Обед был беспокойный. Все уселись за двумя столами. Внешне все это выглядело весьма обычно — ресторан-вагон, люди сидят за столиками, белые скатерти, перед каждым стоит прибор, беседа протекает тихо, как у всех заграничных людей. Несколько возвышается только голос москвича, но и это в пределах вполне приличных.
На самом же деле обстановка была чрезвычайно беспокойная, и Капелов был озабочен больше, чем когда бы то ни было. О, да, ему предстоят ТРУДНОСТИ. Его работа в Мастерской Человеков, взаимоотношения с Латуном и остальными — все это детская беспечность по сравнению с тем, что ему предстоит. Он чувствовал себя как человек, взбирающийся на очень высокую и крутую гору. Его пугала неизвестность. Как он ни старался представить себе хотя бы самое ближайшее будущее — ничего не получалось.
Как быть с Мастерской Человеков?
Каких людей делать в Москве?
Как быть с заказами?
Кумбецкий говорил, что СССР нужны новые люди.
Хорошо. Но как их делать?
Вот только первое соприкосновение с советским воздухом, и уже тяжелая голова. Новый человек! Шутка ли? Какими качествами он должен обладать! От одного только перечисления части недостатков, какое сделал Головкин, можно с ума сойти! Кстати, надо бы записать их! А то будешь делать нового человека — вкатишь ему что-либо из перечисленного, и работа пропала. Уже не новый человек, а старый… Заказ не примут!
Трудное дело!
Но лучше не думать пока об этом!
Капелов глубоко вздохнул и посмотрел в широкое окно. Летели советские поля, леса, деревни. Все это, казалось, тоже думало. Русские просторы всегда кажутся задумчивыми. Это старое наблюдение. Капелов тоже знал это из книг, но все-таки это волновало его. В просторах было беспокойство, неиспользованные возможности, досада, грусть, молчаливый вопль; эх, долго с нами ничего не делали! Да делайте же с нами что-либо, черт вас побери! Ведь мы так богаты, так могучи!
Поезд остановился на маленькой станции. Небольшой станционный домик. Грязновато. Озабоченно. Серо.
Из багажного вагона ловкие людишки тащат пачки газет. Ишь, как подпрыгивают, как суетятся!..
Это — новое. Девушка в красной косынке. Очень миловидная. В пальтишке. Платье короткое. Нитяные чулки. Скромные ботинки. Но какая здоровая, какая цветущая! Ей на ходу что-то с подчеркнутой небрежностью говорит парень. Так, по-видимому, полагается: не выказывать «интереса». Парень тоже ничего-крепкий парень.
Да, по-видимому, это в какой-то степени новое. Надо будет исследовать, из каких элементов состоит советская молодежь.
— Запишите, пожалуйста, — обратился Капелов к Мурелю, — «исследовать советскую молодежь».
Мурель записал.
Капелов продолжал рассматривать станцию. Поезд тронулся. Опять поля, леса, деревушки.
Капелов задумался.
Думали и остальные. Думал и Мурель. Уставился в угол вагона и о чем-то думал приспособленец.
Только мещанин Мотоцкий был весьма оживлен. Ему понравилась женщина, обедавшая за соседним столиком.
Она была советской гражданкой, и хотя она не ехала из-за границы, но была одета щеголевато, резко отличаясь этим от других пассажирок. На ней было сравнительно богатое платье, серьги, большие кораллы, губы ее были накрашены, лицо напудрено, ногти наманикюрены.
Это была, по-видимому, жена или дочь нэпмана или зажиточного специалиста.
Мотоцкий ей тоже явно понравился. Само собою вышло так, что они разговорились. Она, видимо, была очень довольна знакомством с красивым иностранцем, настоящим иностранцем, едущим прямо из-за границы, в хорошем костюме, с шелковым платочком в кармане, модно одетым. Он изящно отогнулся на своем стуле, опираясь на его спинку, и беседовал с женщиной.
Капелов хотел послушать, о чем они говорят, но ему мешал Мурель.
Мурель был бледнее и худее обыкновенного.
Он стал еще впечатлительнее, чем был. В глазах его часто светилась мука. Капелову неловко было остановить его, когда он заговорил.
— Что мне делать? — вздохнул он. — У меня очень странное ощущение и часто — очень тяжелое. Мне кажется, что я был в разных местах, очень много видел. Мне кажется, что я знаю множество людей, что я бывал в разных странах, что со мной происходили всевозможные случаи… Что вы со мной сделали, когда создавали меня? Что вы влили в меня такого? Я чувствую невероятную перегруженность всякими образами, фактами, событиями. Для чего мне это?.. Мне кажется, что у меня было какое-то детство, затем юность. Правда, это мне кажется призрачным, но часто я сам начинаю верить в это. Ведь вы же знаете, что у меня ничего этого не было, и я тоже хорошо помню, как я появился на вашем грязном верстаке, с того момента, как начало работать мое сердце…
Капелов внимательно выслушал его и сказал:
— Ну и что же? Очень хорошо, что вам так кажется. Вы мне как-нибудь расскажите, какое у вас было детство, юность и все остальное… Это интересно. А то, что вам кажется это призрачным, то вообще всякое прошлое кажется призрачным всем людям, у которых действительно были и детство, и юность и которые бывали в разных странах и переживали всякие события. Таково свойство человеческой памяти. Пережитое вспоминается, как сон, и утрачивает всякое реальное ощущение. Все это знают. В этом нет ничего особенного. Даже самые яркие любовные и иные переживания очень скоро в нашей памяти начинают жить смутными, призрачными представлениями. Так что вы ничем не отличаетесь от других людей, и это очень хорошо. Это говорит за то, что я вас правильно сделал! Ссылайтесь почаще на всякие факты из вашего мнимого прошлого, и никто не будет подозревать, что вы родились недавно на моем, как вы говорите, грязном верстаке…
Мурель продолжал;
— Вот я смотрю на нашего мещанина и на эту женщину, вполне подходящую к нему, и мне кажется, что я их видел столько раз!.. Ведь ее я вижу первый раз в жизни, но мне кажется знакомой, бесконечно знакомой каждая черточка на ее лице, каждое движение, вот эта поганая складка на ее губах, вот эта никчемная пустота всего ее облика. Мне кажется, что скука, излучаемая ею, так давно знакома мне. Мне кажется, что я видел ее дома, в буднях, когда она не будет так сладко улыбаться, как сейчас, а будет орать, как животное, из-за разбитой тарелки или плохо выглаженной юбки. Мне кажется, что я видел ее голой, полуодетой, плачущей, сытой, смеющейся, утомленной, веселой, танцующей, спящей — черт ее душу знает какой! — словом, во всех видах, и одинаковую скуку вызывает она во мне. А эта рожа нашего мещанина? Где только я не видел ее! Ведь я только недавно его узнал, но мне тоже кажется, что я жил с ним пятьдесят лет в одной комнате!.. Как он мне надоел! Как он мне противен! Почему вы ему сделали такие хорошие зубы, такую плотную резиновую морду, такие хорошие волосы, широкие плечи?! Зачем это? Почему вы сделали меня таким хилым и несчастным, а эту сволочь такой красивой? Один цвет лица этого пошляка чего стоит?!..
Капелов ничего не ответил Мурелю. Что он мог ему ответить?
В самом деле, вид у мещанина был пошловатый, но, с другой стороны, в нем не было ничего особенного: с виду человек как человек. Глаза ясные, радужная оболочка красивая. Что-то в нем было даже приятное. Но вот он хочет что-то сказать, губы открываются, и от этих губ к глазам, к носу, к волосам, к плечам, к рукам и ко всему окружающему бежит весть, что это ничтожество, что это приниженный, неполноценный человек, бедное существо, мещанин, что у него бедная духовная жизнь, приниженные мизерные требования.
Что такое вообще мещанство?
Капелов задумался.
Об этом же думал и Мурель… Минут десять молчали оба. Затем Мурель сказал:
— Что такое мещанство? По-моему, это стабилизация на низинах духа. Это — довольство в неустроенном мире, в котором для довольства не должно быть места. Когда говорят о мещанстве, я вспоминаю арестанта-уголовника, которого я видел в тюрьме. Он жил в тюрьме, — подумайте, в тюрьме! размеренной, довольненькой жизнью. Подумайте — в тюрьме! Вы знаете, что я сидел в тюрьме, я видел его и меня возмущала аккуратность, с какой он заворачивал в бумажку свой кусочек мыла, с какой расчесывал гребенкой свои жидкие усики. Аккуратность, похвальная в других случаях, здесь была отвратительна. Отвратительно было видеть, как он ел со смаком и полным довольством жалкую тюремную бурду.
Он выходил на тюремный двор и садился на солнышко, поджав по-турецки ноги и закрыв глаза. Он округлился в тюрьме. Для меня это — прообраз мещанства. Точно такое впечатление производит жизнь французских рантье, немецких бюргеров и всяких иных обывателей во всем мире. Человеческая мысль, вечно бурлящая, вечно бунтующая, не прощает спокойствия, размеренности и какого бы то ни было довольства в тюрьме или же — это все равно — в обстановке социального неравенства, в атмосфере насилия, в гнусной атмосфере человеческой эксплуатации и власти человека над человеком, то есть в конце концов в той же тюрьме. Покуда не устроен мир всякое довольство и всякая спокойная жизнь, всякая размеренность быта отвратительна и жалка, как затхлое довольство упомянутого мною арестанта в тюрьме. Как с этим бороться? Был случай, когда анархист бросил бомбу в европейское кафе, в мирное стадо людей, лениво и спокойно потягивающих кофе. Конечно, это бессмысленный акт, но психологически он понятен. «Не сидите, не прозябайте, не потягивайте кофе, не ублажайте желудка, когда вокруг слезы и страдания! Не смейте быть нейтральными, когда идет беспрерывная социальная война!» На войне отвратно «мирное население». Ему обычно достается от тех и других. А для человека, подлинно потрясенного ложью, черной неправдой социального порядка капиталистических стран, отвратно это спокойствие мирных человеческих стад, этого обывательского быдла, одинакового во всех странах, во все времена и эпохи. Оно, это быдло, хочет есть, пить, спать, любить и прозябать с сытым желудком. Из-за них, этих тяжелых миллионных, может быть, миллиардных камней на ногах истории, затягиваются все исторические процессы, обостряются и часто делаются трагичными все попытки улучшить жизнь, сделать ее справедливее и радостнее. Мещанство заполняет мир и давит его своим безмерно жестоким неподвижным однообразием. Разумеется, оно не всегда спокойно — мещанство. Оно бывает и воинственно, когда лишено возможности спокойно прозябать. Оно огрызается, хрюкает и обнажает клыки, когда его оттягивают от корыта. Ведь мещанству безразлична власть, социальный порядок. Ему нужны самые основные условия растительного, животного существования, и при наличии их оно будет спокойно. Ему все равно. Ему бы только есть, пить, спать, любить и спокойно прозябать. В СССР, говорят, бьют мещанство. Да. Надо неустанно бить его поганую морду — до последнего издыхания. Но главная борьба с ним — это борьба за новую жизнь, за более справедливую, за социализм. Чем скорее осуществится социализм, тем скорее потускнеет мещанство, уйдет его отвратная личина. Из всяких клевет на социализм наиболее ядовитой считается та, что при социализме все будут мещанами. Это, конечно, вздор. Именно мещанский вздор. Уже заранее смеются над плановостью и размеренностью социалистического благоустройства. Все, мол, будет по карточкам. И любовь, и солнце, и воздух. Но не всякая размеренность — мещанство! Нет, не всякая! Пусть все получают все блага, хотя бы по карточкам! Если будут получать все, то это уже не будет мещанство. Это уже не будет спокойное житие среди слез и страданий. Следовательно, это уже будет не то мещанство, которое мы знаем и ненавидим. Может быть, это будет какое-то другое, новое мещанство? Не знаю. Не будем загадывать. Когда осуществится социализм, человечество пойдет дальше. Пока, повторяю, под мещанством я понимаю благополучие среди несчастья, пир во время чумы., даже не пир, а тихое, спокойненькое существование среди слез и горя. Пока это есть — я не приветствую (ибо это жестоко и бессмысленно), но понимаю бомбу анархиста, брошенную в первое попавшееся кафе. Да, понимаю, ибо мещанская «нейтральность» или свиная активность, то есть хрюкающее огрызание за нарушенный покой, — отвратно.
Капелов молчал. Ему было приятно и интересно слушать Муреля — он никогда не жалел, что влил в него эликсира интеллектуальности больше нормы. Его чуть смешило, что Мурель был в тюрьме, был во Франции, где видел французского рантье, но он не смеялся даже внутренне. Он не мог понять, как и откуда появились в мозгу Муреля всевозможные мысли, образы, логические построения. Затем, в этом Муреле было столько искренности, пафоса, горячей тяги к справедливости, к социализму! Как хорошо, что получился именно такой человек! Капелов уже привык к неожиданностям в работе по деланию людей. Обычно он не удивлялся им, как не удивляется, например, пекарь обильному припеку, но все-таки «припек» мог получиться и иной.
Особенно он был рад тому, что Мурель ненавидит мещанство. Он и сам ненавидел его во всех проявлениях, во всех видах, оттенках, под любым прикрытием и под любой окраской. Как же так вышло, что он создал Мотоцкого? Этот Мотоцкий оказался махровейшим мещанином. Как это вышло? Был заказ на «положительного, честного, обыкновенного, порядочного» человека, но вот хорошенький «положительный, честный, порядочный» человек получился…
Капелов с отвращением смотрел, как Мотоцкий любезничал с женщиной. Какая техника!.. До чего она одинакова во всем мире… Откуда они узнают ее?.. Мотоцкий мечтательно вскидывал зрачки, кривил рот в «очаровательной» улыбке, покачивал ногой, говорил неестественным голосом и все напевал мелодийки своих излюбленных романсов — пошлейшие мелодийки…
Здесь, в СССР, на фоне советских пассажиров, советских граждан он выделялся. Правда, нельзя сказать, чтобы он был один — мещанские рожи в достаточном количестве бросались в глаза со всех сторон даже тут, в ресторан-вагоне, но он все же выделялся своей непосредственностью, советские мещане хоть до некоторой степени старались замаскировать свою сущность внешним обликом. Этот же принимал одну открыто пшютовскую позу за другой и откровенно пошло болтал с женщиной.
— Ненавижу… — угрюмо пробурчал Мурель.
— Да, гнусно… — согласился Капелов.
Но он был уже занят своим волнением. Он опять мучительно захотел записать что-то… О мещанстве. Да. О мещанстве. Обязательно о мещанстве. Он хотел это сделать сейчас, не откладывая. Он вспомнил какие-то давние свои блуждания по кабачкам, где собирается богема; там особенно ненавидели и проклинали мещанство. Что-то сжимало его грудь, желание писать казалось непреодолимым, и он достал из кармана лист бумаги, взял у Муреля карандаш и тут же, за столом, написал нечто под названием «Окончательный разговор с мещанством».
Никто не обращал на него внимания и не мешал ему.
Головкин все еще беседовал с Ипатовым, приспособленцем. Мотоцкий не прекращал разговорного флирта со своей новой знакомой. Мурель хмуро сидел, откинувшись на спинку стула, мрачно думал, бросая на мещанина взгляды, полные ненависти.
Двойник же Капелова, Брусик, тихо смотрел в окно, поддаваясь оцепенению вагонной скуки.
Капелов, волнуясь значительно больше, чем когда он писал другие свои «стихи», написал следующее:
ОКОНЧАТЕЛЬНЫЙ РАЗГОВОР С МЕЩАНСТВОМ
Кто не ругал вас, мещане?
Кто не проклинал вас?
Это делали все — и неудачники, и гении, и пророки.
Не правда ли?
Это делают богемцы. Ну и что ж! Ничего!
Вы смеетесь над ними.
В — самом деле, что такое богемцы?!
Их удаль — это не платить в гостинице,
Это сидеть в кабаке на полчаса позже закрытия.
Не так ли?
Их волосы, падающие от бессонных ночей и пороков, Часто падают на неоплаченные счета,
Которые они рассматривают слипшимися от усталости глазами. Действительно, какой, в конце концов, яд может выплеснуться
из души богемцев!
Чепуха!
Ночь сбривает их первой серой бритвой рассвета.
К черту! Без остатка! Всю кабацкую волосатую слизь!
А утром…
О, утро, — это другое дело.
Утром свежие хозяйки, прополосканные любовью,
Как ни в чем не бывало носят в корзинах морковь, мясо, лук
и масло…
И свернутые трубки газет.
Да! Надо узнать новости. Да! Надо жить.
Какое имеет значение, что ночью
Бродяги,
Пьяницы,
Поэты,
Мечтатели,
Обиженные
Называли вас сволочами и мерзавцами?!
Смейтесь над ними, смейтесь!
А вы?
Вы — другое дело.
Над вами невозможно смеяться, Вас невозможно ругать.
Да, вас невозможно ругать! Мещанство невозможно ругать!
Уже давно надоело самое слово «мещанство».
Мир устал от проклятий мещанству.