Погром продолжался. Крики, вопли, выстрелы, топот, гнусные погромные свистки и шум омерзительнейших операций по преследованию и убийству людей не прекращались почти весь день.
Но Латун решил отправиться в комитет по делам открытий и изобретений, не дожидаясь окончания погрома.
— Надо приступить к работе, — сказал он. — У меня все готово. Надо получить разрешение. А если потребуется проверка, так это денег не будет стоить: на улице сколько угодно трупов. Я покажу все, что они захотят, в смысле оживления, переделок и так далее.
Он отправился в комитет в сопровождении Кнупфа и Ориноко.
По случаю погрома работа в учреждении шла с перебоями. Настроение было полупраздничное, полутревожное. Но все-таки чиновник спросил у пришедших, что им нужно.
Латун в нескольких словах изложил ему суть величайшего своего открытия и добавил:
— Понимаете, для того, чтобы изобрести какой-нибудь примус, нужно все-таки затратить медь, олово, проволоку, всякие материалы, надо, наконец, жечь бензин. Тут же ничего этого не нужно. Кровь человеческая стоит дешево, вы видите, как она льется. По цене ее нельзя сравнить с бензином. Она просто ничего не стоит. А человеческое тесто, то есть человеческие ткани, валяются где попало, так что, пожалуйста, проверьте скорее мое открытие и дайте мне скорее патент. Я хочу открыть мастерскую, в которой буду не только оживлять умерших или преждевременно убитых, но и делать новых людей, так как секрет моего открытия вполне позволяет и это, хотя, правда, создание новых людей дороже оживления мертвых.
Юнощи с волнением слушали и в подтверждение сказанного кивали головами.
Латун, проявляя огромную инициативу и полную самостоятельность в своих действиях, все же любил советоваться с окружающими, любил получать поддержку своих слов и действий и почти после каждой фразы обращался к молодым спутникам со словами:
— Не так ли? Не правда ли?
Юноши, искренно привязавшиеся к странному человеку и предчувствовавшие большое дело, соглашались с ним.
Но чиновник комитета по делам открытий и изобретений, хмуро зашнуровывая бумаги, с типичным чиновничьим равнодушием, которое во все времена и эпохи твердо, как железобетон, сказал:
— Изложите все это письменно. Устные заявления не принимаются.
На следующий день счастливец, сделавший величайшее в истории человечества открытие, принес декларацию в письменном виде. Но ему опять не повезло: декларация была написана не по форме. Чиновник пояснил:
— Вы неправильно написали. Вы должны изложить только суть открытия и должны оставить поля для примечаний. Вот и все. Остальное должен сделать комитет.
Латун спокойно спросил:
— Что же мне, опять переписывать? Ведь время же уходит зря.
— Да, придется переписать. Это не по форме. Я принять не могу.
Латун посмотрел на узкий лоб чиновника и подумал:
«А ведь я знаю, как с тобой обращаться. Дали бы мне тебя на полчаса, я бы тебе череп перекроил. Перестал бы ты быть бездушным формалистом».
Кнупф надулся — вероятно так, как перед убийством шестерых. Ориноко плюнул и отошел в сторону.
Но Латун жестом предложил им успокоиться, взял обратно бумагу и оглянулся.
В длинном коридоре вдоль стен стояли скамьи, и на них сидели понурые типы с разными бумагами и диковинными штуками в руках. Некоторые штуки не помещались на коленях у сидевших и стояли перед ними. Это были изобретатели со своими изобретениями.
Чего тут только не было! Длинные прутья с хитро навязанными нитками, деревянные и металлические конструкции, разные винты, огромные чертежи, клетки с трубами и без труб, стекольные макеты, картонные импровизации… Беспокойная, вечно ищущая человеческая мысль выбивалась наружу самыми неожиданными способами. Один совершенно облезший старик с красными глазами держал на коленях темный ящик с путаницей из валиков посредине. Из них вырывалась хриплая унылая музыка.
— Что это такое? — спросил Латун.
— Это музыкальный перпетуум-мобиле. Это вечный музыкальный ящик. Вы можете его швырять, как хотите, он будет играть. Он уже был сброшен на дно колодца. Его везли в Париж, специально везли, чтобы сбросить с Эйфелевой башни, и — вот видите — играет.
Старик с необычайной живостью вскочил и поставил свой ящик недалеко от чиновника.
— Это я его донимаю музыкой, — жутко пошутил он. — Я уже хожу сюда четыре года, и только потому, что эта музыка осточертела всем, мне, кажется, скоро выдадут патент. Остановить мою музыку нельзя. А ваше изобретение играет?
— Нет, — ответил изобретатель человеческих тканей. — Мое открытие не играет.
— Ну, тогда вы не так скоро получите патент. Не один год сюда будете ходить.
Разговор с изобретателем музыкального перпетуумамобиле взволновал изобретателей, до этого спокойно сидевших на знакомых скамьях. Они заволновались, как волнуется болото, если в него запустить камнем. Они поднялись с насиженных мест. Некоторые стали стонать, кричать без слов. Видно было, что несчастным надоели все слова. Они начали потрясать своими конструкциями, с некоторыми приключилась истерика. Они перебивали друг друга длинными жалобами на загубленную жизнь.
Обладателю тайны человекоделания стало жутко: что если и его тут будут мытарить годами, как всюду мытарят изобретателей?
С таким открытием, как человекопочинка и человекоделание, медлить нельзя. Но эти бездушные формалисты и неискоренимые консерваторы ничего не хотят знать.
Что делать? Правда, можно напасть на них и без особенного труда переделать. Железы консерватизма и бюрократизма не таятся в самых недрах человеческого организма, они расположены недалеко от мозжечка и продолговатого мозга, в уютной впадинке. Выкорчевать их можно обыкновенным кухонным ножом. Но так действовать нельзя. Что скажут власти? Ничего не поделаешь, надо будет терпеливо ждать прохождения открытия по всем инстанциям комитета.
Юноши возмутились, и один из них, наиболее смелый, сказал:
— Послушайте, уйдем отсюда. Ну их к черту! Откроем мастерскую человеков, и все. Так и назовем: «Мастерская Человеков», и начнем работать. Распределим отделы, наготовим человеческого теста и начнем выполнять заказы. Нам будут привозить умерших, будем их оживлять, разумеется, если они достойны этого, — будем делать новое тесто для заказов новых людей, а патент сам собой придет. Наплевать нам на начальство. Придет какой-нибудь представитель от городских властей — мы ему выдернем, что надо, или переделаем в одно мгновение на нужный нам лад. Чего в самом деле стесняться!..
— Нет, — ответил обладатель величайшего открытия. — Я начальства боюсь. Начальство — это сила. Начальство — дело серьезное. Начальство умеет кромсать. У них штыки, у них войска. Правда, мы умеем зашивать прободение внутренности, нам не страшны кровавые репрессии, но, знаете, — все-таки кромсание кромсанию рознь. Начальство может обратить в порошок. Начальство все может. Нет, я начальства боюсь. Что из того, что мы можем восстанавливаться? Дома тоже можно восстановить. Однако нет более грустного зрелища, нежели развалины и пепелища. Одним словом, я высказываюсь за законное осуществление своего открытия. Мы можем, на худой конец, сделать так.
Он привлек к себе головы юношей и тихо сказал:
— Мы познакомимся с главными чиновниками комитета по делам изобретений, завлечем их при помощи девушек и угощения к нам домой, а там… переделаем на нужный нам лад. Они вмиг выдадут нам патент.
Юноши согласились на это с той серьезностью и деловитостью, которая впоследствии определила стиль работ и быта первой в мире Мастерской Человеков.