в череде долгих несчастий, обрушившихся на Марию Антуанетту, стала смерть дофина, случившаяся в ночь на 4 июня 1789 года. Людовик, узнавший о несчастье ранним утром, в своем дневнике записал: «Смерть моего сына в час ночи» и заказал тысячу месс за упокой его души. Чтобы не напрягать казну, король обратил в деньги парадную серебряную посуду и приказал не устраивать пышных похорон. Придворные в траурных одеждах прошли перед удрученными горем монархами. Народ смерти дофина не заметил, ибо, как писала королева, «пребывал в радостном исступлении», и ей ничего не оставалось, как глотать слезы. В те дни королева часто плакала, горе сделало ее особенно чувствительной, и если прежде глаза ее постоянно смеялись, то теперь в них то и дело плескался страх. В волосах засеребрилась обильная седина. В те дни она особенно остро ощущала переходящее во враждебность безразличие народа, и, не понимая, что надо сделать, дабы изменить положение, ей было очень горько. «Однажды вечером, — вспоминает Кампан, — королева сидела посреди комнаты и рассказывала, что произошло за день; на ее столике горели четыре свечи, первая погасла сама, я вновь зажгла ее; вскоре погасла вторая, а затем третья; тогда королева в ужасе схватила меня за руку и сказала: “Несчастье делает меня суеверной; если четвертая свеча погаснет, как и остальные, ничто не переубедит меня, что это дурной знак”. Четвертая свеча погасла».
Пока королевская семья, уехавшая в Марли на время дворцового траура оплакивать сына, пока король, желая забыться, ездил на охоту, 17 июня третье сословие с примкнувшей к нему частью духовенства провозгласило себя Национальным собранием. «Если король твердо не заявит Генеральным штатам, что он считает их только консультативным органом, постановления которого ни в коей мере не могут препятствовать ему принимать решения, которые он сочтет нужными… я не вижу, каким образом он сможет выйти из создавшегося положения», — писал Иосиф Мерси. Вскоре оставшаяся часть духовенства с небольшим перевесом голосов также решила присоединиться к третьему сословию, а за ним и часть дворянства. Известие это возмутило королеву и удручило Людовика. Неккер, пытавшийся отыскать компромисс, представил проект декларации, согласно которой король объединял депутатов всех трех сословий и вводил всеобщее равенство в уплате налогов. Людовик вроде бы согласился с ним, но Совет, куда помимо министров он пригласил королеву «как мать наследника престола», принял — вопреки просьбе Неккера не уязвлять третье сословие, являющееся рупором общественного мнения, — совершенно иное решение, а именно провести «королевское заседание», дабы положить конец своеволию простолюдинов и вернуть все на круги своя. Для начала он велел закрыть зал Малых Забав на ремонт, лишив, таким образом, депутатов помещения для заседания. Тогда возмущенные депутаты заняли зал для игры в мяч, где принесли свою знаменитую клятву не расходиться до тех пор, пока не выработают конституцию.
Королевское заседание состоялось 23 июня. Внешне оно походило на заседание в день открытия Генеральных штатов: депутаты разместились посословно. Настрой был отнюдь не радужный, и не только у третьего сословия; присутствие в зале вооруженной охраны усиливало напряженность. Неккер отсутствовал. В своей речи Людовик обрушился на депутатов податного сословия, объявив их действия незаконными, затем согласился принять некоторые свободы, как, например, свободу печати, и пообещал провести реформы, которыми будет руководить он сам. Относительно голосования он заявил, что поголовное голосование будет проводиться только по отдельным вопросам. «А если вы меня не поддержите, — в заключение сказал он, — я сам составлю счастье своего народа». И велел депутатам разойтись, а с завтрашнего дня начать заседать посословно в отведенных им для этого помещениях. Затем под аплодисменты части дворянства и духовенства король покинул зал, сопровождаемый большой группой знати и прелатов.
Депутаты третьего сословия и кюре остались на местах, а когда дворцовый церемониймейстер маркиз де Брезе напомнил о приказе короля, председатель Собрания астроном Байи ответил, что Собрание имеет право заседать там и тогда, когда и где сочтет нужным. И тут же, по настоянию громогласного оратора графа Мирабо, ловкого политика, получившего депутатский мандат от податных, Собрание приняло постановление о депутатской неприкосновенности. «Мы оставим наши места, только уступая силе штыков!» — патетически воскликнул Мирабо. Людовик, искренне считавший, что может составить счастье народа, не мог отдать приказ разогнать Собрание; он не сможет отдать приказ войскам даже тогда, когда жизни его будет грозить опасность. Он не воитель, он добрый и не слишком сведущ в управлении государством; но ему с детства внушили, что король обладает абсолютной властью. И он, как умел, исполнял королевский долг, хотя выходило, что для монарха от доброты до глупости всего один шаг… «Людовик XVI был добрым королем, — вспоминал бывший паж его величества граф д'Эзек. — К несчастью, он жил в такое время, когда именно добродетели погубили его, когда пороки, в коих упрекали стольких государей, пороки, вовсе ему не присущие, могли бы спасти монархию и избавить монарха от уготованной ему печальной участи. Впрочем, предположив, что у него были недостатки, зачем отказываться признать, что они являлись продолжением его прекрасных качеств? И почему, если добродетели оказываются на троне, они более не имеют права на то уважение, кое питают к ним, когда они украшают частное лицо? Если мы хотим быть справедливыми, надобно признать, что Людовик XVI потерпел поражение исключительно от избытка доброты; если бы он обладал твердой волей и жестокостью деспота, его бы не свергли с трона». Словам д'Эзека вторил еще один бывший паж короля, граф де Тийи: «Людовик умел только любить, прощать и умереть; если бы он умел карать, он смог бы править».
Вернувшись во дворец, король увидел многочисленную толпу, взволнованную слухами об отсутствии на заседании Неккера. Пройдя в кабинет, король обнаружил у себя на рабочем столе прошение министра финансов об отставке, чему он нисколько не удивился. Толпа между тем пребывала, заполняя двор и галереи. Нет, в этот раз она была не столь дикой и страшной, как во время мучного бунта, но от вида ее у короля холодело внутри. Несмотря на вызванный в подкрепление полк, королевская семья с дрожью прислушивалась к выкрикам, в которых Артуа и принцев крови обвиняли в заговорах. Как впоследствии писал Мирабо, единственным мужчиной, оказавшимся в то время рядом с Людовиком, была Мария Антуанетта.
Примечательно, что с первых дней революции основная злость народа была направлена на королеву. Людовик XVI так сильно любил жену, как до сей поры короли любили только любовниц, и вместе с этой любовью Мария Антуанетта унаследовала ненависть народа к королевским любовницам. Едва успели провозгласить свободу слова, количество памфлетов, направленных против власти, а главным образом против королевы как воплощения всего самого гнусного, что есть в этой власти, возросло в десятки раз. Избавившись от иллюзий, Мария Антуанетта более не задавала вопроса «за что?». С начала народных волнений в душе ее поселилось чувство обреченности, которое она загоняла глубоко внутрь. «Во все времена, начиная бороться против власти, народ создавал себе персонаж-чудовище», — размышлял Бальзак, работая над сочинением о Екатерине Медичи. Во время революции таким чудовищем стала Мария Антуанетта: народ взвалил на нее грехи монарха, любовниц монарха, самой монархии… Словом, сделал ответственной за все ошибки правления Людовика XVI. «Дюбарри удивляла всех своим гнусным распутством. <…> Таким же развратом занималась и Мария Антуанетта, в ней кипели те же страсти; мужчины, женщины, ей все были по вкусу. <…> Обе эти женщины прославились искусством лжи и тем, что унижали тех, к кому им следовало бы внушать уважение. Дюбарри водила за нос Людовика XV до самой его смерти, заставляя делить с ней ложе как последнего лакея, так и первого из придворных. Людовик XVI также обманут и унижен своей женой, хотя и не подает виду, что такое возможно», — писал анонимный автор памфлета «Исторический очерк о жизни Марии Антуанетты». В хлынувшем потоке порнографических пасквилей королева мгновенно превратилась в австрийскую тигрицу, кровавое чудовище, изменницу, содомитку, лесбиянку, детоубийцу — маниакального персонажа, на примере которого удобно доказывать правильность революционного насилия. В этих сочинениях не было ни слова правды, но это никого не интересовало. Памфлеты превратили королеву в миф, а у мифа своя логика. Марию Антуанетту обвиняли и в сексуальных фантазмах, и в преступной связи с Ламбаль и Полиньяк, и в отравлении Морепа, Верженна и собственного сына-дофина, в том, что она каждый день принимает ванну из крови французов и, по примеру Калигулы, пьет кровь из черепов… Создатели памфлетов подробно описывали извращения «австриячки» и ее придворных подруг и приятелей, а затем, в подтверждение своей правдивости, ссылались на другие, не менее кровожадные и непристойные сочинения. Королева стала удобным персонажем площадных революционных агиток, позволявших, так сказать, «наглядно» изобразить мерзость прежнего режима и оправдать любое над ним насилие. Мария Антуанетта проливала кровь, потому что порочна, а революция проливает кровь во имя добродетели…
Тем временем Неккера упросили вернуться, а депутаты от дворян и духовенства в большинстве своем добровольно присоединились к третьему сословию. И король уступил, призвав оставшихся верными ему духовенство и знать довершить объединение. «Начиная с 23 июня и по 27-е здесь все просто потеряли голову, — писал Мерси Иосифу, — и тому были веские причины, поскольку навалилось сразу несколько угроз: и голода, и банкротства, и гражданской войны. Двор уже подумывал о том, чтобы отправиться в безопасное место, что было весьма не просто, принимая во внимание измену войск, очевидные доказательства которой постепенно поступают отовсюду. Если бы Неккер, как он предполагал, ушел в отставку, или же граф д'Артуа при поддержке некоторых членов королевской семьи осуществили бы свой безрассудный план арестовать этого министра, совершенно очевидно, народ бы взбунтовался и последствия были бы плачевны; к счастью, король и королева твердо этому плану воспротивились. <…> Теперь, когда произошло объединение трех сословий, король может править спокойно, однако это спокойствие, скорее, призрачное, нежели реальное; недоверие и неприязнь между дворянством и третьим сословием не уменьшились, отчего споры разгораются по каждому вопросу». Когда никто не представлял, как предотвратить плачевный исход, королеве предпочтительнее было бы занять выжидательную позицию.
Однако эмоции брали свое: она начала исподволь подыгрывать партии двора, возглавляемой Артуа, и подкапываться под Неккера. Как писала дочь Неккера Жермена де Сталь, «несмотря на нерешительность и слабохарактерность, король намеревался сохранить свою абсолютную власть». Для этого следовало уволить не только министра финансов, но и всех сочувствовавших ему министров и под предлогом смены кабинета распустить Собрание. Но, понимая, что одним приказом результата уже не добиться, король принялся стягивать к Версалю и Парижу войска. Тревожная обстановка в стране породила «великий страх», докатившийся до версальского порога. В провинциях только и говорили, что о бандах, грабивших путников и целые деревни, о заграничных войсках, присланных германским императором, братом королевы, убивать всех, кто поддерживал депутатов третьего сословия. Везде, где мелькало черное крыло страха, люди вооружались и объединялись, организовывали собственные отряды самообороны и народной милиции. Панические слухи порождали неразбериху, стычки, грабежи и кровопролития; вскоре начались пожары: горели замки аристократов. Страх стал великим организатором: народ почувствовал единство, которое во время революции трансформируется в чувство единства национального, начал осознавать свое могущество и ту важную роль, которую он призван играть в жизни государства. У людей вырабатывалась привычка при звуках набата хватать все, что может служить оружием, и бежать на площадь. При дворе многие уже понимали, что если события примут непредсказуемый оборот, оружие будет направлено против них.
В Париже волнения сопровождались выступлениями горожан с требованиями хлеба. С продовольствием в столице обстояло неважно: несогласованное прибытие войск, не имевших ни провианта, ни крыши над головой, заставляло интендантов рыскать по городу в поисках продовольствия, прибегать к конфискациям. Как писал назначенный военным министром маршал де Брольи, «полки прибывают в тот день, когда мы их не ждем, а следовательно, они не находят в штабе ни офицера, обязанного принять их, ни продовольствия, ни подготовленных жилищ». Среди поднятых на ноги полков было немало иностранных: Королевские немецкие полки, венгерские гусары Эстергази, швейцарские пехотинцы…. Часть полков направилась на охрану Версаля. «У двора было достаточно возможностей, чтобы подавить неумеренные требования Генеральных штатов и народные выступления. Версаль заполнился верными королю полками… в Париже, в Сен-Дени и иных предместьях также сконцентрировалось немало сил, готовых защищать короля. Следовало лишь отдать приказ, и мятежники были бы мгновенно рассеяны, а мятеж усмирен. Но коварные советники несчастного монарха рисовали ему картины Франции, купающейся в крови своих детей и отданной на растерзание фуриям гражданской войны. Вместо того, чтобы показать верным и мужественным солдатам их любимого монарха, его держали взаперти во дворце, куда доступ запрещали даже офицерам», — вспоминал граф д'Эзек.
Обеспокоенные появлением в предместьях солдат, парижане собирались на площадях и слушали выступления импровизированных ораторов. Национальное собрание сделало еще один решительный шаг: провозгласило себя Учредительным собранием. И тотчас по предложению Мирабо потребовало, чтобы король вывел иностранные войска из столичных предместий. Король ответил, что войска призваны для защиты Собрания, и тут же уволил Неккера, посоветовав ему уехать из Франции как можно незаметнее; новым министром финансов был назначен Бретейль. Собрание встретило отставку Неккера бурным негодованием. Тем временем король и королева объехали иностранные полки и, выразив им свое королевское благоволение, вернулись во дворец. Зрелище людей в мундирах, готовых выполнить любой приказ, немного успокоило королеву, и на другой день она устроила праздник в честь офицеров новоприбывших полков. В Париже тем временем ораторы клеймили двор, готовый руками иностранцев утопить в крови свой народ. Тех, кто дурно говорил о Неккере, могли основательно побить. По улицам торжественно носили бюсты Неккера и герцога Орлеанского. Отряды французской гвардии, которых градоначальники посылали усмирять митинги, встречали как братьев, и солдаты отказывались стрелять в народ. Герцог Орлеанский перестал запирать ворота своего сада возле Пале-Рояля, и там с утра до вечера толпились люди и выступали свободные ораторы, среди которых выделялся молодой журналист Камилл Демулен. Он первым бросил призыв «К оружию!», превратив зеленый лист в кокарду свободы. Когда наемные войска попытались разогнать митингующих, в них полетели камни и щебенка. 13 июля парижские выборщики, своего рода инициативная группа, занимавшаяся выдвижением депутатов в Генеральные штаты, учредили новый орган муниципальной власти — Постоянный комитет и издали постановление о создании Национальной гвардии, призванной наводить порядок на улицах столицы. Главнокомандующим новой гвардией избрали героя Войны за независимость Соединенных Штатов Америки маркиза де Лафайета. В тот же день начались беспорядки — народ разрушил заставы вокруг города, сжег находившиеся там таможенные книги и отправился на поиски оружия. Оружие добывали везде — в оружейных лавках, в музеях, в Инвалидах, военный комендант которых добровольно открыл склады. К утру 14 июля практически весь Париж оказался в руках восставшего народа. Только в предместье Сент-Антуан мрачным символом нерушимости монархического деспотизма и произвола высилась темная громада Бастилии, гарнизон которой состоял из 82 инвалидов и 32 приставленных к тринадцати пушкам швейцарцев, командовали которыми два офицера, подчинявшиеся коменданту де Лонэ.
11 июля Мария Антуанетта писала герцогине де Полиньяк: «Не могу заснуть, душа моя, пока не скажу вам, что г-н Н*** уехал, а гг. де Бретейль и де ла Вогийон (сын покойного гувернера Людовика XVI) завтра будут заседать в совете. Надеюсь, Господь услышит нас, и мы сможем творить добро, о котором постоянно печемся. Наступает ужасное время, но я не теряю мужества, лишь бы все честные люди, которые нас поддерживают, напрасно не подвергали бы себя опасности; мне кажется, у меня хватит сил не только сохранить мужество, но и внушить его всем остальным. Как никогда прежде надобно думать о людях всех сословий, о тех, кто честен, ибо все они наши подданные, невзирая на их положение. Господи! Если бы они могли поверить, что все мои заботы только о благе честных людей, быть может, меня хотя бы чуточку любили. Слава короля, его сына и счастье сей неблагодарной нации — вот и все мои заботы…» Письмо явно искреннее, а значит, королева и в самом деле полагала, что и она, и король, которого она поддерживала своей твердостью в решениях, действовали во благо «неблагодарной нации». Но за что нация могла благодарить королеву? За постоянное стремление помочь австрийским родственникам? За дефицит бюджета, созданию коего она столь активно способствовала, что получила прозвище «Мадам Дефицит»? Народу, взявшему Бастилию, не за что было ни любить, ни благодарить королеву. Ее благодарили, говоря языком официальным, «отдельные представители народа»: вдовец-крестьянин с четырьмя детьми на руках, которому она отдала свой кошелек; состарившиеся версальские лакеи, которым она назначила пенсии; бедняки, которым она никогда не отказывала в милостыне…
Мария Антуанетта была милосердной королевой, но ее милосердие проявлялось в частной жизни, о нем знали близкие к ней люди, для нации же, видевшей в ней второе лицо в государстве, она была «австриячкой», разорявшей Францию страстью к нарядам и любовью к жадным фавориткам. И люди были по-своему правы. Расточительство Марии Антуанетты было у всех на виду; прежде столь активно проматывали казну только королевские любовницы, но к ним фортуна приходила случайно, поэтому от них, собственно, ничего иного и не ждали. А от юной королевы и ее столь же юного супруга ждали обновления, всегда сопутствующего молодости. Но и королева, и король двигались по накатанной колее консервативного абсолютизма, завещанного Людовиком XIV. Бурлящее бродило идей, постепенно затоплявшее страну, аккуратно обтекало Версаль, где новое появлялось только в виде фасонов шляпок и реформ, рождавшихся на бумаге и на ней же умиравших. Молодость обычно смотрит вперед, молодой Людовик смотрел назад. Дольше всех в его правительстве продержался главный министр и личный советник его величества восьмидесятилетний граф де Морепа, коему только смерть воспрепятствовала продержаться в нем еще долее. Возможно, единственный раз молодость подтолкнула Людовика XVI принять решение — заключить договор с американскими инсургентами. Договор этот, ввергнувший Францию в финансовую бездну, несравнимую с той, куда влекли ее расходы королевы, был с восторгом встречен общественностью: из-за океана веяло свободой, там сражались не просто против англичан, а против владычества английского короля. И скрепя сердце приходится соглашаться с мрачным философом маркизом де Садом, писавшим:
«В каждом сословии свои достоинства: добродетели владыки на троне не равны добродетелям обитателя хижины, и для того, кто распоряжается людскими судьбами, добродетели простолюдина могут обернуться пороками. Там, где находит счастье подданный, государь вряд ли обретет славу. <…> Умалчивая о совершенствах простых людей, История на скрижалях своих запечатлевает для потомков добродетели, изумившие мир, хотя чаще всего именно эти добродетели несут ему оковы».
Мария Антуанетта и король свято верили в незыблемость принципа абсолютной власти монарха. Но нация давно уже считала иначе; кто-то почитал за образец парламентскую монархию в Англии, кто-то — Соединенные Штаты Америки, где государство строилось и вовсе без королей. Но из заморских веяний Мария Антуанетта заимствовала лишь моду на рединготы и «детские» платья, а Людовик — знание английского языка. Король, как и королева, в сущности, тоже предпочитал жизнь частного лица и по-прежнему большую часть времени проводил на охоте (занятие хоть и королевское, но отношение к деятельности государственного мужа не имеющее) или в слесарной мастерской. И уставший от бремени монархической власти народ решил заняться «ремеслом короля», иначе говоря, отобрать у него власть. Поздно вечером 14 июля герцог де Лианкур, обладавший правом в любое время входить к его величеству, разбудил задремавшего короля и сообщил ему о взятии Бастилии. «Но это же бунт! — воскликнул изумленный Людовик. «Сир, — ответил Лианкур, — это не бунт, это революция».
Осознал ли Людовик значимость случившегося события? Рассказали ли ему, как опьяненная победой толпа носила, насадив на пику, по улицам Парижа голову коменданта Бастилии де Лонэ, добровольно открывшему ворота крепости? Как растерзала нескольких инвалидов из бастильского гарнизона, уговоривших коменданта не стрелять в народ? По словам историка Ж. Годшо, революция с самого начала осуществлялась под двойным знаком: идеалов свободы и равенства, унаследованных от философов, и избиений, унаследованных от насилия и произвола старого порядка. Почему записи того бурного времени в дневнике короля по-прежнему скупы? Что это: непонимание происходящего? Эмоциональная глухота? Избирательный аутизм, как предполагают некоторые современные историки? Страх, от которого не поднимается рука вывести на бумаге нечто большее? Вот несколько записей тех дней из дневника Людовика XVI: «Июль 1789. — Среда, 1-е. Ничего. Депутация от Штатов. — Четверг, 9-е. Депутация от Штатов. — Пятница, 10-е. Ничего. Ответ депутации от Штатов. — Суббота, 11-е. Ничего. Отъезд г-на Неккера. — Вторник, 14-е. Ничего…»
Не только Людовик не сразу понял значение происходящего. Как вспоминала маркиза де Ларошжаклен (урожденная де Дониссан), 13 июля в Версаль прибыли Буйонский и Нассауский пехотные полки, которых разместили в Оранжерее, а 14 июля полковой оркестр уже исполнял прелестные мелодии, и нарядная толпа с радостными лицами медленно прогуливалась по дорожкам. «Но я никогда не забуду, как неожиданно все изменилось, — писала маркиза. — К нам подошел господин де Бонсоль, офицер гвардии короля, и шепотом сказал: “Возвращайтесь, народ Парижа восстал, Бастилия пала; прошел слух, что народ двинулся на Версаль”. Мы тотчас отправились к себе в апартаменты. Повсюду веселье сменялось ужасом, в одно мгновение террасы опустели».
Утром 15 июля король, осознав случившееся, а также опасность, грозившую королеве и графу д'Артуа, стоявшими первыми в так называемом черном списке главных врагов восставшего народа, в сопровождении братьев пешком отправился в Собрание, где, стоя и без шляпы, пообещал немедленно убрать из Парижа и Версаля вызвавшие возмущение войска. «Я знаю, что создалось несправедливое предубеждение… Но я всегда со своим народом, и я вам доверяю. Помогите мне в сложившихся обстоятельствах обеспечить спасение государства», — по словам современников, сказал король, сорвав жидкие аплодисменты. Пешком, сопровождаемый толпой, время от времени восклицавшей «Да здравствует король!», Людовик вернулся во дворец. Говорят, по дороге к нему бросилась какая-то женщина с криком: «Ах, мой король, вы и вправду говорили искренне?» — на что его величество обнял незнакомку и произнес: «Да, милая, так будет всегда, и я никогда не изменю своего решения». И он действительно его не изменил.
Видя, что супругу ничто не угрожает, королева вместе с детьми вышла на балкон, за что удостоилась восторженных аплодисментов толпы. От нахлынувших на нее чувств она расплакалась. Полиньяк, гувернантка детей Франции, выйти вместе со своими воспитанниками не решилась. «Но мы-то знаем, что она в Версале! — выкрикнул кто-то в толпе. — Зарылась, как крот. Но мы сумеем ее достать!» Угрозы в адрес подруги заставили внутренний голос королевы, упорно напоминавший об опасности, зазвучать еще громче. Мария Антуанетта была убеждена в необходимости покинуть Версаль и уехать куда-нибудь поближе к границе, туда, где есть крепкие стены и надежный гарнизон. (Во время ночного совещания таким городом был признан Мец.) Однако далеко не все при дворе разделяли ее мнение: подробный отчет о парижских событиях еще не добрался до Версаля, и двор жил слухами. «Надеюсь, зло не столь велико, как его представляют. Спокойствие, царящее в Версале, убеждает меня в этом. Говорят, вчера господин де Лонэ был повешен, но это не точно: днем схватили человека, которого приняли за него», — писала принцесса Елизавета своей подруге маркизе де Бомбель.
16 июля — новое совещание. Для короля решается вопрос: бежать, бросив трон, или остаться. Прованс советовал оставаться. Артуа вместе с королевой уговаривали короля бежать. Людовик был готов ко всему: своего мнения у него не было. Большинство поддержали Месье, и Людовик решил остаться. Остаться предпочли также королевские тетки и сестра Людовика Елизавета. Королева со слезами на глазах разорвала подготовленный ею приказ, согласно которому мадам Кампан предстояло следовать за ней. «Боюсь, это решение принесет несчастье всем нам», — с отчаянием в голосе произнесла Мария Антуанетта. Однако она чувствовала, что сейчас ни в коем случае нельзя опускать руки. Достойная Кампан, побывавшая в толпе, рассказала, как какая-то женщина, с закрытым вуалью лицом, схватила ее за руку и прошипела: «Скажите вашей королеве, чтобы она больше не пыталась управлять нами; пусть предоставит мужу и нашим добрым Генеральным штатам сделать наше счастье». И королева бросилась уговаривать Полиньяк уехать — немедленно, со всей семьей. А король уговаривал бежать Артуа. Долго уговаривать никого не пришлось: к утру и Полиньяки, и Артуа, и аббат Вермон, и Водрей, и Конде, а также многие другие знатные семьи покинули Версаль и отправились за границу. «Прощайте, моя самая нежная подруга! Это ужасно, но так надо. Вот ваша подорожная; я же могу только обнять вас», — прощаясь, написала Мария Антуанетта; она заставила подругу взять у нее еще 500 луидоров «на дорогу». В эту минуту королева помнила не о том, что в последнее время Полиньяк относилась к ней весьма прохладно, а о том, как более десяти лет назад Иоланда стала поверенной всех ее тайн, о том, что именно ей она доверила воспитание своих детей. «Я уже писал, что предчувствую катастрофу, но я не думал, что она разразится так скоро и с такой яростью. <…> Невозможно определить причины озлобленности умов, настроенных против королевы; тот вздор, что ей вменяют, и который здравый смысл отвергает, не может являться единственным мотивом; наверняка присутствуют некие тайные происки. <…> За голову королевы и графа д'Артуа назначена награда. <…> Королева сделала уступку общественному мнению, пожертвовав своим ближайшим окружением; впрочем, от этого она ничего не потеряла, жаль, что Господь не надоумил ее сделать это раньше. <…> Обстановка в столице становится все более угрожающей, несмотря на воцарившееся спокойствие. Париж обладает силой и волей диктовать законы даже Генеральным штатам, которые, похоже, это предвидят и боятся», — писал в Вену Мерси.
«…Если бы я не была столь привязана к мужу, к детям, к друзьям, я бы предпочла умереть… я всем приношу несчастья, и вы страдаете из-за меня и ради меня», — писала королева своей любимой подруге. С отъездом герцогини де Полиньяк место гувернантки детей Франции оказалось вакантным и согласно установленному порядку следовало назначить новую гувернантку. Ею стала вдова маркиза де Турзель, погибшего от несчастного случая на охоте три года назад. По словам королевы, если прежде она доверила детей «дружбе», то теперь она доверяла их «добродетели». Передавая дела вместо Полиньяк, в длинном письме Мария Антуанетта поделилась с новой гувернанткой своими наблюдениями за детьми, что позволяет утверждать, что к материнским обязанностям королева относилась со всей тщательностью. «Моему сыну 4 года и четыре месяца без двух дней. <…> Он всегда отличался отменным здоровьем. Но еще у него были замечены странные нервные припадки, и любой незнакомый шум мог вызвать у него плач. Он боялся собак, поскольку однажды услышал их лай совсем близко от себя. Я никогда не приучала его к собакам, поскольку считаю, что по мере того, как он будет вырастать, эти страхи пройдут. Он, как и все дети, очень активен, однако немного капризен, довольно легко может разозлиться, но он добрый ребенок, нежный и любящий. У него безмерное самолюбие, которое при правильном руководстве в будущем может обернуться к его пользе. <…> Он всегда верен своему слову, когда обещает что-либо; однако он очень нескромен, легко повторяет то, что услышал, и, не намереваясь лгать, нередко добавляет то, что подсказывает ему его воображение. Это самый большой его недостаток, который следует исправлять. <…> Строгость вызывает в нем протест, ибо для его возраста у него слишком упрямый характер. Например, с раннего детства он не мог сказать “извините”. Он будет делать и говорить то, что от него хотят, даже признается, когда он не прав, но “извините” скажет только со слезами. <…> Он очень любит свою сестру, у него очень отзывчивое сердце. При первой же возможности, когда речь идет об удовольствии или о чем-нибудь вкусном и приятном, если его кто-то угощает, его первое желание попросить то же самое для своей сестры. Он от рождения очень весел…» Возможно, если бы обстоятельства сложились по-другому, Мария Антуанетта сама бы отлично воспитала своих детей, в характерах которых она разбиралась как никто иной.
«Дети — мой единственный источник бодрости; я всеми силами стараюсь удерживать их подле себя», — писала Мария Антуанетта своей дорогой Полиньяк. Но помимо детей у нее был еще и супруг, за жизнь которого она опасалась с той самой минуты, как узнала, что 14 июля на улицах Парижа пролилась кровь. Людовик же, фактически признав свое поражение, отправил в отставку свежеизбранных министров и снова призвал Неккера. Дабы закрепить победу народа, иначе говоря, собственное поражение, он пообещал 17 июля прибыть в восставшую столицу и в ратуше подписать все необходимые документы. Узнав о планах мужа, Мария Антуанетта попыталась отговорить его, а когда поняла, что намерение его твердо, расплакалась и заперлась вместе с детьми у себя в апартаментах. Она была почти уверена, что в Париже короля арестуют, а возможно, даже убьют, и подготовила речь, с которой она обратится к Собранию, прося у него защиты. Ей было страшно, горько, тошно, все внутри ее протестовало против такого шага, но иного выхода она не видела. К какому берегу прибьет утлую монархическую лодку, если она останется в ней одна с детьми? С тех пор, как она стала матерью, она точно знала, что самое дорогое в ее жизни — это дети; собственно, дети и смягчили ее отношение к Людовику: теперь она прежде всего видела в нем любящего отца своих детей, а уже потом супруга и короля. И если двумя последними она часто бывала недовольна, то к первому у нее не было никаких претензий. Ее постоянный советчик Мерси, оставшийся, несмотря на опасность, во Франции, ничем не мог ей помочь.
День в ожидании возвращения Людовика XVI тянулся неимоверно долго; король появился только к вечеру — и сразу попал в объятия жены и детей. Ощущение бесконечной радости от того, что в лодке, несущейся в неизвестное без руля и ветрил, она не одна, затопило ее целиком, она целовала и обнимала мужа и детей и никак не могла остановиться. Впрочем, говорят, что, увидев на шляпе короля трехцветную кокарду, Мария Антуанетта яростно сорвала ее и с презрением воскликнула: «А я и не знала, что вышла замуж за простолюдина!» Однако сомнительно, что она уже знала, что триколор, соединивший в себе цвета Парижа (синий и красный), разделенные белым цветом монархии, является символом новой Национальной гвардии[22], состоявшей почти сплошь из парижских буржуа. Столь же сомнительно, чтобы в такую счастливую для тех дней минуту она поддалась гневу или ярости, ибо, судя по письмам, настроение у нее в то время было подавленное. Ведь практически в одночасье она лишилась всех своих друзей, что явилось для нее большим потрясением, ибо всю свою версальскую жизнь она только и делала, что окружала себя друзьями, потребность общения с которыми у нее никогда не пропадала.
Явившись в Париж практически без охраны, в сопровождении нескольких десятков членов Собрания, Людовик под возгласы «Да здравствует нация!» утвердил назначения Байи и Лафайета и принял символ революции — трехцветную кокарду. Выйдя с пресловутой кокардой на балкон ратуши, король произнес не слишком вразумительную речь, которую никто не запомнил. Зато запомнили его появление с республиканской кокардой: его встретили возгласами «Да здравствует король!». За кокарду и речь Людовик удостоится звания «Восстановителя французской свободы», а вскоре и неприкосновенности своей личности — единственный из всей королевской семьи. Увы, ненадолго…
В Париже Лафайет пытался навести порядок, обратившись с просьбой к горожанам сдать за небольшое вознаграждение — 9 су — оружие. Нашлись такие, кто сдал, но большинство призыв проигнорировало. Провинции охватили волнения: после падении Бастилии крестьяне жгли замки, уничтожали документы, отказывались платить подати и исполнять повинности. 19 июля парижане схватили 74-летнего советника Фулона, печально известного фразой: «Если народу нечем платить за хлеб, пусть жует траву», и вместе с его зятем, военным интендантом Парижа Бертье де Совиньи, вздернули на фонаре, а потом, отрубив трупам головы, насадили их на пики и с победными криками долго носили по улицам столицы. Ни Лафайет, ни его национальные гвардейцы не сумели предотвратить расправу Узнав об этом, королева, в свое время рассматривавшая кандидатуру Фулона на министерский пост, содрогнулась.
Депутаты Собрания, назвавшего себя Учредительным, столкнулись с проблемой: прежде чем учреждать конституцию, следовало расчистить фундамент для будущих справедливых законов. Лафайет предложил принять Декларацию прав — по образцу американской. Виконт де Ноайль в патриотическом порыве предложил депутатам от дворян и духовенства отречься от своих сословных и феодальных привилегий. Выдвинутое поздно вечером 4 августа предложение в едином порыве поддержали оба благородных сословия, добровольно лишивших себя и преимуществ, и титулов. «Вот каковы наши французы! Они целый месяц спорят о терминах, и в одну ночь опрокидывают весь прежний монархический порядок», — без особого восторга писал один из наиболее популярных ораторов Собрания Мирабо. При обсуждении проекта будущей конституции он активно ратовал за сохранение за королем права абсолютного вето, но добился только вето относительного. Законотворческую инициативу конституция у короля также отбирала. Еще через три недели Собрание приняло Декларацию прав человека и гражданина — главный документ революции, превративший подданных наихристианнейшего монарха Людовика XVI в свободных и равноправных граждан, для которых «источником суверенной власти является нация». Но какую роль граждане, переставшие быть подданными, отводили королю? Этого еще не знали ни они сами, ни король. Зато острые языки немедленно переименовали королеву: вместо «Мадам Дефицит» она стала «Мадам Вето». «Известия, кои вы сообщаете мне о происходящем во Франции, вкупе с сообщениями газет поистине невероятны, — писал Иосиф II графу Мерси. — Однако не могу не отметить, что король более чем снисходительно относится к претензиям Генеральных штатов на власть, позволяя, словно цепями, опутать себя красивыми словами и лишить влияния где бы то ни было… убежден, что волю короля и его министров более не будут принимать в расчет даже в вопросах внешней политики, определять которую станет горстка поджигателей, придумывающих законы, и Генеральные штаты».
Версаль затаился в тревожном ожидании. Никто не знал, чего ожидать, но все были уверены, что будет только хуже. Огромный дворец постепенно пустел: придворные уезжали, слуги разбегались или записывались в Национальную гвардию: мундир входил в моду. «Все королевские лакеи, от первых до последних, превратились в лейтенантов и капитанов, — с возмущением писала Кампан. — Даже музыканты из Королевской часовни явились на мессу в мундирах, а итальянец-сопрано исполнил мотет в мундире лейтенанта гренадерского полка. Король возмутился и запретил своим служителям появляться к нему на глаза в таком неподобающем виде». Тем не менее король решил создать гвардию для охраны Версаля и назначил ее командующим графа д'Эстена. Он категорически отвергал принятые Собранием новшества, но ощущал, что революционные перемены зашли столь далеко, что просто так повернуть назад уже невозможно. Поэтому он не делал ничего. Маркиза де Ларошжаклен вспоминала, как король, велев полку драгун Лескюра прибыть в Версаль, заставил солдат, осыпаемых камнями и оскорблениями, сутки простоять перед городскими воротами без еды и отдыха, пока, наконец, не были выполнены все нововведенные формальности. «Бедняга король, как всегда, слабый и нерешительный, с каждым днем все больше утрачивал свое достоинство», — писала маркиза.
«Когда дворянство отказалось присоединиться к Собранию, презрительно отринувшему название Генеральных штатов, испуганный Людовик XVI приказал епископам и дворянам прекратить сопротивление и плыть по течению. Если бы они послушались советов Марии Антуанетты, имевшей иной, нежели у ее супруга, взгляд на происходящее, они бы укрепились в своем решении и, расколов Собрание, спасли бы государство. В их рыцарских душах возобладало почтение к королю, и, подчинившись монарху, они погибли вместе с ним», — писал первый биограф Марии Антуанетты Лафон д'Оссон.
«Самое лучшее, что может сейчас сделать королева, это последовать вашему совету: нигде не появляться, сделать так, чтобы о ней забыли до тех пор, пока не кончится всеобщее остервенение, которое в конце концов должно уступить место разуму и истине», — писал Иосиф Мерси.
Жизнь постепенно входила в колею, накатанную ненавистным некогда королеве этикетом. Теперь она была ему благодарна: этикет не требовал ничего придумывать, он требовал только исполнять. Его величество вновь стал регулярно ездить на охоту, ее величество вновь начала играть и устраивать приемы; иногда даже проводили публичные трапезы, хотя, разумеется, ни о каких четырех супах, шестнадцати закусках, шести жарких и «четырехстах каштанов и сорока восьми кексах» за один обед речи уже не шло. Впрочем, сама королева, никогда не отличавшаяся чревоугодием, по-прежнему довольствовалась кусочком птицы (курицы, утки или индейки) и чистой водой. Зная, что за ее голову назначена награда, она побоялась, как обычно, переехать на лето в Трианон, но вместе с детьми часто худила туда гулять. Страхи королевы были не напрасны. Графиня де Ла Тур дю Пен вспоминает, как однажды, в июле 1789 года, в провинции ее приняли за королеву и уже хотели стащить с лошади, когда какой-то клерк крикнул, что она никак не может быть королевой, ибо та в два раза старше графини (той тогда было девятнадцать), и народ отпустил ее.
«Королева с великим мужеством переносит все свои горести», — писал Мерси Иосифу. «Мучительное состояние, в котором оказалась и пребывает королева, тревожит меня, равно как и ее здоровье», — отвечал ему Иосиф II. Исполненная мучительной тревоги за будущее семьи и детей, королева старалась как можно больше времени уделять детям: ей постоянно хотелось видеть их подле себя.
19 августа, в День святого Людовика, парижские власти, неизбежно сопровождаемые королевами рынков — рыбными торговками, по традиции приезжали в Версаль выразить почтение его величеству и поздравить с днем ангела. Королева, всегда умевшая очаровать тех, кто ей нравился, и не привыкшая сдерживать своих чувств с теми, кто ей не нравился, вынуждена была принять депутацию нового, революционного муниципалитета, к которой присоединилась и Национальная гвардия в лице ее главнокомандующего Лафайета и нескольких его офицеров. Рыбные торговки также прибыли вручить свой букет королю. Сверкая каскадом бриллиантов, королева, окруженная поредевшей свитой, сидела в кресле с высокой спинкой. Она ожидала, что городской глава, как обычно, опустится перед ней на одно колено, но Байи, новый мэр Парижа, всего лишь поклонился, а потом произнес короткую, четко выверенную речь о преданности парижан их величествам и выразил свою обеспокоенность плохим снабжением города продовольствием. Рассерженная нарушением его величества Этикета (Мария Антуанетта, которая только и делала, что нарушала этикет!), королева надменно кивнула в ответ, а на представленных Лафайетом офицеров даже не взглянула. Зрелище простолюдинов в офицерской форме раздражало ее. Издавна питавшая слабость к военным, она не могла видеть этих лавочников без выправки, без манер, в мундирах, сидящих на них, как на корове седло. Возможно, она понимала, что надобно смирить себя и очаровать этих буржуа, растерявшихся в непривычной для них роскошной обстановке, но она этого не сделала: эмоции оказались сильнее разума. Офицеры, чьи сердца королева могла завоевать одной лишь улыбкой, вернулись в Париж недовольные, рассказывая всем о надменности «Австриячки». Рыбным торговкам прием также не понравился, и они, по словам графини де Ла Тур дю Пен, «решили отомстить».
В отличие от Версаля Париж бурлил. В кофейнях возле садов Пале-Рояля ораторы призывали двигаться на Версаль, дабы заставить короля санкционировать принятые Собранием решения. В булочных, откуда стремительно исчезал хлеб, также требовали похода на Версаль: женщины, стоявшие в очередях, кричали, что надо пойти к королю и потребовать у него хлеба. А еще лучше привезти «булочника, булочницу и подмастерье булочника» (так стали называть короля, королеву и дофина) в Париж. Вечером 31 августа полторы тысячи вооруженных смутьянов во главе с опустившимся маркизом де Сент-Юрюжем, нанятым, возможно, герцогом Орлеанским, двинулись на Версаль, чтобы силой доставить в столицу короля и дофина, а королеву запереть в монастырь Сен-Сир. Но отряду Национальной гвардии удалось остановить их, перегородив Севрский мост. Тревожное известие быстро достигло Версальского дворца, который после сокращения бюджета охраняли одна рота гвардейцев и две роты швейцарцев, к которым прибавился отряд недавно созданной гвардии под командованием д'Эстена. Желая предупредить любые неожиданности, король решил укрепить безопасность дворца, призвав в Версаль Фландрский пехотный полк, прибывший 23 сентября. Спустя неделю гарнизонные офицеры, как того требовал обычай, устроили банкет в честь новых товарищей, которым королева накануне вручила новые знамена.
Банкет состоялся в большом зале Версальской оперы. Вино лилось рекой, разговоры становились все громче, а когда в ложе появились король и королева, в их честь тотчас зазвучали здравицы. Оркестр заиграл арию менестреля из оперы Гретри «Ричард Львиное Сердце», и несколько офицеров хором подхватили слова, с которыми менестрель обращался к своему королю: «О Ричард, о мой король, весь мир тебя покинул, на всей земле один лишь я помню о тебе». Посадив на руки сына в мундирчике и взяв за руку одетую в светлое платье дочь, Мария Антуанетта вместе с королем обошла столы, одаривая офицеров обворожительной улыбкой и необычайно уместными комплиментами — так, как она умела, когда хотела вызвать всеобщее восхищение. В такой обстановке предложение выпить за народ, разумеется, отвергли, вызвав возмущение нескольких депутатов, присутствовавших на банкете. Когда королевская семья покинула зал, офицеры остались веселиться дальше. Кто-то из офицеров, выскочив в пьяном угаре на балкон и перевесившись через балюстраду, заорал: «Да здравствует король!» А может даже: «Долой Собрание!» 3 октября о пирушке стало известно в Париже. Газеты антимонархического толка гневно обрушились на королеву, устроившую контрреволюционную оргию, во время которой офицеры попирали национальные трехцветные кокарды и нацепили кокарды белые, монархические. История с кокардами, рассказанная во множестве газет, послужит обвинительным материалом на процессе королевы. Хотя, как пишет очевидица, графиня де Ла Тур дю Пен, «эта абсурдная история» возникла из-за того, что юная ветреница мадам де Майе на выходе из зала подарила офицерам несколько белых бантов со своей шляпки. А мадам Кампан писала, что несколько офицеров вывернули свои кокарды, с изнанки оказавшиеся белыми.
Устроенный с размахом банкет — в то время, когда жители столицы выстаивали огромные очереди за хлебом, когда с рынков исчезали продукты, до глубины души возмутил и парижан, и членов Собрания. Депутат маркиз де Мирабо, всеми силами стремившийся сохранить монархию, узрел в событии искру, способную вызвать пожар в цитадели короля. «Все пропало, — сказал он. — Король и королева погибнут, и вы увидите, как чернь будет терзать их трупы. <…> Королевская чета должна знать об этом». Искру раздул Марат в своей газете «Друг народа», призывавшей граждан взяться за оружие, захватить пушки и идти на Версаль. Призыв подхватили, и 5 октября шумная вопящая толпа, состоявшая в основном из женщин и, как писали очевидцы, мужчин, переодетых женщинами, под предводительством сержанта Майара двинулась на Версаль. Почти все были вооружены — ножами, пиками, палками, вилами. Шесть тысяч жен и матерей, озлобленных подорожанием хлеба, нищие и проститутки, рыночные торговки и цветочницы, воровки и “мошенницы, присоединившиеся к ним по дороге, — все шли в Версаль требовать хлеба, короля и голову королевы. То и дело раздавались истерические выкрики: «Ах, с какой радостью я вспорю брюхо австриячке, вытащу из него кишки и сделаю из них кокарды!», «Нет, отдайте кишки мне! Отрубим ей голову!», «Я вырву ей сердце!»
В Версале все казалось спокойным; утром 5 октября король уехал на охоту, детей отправили на прогулку, а королева пошла в Трианон. Как пишут многие, там, в искусственном гроте, она провела последние счастливые минуты своей жизни, наслаждаясь тишиной и осенним покоем. Когда на дорожке показался запыхавшийся паж, она мгновенно почувствовала, что случилось страшное несчастье, и заспешила навстречу. К королю также послали гонца; его величество, прервав охоту, вернулся во дворец, где настроение его обитателей было близко к панике. Мятежники уже прошли Севрский мост, и остановить их можно было только силами Фландрского полка, способного перегородить Парижскую дорогу. Но кто отдаст приказ? Когда король наконец приехал, было поздно: народ заполонил Оружейную площадь и, стоя под проливным дождем перед запертыми — впервые за долгие годы! — воротами дворца, злобно взирал на часовых, преграждавших путь к ненавистным монархам. Королева тем временем отдавала приказы своим придворным дамам: уверенная, что король ее поддержит, она готовилась к отъезду. Она давно хотела уехать, и сейчас такая возможность представилась: карета дофина стояла запряженная, а толпа еще не окружила дворец. Но король никак не мог решиться и в конце концов заявил, что не желает, чтобы его народ думал, будто он бежал от него. Тогда министр Королевского дома Сен-При начал уговаривать королеву уехать одной вместе с детьми. Но Мария Антуанетта отказалась. «Я знаю, они явились из Парижа за моей головой; но мать научила меня не бояться смерти; я буду спокойно ждать ее. <…> Все, что у меня есть, удерживает меня здесь; мой отъезд даст повод для клеветы. Скажут, она виновна, раз бежит. <…> Нет, нет, мое место здесь, подле короля», — вспоминал слова королевы писатель и полемист Ривароль.
В знак доброй воли Людовик XVI принял депутацию от народа — пятерых женщин, одна из которых, юная Луиза Шабри, при виде короля упала в обморок, две же другие смущенно пробормотали, что пришли просить хлеба. Король ласково пообещал женщинам, что хлеб у них будет, велел накормить делегаток и выдать каждой семь луидоров. Тем временем толпа прибывала и из нее все чаще раздавались угрожающие крики. Пока король оставался в нерешительности, часть озлобленных и мокрых амазонок направилась в Собрание, прервав своими криками заседание. Прекрасно понимая, что произошло, и зная, что Национальная гвардия Лафайета, полк, которым — в отличие от толпы разъяренных фурий — как-то можно управлять, еще не подошел, Мирабо немедленно предложил проголосовать за неприкосновенность особы короля. Подразумевая, что убийство королевы преступлением можно не считать. Взволнованный король устроил совещание, на котором почти все министры, за исключением Неккера и графа де Монморена, уговаривали его уехать — сначала в Рамбуйе, а потом в Нормандию, где он сможет собрать совет и начать переговоры с Собранием. Король пожелал узнать волю королевы. Мария Антуанетта согласилась ехать — с условием, что ее не разлучат ни с королем, ни с детьми.
Наконец монарх приказал закладывать карету. Но поздно: дворец окружен, часть гвардейцев перешла на сторону мятежников; все дороги перекрыты, а постромки карет перерезаны. «Королю, который на охоте проделывал верхом до двадцати лье в день, уехать в Рамбуйе верхом показалось серьезным нарушением <…> Из-за княжеских привычек, ставших для французской королевской семьи второй натурой, шанс на спасение был утрачен», — напишет впоследствии графиня де Буань. Расстроенный король заперся у себя, а когда к нему с бумагами пришли депутаты Собрания, подписал все, практически не глядя. Семьсот дворян, вооруженных придворными шпагами, а некоторые еще и пистолетами и саблями, в растерянности бродили по дворцу, не зная, что предпринять. Придворные дамы королевы сидели на табуретах, приготовившись бодрствовать всю ночь: они тоже не знали, что делать и чего ожидать; всем было страшно.
Около полуночи появился мокрый и забрызганный грязью Лафайет и тотчас потребовал провести его к королю. Не сумев ни остановить поход на Версаль, ни опередить толпу, он считал своим долгом убедить его величество в своей верности и готовности своих гвардейцев взять под охрану дворец. К этому времени толпа на улице в основном успокоилась и принялась устраиваться на ночлег. Король повелел раздать народу имевшийся во дворце хлеб. Кто-то нашел ночлег в окрестных трактирах, кто-то устроился возле костра, кто-то давно спал, сраженный безмерным количеством спиртного; какие-то пьяные мегеры нестройными сонными голосами продолжали выкрикивать проклятия королеве. «В этот день королева явила присущие ей смелость и величие души, — писала мадам де Турзель. — Ее поведение было достойным и благородным, лицо выражало спокойствие. Хотя она прекрасно знала, чего ей следует опасаться, никто не заметил ее волнения; она всех ободряла, обо всех заботилась». Позволив Лафайету убедить себя, что можно спокойно отправляться спать, Людовик пошел к себе, посоветовав всем также ложиться спать. Королеве рекомендовали провести эту ночь у короля, но она отказалась. «Я предпочитаю сама подвергнуться опасности, нежели навлечь ее на короля и детей», — сказала она. Перед тем как удалиться, она велела Турзель при малейшей тревоге вести детей к королю. Часам к двум дворец, наконец, погрузился в зыбкий сон. Две придворные дамы вместе со своими горничными устроились в креслах в прихожей перед спальней королевы.
На рассвете одна из дам услышала топот и крики — сначала со стороны Дворика принцев, а потом совсем рядом на лестнице. Пока дамы разбирались в происходящем, раздался крик «Спасайте королеву!». Мадам Тибо, первая горничная королевы, всю ночь не сомкнувшая глаз, успела накинуть на Марию Антуанетту плащ, и они вместе побежали к королю. Когда дверь в конце коридора оказалась запертой, обе женщины в отчаянии зарыдали. Услыхав их крики, какой-то слуга отпер дверь и впустил их в королевские покои. Людовика на месте не оказалось. Разбуженный тем же шумом, он потихоньку отправился к себе в кабинет, откуда был виден двор. Жуткое зрелище толпы, насадившей на пики первые трофеи — головы двух убитых ею гвардейцев[23], привело его в ужас, и он поспешил к королеве. Не найдя ее в спальне, он заторопился к дофину. Увидев спешащую навстречу ему служанку с дофином на руках, он взял у нее мальчика и велел следовать за ним. Мария Антуанетта ждала короля у него в кабинете; увидев мужа и сына, она со слезами бросилась к ним. Мадам де Турзель привела Мадам Руаяль; семья воссоединилась. Вскоре пришли Прованс с супругой, королевские тетки и Мадам Елизавета. При виде родственников у королевы немного отлегло от сердца: семья в сборе, все живы. Устроившийся на коленях у тетки дофин потихоньку канючил: «Мама, я есть хочу!» — и Мария Антуанетта шепотом уговаривала его потерпеть.
Тем временем мятежники ворвались в спальню королевы, по дороге прикончив гвардейца, попытавшегося преградить им путь; никого не обнаружив, искололи штыками постель. Говорят, найти спальню королевы мятежникам помог сам герцог Орлеанский, явившийся в Версаль вслед за толпой, дабы полюбоваться на несчастья кузена. Ходил слух, что и сам поход организовал Орлеан, подославший своих эмиссаров, чтобы те довели до исступления толпу, а потом подогрели ее спиртным. Впрочем, амазонок, подобных бывшей актрисе Теруань де Мерикур, вышагивавшей во главе колонны (как утверждают некоторые, с обнаженным бюстом), подогревать не требовалось. Лафайету с его гвардейцами с трудом удалось очистить часть дворца от разъяренной черни и не дать ей прорваться к королю. Толпа требовала, чтобы Людовик вышел на балкон. Лафайет, выйдя на балкон вместе с королевской семьей, принялся уговаривать толпу успокоиться и возвращаться в Париж; но его, похоже, не услышали. Или услышали, но совершенно по-другому, и стали требовать возвращения в столицу короля. Под крики «Да здравствует король, нация и Национальная гвардия!» Людовик с семьей ушли с балкона. Но толпа снова потребовала — теперь уже королеву. Та вышла вместе с детьми. «Без детей!» — раздался чей-то вопль. Передав детей теткам, Мария Антуанетта осталась на балконе одна. Наверное, это был самый страшный миг в ее жизни. Искаженные гневом и злобой лица, море лиц, слившихся в единую алчущую крови морду чудовища, головы на пиках, сжатые кулаки, обращенные в ее сторону. Она сумела величественным взором окинуть вздыбленное людское море и, повернувшись, удалиться с высоко поднятой головой. Писали, что вслед ей раздалось «Да здравствует королева!» и толпа зааплодировала.
Проблеск восторга не изменил всеобщего настроения: люди требовали от короля переезда в Париж. «Во дворе разыгрывался ужасный спектакль: толпа полуголых женщин, мужчины, вооруженные пиками, и все выкрикивали жуткие угрозы в сторону дворца», — вспоминала Мадам Руаяль. А по словам мадам де Турзель, среди бесновавшихся под стенами дворца торговок очень многие отличались белой кожей и прекрасными зубами, а из-под их лохмотьев выглядывало тонкое белье, что «доказывало, что среди них было много тех, кого наняли за деньги сыграть роль в этот ужасный день». Король, как обычно, решил уступить: отъезд назначили на час дня. Бёрк пишет, что король был удручен принятым решением. «Как мужчина он, естественно, чувствовал ответственность за супругу и детей, за преданных ему гвардейцев; как монарх он удивлялся странной и пугающей перемене, происшедшей с его подданными, и более беспокоился о них, чем о себе. Его поведение доказывает его человечность и подтверждает мужество». Говорят, когда отдали приказ об отъезде, королева шепнула графу де Сен-При: «Я никогда не смогу простить себе, что не уехала вчера». Тем не менее, по словам Бёрка, «королева выдержала этот день», как выдержит и последующие — заточение супруга, собственный плен, изгнание друзей, оскорбительное обращение, весь груз несчастий — «со спокойным терпением, с достоинством, подобающим ее рангу и происхождению. <…> Говорят, в ней есть величие римской матроны… до последнего момента она будет выше своих несчастий», — писал английский парламентарий.
В половине второго королевский кортеж был готов тронуться в путь. В передовой карете разместились король, королева, дофин, Мадам Руаяль, граф и графиня де Прованс и гувернантка мадам де Турзель. По обеим сторонам кареты, исполняя роль почетного эскорта, гарцевали Лафайет и д'Эс-тен, чьи гвардейцы в большинстве своем разбежались или перешли на сторону толпы. За королем в своих каретах следовали сто депутатов Собрания, а сзади растянулся обоз из пятидесяти телег, груженных зерном и мукой; за ними двигались около двухсот карет придворных, покидавших Версаль вместе с королевской семьей. Открывали и направляли шествие бородатый гигант с окровавленным топором на плече и парочка его подручных, несших на пиках головы королевских гвардейцев. Чтобы дети не видели страшного зрелища, Мария Антуанетта прижимала к себе головку дофина и отвлекала разговором дочь. Путь длиною в двенадцать миль растянулся на семь долгих часов; все это время до слуха затворников королевской кареты долетали гнусные оскорбления в адрес Марии Антуанетты, а однажды, улучив минуту, кто-то пытался сквозь окно пикой поразить королеву. Роялист (впоследствии он попытается организовать бегство короля) Бертран де Мольвиль, двигавшийся в этом жутком кортеже, писал: «Среди гвалта, криков и песен, то и дело прерываемых мушкетными выстрелами, кои неловкая или злонамеренная рука одного из этих монстров могла сделать смертельными, королева сохраняла спокойствие души, мужественный и благородный вид и невыразимое достоинство». Когда проезжали через Пасси, королева заметила на балконе дома герцога Орлеанского его хозяина: небрежным жестом указывая на карету короля, он недобро усмехался.
По мере приближения к Парижу движение кортежа замедлялось: «гранд-дамы» рынка, рыбные торговки, окружавшие телеги с зерном, украсили себя зелеными кокардами и кричали, привлекая всеобщее внимание: «Смотрите, мы везем булочника, булочницу и подмастерье булочника!» Навстречу выбегали люди, некоторые присоединялись к шествию, некоторые предлагали дамам выпить за победу и во славу нации. Когда королевская карета добралась до Ратушной площади, пассажиры ее окончательно обессилели; дофин уснул на руках у гувернантки. Мэр Парижа Байи, вышедший навстречу королю, приветствовал его любезной речью, напомнив о мирном завоевании столицы его славным предком Генрихом IV. В ответ Людовик заявил, что «он с удовольствием обустроится в своем добром городе Париже». «С удовольствием и доверием», — поправила королева, проследившая, чтобы слово «доверие» непременно прозвучало.
Час был поздний, поэтому прием в ратуше завершился быстро, и короля с семьей повезли устраиваться в Тюильри, обветшалый дворец, сооруженный во времена Екатерины Медичи. Его населяли разношерстные жильцы (у королевы там тоже имелся закуток, где она, приехав инкогнито в Париж, могла переодеться), постепенно занимавшие его с той поры, как юный Людовик XV покинул его, перебравшись в Версаль. Жильцов к приезду королевской семьи выселили, но комнаты прогреть и отмыть не успели. «Мама, как здесь противно!» — воскликнул дофин, увидев потускневший декор холодных нежилых помещений. «Сын мой, здесь жил Людовик XIV и находил эти комнаты хорошими; мы не должны быть более требовательными, чем он», — ответила Мария Антуанетта. В первую ночь она оставила детей у себя в покоях. В дальнейшем Елизавету разместили на первом этаже, король расположился на втором, отдав часть своих апартаментов детям, чтобы не разлучаться с ними; Мария Антуанетта также обосновалась на первом этаже; вскоре во дворце соорудили особые лесенки, чтобы королева могла легко подниматься в комнаты детей. Придворные, коих набралось немало, и челядь, поистине неисчислимая, устроились кое-как, написав мелом на дверях свои имена. Перед сном королевской семье подали легкий ужин. В своем дневнике Людовик XVI записал: «Октябрь 1789. Понедельник 5-е. Охотился у Шатийонских ворот; убил 81 штуку дичи. Охоту прервали события. Туда и обратно ехал верхом. — Вторник 6-е. Отъезд в Париж, в половине первого дня. Посещение ратуши. Обед и сон в Тюильри». Лучше всех устроился Прованс: он с женой и свитой занял Люксембургский дворец, построенный для Марии Медичи, а значит, более новый.
Незадолго до прибытия королевской семьи ко дворцу стали подъезжать кареты сохранивших верность монарху министров и придворных; среди них был и граф Аксель Ферзен. Как отмечает А. Сьёдерхельм, в связи с тревожными событиями Ферзен еще в августе покинул свою парижскую квартиру и перебрался в Версаль. «Я видел все, — писал Ферзен отцу о страшных днях 5 и 6 октября, — и вернулся в Париж в карете королевской свиты». Заметив среди прибывших Ферзена, граф Монморен, исполнявший обязанности министра иностранных дел, шепнул графу де Сен-При, что «присутствие графа Ферзена, о связи которого с королевой известно всем, может поставить короля и королеву в щекотливое положение». Сен-При счел замечание Монморена справедливым и посоветовал Ферзену удалиться. Граф совета послушался, однако как только двор обосновался в новом помещении, снова стал бывать у королевы — не только как друг, но и как неофициальный наблюдатель шведского короля.
На следующий день после переезда в Париж Мария Антуанетта писала Мерси: «Я чувствую себя хорошо, не волнуйтесь за меня. Если забыть, где мы и как мы сюда попали, мы должны быть довольны народным приемом, особенно этим утром. Надеюсь, если снова не возникнет нехватки хлеба, многое станет по-прежнему. Я разговариваю с народом: ополченцы, рыночные торговки, все желают пожать мне руку, и я им это позволяю. В ратуше меня очень хорошо приняли. Сегодня утром народ просил нас остаться. Я сказала от имени стоявшего рядом короля, что все зависит от них, мы же этого хотим. Ненависть должна исчезнуть, а если прольется хотя бы капля крови, нам придется бежать. Те, кто стояли к нам ближе всех, поклялись мне, что раздор в прошлом. Я попросила торговок пойти и повторить всем то, что мы только что сказали». Толпа, собравшаяся под окнами Тюильри, чтобы увидеть короля и королеву, сильно напугала дофина. «Мама, — закричал он, — разве вчера еще не кончилось?» Страшные дни забыть и в самом деле было трудно. «Я все еще слышу их вопли, слышу крики моих гвардейцев, — писала королева мадам де Ламбаль. — Эти ужасные дни повторятся, но я видела смерть слишком близко, чтобы бояться ее». «Я жива, но этой милостью я обязана Провидению и отваге одного из гвардейцев, спасшего меня ценой собственной гибели. Мои враги вложили в руку народа оружие, дабы он обратил его против меня, массы натравили на короля; но каков повод? Я бы назвала его вам, но боюсь», — в тот же день написала королева брату. Она понимала, что, несмотря на вновь сложившийся двор, на мельтешащую прислугу, и она, и король, и его семья являются пленниками, которых охраняет не почетный караул французских гвардейцев, а батальоны национальных гвардейцев Лафайета. Полк швейцарской гвардии, обычно исполнявший роль личной охраны короля, оттеснили на задворки Тюильри, его караульных дублировали караульные из гвардии. Если поначалу королева не любила Лафайета, теперь она его ненавидела. Но когда судья из Шатле, проводивший расследование событий 5—6 октября, придет к ней и начнет ее расспрашивать, она ответит: «Я все видела, все знала, но все забыла». А в письме брату Леопольду напишет: «Дело Европы и потомков судить об этих событиях и воздать по справедливости мне и отважным и верным гвардейцам короля; рядом с их славными именами будет упомянуто и мое имя». Словам ее созвучны слова Ривароля: до 5—6 октября королева «жила только для газетчиков и хроникеров, теперь она стала жить для истории».
Гвардия Лафайета охраняла королевскую семью своеобразно: следя за каждым шагом ее членов, она спокойно взирала, как во двор, а затем и во дворец прорвалась толпа, требовавшая королеву исполнить обещание (данное от чистого сердца, но без всяких на то оснований) по реорганизации парижского ломбарда. Пока король совещался со своими министрами, а Лафайет уговаривал народ разойтись, королева, обнимая детей, дрожала от страха у себя в комнате, и пред взором ее проносились жестокие картины октябрьских дней. Дело с ломбардом завершилось тем, что король приказал за счет казны выкупить все, что стоило меньше луидора. В другой раз торговки на глазах дофина столкнули в Сену телеги с мукой, чтобы вызвать гнев парижан против обитателей дворца. «Я чувствую себя хорошо, несмотря на все злые выходки, которые мне постоянно устраивают; однако я надеюсь вернуть себе здоровую и честную часть буржуа и народа. К несчастью, хотя их и много, но они не самые сильные. <…> Напишите от моего имени императору; полагаю, писать ему самой даже о своем здоровье сейчас было бы неосмотрительно», — размышляла Мария Антуанетта в письме к Мерси.
Приходилось приспосабливаться. Постепенно отмывали окна, комнаты, обставляли мебелью покои. Из Версаля прибыли две тысячи (sic!) телег с утварью. Стали устраивать дипломатические приемы и представления ко двору. «В Париже только Король, Королева, Месье, Мадам, дети и я… Здесь все спокойно. Здешние люди нравятся мне больше, чем в Версале. Господин де Лафайет ведет себя безупречно; Национальная гвардия тоже. Все спокойно. Хлеба в изобилии. Двор почти как раньше; каждый день бывают люди. Играют по воскресеньям, вторникам и четвергам; публичные обеды по воскресеньям и четвергам. <…> Все это, душа моя, меня вполне устраивает; вы же знаете, я умею приспосабливаться ко всему… перебраться жить в Париж было прекрасным решением; здесь нам будет лучше, чем где-либо. Я пишу это не потому, что письмо мое будет прочитано; нет, душа моя, я сама так считаю», — писала подруге Бомбель принцесса Елизавета, «умный и очаровательный ребенок с характером», как некогда описывала ее матери Мария Антуанетта. Национальное собрание выделило королю цивильный лист с суммой в 25 миллионов, сохранив также доходы с земельных владений. Королева вновь писала письма императору: «Приходится быть крайне сдержанной и осмотрительной. Мне кажется, сейчас мне нужно затаиться, ничего не предпринимать и постараться, чтобы все дурные впечатления, связанные со мной, забылись, а осталось бы только воспоминание о моем мужестве, в котором народ мог убедиться, и которое, если потребуется, я готова явить вновь». Желая убедить народ забыть дурные впечатления, королевская семья выходила на прогулку только по утрам, пока сад Тюильри (до полудня) был закрыт для посетителей. Байи вручил королю памятную золотую медаль в честь его вступления в Париж с надписью: «Отныне мое жилище здесь. 6 октября 1789». Королеве вручили такую же медаль, только серебряную. А она так хотела забыть этот день!
Рядом с их величествами постоянно находились почти 150 придворных, а всего в Тюильри обосновалось более семисот человек. Но единственный, кто внушал Марии Антуанетте надежды на будущее, был Ферзен, перебравшийся в Париж, чтобы как можно чаще видеть ее. Молчаливый швед внушал спокойствие даже королю: неизвестно, ревновал к нему Людовик или нет, но при виде Ферзена он ощущал, как в него вселялась уверенность, что хотя бы один истинный друг, на которого можно положиться, у семьи есть. «Так как я никогда и ни во что не вмешивался, то мне нечего бояться, — писал Ферзен сестре, успокаивая ее. — Я даже стал чуть-чуть счастливее, — продолжал он, — ибо время от времени могу свободно посещать мою подругу, и эти встречи утешают нас посреди несчастий, обрушившихся на бедняжку; она настоящий ангел, мужественный и чувствительный… Ее мужество выше всяческих похвал, и оно делает ее еще более привлекательной… Она ужасно несчастная и очень храбрая, настоящий ангел…» Собственно, на кого, кроме него, могла надеяться «ангел» королева? Король слишком слаб, так что подобная мысль никогда не приходила ей в голову; Полиньяк уехала, Мерси отбыл в свое поместье в Шенвьере, Прованс слишком очевидно выказывал свою заинтересованность занять трон; пребывавший у тестя в Турине Артуа грозился стереть с лица земли всех и вся, покусившихся на власть монарха… С Ферзеном Марию Антуанетту сближало не только влечение сердца, оба полагали необходимым действовать. Но в сложившейся ситуации королева предпочитала ждать. «Единственный способ выбраться отсюда — это терпение, время и великое доверие, кое мы должны им внушить», — писала королева Мерси.
Однако судя по увеличивавшемуся количеству памфлетов и листовок, по их развязному и злобному тону, по их чудовищным нелепостям, доверия королева народу не внушала, хулители изощрялись в инвективах в адрес «австрийской тигрицы». Описывая «Королевский зверинец», анонимный пасквилянт писал: «Самка Вето является чудовищем, найденным в Вене, в Австрии, в гардеробной императрицы Марии Терезии. Эта коронованная мартышка, видимо, возжелала противоестественной связи и отдалась то ли тигру, то ли медведю, после чего родила Марию Антуанетту. Это чудовище тридцати трех лет от роду было привезено во Францию во времена ненавистной памяти кровосмесителя Людовика XV. Так как к лживости своей страны она присоединила природное коварство, присущее коронованным животным, она сначала явила народу ангельскую кротость, и народ кричал: “Да здравствует королева!” Когда же она поняла, что парой кривляний можно завоевать дружбу зевак, она сбросила маску, и все узнали, какая она на самом деле». «Не могу вновь не вернуться к вопросу о необходимости установить преграду на пути подстрекательских пасквилей; без выполнения сего условия будет очень трудно успокоить публику», — справедливо считал Мерси. Но устанавливать преграды было некому: Собрание опубликовало «Красную книгу» расходов королевы на платья и фаворитов, что вновь вызвало бурю гнева и памфлеты:
Напрасно ищу я в преданьях былых
Примеры преступных страстей,
Ведь ты, королева, в деяньях своих
Похлеще всех прочих, ей-ей.
Ты в тратах Египтянку ту превзошла,
Что с консулом римским спала.
В сравненьи с тобой, скажу не шутя,
Скромна Агриппина,
Верна Мессалина,
А Медичи — просто дитя!
Тем не менее Мадам Елизавета считала, что «королева, обладающая безмерным мужеством, начинает лучше выглядеть в глазах народа», и выражала надежду, что «со временем благодаря нашей сдержанности мы сможем завоевать любовь парижан, обманутых на наш счет». Трудно сказать, верила ли Елизавета тому, что писала своей подруге, или просто уговаривала самое себя… У королевы хватало смелости заниматься благотворительностью, посещая вместе с дофином приют для подкинутых младенцев и мануфактуры в Сент-Антуанском предместье, она председательствовала на благотворительных дамских собраниях и передавала деньги на нужды бедняков. Но у нее недоставало храбрости отправиться в Оперу или театр: она не хотела выслушивать очередные оскорбления. «Она отказалась от королевской ложи, и этот вполне естественный в ее положении отказ от развлечений еще больше настроил парижан против королевы. Несчастная королева не знала, что такое осторожность, или не хотела ею пользоваться. Она открыто выказывала свое презрение тем, чье присутствие ей не нравилось. Позволяя эмоциям брать верх, она не осознавала их последствий и того, насколько они вредят ей и королю. Наделенная великим мужеством, она была не слишком умна, не умела пользоваться обстоятельствами, а главное, не понимала, кому можно доверять, и не доверяла тем, кто более всего был готов служить ей. После 6 октября… она испытывала презрение ко всем французам и избегала показываться на публике», — писала графиня де Ла Тур дю Пен.
Королева все больше уходила в себя, а точнее в детей. Она вставала, в одиночестве завтракала, затем занималась сначала с Луи Шарлем, а потом с Марией Терезой. «Эта несчастная крошка — настоящее чудо. Если бы я могла стать счастливой, то стала бы ею только через детей. Лапочка (так называли дофина Полиньяк и королева. — Е. М.) очарователен, и я безумно люблю его. Он тоже меня любит, на свой манер. <…> Не буду говорить о здешних делах; мне кажется, что о них надо либо не говорить ничего, либо писать целые тома. <…> Недавно я подвернула ногу, и мне пришлось почти две недели провести у себя в комнате. Но когда ты не можешь находиться там, где тебе хотелось бы, можно хоть год оставаться на одном месте, не думая о том, чтобы поменять его», — писала Мария Антуанетта подруге Полиньяк. После занятий с детьми королева шла к мессе, в час семья в полном составе обедала, после обеда король и королева играли партию в бильярд, затем королева расспрашивала придворных дам о последних новостях, а в восемь к ужину из Люксембургского дворца приходили Месье и Мадам. В одиннадцать все отправлялись спать. Несколько раз принцесса де Ламбаль устраивала званые вечера, но королева скоро отказалась принимать в них участие. По словам Сен-При, она словно ждала кого-то, кто сумеет вытащить ее из «той ловушки, куда она попала», и в ожидании они вместе с королем затворились в Тюильри. Граф Мерси предостерегал королеву от затворничества, которое могут неправильно понять: «Думают, король изменил своим привычкам ездить на охоту и совершать прогулки только для того, чтобы подчеркнуть несправедливость своего пленения, известие о котором может вызвать возбуждение в провинциях, натравить их на столицу и развернуть против нее насилие. Не приписывая Вашему Величеству подобное мнение, тем не менее все говорят, что более всего своим затворничеством король обязан советам королевы. Самые благонамеренные люди полагают, что любая возможность выйти погулять в город или в саду Тюильри, предоставив возможность публике увидеть короля и королеву, а также какой-либо знак благорасположения с их стороны произвели бы впечатление самое благоприятное, свидетельствуя о спокойствии и доверии и устраняя любое подозрение в принуждении монарха», — писал Мерси королеве. Вряд ли королеве пришлось давать королю какие-то особые советы — 10 октября декретом Национального собрания король перестал быть «королем Франции и Наварры», а стал «королем французов». Королем-гражданином. Пережить этот удар такому ярому монархисту, как Людовик XVI, было нелегко. И королеве тоже. Единственная оставшаяся у нее надежда, зыбкая, почти нереальная, — это Ферзен. Ферзен, появлявшийся в Тюильри почти каждый день, так что гвардейцы перестали обращать на него внимание; с Лафайетом, которого шведский посол барон де Сталь считал единственно возможным спасителем Франции, Ферзен раскланивался как со старинным знакомцем. Но ни де Сталь, ни Ферзен ничего не могли сделать, кроме как вместе с Густавом III морально поддерживать королеву. В Национальном собрании начинались разногласия, и многие искренне надеялись, что через некоторое время все вернется в прежнее русло. «Брат мой, дружба и ласковая забота Вашего Величества меня особенно растрогали. <…> Несчастья, избежать коих самому прекрасному королевству, очевидно, не удастся, усугубляют наши повседневные горести. Остается надеяться, что пройдет время, и французы поймут, что они только тогда обретут счастье, когда восстановят порядок и правление их справедливого и доброго короля; рискну утверждать, что никто иной, кроме него, не смог бы настолько пожертвовать своими личными интересами ради спокойствия и счастья своего народа», — писала Мария Антуанетта шведскому королю. Переписка начала занимать важное место в распорядке ее дня: она писала королю Густаву, брату-императору, писала Артуа, писала Мерси, наведывавшемуся в Париж не чаще раза в две недели, писала Полиньяк. В этих письмах часто звучали горечь, отчаяние и страх; уверенная в несправедливом к ней отношении, она все же надеялась, что настанет время и справедливость восторжествует: «Однако злые люди действуют очень активно, и кажется, что их гораздо больше, чем добрых». Мадам Елизавета оценивала ситуацию еще более жестко: «…я считаю, что гражданская война уже началась, ибо, когда жители королевства разделились на две части и более слабая часть имеет шанс сохранить жизнь, только будучи обобранной до нитки, я не могу называть это иначе, нежели гражданской войной». «…Слова “свобода” и “деспотизм” прочно отпечатались у них в головах, однако они не осознают, в чем состоит разница между ними, и бросаются от любви к первой к ужасу перед вторым», — писала о жителях королевства Мария Антуанетта.
4 февраля 1790 года Людовик XVI, явившись по приглашению в Манеж, где теперь заседало Учредительное собрание, произнес короткую и на удивление вразумительную речь, призвав всех, кто, подобно ему, перенес немало страданий, утешиться надеждами на будущую конституцию, и пообещал защищать ее и воспитывать сына в уважении к ней и любви. В заключение он воззвал к миру и согласию. Речь встретили бурными аплодисментами: депутаты быстро сообразили, что король не только подал идею, но и фактически предложил текст новой присяги верности «нации, закону и королю». Королева, ожидавшая супруга вместе с дофином, отринула ставший привычным надменный вид и также произнесла небольшую речь: «Я разделяю все чувства короля. Всем сердцем, всей душой я поддерживаю его слова, продиктованные любовью к народу. Вот мой сын, я воспитываю его на примерах добродетелей лучшего из отцов; с младых ногтей я буду учить его уважать общественную свободу и соблюдать законы. Надеюсь, настанет день, когда он станет самой прочной их опорой». Полагают, речь была написана заранее одним из министров, однако толпа аплодировала королеве, в честь ее раздавались здравицы, и впервые за бесконечно долгое время Мария Антуанетта вновь почувствовала себя любимой народом. Даже реплика пылкого республиканца Камилла Демулена о «супруге монарха, которая не является королевой Франции, и ее должно называть всего лишь “Антуанеттой, женой короля французов”», не испортила ей настроения. «Это был первый счастливый день за последний год. <…> Ах, как сладостно вновь обрести надежду. Пусть она пока еще призрачна, однако я лелею ее в своем сердце, ибо она успокаивает мои тревоги за будущее детей», — писала она принцессе де Ламбаль; радость давно не посещала Марию Антуанетту… Уступки короля Собранию пришлись по нраву отнюдь не всем. «…Надеюсь, что он (демарш короля от 4 февраля. — Е. М.) не обескуражит наших союзников и они наконец сжалятся над нами», — размышляла сестра Людовика Елизавета. Чем дальше, тем отчетливее в письмах ее прослеживалась надежда на помощь заграницы и, в частности, брата Артуа, разжигавшего смуты на юге Франции.
«Не думайте, однако же, что вся нация участвовала в трагедии, которая играется ныне во Франции. Едва ли сотая часть действует, другие смотрят, судят, спорят, плачут или смеются, бьют в ладоши или освистывают, как в театре! Те, которым терять нечего, дерзки, как хищные волки; те, которые всего могут лишиться, робки, как зайцы; одни хотят все отнять, другие хотят спасти что-нибудь. Оборонительная война с наглым неприятелем редко бывает победоносной. История не кончилась, но по сие время французское дворянство и духовенство кажутся худыми защитниками трона», — писал в «Письмах русского путешественника» Н. Карамзин, весной 1790 года посетивший Париж. Во Франции происходили перемены, которые королю и королеве оставалось только принимать: их согласия никто не спрашивал. Отринув английский образец, Собрание утвердилось как однопалатное. Вместо полновесной монеты, которой становилось все меньше, стали выпускать бумажные ассигнаты; страну поделили на 83 департамента, упразднив традиционное деление на провинции; упразднили сословия, превратив всех в «граждан»; конфисковали имущество церкви, разогнали монастыри, для духовенства создали гражданскую конституцию… Те, кто заседал в Учредительном собрании («чудовища», по словам Мадам Елизаветы), не часто вспоминали о монархах; королевская семья превращалась в живой символ монархии, вокруг которого плелись интриги и заговоры. Казалось, никто, кроме короля и королевы, не стремился к компромиссам. В Собрании не было единства. За Лафайетом[24] следовали сторонники конституции, в надежде на смену династии Орлеан-Эгалите увлекал своих приверженцев за левым, якобинским крылом; монархисты отчаянно боролись с либералами. Мадам Елизавета поддерживала брата Артуа, стремившегося развязать гражданскую войну, чтобы вернуться во Францию победителем и — кто знает! — быть может, даже взойти на трон. Секретарь королевы Ожар усиленно уговаривал ее уехать в Австрию к брату, чтобы не мешать Людовику здесь, а помогать ему из-за границы. Людовику со всех сторон предлагали бежать (в том числе и Ферзен). Прованс пытался ловить рыбку в мутной воде, оказавшись причастным к заговору Фавра, предприятию малопонятному и, по словам Кампан, заключавшемуся в том, что короля хотели похитить, а в Париже устроить контрреволюцию. Историю, в которой одним из тайных моторчиков был граф Мирабо, намеревавшийся вытолкнуть Прованса на первую роль и стать его тайным советником, раздули, маркиза де Фавра, ни в чем не сознавшегося, обвинили в подготовке убийства Лафайета и Байи и повесили. А через три дня после казни маркиза его вдова и сын, в глубоком трауре, появились на приеме у королевы, в надежде публично снискать королевских милостей. Но их надежды не оправдались: королева, тайно переправившая вдове Фавра увесистый мешочек с луидорами, на людях отнеслась к ним ровно, и не более того. Когда прием закончился, королева прибежала к верной Кампан и, расплакавшись, сказала: «Роялисты будут порицать меня за то, что я равнодушно отнеслась к несчастному молодому человеку, а революционеры возненавидят за то, что я принимала его у себя».
Королева плакала все чаще. 20 февраля 1790 года после продолжительной болезни скончался ее любимый брат Иосиф. Преемником его стал Леопольд II; в последний раз Мария Антуанетта виделась с ним, когда ей было десять лет; они никогда не переписывались. «Если покойный император принимал дела сестры близко к сердцу по причине своего особого к ней отношения, то для нового монарха причин таковых очевидно не будет. Он едва знаком с королевой, и они никогда не питали особой симпатии друг к другу. Сии соображения прискорбны как для общего дела, так и для меня лично; они лишь добавляют отвращения, кое внушает пребывание в стране, ставшей театром ужасов», — писал Кауницу после смерти императора Мерси. Однако новый император сразу прислал сестре письмо, в котором заверял ее в своей искренней дружбе и симпатии. «Хотя я уверен, что утрата невосполнима… прошу вас, удостойте меня такой же дружбой и доверием, испытайте меня. <…> Располагайте мною… позвольте писать вам часто и без лишних формальностей; надеюсь, вы будете поступать так же», — написал Леопольд сестре 27 февраля. Ответ Марии Антуанетты датирован 1 мая того же года: «…Действительно, смерть императора для меня двойная утрата, ибо в его лице я потеряла и брата, и друга, но ваши заверения в дружбе явились для меня большим утешением. Поверьте, дорогой брат, мы всегда будем их достойны; я говорю мы, потому что не разделяю себя и короля. <…> Не стану говорить о нашем сегодняшнем положении, оно слишком мучительно и должно удручать любого государя, а тем более такого доброго родственника, как вы. Только время и терпение смогут успокоить умы; это война мнений, и она не окончена». Почему королева так медлила с ответом? Только ли потому, что ждала «специального курьера из Вены», или все еще пребывала в оцепенении, охватившем ее после страшных октябрьских дней? «Королева, несмотря на все удары рока, прекрасна и величественна, подобно розе, на которую веют холодные ветры, но которая сохраняет цвет и красоту свою», — писал Карамзин.
Но розе, чтобы защитить себя, нужны шипы. Когда вечером 13 апреля на террасе Тюильри раздались выстрелы и обеспокоенный король поспешил к королеве, он нашел ее в комнате сына. «Я была на своем посту», — ответила она, указав на мальчика. Постепенно оцепенение отпустило королеву, и она начала действовать, иначе говоря, вмешиваться в политику — с единственной целью: защитить себя и семью. Говорят, замкнутое существование в Тюильри и любовь к детям настолько сблизили ее с Людовиком, что у них установилось полное взаимопонимание, и она готовилась действовать за них обоих.
Одним из первых шагов королевы стало ее согласие на тайные переговоры с Мирабо, авторитетным оратором и политиком, умело маскировавшим свои монархические взгляды. Имея массу долгов, он жаждал денег, а обладая острым умом и непомерным честолюбием, хотел получить пост министра. Он сделал ставку на Месье, стремившегося выловить в мутных водах интриг должность генерального наместника, а потом, может, и корону. Но комбинация провалилась, Прованс ловко выкрутился из запутанного дела Фавра, и Мирабо снова стал искать пути к королю, а точнее к королеве. Посредником он наметил графа Мерси, встречу с которым организовал граф де Ламарк. Во время встречи Мирабо, признавая опасность сложившегося положения, стал убеждать посла, что единственный выход — увезти короля из Парижа, но не из Франции, и попросил повлиять на королеву, ибо, насколько ему известно, королева готова встретиться с кем угодно, только не с ним. «…Ужас, который внушает мне его аморальность, вместе с причинами личного характера, а также стремлением проявлять осмотрительность, все вместе является основанием, чтобы не видеть его. <…> Но если принять такого человека все же будет необходимо, я сумею пожертвовать личными антипатиями», — писала Мария Антуанетта секретному агенту барону Флахландеру. Под личной причиной королева имела в виду опасения, что Мирабо явился одним из инициаторов дней 5 и 6 октября. (При личной встрече Мирабо удалось оправдаться перед королевой.) Но так как больше никто из влиятельных членов Собрания услуг своих не предлагал, королеве пришлось согласиться встретиться с «неприятным человеком». Первая встреча состоялась в покоях мадам Тибо, первой камеристки королевы. Людовик согласился оплатить долги известного депутата, обладавшего весом и влиянием в Собрании и готового использовать эти богатства для восстановления королевской власти. С подачи Мирабо Собрание делегировало королю право войны и мира, иначе говоря, право объявлять войну.
4 июня королевская семья в сопровождении отрядов национальных гвардейцев и швейцарцев отбыла в Сен-Клу. «Думаю, нам позволят воспользоваться хорошей погодой и отправиться во дворец Сен-Клу, находящийся совсем рядом с Парижем. Для нашего здоровья совершенно необходимо подышать чистым свежим воздухом, но мы будем часто возвращаться сюда. Надо завоевывать доверие этого несчастного народа: его все время стараются настроить против нас! Только великое терпение и чистота наших помыслов могут вновь привлечь его к нам», — писала Мария Антуанетта накануне отъезда Леопольду II. В этот же день она написала сестре Марии Кристине: «…все мои желания и все мои действия направлены только на то, чтобы король был счастлив, за него я готова отдать всю мою кровь. А если говорить искренне, то и за всеобщее счастье; ибо я желаю только одного: восстановить порядок и спокойствие в этой несчастной стране и приготовить моему несчастному ребенку более счастливую участь, нежели наша; ибо мы видели слишком много ужасов и слишком много крови, чтобы чувствовать себя по-настоящему счастливыми». В Сен-Клу, несмотря на непременные караулы (сторожевой пост выставили даже перед спальней королевы), семья чувствовала себя значительно лучше. Все, особенно дети, много гуляли, король, сопровождаемый только адъютантом Лафайета, ездил на охоту, королева отправлялась в парк с одной служанкой, за которой на большом расстоянии следовал караульный. Раз в две недели королевская чета возвращалась в Тю-ильри, проводила там ночь, а наутро вновь отправлялась в Сен-Клу. В столице говорили, что теперь никто не посмеет утверждать, будто парижане держат короля в плену.
Когда королевская семья перебралась в Сен-Клу, Мирабо разработал вполне реальный план бегства. Семья, которую охраняли далеко не так бдительно, как в Париже, собиралась в лесу, в четырех лье от дворца, где их ждала вместительная берлина; нескольких караульных, сопровождавших королевских особ, предполагалось либо уговорить бежать вместе, либо обезвредить с помощью верных слуг и швейцарцев. У себя в спальне король оставлял письмо Национальному собранию, в котором объяснял причины своего отъезда (предполагалось, что король с семьей укроется в Нормандии). Так как хватиться короля должны были не ранее девяти часов, когда королевская семья обычно возвращалась с прогулки, потом час или более везти письмо в Париж, в Собрание, там разыскивать председателя и депутатов… Словом, беглецы получали шанс отъехать так далеко, чтобы более не опасаться погони. Король уедет в Руан, откуда с помощью верных ему депутатов начнет переговоры с Собранием и вернет себе власть. Королева план одобрила, и однажды, когда к девяти вечера во дворец никто из королевской семьи не вернулся, Кампан, посвященная в план побега, вздохнула с облегчением. Но, увы, вскоре раздался стук колес… Потом мадам Кампан спросила у ее величества, почему они решили остаться, и та ответила, что король посчитал необходимым сначала вывезти из Франции своих теток.
В Сен-Клу король регулярно получал отчеты от Мирабо. Вдохновленный оплатой долгов и обещанием миллиона в будущем, тот, оставаясь революционным рупором Собрания, втайне изо всех сил старался примирить монархию и революцию. К несчастью, портфель министра король предложить ему не мог: Учредительное собрание запретило своим членам занимать министерские посты. По этой или иной причине, но Мирабо все больше внимания проявлял не к королю, а к королеве. В одной из его записок содержались такие слова: «Королю не на кого положиться, кроме как на жену. Она будет в безопасности, только если королевская власть будет восстановлена. Мне хочется верить, что ей не нужна жизнь без короны; но я совершенно уверен в том, что, не сохранив короны, она не сохранит жизнь». Королева также не обходила его вниманием: «Господин граф, переговоры с М*** продолжаются, и, если он искренен, у меня есть все основания быть им довольной. Но в том ужасном положении, в котором мы находимся, он полагает, что нам надо атаковать тем же оружием, которое используют против нас, а именно деньгами, кои надобно употребить с толком и в нужное время; но где их найти? Надо бы, чтобы король тайно сделал заем у моего брата, в Испании, Неаполе или на Сардинии, два или три миллиона, списав их на прошлый цивильный лист. <…> Надобно избежать главной опасности — чтобы ни один француз, а главное, ни один министр не узнал об этом. Ибо они все, даже те, кто не уличен в неверности, ищут своей выгоды.
Мне кажется, еще один разумный пункт плана М*** заключается в следующем: если положение во Франции не изменится к лучшему, воспользоваться тем, что между Пруссией и Австрией царит мир, и под предлогом опасности, грозящей обеим державам, обязать их вмешаться в здешние дела, но не для совершения контрреволюции и не вводя войска, а в качестве гарантов всех договоренностей… а также по причине дурного обращения с королем. <…> Но главное, решить вопрос с деньгами», — писала королева Мерси, возможно, не задумываясь о том, что привлечение к решению внутренних вопросов иностранных держав может быть воспринято как измена — в чем впоследствии ее будут обвинять. Мария Антуанетта согласилась лично встретиться с Мирабо. Встреча состоялась 3 июля в Сен-Клу, на закате, в апартаментах королевы или в парке, в павильоне Армиды (точно не известно), и продолжалась около сорока минут. Все это время дю Сайан, племянник Мирабо, в тревоге ждал в коляске возле потайной калитки, ибо, перед тем как скрыться в парке, дядя протянул ему конверт и сказал: «Если через час я не вернусь, скачи во весь опор, передай письмо по адресу и начинай бить в набат и извещать народ о коварстве двора!» Не правда ли, похоже на спектакль в роще Венеры? Но в отличие от вправду ошеломленного Рогана опытный оратор и политик Мирабо играл: он понимал, что если бы его в самом деле захотели устранить, это сделали бы гораздо более простым способом. О чем говорили Мирабо и королева, осталось тайной; рассказ Кампан, которой королева якобы поведала о содержании беседы, историки не считают заслуживающим доверия. Хотя почему бы Мирабо, этому покорителю женских сердец с внешностью чудовища, не броситься к ногам красавицы королевы, восклицая: «Мадам, монархия спасена!» А по дороге в Париж он вполне мог сказать племяннику: «Она, конечно, королева и аристократка, но она поистине несчастна, и я спасу ее». Может, он действительно спас бы королеву, если бы смерть не помешала ему… Говорят, почти такие же слова сказал Барнав, сопровождавший в Париж королевскую семью после неудавшегося бегства. Ему тоже не удастся спасти королеву, равно как и сохранить собственную жизнь: через полтора месяца после казни Марии Антуанетты он взойдет на эшафот.