Революция 1905 – 1907 годов была решающим событием в развитии русского государства и общества. «Кровавое воскресенье» 9 января вызвало во всех классах общества и политических организациях внезапный подъем активности, освобождение огромного запаса энергии, накопленной в предыдущие годы и слишком долго подавляемой царским самодержавием. Все более широкие слои русского общества приходили к пониманию анахронизма самодержавия, препятствовавшего демократическим преобразованиям, которые могли бы привести к политическому раскрепощению новых экономических и социальных сил, сформировавшихся в результате бурного промышленного развития страны. Подобная перспектива привлекала в той или иной степени противоположные классы – буржуазию и пролетариат, а также крестьянские массы, наиболее остро ощущавшие гнет закоренелых пережитков, какими были полуфеодальные привилегии. В начале столетия Россия представляла собой сложный комплекс социальных сил и экономических укладов. Вся эта разнородная и динамичная социально-экономическая формация руководилась деспотизмом, который русская социал-демократия единодушно определяла как «азиатский», подчеркивая его специфику по отношению к западноевропейскому абсолютизму, свергнутому к тому времени в результате капиталистического развития и буржуазных революций.
Именно такое разнообразие экономических укладов внутри одного и того же общества и государства придавало революции 1905 года в отличие от других буржуазных революций в истории Европы характер новизны. Эта новизна, ставшая объектом изучения и дискуссии в среде социал-демократии – и не только русской, – не осталась не замеченной и господствующими в России классами, как старыми, так и новыми. Ведь политика разных группировок, будь то феодально-монархические или либерально-буржуазные, обусловливалась тем, что «буржуазная революция» 1905 года, разразившаяся с исторической точки зрения с опозданием по сравнению с западноевропейскими революциями предыдущих столетий, произошла уже в эпоху зрелости рабочего класса, у которого в России была еще и своя собственная политическая партия, к тому же передовая и закаленная теоретически. Сложившаяся ситуация обеспечивала «старому порядку» свежие силы для маневра и для компромисса с теми группировками, которые потенциально принадлежали к «новому буржуазному порядку». В этих условиях перед рабочим классом и его партией, которая в то время в России была расколота на две враждебные фракции, меньшевистскую и большевистскую, не считая других, второстепенных группировок, стояли новые задачи.
Итак, революция 1905 года стала для русской социал-демократии настоящим испытанием огнем. И не только в прямом смысле, как любая революция, в ходе которой революционной партии решительно брошен вызов и она подвергается риску, но также и в более глубоком смысле: русской социал-демократической партии, прежде чем действовать, предстояло понять новую историческую обстановку, в которой она была призвана это делать. Речь шла также об осознании ею необходимости не только уяснить свою роль, но и определить сущность этой исторической силы – русской социал-демократии, вернее, двух ее фракций. Несмотря на свою новизну, революционная ситуация в России напоминала обстановку буржуазных революций в Западной Европе, а именно французских революций конца XVIII века и 1848 года. Вот почему, чтобы найти объяснение революционной ситуации 1905 года, русская социал-демократия неизбежно должна была определить, в чем сходство и в чем различие между революцией 1905 года и революциями 1789 – 1793 и 1848 годов. В более отдаленной перспективе это вело к новому сопоставлению, часто проводимому в истории русской политической и социальной мысли, – сопоставлению структурно-исторических характеристик России и Западной Европы.
Понять механизм русской революции и сопоставить его с механизмом европейских революций означало подвести солидную историческую и теоретическую базу под решение тактических вопросов социал-демократии, таких, как отношение к другим социальным и политическим силам или к скромным конституционным реформам, на проведение которых царизм вынужден был пойти. Это означало и нечто более существенное для русской социал-демократии: найти свое место, уяснить значение своей недавней истории и возможные направления своего развития – словом, установить, преодолимо ли размежевание большевиков и меньшевиков, происшедшее на II съезде РСДРП, или оно уже совершилось окончательно. Практика, как известно, внесла в этот вопрос абсолютную ясность: именно революция 1905 года показала, что разногласия между двумя фракциями русской социал-демократии оказалась глубокими и непримиримыми. В этом смысле революция 1905 года была, пользуясь ходячим выражением, «генеральной репетицией 1917 года»: помимо тактических разногласий, всегда вероятных и естественных даже внутри одной и той же политической организации, разногласий, связанных с бездной проблем, порождаемых любой революцией, в 1905 году еще более, чем в ходе дискуссии вокруг книги Ленина «Что делать?», и с еще большей логической последовательностью окончательно проявились два различных способа понимания самих задач, стоящих перед русским рабочим классом и его партией, и методов их решения.
Уже в период полемики, развернувшейся вокруг книги «Что делать?» и нашедшей отражение на II съезде РСДРП, русская социал-демократия представляла собой для социал-демократии Западной Европы сложную, новую, еще плохо изученную историческую реальность, тем более что сами русские социал-демократы по-разному объясняли эту реальность и ее практические перспективы. Отношения между русской и нерусской (особенно немецкой) социал-демократиями были довольно тесными, когда речь шла о совместных теоретических и политических изысканиях, а участие в работе V съезда РСДРП Розы Люксембург сделало их непосредственными. Важнейшие выступления западноевропейских социал-демократов (Каутского и особенно Люксембург) ввиду их воздействия на социал-демократию Европы заслуживают особого внимания и должны рассматриваться как составная часть формирования теоретических взглядов этих политических деятелей. Бесспорно одно: чтобы понять смысл полемики, развернувшейся в результате революции 1905 года, необходимо учитывать, как формировалась политика в среде русской социал-демократии. Ни одна из моделей революций, предложенных большевиками или меньшевиками, не имела в то время победоносного исхода, – революция потерпела поражение. Однако, не говоря уже о том глубоком и конструктивном значении, которое имеет для истории даже потерпевшая поражение революция, сама полемика, развернувшаяся тогда в кругах русских социал-демократов, представляла собой довольно поучительную картину двух воззрений и двух стратегий, одна из которых – большевистская – спустя десять лет возьмет верх на исторической арене, не умалив при этом значения стороны, потерпевшей поражение.
Мы не ставим здесь своей задачей предпринять исторический анализ первой русской революции, а также конкретную и точную реконструкцию, на основе всего обширного материала, динамики тактики большевиков и меньшевиков в ходе революции. Нас интересует выявление исходной точки двух политических направлений русской социал-демократии в этот бурный период. Наиболее приемлемый путь открывают отдельные случаи столкновений и прямых конфронтаций между обеими социал-демократическими фракциями. Они проводили не полемику на расстоянии, анализ которой требовал бы детальной критической расшифровки от того, кто не был бы заведомо неблагосклонен к одной из этих фракций, а два съезда (IV и V), проходившие соответственно в апреле – мае 1906 года и апреле – мае 1907 года, на которых в прямой полемике столкнулись не только главные действующие лица – меньшевики и большевики, – но также (на V съезде РСДРП) Троцкий и Люксембург. Следует уточнить, что мы не беремся за рассмотрение всей истории этих двух съездов, а проанализируем наиболее яркие дискуссии, дополнив их рядом других положений. Нами будут освещены следующие центральные моменты: отношения социал-демократов с либералами, с одной стороны, и с крестьянством – с другой, а также проблема отношения самой социал-демократической партии к рабочему классу и к новым органам действия и руководства, порожденным революцией 1905 года, – Советам.
IV съезд РСДРП, получивший название «Объединительного», был созван с этой целью руководящими центрами обеих фракций, меньшевиков и большевиков, которые в конце 1905 года образовали объединенный Центральный Комитет по созыву съезда. Этот съезд, на котором большинство составляли делегаты-меньшевики, проходил в Стокгольме в апреле 1906 года. На повестке дня было два центральных политических вопроса, в которых нашел свое отражение опыт революционной борьбы, накопленный в течение года: аграрный вопрос и вопрос об отношении к Государственной думе (представительное собрание страны, созданное в декабре 1905 года).
Опыт революционного движения показал недостаточность аграрной программы социал-демократии, выработанной и принятой на II съезде партии (1903 год). Такая программа не могла более сводиться к борьбе за возвращение крестьянам «отрезков» – части земли, предназначавшейся крестьянам по реформе 1861 года, удержанной помещиками. Поскольку речь шла о пахотной земле, пастбищах и лесных угодьях, эти наделы были жизненно необходимы крестьянам, вынужденным поэтому арендовать их у помещиков. Но теперь крестьянское движение поставило вопрос непосредственно обо всей земле, еще находившейся в руках крупных землевладельцев. Доклад Ленина на съезде по аграрному вопросу не сохранился, но его точку зрения по этому вопросу легко установить из других источников того времени, а также из самого хода дискуссии. Точка зрения Ленина заключалась главным образом в требовании конфискации всех церковных, монастырских, государственных, помещичьих земель и, в случае победы революции, их национализации. Некоторые большевики, в том числе Сталин, предлагали, однако, разделить землю помещиков и передать наделы крестьянам в частную собственность. Они полагали, что между буржуазно-демократической и социалистической революциями пройдет достаточно долгое время и такая структура сельского хозяйства оправдает себя. Ленин же, рассчитывавший на скорейшее перерастание одной революции в другую, полагал, что только национализация создаст благоприятные условия для такого перерастания. Однако это не помешало ему поддержать по тактическим соображениям проект тех, кто требовал раздела земли и передачи ее в собственность отдельных крестьян. Меньшевики же выдвигали положение о муниципализации земли, предусматривавшей передачу ее в распоряжение местных органов самоуправления. Последние должны были предоставлять ее в аренду крестьянам.
Против проекта национализации выдвигалось два основных соображения. Теоретик меньшевиков по аграрному вопросу Маслов, указав на разнообразие экономических условий, существующих одновременно в такой огромной стране, как Россия, – разнообразие, которое нельзя было оставить без внимания в аграрной программе (а как раз к этому вело «упрощенное и абстрактное» решение вопроса, предложенное Лениным), – утверждал, что национализация возымеет негативное действие, приведя к объединению в контрреволюционном движении всех областей Российской империи. По словам Маслова, это породило бы «не одну Вандею, а всеобщее восстание крестьянства против попытки вмешательства государства в распоряжение собственными, крестьянскими надельными землями, против попытки их национализировать. Реакционеры воспользовались бы такой попыткой, чтобы восстановить крестьянство против революционеров, и осуществление проекта т. Ленина привело бы революцию не к ее концу, а к ее началу»[1]. Кроме того, Маслов выступал с критикой «крестьянских комитетов», которые Ленин предлагал создать в качестве промежуточного звена между центром и крестьянством после национализации, в то время как меньшевики предлагали создать такое промежуточное звено из органов местного самоуправления после муниципализации. Маслов утверждает, что Ленин
«в своем проекте, лишивши права принимать участие в распоряжении землями революционеров некрестьян, предлагая передать землю только крестьянским комитетам, мечтает потом, при дальнейшем развитии революции, когда будет провозглашена демократическая республика, отобрать у них землю и передать государству. Трудно придумать лучшее средство вызвать у крестьян отвращение к демократической республике и толкнуть их в контрреволюцию!»[2]
Возражение, выдвинутое Плехановым против аграрной программы Ленина, имеет более теоретический характер и содержит критику большевиков, уже выраженную в ходе полемики вокруг книги «Что делать?»: Ленин-де отошел от марксистских позиций, воскресив под социал-демократическим обличьем старые традиции русского революционного народничества, и, более того, приблизился к неонародническим позициям партии социалистов-революционеров. Одновременно в адрес Ленина выдвигается иного рода критика: ревизия им его собственных взглядов периода 90-х годов, когда, по словам меньшевиков, он сотрудничал с «легальными марксистами». По отношению к ним, в этот период уже стоявшим на самостоятельных либеральных позициях, Ленин будет постоянно, особенно начиная с 1905 года, выражать не только полную политическую антипатию, но и глубокое интеллектуальное презрение в отличие от меньшевиков, которые, напротив, как мы увидим дальше, стремились установить основанные на критике, но вместе с тем конструктивные отношения с либеральной буржуазией.
Прежде чем вернуться к выступлению Плеханова на IV съезде по аграрному вопросу, следует отметить, что в годы первой русской революции делаются первые открыто полемические и обстоятельные с политической точки зрения попытки исторически объяснить непродолжительный начальный период истории русской социал-демократии. Сам Ленин принимался за это исследование, собрав свои статьи за 1908 год и предпослав им обстоятельное предисловие[3]. Что касается лагеря меньшевиков, то укажем на серию статей, опубликованных Мартыновым в том же году в «Голосе социал-демократа»[4], в которых отмечаются и акцентируются разногласия и расхождения, в большинстве своем неосознанные или так или иначе завуалированные, между Лениным и такими социал-демократами, как Плеханов и Аксельрод, уже в 90-е годы, то есть еще до раскола между большевиками и меньшевиками. Как считал Мартынов, Ленин «грешил» тогда чрезмерным пренебрежением к собственным позициям начала века, и особенно периода революции 1905 года, то есть грешил умеренностью. Не вдаваясь в сложные переплетения вопросов истории и теории, относящихся к первому десятилетию истории русской социал-демократии, рассмотрим в качестве примера один из вопросов в изложении Мартынова, что поможет нам понять полемический намек, содержавшийся в выступлении Плеханова.
Мартынов пишет:
«Еще в 1902 году Ленин полагал, будто возвращение крестьянам отрезков – это максимум того, что может принести революция, не нарушая интересов общественною развития – в настоящее время капиталистического – и не нарушая интересов классовой борьбы пролетариата. Следовательно, Ленин еще в 1902 году думал, что полная экспроприация крупной помещичьей собственности была как экономическая мера реакционной для России. Принципиально иным было понимание значения требования возврата отрезков группой „Освобождение труда“: члены этой группы полагали, что лишь „соотношение сил“ в данный момент – то есть лишь тактические соображения (опасность контрреволюционной коалиции буржуазных классов против радикальных аграрных требований при отсутствии в то время сильного крестьянского движения, способного поддержать их) – заставляло в данный момент воздержаться от внесения в программу пункта о полной экспроприации. Но при благоприятном изменении соотношения сил и при наличии развития революционного движения крестьян, по мнению членов этой группы, можно и уместно расширить требования вплоть до полной экспроприации, не только не опасаясь, что это повредит развитию капитализма, но, напротив, будучи уверенными в обратном. Однако, сознательно не делая из экспроприации боевого лозунга, группа в то же время считала необходимым продолжать держать под спудом свои идеи по данному поводу, и поэтому Плеханов одновременно с Лениным дал в „Искре“ свой комментарий к аграрной программе, принципиально отличный от ленинского»[5].
Отсюда понятно, что хотел сказать Плеханов, когда в начале своего содоклада по аграрному вопросу, указав на необходимость исправления «ошибки, которая закралась» в аграрную программу 1903 года, заявил, что в то время «многие из наших товарищей стояли за отрезки, потому что боялись крестьянской аграрной революции. Она остановила бы в России развитие капитализма»[6]. Но если раньше, по мнению Плеханова и Мартынова, аграрная программа Ленина была слишком умеренной и запоздалой, то его новая программа, программа национализации, являлась не только внешне слишком революционной, но и при этом чреватой опасностью, связанной со специфическим характером русской истории и русского государства. Этот специфический характер Плеханов называет «китайщиной»[7] и анализирует эту особенность в статье «К аграрному вопросу в России», опубликованной незадолго до съезда в «Дневнике социал-демократа». В своем выступлении он следующим образом синтезирует свою точку зрения, являющуюся центральной в его понимании русской истории сравнительно с западноевропейской и задач социалистической «европеизации», которые должна была решить русская социал-демократия:
«Аграрная история России более похожа на историю Индии, Египта, Китая и других восточных деспотий, чем на историю Западной Европы. В этом нет ничего удивительного, потому что экономическое развитие каждого народа совершается в своеобразной исторической обстановке. У нас дело сложилось так, что земля вместе с земледельцами была закрепощена государством, и на основании этого закрепощения развился русский деспотизм. Чтобы разбить деспотизм, необходимо устранить его экономическую основу. Поэтому я – против национализации теперь; когда мы спорили о ней с социалистами-революционерами, тогда Ленин находил, что мои возражения были правильны»[8].
Теперь же «Ленин смотрит на национализацию глазами социалиста-революционера», и – комментирует Плеханов, указывая на его приверженность к народничеству, но одновременно упрощая оригинальность его политической мысли, которая не была простым воспроизведением русского революционного народничества[9], – «приятно вспомнить старых знакомых, но неприятно видеть, что социал-демократы становятся на народническую точку зрения»[10]. С одной стороны, Плеханов связывал новую аграрную программу Ленина с «оптимистическими предположениями», с «обычным приемом утопического мышления»[11], согласно которому демократическая республика, порожденная революцией, продержится вечно и, следовательно, национализация не принесет результатов, вызывавших опасение Плеханова (сам же Плеханов настаивал на существовании опасности реставрации деспотизма, которая именно в национализации найдет солидную базу); а с другой стороны, он отдавал себе отчет в том, что аграрная программа Ленина не являлась самоцелью, а была «тесно связана с утопией захвата власти революционерами»[12], то есть с народническо-якобинским проектом, который должен был осуществляться, по мнению меньшевиков, на базе организации и концепции партии, отстаиваемых Лениным. Это также послужило причиной того, что Плеханов выступал против ленинской аграрной программы и предпочитал ей муниципализацию, которая, если ее проведение доверить местным органам самоуправления и в случае реставрации деспотизма, создаст благодаря таким политическим органам оплот против реакции. Впрочем, заключал Плеханов, если бы муниципализация была невозможной и если бы пришлось выбирать между национализацией и распределением земли между крестьянами, то он «в интересах революции» предпочел бы последнее решение.
Все эти разнообразные позиции по аграрному вопросу были еще одним отражением полемики, которую вели русские марксисты, особенно Плеханов, против народничества. Центральным в этой полемике был вопрос о государстве, о самодержавном государстве старого типа в России, которое революционные народники, захватив власть путем заговора, намеревались использовать в целях проведения радикальных социально-экономических преобразований в стране. Именно поэтому в своих основных работах о русском революционном марксизме Плеханов боролся против народническо-якобинской идеи «захвата власти», предостерегая от увлечения идеалом «патриархального авторитарного коммунизма», при котором вместо «перувианских „сынов солнца“ и их чиновников национальным производством будет заведовать социалистическая каста»[13]. Уже упомянутая статья Плеханова «К аграрному вопросу в России» содержит его центральную мысль о «восточном деспотизме» и на примере русской аграрной истории показывает, как «русское государство постепенно сделалось тем Левиафаном, о котором мечтал Томас Гоббс»[14]. В исторической обстановке рабства и деспотизма, разумеется, не могла оставаться нетронутой психология крестьянина. Чем объяснить, спрашивает Плеханов, видимую легкость революционной пропаганды среди крестьянства, а также «беспорядки» в деревне? И отвечает: «психологией крестьянина, исторически сложившейся на почве очерченной мною „национализации“ земли. А эта психология существовала несравненно раньше, чем крестьянство стало поддаваться революционному влиянию. Она создана не революционерами, а „историей государства российского“»[15]. Когда крестьяне говорят об изъятии земли у помещиков, они даже не помышляют о подрыве основ государства. Напротив, крестьянин
«считает себя охранителем той экономической основы, которая освящена в его глазах веками, потому что на ней в течение целых веков держалось русское государство. Потому-то он искренно считает бунтовщиками помещиков, противящихся переделу. И в некотором смысле – в смысле сознательного стремления – он в самом деле является охранителем. Более того. Если бы ему удалось восстановить указанную экономическую основу старого нашего государственного порядка, то сильно, очень сильно повернулось бы назад колесо русской истории»[16].
Отсюда двойственность отношения Плеханова и меньшевиков к крестьянству, в котором они усматривали оппозицию и одновременно вероятную опору режима нового деспотизма.
«Поэтому мы поддерживаем крестьянское движение только в той мере, в какой оно разрушает старое, а не в той мере, в какой оно стремится восстановить нечто такое, в сравнении с чем само это старое кажется новым и прогрессивным явлением. Двойственный характер крестьянского движения требует от нас – не скажу двойственной тактики, потому что хуже такой тактики быть ничего не может, – нет, наоборот, нам нужно внимательно следить за тем, чтобы наша тактика не стала двойственной под влиянием двойственного характера крестьянского движения; чтобы она сама не прониклась отчасти реакционным духом; чтобы она не поддерживала стремления повернуть назад русскую экономическую историю»[17].
Если меньшевики обвиняли большевиков в авантюризме и утопизме новонародничества, большевики обвиняли меньшевиков в либерально-демократических тенденциях и революционной вялости. Так, Сталин, носивший тогда псевдоним Иванович, писал, что выступление Плеханова с его постоянными полемическими выпадами против «пагубности „ленинизма“» создает напряженную обстановку и, безусловно, не способствует «объединению»; если Плеханов очень много говорит об «анархических замашках» Ленина, то «и мы могли бы сказать кое-что о кадетских замашках т. Плеханова»[18]. Но это тоже полемический прием, так как всем было ясно, что позиции обеих фракций довольно далеки одна от другой и, как некоторое время спустя подтвердилось, оказались непримиримыми. Более существенно соображение, из которого видно, что Сталин не поддерживает ни национализации, ни муниципализации, но выступает за раздел земли: соображение чисто прагматическое и тактическое, способное примирить оба решения. Союз с крестьянством он рассматривает как чисто «временный»: «мы не можем, стало быть, не считаться с требованиями этого крестьянства», а оно «требует раздела» – меры, которая не противоречит сегодняшним интересам революции и которая, следовательно, должна быть принята рабочим классом[19].
Более ярко в поддержку Ленина выступил Луначарский. Он также остановился на выдвинутом Плехановым обвинении Ленина в принадлежности к социалистам-революционерам: «Серьезно утверждать, что Ленин эсер, было бы так же дико и странно, как если бы в этом собрании раздалось утверждение, что т. Плеханов – кадет»[20]. Здесь речь идет о первых стычках, однако в дальнейшем, особенно на V съезде, подобные утверждения, пусть не такие безапелляционные, уже не покажутся «дикими и странными» ни в том, ни в другом смысле, так как центральным вопросом будет именно отношение социал-демократии, с одной стороны, к крестьянским массам и их партиям (прежде всего социалистам-революционерам) и, с другой стороны, к либерально-буржуазным слоям и конституционно-демократической партии, представляющей эти слои. Продолжая полемику с Плехановым, Луначарский превозносит «гибкость» Ленина, доказанную им «вполне недвусмысленно, когда он под давлением событий шагнул от отрезков, главным кумом которых он был, – к национализации»[21]. Такая оценка вместе с тем допускала наличие определенного изменения, внесенного Лениным в его аграрную политику. Однако это воинственно-оборонительное выступление Луначарского не ограничивается лишь аграрной политикой; его поразило то место выступления Плеханова, где он критикует идеи Ленина о «захвате власти». Очевидно, Плеханов не мог себе представить, рассуждает Луначарский, что любая политическая сила, особенно революционная, естественно, стремится к победоносному завершению борьбы за власть:
«Нет, т. Плеханов, очевидно, имел в виду заговорщицкий захват, тот, который теперь можно видеть разве только в оперетке. Приходят во дворец 50 замаскированных людей с кинжалами и совершают переворот. Но разве победа революции связывается у Ленина с подобным опереточным захватом власти? Ничуть»[22].
Здесь в нарочито шутливом тоне Луначарского уловим отзвук полемики, развернувшейся вокруг книги «Что делать?» и прозвучавшей на II съезде РСДРП. Разумеется, теория «заговорщицкого захвата власти» не укладывалась в поверхностные опереточные термины, и, как мы увидим, сущность такого захвата будет уточнена в ходе дискуссии о революции 1905 года.
В заключительном выступлении Ленина по аграрному вопросу особого внимания заслуживают два пункта. Первый касается гарантий против реставрации, в результате которой национализация оказалась бы контрреволюционной мерой. Ленин уточняет, что есть «единственная гарантия» – «социалистический переворот на Западе»[23], но эта гарантия должна относиться и ко всем другим решениям аграрного вопроса, а не только к национализации:
«Вне этого условия, при всяком другом решении вопроса (муниципализация, раздел и т.п.) реставрация не только возможна, но прямо неизбежна. Я формулировал бы это положение в таких словах: русская революция может своими собственными силами победить, но она ни в коем случае не может своими собственными руками удержать и закрепить своих завоеваний. Она не может достигнуть этого, если на Западе не будет социалистического переворота»[24].
Далее Ленин подкрепляет идею международного характера русской революции сравнением с Великой французской революцией:
«У нашей демократической республики нет никакого резерва, кроме социалистического пролетариата на Западе, и в этом отношении не надо упускать из виду, что классическая буржуазная революция в Европе, именно Великая французская революция XVIII века, происходила совсем не при такой международной обстановке, при какой происходит русская революция. Франция конца XVIII века была окружена феодальными и полуфеодальными государствами. Россия XX века, совершающая буржуазную революцию, окружена странами, в которых социалистический пролетариат стоит во всеоружии накануне последней схватки с буржуазией»[25].
Сравнение с Великой французской революцией и с революцией 1848 года, как мы увидим дальше, будет часто фигурировать при анализе революции 1905 года и в полемике о ней. Здесь достаточно отметить, что если фоном для обсуждения аграрного вопроса служит социалистическая революция в Европе, то даже в условиях России это всего лишь центральный момент более широкой деятельности – захвата власти. И напоминание о революционном народничестве «Народной воли», полемизирует Ленин, – натяжка, поскольку в то время к захвату власти стремилась только группа интеллигентов, лишенная опоры на подлинно массовое движение, тогда как теперь, начиная с 1905 года, в результате открытого революционного выступления народных масс вопрос захвата власти стоит на повестке дня совсем по-иному. Полемизируя с Плехановым, Ленин говорит:
«Аграрная революция есть пустая фраза, если ее победа не предполагает завоевания власти революционным народом. Без этого последнего условия это будет не аграрная революция, а крестьянский бунт или кадетские аграрные реформы»[26].
Эта позиция Ленина особенно отчетливо выделяется в свете его идеи о буржуазной революции в России, идеи парадоксальной, согласно которой «победа буржуазной революции у нас невозможна, как победа буржуазии»[27]. Ленин продолжает:
«Это кажется парадоксальным, но это факт. Преобладание крестьянского населения, страшная придавленность его крепостническим (наполовину) крупным землевладением, сила и сознательность организованного уже в социалистическую партию пролетариата, – все эти обстоятельства придают нашей буржуазной революции особый характер»[28].
Этот особый характер вовсе не лишает революцию ее буржуазного характера, а «выделяет ее из числа других буржуазных революций нового времени, но сближает ее с великими буржуазными революциями старых времен, когда крестьянство играло выдающуюся революционную роль»[29].
Этот оригинальный исторический анализ своеобразного характера буржуазной революции обосновывает не менее оригинальную ленинскую теорию о формах революционной власти, которые она должна создать, а также проливает свет на те контрреволюционные позиции, которые займет русская буржуазия:
«Эта особенность обусловливает лишь контрреволюционный характер нашей буржуазии и необходимость диктатуры пролетариата и крестьянства для победы в такой революции. Ибо „коалиция пролетариата и крестьянства“, одерживающая победу в буржуазной революции, и есть не что иное, как революционно-демократическая диктатура пролетариата и крестьянства»[30].
Здесь Ленин делает смелое обобщение: он не повторяет народнических положений, а развивает их, обновляя в свете применения более широкой стратегии, соответствующей новой исторической обстановке классовой борьбы в России и особой интерпретации положений Маркса и Энгельса. Программа стратегии приобретает поистине грандиозный характер: развернувшаяся революция – буржуазная, и речь идет не о немедленном начале социалистической революции, хотя руководящая роль в этой буржуазной революции принадлежит пролетариату в союзе с крестьянством и органом государственной власти, который призван осуществить эту буржуазную революцию без буржуазии, является «революционно-демократическая диктатура пролетариата и крестьянства», напоминающая якобинскую диктатуру времен Великой французской революции. Речь идет о диктатуре, которая не только осуществляет буржуазную революцию «демократически» (в терминах якобинской, а не либеральной демократии): другой важной задачей такой диктатуры будет обеспечение «перерастания» буржуазной революции в революцию социалистическую. Подлинным режиссером этой исторической операции – составной части европейской революции – будет, по-видимому, партия, но такая партия, какой ее представлял себе Ленин, и главное, партия под его личным руководством, поскольку он сам был идейным вдохновителем и организатором всего этого движения и имел право непосредственно принимать решения стратегического и тактического характера, а также неожиданно изменять свои собственные позиции, так что его наиболее близкие соратники часто оставались в недоумении.
Речь, как всегда, шла о решениях и переменах, подчиняющихся какой-то последовательной, хотя и скрытой логике, – логике форсированного и управляемого процесса исторического развития в России и за ее пределами в соответствии с новой перспективой, при которой старое народничество вступало в творческий синтез с особым видом марксизма. Таким образом, можно понять, какая пропасть отделяла Ленина от меньшевиков, бескомпромиссных антинародников, убежденных в том, что русская революция была по существу «традиционной» буржуазной революцией и, следовательно, предоставляла русскому пролетариату удобный случай поддержать либеральную буржуазию в ее борьбе против самодержавия и вместе с тем расширить массовое движение, особенно в городе, до движения за политическое воспитание всего рабочего класса в ходе завоевания демократических свобод и новых позиций для борьбы. В этой операции меньшевики ставили партию ниже класса, а политический опыт масс – выше усиления руководящей группы революционеров. Неслучайно опыт Советов родился в сфере меньшевиков и затем утвердился вопреки скептицизму большевиков (Ленин лучше и раньше других большевиков понял значение Советов, хотя и в рамках своего иного стратегического и тактического проекта). Что касается Троцкого и Розы Люксембург, то на их взглядах, как увидим, следует остановиться более подробно.
Вернемся к IV съезду РСДРП, а именно к заключительному выступлению Плеханова по аграрному вопросу. Плеханов хорошо видел кардинальные пункты разногласий с Лениным, хотя и был склонен сводить ленинские позиции к народническим, не замечая новизны взглядов Ленина по сравнению со своими:
«Между мною и Лениным существуют в высшей степени серьезные разногласия. Этих разногласий не надо затушевывать. Их надо выяснить себе во всей их важности, во всем их объеме. Наша партия переживает чрезвычайно серьезный момент. От решения, которое вы примете сегодня или завтра по занимающему нас вопросу, будет в значительной степени зависеть судьба всей нашей партии, а с ней и всей нашей страны. И это именно потому, что в проекте т. Ленина оказывается не только частный его взгляд на наш аграрный вопрос, а весь характер его революционного мышления. Бланкизм или марксизм – вот вопрос, который мы решаем сегодня»[31].
В Ленине, говорит Плеханов, «поистине, пропал превосходный адвокат»[32] – такова сила красноречия, с которым он защищал свой проект. Однако Ленин с откровенностью, за которую ему надо воздать должное, признал, что «его аграрный проект тесно связан с его идеей захвата власти»[33]. Итак, продолжает Плеханов, «наша точка зрения состоит в том, что захват власти обязателен для нас, но обязателен тогда, когда мы делаем пролетарскую революцию. А так как предстоящая нам теперь революция может быть только мелкобуржуазной, то мы обязаны отказаться от захвата власти»[34]. Наконец, Плеханов дает любопытный ответ, адресованный Ленину и косвенно Луначарскому, относительно характера «Народной воли»:
«Тов. Ленин с жаром и энергией говорит мне, что после 17 октября[35] народовольческая идея захвата власти перестала быть утопией. Но в чем же заключался утопический характер этой идеи? В том ли, что народовольцы надеялись захватить власть силами небольшой горстки людей? Нет. Только тот, кто судит о заговорщиках по опереточным заговорам, как это делают некоторые наши театральные критики, только тот может думать, что народовольцы приурочивали свои надежды к усилиям горстки заговорщиков; нет, они также понимали, что захват власти революционерами должен явиться результатом революционного движения всего народа. Утопический характер их мышления состоял в том, что они считали возможным для революционной власти решение таких задач, которых она решить не может, устранение таких трудностей, которые неустранимы. Утописты тем и отличаются от нас, марксистов, что они обходят трудности вопроса с помощью тех или других оптимистических предположений. И этот утопический прием характеризует теперь революционное мышление Ленина. Он именно обходит трудности вопроса с помощью оптимистических предположений. А кто сомневается в убедительности такого приема, того он заподозревает в равнодушии к революционному делу»[36].
Это – тонкое замечание, но в нем, однако, не принималась во внимание не только сила убеждения, но и сила воздействия, которой в высшей степени обладала ленинская «утопия». Подобная ограниченность плехановской критики происходила от недопонимания самобытности такой «утопии» не только по сравнению с народничеством, с которым она, скажем, была связана, но и по сравнению с любой другой утопией. «Утопия» Ленина была реалистичной, основанной на понимании самобытности русской исторической обстановки, а также на чрезвычайной политической и этической гибкости в противоположность твердой меньшевистской «ортодоксальности». Подлинными «утопистами» были меньшевики, которые надеялись, что смогут повторить в России буржуазную и рабочую революции в чистом виде, не отдавая себе отчета в хрупкости и одновременно инертности государственного аппарата своей страны и стремясь сделать из демократии этический принцип, который рабочий класс и его партия должны будут соблюдать.
Дискуссия по аграрному вопросу уже, как известно, переплеталась с наиболее важными и общими проблемами политики партии, поэтому переход ко второй части съезда, к обсуждению «текущего момента и классовых задач пролетариата», означал не что иное, как естественное углубление первой его части. Непосредственным политическим вопросом был вопрос об участии в выборах в Думу или бойкоте ее; большевики и меньшевики принимали по нему противоположные решения (впоследствии Ленин признал, что, когда революционная волна стала спадать, бойкот первой Думы был ошибочным). Рассмотрим наиболее общие и устойчивые мотивы разногласий между двумя фракциями русской социал-демократии.
В самом начале своего доклада Мартынов подчеркивает непримиримость позиций меньшевиков и большевиков:
«Мы, так называемые меньшевики и большевики, расходимся не только в наших нынешних тактических директивах, мы расходимся в самом критерии, в самом представлении о ходе всякой революции. Именно поэтому мы различно оцениваем текущий момент, именно поэтому мы приходим к различным тактическим выводам»[37].
Поскольку тактические расхождения большевиков и меньшевиков опираются на принципиальные противоположения, следует рассмотреть обе концепции революции. Как утверждает Мартынов, «большевики говорят: либо конституционное строительство, либо вооруженное восстание», то есть выдвигают совершенно «утопическую» альтернативу, поскольку «во всех крупных революциях стихийный взрыв и насильственное столкновение идут параллельно с ломкой политических учреждений, то есть с конституционным строительством, и оба эти процесса не только исключают, но, напротив, взаимно обусловливают друг друга»[38]. В дальнейшем мы увидим, что на V съезде РСДРП оппозиция между обеими фракциями по этому вопросу станет более отчетливой, а пока посмотрим, как Ленину вновь предъявляется обвинение в новонародничестве и анархизме. Еще раз напоминая о выступлении Луначарского, который иронизирует по поводу «захвата власти», сравнивая его с опереточным заговором, Мартынов, развивая мысль Плеханова, настаивает:
«Если бы т. Воинов [Луначарский] был так же хорошо знаком с историей русского революционного движения, как он знаком с историей опереток, то он пришел бы к другим выводам. Ткачев и Бакунин писали о восстании совершенно то же самое, что рассказывал нам здесь т. Ленин в своей речи об аграрном вопросе; они говорили не о кучке заговорщиков, а о широком стихийном движении народных масс, о „революционном творчестве“ народа, о „Народной расправе“[39], и по поводу этого именно изображения революции Энгельс сказал: „Представлять себе захват власти в таком виде могут только люди, не пережившие двенадцатилетнего возраста“»[40].
Мотивы несогласия с большевиками касались оценки роли либералов, к которым Ленин неизменно относился презрительно-оппозиционно. Иной была позиция Мартынова: никаких иллюзий по отношению к либералам, но
«…мы должны иметь в виду, что либералы самим объективным ходом революционных событий вынуждены искать опору в новых элементах буржуазно-демократического населения. Наши либералы антиреволюционны, но они организуют и сплачивают такие элементы средней и мелкой буржуазии, которые неизбежно перерастут их в своей программе и в своей тактике»[41].
В ответ на возражение большевиков, которые считали, что в эпоху открытой борьбы между социализмом и буржуазией буржуазная демократия уже не в состоянии выработать революционную идеологию, Мартынов ссылается на исключительные условия, в которых находится Россия, но в противоположность Ленину он находит эти условия типичными для буржуазной революции, в которой
«…антагонизм между нарождающимся буржуазным обществом и отмирающим крепостническим – чреват гораздо более острыми революционными столкновениями, чем антагонизм между пролетариатом и буржуазией. Пролетариат своей борьбой обостряет все противоречия современного общества и тем самым содействует обнаружению социального характера нашей революции, как революции буржуазной»[42].
Однако подлинные разногласия касались не столько средств (в определенном смысле обе тактики – тактика поддержки либеральной демократии и тактика союза с революционным крестьянством, предлагаемые соответственно меньшевиками и большевиками – в 1905 году не принесли ожидаемых результатов), сколько целей. И снова Мартынов в конце своего доклада резонно утверждает, что обе фракции расходятся даже в представлениях о том, каков должен быть «психологический тип доброго революционера»[43]. Естественно, указывает Мартынов, большевики подражают Бланки, но уточняет, что они это делают плохо, поскольку Бланки говаривал, что у хорошего революционера должно быть «du feu sous la glace», то есть сердце должно быть пламенное, а голова – холодна, как лед. У большевиков же горячее воображение, а сердце холодное. По этому поводу стоит привести курьезный случай. Однажды Мартынов беседовал в коридоре с Лениным, когда из зала заседаний неожиданно выбежал Луначарский «и запыхавшись крикнул Ленину: они не хотят вставить слово „революционное“. Ленин с Воиновым моментально побежали в зал и подняли руки, голосуя за слово „революционное“, причем Ленин даже и не знал, где это слово предполагалось вставить»[44].
Луначарский, взяв слово после Мартынова, осуждает обострение антибольшевистской полемики, в основе которой лежало мнение меньшевиков о том, что вероятная «победа ленинизма означала бы принижение марксистской мысли, забвение марксистских традиций, торжество утопизма и революционной фразы»[45]. Он напоминает меньшевикам о том, что и они в период подъема революции прибегли к тому самому утопизму, который теперь вменяют в вину большевикам. С другой стороны, Луначарский обвиняет Плеханова в «боязни новизны»: «из страха перед мнимым торжеством народничества он убоялся новых решительных смелых лозунгов»[46]. Однако Луначарский не занимается дополнительным анализом и заканчивает тем, что бросает риторический призыв к единству партии и по обычаю превозносит «вечно юную, вечно новую революционную мысль» и «вечно совершенствующуюся революционную практику»[47]. Больший интерес представляет признание Луначарского (которое тут же будет воспринято критически одним из делегатов от меньшевиков), что «кое-что из некогда праздных мечтаний превратилось в реальную возможность»[48]. Стало быть, ошибка народовольцев, комментирует меньшевик Руденко (Ерманский), была не принципиальной, а заключалась лишь в том, что они еще 20 лет тому назад проектировали революцию, которая лишь в 1905 году с помощью Ленина смогла стать реальностью[49].
Меньшевики настаивали на том, что различные массовые движения и организации, независимые от социал-демократической партии, имеют значение для революционного развития и формирования рабочего класса, а также для расширения сферы его политической деятельности, и осуждали большевиков за недоверие и оппозицию по отношению к этим движениям и организациям. Помимо Советов, о которых речь пойдет на V съезде РСДРП, имелись в виду, например, профсоюзы. Костров (Жордания) говорил:
«Большевики спорили о значении профессиональных союзов. Они говорили: теперь[50] не время нам этим заниматься, не мы должны их организовывать, пусть организуют другие! Меньшевики, наоборот, утверждали: мы должны организовать профессиональные союзы и сделать двигателем революции. И что же получилось? То, что последняя тактика была принята всеми под давлением жизни»[51].
Однако более серьезной причиной несогласия между большевиками и меньшевиками по вопросу о профсоюзах было не столько опоздание, с которым большевики в ходе революции занялись профсоюзами, сколько различное понимание отношения между профсоюзным и политическим движениями. Так называемая «теория нейтральности» приводила меньшевиков к поддержке «равноправия» между профсоюзной и политической борьбой, а следовательно, к параллелизму двух соответствующих организаций, в то время как Ленин предполагал подчинить профсоюзы руководству партии[52].
И вновь частное разногласие восходит к основному разногласию по вопросу понимания революции. Согласно Жордания, «утопическая тактика» большевиков «вытекает из их утопического понимания хода революции». Действительно:
«Они ход революции представляют очень просто: в один день или в одну неделю произойдет всероссийское восстание, самодержавие будет низвергнуто, на его месте появится временное революционное правительство, и будет учреждена республика. Восстание – временное революционное правительство – республика – вот вся политическая схема большевиков»[53].
В сущности, это, как известно, схема революции 1917 года. А по мнению меньшевиков, «революция развивается эволюционно, она не может перескочить известной фазы, т.е. развивается как раз не по схеме большевиков, нет одного победоносного восстания, а есть целый ряд победоносных восстаний»[54], вследствие чего укрепление позиции либералов (конституционных демократов) – это всего лишь первый необходимый этап революции, за которым последуют другие схватки и восстания, теперь уже социалистические. Социал-демократы, заключает Жордания, не должны замыкаться в «политическом абсентеизме», бойкотируя новые институты общественной жизни, а, напротив, должны осуществлять «политическое вмешательство во все проявления общественной жизни»[55].
Предстояло решить еще два вопроса: о диктатуре пролетариата и о природе революционной партии. Один делегат-меньшевик выражал удивление по поводу убожества и двусмысленности ленинской концепции диктатуры рабочих и крестьян. Он привел цитату из брошюры Ленина «Победа кадетов и задача рабочей партии» с описанием воображаемой сцены, где действующими лицами являются казачий офицер Аврамов, проявивший большую жестокость во время репрессий против революционеров, и одна из лидеров партии социалистов-революционеров, Спиридонова, арестованная за покушение в 1906 году. Затем, изобразив, как Аврамов истязает Спиридонову, Ленин в полемике с либералами, выступавшими за правовое государство, делает заключение:
«…когда Аврамов с казаками истязает Спиридонову, это есть военно-полицейская диктатура над народом. Когда революционный… народ применяет насилие к Аврамову и Аврамовым, это есть диктатура революционного народа»[56].
Словом, чтобы проиллюстрировать сущность «диктатуры народа», Ленин не нашел другого способа, как умозрительно вывернуть наизнанку худшее проявление полицейского произвола самодержавного государства. И тут же уточнил: «Научное понятие диктатуры означает не что иное, как ничем не ограниченную, никакими законами, никакими абсолютно правилами не стесненную, непосредственно на насилие опирающуюся власть»[57]. Таков проект «диктатуры», предлагаемый Лениным для России, и неслучайно тот же делегат-меньшевик задается вопросом, не являются ли для Ленина «диктатурой революционного народа» те самые акты терроризма и «экспроприации», которые совершают с особым рвением социалисты-революционеры.
Не менее важным, чем вопрос о будущей «диктатуре», был вопрос о природе и задачах партии. И здесь большевистская модель встречает серьезную оппозицию меньшевиков. Большевики и меньшевики имели, можно сказать, диаметрально противоположные понятия о гегемонии. С самого своего появления этот термин получил широкое распространение среди русской социал-демократии, но значение его было строго ограничено: подразумевалась руководящая роль рабочего класса, которую тот должен был принять на себя в деле освобождения от оков абсолютизма и в борьбе за демократию и социализм. Были определены, конечно, также время и способы осуществления этой руководящей роли. В ходе революции 1905 года, как известно, столкнулись два способа осуществления гегемонии русской социал-демократией: большевистский, при котором делалась ставка на «революционно-демократическую диктатуру пролетариата и крестьянства», и меньшевистский, который был рассчитан на либерально-демократическое развитие России с помощью народного движения и социал-демократической политики с целью создания наиболее благоприятной обстановки для дальнейшей собственно социалистической деятельности рабочего класса. Но и при том, что вопрос о гегемонии излагался в тот период при помощи подобных терминов, разногласия по этому поводу были еще более серьезными. Для большевиков гегемония была вопросам немедленного захвата власти для осуществления, с помощью диктатуры партийных верхов (большевиков, номинально социал-демократов), буржуазной революции «без буржуазии» и дальнейшего перехода к социализму. Меньшевики же считали, что вопрос состоит не в столь «технических» терминах и не в столь антилиберальной перспективе, а в том, что период укрепления позиций рабочего класса в России должен быть не столько продолжительным, сколько более насыщенным в отношении возможностей политического самовоспитания самых широких слоев народа и созревания самой партии. Причем под партией подразумевались не только ее верхи. Словом, меньшевистская идея гегемонии подразумевала ее более широкое значение, связанное с участием в жизни общества и деятельности его институтов, что, по мнению меньшевиков, не исключало открытой борьбы и революционных порывов.
Это различие позиций с достаточной ясностью изложено в одном месте в выступлении Руденко (Ерманский), который усматривает не только чисто тактические причины нетерпимости и твердости большевиков. Проследим за его анализом:
«Большевики не думают о расширении и укрепление тех общественных сил, которые призваны наносить удары существующему режиму. Они думают только о самих ударах, о планомерном ex нанесении… Теперь техника борьбы важнее политической работы. Все убожество нашей действительности в области сознательности и организованности масс, всю недостаточность массового базиса существования нашей партии, всю бесформенность и стихийность нашей борьбы – все это большевики принимают как факт, с которым они примиряются. К этому факту они только приставляют планомерную организацию верхушек партии, организацию профессиональных революционеров. Ею они хотят восполнить все пробелы в области организации пролетариата и других революционных элементов»[58].
Но «в том-то и состоит одна из коренных ошибок большевиков, что они думают лишь о разрушении абсолютизма»[59], а этого мало: для того чтобы такое разрушение было подлинным и окончательным и чтобы абсолютизм, пусть уничтоженный политически, в дальнейшем не возрождался там, где он найдет для себя почву, то есть среди бюрократии, в полиции и армии, следует создать массовую основу революции в новом духе демократии и социализма.
«Только эта работа придает нашей борьбе социал-демократический характер, только она связывает наши ближайшие демократические требования с конечными социалистическими целями. С этой точки зрения все технические задачи момента должны быть подчинены политическим. Воспитывать сознание и волю масс и организовывать их в процессе постановки и решения политических задач, в процессе борьбы – такова наша задача во всякий момент… В этом отношении позиция меньшинства правильнее, социал-демократичнее»[60].
Это проницательный анализ, хотя и недооценивающий огромный исторический потенциал, которым обладало рациональное народническо-марксистское революционное искусство Ленина.
Выступление Сталина в поддержку положения большевиков иллюстрирует еще один аспект его политического мышления, который проявится спустя 20 лет: не только прагматизм, явно ощутимый в его высказываниях по вопросу о временном союзе с крестьянством, которые оставляли открытым путь к полному изменению тактики по отношению к ним, но и схематизм, при помощи которого он упрощает сложные вопросы и сводит их к отдельным решительным и отчетливым «или – или», доводя «рационализм» Ленина до какой-то схематической прямолинейности:
«Если, по мнению товарищей меньшевиков, нам нужна не гегемония пролетариата, а гегемония демократической буржуазии, тогда само собой ясно, что ни в организации вооруженного восстания, ни в захвате власти мы не должны принимать непосредственного активного участия. Такова „схема“ меньшевиков. Наоборот, если классовые интересы пролетариата ведут к его гегемонии, если пролетариат должен идти не в хвосте, а во главе текущей революции, то само собой понятно, что пролетариат не может отказаться ни от активного участия в организации вооруженного восстания, ни от захвата власти. Такова „схема“ большевиков. Или гегемония пролетариата, или гегемония демократической буржуазии – вот как стоит вопрос в партии, вот в чем наши разногласия»[61].
Однако проблемы, безусловно, были сложнее, чем они выглядели в сталинской трактовке. Чтобы убедиться в этом, вернемся к выступлениям крупнейших лидеров фракции меньшевиков, менее упрошенным, чем выступления Луначарского и Сталина, которые носили чисто полемический и оборонительный характер. Мартынов напоминает, что рабочий класс, вне всяких сомнений, играет центральную роль – роль гегемона, отстаивание которой не только не является монополией большевиков, но, напротив, всегда было стержнем всей теории «отца русского марксизма» Плеханова[62]. Дебаты развернулись и по другим вопросам, и прежде всего по вопросу о крестьянстве, на определяющей роли которого в революции настаивает Ленин. Мартынов говорит:
«Нас хотят уверить, что в обществе с развивающимися капиталистическими отношениями, в обществе с экономическим, политическим и культурным преобладанием города над деревней политическая власть и гегемония будет завоевана деревней»[63].
И продолжает: «Новая теория крестьянской революции есть очевидная реставрация старых народнических утопий»[64]. Здесь Мартынов, как это часто происходит с меньшевиками, утрирует ленинский лозунг, в котором, хотя и провозглашается решающая роль крестьянства в русской революции и одновременно отрицается какая бы то ни было роль либеральной буржуазии, все же не подразумевается новое «восстание вроде пугачевского бунта»[65], как это утверждает Мартынов; в нем отражена новая концепция революции, согласно которой крестьянство – это своего рода внушительная «ударная масса», тогда как «ядром нападения» остается городской пролетариат и «штабом армии» – «профессиональные революционеры».
Как уже говорилось, несомненна преемственность ленинской теории в отношении революционного народничества, но несомненна и ее оригинальность в отличие от теории социалистов-революционеров, для которых вопрос о буржуазной революции не стоял. По мнению социалистов-революционеров, она уже была осуществлена в результате реформы 1861 года, и они выдвигали цель социализации отношений собственности, социализации, тесно связанной со свержением царского самодержавия. Ленин же, напротив, считал, что происходившая революция носила безусловно буржуазный характер и, следовательно, социалистические задачи рабочего класса и крестьянства подчинялись целям этой революции. С другой стороны, буржуазная революция должна была осуществляться под руководством диктатуры рабочих и крестьян, против той же самой буржуазии. В свою очередь диктатура должна была возглавляться «профессиональными революционерами». Словом, возрождалось прежнее народничество, правда, в марксистском облачении и, главное, с грандиозной и безусловно «утопичной» исторической программой, как утверждали меньшевики, справедливо считавшие себя «более социал-демократичными», чем большевики. Программа была более утопичной в 1905 году, но не в 1917 году, когда мировая война предоставила Ленину уникальную возможность (уникальность ее он осознавал, о чем неоднократно писал) для воплощения этой «утопии», со всеми вытекающими отсюда последствиями.
Что касается Советов, то Мартынов был прав, говоря о приоритете меньшевиков: «Тов. Ленин, видно, забыл, что мы предсказывали возникновение этих форм творчества народа еще задолго до октябрьских дней, обобщая их под названием органов революционного самоуправления»[66]. И действительно, Советы входили в программу меньшевиков, предусматривавшую расширение форм участия масс, включая и автономные по отношению к партии. Однако один из большевиков тут же высказал возражение: «Зачем вам называть их местным революционным самоуправлением, зачем употреблять такое мистическое выражение?»[67] Против такого «мистицизма» автономии Советов выступает также Ленин, иронизируя по поводу того, что Плеханов, хотя и явно превозносит Советы, «не потрудился анализировать, что представляет Совет рабочих депутатов. Что это? – орган революционного самоуправления или зачаточные органы власти?»[68]. И Ленин, очевидно, склонен согласиться с последним предположением. Чтобы понять в общих чертах, как ставился вопрос о Советах внутри фракции большевиков, следует принять во внимание отражение их позиций по этому вопросу в «Новой жизни» – первой легальной газете большевиков. В этих позициях раскрывается недоверие и несогласие большевиков, поскольку Советы казались им чем-то политически аморфным, принижавшим авторитет и гегемонию партии. В той же газете в конце статьи «Совет рабочих депутатов или партия?» Б. Радин пишет:
«Здесь нам бы хотелось затронуть вопрос, сможет ли Совет заменить партию или возглавить политическую борьбу пролетариата, и мы отвечаем на этот вопрос отрицательно. Значит ли это, что Советы, возлагая на себя определенные конкретные политические задачи (такие, как руководство всеобщей стачкой), не открывают своего политического лица? Ничего подобного. Пролетариат должен с уверенностью знать, под каким знаменем идет его выборный орган и от какой партии исходят лозунги и директивы, которые он практически воплощает. В политической борьбе играть вслепую не в интересах пролетариата. Необходимо, чтобы Советы точно указали, какую политическую партию они принимают в качестве лидера и за какой политической программой они следуют»[69].
Один только Ленин вопреки узкой постановке вопроса Радиным или еще более сектантским позициям других большевиков усматривает в Советах важное средство для расширения политической деятельности и формирования новой власти. Он заявляет, что большевики готовы заключить «временный боевой союз со всей революционной демократией для достижения нашей общей ближайшей политической цели»[70]. «Мы входим для этого, – заключает он, – сохраняя строго свою партийную особность и самостоятельность, и в Советы рабочих депутатов и в другие революционные союзы. Да здравствуют новые органы власти народа! Да здравствует единый, верховный и победоносный орган народной власти!»[71]. Однако дуализм авторитарной и моноцентричной партии и Советов, этого «мистического» органа «революционного самоуправления», остается в силе, и этим объясняется дальнейшая судьба Советов после Октябрьской революции. Этим объясняется также политика Ленина по отношению к Советам в период с февраля до октября 1917 года и его собственный лозунг: «Вся власть Советам!», который, в сущности, означал «Вся власть партии!».
Мы не будем детально анализировать обширный доклад Аксельрода о Государственной думе и ограничимся отдельными наиболее рельефными общими вопросами. Аксельрод аналитически излагает положение меньшевиков относительно того, что во имя общей цели борьбы с абсолютизмом русский пролетариат может идти на временное «политическое сотрудничество» с буржуазией, чтобы добиться благоприятных условий для зрелой политической борьбы. Затем Аксельрод выступает против тенденции «бланкизма», прикрывающегося марксистской фразеологией, и осуждает то, что уже в начале столетия «в лагере самих социал-демократов начинает распространяться бессознательная тенденция к политическому обезличению нашего пролетариата, к превращению его в объект и орудие революции, в политически бесформенную массу, играющую роль не самостоятельного носителя ее, а боевой физической силы, управляемой вне и над нею стоящей политической организацией»[72]. Аксельрод неоднократно подчеркивает, что его критика касается не только большевиков, но и меньшевиков, которые – «за немногими исключениями – не отличались существенно от большевиков»[73] в начальный период революции. Аксельрод спрашивает, что означает выражение «революционный авангард», и, утверждая, что нельзя сводить роль класса к «авангарду» как физической силе в военно-техническом отношении, используемой революционным штабом в революционной борьбе, заявляет:
«Миссия революционного авангарда в абсолютистской России неразрывно связана с сознательным выступлением в роли выразителя и представителя интересов всей нации, всей страны против ее общего поработителя и угнетателя, против царско-полицейского самодержавия. Исторические условия возникновения и развития нашего освободительного движения заключают в себе объективную возможность для возвышения нашего пролетариата до значения такого авангарда в этом движении. Но использовать эти условия в интересах такого политического возвышения российского рабочего класса значило систематически, планомерно, на почве мелких и крупных столкновений рабочих масс с их эксплуататорами и властями, выяснять, подчеркивать и резко выдвигать вперед общенациональное или общедемократическое значение освободительных усилий этих масс»[74].
При такой перспективе становится «буржуазной» собственно ультрареволюционность, означающая ставку на вооруженное восстание и превращение масс в военно-техническое средство проведения этой операции. Проследим за рассуждениями Аксельрода:
«Возлагая… все свои надежды и расчеты на удачное вооруженное восстание, технически подготовленное заговорщическим или конспиративным путем, концентрируя или стремясь концентрировать все внимание и все силы нашей партии на такой подготовке народного восстания, они [большевики] тем самым бессознательно толкают ее на путь самого что ни на есть буржуазного революционизма. Я характеризую этот путь такими терминами потому, что он отвлек бы нас окончательно от выполнения нашей основной задачи – политического развития и объединения рабочих масс в самостоятельную классовую организацию. Наоборот, он ведет к политическому обезличению пролетариата, потому что, идя по нему, мы систематически готовили бы рабочие массы только к роли боевой физической силы, не имеющей собственной политической воли и организации. Эта воля и эта организация формируются наиболее успешно в атмосфере широкой социально-политической борьбы, в которой рабочие массы, руководимые социал-демократией, практически сталкиваются лицом к лицу с организованными силами других классов. Но такая атмосфера создается именно на почве конституционного строя, открывающего широкий простор для организованной междоусобной борьбы разных классов из-за влияния и власти в государстве»[75].
Здесь будет уместно напомнить о последнем вопросе, не упомянутом в докладе, но фигурирующем в заключительном выступлении Аксельрода, о Государственной думе. Имеется в виду оценка, данная им Ленину. Не ограничиваясь характеристикой его как личности, что часто делали другие меньшевики, склонные приписывать исключительно Ленину отрицательную роль в возрождении народничества, он стремится рассматривать явления ленинизма в исторической перспективе:
«Но как бы высоко мы ни оценивали его таланты и влияние, мы все же не много выиграем от того, что взвалим на него всю ответственность за все наши партийные раздоры, грехи и недочеты, от которых партия так много настрадалась в последние годы. Ленин сам является продуктом всего нашего прошлого, и если за ним идет такая масса товарищей по пути, который мы считаем гибельным для партии, то, очевидно, не из простой прихоти или пристрастия к нему, а потому, что он выражает их собственные стремления и понимание вещей, развившиеся на почве данных исторических условий»[76].
Дискуссия о вооруженном восстании уточняет, но не меняет вырисовывающуюся картину, которая свидетельствует о непреодолимом противостоянии большевиков и меньшевиков при обсуждении всех тактических вопросов, кроме вопроса о вооруженном восстании, где компромисс был возможен. Впоследствии большевики вновь будут обвинять меньшевиков в поддержке позиций кадетов, так же как меньшевики будут обвинять большевиков в чрезмерном увлечении анархическим и заговорщическим народничеством. Луначарский недвусмысленно заявляет, что «общая тенденция меньшевиков заключается в том, чтобы отвернуться от стоящего на очереди призрака революции и направить работу партии по руслу органической работы».
«Мы же повторяем и не устанем повторять, если в предстоящих грозных столкновениях народа с правительством партия хочет сохранить свое выдающееся положение, приобресть руководство массами, она должна стать не только партией мирных реформ, не только партией миссионеров и просветителей, но и военной партией»[77].
Такому утверждению противопоставлено утверждение меньшевика Дана:
«…И тогда, когда мы стоим накануне восстания, сознавая всю необходимость военных действий, мы прямо и открыто признаем: мы не заговорщическая организация, а массовая партия, и как таковая мы этих задач на себя взять не можем»[78].
Этим противопоставлением «военной партии» и «массовой партии» мы можем закончить наш анализ работы IV съезда РСДРП, анализ, ставивший задачу не охватить все сколько-нибудь важные тактические вопросы момента, а определить основные, общие направления, по которым между большевиками и меньшевиками имелись в тот период разногласия, усилившиеся в последующие периоды.
Вырисовывающуюся здесь картину, видимо, следует дополнить материалами V съезда РСДРП, проходившего в Лондоне в апреле – мае 1907 года, оценивая их по тем же критериям. Съезд, центральной темой которого было отношение русской социал-демократии к буржуазным партиям, засвидетельствовал серьезный и окончательный раскол между обеими фракциями, которые, впрочем, несмотря на свою формальную принадлежность к одной партии, к тому времени по существу представляли собой две различные организации, не говоря уже об их политических ориентациях. На V съезде РСДРП, который был логическим продолжением и завершением предыдущего съезда в период революционного спада, полемический диалог между большевиками и меньшевиками пополнился новым голосом, имевшим тогда в организационном плане решающее значение, – голосом Розы Люксембург, делегата от Лодзинской организации Польской социал-демократической партии. Важное значение имело присутствие Троцкого, не принадлежавшего ни к одной из двух фракций.
Наиболее значительным событием съезда была изоляция меньшевиков на фоне слияния позиций Ленина, Люксембург и Троцкого. Разумеется, речь шла о слиянии объективном. Оно было далеко не сбалансированным и не исключало значительных расхождений между Лениным и большевиками, с одной стороны, и Люксембург и Троцким – с другой. Что касается отношений между Лениным и Троцким (тема, которая нас здесь с аналитической точки зрения не интересует), то уместно сделать краткое замечание. Ленинский лозунг «демократической диктатуры пролетариата и крестьянства», как и все лозунги Ленина, имел теоретический костяк, отнюдь не лишивший его политической гибкости, а следовательно, и способности к саморазвитию. Достаточно прочесть следующие знаменитые слова Ленина, относящиеся к сентябрю 1905 года:
«от революции демократической мы сейчас же начнем переходить и как раз в меру нашей силы, силы сознательного и организованного пролетариата, начнем переходить к социалистической революции. Мы стоим за непрерывную революцию. Мы не остановимся на полпути»[79].
Уже эти строки дают возможность судить о том, что для Ленина граница между «буржуазной революцией» и «социалистической революцией» была достаточно неопределенной и вопрос о переходе от одной к другой – то есть период единого «непрерывного» революционного процесса – являлся чисто тактическим вопросом, решать который партия должна была на основе анализа (предпринимаемого, очевидно, самой партией) сил «сознательного и организованного пролетариата». Лозунг «перманентной революции» Троцкого, приписывавший революционную миссию лишь пролетариату, который после завоевания власти использует ее для непосредственного осуществления социалистической политики, был более прямолинейным. Но два лозунга – «непрерывной» и «перманентной» революции – раскрывают два стиля политического мышления в еще большей степени, чем временное конъюнктурное разногласие. Ленин сосредоточивал больше внимания на крестьянском вопросе и, следовательно, вел более динамичную политическую игру в этом отношении. Тактические выкладки Ленина по этому вопросу оказались преодоленными жизнью (он ожидал, к примеру, что в недрах революционных крестьянских масс возникнет мощная политическая сила), а это могло создать впечатление их малой надежности по сравнению с четкими и ясными теоретическим и схемами Троцкого.
Но именно потому, что позиции Ленина постоянно менялись, пусть даже подчиняясь жесткой внутренней логике, можно было полагать, что в 1917 году он «приблизился» – как говорили (и как давал повод полагать сам Троцкий) – к позициям Троцкого. В действительности же именно Троцкий приблизился к позициям Ленина, приняв его идею о «якобинской» партии, которую резко критиковал в период полемики вокруг книги «Что делать?», – идею «якобинской» партии (Ленин, следуя традиции революционного народничества, совершенно отчетливо видел, что меньшевики обвиняли его не без основания) как необходимого средства для осуществления «непрерывной революции» с помощью крестьянских масс. Отсюда превосходство Ленина и перед Розой Люксембург, которая тоже полемизировала с ним в ходе обсуждения «организационного вопроса» и в отличие от Троцкого продолжала полемику (по вопросу о свободах) и после Октябрьской революции. Ленин в противоположность своим «объективным» союзникам на V съезде РСДРП не только имел совершенно четкие намерения, но и знал, что требовалось для их осуществления, и был готов без щепетильности принять все последствия этого осуществления. Заслуга (если так можно сказать) меньшевиков, политика которых терпела поражение и не пользовалась поддержкой западноевропейской социал-демократии (как известно, даже Каутский занимал радикальную позицию в отношении революции 1905 года), состояла по крайней мере в том, что они отчасти разбирались в природе ленинской теории и отчасти предвидели ее возможные результаты.
Стержнем позиции Троцкого в период первой русской революции была концепция «перманентной революции», которая станет кардинальным положением его политической теории и которая, как таковая, станет одним из предметов развернувшейся в 20-х годах широкой полемики о характере Октябрьской революции, о значении ленинской «ортодоксии» и о перспективах международного коммунизма. В книге Троцкого, так и озаглавленной: «Перманентная революция» – и написанной им в 1929 году во время его пребывания в Алма-Ате уже на пути в изгнание, он займется анализом узловых моментов этой концепции, поднимаясь, разумеется, к самым ее истокам – революции 1905 года. Но если теория «перманентной революции» Троцкого находит должное освещение лишь в рамках сложного политического мышления автора, то анализ дискуссии между большевиками и меньшевиками о революции 1905 года в свете развернувшихся на IV и V съездах РСДРП событий вызывает в памяти одну историческую фигуру. Речь идет о Парвусе (А.Л. Гельфанд), который, оставаясь вдали от таких партийных форумов, как IV и V съезды РСДРП, сыграл значительную роль в жизни русской социал-демократии того времени и вдобавок не только тесно сотрудничал с Троцким, но и был одним из вдохновителей его теории «перманентной революции». Выходец из России, Парвус принял активное участие в деятельности немецкой социал-демократии и с началом революции 1905 года вернулся в Россию и какое-то время участвовал в русском социал-демократическом движении.
При анализе событий русской революции Парвус также пользуется двумя параметрами в процессе выработки политической линии на тот период: это специфический характер русского общества и модель западноевропейских буржуазных революций. Историческое развитие России, которое в докапиталистический период следовало «скорее китайской модели, нежели европейской»[80], привело к тому, что в стране появилась «капиталистическая буржуазия, а не промежуточная, из которой родилась и в лице которой утвердилась политическая демократия в Западной Европе»[81]. В России, так же как в период революции 1848 года в Европе, капиталистическая буржуазия вслед за свержением самодержавия быстро отходит от пролетариата для закрепления своих собственных завоеваний. Однако запоздание русской революции по сравнению с европейскими революциями вкупе с высокой политической зрелостью рабочего движения и специфическим характером обстановки в России, где доминировала военная автократия при поддержке международного капитала и буржуазии, испытывавшей вынужденный политический подъем и лишенной собственной широкой социальной базы, – все это в целом выдвигало перед революционной социал-демократией особые задачи. Последняя «должна [была] подготовить революционную силу, способную не только свергнуть самодержавие, но и стать во главе революционных событий»[82]. Становясь на путь проведения самостоятельной революционной политики, русский пролетариат должен был со вниманием отнестись к своим отношениям с другими политическими и социальными силами. Что касается отношений с либералами, то речь идет не о том, чтобы проводить политику союза или конфронтации, а о том, чтобы, сохраняя собственную политическую автономию и центральную роль своего класса пролетариата, объединить вокруг себя либеральные и демократические силы, не забывая о необходимости «присматривать за собственными союзниками не меньше, чем за собственными противниками», и «больше заботиться о том, как воспользоваться создавшейся в результате борьбы обстановкой, нежели о том, как сохранить союзника»[83].
Общим стержнем подобной политики является отказ от того, что Парвус называет «фаталистической концепцией исторического развития, определяемого классовыми отношениями»[84]. Если бы действительно классовые отношения непосредственно и просто определяли исторический ход событий, все было бы легко и оставалось бы лишь «вычислить момент наступления социальной революции, подобно тому как астрономы вычисляют момент прохождения какой-либо планеты, а затем наблюдают за ней»[85]. Фактически же, возражает Парвус, «отношения между классами порождает прежде всего политическая борьба», конечный результат которой определяется развитием классовых сил. А весь «ее исторический ход, охватывающий века, зависит от массы смежных экономических, политических и национальных условий, политического сознания борющихся партий, их тактики и способности пользоваться политическим моментом»[86]. Подобная переоценка политического момента приводит Парвуса к тому, что он отводит довольно серьезную роль государству и утверждает, что «какой-либо класс общества может посредством государственной власти удерживать свое господство, и не принимая во внимание экономических условий»[87]. Русское самодержавие, по мнению Парвуса, являет собой наглядный пример такого первенства политической власти над экономическим развитием (и вопреки ему). В России революция открывает возможности не для построения социализма, «в настоящее время неосуществимого при отсутствии социальной революции в Западной Европе»[88], а для создания демократического правительства особого типа, в котором роль, отводимая пролетариату, будет в значительной мере определяться революционной энергией самого пролетариата, политической решительностью социал-демократии, а также способностью тех и других использовать государственную власть, по крайней мере временно, в интересах масс. Парвус полагает, что «временным правительством в России будет правительство рабочей демократии»[89].
В этом новом процессе русской буржуазной революции, запаздывающей во времени по сравнению с западноевропейскими революциями, но ускоренной по отношению к ритму фаз и социальным результатам последних, Парвус не игнорирует роли крестьянских масс, отказывая им, однако, в способности определиться как подлинная революционная сила: значение участия в революционном процессе заключается в способности крестьянских масс «усилить политическую анархию в стране и, следовательно, ослабить правительство»[90]. Позднее у Парвуса будет более четкое понимание значения единства борьбы крестьянства и рабочих, за которыми он всегда будет признавать центральную роль и самостоятельность в революции.
По Парвусу, пролетарская революция «завершит цикл революций, начатых Великой французской революцией»[91], а кульминационный момент последней, момент перехода к новой, социалистической фазе развития, он видит не в якобинцах, а в заговоре Бабефа. Специфический исторический механизм русской революции, обрисованный выше, сработает так, что революция не ограничится национальными рамками, а «в ходе своего развития поднимет народы и потрясет до основания весь капиталистический мир»[92]. И именно это возобновление революционного движения в Западной Европе создаст возможность перехода русской революции от политической к социальной фазе развития, а затем к социализму.
Однако уже в своей политической фазе русская революция порождает нечто радикально новое, что должно получить долговременный характер и распространение в будущем, а именно: Советы – «институт не только разрушения, но и созидания», в котором ощущается «сила, способная реорганизовать государство»[93]. В рабочих Советах Парвус видит «ядро новой государственной власти»[94].
Вся эта революционная программа могла быть осуществлена при двух условиях: первое – круг возможностей и поле самостоятельной политической деятельности политических сил буржуазии, и прежде всего либеральной, будут достаточно ограниченными, и в результате они станут орудием политической программы пролетариата; второе условие, которое является предпосылкой первого и непосредственно нас здесь интересует, – пролетариат будет располагать политической организацией, способной осуществить эту программу. Поскольку Парвус, так же как Троцкий и Люксембург, стоявшие на близких ему позициях, превозносит творческую энергию масс, он ясно понимает, что при отсутствии четкого политического руководства эта творческая энергия будет растрачена впустую. Отсюда полемика Парвуса с русской социал-демократической партией как неспособной решать революционные задачи – полемика, направленная главным образом против Ленина, но не щадившая и меньшевиков.
Полемика с Лениным сложна, и тянулась она годами. Здесь достаточно упомянуть о критике Парвусом «ленинизма», который он понимал «в том смысле, что Ленин в своей книге „Что делать?“ и в резолюциях, принятых на II съезде РСДРП, дал наиболее полное выражение известному кругу идей, касающихся политики и организации»[95]. Этот «ленинизм» интерпретируется как бернштейнианство наоборот, поскольку в книге Ленина «Что делать?» Парвус видит не только «конспиративную узость, выросшую на почве русской революционной интеллигенции»[96], но и механическую реакцию на ревизионизм Бернштейна. Известное положение Ленина, согласно которому рабочее движение, предоставленное самому себе, в своем спонтанном развитии не выходит за рамки капиталистического строя и ограничивается созданием профсоюзного движения, является, по Парвусу, «в высшей степени бернштейнианским способом вúдения вещей»[97]. Даже при том, что Ленин делает отсюда заключения, противоположные заключениям немецкого ревизионизма, и изобретает политические средства (партия нового типа), призванные обеспечить противоядие, он – «оппортунист наоборот. Полагая, что рабочее движение оппортунистическое, он стремится повернуть его вокруг своей оси в революционном направлении»[98], а потому превращает «социализм в идеологию» и ставит на первый план «организационную задачу»: «просвещенные марксисты, сильные своей централизацией, направляют революционную массу по социал-революционному руслу»[99], – задачу, решение которой, по мнению Ленина, достойно приняли на себя профессиональные революционеры. Парвус же полагает, что «организация – это форма, в которой протекает социал-революционный процесс, им же самим и созданная», и что «не существует организационной формы, способной самостоятельно охватить всю классовую борьбу пролетариата»[100].
Если Ленина Парвус критикует за его «оппортунизм наоборот», то меньшевиков он критикует за их прямой оппортунизм. Как только
«революция в России стала политическим фактом, перед русской социал-демократией встала задача захвата государственной власти и ее использования, разумеется, способом, соответствующим экономическим условиям России, в интересах рабочего класса. Меньшевики не справились с этой задачей и углубились в рассуждения о возможности добровольно уступить политическую власть буржуазной демократии сразу же после того, как революционная армия пролетариата одержит верх»[101].
Таким образом, меньшевики становятся узниками того «фатализма», против которого Парвус высказывает вышеуказанные замечания.
Выступая против «организационного схематизма» большевиков и «политической узости» меньшевиков, а также против «нетерпимости» тех и других, Парвус вновь настаивает на первейшем требовании к русской социал-демократии: стать «единой и сплоченной партией», ибо, «если армия раскалывается на две партии, каждая из которых независимо от другой проводит собственную тактику, вся армия потерпит поражение, несмотря на самую совершенную тактику, выработанную той или другой партией»[102].
Рассуждение на первый взгляд непогрешимое, однако практика обоих съездов РСДРП, о которых здесь идет речь, показывает, что оно лишено исторической перспективы. «Армия» раскололась на две партии, но неэквивалентные: одна из них – партия «организационного схематизма» – обладает значительным превосходством над партией «политической узости» и при прочих равных условиях одерживает верх. Рассматриваемые в перспективе, теперь уже углубленной и освещенной временем, позиции Парвуса, так же как и не совпадающие с ними целиком, но близкие им позиции Троцкого и Люксембург, столь непреклонных в своей революционной логике, оказываются заметно ослабленными из-за отсутствия должного понимания глубины и значения раскола в среде русской социал-демократии, а также из-за слишком умозрительной веры в самостоятельную и творческую роль масс и самого рабочего класса. Парвус рисует карикатуру на Ленина, одержимого своей «организационной» идеей и доводящего ее до абсурда:
«Он склонился над ней на корточках и старается загнать политическую жизнь под бумажный колпак, сердито пыхтя, так как она постоянно выходит наружу и разбегается массами во все стороны; он тужится, пуская слюну, и объявляет предателем любого, кто находит политическое развитие и революционную борьбу вне ленинского колпака. Изменницей по отношению к Ленину станет вся политическая жизнь, если он не научится принимать ее во внимание»[103].
Парвус доживет до тех дней, когда станет свидетелем и воочию убедится в том, что ленинский «бумажный колпак» опустится едва ли не на всю «политическую жизнь» социализма, а малая ее часть, еще ускользающая из-под «колпака», будет объявлена «ренегатской», «предательской».
Если вновь обратиться к участникам V съезда РСДРП, то можно проследить за тем, какая выигрышная роль досталась Розе Люксембург, критиковавшей меньшевиков за их формальную ортодоксальность. Плеханов цитирует то место из «Манифеста Коммунистической партии», где Маркс и Энгельс пишут о революционной роли буржуазии, и Люксембург иронизирует в отношении «нашего почитаемого теоретика и творца русского марксизма»:
«Ссылка на то, как Маркс и Энгельс характеризовали роль буржуазии 58 лет тому назад, представляет в применении к теперешней действительности поразительный пример метафизического мышления, превращение живого, исторического взгляда творцов „Манифеста“ в окаменевшую догму»[104].
На самом деле Плеханов и меньшевики не заимствовали свою политику из трудов Маркса столь механически. И все же в среде марксистов было принято искать подтверждение правильности своей политики в трудах «классиков»; в лучшем случае они пытались взаимно сблизить «классиков» и действительность. На примере дискуссии, развернувшейся на IV съезде РСДРП, нам уже довелось убедиться, насколько сложной была политическая логика меньшевиков, не говоря уже о ленинской политической логике. Как и Троцкий, Люксембург часто прибегала к красивым революционным лозунгам, звучавшим в условиях России до определенной степени абстрактно. В некотором смысле позиция Люксембург во время полемики между большевиками и меньшевиками представляет собой некий «третий путь», все же гораздо более близкий к позициям большевиков. Действительно, квалифицируя либеральную буржуазию как политический труп и указывая на пролетариат как на единственную революционную силу, она уточняет:
«Правда, действительный марксизм одинаково далек от этой односторонней переоценки парламентаризма, как и от механического взгляда на революцию и переоценки так называемого вооруженного восстания. Здесь мои польские товарищи и я расходимся во взглядах с товарищами большевиками»[105].
Затем Люксембург переходит к критике положения о технической подготовке восстания путем применения тактики «заговора», что вызывает одобрение Плеханова. Но тут же вслед за этим, заранее отказываясь от аплодисментов меньшевиков, она говорит о необходимости завоевания политической власти пролетариатом в целях осуществления задач настоящей революции. Вместе с тем наиболее глубокие разногласия между Розой Люксембург и меньшевиками заключаются не в анализе русской революции и не в разработке последовательной политики, а в оценке большевизма как политического явления. Если для меньшевиков большевизм все более приобретает характер самостоятельной доктрины, связанной с определенными революционными традициями, то для Люксембург это не что иное, как естественная реакция на «оппортунистическую» (по выражению Ленина) политику меньшевиков. Под аплодисменты большевиков Люксембург действительно говорит:
«Твердокаменность есть та форма, в которую неизбежно выливается с.-д. тактика на одном полюсе, когда она на другом принимает бесформенность студня, расползающегося на все стороны под давлением событий»[106].
Позиция Троцкого аналогична позиции Люксембург. Но в своей полемике с меньшевиками он приближается к их же аргументации:
«Вы, меньшевики, часто выступаете против форсирования классовой борьбы в сфере политических отношений. Вы требуете, чтобы то политическое „сотрудничество“ между либеральной буржуазией и пролетариатом, которое существует объективно в рамках нашей революции, было переведено на язык политического сознания. Но разве это „сотрудничество“ в меньшей мере происходит между пролетариатом и народными массами с крестьянством во главе? Или классовый антагонизм между пролетариатом и крестьянством зашел дальше, чем между пролетариатом и городской буржуазией? Вы этого не скажете. Но в таком случае вы должны учесть все эти соотношения в практике избирательных соглашений, раз вы признали не только их допустимость, но и их необходимость. Иначе вы придете к роковому противоречию. Заключая соглашения с либералами против реакции и не вступая в соглашение с революционными крестьянами против либеральных буржуа, вы нарушите все реальные перспективы и, вместо самостоятельного вмешательства в политические отношения с целью их революционизирования, вы окажете лишь простую поддержку к.-д., т.е. фактически окажетесь во время выборов вспомогательным отрядом при либеральной буржуазии»[107].
В более общих чертах Троцкий критикует большевизм, который-де «слишком часто страдает пороком чисто формального ригоризма и „интрансижантизма“» и «слишком часто является голой антитезой тактике меньшевиков»[108]. Троцкий еще убежден в том, что единство партии возможно: «Единство политических действий… возможно при разнообразии идей. …В противном случае политическая деятельность стала бы вообще немыслимой»[109]. И, обращаясь к Ленину, чтобы предложить ему компромисс, заявляет:
«Без сознания необходимости компромисса самый компромисс становится источником новой борьбы и деморализации. Он становится жизненным и содержательным лишь тогда, когда над конкуренцией вполне законных фракционных притязаний ставится обязательный для всех фракций завет единства действий единой партии!»[110].
Но, очевидно, компромисс был невозможен. Причиной тому была не недобрая воля отдельных представителей фракций, а расхождение по существу, вырисовывающееся со все большей отчетливостью.
Ленин вновь повторяет большевистскую интерпретацию революции. Русская революция –
«буржуазная в смысле ее общественного экономического содержания. Это значит вот что: задачи данного, происходящего теперь в России, переворота не выходят из рамок буржуазного общества. Даже самая полная победа современной революции, т.е. завоевание наиболее демократической республики и конфискация всей помещичьей земли крестьянством, нисколько не затрагивает основ буржуазного общественного строя»[111].
Но из этого общего с меньшевиками положения «вовсе еще не следует вывода, будто главным двигателем или вождем революции является буржуазия»[112], как хотелось бы меньшевикам, потому что революция происходит в то время, когда «пролетариат уже начал сознавать себя особым классом и объединяться в самостоятельную, классовую организацию. При таких условиях пролетариат пользуется всяческим завоеванием демократии, пользуется каждым шагом свободы, чтобы усиливать свою классовую организацию против буржуазии»[113], так же, как, с другой стороны, «антагонизм буржуазии и пролетариата заставляет буржуазию стремиться сохранить известные орудия и учреждения старой власти, чтобы применять эти орудия против пролетариата»[114]. Вот свидетельство классической ленинской политики «класса против класса», для которой демократия и свобода являются средствами укрепления «диктатуры». Но чьей диктатуры? И тут возникает крестьянский вопрос, при освещении которого Ленин делает одно важное уточнение по поводу отношений между крестьянством и партией.
Ленин дает объяснение специфическому механизму русской революции, делая акцент на невозможности какого бы то ни было сотрудничества пролетариата с либеральной буржуазией в их общей борьбе против абсолютизма. Не только ввиду вышеназванных противоречий, особенно в России, но потому, что «крупнейшей особенностью этой революции является острота аграрного вопроса», – именно этот вопрос, «т.е. борьба крестьян за землю против помещиков, оказался одним из оселков настоящей революции»[115]. Отсюда опять-таки следует, что «буржуазия не может быть ни главным двигателем, ни вождем революции» и что революцию «довести до конца, т.е. до полной победы, в состоянии только пролетариат». И все же
«эта победа может быть достигнута лишь при том условии, если пролетариату удастся повести за собой большую часть крестьянства. Победа современной революции в России возможна только как революционно-демократическая диктатура пролетариата и крестьянства»[116].
До сих пор Ленин предельно ясно излагает свою схему революции. Но вопрос заключается в том, как будет осуществляться эта «диктатура» – не по отношению к обществу (Ленин уже недвусмысленно заявил, что речь пойдет о неограниченной власти), а по отношению к двум членам коалиции, призванной осуществлять диктатуру. Если у пролетариата имеется своя собственная партия, может ли идти речь о коалиции с другой, крестьянской партией? Подобную возможность Ленин, безусловно, рассматривал, но в данный момент, перед лицом неизбежных «колебаний крестьянства и крестьянских демократических партий», он утверждает, что «социал-демократия ни на минуту не должна смущать себя боязнью изолировать себя от подобных колебаний» и должна разъяснять крестьянству, что «только рабочая партия является действительно надежным, до конца верным защитником интересов не только социализма, но и демократии, не только всех трудящихся и эксплуатируемых, но и всей крестьянской массы, борющейся против крепостнической эксплуатации»[117].
Этот ленинский лозунг оказывается настолько гибким, что в план его осуществления включается, как это видно, не только «непрерывная революция», но и создание единой партии пролетариата и крестьянства. Подобная операция могла бы натолкнуть на мысль об «обезличении» классового характера партии, о котором говорили меньшевики, если забыть о том, что пролетарский характер этой «непрерывной революции», этой «диктатуры» и этой партии гарантируют «профессиональные революционеры». Последние рационалистически, не будучи пролетариями, встали на историческую «точку зрения» пролетариата, а также восприняли науку, родившуюся из этой «точки зрения», – марксизм. Рядом с этим грандиозным теоретическим построением «перманентная революция» Троцкого и вера Розы Люксембург в силу и миссию рабочего класса выглядят необоснованными положениями, и, для того, чтобы действовать и побеждать в истории, они должны были отчасти абсорбироваться более широкой и прозорливой ленинской программой.
Вернемся к меньшевикам. Их полемика с Люксембург касается главным образом оценки русского либерализма. Череванин отмечает, что пролетариат не должен торжествовать по поводу слабости русского либерализма, ибо это не означает, что «наш пролетариат, на удивление пролетариату всего мира, развертывает социалистические перспективы». Напротив, это признак «слабости народного движения, потому что старый режим» окажется «сильным и стойким в борьбе»[118]. Яснее всего по этому вопросу высказался Мартов, который, иронизируя по поводу «очерка истории русского либерализма», предложенного Розой Люксембург, отверг схему, по которой «либерализм вянет при подъеме пролетариата и – обратно – оживает при его поражении»[119]. В действительности
«вся история русской общественности доказывает, что каждый подъем революции, вызываемый выступлением пролетариата, вливает новую кровь в анемичные жилы буржуазно-демократического движения. Вам неприятно это констатировать, потому что этот факт переворачивает вверх дном ваши упрощенные формулы о дальнейшем ходе революции. Но если бы это было не так, то совершенно бессодержательны были бы все построения о русском пролетариате как авангарде революции, о специфической роли пролетариата в этой последней»[120].
Торжествуя по поводу изоляции пролетариата от либеральной буржуазии, Люксембург и большевики «там, где налицо явная, очевидная революционная слабость пролетариата, [видят] высшую ступень его революционной зрелости». И Мартов делает вывод: «Вы идеализируете бессилие революции. Это называется – грубо льстить пролетариату, который не нуждается в такой лести». Поэтому меньшевики борются против «кадетофобии» большевиков.
«Мы не за то вас обвиняем, что вы стремитесь разоблачать непоследовательность и половинчатость кадетского демократизма: в литературной борьбе с к.-д. мы, смею думать, нанесли им не самые слабые удары на этой почве. Но мы говорим, что, возбуждая рабочих против к.-д. за то, что они буржуазны, отожествляя буржуазный либерализм и буржуазную демократию с контрреволюцией[121], вы тем самым закрываете глаза пролетариату на буржуазный, непролетарский характер других демократических слоев населения, раз только они выступают более революционно, чем кадеты. Мы говорим, что вы такого рода агитацией не отшлифовываете в пролетариате сознание непримиримости антагонизма между пролетариатом и буржуазией, а, напротив, способствуете растворению пролетариата в „народе“, т.е. в массе, живущей в мелкобуржуазных и добуржуазных условиях экономического существования. …Ваша схема, по которой все буржуазное по природе своей контрреволюционно, неизбежно ведет к этому затушевыванию, окружая ореолом небуржуазности все то, что в современной революции выступает революционно»[122].
Плеханов также полемизирует с Розой Люксембург, выступая главным образом против ее утверждения о том, что меньшевики якобы догматически повторяют позицию Маркса периода 1847 – 1848 годов, считая буржуазию носителем революционной энергии, которой она, напротив, по мнению Люксембург, давно уже не обладает. Плеханов возражает, заявляя, что уже в 40-х годах Маркс не считал немецкую буржуазию революционным классом, и, приводя соответствующие цитаты, в заключение говорит:
«Маркс смотрел на германскую буржуазию совершенно так, как смотрим мы на российскую. Он видел ее половинчатость и все-таки считал необходимым поддерживать ее в ее хотя бы и половинчатой борьбе со старым порядком. Нам говорят: в то время германское рабочее движение было еще в зародыше. Положим. Но это, как и известно, не помешало Марксу надеяться, что буржуазная революция в Германии послужит лишь прологом – пролетарской… Это вовсе не схема, а метод, – наш материалистический метод в его применении в политике… Мы верны ему. Тов. Роза Люксембург ему изменяет. Это жаль. Тов. Абрамович назвал ее бланкисткой. Это неточно. Ее взгляды – это все-таки марксизм, – бланкизм надо целиком оставить товарищам большевикам. И это не „окаменелый“ марксизм. Это марксизм испарившийся, улетучившийся в жару революционной фразеологии»[123].
И заканчивает колким замечанием:
«Тов. Либер спросил т. Розу Люксембург, на каком стуле она сидит. Наивный вопрос! Тов. Роза Люксембург не сидит ни на каком стуле. Она, подобно рафаэлевой Мадонне, носится на облаках… отрадных мечтаний»[124].
Касаясь крестьянского вопроса, Мартынов не забывает об эволюции ленинской позиции по этому вопросу[125], но замечает, что между большевиками и меньшевиками отсутствуют разногласия по поводу того, что «в настоящий момент огромные слои крестьян более демократично и более революционно настроены, нежели городская средняя и мелкая буржуазия», и что «в борьбе приходилось и еще придется чаще идти рядом с крестьянами, нежели с городской буржуазной демократией»[126]. Но большевики не видят глубокой объективной «двойственности» крестьянского движения, которое наряду с прогрессивными сторонами включает в себя и реакционные. Таким образом, происходит возрождение «народнических идеалов, которые многим из нас казались уже похороненными экономическим развитием страны; вот это-то движение вдохнуло новую силу в эсеровскую партию, которая в 90-х годах была совершенно оттиснута на задний план марксизмом»[127].
До сих пор Мартынов излагает известные мысли меньшевиков по поводу пережитков народничества в русской политической жизни и в большевизме. Наиболее интересно и ново следующее замечание о последствиях такого положения вещей:
«Но вред аграрных утопий крестьян не ограничивается специально областью аграрных отношений. На этой социальной почве складываются известные наивные, утопические представления о политической тактике, которые распространяются с силой эпидемии. Эту мужицкую тактику в свое время метко и с любовью охарактеризовал анархист Лев Толстой: „Давайте, братцы, воевать по-мужицки, по-дурацки: возьми дубину и гвоздú!“ Этим словом исчерпывается вся премудрость крестьянской стратегии, и, что особенно важно, этой премудростью заражается пролетариат, благодаря чему ослабляется главная двигательная сила революции. Пролетариат, истощенный экономическим кризисом, уставший после забастовок и декабрьских поражений, проникнутый глубоким недоверием к бессильной и оппортунистической городской либеральной буржуазии, в последнее время охотно стал прислушиваться к народническим речам, он позволяет убаюкивать себя уверениями, что деревня выступит на смену городу, что решение аграрного вопроса в деревне уничтожит безработицу в городе, что значительная часть рабочих вернется из города в деревню и сядет вновь на землю. В связи со всем этим в рядах пролетариата получают весьма сильное распространение анархистские и террористические методы борьбы, подтачивающие классовую силу и классовую солидарность пролетариата»[128].
Мартынов заканчивает обвинением в адрес Ленина:
«Тот самый Ленин, который писал громовые статьи в „Искре“ против „революционного авантюризма“ эсеров, который клеймил именем „хвостистов“ тех, которые „преклоняются перед стихийностью“, этот самый Ленин первый капитулировал перед крестьянской стихией, он первый склонил перед ней свое с.-д. знамя, он первый на страницах „Новой жизни“ выдвинул эсеровский лозунг „земля и воля“, и с его легкой руки большевики в нашей партии до такой степени усвоили все эсеровские лозунги в агитации, что их на практике очень трудно отличить от эсеров»[129].
Мартынов в полемике, видимо, не замечает существенной разницы между большевиками и эсерами, которая была между ними, несмотря на наличие безусловно определенного сходства: Ленин фактически делал из крестьянства армию, которой предстояло совершить крупную историко-стратегическую операцию, и штаб последней, разумеется, не был «заражен» аграрной идеологией эсеров. Народничество Ленина заключалось не в своего рода крестьянской демофилии, а в холодной политической логике революционного преобразования, для которого и крестьянство, и его партии (такие, как эсеры) были всего лишь средством. Не достигало цели и другое критическое замечание Мартынова в адрес Ленина; мы здесь приводим его с познавательной целью:
«Эсеровский дух не только пропитал политические взгляды большевистского крыла нашей партии, он поколебал основы их марксистского мировоззрения. Почти все теоретические лидеры большевиков принадлежат, как известно, к критикам материализма, к эмпириомонистам»[130].
Меньшевистская печать еще вернется к этому обвинению, отмечая органическую связь между политическим «волюнтаризмом» большевиков и философским «субъективизмом» эмпириомонизма, проповедуемого такими видными большевиками, как Богданов и Луначарский. В своей книге «Материализм и эмпириокритицизм» Ленин, как известно, разоблачит эту интерпретацию большевизма и даст ему философско-материалистическое объективистское обоснование.
Сказанного выше достаточно, чтобы представить себе, какие глубокие и непримиримые противоречивые тенденции и умонастроения существовали в период проведения V съезда РСДРП между большевиками и меньшевиками – подлинными героями драмы, развернувшейся тогда в среде русской социал-демократии, тогда как Троцкий и Роза Люксембург, несмотря на их блестящий ум, ораторское искусство и революционный пыл, остались фигурами, стоящими на более низкой исторической ступени. Мы не станем вдаваться в особенно подробный анализ дебатов об отношении социал-демократии к буржуазные партиям, но, очевидно, нельзя закончить обзор V съезда РСДРП, не остановившись, пусть вкратце, на заключительной его части, посвященной «рабочему съезду». Идею этого съезда выдвинул еще летом 1905 года Аксельрод. В результате работы такого съезда возникла бы новая, гораздо более открытая и разветвленная партийная организация, целью которой стало бы расширение сферы действия социал-демократии в массах. Известна решительная оппозиция Ленина этому проекту, который он считал плодом «утомления революцией и желания во что бы то ни стало легализовать партию, выкинуть всякую там республику, диктатуру пролетариата и пр.»[131]. Известно также то, что идея «рабочего съезда» была провалена на съезде большевиками при поддержке польской и литовской делегаций как оппортунистическая. Здесь нас интересует не анализ или история этого проекта, а лишь некоторые аспекты его обсуждения, довершающие общую картину Лондонского съезда.
Аксельрод делает сенсационное заявление, вызывающее гнев и незамедлительные протесты большевиков:
«Я утверждаю, что партия наша является по происхождению своему и до сих пор еще остается революционной организацией не рабочего класса, а мелкобуржуазной интеллигенции для революционного воздействия на этот класс»[132].
Подобное утверждение, как бы его ни оценивать, наилучшим образом передает атмосферу духовной раскрепощенности периода становления русской социал-демократии, не боявшейся самокритики. Проследим далее за мыслью Аксельрода:
«Да, наша партия исторически сложилась, в силу всей совокупности условий своего возникновения и развития, в организацию революционной интеллигенции и до сих пор сохраняет еще этот характер. Против этого выставляется тот факт, что рабочие численно преобладают в нашей организации. Но подавляющее большинство только в самое последнее время вступило в нее или, вернее, допущено или принято в организацию – притом чуть не чаще всего из фрикционных расчетов. И масса принятых в ее среду пролетариев до сих пор является в партии чем-то вроде сословия плебеев, между тем как интеллигенция играет роль аристократии, сословия патрициев, управляющего внутренними и внешними делами нашего партийного государства, опекающего его плебейские низы от всяких тлетворных влияний извне»[133].
До сих пор партия русской социал-демократии переживала подготовительный период, прежде чем обрести наконец свое подлинное классовое лицо. Это была сложная и даже опасная обстановка, напоминавшая Аксельроду эпоху народничества. И здесь Аксельрод проводит синтетический анализ сущности народнической интеллигенции, который благодаря своей тонкости и значению заслуживает того, чтобы привести его целиком:
«B начале 70-х годов революционная интеллигенция провозгласила народ (крестьянство) единственной силой, способной совершить социальную революцию, себя же она считала годной лишь на то, чтобы помочь ему организоваться и служить как бы в роли орудия истории для его возвышения. „Народ – все, интеллигенция же – сама по себе – ничто“. И только слившись с ним, растворившись в нем, она выполнит действительно серьезную и плодотворную историческую миссию. В этом состоял символ веры революционной интеллигенции 70-х годов. А к концу этого и началу следующего десятилетия отношение ее к революционной самодеятельности народа и своей собственной исторической роли изменилось радикальным образом в обратном смысле. „Народ“ в роли активного революционного фактора появится на исторической сцене лишь после того, как интеллигенция совершит политическую революцию. И вместо революционного обоготворения народа она начала обожать самое себя и свою собственную интеллигентскую партию как социальную силу, непосредственно представляющую интересы народа и исторически призванную своей организацией и своими героическими подвигами заменить его собственную – по крайней мере до падения абсолютизма – организованную самодеятельность. Подобная же эволюция, разумеется, только в некоторых отношениях замечается и в наших рядах»[134].
Актом прозорливости и смелости, который впоследствии будет казаться немыслимым, станет заявление Аксельрода о том, что аналогичный процесс протекает и внутри социал-демократической партии, только в начальный период бессознательно: первые русские социал-демократы сумели создать организацию в момент, когда пролетариат мог взять на себя роль лишь пассивного объекта революционного влияния интеллигенции, но они понимали также и то, что речь шла о переходном периоде. Теперь этот переходный период чересчур затянулся, о чем свидетельствует революционное движение масс. Следовательно, речь должна идти о переходе к новой фазе в организации партии путем борьбы с процессом, аналогичным тому, который проиллюстрировал Аксельрод на примере народничества. Однако, считает Аксельрод, в рядах партии
«начала распространяться и укореняться иллюзия ее тождественности с классовой пролетарской организацией передовых стран Запада. Узко организационный патриотизм и консерватизм приобрели большую власть над массой с.-д. интеллигенции, для которой сохранение нашей исторически сложившейся конкретной партийной организации стало своего рода самодовлеющей целью, идеализация же пролетариата и его будущей классовой политической организации уступила место самоидеализации нашей партийной интеллигенции, как исторического носителя социалистической сознательности и принципиальности, и идеализации нашей интеллигентской или полуинтеллигентской [партии] как настоящей классовой партии непосредственно самих рабочих масс»[135].
Ничто не могло носить более антибольшевистский характер, нежели эта полемика, направленная против того, что Аксельрод называет «партийным патриотизмом», и не случайно эта позиция Аксельрода подвергнется таким яростным атакам. Аксельрод заканчивает свое выступление еще более суровым приговором, который ставит под сомнение эффективность «рабочего съезда» для выхода из создавшегося положения – если партия не сделает всего необходимого для того, чтобы поднять дух инициативы и самостоятельности масс.
«Наша партия из организации, развивающей и стремящейся развивать классовую самодеятельность пролетариата, превратится в силу консервативную, непосредственно мешающую его политическому развитию, самим фактом своего существования задерживающую это развитие»[136].
С другой стороны, превращение партии в «классовую организацию рабочих масс» может быть не прямым результатом «рабочего съезда», а только следствием «целого исторического процесса, в котором передовые слои пролетариата должны играть роль не объекта, а субъекта, сознательно работающего над сплочением своего класса в сознательную политическую силу»[137].
Естественно, сторонники «рабочего съезда» не могли забыть и о Советах и об отношении к ним большевиков, выработанном ими в начальный период. Мартов говорит:
«Наступили октябрьские дни. Стачка в Петербурге наставила перед массами вопрос: что делать? Меньшевики сейчас же дали ответ: выбрать Совет рабочих депутатов. И таково уж было сложившееся мнение меньшевиков по всей России об этом вопросе, что вслед за Петербургом Советы создались в свыше чем 30 городах России. Вы знаете, что большевики сначала повели войну против Советов, потом пошли за меньшевиками»[138].
И в другом своем выступлении, обращаясь к большевикам, повторяет:
«Вы пойдете в Советы только тогда, когда вас потащат „ваши“ рабочие, как они вас, против вашей воли, затащили в Петербургский Совет рабочих депутатов после того, как вы долго упирались, обвиняя нас в стремлении погубить партию организацией и поддержкой Совета»[139].
Дан также, напомнив о меньшевистской идее «революционного самоуправления», предостерегает:
«Под сенью этой идеи зародились Советы рабочих депутатов. Вы боролись против их возникновения, но они стали фактом, и вы вынуждены снова были отступить. Вы боролись против беспартийности Советов рабочих депутатов, вы требовали от них присяги на верность партийной программе и снова должны были отступить, и теперь уже беспартийные рабочие организации включены в вашу резолюцию»[140].
Мы могли бы закончить следующими словами Мартова:
«Но можно ли делать из фактов, всем нам известных, тот вывод, что „беспартийные организации“ годны лишь в моменты „непосредственного выступления“, в промежутки же между этими моментами, столь частые в нашей революции, мы должны противодействовать таким организационным попыткам. Так думают большевики. Мы не так думаем. Для нас организационное творчество масс, пытающихся активно работать над делом своего освобождения, – не зло, с которым приходится лишь мириться ради успехов революции. Для нас, скорее, неизбежное зло то, что в периоды „органического развития“ класс вынужден условиями своего рабского существования „передоверять“ заботу о своих политических интересах своему авангарду. Для нас рабочее движение не есть стихия, которую мы, революционеры, хотим лишь „использовать“ для разрушения крепостнического государства, для завоевания республики… Данная партийная форма никогда не может быть фетишем для революционного социал-демократа»[141].
Дан, описывая историю формирования большевизма, замечает, что вслед за победой большевиков на Лондонском съезде партия, «будучи официально большевистской по своей политической линии, стала для большевиков объектом „использования“, как и любой политический или рабочий институт». Следовательно,
«политика большевизма стала „заговорщической“ по двум направлениям: по отношению к проблемам общеполитического порядка и по отношению к самой партии; деятельность „большевистского центра“, воплощавшая в себе идею узкого круга „одержимых революционеров“, была законспирирована тщательным образом не только от государственной полиции, но и от партии и членов Центрального Комитета, „большевистского“ по своему политическому направлению. Это было логическим завершением той организационно-политической линии, начало которой было положено еще книгой Ленина „Что делать?“. Но это также явилось источником того абсолютного господства непосредственной „функциональности“ в выборе средств борьбы (наряду с безграничной преданностью коллективу собственной фракции, с неиссякаемой энергией при достижении поставленной цели, со строжайшей дисциплиной, с беспрекословным подчинением всем директивам „сверху“ и другими „динамическими“ чертами, воспитанными в большевизме всей историей его происхождения и развития), которое стало составной частью политико-психологической физиономии большевизма и была им же самим распространена также на руководящие круги международного коммунизма».
Эта присущая большевизму новизна, отчетливо проявившаяся в политике Ленина, выработанной им в ходе революции 1905 года, несомненно, формировалась на основе традиций революционного народничества, как не преминули заметить русские марксисты – современники зарождения большевизма, которые, хотя и распознали «отца», тем не менее недооценили оригинальности «сына». В этой генеалогии следует, однако, подняться к еще более раннему поколению и вспомнить, как это также делали современники указанного процесса, якобинскую традицию (или бланкистскую, ввиду того, что в России оба направления слились в одно). Вот известная формулировка Ленина, относящаяся к кануну революции 1905 года: «Якобинец, неразрывно связанный с организацией пролетариата, сознавшего свои классовые интересы, это и есть революционный социал-демократ»[142]. Эта положительная формулировка направлена против меньшевистских «жирондистов». «Жирондист, тоскующий о профессорах, гимназистах, боящийся диктатуры пролетариата, вздыхающий об абсолютной ценности демократических требований, это и есть оппортунист»[143]. Данная отрицательная формулировка должна была дать понятие о меньшевиках, «экономистах», ревизионистах, либеральных демократах, то есть всех небольшевиках, не связанных непосредственно с наиболее откровенной реакцией. К противопоставлению жирондистов и якобинцев Ленин возвращается в своей раскрывающей политическую обстановку 1905 года классической работе «Две тактики социал-демократии в демократической революции»: «Жирондисты современной русской социал-демократии» – это меньшевики и либералы, которые стремятся «разделаться с самодержавием мягко, по-реформаторски», а
«якобинцы современной социал-демократии, – большевики… – хотят поднять своими лозунгами революционную и республиканскую мелкую буржуазию и особенно крестьянство до уровня последовательного демократизма пролетариата, сохраняющего свою полную классовую особность. Они хотят, чтобы народ, т.е. пролетариат и крестьянство, разделался с монархией и аристократией „по-плебейски“, беспощадно уничтожая врагов свободы, подавляя силой их сопротивление, не делая никаких уступок проклятому наследию крепостничества, азиатчины, надругательства над человеком»[144].
Естественно, уточняет Ленин, обращение к якобинцам не означает повторения их программы революционной социал-демократией – речь идет о «сравнении», которое проясняет суть двух «тактик» (в сущности, следовало бы сказать – двух умонастроений) русской социал-демократии. В 1917 году Ленин вновь обратится к якобинцам. Вообще он довольно часто обращается к ним в своих произведениях, и эти ссылки на якобинцев представляют собой целую систему идей и руководящих указаний, связанную с не менее частыми косвенными ссылками на революционное народничество. Ссылки на тех и других гармонически дополняют друг друга при выработке Лениным своей теоретической и практической политической линии[145].
Что касается Плеханова в качестве образца «жирондиста»-меньшевика, то он восхищался якобинцами, настоящими якобинцами, безусловно, ничуть не меньше, чем Ленин, и в его темпераменте было немало от «якобинца»[146]. Однако в силу своего антинароднического марксизма Плеханов был вынужден признать, что существует «правило, не допускающее исключений, что, чем меньше шансов имеет данный общественный класс или слой отстоять свое господство, тем более склонности обнаруживает он к террористическим мерам»[147]. Отсюда следует, что «предстоящий теперь в цивилизованных странах „великий бунт“ рабочего сословия наверное не будет отличаться жестокостью». Действительно, «торжество рабочего дела до такой степени обеспечено теперь самой историей, что ему не будет надобности в терроре»[148]. А если бы «торжество рабочего дела» не было «обеспечено самой историей»? И если бы «великий бунт» не произошел в «цивилизованных странах», то есть экономически зрелых, по классической марксистской модели, а был бы запроектирован во имя нового, народнического марксизма в стране не то чтобы «нецивилизованной», однако, несмотря на свое быстрое вступление на путь экономического обновления, еще обремененной жестокой и подавляющей надстройкой абсолютизма? Марксизм Плеханова, не будучи «жирондистским», должен был столкнуться с ленинским марксизмом народнического типа, богатым якобинскими реминисценциями. Победа ленинского марксизма не представляла собой фатальной неизбежности, чтобы восторжествовать, ему понадобилась большая война, война мировая. Но, утвердившись однажды как новая государственная национальная власть, зрелый и законченный ленинизм ярко продемонстрировал свое коренное отличие от якобинской модели. В отличие от французской революции[149] революция большевиков не знала краткого периода «террора», но поддерживала внутренний «терроризм» на протяжении крайне длительного периода, практически до сих пор не законченного, и в масштабах, также несравнимых с масштабами якобинского террора. Однако более глубокое различие между якобинством и ленинизмом заключается в том, что стрежнем последнего была теория и практика построения политико-идеологической партии, совершенного новшества для истории. Другим различием была структура этой партии, которой были свойственны распространение и повторяемость – с отдельными вариантами – в мировом масштабе и опора на идеологию борьбы и власти, на иерархию функционеров, не имеющую прецедента в социализме. Даже народничеству как составной части ленинизма суждено было отойти на второй план, приобретая с течением времени все более общее значение, тогда как главная идея – идея организации и неукоснительной власти над обществом гомогенизированной массы – по контрасту все более четко утверждалась. Марксизму доленинского периода было суждено стать гуманистическим ореолом, научным основанием (или абстрактным инструментом политико-идеологического соревнования) той идеологии, которую даже «ортодоксальные» марксисты-меньшевики оказались не в состоянии увидеть во всем ее могуществе и значении. Сама функция, или «миссия», рабочего класса изменялась, таким образом, по сравнению с традиционными, изначальными ожиданиями даже марксистского социализма, и оказалось, что из активной силы всеобщей эмансипации он мог превращаться в пассивное орудие построения тотального народного общества с жестким управлением.
С приходом русской революции 1905 – 1907 годов ленинская модель исторической деятельности поднимается на новую ступень зрелости после строгой теории «Что делать?»[150]. В дальнейшем останется лишь уточнять эту модель, приспосабливая ее к наиболее крупным историческим событиям, и проецировать ее на мировой фон вместе с теорией империализма. Меньшевики, несмотря на свое историческое поражение, по крайней мере обладали достаточным марксистским интеллектом, чтобы понять то новое, что происходило в русской социал-демократии (даже если для них это означало возвращение чего-то старого). Такой прозорливости недоставало в данном случае Розе Люксембург, «рафаэлевой Мадонне», как назвал ее тогда Плеханов, которая «носится на облаках… отрадных мечтаний». Она опустится на землю после 1917 года, критикуя последствия большевистской революции, так же как она опустилась на землю в 1904 году, критикуя ленинскую концепцию партии. Что же касается Ленина – автора самого выдающегося и стабильного новшества в марксизме, то до какой степени он осознавал значение поворота, совершенного им в истории? Его последователи, и особенно Сталин, самый крупный из них ввиду достигнутых им успеха и могущества, ответили на вопрос той прямолинейной формулировкой марксизма-ленинизма, которая вот уже долгое время облечена такой материальной и идеологической властью, что способна на протяжении длительного периода преграждать путь какой бы то ни было критике по любому вопросу.