Признаюсь читателям совершенно откровенно: никогда в жизни я не вылезал из своей норы и просто умирал от желания отправиться в путешествие. Страсть эта, которую мне между двадцатью и тридцатью годами удавалось подавлять, со временем только возрастала. Я прочел по этой части все, что можно, и даже то, что нельзя, и это чтение, как ни странно, не привело к помутнению рассудка, которым наделила меня природа.
После того как я прочитал о путешествиях Кука[348], Росса[349], Дюмон-Дюрвиля[350], Ричардсона[351] и даже Александра Дюма[352], у меня осталось еще достаточно аппетита, чтобы жадно проглотить шестьдесят шесть томов «Живописной Вселенной», а также сочинения бенедиктинцев, которых даже строгий устав их ордена никогда бы не обрек на знакомство с этими трудами. Приключения, открытия, экспедиции, экскурсии, паломничества, походы, эмиграция, исследования, путевые заметки, скитания, странствия, туризм — все эти магические слова, обозначающие одно и то же понятие, скрещивались, перемешивались, сливались, комбинировались, кружились вихрем в моем мозгу. От этого я словно заболел. Ностальгия по дальним странам всерьез овладела мною. Я должен был любой ценой уехать из Франции, покинуть родину, бежать из отчизны, где больше не мог ни дышать, ни жить.
Не знаю, охватывала ли когда-либо моих читателей какая-нибудь неодолимая страсть, но очень на это надеюсь. В таком случае они поймут, в каком состоянии находился я после десяти лет непрерывного чтения, сколько соблазнительных картин вставало у меня перед глазами, какое нетерпение горело в душе, снедаемой только одним желанием. Я доходил до полного отождествления себя самого с великими путешественниками, книгами которых увлекался. Я открывал страны, ими открытые, вступал от имени Франции во владение островами, над которыми они в свое время водрузили наш флаг, был Колумбом в Америке, Васко да Гамой в Индии, Магелланом на Огненной Земле, Жаком Картье[353] в Канаде, Куком на Новой Каледонии, Дюмон-Дюрвилем в Новой Зеландии, французом всегда и везде — на просторах Лабрадора и Мексики, Бразилии и Гвинеи, Конго и Гренландии, Перу и Калифорнии. В соответствии с изречением Шатобриан[354], земля казалась мне слишком маленькой, потому что ее можно было обогнуть, и я сожалел, что существует всего лишь пять частей света[355].
Прошу заметить, что я никогда не покидал ни территории Франции, ни своего департамента, никогда не оказывался сколько-нибудь далеко ни от Парижа, ни от своего квартала, своей улицы, своего дома, своей комнаты. Именно в ней, среди четырех стен, увешанных географическими картами, я постепенно повышал уровень своих знаний в этой области. Мне уже не хватало книг о путешествиях. Я подписался на журнал «Путешествие вокруг света». Это было последним ударом. Меня прикончили гравюры. Карандашные рисунки Доре[356], Дюран-Браже[357], Риу[358], Адамара[359], Жирарде[360], Фландена[361], Лансело[362] — художников талантливых настолько, что они были способны изобразить то, чего никогда не видели, — окончательно распалили мое воображение. Я должен был любой ценой отправиться в путешествие, иначе мне пришлось бы покинуть этот мир. Под словами «любой ценой» я, естественно, подразумевал не слишком высокую цену, потому что наш министр финансов не собирался открывать мне дополнительный кредит. А поскольку я не владел искусством перебрасывать средства с одного счета на другой и не мог тратить на войну деньги, предназначенные на развитие сельского хозяйства, то и путешествовать как набоб я не мог.
Как только жажда странствий овладела мной, у меня не стало ни секунды передышки. И после долгих раздумий я выбрал для своих исследований Скандинавские страны. Гиперборейские земли[363] притягивали меня словно стрелку компаса, сам не знаю почему.
Впрочем, других стран нашлось под рукой не очень-то и много. Кто же не совершал более или менее длительного путешествия по Италии, Германии, Швейцарии, Алжиру! Кто из моих читателей хоть чуть-чуть не прогулялся по Альпам или Пиренеям? Ведь нет ничего проще, и многие отказываются от подобных путешествий именно потому, что считают их легкой прогулкой! Я полностью разделяю эту точку зрения. Более того, я люблю страны с холодным темпераментом. Скандинавия мне подходит еще и потому, что включает в себя три поэтические страны: Швецию, Норвегию и Данию, туманные, словно поэзия Оссиана[364]. И потом, пришлось бы пересечь море, а что же за путешествие без плавания, хотя бы небольшого.
Мне очень нравились некоторые норвежские и датские пейзажи, которые я видел на страницах журнала «Путешествие вокруг света». Я полагал, что, странствуя там, смогу увидеть и увеличенную копию Швейцарии, и уменьшенную — Северной Америки, и гренландских эскимосов, напоминающих дикарей Океании, и вообще всё то из ряда вон выходящее и обыденное, что постоянно мне грезилось, то, что видели немногие из тех, кто имеет пагубную привычку записывать свои путевые впечатления. И наконец, это регион одновременно и совсем новый, и очень древний, отвечающий самым безумным ожиданиям моего воображения. Добавлю еще кое-что, но пусть никто не подумает обо мне плохо.
Просматривая книгу г-на Эно о Норвегии[365], я наткнулся на следующий любопытный пассаж:
Перемещаясь на Север, поднимаешься, все время поднимаешься. Однако это происходит так незаметно, что тонус твоего организма либо не реагирует на увеличение высоты, либо повышается, когда замечаешь, что давление возросло, а температура снизилась.
Такое утверждение любимого писателя поразило меня. Оно совершенно противоречило моим самым элементарным познаниям в физике. Противопоставление, сделанное автором, выглядело красиво, но оно возмутило кружок молодых ученых, да и я до той поры считал, что показания и термометра и барометра по мере подъема на гору должны уменьшаться: первые — потому что понижается температура, вторые — потому что уменьшается давление. Антагонизм этих двух инструментов мне показался странным. Я сказал себе, что Норвегия, должно быть, очень любопытная страна, если там происходят подобные вещи, и решил отправиться туда, чтобы все понаблюдать на месте.
Но в одиночку путешествовать нельзя. В странствиях, как в трагедиях, необходим хотя бы один напарник. Если рядом не окажется любезного Акаста[366], кому же сообщать о своих впечатлениях? Как одному зажечь калюмет[367] у огня совета, собранного для выработки важного решения? На ком выместить плохое настроение? Когда-то давно я посещал курс лекций А. Карра[368]. Одна из них была посвящена относительности дружбы. Так что я знал, как много можно получить от друга, если обходиться с ним бережно. И вот я начал отыскивать свою вторую половину, решив подчинить ее всем капризам первой.
Я был знаком с лучшим малым в мире, добрым, остроумным, правда, немного апатичным и несколько медлительным, да еще с довольно короткими ногами, что мешало ему стать хорошим ходоком, зато поэтом в душе, а следовательно, способным видеть в путешествии прекрасное, даже когда его нет и в помине.
«Он свободен, — убеждал я себя, — а значит, согласится последовать за мной. (“Последовать за мной” — очень подходящее выражение, ибо я так и представлял, что он всегда будет шагать позади меня.) Предложим-ка ему отправиться в экспедицию».
В один прекрасный день я так и сделал. Он принял мое предложение, не заставляя себя упрашивать. Его звали Аристид И.[369]. Это был талантливый музыкант, мечтавший увидеть Эльсинор[370], поскольку занимался сочинением музыки к «Гамлету».
— Скандинавия! — воодушевился он. — Посетить страну Одина[371], Тора[372], Фрейра[373], трех богов Валгаллы[374], известных под именами Высокого, Равно Высокого и Третьего![375] Поклониться Фрейе[376], богине любви, Эгиру, богу океана, Кару, богу ветров, Локи[377], богу огня, Тиру[378], богу войны, и Браги[379], богу красноречия! А волк Феурис, которого будут держать на цепи до самых последних дней мира![380] Принести жертву трем паркам: Урд, прошедшему, Веранди, настоящему, и Сигулде, третьей![381] Вдохновиться песнями древней Эдды[382] и образами скандинавской космогонии! Присесть к очагу древнейшей семьи: Снера (снег), и трех его дочерей — Фёун (обледенелый снег), Дривы (подтаявший снег) и Мьоль (снег различных оттенков белого)! Друг! И ты еще мог подумать, что у меня появятся сомнения!
Я был испуган этой неожиданной эрудицией! Вы просто не представляете себе, на что способен музыкант, сочиняющий партитуру. Стоит заметить, что в области истории познания композитора намного превосходят исторический багаж либреттиста. Я уже готов был пожалеть о своем предложении. Мне не очень-то нравился компаньон, увлеченный путешествием больше меня самого. Послушать его — так это он поведет меня, а я буду следовать позади.
Наконец я преодолел свои сомнения: в конце концов, друзья так редки в нашем XIX веке. Аристиду пришлось прервать поток своей эрудиции, угрожавший затопить нас обоих, и соглашение было заключено.
— Когда мы едем? — спросил он.
— В июле, — ответил я, — сейчас на дворе май, так что у нас есть время для подготовки.
— Решено?
— Решено.
— Вот и хорошо! — сказал мой музыкант. — Я как раз успею прочесть о Скандинавских странах все, что возможно.
Это звучало угрожающе, но в тот момент, когда я покидал пришедшего в восторг композитора, меня осенило.
«Путешествовать вдвоем, конечно, очень хорошо, — рассуждал я, — но, если возникнет трудное положение, двоих будет недостаточно. Трое хороших друзей способны на большее! Возможно, в путешествии по этим незнакомым странам возникнут какие-нибудь опасности, так что лучше, чтобы нас было больше. Этот музыкальный дьявол может начать таскать меня по связанным с мифами местам, где мне делать нечего. Он же бретонец, иными словами, мул, идущий только туда, куда хочет попасть. Пусть нас будет трое. Во все времена этому замечательному числу приписывали волшебные свойства: пифагорейцы и платоники относили его к совершенным числам. У греков было трое великих богов, три грации[383], три парки, три фурии[384], трехликая Геката[385], у индусов — Тримурти[386], у римлян — трое Горациев[387], у христиан — Троица, Отец, мать и ребенок втроем образуют семью. На небе трое Царей[388]; литургию служат три священника; в природе есть три царства. В уголовном суде заседают трое судей, на Скандинавском полуострове расположены три королевства, а в Англии троекратным хрюканьем одобряют либеральные резолюции! Число три нравится богам! Пусть же нас будет трое! И да поможет нам небо!»
Сознаюсь, к стыду своему, что все эти блестящие аргументы, все эта неопровержимые доводы прикрывали мое опасение быть отодвинутым музыкантом на второй план. И поскольку моя другая половина причиняла мне сильное беспокойство, я принял решение искать третью треть собственного существа. Дело это было не из легких. Я по очереди обращался ко многим своим друзьям, и все они вежливо отказались.
— Поехать в Швецию? — говорили мне. — Странствовать по Норвегии? Шагать по Дании? Да существуют ли такие страны? Не выдумали ли их для сохранения европейского равновесия? Может быть, это такие же условные понятия, как параллели и меридианы? Эго же фантастические края, где никто не бывал и откуда безумцы, решившие туда отправиться, не возвращаются! Что вы хотите там делать?
— Просто посетить их.
— Такие страны не посещают! — возражали мне. — Вам приходилось когда-нибудь встречать шведа или норвежца?
— Никогда в жизни.
— Ну, и?..
— Но существуют же королева Кристина[389], Мональдески[390], Балет Густава[391], Линней[392], Бернадот[393].
— Вы их видели?
— Нет, но я слышал про них.
— И этого вам недостаточно! Полноте! Будьте разумны и скажите откровенно, что вы хотите увидеть в Норвегии?
— Пропасти.
— Пропасти! Да их полно и в Париже — скатишься — не заметишь. Не стоит труда забираться так далеко!
— Согласен, но…
— Да знаете ли вы язык этой страны?
— Нет.
— У вас что, много денег?
— Совсем мало!
— И вы собираетесь путешествовать за границей? Вы сошли с ума?
Сошел или нет, но я оставался верным своей мечте. Меня не трогали никакие доводы: ни самые серьезные, ни узкоспециальные, хотя люди практичные и сопровождали их пожатием плеч. Подобно Диогену[394], я продолжал искать человека.
Более счастливый, чем философ из Синопы, и уж конечно лучше, чем он, одетый, я в конце концов нашел его. Это был адвокат, которому его многочисленные клиенты предоставили отпуск на неопределенное время. Звали его Эмиль Л.[395], и он обладал такими длинными ногами, что легко мог бы одолжить несколько сантиметров композитору. Если принять во внимание, что его якобы подтачивали три или четыре смертельные болезни, держался он молодцом, и к тому же это был один из тех людей, что не привыкли останавливаться на полдороге.
Когда я поделился с ним своим замыслом, он улыбнулся, сделал три шага по метру с четвертью и сказал:
— Великолепный проект, дорогой мой! Посетить скандинавские государства! Изучить Конституцию 1809 года[396], постановления парламента Швеции, страны, которая первой удостоилась чести иметь представительское правительство! Прочитать постановления Стена Стуре Старшего[397], включавшего в национальное представительство крестьян! Услышать выступления Андерса Даниэльсона[398], самого замечательного оратора Вестерготии![399] Перелистать сборник законов 1822 года! Увидеть, как функционирует koemnestroett[400], суд первой инстанции, radhustroett[401], апелляционный суд hofroett[402], высшая судебная инстанция, и, наконец, hogstadomstol, верховный суд под председательством министра! Порыться в специальных законах, самый любопытный из которых дает право женщинам уезда Веренд разделять наследство с мужчинами в память о победе, одержанной ими над датчанами![403] Просмотреть труды профессоров Афзелиуса[404], Валенберга[405], Сванберга[406], Йефера[407], Фриса[408], Нильссона![409] Пройтись по университетам Лунда[410] и Уппсалы![411] Да это же мечта всей моей жизни, исполнение самых заветных желаний!
Мне казалось, что потопы кончились, когда была придумана радуга, но я ошибался. Наконец через сорок минут, хорошо еще, что не через сорок дней, поток иссяк.
— Когда отправляемся? — опережая меня, спросил Эмиль.
— Первого июля, — ответил я. — Теперь у нас май, и времени на подготовку хватает.
— Решено?
— Решено.
— Хорошо, натаскаю себя в норвежском законодательстве, — заметил адвокат, расставаясь со мной.
«Да уж, — подумалось мне, — ну точно, быть мне ведомым!»
Адвокат познакомился с музыкантом. Все шло как по маслу.
Я отказался от мысли искать четвертого компаньона. Да и кого взять? Врач без конца бы говорил о слоновой болезни и проказе у ихтиофагов[412], военный — о казармах и маневрах, аграрий — о дренажах и севооборотах! Нет, ничего такого от своего путешествия я не хотел. Мне всего-то и нужно было, чтобы по мере продвижения перед моими глазами спокойно, одно за другим, представали чудеса природы. Меня мало беспокоил стиль здания, если оно хорошо вписывалось в пейзаж, и распределение пород внутри горы, после того как я взобрался на вершину.
В общем, моими компаньонами стали два симпатичных малых; впрочем, нет никого покладистее адвоката, если только он не облачен в одежды противоположного пола[413]. Что же до музыкантов, то они полностью опровергают мнение Гесиода[414], считавшего их, вместе с гончарами и кузнецами, самыми завистливыми людьми в мире. Разумеется, поручиться за горшечников и молотобойцев я не могу.
В течение двух месяцев, предшествовавших отъезду, мы часто собирались втроем, целыми часами разглядывали карты и спорили о маршруте. Эмиль довольно хорошо говорил по-английски, и, так как издательский дом «Ашетт»[415] еще не выпустил своего «Жоанна»[416] по Скандинавии, он погрузился в «Мёррея»[417], повергнув меня в отчаяние, потому что эти проклятые книжки вечно преподносят что-нибудь неожиданное.
Я накупил самых лучших карт Швеции, и мы с компасом в руках пожирали расстояния, пересекали потоки, взбирались на горы по пологим склонам.
— Эге! — говорили мы. — Как подумаешь, что все это придется делать на местности!..
И наши физиономии расплывались от счастья, смешанного с гордостью. Длинные ноги Эмиля покачивались, готовые преодолевать пространства. Что касается меня, то я чувствовал, что поспеть за ним могу лишь с большим трудом. Аристид же чувствовал себя несколько утомленным уже сейчас.
— Я, — не уставал повторять адвокат, — не отношусь к тем людям, которые думают, что узнали страну, проехав ее по железной дороге! Я намерен посмотреть всё!
— И я тоже! — отвечал я. — Нам нечего спорить на этот счет.
Наконец, после многочисленных препирательств, вызванных крайним возбуждением, было решено, что путешествие начнется в Швеции. Нам предстояло по железной дороге Кёльн — Ганновер — Гамбург добраться до Любека, а там сесть на пароход, отправлявшийся в Стокгольм. Плавание обещало быть замечательным. Мы решили, что, пересекая север Германии, постараемся осмотреть всё самое примечательное.
Июнь тянулся очень долго, несмотря на то, что содержал всего тридцать дней. Солнце сияло по пятнадцать часов в сутки, и я был едва жив. Воображение уносило меня далеко. Я не мог найти себе места. Я тренировался подобно заправскому жокею перед скачками: долгие прогулки по просторам Сен-Дени должны были приучить меня к выносливости в седле; когда же я карабкался на Монмартрский холм, тот буквально раздувался от гордости, потому что в этот момент заменял собой настоящую гору. Легкие мои привыкали к интенсивному дыханию. Отсюда мой взгляд окидывал великую столицу, которую я про себя называл Парижским океаном. Потом, спустившись, я с легким презрением поглядывал на прохожих, которые, никуда не собираясь уезжать, шагали себе по обыкновенным улицам, в то время как существуют дороги, бегущие по узким теснинам, существуют равнины, на которые грозно обрушивается море, а не просто течет мирная Сена, и я, признаюсь, жалел их — они никогда не увидят Норвегии!
Из «Словаря практической жизни» г-на Г. Белеза[418] я постарался почерпнуть сведения, необходимые путешественникам. Прежде всего он рекомендовал запастись паспортом. В наших канцеляриях на это уходит гораздо меньше времени, чем в иностранных. Господин Белез советовал предпочесть паровые суда парусным. Таково было и наше мнение. Он убеждал взять в дорогу немного рома и табака. «Эти два продукта, — объяснял он, — если ими угостить в нужный момент, помогут завоевать доверие и дружбу матросов, а уж с ними-то никогда не стоит портить отношений». Я старательно переписал эту рекомендацию. Господин Белез настаивал на большом количестве обуви и на том, что самой удобной одеждой являются резиновые плащи (!). Наконец, заканчивая свои напутствия, он буквально умолял захватить с собой огнестрельное оружие, но не столько для того, чтобы защищаться, сколько для того, чтобы подать сигнал о помощи. «Потому что, — писал он, — есть, к сожалению, масса примеров, когда туристы, падая, ломают себе ноги и гибнут на близком расстоянии от мест, где им была бы оказана помощь, если бы они могли дать о себе знать хотя бы звуком выстрела».
Фраза господина Белеза несколько длинна, но в конце концов она дошла до меня и привела в полное восхищение. Я тогда подумал, что лучше уж стараться не упасть, чем заботиться о том, чтобы вызывать помощь!
Снабженные столь ценными рекомендациями, мы отправились за покупками. На фабрике Дееля и Майора каждый из нас нашел для себя великолепный резиновый плащ ценою двадцать пять франков. В наше дорожное снаряжение еще входили чемодан из свиной кожи, с полотняной подкладкой, солидная трость и саквояж с ремешком из лакированной кожи. Я к тому же стал еще счастливым обладателем револьвера. Кроме того, каждый получил по оплетенной бутыли с водкой, киршвассером или ромом. Адвокат купил коленную чашечку осла, чтобы черпать воду из горных потоков. Она обладала одним ценным качеством: самая чистая влага в ней становилась вонючей. Я вооружился английской записной книжкой, снабженной надписью «Патент Генри Пенни», Аристид — нотной тетрадью для записи народной скандинавской музыки, а Эмиль — счетной книгой, так как он заведовал нашей кассой.
С большим трудом все вместе мы наскребли 3500 франков. С такой суммой можно было отправляться хоть на край света.
Две тысячи франков мы обменяли на иностранную валюту, а еще тысячу обратили в переводной вексель на одного стокгольмского банкира.
Один из моих друзей, за тридцать лет заработавший в деловых кругах прочную репутацию, представил меня барону Ротшильду.
Прежде я не был знаком с этим крупным финансистом и тем не менее вошел в его бюро весьма уверенно — в конце концов, я был клиентом. Разумеется, он даст мне вексель, но я заплачу ему проценты и комиссию; следовательно, барон Ротшильд станет моим должником. Итак, я вошел с высоко поднятой головой — в конце концов, человек, вносящий в банк сумму в полторы тысячи франков, имеет право держаться независимо.
Генрих Гейне[419] рассказывал, что однажды ночной горшок господина барона целый день простоял в его приемной и вся толпа просителей натыкалась на него по дороге в кабинет банкира. Я поклялся самому себе, что, если подобный предмет окажется на моем пути, я не сниму перед бароном шляпу, и не из заносчивости, а чтобы отплатить за удар, нанесенный моему чувству собственного достоинства. К счастью, я не подвергся этому испытанию.
Короче, я получил вексель на…[420] банк в Стокгольме, но никто не обратил на меня никакого внимания. Я состроил презрительную гримасу (!) барону, сидевшему за настоящим частоколом из ручек звонков на его рабочем столе, свысока посмотрел на него и ушел.
Мои товарищи, в свою очередь, запаслись кучей рекомендательных писем, адресованных французским консулам в Швеции и даже какому-то врачу в Христиании[421]. Это показалось мне совершенно излишним.
Наконец июнь миновал, но отъезд перенесли на второе июля. Еще день задержки. Мы уже давно трогательно распрощались с заплаканными родственниками. Была также достигнута договоренность, что, если кому-нибудь из нас суждено будет погибнуть в пути, труп на родину мы возвращать не станем.
Есть в Париже Центральное северное агентство. Там мы заказали билеты до Стокгольма через Любек. В этот порт надо было прибыть так, чтобы подняться на борт судна в пятницу вечером пятого июля. Следовательно, если мы хотели задержаться на сутки в Гамбурге, времени терять было нельзя.
Билеты в вагон поезда и в каюту первого класса стоили двести десять франков. Втроем мы отправились в агентство, и там глаза мои не могли оторваться от картины, изображавшей, как «Свея» пересекает Балтику.
Взяв деньги, агент вручил нам маленькие красные тетрадочки, листки которых постепенно будут отрывать по дороге, и билет, открывавший дорогу на борт «Свей».
Наконец-то пришел этот вторник. Я уже в течение восьми дней не выходил из дому без резинового плаща и дорожной сумки.
Пусть мои читатели не пожимают плечами. Возможно, небо обделило их тягой к путешествиям, воображением и способностью находить на больших дорогах только хорошее. Если же священный огонь в них горит, то пусть читают мои записки и получают из них сведения о ценах на вещи и услуги транспорта. А потом пусть отправятся в Швецию, Норвегию, Данию! Это страны не для всех, там не найдешь удобств! Но что за важность? Это ведь и есть настоящее путешествие! Равнины, горы, леса, ручьи, стремительные потоки, реки, озера, моря, скачки верхом, пешие переходы, езда в почтовой карете, на двуколке, на какой-нибудь таратайке, крутые подъемы, опасные спуски — у вас будут все условия, чтобы сломать ногу к своему огромному удовлетворению, и если вы испытаете хотя бы половину того счастья, что выпало на мою долю, то богатых впечатлений и чудесных воспоминаний вам хватит до конца ваших дней!
В половине пятого мы явились на вокзал Северной железной дороги. Пульс у меня бился со скоростью девяносто ударов в секунду! А вдруг я что-нибудь забыл? То и дело я ощупывал свои набитые карманы и проверял саквояж — его застежка каждую минуту щелкала под моими пальцами. Наконец чемоданы взвесили, облепили наклейками и погрузили. С победным видом я первым вошел в зал ожидания. Раздался звонок, двери отворились, и через мгновение мы уже сидели в нашем купе: Эмиль и Аристид глядели назад, я — вперед.
А в пять часов десять минут послышалось громкое шипение, локомотив заревел, поезд тронулся с места, и, к великому изумлению попутчиков, вся наша троица, высунувшись в окна вагона по правой стороне, в один голос закричала: «Прощай, Франция! Прощай!»
Через два года после изложенных выше событий путеводители «Жоанн» и «Мёррей»[423] рекомендовали туристам, путешествующими по графству Стерлинг, «в качестве превосходного развлечения» посещение угольной шахты «Новый Аберфойл», которое должно было длиться несколько часов.
В самом деле, ни одна шахта ни в одной стране Старого или Нового Света не выставляла напоказ столько любопытного.
Прежде всего посетителей подвозили по узкоколейке к месту работ, которое находилось на глубине пятнадцати сотен футов.
<...>
В двенадцати милях севернее Дамбартона располагался выход наклонного туннеля, украшенный монументальной аркой с зубчатыми башенками и машикулями[424]. Этот туннель с обширными выемками, в которых были устроены многочисленные «глазки» для освещения, плавно уходил вниз, ведя в некое подобие склепа, глубоко врезавшегося в шотландские недра. Там образовалось нечто вроде подземного графства, и носило оно вполне подходящее имя: Андерленд[425].
Вагоны, передвигавшиеся по двойной рельсовой колее при помощи гидравлических механизмов, каждые десять минут прибывали в построенный под землей город, название которого — «Коул-Сити», город угля, — фигурировало в номенклатуре подземной картографии. Что же до самих горных работ, то для них использовались многочисленные угледобывающие и вентиляционные шахты, доходившие до рабочего горизонта, причем при их эксплуатации не была забыта ни одна из новаций современной промышленности.
Посетитель, безо всякого труда добравшийся до Коул-Сити, оказывался в обстановке, где электричество играло первостепенную роль.
В самом деле, вентиляционные шахты, хотя и многочисленные, не могли дать достаточно дневного света, чтобы рассеять густой мрак угольных копей. А между тем здесь царил яркий свет, которому было вполне под силу поспорить со светом туманного дня, типичного для британского климата. Многочисленные электрические диски заменили солнечный. Размещенные в замках сводов, подключенные к естественным электрическим опорам, получающие питание от постоянного тока, вырабатывавшегося динамо-машинами, эти солнца и звезды щедро освещали округу. Когда приходило время отправляться на отдых, достаточно было щелчка выключателя, и в этой бездне наступала ночь.
[Далее следует абзац с описанием применений электричества, опущенный публикаторами. — А. М.]
Говорят: подземный город. И в самом деле, жилище Саймона Форда перестало быть изолированным. Почти сразу же после чудесного открытия этого чрезвычайно мощного угольного пласта под землей, как грибы на благоприятной почве, начали расти дома. Скопление этих домов, а их уже насчитывалось не то четыре, не то пять сотен, образовало настоящий город, где жило несколько тысяч человек.
Это были не только горняки, но и все те, кто, не найдя свободного места на перенаселенной земной поверхности, принужден был спуститься в самые недра Соединенного Королевства. Этому скоплению человеческих существ хватало и воздуха, и света, и пространства. В подземных пустотах могла бы уместиться десятая часть жителей графств Стерлинг, Ренфру и Дамбартон.
В подземном городе были свои кварталы и улицы, располагавшиеся согласно плану разработок. По улицам ходили трамваи; по подземным озерам и каналам курсировали моторные лодки, поддерживавшие связь с деревнями Андерленда. Железная дорога, пройдя под Глазго, соединила под землей Ирвайн со Стерлингом и по скорости сообщения уже соперничала с наземными путями. Она как бы воспроизводила, только с гораздо большим размахом, лондонскую подземку, и можно было предсказать, что в будущем она пройдет сквозь пока еще девственные английские недра до угольных бассейнов Ньюкасла и Уэльса, тем самым пересекая глубоко под землей все Соединенное Королевство; в земной коре вырастут целые города, и вторая Англия появится под первой.
Итак, Коул-Сити возводился как по волшебству. После открытия Саймоном Фордом нового месторождения все стали подражать старому мастеру, который перенес свое жилище на берега обширного озера, обнаруженного еще в годы ранних разработок и названного озером Малкольм. По внешнему виду город походил на наземные поселения. Жизнь в нем шла обычным порядком. Люди, как и на поверхности земли, рождались, женились и умирали в свой черед. В подземном городе были и ратуша, и церковь, и кладбище. Никто не ощущал необходимости подниматься на поверхность, разве что для того только, чтобы насладиться солнечным светом да полюбоваться зеленью лугов. Несмотря на легкость и дешевизну сообщения с наземными краями, большинство жителей Коул-Сити не покидало своего мирка, не знавшего ни жары, ни холода, ни снега; климатические условия города подходили любому темпераменту. И если на берегах озера Малкольм построили по общественной подписке больницу, то лишь потому, что следовало заботиться о раненых и калеках; городская статистика между тем уже отмечала снижение уровня смертности по сравнению с наземными графствами.
Большая часовня, которую можно назвать и церковью, была построена в самой высокой части Андерленда, возле озера, по берегам которого раскинулся Коул-Сити. Ее фантастические стены украсили в англосаксонском стиле. Звонница с пирамидальным шпилем, гордо выраставшим из трехъярусной колоннады, изящно вырисовывалась в насыщенной испарениями наэлектризованной атмосфере и почти достигала нижних ребер сланцевого свода, достаточно высокого, чтобы вместить даже башню лондонского парламента. По воскресным дням жители стекались на службу не только в это сооружение, освященное в честь святого Эгидия, но и в часовни, принадлежавшие Свободной Шотландской Церкви, еще более пуританской, чем Пресвитерианская Церковь. Так в эти дни, когда работа в забоях прекращалась, наступал абсолютный воскресный отдых, как в самых благочестивых селениях Соединенного Королевства.
Механизм управления Коул-Сити был хорошо отлажен. В городе были свои провост[426] и бальи[427], свой казначей, свои советники — всех их утверждали уполномоченные Нового Аберфойла. Депутатов в палату общин пока еще не избирали, но уже подумывали о том, чтобы дополнить английское законодательство специальным актом на этот случай.
Не забыли и об обучении рождавшихся в Аберфойле детей. По рабочим дням девочки и мальчики посещали школы в отведенные для этого часы. Начальная школа, предназначенная для бедных детей, методикой и программами обучения соперничала с эдинбургской Юнайтед индастриал скул[428]. Что касается библиотек, то о них можно сказать, что они, хотя и не могли сравниться по богатству с книгохранилищем столичного университета, принимали ничуть не меньше посетителей, и духовный уровень этих троглодитов скорее всего был очень высок.
Ну а если остановиться на внешнем виде, то Коул-Сити выглядел как типично английский город, застроенный похожими друг на друга домами с тремя выступами по фасаду и тремя выемками с другой стороны, окнами с фрамугами и с внутренними жалюзи — но, конечно, лучи электрических солнц проникали внутрь, ничуть не теряя своей силы.
И всего хватало на этих улицах, по которым двигались трамваи: магазинов с большими витринами, многоцветных афиш на стенах, полицейских, тяжелым шагом ступавших по тротуарам. Булочники, бакалейщики, мясники получали здесь хорошие доходы. На мраморных прилавках раскладывали обитателей внутренних озер или морских рыб, выловленных в заливе Клайд. Рестораны, «dining-rooms»[429], «barrooms»[430] — все эти столь многочисленные в городах Соединенного Королевства заведения, где подают пиво и горячительные напитки, настойчиво зазывали клиентов своими яркими вывесками. В мелкой розничной торговле, как и обычно, соседствовали довольно-таки разношерстные товары, о чем тоже оповещали плакаты, напечатанные вот в такой форме:
В магазинах подземного города, где часы торговли позволялось ограничивать, всегда было многолюдно. Там можно было найти все: жилеты замысловатого покроя и одежду из альпаки, кофты и кальсоны из мериноса <...> и ягнячьей шерсти; новые галстуки всевозможных фасонов: «Князья Тит», «Сюблим», «Пэлл Мэлл», «Стэнли», «Белгравиен», «Скарборо», «Пёрт», «Яхт-клуб хаус» и тому подобное; широкий ассортимент подтяжек, домашнюю одежду, банные полотенца, шерстяные фуфайки, дорожные ремни, зонты — да, зонты! — известной фабрики «Фокс», кольца и булавки, пуговицы, бриллианты и так далее.
Что же до замечательных пристегивающихся воротничков «Юнион-Адамс», мечте всех модников Коул-Сити, которым было нелегко выбирать из многочисленных моделей, то вот они: лондонские воротнички, «Кавалерист», «Кромвелл», «Вышитые», «Гвардейские», «Принц Уэльский», «A la Палти», «Шекспир», «Милтон», «Путешественник» и так далее.
А денди, чей цвет волос способен скомпрометировать отделение знаменитой нью-йоркской фирмы «Кристадоро» с ее товаром, цвет, при взгляде на который невольно вспоминаешь знаменитую фразу из «Гамлета» «to be or not to be»[434], видимо, задумываются:
Красить или не красить?
Вот в чем вопрос!..
Умолчим о конторах компании, страхующей от пожаров, града (какой град может быть в Коул-Сити?), рудничного газа и многого другого, о знаменитой «Гражданке», страхующей от несчастных случаев, с ее весьма лаконичной рекламой: «Один к десяти!»
А реклама жаток-лобогреек Кёрби, настенная или размещенная на страницах «Коул-Сити геральд», одной из главных городских газет, — и это в местности, где не было ни одного зеленого ростка; или реклама леденцов от простуды — в городе, где никогда не кашляли; рекламные объявления изготовителей пианино и фисгармоний; рекламные плакаты транспортных компаний со всех уголков света: трансатлантических линий Кунард, Аллен, Инман из Глазго, Холл из Ливерпуля и северогерманского Ллойда; объявления о продаже земли в различных уголках Андерленда; анонсы больших развлекательных представлений; реклама торговца шоколадом Менье, соперничающая с рекламой кондитера-шоколадника Перрона; реклама превосходного сушонга[435]; объявления книжных магазинов; реклама перуанских торговцев гуано; реклама пилюль Холлоуэя, побеждающих все недуги, «поражающие печень, желудок и кишечник у всех слоев общества — от домашней прислуги до самых знатных семейств»; реклама «горького уксуса», изобретенного доктором Уокером и провозглашенного «тысячами признательных пациентов самым чудесным тонизирующим средством для ослабленного организма»; реклама чуда века — «Брильянтового лекарства от ревматизма» («Тысяча исцелившихся в день») и, наконец, реклама сладкой микстуры Ревалесьера, на весь мир провозгласившая о чудесном выздоровлении кюре Брюнельера, маркизы Плетстоу и лорда Стюарта де Деси![436]
Таким являлся гостям (а их было множество) любопытный Коул-Сити со всей своей промышленной суетой. Не стоит думать, будто в рабочее время улицы города пустели. Коул-Сити населяли не только труженики Нового Аберфойла. Многие семьи выбрали город для постоянного проживания, привлеченные преимуществами его ровного климата, благодаря которому там нет ни суровых холодов зимой, ни угнетающей жары летом. Кроме того, в разных концах Андерленда были открыты термальные источники, и сюда на лечение стали приезжать больные, настоящие или мнимые, останавливаясь в коттеджах возле озера Малкольм или в других курортных местечках.
Короче говоря, Коул-Сити, как и все новое, вошел в моду. Уже делались прогнозы относительно скорого роста цен на земельные участки по всему Андерленду, и в подземный город стали потоком стекаться спекулянты.
Конечно, в Коул-Сити еще не построили кое-каких сооружений, составляющих неизменную принадлежность всякого настоящего английского города, даже небольшого: кафедрального собора, в котором однажды с помпой мог бы отслужить мессу какой-нибудь епископ; Хай-стрит[437], существующей в любом городе Соединенного Королевства; Королевской биржи, банка, также Королевского, Палаты заседаний для судей, адвокатов, частных ходатаев и писцов Королевской печати; университета с библиотекой, музеев естественной истории, анатомии и сельского хозяйства; «Реджистер хаус» для хранения публичных архивов, а также государственных и гражданских актов; академии с ректором и всем положенным персоналом; колледжа Свободной Церкви, где могли бы слушать лекции студенты; музея древностей Андерленда, предназначенного для диковинок, упрятанных природой в земные недра; военной и военно-морской академий, где бы неотесанные парни обучались военному ремеслу; клубов с разными необычными названиями и даже «Коул-Клаба» (он пока только строился), в коем состояли бы высшие должностные лица Нового Аберфойла; здания почты и телеграфа, связанных со всеми родственными конторами Британских островов; помещения, где могли бы заседать шерифский суд и администрация в том случае, если бы Андерленд стал графством; дворца парламента на случай, если бы Коул-Сити стал столицей этого графства; королевского дворца на случай, если бы монарху вздумалось посетить подземные территории; замка с арсеналом и укреплениями, право на которые закреплено союзным договором; нескольких монументов, воздвигнутых по общественной подписке и призванных увековечить память о великих людях подземной Англии, которым еще только предстоит родиться; и, наконец, аббатства с развалинами, вполне современными, но уже пользующимися у археологов уважением, которого достойны лишь руины весьма почтенной древности.
Когда все перечисленное будет построено, Коул-Сити окончательно станет городом. Правда, для этого нужно время, но его-то как раз вполне достаточно. Время несет в себе семена процветания, а то, что можно видеть уже сейчас, сулит городу блестящее будущее.
Именно в это верили жители Андерленда и ничуть не сомневались в том, что их городу суждено сыграть великую роль. Город уже занимал почетное место на геологических картах Соединенного Королевства, являясь важнейшим узлом в сети железнодорожных и телеграфных линий, связывающих его с угольными бассейнами центра, востока и запада страны. Он уже соперничал с шотландской столицей и, как любил повторять Саймон Форд, «заслуживал свое наименование куда больше Эдинбурга, слишком уж оправдывающего прозвище Старый дымокур».
Совершив быстрый переход от берегов Англии к устью Мааса[438], 5 июня мы прибыли из Дила[439] в Роттердам, где из-за плохой погоды были вынуждены задержаться на целых пять дней — до 10 июня. Северо-западный ветер с яростью обрушивался на голландское побережье, и море оставалось совершенно недоступным для нас. В самом деле, было бы крайне неразумно подвергать нашу паровую яхту «Сен-Мишель» ярости Северного моря, да еще в таком опасном районе, несмотря на все ее исключительные мореходные качества и совершенную судовую машину.
Точно такого же мнения придерживался и мистер Гарри Томас Пиркоп[440], «Pilot for the Channel and the North Sea»[441], как значилось в его удостоверении. Он оказался у нас на борту в какой-то мере… вопреки нашему желанию. Мы взяли его только для того, чтобы он провел нас через проходы Дюнного рейда[442] в туман, который 4 июня собирался, видимо, простоять тут допоздна. Но лоцман, проявив упорство, которое свойственно представителям английской нации, без устали подстерегающей фунты стерлингов, в конце концов убедил нас в своей необходимости в плавании, которое мы собирались предпринять.
История приняла прямо-таки странный оборот: упомянутый джентльмен поднялся на борт «Сен-Мишеля» вопреки неоднократно повторенному отказу и в конце концов устроился на яхте, несмотря на все наше сопротивление.
Томас Пиркоп был человеком среднего роста, широколицым и широкоплечим, отягощенным большим животом, — одним словом, расплывшимся в ширину. Тело его было прочно посажено на толстые ноги, упрятанные в просторные туфли без задников. На приветливом лице с голубыми глазами выделялся прямой нос, один из тех носов, что кажутся наделенными оптическими свойствами. Загорелая кожа отливала кирпично-красным оттенком. Подбородок украшала бородка, но ни усов, ни бакенбардов не было и следа — в общем, типичное лицо моряка.
Говорил Томас Пиркоп громко, голос его, похоже, способен был перекрыть гул ветра, но по-французски он не мог связать и двух слов. По счастью, я знал английский настолько, чтобы понимать его.
— Но мы не нуждаемся в ваших услугах! — повторял я ему. — Наш капитан и сам в состоянии провести яхту! Северное море ему знакомо. За тридцать лет каботажных плаваний он ходил им раз двадцать, а может, и больше. Он следует от одного маяка к другому не хуже лучшего лоцмана с Дюнного рейда!
— Yes![443] — отвечал джентльмен. — Но течения, песчаные банки, столь частые этим летом туманы, которые не позволят вам увидеть ни огней, ни берегов! Что с вами будет? Ах, — меланхолично прибавил он, подняв к небу светлые глаза, — сколько капитанов, и притом лучших капитанов, погибли, не пожелав принять мои услуги!
Так в экипажах всех наций появилась специальная должность, дабы они не повторили участь тех, кто был выброшен на берег, лишился имущества и даже жизни лишь потому, что отказались от услуг человека, незаменимого в любом уголке Северного моря. Потом началась демонстрация всевозможных сертификатов на датском, русском, итальянском и немецком языках. Мы не поняли в них ни слова, если не считать французской аттестации, подписанной господином Э. Периньоном, владельцем паровой яхты «Фовет» и вице-президентом Французского яхт-клуба. Под этой лавиной доводов наше сопротивление заметно ослабело, что явно ободрило настырного лоцмана. Наконец, после героической обороны, мы вынуждены были капитулировать. Итак, мы приняли предложение Томаса Пиркопа провести «Сен-Мишель» из Дила в Роттердам. Конечно, цену его лоцманских услуг пришлось подвергнуть ампутации, весьма болезненной для деловых интересов джентльмена: ее снизили с пятнадцати фунтов, которые он запросил с самого начала, до восьми, то есть почти на пятьдесят процентов.
В шлюпке, доставившей Томаса Пиркопа, мы увидели украшенный инициалами владельца плотно набитый рюкзак, какой берет с собой каждый уважающий себя лоцман. Но, Боже, что это был за рюкзак! Он протягивался на полтора метра в высоту и сантиметров на пятьдесят в ширину, был перевязан шкертом, словно батон колбасы, и настолько тяжел, что поднимать его на борт пришлось двум матросам. Я полагаю, что наш «Сен-Мишель» был унижен этим чрезмерным грузом и потому накренился на один борт, словно простой вельбот.
Прежде чем продолжить рассказ о путешествии, — если только читатели захотят сопровождать нас в странствии по Северному и Балтийскому морям и узнать о наблюдениях, сделанных нами в пути, — небесполезно вкратце ознакомиться с судном, на борт которого мы ступили.
«Сен-Мишель», несмотря на свои малые размеры, казалось бы, препятствующие по-настоящему дальним морским переходам, был весьма изящной паровой яхтой длиной 33 метра и водоизмещением 38 тонн, по таможенным установлениям, или 67 тонн, по измерениям Французского яхт-клуба[444]. Над его грот-мачтой развевался трехцветный с белой звездой флаг клуба.
Яхту построила в Нанте в 1876 году компания Жолле и Бабена, и построила очень прочно; навигационные качества у нее были отличные, так что в случае необходимости она могла и непогоду выдержать, и выйти из очень затруднительного положения. Если верить Томасу Пиркопу, яхта при шквалистом ветре могла лечь в дрейф, обеспечивая безопасность куда большую, чем суда крупнее нее тоннажем. Правда, к мнению нашего джентльмена надо было относиться с осторожностью, потому что столь малая яхта, нанявшая его, такого важного лоцмана, на такой небольшой срок, должна, естественно, приближаться к совершенству. Поэтому ограничимся изложением его доброго мнения. Слава богу, нам ничего не пришлось доказывать опытным путем!
«Сен-Мишель» представляет собой стальную конструкцию, оснащенную как шхуна, с пятью водонепроницаемыми переборками средней толщины, с паровой машиной мощностью в 25 лошадиных сил по 300 килограмм-метров, то есть около сотни эффективных[445]. Яхта может развивать скорость до 9–9,5 узлов, которая может возрасти при использовании парусов до 10,5 узлов, что очень важно: в случае необходимости яхта становится парусным судном, давая винту отдохнуть. С такой машиной «Сен-Мишель» даже против сильного ветра мог идти со скоростью 7–8 узлов и вполне соответствовал — в случае аварии машины — кондициям парусного судна.
Однако наша машина работала отлично. Она была сконструирована по системе компаунд[446], с двумя разными цилиндрами и поверхностным конденсатором. Поставил ее господин Норман из Гавра, а сборку произвели в мастерских господ Жолле и Бабена, за что честь им и хвала.
Что касается расположения внутренних помещений яхты, то оно такое: на корме между комнатой прислуги и другим необходимым кабинетом находится салон, в который спускаются по крутому трапу. Обитый красным деревом, с диванами, которые могут превращаться в кровати, он сообщается со спальной каютой, меблированной двумя койками, туалетным столиком, шкафом и письменным столом из белого дуба[447]. Дальше располагаются машинное отделение и кочегарка, занимающие большую часть центрального помещения в корпусе судна. Кают-компания в носовой части яхты сообщается трапом с рубкой, которая, в свою очередь, связана с каютой капитана и буфетной, а с камбузом ее соединяет вращающийся шкаф. За камбузом располагаются помещения экипажа, насчитывающего шесть матросов. В целом, невозможно представить себе ничего более грациозного, чем эта паровая яхта с ее наклонными мачтами, черным корпусом, со светлыми полосками вдоль ватерлинии и поручней, с иллюминаторами, обитыми медью, капотами из тикового дерева и элегантным силуэтом от форштевня до самого ахтерштевня.
Таков «Сен-Мишель». Что же касается владельца яхты, Жюля Верна, то его-то все знают. Не брату восхвалять его. Скажу только, что и этот неутомимый труженик порой уставал. Стало быть, отдых ему был просто необходим, а нигде не найдешь столь полного отдохновения, как на собственной яхте, плавно покачиваемой морем.
Принято считать, что он работает на борту. Это ошибка: на яхте он отдыхает и в течение нескольких месяцев восстанавливает силы. С другой стороны, он приятный сотрапезник, понятия не имеющий о том, что такое морская болезнь. В любую погоду он засыпает глубоким сном, да к тому же всегда относится ко мне благожелательно и исключительно приветливо. Однако я немного смущаюсь, потому что вступаю в запретную область. Меня могут обвинить в пристрастности.
«Сен-Мишель» кроме многочисленных экскурсий в Ла-Манше и вдоль берегов Бретани совершил уже два серьезных плавания. В 1878 году, имея на борту кроме нас с братом Рауль-Дюваля[448] и Жюля Этцеля-младшего, он вышел из Нанта в Западное Средиземноморье.
Наш корабль посетил Виго, Лиссабон, Кадис, Танжер, Гибралтар, Малагу, Тетуан, Оран, Алжир и стойко перенес штормовые дни, случившиеся во время этого плавания. Передать восторг, испытанный нами при виде восхитительных берегов Испании, Марокко и Алжира, очень трудно. Не легче справиться и с впечатлениями от второго путешествия, целью которого было посещение Эдинбурга, а также восточного побережья Англии и Шотландии. Возможно, когда-нибудь мой брат опубликует свои воспоминания о «Сен-Мишеле», и это, думаю, станет немалым вкладом в развитие любви к парусному спорту[449] во Франции.
На сей раз сначала мы наметили дойти до Санкт-Петербурга, сделав по дороге остановки в Христиании, Копенгагене и Стокгольме.
Однако различные соображения вынудили нас изменить этот маршрут. Мы отказались от посещения балтийских вод, а если в конечном счете нам все-таки пришлось пойти туда, то произошло это вследствие абсолютно непредвиденных обстоятельств, что будет видно из дальнейшего рассказа.
«Сен-Мишель» шел под командой капитана Олива, уроженца одного из красивейших уголков земли — маленького островка Транг-Мульт, севшего на мель посреди русла Луары вниз по течению от Нанта и сохранившего, как и Батц[450], свои особые обычаи. Наш капитан, опытнейший каботажник, отличный моряк с двадцатипятилетним стажем командования судном, проявлял чрезвычайную осторожность, и на него полностью можно было положиться.
Теперь, когда я скажу, что экипаж целиком состоял из бретонцев — механика, двух кочегаров, боцмана (и по совместительству сына капитана), трех матросов, юнги и кока, когда добавлю, что на борту находилось четверо пассажиров (Жюль Верн, Робер Годфруа[451], мой старший сын и я сам), читатель будет полностью знаком с яхтой «Сен-Мишель» и ее обитателями.
Мы оказались заперты в Роттердаме, в ожидании перемены погоды, после чего рассчитывали направиться прямо в Гамбург. Томас Пиркоп запросил с нас за проводку до устья Эльбы семнадцать фунтов вместо одиннадцати. «Сен-Мишель» стоял на якоре в русле Мааса, перед красивым парком, замыкавшим зеленое ожерелье этого прекрасного города.
Воспользовавшись случаем, мы отправились в Гаагу и Амстердам и были ослеплены изумительной живописью в тамошних великолепных музеях. Честное слово, стоит отправиться в Голландию только для того, чтобы познакомиться с Рембрандтом[452]. Тот, кто не видел «Ночного дозора» и «Урока анатомии», не может по-настоящему оценить гениальность этого великого художника. То же можно сказать и о полотне Пауля Поттера[453], изображающем стоящего быка и лежащую корову.
Воздействие этих великих картин тем более удивительно, что его испытываешь именно в том месте, где в большом количестве собраны работы Рубенса[454], Ван дер Хельста[455], Ван Дейка[456], Мурильо[457], Хоббемы[458], Рёйсдала[459], Тенирса[460], Брёйгеля Бархатного[461] и другие, чей союз превращает голландские музеи в несравненное собрание шедевров. К несчастью, местные жители оставляют желать лучшего: они не очень-то достойны гостей, которым дают пристанище. Почему такие богатые и ценящие искусство города, как Амстердам и Гаага, не могут построить музеев, соответствующих своему художественному вкусу?
Из окон вагона Голландия представилась нам сплошным пространством зеленых лугов и пересекающихся под прямым углом каналов, с мельницами на заднем плане, весьма оживляющими горизонт; но этого хватило, чтобы оправдать остроумную шутку поэта кавалера Батлера[462]: «Голландию вытащили на пятьдесят футов из воды; слагающую ее сушу словно поставили на якорь, и все живущие здесь люди представляются пассажирами на борту судна».
А время между тем подгоняло. Наступило уже 11 июня. Откладывать и дальше выход в море, не нарушая планов нашей кампании, было невозможно. Возникла необходимость принять решение, хотя ветер все еще продолжал буйствовать и роттердамские мельницы так отчаянно крутили своими крыльями, укрепленными на высоте в добрых сто футов, что те, казалось, вот-вот переломятся. Из этого положения виделся только один выход: идти в Антверпен.
Туда можно было попасть, не выходя в море, а выбрав путь по каналам, соединяющим Маас с Шельдой. Идти предстояло то по реке, то по каналу, возвышающемуся на каких-нибудь два метра над обширными лугами; войти же в него из реки можно было через поддерживающиеся в великолепном состоянии шлюзы. Столь необычное для нас плавание представляло бы несравненный интерес, и мы остановились на этом варианте.
Бросив последний взгляд на барометр, неподвижно застывший на отметке 750 миллиметров, и обсудив предсказание Томаса Пиркопа, который предрекал хорошую погоду (для него отказ от рейса в Гамбург означал потерю нескольких фунтов), в девять утра мы вышли на «Сен-Мишеле» в Антверпен, решив в случае улучшения погоды вернуться к первоначальному плану.
Нам потребовалось ровно двенадцать часов, чтобы пересечь этот своеобразный край и попасть в правый рукав Шельды. Плавание совершалось между крупными островами Зеландии: Ворне, Гуре[463], Схаувеном, Валхереном — то в узком канале, то в настоящих озерах, на первый взгляд не имеющих выхода; посреди грибан[464], габар[465], шлюпов, шхун и паровых суденышек, непрестанно бороздящих эти воды, такие же спокойные, как и окружающие их луга.
Ночь в Зирикзе[466], расположенном у конца второго канала, прошла спокойно, а на следующий день, 12 июня, Томас Пиркоп разбудил нас известием о перемене погоды. Как знающий свое дело лоцман, он уже раз пять или шесть возвещал нам эту приятную новость, поэтому мы встретили его предсказание с кислыми лицами, нисколько ему не доверяя. Но, оказавшись на палубе, быстро поняли, что он прав: барометр ночью пошел вверх, а ветер стих. Теперь мы отказались следовать в Антверпен и осмотрелись; эта часть Шельды показалась мне похожей на низовья Луары. Повернув направо, вместо того чтобы уйти влево, мы подошли к Флиссингену[467].
Ну и дыра же этот Флиссинген! Город, представляющий собой весьма относительный интерес, расположен очень далеко от порта, который, как говорят, рассчитан на большой рост. Желаем ему этого и надеемся, что, если все так и случится, негоцианты окажутся куда сговорчивее нашего механика.
Приняв на борт уголь по ужасной (именно так!) цене, наша яхта покинула Флиссинген. От причала мы отошли около пяти вечера, быстро миновали устьевые рукава Шельды и под превосходным руководством Томаса Пиркопа легли на курс к Гамбургу. Мы договорились, что «Сен-Мишель» зайдет по пути в Вильгельмсхафен, крупный немецкий военный порт, расположенный в заливе Яде[468], у входа в устье Везера, так как нам очень хотелось его осмотреть.
Чертяка Пиркоп оказался первоклассным лоцманом! Несмотря на свои пятьдесят лет, он обладал невероятно острым зрением. И ночью и днем он замечал маяки, бакены, или «light-boats», встречные суда, кромку берега за добрых четверть часа до всех остальных. И потом в его знаменитом дорожном мешке, том самом легендарном мешке, куда он складывал карты, планы, инструкции, имелась подзорная труба. Боже, что это была за труба! Подобрали ее, кажется, на большом норвежском корабле, потерпевшем крушение на банке Гудвин у входа в Темзу. Весь экипаж погиб, только трубу и спасли, и Томас Пиркоп не променял бы ее на целую кучу столь любимых им фунтов стерлингов.
Что до меня, то, будь она моей, я отдал бы ее даром; пожалуй, еще бы и приплатил, лишь бы от нее освободиться, потому что никогда ничего не мог рассмотреть с ее помощью — ни берег, ни маяк, ни встречное судно, ни буй, ни веху.
Выйдя в море, мы убедились, что все еще не унимавшийся северо-западный бриз хоть и слегка ослабел, но был достаточно свеж, чтобы причинять нам беспокойство. Нам предстоял большой переход, и на пути негде было укрыться, потому что в единственный порт, Тексел[469], на юге Зёйдер-Зе[470], можно зайти лишь с большим трудом. Ветер мало-помалу крепчал, и появились опасения, что с восходом солнца он значительно усилится. В этих неглубоких водах — не больше пятнадцати-двадцати саженей — волны образуются очень быстро и стремительно набирают крутизну, что может причинить значительный вред таким небольшим суденышкам с низким фальшбортом, каким был наш «Сен-Мишель».
Все это побудило нас всерьез задумываться о заходе в Тексел. Однако категорический отказ Томаса Пиркопа идти ночью по такому сложному фарватеру, с одной стороны, а также поворот стрелки барометра на «ясно» — с другой, позволили нам не менять курса. На восходе солнца, как мы и предполагали, ветер значительно усилился и в то же время сменился на северный, а это было гораздо лучше, потому что при боковом ветре «Сен-Мишель» под своими гротом, фоком, фор-стакселем[471] и кливером быстро набрал скорость в десять узлов. К ночи небо прояснилось, а к девяти часам мы уже подошли к заливу Яде. Там мы взяли бременского лоцмана, чье суденышко крейсировало в море у входа в залив; тот согласился провести нас в Вильгельмсхафен, куда наша яхта прибыла к полуночи.
Этот исключительно военный порт расположен на западном берегу залива и заперт заградительными воротами. В полную воду эти ворота открывают для входа и выхода судов. Некоторое время мы гадали, какой прием окажет нам портовое начальство и позволит ли оно войти в порт французской яхте. Пожалуй, кое-кто удивится нашему желанию посетить несколько пунктов германского побережья, и, в частности, порт Вильгельмсхафен. Однако мы принадлежим к тем людям, которые всегда стараются чему-нибудь научиться у чужеземных наций, как дружественных, так и враждебных. Кроме того, в отношении Германии мы предполагали сохранять всю ту осторожность, какой потребуют обстоятельства.
Четырнадцатого июня в восемь часов утра мы вместе с братом отправились на берег, чтобы предпринять необходимые шаги. Господин в форме — как все, кто без различия от звания зависит от правительства, — принял нас и направил к его превосходительству адмиралу, губернатору Вильгельмсхафена, чья резиденция находилась в двух километрах. В сопровождении посыльного, сохранявшего невозмутимость деревянного столба, мы быстрым шагом направились к губернатору. Адмирал передал, что сможет принять нас не раньше десяти. Благодаря настойчивости и желанию не пропустить время прилива мы получили предписание для капитана порта г-на Мёллера, которого немедленно отправились разыскивать в сопровождении другого вестового, еще более одеревенелого.
После получасовых поисков мы наконец нашли капитана Мёллера, затянутого в форму, с непременной саблей на боку. Наш вестовой, не дойдя до него трех шагов, застыл в неподвижности, соединив пятки вместе и приставив левую руку к фуражке; правой рукой он передал капитану порта адмиральский приказ.
Я так подробно останавливаюсь на деталях, потому что они представляют собой один из самых интересных моментов военной организации этой страны. Все движения выполнялись с механической точностью, крайне пунктуально, что показывает, до какой степени отпечатались в душе подчиненного страх перед начальством и уважение к дисциплине. Никогда не забуду я этого неподвижно застывшего солдата, в почтительной позе ожидающего от своего командира знака, разрешающего сменить положение. Подобные отношения существуют в германской армии на всех ступенях иерархической лестницы.
Капитан Мёллер незамедлительно разрешил нам вход в порт, отдал соответствующее распоряжение, и через час «Сен-Мишель» пришвартовался в первой внутренней гавани.
Вильгельмсхафенский порт построен совсем недавно, лет пятнадцать назад, то есть во времена аннексии Пруссией Шлезвиг-Гольштейна[472]. Он является единственным германским военным портом на Северном море, поэтому здесь были проведены весьма значительные работы, за короткое время превратившие Вильгельмсхафен в первоклассную крепость.
Расположение порта в глубине залива Яде не позволяет бомбардировать его с моря.
Кроме пушек, защищающих Вильгельмсхафен со стороны входа в залив, порт очень хорошо защищен и самой природой, а это сделает его практически недоступным для вражеского флота, как только будут сняты знаки навигационной обстановки. Подходной канал извилист, течения очень сильные, а если канонерки попытаются подойти по фарватеру, их встретит на малой дистанции ураганный огонь из многочисленных охраняющих проходы батарей крупного калибра, не говоря уже о минах.
Пока что Вильгельмсхафен один охраняет вход в залив, но годика через два к нему добавится еще одна крепость, возведение которой не прекращается ни днем ни ночью. Тогда зайти в порт станет проще.
Вильгельмсхафенский порт состоит из двух внутренних гаваней, рейда, где остановился «Сен-Мишель», и собственно военного порта, в глубине которого высятся мастерские, виднеются строящиеся стапели и вырисовываются очертания ремонтируемых кораблей. Посторонним вход на территорию военного порта запрещен, а иностранцы вообще могут попасть туда только по письменному разрешению губернатора.
Нам очень хотелось осмотреть порт, и к двум часам дня мы снова вернулись в губернаторскую канцелярию, чтобы получить это абсолютно необходимое разрешение.
Губернатора-вице-адмирала на месте не оказалось, и мы отправились со своей просьбой к его заместителю, контр-адмиралу Бергеру. Этот военный чиновник поспешил принять нас. Он сказал, что счастлив видеть французскую яхту в крупном германском военном порту, и извинился за то, что не смог принять нас утром.
Такой прием должен был подсказать нам, каким будет ответ на нашу просьбу, однако, добравшись до столь деликатного момента, Бергер объяснил нам, что не может дать разрешения на посещение порта без телеграфной консультации с Берлином, каковой обещал заняться немедленно. Мы поблагодарили его, но попросили не утруждать себя.
— Но если уж в порт не попасть, то нельзя ли хотя бы осмотреть учебный артиллерийский фрегат «Марс», отдавший якорь на рейде?
— О! Это можно, это — пожалуйста, — ответил адмирал. — Я дам вам письмо; вы покажете его вместе со своими документами вахтенному офицеру, и я не сомневаюсь, что вас хорошо примут. Вы увидите самые современные морские орудия, особенно рекомендую обратить внимание на пушку калибра 0,24 м. Похвастаюсь, что с расстояния в восемьсот метров она может пробить любую броню, какого бы класса та ни была.
После этого мы простились с его превосходительством, а через четверть часа оказались возле фрегата «Марс».
Этот заякоренный корабль со стальным корпусом, но без брони, был довольно тяжелой постройки и полностью соответствовал своему назначению. Его батарея была приподнята над верхней палубой и состояла из орудий всех калибров, применяемых в настоящее время в германском флоте: от крупповских пушек калибра 0,08 м до крупповских же калибра 0,24 м — именно о последнем орудии говорил нам адмирал Бергер.
Поднявшись на борт, мы были приняты помощником командира, капитаном второго ранга, хорошо говорившим на французском языке и знавшим, кажется, все его тонкости. Он предоставил себя в наше распоряжение и очень любезно стал показывать судно. Крупповская пушка калибра 0,24 м привлекла наше особое внимание. Отлитая из стали, как все пушки, изготовленные на заводе в Эссене, она была скреплена обручами или кольцами, ибо для того, чтобы снаряд мог поразить любую броню с восьмисотметрового расстояния, надо придать ему очень высокую начальную скорость, а ее не достигнешь без загрузки сравнительно большого заряда пороха.
Визит наш закончился в кают-компании на юте, где собрались офицеры экипажа, которым представил нас старпом. Все они бегло говорили по-английски или по-французски. Нам рассказали о происшествии, случившемся некоторое время назад на борту фрегата: в момент, когда заряжали пушку, снаряд взорвался, и восемь человек убило, да с дюжину матросов ранило. Крупповская пушка разорвалась на борту еще одного судна, также причинив большие разрушения. Офицеры говорили об этом, совершенно не заботясь о возможных последствиях таких разговоров. Они еще добавляли, что из-за неудачного маневра чуть было не потерпел крушение один из броненосных сторожевых кораблей, получивший пробоину при столкновении с волнорезом при входе в Кильскую военную гавань. Об этом инциденте не найдешь и следа на газетных страницах.
По всей видимости, офицерам очень тяжело служить на «Марсе». Команда меняется полностью каждые два месяца, чтобы обучить артиллерийским работам как можно большее число матросов. Пока фрегат стоит в порту, часть экипажа перебирается на борт вспомогательной канонерки и отправляется на рейд стрелять по целям. Мы можем засвидетельствовать, что в Вильгельмсхафене расходуют много пороха. Ежедневно моряки и артиллеристы отправляются в тир; командование справедливо придает очень большое значение пулевой стрельбе.
В четыре часа пополудни, поблагодарив старпома и остальных офицеров фрегата за любезный прием, мы попросили разрешения отбыть.
Утром следующего дня «Сен-Мишель» стоял под парами, готовясь к отплытию в момент полной воды; мы намеревались теперь отправиться в Гамбург, цель нашего путешествия. Уже заканчивались последние приготовления, когда на борту появился инженер-судостроитель, пожелавший осмотреть нашу яхту. Он поинтересовался, куда мы направляемся.
— В Гамбург, — ответил мой брат. — Мы сильно задержались и уже не пойдем в Балтику. Видимо, неблагоразумно идти к неудобному Ютландскому побережью.
— В таком случае почему бы вам не воспользоваться Айдерским каналом[473], который выходит прямо на Кильский рейд? — спросил инженер. — Таким образом вам не придется огибать Данию, вы пересечете очаровательный край и окажетесь в Балтийском море на следующее утро.
— Но, — сказал я, — ничего другого нам и не надо. Лишь бы там не было шлюзов, потому что «Сен-Мишель» в длину слишком велик, чтобы в них поместиться.
— Не думаю, — возразил инженер, — но в этом легко убедиться. Какова длина вашей яхты?
— Тридцать шесть метров, включая бушприт.
— Да, господа, это и в самом деле великовато. Однако давайте все-таки пройдем в управление порта. Там нам дадут точные сведения.
По дороге мы встретили капитана третьего ранга, заведовавшего минной службой Яде. Инженер ввел его в курс дела и спросил, можно ли осуществить предложенный план.
— Ответить на ваш вопрос довольно просто, — сказал офицер. — Пойдемте, если хотите, на борт пароходика, только что прибывшего из Киля. В моем распоряжении находится паровой баркас, и если вы согласитесь меня сопровождать, то очень скоро мы узнаем размеры шлюзов.
Мы приняли столь любезное предложение и через десять минут уже стояли на палубе парохода, совершавшего регулярные рейсы между Килем и Вильгельмсхафеном по Айдерскому каналу.
Оценив размеры парохода, почти одинаковые что в длину, что в ширину и, очевидно, приспособленные к длине шлюзовых камер, я потерял надежду. Я уже не сомневался, что наша яхта превосходит параметры шлюзов.
Пока я делился своими мыслями с братом, офицеры вытащили подробные карты канала и стали вымерять длины шлюзовых камер.
После довольно долгого обсуждения этого вопроса с капитаном парохода инженер объявил, что, возможно, мы и пройдем, но для полной уверенности надо бы измерить длину «Сен-Мишеля». Мы вернулись в шлюпку и через некоторые время высадились в порту.
Там мы встретили еще одного старшего офицера, которому инженер рассказал о наших затруднениях. После обычных в таких случаях представлений тот нам сказал:
— Господа, у нас есть очень простое средство, чтобы избавиться от сомнений. В порту стоит канонерка, пришедшая из Киля в Вильгельмсхафен именно по этому каналу. Пойдемте, если хотите, измерим вашу яхту; потом измерим канонерку, и вы поймете, какое решение следует принять.
Несколько минут спустя «Сен-Мишель» был измерен с величайшей точностью от кончика бушприта до закругления кормы; потом мы отправились к стенке, у которой стояла канонерка; измерив и ее, мы убедились, что она вместе с бушпритом на целых два метра длиннее «Сен-Мишеля».
Теперь мы были уверены в удаче, и тем не менее, проявив избыточную предусмотрительность, мой брат послал директору канала срочную телеграмму, в которой, указав точные размеры нашей яхты, просил дать нам знать в Тоннинг, можем ли мы воспользоваться каналом. Простившись с немецкими офицерами, мы вернулись на борт.
Час спустя «Сен-Мишель» вышел в Тоннинг, маленький гольштейнский порт, расположенный в устье реки Айдер.
И тут снова возник Томас Пиркоп со своей арифметикой.
— Если хотите, — сказал он, — дайте мне на два фунта больше, и я избавлю вас от лоцмана в Яде, который обойдется вам в пятерку. Я выведу вас из реки.
— Но, Пиркоп, — возразил я, — имейте в виду, что фарватер сложный, а пойдем мы по нему ночью, и вы не сможете производить необходимые наблюдения, не увидите и расставленных буев.
— Будьте спокойны, господа, я увижу все, что необходимо, и отвечаю за все.
Я принял его предложение. Томас Пиркоп и в самом деле провел нас великолепно, заработав свои два фунта и сэкономив нам три.
Ночью 15 июня мы вошли в маленький порт Тоннинг, живописно расположенный на правом берегу Айдера, а на следующее утро, заправившись углем, взяли лоцмана до Рендсбурга, где и начинается сам канал.
Но какое же разочарование нас здесь постигло! Письмо от директора канала, пришедшее в ответ на нашу телеграмму из Вильгельмсхафена, сообщало, что мы не сможем пройти через шлюзы. Яхта оказалась на три метра длиннее, чем нужно. Что делать?
— Ладно, — нашелся брат, — никто не скажет, что группа бретонцев отступила перед трудностями. «Сен-Мишель» слишком длинный?… Так укоротим ему нос, то есть бушприт, а если появится необходимость, то срежем и эмблему на форштевне.
— Да будет так! — ответил я. — Но подождем, пока яхта дойдет до первого шлюза.
Как только разнеслась весть о том, что мы хотим пройти Айдерским каналом, среди местных жителей, купцов и поставщиков, привлеченных прибытием французской яхты, разгорелись споры. Большинство считало, что это невозможно. Мы оставили их спорить и вышли курсом на Рендсбург, куда и прибыли в шесть часов вечера.
Первую часть пути составлял подъем по красивой реке, без сомнения самой извилистой, какую только можно вообразить. Ее повороты настолько капризны, что часто мы возвращались по собственным следам, и я определил, что путь между Тоннингом и Рендсбургом составляет по меньшей мере сто пятьдесят километров, хотя по прямой их разделяет всего восемьдесят.
Местность по обоим берегам реки была плоской, заросшей зеленью; во множестве попадались пастбища, где сотни лошадей, овец и коров находили обильный корм. Время от времени встречались поросшие деревьями холмы, фабрики, фермы с высокими соломенными крышами; на кирпичных стенах низких домов выделялись серые оконные косяки с зелеными ставнями. Остались позади несколько деревушек, спрятавшихся за деревьями — Фредерикштадт, Эрфде, Виттенберген. Река достаточно глубока, но свободный проход найти порой нелегко — так много каботажных судов бороздят ее воды; особенно много галиотов[474] — красных, синих, зеленых, настоящих плавучих домов моряцких семейств; их желтые гроты[475] ярко выделяются на окружающем фоне. И вот, несмотря на мастерство гольштейнского лоцмана, «Сен-Мишель» все-таки задел выступ берега, и мы с трудом вернули его на глубокую воду.
Первый шлюз был расположен в Рендсбурге, куда мы пришли в шесть вечера. Пройдем ли? Сомнения охватили нас при первом же взгляде на этот шлюз. Камера была такой короткой! Но наше беспокойство длилось недолго: через две минуты яхта уместилась в камере шлюза, однако заняла всю ее длину, так что для преодоления следующих шлюзов, которые были еще короче, требовалось снять бушприт. Операцию эту, недолгую и нетрудную, мы выполнили незамедлительно. К счастью, носовое украшение снимать не пришлось.
Рендсбург, считавшийся до германской аннексии одним из главных городов Дании, и сегодня играет важную роль.
Еще в античные времена одни из ворот города украсили надписью:
И в самом деле по Айдеру проходила граница римских завоеваний. Ныне в Рендсбурге расположен штаб одиннадцатого корпуса германской армии. Сам по себе город не представляет особого интереса, а вот окрестности его живописны. Очарователен парк с огромными деревьями, нижние ветви которых купают свои листья в Айдере.
Трудно представить себе великолепие растительности в этой северной стране; кажется, что природа после долгого, шестимесячного зимнего сна оживает здесь с большей жизненной силой и торопится обрядиться весенней зеленью словно для того, чтобы поскорее забыть мрачные и туманные дни сурового времени года. Полевые цветы не ожидают даже таяния снегов, почки тянут свои тонкие замерзшие шапочки, прикрывающие ветки, нагретые соком, и все распускается разом с силою, неведомой нашему умеренному климату.
От Рендсбурга и до обширной Кильской бухты река пересекает настоящий парк, нечто вроде нашего Сен-Клу[477]; стволы деревьев достигают здесь двухсотфутовой высоты — главным образом это буки, сменившие росшие в ледниковый период дубы и сосны. Здесь Айдер разливается широкими плесами со спокойными и глубокими видами, отражающими почти без искажений живописные берега. Но дальше река опять сужается и причудливо змеится посреди высоких деревьев, смыкающихся вершинами и образующих непроницаемый для солнечных лучей свод. Яхта легко скользила в таинственном полумраке, между могучими мачтовыми деревьями и шпалерами ежевичных кустов, защищающих берега. Казалось, что путь ведет в неведомое.
Все вокруг было закрыто листвой, и река исчезала в лабиринте зелени. Тростники кланялись нам, нежданным пришельцам, водяные растения с широкими и спокойными листьями покачивались на волне и исчезали в ее глубине, словно охваченные внезапным испугом. И будто для того, чтобы поставить на этот восхитительный пейзаж свою индивидуальную метку, неподвижные аисты — в то время как щеглы выскальзывали из зарослей — глядели на нас без страха, а потом вдруг взлетали и усаживались, покачиваясь, на вершины деревьев или на маленькие зеленые треугольники, венчавшие крыши хуторских домиков.
Из Рендсбурга, оставив позади большое тюремное здание, выстроенное в верхней части города, мы вышли 17 июня в восемь утра, а на Кильский рейд прибыли в пять вечера. Мы преодолели шесть шлюзов, миновали два поворотных железнодорожных моста и пять или шесть обычных подъемных мостов. Все они великолепны в своей простоте: по одному человеку с каждого берега достаточно для того, чтобы за несколько секунд привести их в действие, естественно, с помощью хорошо продуманной системы противовесов.
А что же делают пассажиры в то время, как яхта поднимается или опускается вместе с водой в камере шлюза? Прогуливаются по буксирным дорожкам, ухоженным словно парковые аллеи; там стоял такой глубокий мрак, что солнце не могло его рассеять. Миленькие гостиницы, построенные в конце буксирных дорожек, встречают вас деревянными крашеными столами, на которых пенится великолепное пиво. Все это весело, живо, просто и очаровательно.
И как это через такие маленькие шлюзы, что оказались впритык даже «Сен-Мишелю», смогла пройти немецкая канонерка, бывшая на два метра длиннее нашей яхты?
Только в Рендсбурге мы смогли узнать об этом. Генеральный инспектор канала объяснил нам, что для шлюзования канонерок потребовалось удлинить камеры, построив временные ворота. Работа эта обошлась дорого, но она внушает уважение. Случилось это во время войны. Немцы боялись нападения французского флота на Вильгельмсхафен, защищенный тогда не так хорошо, как теперь. И они, не колеблясь, пожертвовали необходимую сумму на проводку по каналу двух или трех канонерок, призванных защитить побережье от хозяйничавших на море французов.
Несомненно, мы не ввязались бы в эту авантюру, если бы знали о всех подробностях до того, как покинули Вильгельмсхафен. Ведь еще самая малость — и «Сен-Мишель» не смог бы пройти по каналу! Будь он на двадцать пять сантиметров длиннее, нам бы пришлось возвращаться, в течение многих часов отрабатывая задним ходом, потому что развернуться возможности не представлялось. Это, конечно, было бы очень неприятно.
Как я уже сказал, Айдер крайне извилист, не говоря уже о то и дело попадающихся навстречу судах и даже небольших паровых лодках, заполненных туристами и веселящими их музыкантами. К тому же от Рендсбурга до Киля, за исключением нескольких мест, река крайне узка. Это приводит к тому, что повороты выполняются с большим трудом, а когда надо повернуть побыстрее, приходится заводить якорь на берег. Одного руля недостаточно, и суда, из тех, что подлиннее, испытывают в этих крутых излучинах большие сложности. Правительство вроде бы подумывает построить прямой канал большего сечения, который сможет принимать суда любого размера, включая военные корабли. После этого два военных порта, Вильгельмсхафен и Киль, будут связаны между собой и смогут в случае необходимости оказывать друг другу помощь.
— А Томас Пиркоп? — спросите вы меня. — Что сталось с блистательным Томасом Пиркопом? Задержался ли он на борту «Сен-Мишеля»? А если да, то что он сможет делать теперь, когда его познания иссякли?
Я дам вам совсем простой ответ: да, джентльмен остался с нами. Мы так привыкли к нему, к его важному виду и цветущему лицу, свидетельствующему об отличных условиях работы на яхте, что без него мы наверняка бы скучали. Надо сказать еще, что он, для того чтобы остаться на борту, предложил провести нас в Дил со скидкой, да, со скидкой! Всего за восемь фунтов!
На первый взгляд это кажется невероятным; но, подумав, нельзя не признать, что его финансовая система была хорошо продумана и предоставляла ему множество преимуществ:
1. Оставаясь на своем посту, Томас Пиркоп избавлялся таким образом от расходов, связанных с путешествием на пароходе из Томминга в Гамбург, а оттуда — к английскому побережью, и это был очень веский довод. 2. Свое пребывание на борту «Сен-Мишеля» он использовал для совершенствования во французском языке, и средство, им для этого избранное, казалось довольно-таки хитроумным. Он близко подружился с нашим коком, оказывая ему немалую помощь: чистил морковь, мыл салат, отбивал бифштексы, причем делал это просто-напросто кулаком, которым мог бы превратить мясо в фарш. Кроме того, лоцман сопровождал камбузного начальника на рынок, всегда уговаривая кока покупать только те продукты, которые нравились ему, Пиркопу, и прежде всего рыбу, к которой он пылал любовью заядлого рыбака. Он умел искусно приготовить рыбу, умел и красиво есть рыбные блюда.
Вы, может быть, спросите: «А французский-то как он учил?»
Ну, прежде всего Томас Пиркоп, хоть и не говорил ни по-французски, ни по-немецки, ни по-датски, ни по-голландски, становился переводчиком между нашим коком, ничего в этих языках не смыслившим, и поставщиками продовольствия. Как это у него получалось, не могу вам объяснить, ограничусь констатацией факта.
С другой стороны, он постоянно общался с нашим юнгой:
— Юнга, стакан вина!
— Юнга, стакан пива!
— Юнга, стакан водки!
— Юнга, стакан воды!
Правда, последнее требование слышалось очень редко.
Такие беседы повторялись по многу раз в день, и Томас Пиркоп выучил наш язык, по крайней мере, в части, касающейся основных пожеланий англосаксонской глотки, и поддерживал свой желудок в отменном состоянии.
Надеяться на то, что джентльмен основательно изучит французский к моменту нашего с ним расставания, всерьез не приходилось, но спросить себе стакан какого-нибудь напитка он, безусловно, сможет. Такова была основа его словаря, включая негритянское слово bono[478], которое он никогда не забывал употреблять, когда был доволен.
Кильская бухта, в глубине которой наша яхта (с возвращенным на место бушпритом) около шести вечера встала на якорь, безусловно, является одной из самых красивых и безопасных в Европе. В этом обширном водоеме могли бы разместиться и маневрировать все эскадры мира.
Киль, окаймленный лесной зеленью, располагается в самом конце бухты, чуть вправо от нее. Левее города, окруженного высокой стеной, находится порт, полностью изолированный от городской застройки.
Не желая, как в Вильгельмсхафене, получать отказ, завуалированный под необходимость посылать телеграмму в Берлин, мы решили вовсе не осматривать Кильский порт, тем более что каждый желающий может разглядеть его снаружи. Вполне достаточно общего осмотра, для чего надо подняться на холмы, которые высятся прямо над портом. Помимо многочисленных зданий мы смогли различить четыре четырехтрубных броненосца береговой охраны, один из которых ремонтировался после упомянутого выше инцидента. Эти броненосцы вооружены, как мне показалось, четырьмя пушками крупного калибра, установленными на главной палубе. Кроме того, несколько орудий калибра 0,24 м располагаются на носу.
Отправляясь в Киль, мы надеялись встретить на рейде германский броненосный флот, но, к сожалению, этого не произошло. Увидели только деревянный паровой фрегат «Аркона», на мачте которого развевался вице-адмиральский вымпел.
Если память мне не изменяет, именно фрегат «Аркона» в 1870 году уклонился от боя с французским фрегатом «Смотрящий»[479], а потом с корветом «Воинственный»[480] на рейде Фуншала (остров Мадейра)[481] и вынужден был оставаться в этом порту до конца войны.
Киль, старинный датский торговый центр, в свое время весьма процветавший, многое потерял как торговый порт после аннексии, превратившей его в заштатный немецкий город.
Отмечу довольно любопытную подробность: после войны в Киле закрыли французское консульство. Предполагается, что сделали это из-за опасений, как бы наши служащие не стали следить за развитием германского императорского флота. В ответ французское правительство ликвидировало германские консульства в Шербуре и Тулоне.
Кильскую бухту обрамляют роскошные лесные кущи. Вязы, буки, каштаны, дубы достигают здесь поистине удивительной высоты, и волны приходят умирать у их подножий.
Множество дачных домиков взбирается по холмам, окружающим эту восхитительную бухту, удаленные мысы которой соединены между собой пароходным сообщением. Нет ничего веселее и свежее этих жилищ причудливой постройки, укрывающихся под высокими деревьями на самом берегу моря. Когда-нибудь, вне всякого сомнения, этот благословенный край станет местом отдыха высшего немецкого общества. Он будет северо-германским Брайтоном[482], но только куда более зеленым и тенистым, чем английский городок, который именно со стороны моря поражает тем, что выглядит как после жестокой засухи.
Бесполезно спрашивать, тщательно ли укреплена Кильская бухта. Вход в нее, относительно прямой, охраняют мощные батареи, предназначенные для ведения перекрестного огня с очень короткой дистанции. Знаменитая пушка, которую Пруссия посылала на Всемирную Парижскую выставку 1867 года, пушка, стреляющая снарядами весом в пятьсот килограммов, установлена, кажется, на одном из бастионов вдоль узкого входного канала. Вражеское судно, вознамерившееся прорваться по этому каналу, будет разнесено на куски в течение нескольких минут.
Киль объявлен открытым городом, но обсуждается вопрос о том, чтобы окружить его системой отдельных фортов. Мне даже кажется, что тщательное изучение пригородной территории началось и работы с самого начала продвигаются быстрыми темпами.
Проведя в Киле целые сутки, мы вышли из него в ночь на 18 июня, не взяв лоцмана. Мы намеревались пройти к северу, до Копенгагена.
Капитан Олив взял управление «Сен-Мишелем» на себя, вследствие чего Томас Пиркоп из категории «весьма полезных» членов экипажа перешел в категорию «совершенно бесполезных».
Как я вам уже объяснил, он исполнял отнюдь не только лоцманские обязанности или — лучше сказать — пытался исполнять другие, но в полной мере это ему не удавалось. Его инстинкт моряка, любовь к службе перевешивали. Пиркоп занимался выбором курса, готовил лот, вытаскивал лаг[483], осматривал зорким взглядом горизонт, замечал дымы и полоски суши раньше кого бы то ни было и, наконец, делился своим мнением с капитаном, которое тот в зависимости от настроения принимал к сведению или не принимал.
Плавание от Киля до Копенгагена не представляет никаких трудностей; надо только вести постоянное наблюдение, потому что датские земли, как на островах, так и на континенте, низменны, а проливы довольно узки.
Ночь прошла отлично. Наступило время самых длинных дней в году, а мы достигли пятьдесят шестого градуса северной широты. Поэтому солнце опустилось очень поздно, заставив долго просить себя. Казалось, оно крайне неохотно расстается с горизонтом, залитым его огнем. Смешав толику поэзии и чуточку мифологии, можно было вообразить, что оно ревнует к сестре своей, Фебе[484], бледной и робкой, появившейся на противоположной стороне и ожидавшей исчезновения солнца, чтобы единолично царить в темной ночной синеве.
Небо охватили сполохи огромного пожара. Легкие облака, сопровождавшие дневное светило, загорелись таким ярким красным пламенем, что наши глаза едва могли выдержать его блеск. Море напоминало расплавленное золото. И посреди этого изобилия света появилось одно-единственное печальное облачко, совершенно черное, образующее любопытный контраст с окружающим сверкающим небом: оно казалось кающимся грешником. Вне всякого сомнения, Феб[485] сжалился, потому что, прежде чем исчезнуть в волнах, залил его своими горячими лучами, и еще долго над облачком сохранялись последние отблески дня. Создавалось впечатление, что они никогда не померкнут.
Тем временем луна заняла освободившееся место, чтобы спокойно радоваться немногим часам, оставленным для нее солнцем. Мы любовались тем, как она неторопливо плывет по небосводу, но вдруг восклицание моего брата привлекло наше внимание к совсем иному небесному объекту.
— Комета! — закричал он. — Смотрите, какая прелестная комета!
Все мы немедленно обернулись, и в нескольких градусах выше Полярной звезды, точно на нижнем меридиане[486], заметили прекрасное небесное тело, впервые представшее перед нашими очарованными глазами.
Удивление наше было велико. Перед путешествием мы слышали разговоры о комете, но астрономы поспешили объявить простым смертным, что в нашем полушарии она видна не будет. Так что же это — новая звезда или все-таки комета, посмеявшаяся над утверждениями ученых?
Что бы это ни было, но, полюбовавшись несколько минут ее элегантной формой и грациозной округлостью хвоста, сквозь который просвечивали звезды, мы внезапно услышали страшный шум, походивший на громыхание тяжело нагруженной повозки. Казалось, что лавина обрушивается на палубу яхты.
Пора уже было кричать «Спасайся, кто может!», когда поступило объяснение этого странного явления.
Простодушный Томас Пиркоп приближался к нам с ревом:
— The comet! The comet! What a fine comet![487]
— Слишком поздно! — ответили мы с ощущением счастливчиков, собирающихся взять реванш. — Слишком поздно, чрезвычайно поздно для джентльмена, обладающего таким острым зрением и такой замечательной подзорной трубой… Можете повеситься, бравый Пиркоп, мы увидели комету раньше вас!
Он не повесился, но развернулся и как-то жалко удалился, опустив глаза и слегка разозлившись на наше подтрунивание.
Но прошло совсем немного времени, и мы услышали его истошный крик:
— Юнга, стакан водки! Полный до краев!
Выражение «полный до краев» выдавало заметный прогресс в изучении французского языка, а кроме того, настоятельную необходимость утешиться, что и вернуло бравому лоцману его обычное хорошее настроение.
На следующий день, 19 июня, в шесть утра «Сен-Мишель» оказался у входа в Зунд[488]. Был полный штиль. Ни одного дуновения ветерка, ни одной морщины на поверхности моря. Сотни чаек с веселыми криками носились в воздухе, задевая крыльями спокойную воду. Огромное количество парусных судов стояло на якоре, ожидая ветра, чтобы отправиться в дорогу. Множество пароходов, исчертивших горизонт широкими султанами дыма, напоминало о близости крупного торгового порта.
Около десяти из тумана начал вырисовываться Копенгаген с его колокольнями, парками и мачтами кораблей, стоявших на якорях в гавани. «Сен-Мишель» находился от города на расстоянии десяти-двенадцати миль.
В этом месте глубина Зунда не превышает трех-четырех саженей. Крупные торговые суда и военные корабли, идущие из Северного моря в Балтийское или vice versa[489], не могут преодолеть такие мелкие воды и вынуждены огибать остров Зеландия, направляясь через Большой или Малый Бельты.
Море здесь такое прозрачное, что можно легко рассмотреть дно. Поля морских водорослей образуют темно-зеленый ковер, на фоне которого выделяются более светлые молодые побеги. Нет более завораживающего занятия, чем следить, перегнувшись через фальшборт, за игрой света над морской растительностью, то светлеющей, то темнеющей — в зависимости от глубины. Иногда рыба, испуганная внезапным появлением нашей яхты, бросается прочь, посверкивая чешуей в темных глубинах, где надеется найти укрытие. В какие-то моменты казалось, что под килем яхты так мало воды, что судно непременно врежется в песок, но это была только иллюзия, порожденная ее прозрачностью.
Между тем яхта быстро приближалась к порту; вскоре за кормой остались укрепленные островки, защищающие рейд, и батареи настильного огня в цитадели Трекронер. Отсалютовав флагом датскому адмиральскому фрегату, стоявшему на рейде, «Сен-Мишель» около полудня ошвартовался в торговом порту, перед военной гаванью, среди многочисленных пароходиков, перевозящих пассажиров в различные пункты датского и шведского побережья.
На этом месте «Сен-Мишель», доступный для многочисленных посетителей, оставался в течение восьми дней. Несомненно, датчане впервые видели, как флаг французской яхты развевается над балтийским проливом, делящим город на две части. На борт то и дело поднимались журналисты, сообщавшие нам интересные сведения о стране, ее обычаях, гражданских и политических свободах, доведенных в Дании до абсолюта.
С другой стороны, в то время, когда мы не находились на суше, трудно было бы заскучать хоть на минуту — настолько велико было движение в порту: пароходы для перевозки пассажиров в любую точку датского, шведского или норвежского побережья, торговые корабли, входившие в порт либо под всеми парусами, либо следом за маленькими, но очень мощными буксирами, почтовые суда, чьи колокола объявляли об отходе в любой час дня или ночи. Столь отлаженное судоходство просто радовало глаз.
Не задаюсь целью описать копенгагенские музеи, как не делал этого в Роттердаме, Амстердаме, Гааге. Пусть другие авторы, поболее меня весом, делают это. Здесь нужно перо куда ученее моего, чтобы рассказать читателю о чудесах, содержащихся в Этнографическом музее — единственной в мире коллекции китайских, японских, американских, индейских и гренландских диковинок — и в Музее памятников северной старины[490], в музее Росенборга[491], где отражена история драгоценных украшений, оружия, мебели, ковров начиная с того времени, как ими перестала заниматься историческая наука, и в музее Торвальдсена[492], обширном траурном здании в этрусском стиле, где собраны все работы великого датского скульптора.
В этом кратком очерке я попытался уделить больше внимания малоизвестным местностям, в частности Вильгельмсхафену, Айдерскому каналу и Кильской бухте.
Ограничусь поэтому сообщением, что во время посещений Музея памятников северной старины и музея в Росенборге нас сопровождал камергер Ворсё, бывший министр народного просвещения Дании, истинный создатель упомянутых чудесных собраний. Этот знаток любезно предоставил себя в наше распоряжение, желая показать нам художественные сокровища, которые он собирал и классифицировал с усердием человека, страстно увлеченного наукой. Его исчерпывающие пояснения придали нашему посещению залов музея, отделанных в стиле, присущем экспонатам, — от Возрождения до Реставрации[493], — совершенно исключительный интерес.
Копенгаген, в свое время простая рыбацкая деревушка, над которой высился хорошо укрепленный замок, защищавший ее от балтийских пиратов, с середины 15-го столетия стал столицей датского королевства. В наши дни в этом городе живет около четырехсот тысяч человек. Разрушив свои укрепления, город стал бурно развиваться; он растет так быстро, что, похоже, скоро вберет в себя все население Дании.
Сейчас он преобразовался во вполне современный город, восстановившийся после пожаров 1728 и 1736 годов, а также бомбардировки 1808 года. Новые кварталы великолепны; они прорезаны широкими бульварами и огромными площадями, украшенными водоемами. Сад Тиволи, заложенный прямо на месте бывших городских стен, по своему устройству не имеет себе равных в мире. Там встречаются все, кто хочет приятно провести вечер, и его художественный директор господин Вернард Олсен в полной мере заслужил успех, увенчавший его усилия.
В самом деле, нет ничего очаровательнее вечеров в Тиволи, особенно в дни ярмарочных гуляний. Тогда в саду развешивают восхитительные фонарики. Свет, преображенный цветными стеклами, потоками разливается под кронами деревьев; лодки, украшенные венецианскими фонарями, плавают по маленькому внутреннему озеру. Не найдется ни одного кафе, ни одного театра, не привнесшего своей нотки в этот праздник для глаз. Турецкий дворец кажется перенесенным в это волшебное место с берегов Босфора, а рядом располагается лабиринт, построенный по проекту французского архитектора Ленотра[494]. Размеры сада при искусственном свете увеличиваются, и без нити Ариадны[495] вы долгое время останетесь его пленником.
Два великолепных оркестра попеременно играют классическую и легкую музыку. Театральные программы с хорошо поставленными танцами и выступлениями более или менее достойных восхищения акробатов предлагают разнообразное и предназначенное на любой вкус зрелище. На этом празднике сталкиваешься только с одним затруднением: что выбрать.
Наконец, для любителей головокружительных спусков устроены русские горки с тремя уступами — но что это за уступы, особенно последний! Это развлечение всего за шестьдесят сантимов обеспечит вас на полминуты настоящим ужасом. В первый раз его испытываешь сразу же после отправления. На первой горке хочется только поскорее выйти, на второй — начинаешь думать о семье, а на третьей получаешь сильнейший шок: кажется, что твой вагон, набрав ужасную скорость, совсем оторвался от рельсов, так что впору вспомнить о завещании, но тут, мгновение спустя, последний толчок извещает о конце мучений и выбрасывает вас в руки заранее приготовившихся служителей. Приехали!
Вы воображаете, что после такого страшного путешествия с вас хватит? Да ничего подобного! Вы снова и снова возвращаетесь к началу…
В Копенгагене нет достойных упоминания сооружений. Тем не менее построенная при Кристиане IV[496] биржа — очень старое здание[497]; возведено оно из кирпича и отличается своеобразным стилем: увенчано небольшой колоколенкой, поставленной на скрещении хвостов четырех фантастических драконов. Можно было бы упомянуть еще замок Кристианборг[498], в котором заседает парламент, дворец Амалиенборг[499], королевскую резиденцию, выстроенную в стиле, свойственном XVIII веку, королевский театр Кунгенс-Нюгорв[500] и замок Росенборг, возведенный в 1607 году в одноименном парке.
Вслед за церковью Богоматери[501] с ее хорами, украшенными тринадцатью статуями Торвальдсена, изображающими Христа и апостолов, нужно непременно упомянуть церковь Фрелсерс[502], расположенную на острове Амагер, по другую сторону от порта. Это здание не имеет никакой архитектурной ценности, зато отличается самой высокой в округе колокольней[503], на которую можно забраться только по внешней лестнице, огибающей шпиль по спирали. Нужно иметь очень выносливое сердце, чтобы достичь самого верха. Мой брат в своем «Путешествии к центру Земли» заставил читателей присутствовать на «уроке привыкания к пропастям», преподанном профессором Лиденброком своему племяннику Акселю именно на этой головокружительной лестнице.
День, когда поднимались мы, то есть мой сын и я, выдался ясным. Вид с верхушки колокольни открывался великолепный: можно было окинуть взглядом весь Зунд, от северного его конца до южного, однако осмотру мешал резкий восточный ветер. Нам едва хватало обеих рук, которыми мы вцепились в поручни, чтобы удержаться и устоять под неистовыми порывами ветра. Поэтому мы не могли воспользоваться подзорной трубой, и нам никак не удавалось различить флаг легкого судна с двумя желтыми трубами, шедшего по Копенгагенскому рейду и приветствовавшего двадцатью одним залпом датский флаг, развевавшийся над цитаделью. Повернувшись на север, мы разглядели у оконечности Зунда маленький городок Эльсинор[504]. Между ним и Копенгагеном расстилался огромный лес; под его высокими деревьями приютились многочисленные виллы. В этом лесу, ставшем, по существу, пригородом Копенгагена, богатые семьи устраивают себе летнее жилище, примыкающее к Лангелиние, красивому месту для прогулок, занимающему морской берег. Со всех концов побережья люди съезжаются к прогулочной аллее на пароходиках, причаливающих к длинным пирсам — своеобразным деревянным или железным эстакадам, живописно выступающим в море. Мы тут же задумали на следующий день совершить приятную экскурсию в Эльсинор, чтобы посетить замок Кронборг.
Эта старинная крепость защищает северный вход в Зунд, и именно в ней — волею Шекспира — разыгрываются страшные сцены мрачной трагедии «Гамлета».
Однако, несмотря на интерес, который у нас вызывала открывавшаяся внизу замечательная панорама, самое время было подумать о возвращении, потому что положение стало нестерпимым: порывы ветра резко усилились, и временами мы ощущали покачивание колокольни под его мощным дыханием.
Мой сын, менее искушенный, чем я, начинал страдать от этого подрагивания, чрезвычайно мучительного, когда находишься в ста метрах от земной поверхности. Он зеленел на глазах, словно его мучил приступ морской болезни, взгляд его блуждал… Да, пора было уходить.
Мы начали спускаться. Этот вонзающийся в пустоту шпиль имел форму штопора, а восхождение на него напоминало мне экскурсии по горам, которые я всегда плохо переносил. Я пока не позеленел, как мой сын, но зато побледнел словно полотно и, продлись наше пребывание наверху чуть дольше, определенно пришел бы в такое же состояние, как он.
Мы спустились уже метров на двенадцать, когда на нашем пути возникло непредвиденное препятствие.
Проход, рассчитанный на одного человека, перегородила дама лет пятидесяти с небольшим в нахлобученной розовой шляпке и безвкусной одежде цвета зеленого яблока, напоминавшей обуженным покроем и приметной формой чехол зонтика.
Эту даму, по всей видимости, немку, сопровождали одиннадцать ребятишек! Да-да, вы прочли верно: одиннадцать ее собственных детишек! И кто знает, сколько еще их могло остаться ниже.
Ведомый ею караван замыкал, поотстав на пять или шесть метров, очень толстый господин, без сомнения, муж дамы, мокрый от пота и пыхтевший за двоих.
Что делать? Ситуация складывалась весьма затруднительная. Я не мог повернуться и подняться по лестнице, так как опасался, что не справлюсь с налетевшим шквалом. Самым разумным представлялось идти на сближение, но тогда следовало заставить отступить всю эту семейку, поскольку разойтись на такой узкой лестнице было невозможно.
Положение становилось рискованным… Мать бомбардировала меня бешеными взглядами и, казалось, готовилась к битве. Ее отставший супруг, не оценив опасности, что-то бурчал себе под нос; мне показалось, что он был в чертовски плохом настроении.
Самым разумным выходом были переговоры с подошедшими; можно было попытаться уговорить их спуститься.
— Мадам, мы не можем повернуть назад, — сказал я с решимостью в голосе, — из этого ничего не выйдет.
— Но, месье, — заговорила она по-французски с сильным немецким акцентом, хотя понять ее все-таки было можно, — мы, несомненно, имеем право…
— Конечно… Только знайте, что есть такие положения, когда сила важнее права. Мы вынуждены спуститься.
И в то же мгновение я показал на все более искажающееся лицо сына.
Оно было так выразительно, что караван в беспорядке отступил, словно услышав команду «Спасайся, кто может!». Через двадцать секунд дорога освободилась, неприятель отступил, и мы смогли преодолеть те два десятка метров, что отделяли нас от внутренней лестницы колокольни Фрелсерс-Кирке.
На следующий день в шесть утра мы поднялись на палубу винтового парохода, отходившего от большой деревянной пристани в Копенгагене и направлявшегося в Эльсинор. Эти быстрые суда, обслуживающие только датское побережье, предоставляют пассажирам массу удобств. Просторные салоны радуют глаз красивой отделкой, а на спардеке[505], занимающем всю корму, туристам позволено в свое удовольствие наслаждаться очаровательными видами побережья, протянувшегося от Копенгагена до самой северной оконечности пролива.
Эльсинор — очень маленький город, в нем всего девять тысяч жителей[506]. Здесь заправляется большая часть судов, входящих в Зунд, но — один Бог знает — проходящих ли его! Там есть очень живописный порт, образующий пару с Хельсингборгом, расположенным с другой стороны пролива, на шведском берегу.
Как только мы сошли на берег, а произошло это около половины десятого, то отправились на второй завтрак в отель «Эресунн». Приняли нас там очень гостеприимно, а после трапезы, не теряя времени, мы двинулись в замок Кронборг, основную цель нашей экскурсии.
Очень любопытна замковая часовня; она заслуживает отдельного разговора. А вот о внутренних помещениях замка сказать особенно нечего. Их очень много, и они украшены малоценными картинами. Зато поистине великолепны виды, открывающиеся из окон и с верхней площадки квадратной башни, господствующей над крепостью.
Мы увидели, как Зунд во всех направлениях бороздят самые различные суда: галиоты, шхуны, трехмачтовые фрегаты, бриги, пароходы. Одни шли вверх по проливу, другие спускались. В этих спокойных водах я насчитал свыше пятисот английских, шведских, датских» норвежских судов.
Ни Неаполитанский залив, ни вход в Босфор, ни Мессинский пролив, когда на него смотришь из Таормины[507], не сравнятся красотой с входным створом Зунда. Напротив виднелось шведское побережье с невысокими горами на заднем плане и живописным городом Хельсингборгом. На севере Каттегат с его лазурно-голубыми водами и капризно обрубленными берегами резко расширялся за счет глубокого залива, закруглявшегося на западе. В других направлениях взгляд отдыхал на идеально зеленых берегах этого прекрасного края. Невозможно представить себе более гармоничного ансамбля. Оторваться от этого зрелища можно лишь с большим трудом.
Но нам, чтобы не пропустить пароход на Копенгаген, нельзя было терять время. И поэтому, как только над Каттегатом показались клубы дыма, под которыми можно было различить довольно забавные крупные черные точки, разделенные правильными интервалами, мы ушли.
— Смотрите-ка! — сказал я. — Похоже, к Зунду на всех парах спешит целая эскадра.
— Без сомнения, английская, — отозвался Робер Годфруа. — Я читал в газетах, что она вышла из Плимута и идет в Копенгаген под командованием герцога Эдинбургского.
— В таком случае, — заметил мой брат, — быстроходное судно, которое мы видели вчера с колокольни Фрелсерс-Кирке, было послано в Копенгаген с известием о подходе эскадры.
— По-моему, — сказал я брату, — честное слово, стоит пропустить наш пароходик, но посмотреть, как английские военные корабли войдут в Зунд.
Примерно через час английская эскадра в составе восьми броненосцев с адмиральским кораблем впереди продефилировала мимо Эльсинора. Все суда держали между собой одинаковую дистанцию.
Такой спектакль стоил часового опоздания.
В четыре мы снова поднялись на палубу парохода, а около шести подошли к Копенгагену, плывя совсем близко от английских кораблей, из-за своей большой осадки отдавших якоря подальше от цитадели.
Первым человеком, которого мы встретили на борту «Сен-Мишеля», был наш джентльмен. Казалось, он ожидал нас с большим нетерпением.
Поскольку было очень жарко, Томас Пиркоп ходил в одной рубашке, но теперь он предстал перед нами в совершенно новом виде. Его широкие штаны из грубого синего сукна, натянутые до подмышек, напоминали своей длиной панталоны, в которые предусмотрительные родители облачают растущих детишек. Помочи из розовой ковровой ткани, очень короткие и расшитые голубыми цветочками, поддерживали эти штаны на вырост, внутри которых безо всяких усилий целиком спрятался бы джентльмен. Огромные карманы, напоминавшие настоящие расщелины, расположились по бокам этого гигантского сооружения, раздувая его и одновременно показывая, какое большое количество предметов самого различного назначения скрывалось в их глубинах.
Томас Пиркоп не знал, что мы вернулись из Эльсинора. Его толстое и добродушное лицо пылало гордостью, и он с явным торжеством в голосе сказал нам:
— Gentlemen, the British squadron! You did not see the British squadron?[508]
— Да, — ответил я, — мы и в самом деле видели английскую эскадру. Так что сейчас, как и в случае с кометой, вы опоздали, мой бравый лоцман. Но утешу вас: в этом вашей вины нет. Вы не могли заметить эскадру раньше нас, потому что мы были в Эльсиноре, когда она вошла в Зунд и…
— Как это, должно быть, прекрасно выглядело! — выкрикнул Томас Пиркоп, не дав мне закончить, но столько зависти чувствовалось в его восклицании, столько подлинного сожаления о том, что он не смог присутствовать при этом зрелище, что перед таким взрывом патриотизма я сразу же прекратил шутки.
У англичан, безусловно, есть свои странности. А у какого народа их нет? Но надо отдать им должное: когда речь заходит об их флоте, армии, волонтерах, о правительстве, то в их словах невозможно обнаружить ничего смешного, даже когда они сильно преувеличивают. Чуть только разговор коснется подобных вещей, в них легко пробуждается патриотическая лихорадка, порой даже излишне легко. Но кто может осуждать англичан за это?
Как бы ни обманывали их министры, сколько бы ни совершали ошибку за ошибкой, никогда англичанин не признает этого перед иностранцем. Пролистайте их прессу, почитайте крупные газеты, даже самые враждебные правительству, вы не найдете в них грубых статей, оскорбительных пасквилей, неблагозвучных и дурно пахнущих эпитетов. Тон неизменно вежлив, а если вдруг он перестанет быть таким, газета немедленно потеряет своих подписчиков. Долгая и спокойная практика свободы прессы приучила журналистов не злоупотреблять этой вольностью.
На следующий день нашего пребывания в Копенгагене мы нанесли визиты французскому посланнику и советнику дипломатической миссии. Нас приняли довольно любезно и в ответ на наше приглашение пообещали побывать на борту «Сен-Мишеля».
Мы подумали, что гостям будет приятно прогуляться по рейду. И вот в назначенный день мы раскочегарили топку, так что «Сен-Мишель» встретил прибывших на борт уже стоя под парами.
После краткого осмотра яхты, чей внешний вид и великолепные качества гости оценили по достоинству, мой брат сделал им предложение, с удовольствием принятое.
Не теряя времени, мы подняли якоря, и четверть часа спустя «Сен-Мишель» оказался в нескольких кабельтовых от английского адмиральского корабля «Геркулес».
Все корабли эскадры, кроме одного (уж не знаю, по какой причине), были украшены флагами расцвечивания. На грот-мачте «Геркулеса» развевался английский королевский штандарт, поднимаемый лишь в самых торжественных случаях.
Рядом с ним, словно для того, чтобы указать на родственные связи правящих династий Дании и Великобритании, реял датский флаг.
Как раз в этот момент король Дании был в гостях у герцога Эдинбургского. Кристиан XII наносил ответный визит сыну английской королевы, которого накануне вечером принимал в замке Амалиенборг.
Если этот визит не затянется надолго, то мы сможем поприсутствовать при отъезде короля, чья яхта стояла на якоре в паре кабельтовых от «Геркулеса», и при салюте, который по этому случаю должна дать английская эскадра.
Корабельный салют производит большое впечатление, особенно в тех случаях, когда кораблей много и они вооружены орудиями главного калибра. Каждый корабль одновременно с адмиральским производит двадцать один залп, и с каждым выстрелом матросы, стоя на марсах и реях, оглашают воздух громкими криками: «Гип-гип! Урра!»
Это занимательное зрелище удается увидеть крайне редко, и можно посчитать за счастье, если довелось на нем присутствовать.
Очень скоро королевская яхта пришла в движение и подошла на полкабельтова к «Геркулесу»; наш «Сен-Мишель» тоже приблизился к адмиральскому судну, держась чуть позади броненосца «Воитель».
Прошло несколько минут. Кристиан XII, сопровождаемый наследным принцем и многими членами королевской фамилии, показался у наружного трапа «Геркулеса».
Пожав руку герцогу Эдинбургскому, король спустился в шлюпку и направился к своей яхте в сопровождении многочисленных лодок, перевозивших его свиту.
В этот момент небо, покрытое до той поры тучами, прояснилось. Луч солнца прорвался сквозь облака и осветил украшенные золотым шитьем мундиры датских должностных лиц.
Пурпурный тент, растянутый на корме королевской шлюпки, заиграл золотыми отблесками, и находившиеся под ним люди казались окруженными сверкающим ореолом.
Удивительно контрастировали с королевской яхтой корпуса английских кораблей — массивные и темные, ощетинившиеся с каждого борта мощными артиллерийскими орудиями, ужасным средством разрушения. Но, словно для того, чтобы заставить позабыть эту мрачную ноту, вымпелы и флажки всевозможной расцветки весело трепетали, вытянувшись до самых верхушек мачт, и, развеваясь под порывами морского бриза, вносили в эту грандиозную картину праздничное настроение умиротворенности.
Но, внимание! По сигналу боцманских дудок английские моряки быстро вскарабкались на реи. Раздался сигнал рожка. И пронзительные «Гип! Гип! Гип! Урра!» вырвались из крепких глоток Джонов Буллей[509]. Еще один сигнал рожка — и начался салют.
«Сен-Мишель» моментально окутало дымом. Глубокую тишину сменил оглушительный грохот. И высокие «Гип! Гип! Гип!» английских моряков, перекрывая грохот орудий, вырывались подобно сопрано, доминирующему над бассо профундо[510]. Наша яхта стояла так близко к «Воителю», что при каждом выдохе его мощных пушек содрогалась до самого киля, в то время как стремительные потоки воздуха били нам в лица, словно ураганные вихри.
Это ощущение не лишено было своеобразного обаяния. Вначале появилось некоторое возбуждение от ужасной канонады, но скоро мы опьянели от выстрелов, и в конце концов они стали нам казаться даже слабоватыми.
В этом чудовищном концерте невозможно было выделить хоть какую-нибудь музыкальную тему. Самое большее, что воспринималось, была какая-то урезанная гамма, слагавшаяся орудиями различных калибров. Когда бы Рихард Вагнер исчерпал все современные средства инструментовки, когда бы надо было прибегнуть к изготовлению духового инструмента такой величины, что дуть в него пришлось бы дюжине человек, тогда бы он нашел ценных помощников в пушках, весящих тридцать, пятьдесят и даже сто тонн. Подобные новые инструменты оказались бы для него тем полезнее, что слушатели, уже совершенно оглушенные, доверчиво аплодировали бы гармоническим комбинациям немецкого маэстро, иной раз весьма экстравагантным.
Но вот кого надо было видеть во время описываемой церемонии, так это Томаса Пиркопа: он весь сиял, глаза его выкатились из орбит, из могучей груди вырывались невнятные звуки, еще немного — и он бы тоже закричал «Гип! Гип! Гип!», причем с такой же силой, как и его соотечественники.
Достойный малый был так счастлив, что, возможно (хорошенько запомните это мое ограничение), мы, перед тем как покинуть порт, сказали бы ему: «Пиркоп, английская эскадра, — соединение, которым вы так гордились, — собирается отсалютовать Его Величеству королю Дании. Мы намерены присутствовать при этой величественной церемонии, но поскольку находим, что ваш счет за лоцманскую проводку — тридцать фунтов! — несколько велик, то не выйдем на рейд, прежде чем вы прямо сейчас не согласитесь снизить упомянутое жалованье хотя бы до двадцати фунтов, что и так слишком много! Если вы откажетесь, то останетесь на суше в продолжение всей нашей экскурсии и пропустите праздник!.. Выбирайте!»
Ну что же! Наверняка, учитывая его патриотизм, законную гордость, появившуюся у него при одном виде эскадры, его восхищение отечественными броненосцами, он бы поколебался, поторговался и в конце концов, возможно… Нет! Ясное дело! Пожертвовать десятью фунтами? Никогда!.. Лучше уж остаться в порту.
Перед тем как расстаться с английской эскадрой, позволю себе упомянуть о том, что многие датчане, как в Копенгагене, так и на землях, аннексированных Пруссией, не раз выражали сожаление по поводу того, что французский флаг почти совсем не присутствует в этих морях.
Вот Англия не позволяет о себе забыть. Кроме многочисленных торговых судов, бороздящих районы Балтики и Северного моря, она отправила в этом году эскадру броненосцев в Копенгаген и Санкт-Петербург. Франции было бы куда легче проделать то же самое (если не большее) и встретить такой же горячий прием было бы гораздо проще.
В самом деле, английский флот, появившийся в копенгагенских водах, почти целиком состоял из устаревших, малоценных кораблей. Посмотрите на «Воитель», первый английский броненосец, построенный еще в те времена, когда мы оснащали «Славу»[511]. Единственным более или менее современным кораблем был адмиральский «Геркулес», и тем не менее его артиллерия несравнима по мощности и дальнобойности с орудиями наших современных броненосцев.
Если бы мы пожелали затмить Англию, достаточно было бы послать эскадру, включив в нее «Опустошение»[512] с его пятидесятитонными пушками, «Адмирал Дюперре»[513], «Грозный»[514], добавив к ним крейсер — «Дюкен»[515] или «Турвиль», развивающие скорость до восемнадцати-девятнадцати узлов. Разумеется, англичане могли бы противопоставить нам свой линкор «Непреклонный»[516] с восьмидесятитонными пушками. Но этот корабль, судя по публичной критике, которой он был подвергнут в палате общин, далек от совершенства. Броней покрыта только центральная его часть, и трудно предсказать, что случится, если в его нос и корму, пораженные снарядами главного калибра, начнет поступать забортная вода.
В тот же день мы должны были бы покинуть Копенгаген, но из-за приглашения французского посланника отобедать у него дома, после чего последовала еще и очень приятная вечеринка, пришлось перенести день выхода в море. Эта задержка позволила нам посетить восхитительный парк Фредериксберг, ныне ставший предместьем разросшейся столицы.
А на следующий день, в воскресенье 26 июня, «Сен-Мишель» вышел курсом на Булонь, предварительно высадив нашего друга Робера Годфруа, направлявшегося через Мальме, Стокгольм, Христианию, Тронхейм в Финмаркен, в Хаммерфест и до мыса Нордкап[517]. Четыре дня спустя, снова пройдя по Айдерскому каналу, мы прибыли в Дил и отдали якорь на Дюнном рейде.
Томас Пиркоп оказался на родине; он возвращался в лоно своей семьи в великолепном состоянии, с отличным отзывом, лишний раз удостоверявшим его высокие качества «Pilot for the North Sea».
He стоит и говорить, что Томас Пиркоп унес свой знаменитый рюкзак.
И что же? Этот невероятный, заключавший в себе целый мир рюкзак, куда, казалось, невозможно было всунуть еще хотя бы иголку, стал еще толще и тяжелее, когда Томас Пиркоп покидал «Сен-Мишель». В него дополнительно вошли четыре бутылки отборного вина, столько же бутылок ликера и еще много разного съестного, переданного нами для миссис Пиркоп, уже два года прикованной к постели тяжелой болезнью, оставлявшей мало надежд на выздоровление.
Меня несколько шокировала зависимость миссис Пиркоп от всевозможных подкрепляющих средств. Может быть, дары, привезенные ее идеальным супругом, пойдут ей на пользу? Однако не стану утверждать, что они не ошибутся адресом, укрепляя без особой необходимости джентльмена к большому ущербу для его заинтересованной половины, если та надеется выздороветь только с их помощью.
Оставалось договориться относительно платы за лоцманскую проводку в течение месяца по Северному морю, и это обсуждение прошло без осложнений.
Счет вырос до солидной цифры, и мы ее удовлетворили. Томас Пиркоп поднялся на борт «Сен-Мишеля» на какие-то полчаса, запросив за это полфунта, но в результате провел с нами двадцать семь дней, заработав тридцать фунтов.
Эти деньги в поблескивающих луидорах[518] мы выложили на обеденном столе, дополнив их для точности английской мелочью.
Глаза Томаса Пиркопа метали молнии. Засунув наличность в огромный кошелек, он даже не поблагодарил нас.
В этот момент мы спустили на воду маленькую шлюпку. Джентльмен занял в ней место и направился к дилскому пирсу, к которому наша яхта подошла ближе, чем на полкабельтова.
Как раз в этот момент моего брата разыскал испуганный юнга:
— Хозяин!
— Боже правый! Что случилось?
— Хозяин, он засунул в свой мешок здоровенный кусок нашего мыла!
— О чем ты говоришь, юнга? Ты начисто лишен всякой деликатности! — шутливо ответил брат. — Да возможно ли, чтобы это сделал такой уважаемый человек, как Томас Пиркоп?
— Нет-нет! — закричал я. — Не упрекайте его! Смотрите, шлюпка возвращается. Томас Пиркоп хочет вернуть нам этот кусок.
В самом деле, шлюпка развернулась, и джентльмен, встав во весь рост на корме, подавал нам рукой какие-то знаки. Подойдя к наружному трапу, шлюпка остановилась, и Томас Пиркоп собирался уже заговорить со мной, когда я опередил его:
— Друг мой, не стоило труда возвращаться из-за такого пустячка!
— Пустячка! — вкрадчивым тоном возразил Томас Пиркоп по-английски. — Но, месье, вы рассчитали фунт по цене в двадцать пять франков и двадцать пять сантимов.
— Разумеется, — подтвердил я, сбитый с толку этими неожиданными словами. — А разве не таков сегодняшний курс?
— Нет, месье, — ответил джентльмен. — Фунт стоит сейчас двадцать пять франков и двадцать шесть сантимов, а следовательно, вы должны мне три пенса.
— Три пенса! Шесть су! Держите их, бравый Пиркоп, теперь мы в расчете. Не так ли?
— All right[519], господа.
— All right!
Представляю вам, дорогие читатели, прославленного американского писателя. Вам, несомненно, уже знакомо его имя, во всяком случае оно на слуху у многих. Гораздо меньше известно о его сочинениях. Позвольте же мне рассказать об этом человеке и его творениях. И то и другое занимает важное место в истории фантастической литературы, потому что По создал этот особый жанр самостоятельно, не вдохновляясь ничьим примером, и — как мне кажется — унес его секрет с собой. Эдгара По можно было бы назвать «главой шкалы странного», потому что в своих книгах он раздвинул границы возможного. Бесспорно, у него будут подражатели. Последние попытаются продвинуться дальше него, пользуясь изобретенной им манерой письма, но если кое-кто и возомнит, что превзошел мастера, на самом деле он даже не приблизится к нему.
Сразу же скажу, что один французский критик, г-н Шарль Бодлер[520], написал к своим переводам рассказов По предисловие не менее причудливое, чем сами творения американского писателя. Видимо, это предисловие требует, в свою очередь, некоторых дополнительных комментариев. Как бы то ни было, в литературном мире о нем заговорили. Литераторы с полным основанием стали утверждать, что г-н Шарль Бодлер достоин по-своему интерпретировать американского автора. А для только рождающихся произведений французского писателя я не пожелал бы другого критика, чем новый Эдгар По. Скажу еще, что два этих творца словно созданы для того, чтобы полностью понимать друг друга. Великолепны также и переводы г-на Бодлера, и для этой статьи я позаимствовал пространные отрывки из них.
Не буду пытаться объяснять вам, как появились эти непостижимые, неуловимые, невозможные плоды воображения, порой доводившего самого По до исступления. Лучше давайте шаг за шагом проследим за движением его творческой мысли. Я перескажу самые интересные рассказы писателя, часто прибегая для большей убедительности к цитированию. Я покажу, как он творил, на какое чувствительное место в душах людей воздействовал, чтобы добиться такого удивительного эффекта.
Эдгар По родился в 1813 году в Балтиморе[521], на просторах Америки, среди самой расчетливой нации в мире. Предки его когда-то занимали высокое положение, но постепенно род пришел в упадок. Дед писателя отличился в Войне за независимость, дослужившись до поста генерального квартирмейстера у Лафайета[522], отец же был жалким актеришкой и умер в крайней нищете.
Некий господин Аллан, балтиморский негоциант[523], усыновил молодого Эдгара[524] и отправил его в путешествие по Англии, Ирландии и Шотландии[525]. В Париж Эдгар По, кажется, не заезжал, хотя в одном из своих рассказов описывает (не слишком точно) некоторые парижские улицы.
Вернувшись в 1822 году в Ричмонд, Эдгар продолжил свое образование; у него обнаружились редкостные способности к физике и математике. Однако за беспутный образ жизни его исключили из Шарлотсвиллского университета, а потом изгнали из приемной семьи. Тогда он отправился в Грецию[526], где шла война[527], развязанная, кажется, только ля того, чтобы еще больше возвеличить лорда Байрона[528]. Заметим между прочим, что По был великолепным пловцом, как и английский поэт, но никакого вывода из этого сравнения делать не будем.
Из Греции Эдгар По попал в Россию. Он добрался до Санкт-Петербурга, где влип в какие-то неприятности, подробности которых нам неизвестны, после чего вернулся в Америку и поступил в военную школу[529]. Его не терпящий дисциплины темперамент стал причиной быстрого исключения оттуда. И тогда он в полной мере познал нищету — американскую нищету, самую ужасную на свете. Чтобы хоть как-то раздобыть средства к существованию, По занялся литературой, и ему посчастливилось получить две награды, учрежденные журналом «Ревю»: за лучшую сказку и за лучшее стихотворение. В конце концов По стал главным редактором «Южного литературного вестника» и сделал журнал процветающим. Успех принес ему относительный достаток, и писатель женился на своей двоюродной сестре Вирджинии Клемм[530].
Спустя десять лет он поссорился с владельцем журнала. Надо сказать, что незадачливый По часто искал вдохновения в водочных парах и что здоровье его постепенно ухудшалось. Не будем останавливаться на эпизодах нищеты, борьбы, успехов и отчаяния творца, которого поддерживала его бедная жена и в особенности — теща, любившая писателя до самой его могилы как родного сына. Скажем только, что б октября 1849 года, после длительной попойки в одной из балтиморских таверн, его обнаружили на проезжей дороге. Несчастный еще дышал, его доставили в больницу[531], но приступ белой горячки, delirium tremens, сделал свое, и наутро писатель умер, дожив всего до тридцати шести лет[532].
Такова жизнь человека. Обратимся же теперь к его произведениям. Оставлю в стороне журналиста, философа и критика, ибо меня интересует писатель. В самом деле, именно в рассказе, в истории, в романе ярче всего проявляется необычность гения Эдгара По.
Иногда его можно сравнить с двумя другими авторами: англичанкой Анной Радклиф[533] и немцем Эрнстом Теодором Амадеем Гофманом[534]. Однако Анна Радклиф разрабатывала жанр ужаса, всегда объясняемого самым естественным стечением обстоятельств. Гофман же писал чистую фантастику, и рационально объяснить ее нельзя. У По всё не так. Его персонажи хотя и крайне редко, но могли бы существовать в реальности, они в высшей степени человечны, однако при этом наделены крайней чувствительностью, необыкновенно нервны, они предстают перед нами личностями исключительными, если так можно выразиться, наэлектризованными, словно бы вынужденными всегда дышать воздухом, перенасыщенным кислородом, и вся их жизнь есть не что иное, как яркое горение. Если герои По и не сумасшедшие изначально, то совершенно очевидно, что они должны прийти к помешательству, ибо злоупотребляют своим мозгом так же, как другие — крепкими напитками. Они доводят до предела свои способности рассуждать и делать выводы; это самые глубокие аналитики, каких только можно вообразить: отталкиваясь от самого незначительного факта, они добираются до абсолютной истины.
Я попытаюсь определить их, обрисовать, обмерить, хотя предчувствую, что мне это не очень удастся, потому что они ускользают от слова, кисти, измерительных приборов. Лучше всего, дорогие читатели, показать этих людей в то время, когда они исполняют свою почти нечеловеческую роль. Попытаюсь сделать это.
Из произведений Эдгара По в нашем распоряжении оказались два тома «Необыкновенных историй», а также роман «Приключения Артура Гордона Пима», переведенные г-ном Шарлем Бодлером, и «Неопубликованные рассказы», переведенные Уильямом Хьюзом. Из этих разнообразных по жанру сочинений я выберу то, что больше всего может вас заинтересовать, и, уверяю, мне без труда удастся сделать это, поскольку по большей части я буду предоставлять слово самому По[535]. Выслушайте же его как можно более благосклонно.
Прежде всего я предложу вашему вниманию три рассказа, в которых показана достигшая крайних пределов способность к анализу и дедукции. Речь идет о «Двойном убийстве на улице Морг»[536], «Похищенном письме» и «Золотом жуке».
Вот первая из этих историй, и посмотрите, как Эдгар По подготавливает читателя к ее странному содержанию.
Приведя весьма любопытные наблюдения, с помощью которых автор доказывает, что человек, наделенный действительно сильным воображением, является, в сущности, всего лишь аналитиком, По выводит на сцену своего друга Огюста Дюпена. С ним автор проживал в Париже в отдаленном, безлюдном квартале Сен-Жерменского предместья. Он сообщает:
У моего друга был странный каприз (ибо каким еще словом назвать это?): любить ночь ради самой ночи. Она была его страстью <...> и сам я безропотно поддался этому чудачеству, как и другим, присущим моему другу, легко позволяя вовлекать себя во все его странности. Поскольку черное божество не могло находиться с нами постоянно, мы пытались найти ему замену. С первым лучом рассвета мы закрывали все тяжелые ставни нашей лачуги и зажигали пару источавших сильное благовоние свечей, дававших лишь очень слабый и тусклый свет. И вот в таком полумраке мы предавались мечтаниям, каждый своим, читали, писали или просто разговаривали до того времени, когда стенные часы возвещали нам о приходе темноты настоящей. Тогда мы, взявшись под руку, выходили на улицу, продолжая дневную беседу, и скитались допоздна, не разбирая направления, находя в беспорядочных огнях многолюдного города пищу для тех бесчисленных восторгов, каких не могло бы дать спокойное наблюдение.
При таких условиях я не мог не заметить и не восхититься особым аналитическим дарованием Дюпена, хотя широта мышления, свойственная моему другу, должна бы была меня к этому подготовить. <...>
В такие моменты он становился холодным и рассеянным, глаза его устремлялись в пустоту, а голос, — обычно он говорил звучным тенором, — срывался на фальцет...
И сразу же, еще не переходя к сюжету рассказа, По объясняет нам, каким удивительным образом выстраивал Дюпен свои удивительные умозаключения. Лишь немногим людям, утверждал он, ни разу в жизни не хотелось проследить за своими мыслями, чтобы понять, каким образом их собственный разум пришел к определенным заключениям. Часто это занятие оказывается очень интересным, и тот, кто приступает к нему впервые, удивляется непоследовательности своего мышления и тому, какое огромное на первый взгляд расстояние разделяет пункты отправления и прибытия.
Однажды ночью мы брели по одной длинной и грязной улице по соседству с Пале-Роялем. Каждый из нас был занят своими собственными мыслями или, по крайней мере, делал вид, так что за четверть часа мы не произнесли ни звука. Внезапно Дюпен обронил следующую фразу:
— Такому коротышке лучше бы играть в «Варьете».
— Совершенно верно, — машинально ответил я, в первый момент не осознав (настолько я углубился в себя) того странного обстоятельства, что слова, нарушившие мои размышления, полностью с ними совпали. Но через минуту я пришел в себя и страшно удивился.
— Дюпен, — сказал я абсолютно серьезно, — это выше моего разумения. Скажу без обиняков, я так изумлен, что едва мшу это скрыть. Как могло случиться, что вы отгадали ход моих мыслей. Я ведь в самом деле думал о... — Тут я остановился, желая убедиться, точно ли он прочитал мои мысли.
— О Шантийи? — закончил он. — Что же вы замолчали? Вы размышляли о том, что маленький рост мешает ему играть в этой трагедии.
Именно об этом я и думал. Шантийи, бывший сапожник с улицы Сен-Дени, воспылал страстью к театру и взялся за роль Ксеркса в трагедии Кребийона[537].
— Расскажите мне, ради бога, что это за метод (если таковой есть), с помощью которого вы смогли проникнуть в мои мысли?
Как видим, начало рассказа очень странное. Дальше между По и Дюпеном завязывается разговор, в течение которого последний, восстанавливая ход размышлений приятеля, выстраивает их цепь следующим образом: Шантийи, сапожник, Орион, доктор Николс, Эпикур, стереотомия, брусчатка, зеленщик.
Кажется, что эти понятия никак не связаны между собой, а между тем Дюпен, взяв последнее за исходную точку, легко восстанавливает их последовательность.
В самом деле, проходивший по улице зеленщик грубо толкнул По. Тот, покачнувшись, наступил на расшатавшийся камень тротуара, лодыжка подвернулась, и По в сердцах выругал скверную брусчатку. Подойдя к месту, где испытывали деревянную мостовую[538], По вспомнил про стереотомию[539], а уж это слово безошибочно подвело его к атомам, а затем и к теориям Эпикура[540]. Совсем недавно у По был разговор об этом предмете с Дюпеном, и тот сообщил ему, что последние космогонические открытия, сделанные доктором Николсом, подтверждают догадки греческого философа в этой области. Вспомнив об этом, По невольно поднял глаза к созвездию Ориона, сверкавшему на небе в полном блеске. Существует один латинский стих:
Perdidit antiquum litera prima sonum[541],
который относится к Ориону, первоначально бывшему Урионом. Именно его один из критиков недавно в насмешку употребил по отношению к Шантийи.
— Эти ассоциации, — заметил Дюпен, — я угадал по характеру улыбки, пробежавшей по вашим губам. Вы подумали об убийственной шутке в адрес бедного сапожника. До того момента вы шли сгорбившись, но тут я увидел, как вы выпрямляетесь. Уверен, что не иначе как тогда вы вспомнили о жалком росте Шантийи. Именно в этот момент я и прервал ваши размышления, заметив, что несчастному недоростку гораздо лучше было бы устроиться в театр «Варьете».
Что можно придумать остроумнее и новее, спрашиваю я вас, и куда сила наблюдательности могла завести столь одаренного человека, как Дюпен? Сейчас мы это увидим.
На улице Морг только что совершено ужасное преступление: пожилая мадам А’Эспане и ее дочь, снимавшие квартиру на пятом этаже, убиты около трех часов утра. Привлеченные дикими криками несколько свидетелей, а среди них были итальянец, англичанин, испанец и голландец, поспешили туда, взломали дверь и посреди страшного беспорядка обнаружили два трупа: одну женщину удавили, другой перерезали горло, причем на бритве еще не высохла кровь. Плотно закрытые окна и двери не давали возможности догадаться, каким образом скрылся убийца. Самые тщательные расследования полиции оказались тщетными, и, казалось, ничто не сможет навести на след преступника.
Это жуткое и таинственное дело очень заинтересовало Огюста Дюпена. Он понял, что для расследования подобного убийства нельзя пользоваться обычными средствами. Будучи знаком с префектом полиции, Дюпен смог получить разрешение на осмотр места преступления.
По сопровождал его во время этого обследования. Вместе с не отходившим от него жандармом Дюпен скрупулезно осмотрел улицу Морг, задний двор и фасад дома, в котором было совершено преступление. Потом поднялся в квартиру, где еще лежали окоченевшие трупы. Его расследование продолжалось до вечера, а потом, не сказав ни слова, Дюпен вернулся к себе. По пути он на несколько минут зашел в редакцию одной ежедневной газеты.
Всю ночь он молчал, и только к полудню следующего дня спросил у своего компаньона, не заметил ли тот на месте преступления чего-нибудь особенного.
Вот здесь и начали проявляться аналитические способности Дюпена.
— Я ожидаю, — заявил он, — одного человека, если и не преступника, то в какой-то мере соучастника зверской резни. Впрочем, в жестокости, с которой совершено преступление, он, возможно, не виновен. <...> Этого человека я ожидаю здесь, в этой комнате, с минуты на минуту. Если он придет, то с него нужно будет не спускать глаз. Вот пистолеты, и мы оба знаем, что с ними делать в случае необходимости.
Даю вам возможность самим догадаться, до какой степени был поражен По этими решительными словами. Тогда же Дюпен сообщил ему, что полиция сняла паркет, подняла потолок, простучала все стены, но так и не смогла объяснить, каким образом убийца вошел в комнату и вышел из нее. Дюпен же действовал по-другому, и теперь у него было собственное мнение на этот счет. В самом деле, тщательно исследуя каждый сантиметр спальни, а особенно то окно, которое должно было выпустить убийцу, Дюпен обнаружил пружинку. Плохо удерживаемая ржавым гвоздем, она была в состоянии распрямляться сама собой и блокировать окно, после того как его захлопывали снаружи. Возле этого окна проходила проволока громоотвода, и Дюпен перестал сомневаться, что именно ею во время бегства воспользовался убийца.
Только во всем этом пока было мало проку. Даже зная путь, каким прошел злодей то ли до, то ли после совершения преступления, не так-то легко было назвать его имя. И вот Дюпен, сосредоточившись на последней задаче, занялся любопытнейшими умозаключениями, избрав совершенно иной метод рассуждения, при котором пытаются ответить не на вопрос, каков был ход событий, а совсем на другой: чем эти события отличаются от всех происходивших ранее? Деньги остались в квартире нетронутыми, и это как будто доказывало, что мотивом преступления была не кража.
И тогда Дюпен обратил внимание По на один факт, не упоминавшийся в свидетельских показаниях. Именно этот эпизод особенно убедительно доказывает всю гениальность американского писателя.
Свидетели, подбежавшие к квартире в момент совершения преступления, отчетливо слышали два голоса. В одном из них все признавали голос, принадлежавший французу; в этом ни у кого не было ни малейших сомнений. Другой же голос описывали как визгливый, резкий, и никак не могли прийти к согласию относительно национальности говорившего.
— Это, — сказал Дюпен, — и составляет отличительную особенность очевидного. Каждый из свидетелей-иностранцев был убежден, что голос не принадлежит его соотечественнику, в его звуках он не узнавал произношения человека, говорившего с ним на одном языке. Совсем наоборот. Француз предполагал, что слышал голос испанца и смог бы разобрать несколько слов, если бы знал испанский язык. Голландец утверждал, что наверняка то был голос француза. Однако оказалось, что его допрашивали через переводчика, поскольку он не понимал по-французски. Англичанин считал, что слышал голос немца, но он не знал немецкого. Испанец был совершенно уверен, что слышал голос англичанина, но судил об этом исключительно по интонации, поскольку не обнаружил никаких познаний в английском. Итальянец был убежден, что слышал голос русского, но никогда в жизни ему не приходилось говорить ни с одним русским. Другой француз, в отличие от первого, клялся, что слышал голос итальянца, но, не зная этого языка, он, как и испанец, вынес свое убеждение исходя из интонаций говорившего. Стало быть, голос был таким необычным, таким странным, что из показаний свидетелей нельзя было сделать никаких заключений о его владельце. Голос, в интонациях которого жители пяти крупнейших стран Европы не признали сходства с привычной для них речью! Вы скажете, что, возможно, то был голос азиата или африканца. Но и тех и других не так уж много в Париже. Я, конечно, не отрицаю подобной возможности, но хочу обратить ваше особое внимание на три пункта. Один из свидетелей описал голос как скорее резкий, чем пронзительный. Двое других говорили о голосе неровном и отрывистом. Эти свидетели не разобрали ни одного слова, ни одного звука, напоминающего слово.
Дюпен напомнил По о деталях преступления, о невероятной физической силе, какой должен был обладать убийца, чтобы суметь вырвать целые клоки волос у старой женщины: «Вы же знаете, какую силу нужно иметь, чтобы вырвать хотя бы двадцать-тридцать волосков разом». Дюпен упомянул и о необыкновенной ловкости, необходимой для подъема по проволоке громоотвода, и о звериной жестокости, обнаруженной убийцей, и эту «гротескность в ужасном, абсолютно чуждую человечности», и, наконец, опять-таки припомнил «голос, интонации которого кажутся чужими людям разных национальностей, речь, лишенную какого-либо отчетливого и внятного деления на слоги».
«Итак, каково ваше мнение, — спросил в итоге Дюпен своего компаньона, — что из всего этого следует? Какой образ у вас возникает?»
Сознаюсь, что в этом месте у меня, как и у собеседника Дюпена, по коже забегали мурашки. Смотрите, как покорил вас этот удиви-
тельный писатель! Разве не стал он владыкой вашего воображения? Разве не захватило вас биение пульса рассказа? Догадываетесь ли вы, кто совершил это необычное преступление?
Что касается меня, то я уже обо всем догадался. И вы тоже, конечно, все поняли. Тем не менее спешу побыстрее закончить. Вот несколько строк, оставленных накануне Дюпеном в редакции «Монд», газеты, освещающей всякие морские дела и очень популярной среди моряков:
Объявление. — Утром... числа текущего месяца (а это было утро преступления), в весьма ранний час, в Булонском лесу[542] найден огромный орангутан с острова Борнео[543]. Владелец (о котором известно, что он принадлежит к команде мальтийского судна) может получить животное назад, после того как сообщит соответствующие приметы и возместит скромные расходы человеку, поймавшему животное и взявшему на себя труд заботиться о нем. Обращаться по адресу: улица..., дом № ..., предместье Сен-Жермен, четвертый этаж.
Дюпен догадался о профессии мальтийца по кусочку ленты, найденной им у основания громоотвода. Узел, которым она была завязана, являлся характерным именно для мальтийских моряков. Что же до самой его личности, то и его голос, и слова всеми свидетелями были признаны принадлежащими французу. И он обязательно должен был явиться, поскольку в объявлении не было никаких намеков на связь между бегством орангутана и преступлением.
Моряк и в самом деле явился. Он оказался высоким, крепким и мускулистым человеком, «с дерзким выражением лица, таким, словно всегда был готов послать любого ко всем чертям». Отпирался он недолго и признался во всем. Обезьяна убежала от него в тот момент, когда он брился, при этом она прихватила его бритву. Испуганный моряк погнался за животным, а орангутан, мчавшийся с фантастической быстротой, добежал до улицы Морг, наткнулся на проволоку громоотвода и проворно взобрался по ней. Хозяин уже почти настиг беглеца. Обезьяна же, увидев открытое окно, влезла в него и оказалась в комнате несчастных женщин. Остальное известно. Моряк присутствовал при трагедии, не имея возможности ее предотвратить. Он кричал, звал животное, а потом, потеряв от страха голову, бросился бежать. Обезьяна же, закрыв ударом лапы окно, спустилась на улицу и, в свою очередь, скрылась в неизвестном направлении.
Такова эта странная история и ее правдивое объяснение. Очевидно, что она выявила несколько замечательных качеств автора. Она казалась настолько правдоподобной, что, читатели нередко видели в ней подлинный документ, целиком переписанный из «Судебной газеты».
Эдгар По не мог сразу расстаться со своим любопытным героем — Огюстом Дюпеном. Этого человека с исключительной способностью к дедуктивному мышлению мы снова встречаем в рассказе «Похищенное письмо». Сюжет его очень прост: у одного политического деятеля министром Д*** похищено компрометирующее письмо. Министр может употребить документ во зло. Поэтому письмо надо вернуть любой ценой. Трудную миссию поручают префекту полиции. Ему известно только, что письмо постоянно находится у Д*** под рукой. В отсутствие министра полицейские агенты не один раз обыскали его особняк. Они комнату за комнатой прочесали весь дом, обшарили мебель в каждой комнате, поочередно открыли ящики всех письменных столов, перетряхнули все тайники, проверили все сиденья с помощью длинных игл, сняли крышки у столов, разобрали деревянные кровати, обследовали все стыки в доме, осмотрели занавески, портьеры, ковры, подняли зеркальный паркет. Наконец, все внутреннее пространство дома разделили на сегменты и пронумеровали. Каждый квадратный дюйм исследовался при помощи микроскопа, так что от тщательнейшего обыска не могла укрыться и пятидесятая часть линии[544] ни в доме министра, ни в соседних домах. На случай, если Д*** носит компрометирующее письмо при себе, его по приказу префекта один раз арестовали и дважды ограбили при помощи мнимых воров. Увы! Письма не нашли.
Пришедший в уныние префект отыскал Дюпена и рассказал ему обо всем. Тот убедил полицейского продолжить поиски. Месяц спустя префект нанес Дюпену второй визит. Ему по-прежнему не удавалось отыскать письмо.
— Ей-богу, я бы заплатил пятьдесят тысяч франков, — заявил он, — тому, кто вытащит меня из этой истории.
— В таком случае, — ответил Дюпен, выдвигая ящик стола и вытаскивая оттуда чековую книжку, — благоволите заполнить чек на упомянутую сумму. Как только вы его подпишете, я отдам вам письмо.
И он, к большому изумлению чиновника, передал ему ценный документ. Придя в себя, полицейский поспешно ушел, а Дюпен рассказал По, как стал владельцем письма, а чтобы показать, как средства, используемые для достижения цели, должны меняться в зависимости от человека, с которым имеешь дело, он поведал писателю следующую историю:
Я знал ребенка лет восьми, чья способность постоянно выигрывать в чет и нечет вызывала всеобщее восхищение. У него был своеобразный пророческий дар, суть которого заключалась в умении наблюдать и верно оценивать хитрость своих соперников. Предположим, что перед ним оказывался обычный простак, спрашивающий: «Чет или нечет?» Наш школяр отвечал: «Нечет» — и проигрывал. Но в следующий раз он обязательно выигрывал, потому что рассуждал так: «Этот дурачок в первый раз загадал чет, и теперь вся его хитрость сведется к тому, чтобы загадать нечет. Стало быть, надо сказать — нечет». Он говорил: «Нечет» — и выигрывал.
А вот с более хитрым соперником он рассуждал по-иному: «Этот парень знает, что я сказал: “Нечет”. В другой раз он пожелает (эта мысль первой придет ему в голову) просто изменить чет на нечет, как это сделал первый болван, но ему сразу же придет и вторая мысль, что такая перемена слишком проста, и в конце концов он решится повторить первоначальный вариант. Скажу-ка я: “Чет”. Он так и поступал — и выигрывал».
Исходя из этого принципа, Дюпен постарался изучить министра Д***. Ему удалось выведать, что министр был одновременно и поэтом, и математиком.
«Как поэт и математик, — подумал Дюпен, — он должен рассуждать оригинально, а вот просто математик вообще бы не рассуждал и легко бы оказался в руках префекта».
Это очень глубокая мысль, мои дорогие читатели. Математик ломал бы голову над устройством тайника, а поэт должен был поступить совершенно иначе, и притом совершенно незамысловато. В самом деле, некоторые предметы не бросаются в глаза только потому, что они слишком хорошо видны. Возьмите, например, географическую карту. Названия, написанные крупными буквами и растягивающиеся от одного ее края до другого, воспринимаются гораздо хуже названий, напечатанных мелким шрифтом и почти неразличимых. Стало быть, Д*** должен был постараться сбить полицейских агентов со следа крайней простотой своей выдумки.
Поняв это, Дюпен раскусил Д***. Он отправился в особняк министра, взяв с собой факсимиле искомого письма. Первое, что он увидел на столе хозяина дома, было то самое неуловимое письмо: поэт понял, что лучшее средство уберечь его — это вообще не прятать. Дюпен завладел документом, оставив вместо оригинала факсимиле, и проделка легко удалась. Рационально мыслящий человек без труда добился успеха там, где сыщики потерпели неудачу.
Это очаровательный и очень интересный рассказ. Г-н Викторьен Сарду[545] переделал его в прелестную пьесу «Каракули», о которой вы, конечно, слыхали. Она была одной из самых удачных постановок в театре «Жимназ».
Теперь я подхожу к «Золотому жуку». В этом рассказе еще один герой Эдгара По доказывает свою необычную проницательность. Мне придется процитировать длинный отрывок из этой истории, но, обещаю вам, вы об этом не пожалеете и впоследствии перечтете ее не один раз.
По был связан дружескими узами с неким г-ном Уильямом Леграном, совершенно разоренным целым рядом несчастий. Покинув Новый Орлеан, он обосновался в Южной Каролине, возле Чарлстона, на острове Салливан. Этот клочок суши, состоявший почти из одного морского песка, при ширине в четверть мили имел длину в три мили[546]. У Леграна был характер мизантропа, и вечная смена порывов энтузиазма приступами меланхолии была для него обычным явлением. Считалось, что у него не все в порядке с головой, и родители приставили к нему старого негра, откликавшегося на прозвище Юпитер.
Вы еще увидите, как этот Легран, приятель По, проявит свой исключительный характер и неуравновешенный, подверженный резким перепадам настроения темперамент.
Однажды По отправился к нему с визитом и нашел своего друга чем-то чрезвычайно довольным. Оказывается, Легран, коллекционировавший раковины и насекомых, только что обнаружил жука странного вида. Вы уже ожидали этого слова, не правда ли? В тот момент жука у Леграна не было; он одолжил его одному из своих друзей, лейтенанту Дж***, жившему в форте Маултри[547].
Юпитер тоже твердил, что никогда не видывал подобных жуков. Насекомое было золотого цвета, всё блестело, да и весило изрядно. Негр не сомневался, что жук состоит из чистого золота. Легран хотел было показать другу набросок, сделанный им с этого жука, но, не найдя рисунка, вытащил из кармана довольно грязный кусок велени[548], на котором и принялся снова рисовать насекомое. Но странное дело: когда он закончил и передал свой клочок По, тот увидел на рисунке не жука, а довольно отчетливое изображение черепа. Когда По сказал об этом Уильяму, тот поначалу никак не хотел согласиться с такой интерпретацией, однако после небольшого спора вынужден был признать, что у него вышел вполне узнаваемый череп. Придя в плохое настроение, он отбросил было перо, затем поднял его, задумчиво осмотрел и вставил в отверстие на пюпитре. Разговор перешел на другую тему, затем По откланялся, причем Легран даже не пытался его удержать.
Через месяц к По пришел Юпитер. Очень обеспокоенный, он сообщил о болезненном состоянии своего хозяина: тот стал молчаливым, бледным, сильно ослабел. Негр объяснял это тем, что Уильяма укусил найденный скарабей. С тех пор каждую ночь хозяин бредит о золоте. Юпитер принес письмо от Уильяма. Тот просил друга навестить его.
«Приходите! Приходите! — писал Уильям. — Я хочу видеть вас нынче вечером по весьма важному делу. Уверяю вас — это крайне серьезно».
Итак, вы видите, как построена завязка и какой _необычайно_ интересной, по всей видимости, будет эта история. Человек, после укуса жука ставший маньяком, грезящим только о золоте.
Вместе с негром По направился к лодке, в которой увидел косу и три лопаты, купленные по приказанию Уильяма. Такая покупка удивила писателя. До острова он добрался к трем часам пополудни. Легран ждал его с нетерпением и нервно пожал ему руку. «Лицо его было призрачно бледным, а глубоко посаженные глаза как-то сверхъестественно блестели».
По поинтересовался новостями о скарабее[549]. Уильям ответил, что жуку суждено принести ему состояние, что с помощью этого насекомого он найдет золото, приметой которого и является скарабей.
И Уильям показал писателю весьма необычное насекомое, на ту пору еще неизвестное натуралистам. На спине у жука с одного бока виднелись два круглых черных пятна, а с другого — одно продолговатое. Надкрылья его были необыкновенно твердыми и блестящими, а цвет их в самом деле напоминал потускневшее золото.
— Я послал за вами, — сказал Уильям писателю, — чтобы просить у вас совета и помощи в осуществлении предначертаний Судьбы и жука.
По прервал Уильяма и пощупал ему пульс, но не нашел ни малейших признаков лихорадки. Тем не менее он попытался сменить тему разговора. Однако Уильям объявил о своем твердом намерении этой же ночью отправиться в холмы, и во время прогулки большую роль должен был сыграть скарабей. По не оставалось ничего другого, как вместе с Юпитером последовать за другом.
Втроем они вышли из дома, перебрались через залив, отделяющий остров от материка, и углубились в холмистую местность на побережье, чрезвычайно дикую и пустынную. На закате солнца маленький отряд вошел в какое-то мрачное урочище, пересеченное глубокими оврагами. В одном месте на узкой площадке возвышалось дикое тюльпанное дерево[550] в окружении восьми или десяти дубов. Уильям приказал Юпитеру влезть на него, прихватив с собой скарабея, привязанного к длинной бечевке. Негр, несмотря на явное отвращение, которое он испытывал к жуку, повиновался, испугавшись страшных угроз хозяина, и добрался до большой развилки футах[551] в семидесяти от земли.
Дальше Уильям приказал ему взобраться по более толстому суку, и вскоре тот исчез в листве. Когда же он добрался до последней, седьмой ветки, Уильям велел ему проползти вдоль нее настолько далеко, насколько окажется возможным, и сообщить, нет ли там чего-нибудь необычного. Поколебавшись, потому что ветка казалась трухлявой, Юпитер, соблазненный обещанием серебряного доллара, добрался почти до самого ее конца и тут закричал:
— Ох! Ох! Ох! Господи Боже! Помилуй меня! Что это такое на дереве?
— Прекрасно! — пришел в бурный восторг Легран. — И что же там такое?
Перед Юпитером предстал исклеванный воронами череп, державшийся на большом гвозде. Уильям приказал негру пропустить через левую глазницу черепа бечевку, на конце которой был привязан скарабей, и опустить его до земли.
Юпитер послушался, и вскоре насекомое закачалось в нескольких дюймах от земли. Уильям разровнял почву, приказал опустить скарабея до конца и отметил деревянным колышком точное место, к которому прикоснулся жук. Потом, вытащив из кармана землемерную ленту и прикрепив ее к дереву напротив колышка, отмерил пятьдесят футов так, что прямая прошла через точку, отмеченную колышком. Там он воткнул второй колышек, сделав его центром круга диаметром в четыре фута, и принялся с помощью Юпитера и По торопливо копать землю. Работа длилась около двух часов, но никаких признаков сокровищ не появлялось. Уильям пришел в замешательство. Юпитер же, не говоря ни слова, собрал инструменты, и маленькая группа двинулась на восток, в обратный путь.
Не успели они пройти и дюжину шагов, как Легран набросился на Юпитера.
— Мерзавец! — закричал он так, что звуки со свистом прорывались сквозь зубы. — Где у тебя левый глаз?
Бедняга негр указал рукой на правый.
— Так и есть, — воскликнул Уильям. — Идемте же! Идем! Все надо начинать сначала.
Негр и в самом деле ошибся, пропустив веревочку со скарабеем через правую глазницу черепа вместо левой. Работа возобновилась. Первый колышек сдвинули на пару дюймов к западу, и развернутая лента отметила новую точку в нескольких ярдах[552] от места прежних раскопок.
Снова принялись копать, и вскоре показались остатки скелета, металлические пуговицы, несколько золотых и серебряных монет и, наконец, продолговатый деревянный сундук, стянутый коваными металлическими полосками. Крышку удерживали два засова. Уильям, задыхаясь от волнения, торопливо их отодвинул.
Сундук заполняли сокровища: четыреста пятьдесят тысяч долларов во французских, испанских, немецких и английских монетах, сто десять бриллиантов, восемнадцать рубинов, триста десять изумрудов, двадцать один сапфир и один опал, огромное количество украшений из массивного золота, кольца, серьги, цепи, восемьдесят пять золотых распятий, пять кадил, сто девяносто семь штук великолепных часов — всё это стоило миллиона полтора долларов.
Добычу постепенно перенесли в лачугу Леграна. По просто умирал от нетерпения, желая понять, каким образом приятель узнал о кладе, и тот поспешил удовлетворить его любопытство.
Все пересказанное мною может дать читателю лишь весьма приблизительное представление об особенностях сочинения. Не в моих возможностях, например, описать болезненное возбуждение, владевшее Уильямом в течение той ночи. Сама находка сокровищ более или менее похожа на все приключения подобного рода, о которых вы, безусловно, читали. Если не считать скарабея и веревки, в них нет ничего особенного. Но теперь мы переходим к самой живописной и оригинальной части новеллы — к цепи дедуктивных умозаключений, приведших Уильяма к отысканию клада.
Он начал рассказ с того, что напомнил о своем весьма грубом наброске скарабея, который сделал во время визита приятеля. Контуры жука на нем напоминали череп. Рисунок был нанесен на очень тонкий кусочек пергамента.
Вот при каких обстоятельствах этот кусок попал к Уильяму: он поднял его на оконечности острова, возле остатков потерпевшей крушение шлюпки, в тот же день, когда нашел жука. Именно в этот клочок Уильям его и завернул.
Обломки шлюпки заставили его вспомнить, что череп, как известно, служил эмблемой пиратам. Так появились два первых звена длинной цепи.
Однако если в тот момент, когда Уильям рисовал скарабея, черепа на пергаменте не было, то откуда же взялись его очертания, как только клочок бумаги оказался перед глазами По? А случилось это потому, что едва По начал изучать рисунок, как собака Уильяма, играя с ним, попыталась обхватить писателя лапами. Тот одной рукой отстранил животное, и при этом поднес кусок пергамента, который был у него в другой руке, к огню. Жар пламени оказал на клочок химическое воздействие, отчего на пергаменте проступили не видимые дотоле изображения.
После ухода друга Уильям вновь подверг пергамент тепловому воздействию и увидел, как в углу листа, противоположном тому, где появился череп, возникла фигура козленка.
Но какая связь могла существовать между пиратами и козленком? А вот какая. Давным-давно жил на свете некий капитан Кидд[553], в свое время заставивший много говорить о себе (такой пират в самом деле существовал, о нем в своих романах часто упоминает Дж.-Ф. Купер[554]), a kid по-английски означает козленок. Так почему бы фигурку козленка не посчитать логогрифической[555] подписью — тогда череп мог бы сыграть роль печати или штемпеля? Уильям, естественно, принялся искать между печатью и подписью текст письма. Но оказалось, что текста-то и нет.
А между тем память его воскресила разные истории про капитана Кидда. Уильям вспомнил, что капитан и его сообщники, по слухам, зарыли в каком-то месте Атлантического побережья огромные сокровища, награбленные за годы пиратства. Клад все еще должен был лежать нетронутым, потому что иначе разговоры о нем прекратились бы. И вот Уильям пришел к убеждению, что кусок велени содержит сведения о месте, где зарыт клад.
Он почистил его, тщательно соскоблив оставшуюся грязь, положил в кастрюлю и поставил ее на горячие угли. Через несколько минут Уильям заметил, что на пергаменте во многих местах начали появляться знаки, напоминающие написанные в строчку цифры. Он еще подержал кастрюлю на огне и вскоре увидел, как проступают красные, коряво нацарапанные строчки[556]:
Увидев эту череду цифр, точек, черточек, точек с запятой и скобок, По заявил, что не в состоянии тут что-нибудь разобрать. Вы бы, дорогие читатели, наверняка сказали то же самое. Так вот, писатель сумел распутать этот хаос с помощью восхитительной логики. Внимательно следите за ходом его рассуждений, потому что это как раз та часть его рассказа, куда он вложил больше всего изобретательности.
Прежде всего предстояло решить вопрос о языке шифра. Обыгрывание слова Кидд с предельной ясностью указывало на английский, потому что подобная игра слов возможна только в этом языке.
Ну а теперь я передам слово Уильяму.
— Вы заметили, — сказал он, — что слова никак не отделены друг от друга? Если бы пробелы стояли, задача решалась бы гораздо легче. В таком случае я начал бы сопоставлять и анализировать самые короткие слова. Если бы мне удалось (а это всегда возможно) найти слово, состоящее из одной буквы, например а[557] или l[558], решение практически было бы у меня в кармане. Но поскольку слова ничем не разделены, то первой моей задачей стало выявление самых частых и самых редких знаков. Пересчитав их все, я составил следующую таблицу:
Чаще всего в английском языке встречается буква е, другие буквы следуют за ней в таком порядке: _а, о, г, d, h, п, г, s, t, и, у, с, f g, I, т, w, b, к, р, q, x, z. Буква e настолько преобладает, что встретить достаточно длинную фразу, где бы ее не оказалось, можно очень редко.
Итак, для начала у нас получилась исходная база, что, разумеется, лучше гадания на кофейной гуще. Ну, а поскольку самым частым знаком у нас оказался знак восьмерки, мы и примем его за букву е обычного алфавита. Для того чтобы проверить это предположение, посмотрим, часто ли 8 удваивается, потому что в английском языке буква е два раза подряд встречается очень часто. Достаточно вспомнить такие слова, как meet, fleet, speed, seed, seen, agree и т. д. И правда, в нашем случае эта буква удваивается не менее пяти раз, хотя криптограмма довольно короткая.
Итак, 8 обозначает е. Пойдем дальше. Из всех слов в английском языке чаще всего используется the[560] следовательно, надо посмотреть, не повторяется ли несколько раз комбинация из трех знаков с восьмеркой на конце. Если мы обнаружим комбинации подобного рода, то, вероятнее всего, они будут обозначать слово the. Проделав это, мы найдем не менее семи таких сочетаний — они образованы знаками ;48. Следовательно, можно предположить, что вместо ; можно подставить t, а вместо 4 — h, тогда восьмерка будет обозначать букву е, как мы и предполагали раньше. Стало быть, мы сделали большой шаг вперед.
Мы определили всего лишь одно слово, но оно позволяет нам установить нечто гораздо более важное — границы слов. Возьмем, например, предпоследний случай появления комбинации ;48 недалеко от конца шифрованной записки. Следующий за восьмеркой знак ; является начальным в слове, а из шести букв, стоящих за the, нам известны пять. Заменив же знаки отгаданными нами буквами
мы должны будем сразу же отбросить буквосочетание th, так как оно не может быть здесь окончанием слова, начинающегося с t. Подставляя последовательно все буквы алфавита, чтобы заполнить лакуну, мы в этом убедимся. Таким образом получаем
Снова поочередно подставляя на пустое место все буквы алфавита, находим слово tree (дерево), что и будет единственной приемлемой версией. Итак, мы знаем еще одну букву — r, и она зашифрована знаком (, а кроме того, стало возможным прочесть два рядом стоящих слова: the tree.
Немного дальше мы снова находим сочетание знаков ;48. Если предположить, что непосредственно перед ним оканчивается предшествующая группа
то, заменив знаки известными нам буквами, получим
Таким образом само собой напрашивается слово through (через). Ну а оно дает нам еще три буквы: о, u, g, зашифрованные знаками #, 1 и 3.
Теперь займемся поиском комбинаций с уже известными нам буквами. Недалеко от начала мы обнаружим следующее сочетание:
Очевидно, что оно служит окончанием слова degree (градус), а это дает нам еще одну букву — d, изображенную знаком *
Через четыре знака после слова degree мы встречаем следующую комбинацию:
Подставив известные буквы, получаем:
Такое сочетание немедленно вызывает в памяти слово thirteen(тринадцать), так что вдобавок мы получаем буквы i и n, изображенные знаками 6 и X.
Начинается криптограмма сочетанием
Действуя тем же способом, получим good, а это показывает нам, что первой буквой записи должна стать а, первые же два слова читаются как a good (хороший, хорошая).
Теперь, чтобы избежать путаницы, расположим расшифрованные знаки в форме таблицы. Это даст нам в руки ключ к отгадке.
Итак, мы уже отгадали десять самых важных букв, и продолжать так же детально рассказывать о дальнейшей расшифровке не имеет смысла... Мне только остается дать вам полный текст документа. Вот он:
A good glass in the bishop’s hostel in the devil’s seat forty-one degrees and thirteen minutes northeast and by north main branch seventh limb east side shoot from the left eye of the death’s-head a bee line from the tree through the shot fifty feet out
Означает это следующее:
Хорошее стекло в харчевне епископа в кресле дьявола сорок один градус и тринадцать минут норд-ост-тен-норд[561] главный сук седьмая ветвь с восточной стороны опусти через левую глазницу черепа линию пчелы от дерева через пулю пятьдесят футов наружу.
Ну вот криптограмма расшифрована, и я приглашаю читателей повторить расчеты автора; они убедятся в их точности. Но какой смысл имела вся эта тарабарщина и как Уильям смог понять ее?
Сначала он попытался расставить в записке знаки препинания, потому что писавший ее человек специально не отделил слова друг от друга. Но поскольку в делах подобного рода тот не очень-то поднаторел, то неосознанно лепил знаки теснее именно в тех местах, где между ними должен был стоять пробел. Хорошо запомните это замечание, потому что оно свидетельствует о глубоком знании человеческой натуры. Итак, в записке оказалось пять таких мест, давших шесть самостоятельных смысловых звеньев:
И вот о чем после долгих поисков догадался Легран, проявив чудеса прозорливости.
Прежде всего он обнаружил в четырех милях севернее острова старинную усадьбу, называвшуюся Харчевней епископа, на землях которой находилось нагромождение утесов и скал. У некоторых из них на верхушке имелись выемки, прозванные Креслам дьявола. Дальше разгадка стала складываться сама собой: хорошее стекло означало подзорную трубу; направив ее на норд-ост-тен-норд и подняв над линией горизонта на 41° 13', удалось увидеть высокое дерево, в листве которого светилась белая точка — череп.
Таким образом задача была решена. Уильям отправился к этому дереву, определил главный сук и седьмую ветвь с восточной стороны. Он понял, что надо опустить пулю (груз) через левую глазницу черепа и что линия пчелы (прямая линия) длиной в пятьдесят футов, проведенная от ствола дерева через пулю, укажет точное место, где закопано сокровище. Уступая своей взбалмошной натуре и желая немного разыграть приятеля, Уильям взял в качестве груза скарабея и стал богаче на миллион с лишним долларов.
Такова эта любопытная, удивительная, полная точных наблюдений новелла. Кроме безупречной дедукции, которую демонстрирует ее герой, она вызывает интерес и теми доселе не известными средствами, которые задействовал автор при ее создании. Одного этого рассказа достаточно, чтобы дать представление о творчестве американского писателя.
На мой вкус, это самая замечательная из всех его необыкновенных историй. Именно в ней в высшей степени проявилось литературное направление, которое теперь принято называть жанром По.
Теперь я перехожу к «Утке о полете на воздушном шаре»[562]. В нескольких строках я перескажу эту историю о перелете через Атлантику, совершенном за трое суток экипажем из восьми человек. Сообщение об этом путешествии появилось в «Нью-Йорк Сан»[563]. Многие ему поверили (конечно, те, кто еще не читал рассказа), потому что механические средства, с помощью которых, по описанию По, был совершен полет, — в частности винт Архимеда, одновременно служивший и движителем, и рулем, — абсолютно недостаточны для управления воздушным шаром. Воздухоплаватели, отправившиеся из Англии с намерением долететь до Парижа, были унесены в Америку, на остров Салливан. Во время перелета они поднялись на высоту в двадцать пять тысяч футов. Рассказ невелик, и в нем повествуется о приключениях в пути — скорее странных, чем правдивых.
Этому рассказу я предпочитаю другую историю, озаглавленную «Необыкновенные приключения некоего Ганса Пфааля», о которой я поговорю подробно. Однако спешу сообщить вам, что и в этом случае дерзко нарушены самые элементарные законы физики и механики. Меня всегда удивляло в По его нежелание придать своему сюжету больше правдоподобия рассказом о каком-нибудь изобретении. Но, в конце концов, поскольку речь идет о путешествии на Луну, не стоит проявлять слишком большую разборчивость при выборе транспортных средств.
Ганс Пфааль был преступником и безумцем одновременно, нечто вроде убийцы-мечтателя. Чтобы не отдавать долгов, он решил бежать на Луну. В одно погожее утро он отправился туда из Роттердама, после того как на всякий случай взорвал своих кредиторов с помощью тщательно заложенной бомбы.
Теперь мне придется описать, каким образом Пфааль совершил свое невероятное путешествие. С этой целью он наполнил воздушный шар специально изобретенным им газом, образовавшимся в результате реакции некоего металлического или полуметаллического вещества и самой обычной кислоты. Газ этот является одной из составных частей азота, считавшегося до сих пор неразложимым, и его плотность в тридцать семь раз меньше платности водорода. Вот мы, с точки зрения физики, и оказались в области фантазии, однако это еще не все.
Вы знаете, что подниматься аэростат заставляет давление воздуха. Достигнув верхней границы атмосферы, находящейся примерно в шести тысячах туазов[564] от поверхности Земли, воздушный шар — если ему все же удастся туда попасть — резко остановится, и никакие человеческие силы не заставят его подняться выше. Тем не менее Пфааль, или скорее сам По, начинает доказывать странный тезис, будто над слоями воздуха находится еще некая эфирная среда. Свои аргументы он выкладывает с немалым апломбом, несмотря на то что без всякой логики выводит их из практически не существующих фактов. Короче говоря, герой рассказа приходит к выводу, что, весьма вероятно, «ни в один из моментов подъема не будет достигнута точка, в которой соединенный вес шара, заключенного в нем немыслимо разреженного газа и корзины с ее содержимым могли бы уравновеситься массой с окружающей атмосферой».
Таков исходный постулат, но этого недостаточно. В самом деле, подниматься все выше и выше — это хорошо, но ведь надо еще и дышать, поэтому Пфааль захватил с собой специальный аппарат, доводящий атмосферу, какой бы разреженной она ни была, до плотности, необходимой для дыхания.
Итак, с одной стороны, воздух можно сконденсировать так, чтобы он стал пригоден для легких, и в то же время в своем естественном состоянии он достаточно плотен, чтобы поднимать воздушный шар. Вы, конечно, понимаете, насколько эти положения противоречат друг другу. Но больше я не буду обращать на это внимание.
Впрочем, согласившись с чудесным началом, в дальнейшем мы увидим, что не менее фантастическим, полным неожиданных замечаний и странных наблюдений, окажется и само путешествие. Воздухоплаватель увлекает читателя с собой, в верхние слои атмосферы. Он пересекает грозовую тучу. На высоте девяти с половиной миль, несмотря на то что он как будто не ощущает давления атмосферы, ему кажется, что его глаза вылезают из орбит, а находящиеся в корзине предметы принимают чудовищные и обманчивые формы. Пфааль продолжает подниматься и вынужден время от времени с помощью перочинного ножа прибегать к кровопусканию, что приносит ему немедленное облегчение.
С высоты семнадцати миль, — рассказывает он, — земля смотрелась великолепно. На западе, на севере, на юге — всюду, куда проникал взгляд, — простиралась бескрайняя поверхность моря, неподвижная на вид и с каждой секундой принимающая все более глубокий голубой цвет. Вдали на востоке отчетливо вырисовывались Британские острова, западные побережья Испании и Франции и небольшая часть Северной Африки. Было невозможно различить не только отдельные строения, но даже самые города человечества, казалось, исчезли с лица Земли.
Вскоре Пфааль достиг высоты в двадцать пять миль, и взгляд его охватил одну трехсотдвадцатую часть поверхности Земли — не менее. Тут он привел в действие свой конденсирующий аппарат, так что вместе с корзиной оказался внутри настоящего мешка из каучука, где воздух сгущался до плотности, характерной для нормального атмосферного давления. Кроме того, у него было замысловатое приспособление, которое с помощью капель воды, попадавших ему на лицо, будило его каждый час, чтобы он в очередной раз обновил воздух, быстро становившийся непригодным для дыхания в тесном пространстве мешка.
День за днем Пфааль вел дневник путешествия. Он отправился 1 апреля, 6-го оказался над полюсом и наблюдал огромные ледяные поля, причем горизонт полюса заметно расширился за счет кажущегося сжатия Земли. 7-го он определил, что находится на высоте 7254 миль; он мог обозреть весь большой диаметр планеты[565] с экватором на горизонте.
После этого родная Земля начала уменьшаться, но Луны Пфааль еще видеть не мог, поскольку она находилась в зените и шар заслонял ее от глаз. 15 апреля Пфааля привел в изумление ужасающий шум, и воздухоплаватель предположил, что путь его пересек какой-нибудь огромный метеор. 17-го, поглядев вниз, он оцепенел от ужаса: ему показалось, что диаметр Земли резко увеличивается в размере. Неужели оболочка шара лопнула и он стремительно падает с неслыханной и все возрастающей скоростью? Колени у него задрожали, зубы застучали, волосы на голове встали дыбом... К счастью, он сохранил способность рассуждать и скоро с радостью понял, что шар, простирающийся у него под ногами и увеличивающийся по мере падения, — это и есть Луна во всем своем блеске.
Пока герой рассказа спал, аэростат развернуло, и теперь он спускался на сияющий спутник Земли, прямо на горный массив, сложенный, видимо, вулканическими породами.
Девятнадцатого апреля, вопреки новейшим открытиям, удостоверяющим полное отсутствие у Луны атмосферы, Пфааль заметил, что окружающий его воздух становится все плотнее. Нужда в конденсаторе постепенно отпадала, так что можно было уже свернуть каучуковую тюрьму. Вскоре путешественник отметил, что падает с ужасающей быстротой. Он проворно сбросил балласт, а за ним и все, что находилось в корзине, и в конце концов «упал, словно снаряд, в самом центре города совершенно фантастического вида, оказавшись посреди толпы маленьких человечков, никто из которых не произнес ни звука и не потрудился оказать ему хоть какую-нибудь помощь».
Путешествие продолжалось девятнадцать дней. За это время Пфааль преодолел приблизительно 231 920 миль[566]. Взглянув на Землю, он увидел, что она напоминает «неподвижно висящий в небе большой диск цвета темной меди диаметром около двух градусов, причем с одной стороны он был обрамлен сверкающим золотым полумесяцем. Ни морей, ни континентов на нем различить было невозможно, повсюду пестрели пятна различной величины и поясами пересекали диск тропические и экваториальная зоны».
На этом заканчивается странный рассказ Ганса Пфааля. Каким же образом он попал к бургомистру Роттердама, минхеру Супербусу ван Ундердуку? Его доставил на Землю ни больше ни меньше житель Луны, посланец самого Ганса. Умоляя о помиловании, беглец обещал поделиться своими любопытнейшими наблюдениями о новой планете:
...об удивительной смене тепла и холода, о неумолимом, жгучем солнечном сиянии, продолжающемся в течение пятнадцати дней, и о ледяном холоде, воцаряющемся на следующие полмесяца, куда более сильном, чем арктический; о постоянном перемещении, словно в пустоте, влаги, испаряющейся от точки, находящейся непосредственно под солнцем, к точке более удаленной, и о народце, там обитающем, о его нравах, обычаях и политическом устройстве; о странной физической организации жителей Луны, их уродливости, об отсутствии у них ушей, излишних в столь необычно устроенной атмосфере, а следовательно, об их полном незнании свойств и употребления языка и об их удивительном способе бессловесного общения; о непонятной связи, существующей между каждым гражданином Луны и каждым жителем земного шара, связи, аналогичной той, что имеется между планетой и ее спутником, и о том, что вследствие такой связи жизни и судьбы жителей одного небесного тела переплетены с жизнями и судьбами другого. А кроме того, о мрачных и ужасных тайнах другого лунного полушария, которое благодаря почти чудесному совпадению периода вращения нашего спутника вокруг собственной оси и сидерического[567] периода обращения никогда не поворачивается к нам и, слава богу, никогда не бывает доступным для любопытных глаз земных телескопов.
Поразмыслите хорошенько над всем вышесказанным, дорогие читатели, и вы поймете, какие замечательные страницы мог бы написать Эдгар По обо всех этих необыкновенных вещах! Но он предпочел остановиться, а в конце рассказа даже доказывает, что всё его содержание — не более чем утка. Он сожалеет, и мы сожалеем вместе с ним, о том, что описание Луны с точки зрения физики, а ее жителей — с точки зрения физиологии, морали и этнографии еще только предстоит составить. До тех пор, пока за это не возьмется более вдохновенный или более смелый ум, придется отказаться от познания особой организации лунных жителей, их манеры бессловесного общения между собой и в особенности связи, устанавливающейся между нами и обитателями спутника Земли. Мне почему-то кажется, что, учитывая подчиненное положение их планеты, они в лучшем случае смогут стать только нашими слугами.
Я уже говорил, что Эдгар По по-разному использовал свое необычное воображение, и теперь вкратце расскажу о некоторых результатах, достигнутых с его помощью, обратившись еще к некоторым рассказам. Это, например, «Рукопись, найденная в бутылке» — фантастический рассказ о кораблекрушении, после которого всех выживших забрал корабль-призрак, ведомый тенями. Или «Низвержение в Мальстрём» — головокружительное приключение, пережитое рыбаками с Лофотенских островов. «Правда о случае с г-ном Вальдемаром» — рассказ, в котором умирающий, вместо того чтобы скончаться, впадает в магнетический сон[568]. «Черный кот» — история убийцы, чье преступление раскрыло животное, нечаянно погребенное вместе с жертвой. Рассказ «Человек толпы» повествует об исключительном существе, способном жить только внутри толпы, и о том, как удивленный, взволнованный По вопреки собственной воле бродит за ним по пятам с утра до вечера в дождь и туман по улицам Лондона, заполненным светской публикой, по шумным базарам в компаниях гуляк, по отдаленным кварталам, где собираются пьяницы, — словом, везде, где есть толпа, его естественная среда обитания. И наконец, «Падение дома Ашеров» — ужасающая история молодой девушки, заживо погребенной и возвращающейся к жизни.
Заканчивая перечисление, остановлюсь на рассказе «Неделя с тремя воскресеньями»[569]. Рассказ этот не такой мрачный, как остальные, хотя тоже необычный. Может ли существовать неделя с тремя воскресеньями? Разумеется, может, но только для трех человек, и По это демонстрирует. В самом деле, окружность земного шара составляет двадцать пять тысяч миль[570]. Земля вращается вокруг своей оси с востока на запад[571] в течение двадцати четырех часов[572], то есть скорость ее вращения равна примерно тысяче миль в час. Предположим, что первый индивидуум отправляется из Лондона в западном направлении и преодолевает тысячу миль[573]. Он увидит солнце встающим на час раньше, чем это произойдет с человеком, оставшимся на месте, в Лондоне. Преодолев еще тысячу миль, путешественник увидит солнце на два часа раньше того, кто сидит дома. В конце своего путешествия, вернувшись в исходную точку, он получит целые сутки преимущества перед человеком, не трогавшимся с места[574]. Предположим, что третий индивидуум тоже совершает путешествие в таких же условиях, но в обратном направлении, то есть к востоку; в конце своего кругосветного путешествия он потеряет сутки. Так что же будет с тремя этими персонажами, решившими собраться в воскресенье в исходной точке? Для первого воскресенье уже прошло вчера, для второго оно продолжается сегодня, а для третьего только наступит завтра. Как видите, здесь в шутливой форме По объясняет космографический курьез.
Наконец-то я подошел к роману, которым собираюсь закончить исследование творчества По. Он длиннее самых больших рассказов и называется «Приключения Артура Гордона Пима»[575]. Хотя и более житейский, чем необыкновенные истории, о которых говорилось выше, он от этого не становится менее необычным. В нем описаны ситуации исключительные и крайне драматические по своей природе. Судите сами.
Писатель сначала приводит письмо упомянутого Гордона Пима, пытающегося доказать, что его приключения не вымышлены, как можно было бы подумать, увидев под рассказом о них подпись г-на По. Пим ручается за их подлинность — нам же предстоит судить, насколько они правдоподобны, да и возможны ли вообще.
Итак, вот что Гордон Пим рассказывает о себе.
С детства он был одержим страстью к путешествиям и однажды, несмотря на некоторые приключения, которые могли стоить ему жизни, но нисколько не изменили его интересов, вздумал вопреки воле и без ведома своей семьи отправиться в море на китобойном бриге «Грампус».
Один из его приятелей, матрос с этого китобойца Огюст Барнар[576], взялся ему помочь, устроив в трюме тайник, где Гордон должен был оставаться до самого отхода. Спрятаться в тайнике оказалось легче легкого, и вскоре наш герой почувствовал, что бриг вышел в море. Однако после трех дней, проведенных взаперти, мысли Гордона начали мешаться, ноги постоянно сводили судороги, более того, запасенная им провизия протухла. Шло время, а Барнар все не появлялся. Мало-помалу пленником овладело беспокойство.
По очень убедительно описывает зрительные и слуховые галлюцинации, сны и диковинные миражи несчастного, его физические страдания и душевную боль. Речь ему отказала, сознание помутилось. И вот в один из таких моментов полной безнадежности он почувствовал, как какое-то огромное чудовище навалилось ему на грудь и два сверкающих огня уставились на него. Он окончательно сошел бы с ума, если бы ласковые проявления привязанности и радости со стороны неведомого существа не помогли ему понять, что этим чудовищем был его собственный ньюфаундленд по кличке Тигр, тайком проникший вслед за хозяином на судно.
Пес, бывший ему другом на протяжении семи лет, оказался рядом, и к Гордону вернулась надежда. Он попытался собраться с мыслями, но чувство времени полностью изменило ему. Сколько же дней он был погружен в болезненную апатию?
Затем у него началась лихорадка, а в довершение несчастий опустела фляга с водой. Пим решил во что бы то ни стало добраться до трапа, но во время качки плохо закрепленные ящики отвязались и теперь перемещались по всему трюму, то и дело преграждая ему дорогу. Тем не менее после тысячи мучительных усилий Гордон все же достиг трапа. Но напрасно пытался он открыть люк, ведущий на палубу. Не помог и нож — люк оставался плотно закрытым. Обезумев от неудачи, получая удары и теряя последние силы, почти умирая, он дополз до своего тайника и упал там навзничь. Тигр попытался утешить его своими ласками, но в конце концов животное испугалось хозяина и время от времени глухо рычало на него. Теперь всякий раз, как Гордон протягивал к собаке руку, он неизменно находил пса лежащим на спине лапами кверху.
Видите, с какой последовательностью По подготавливает читателя к будущим событиям — так что начинаешь верить во все, ожидать чего угодно, дрожь охватывает вас, когда вы читаете название следующей главы: «Тигр взбесился». Хоть бросай книгу!
Но прежде чем испытать предельный ужас, Гордон, лаская Тигра, нащупал маленькую полоску бумаги, привязанную под левой передней лапой животного. Долго он пытался отыскать спички и наконец, наскребя немного фосфора, поспешно поджег его и при свете слабого, быстро прогоревшего огонька прочел окончание одной из строчек: «...кровь... Оставайтесь в укрытии, от этого зависит ваша жизнь».
Кровь! Ай да слово в подобном положении! Именно в этот момент он заметил при свете горящего фосфора странные изменения в поведении Тигра. Пим уже не сомневался, что из-за отсутствия воды собака взбесилась. И теперь, если только он обнаружит намерение покинуть свое убежище, собака, видимо, захочет преградить ему путь. Тогда, чтобы предохранить себя от укусов, сильно напуганный Гордон застегнул одежду на все пуговицы и вступил в отчаянную борьбу с животным. В конце концов ему удалось одержать верх и закрыть собаку в той самой клетке, где прежде прятался сам, после чего он свалился без чувств. Из оцепенения его вывел какой-то шум, шепот, его имя, произнесенное вполголоса. Над ним склонился Огюст, который подносил к его губам бутылку воды.
Так что же случилось на борту? Экипаж взбунтовался, капитана и двадцать одного матроса убили. Огюст же спасся благодаря неожиданному покровительству со стороны некоего Питерса, матроса, наделенного невероятной физической силой. После всех этих ужасных событий «Грампус» продолжал свой путь, и рассказ о том, что на нем происходило, по словам романиста,
...состоит из происшествий, полностью выходящих за пределы человеческого опыта и настолько преступающих естественные пределы людской жестокости, что я описываю их безо всякой надежды добиться доверия ко всему тому, о чем рассказываю,
подбадривая себя лишь мыслью, что время и научный прогресс дадут объяснение хотя бы некоторым из моих самых важных и невероятных утверждений.
Мы это увидим. Я постараюсь рассказать все как можно короче. У бунтовщиков было два вождя: помощник капитана и кок Питерс. Будучи соперниками, они враждовали между собой. Барнар воспользовался этим и рассказал про Гордона Питерсу, который мечтал захватить корабль и у которого с каждым днем становилось все меньше сторонников. Вскоре смерть одного из матросов предоставила им удобный случай. Было решено, что Гордон сыграет роль привидения, а заговорщики воспользуются ужасом, вызванным появлением духа.
Спектакль состоялся. Он вызвал у зрителей леденящий ужас, и схватка началась. Питерс и два его союзника при помощи Тигра одержали победу и остались на борту втроем, если не считать еще одного матроса, Паркера, впоследствии к ним присоединившегося.
Но тут разразилась страшная буря. Огромной волной бриг положило на борт, туда же сместился и груз, какое-то время удерживая судно в опасном положении. Однако мало-помалу корабль выпрямился.
Затем следуют жуткие сцены голода, так как все попытки пробраться на камбуз заканчивались неудачей. Все это описано необыкновенно живо и захватывающе.
В довершение всех страданий случилось ужасающее происшествие, вполне в духе гения По.
Терпящие бедствие увидели вдалеке судно, крупную шхуну-бриг голландской постройки, выкрашенную в черный цвет, но с хорошо заметным, покрытым золотой краской гальюном[577]; судно то приближалось к ним, то отдалялось, а потом возвращалось снова. Казалось, его экипаж не очень уверенно придерживается курса. Наконец судно прошло всего в двадцати футах от «Грампуса», и страдальцы смогли заглянуть на палубу чужака. О ужас! Она была завалена трупами! На борту не было ни одного живого существа! Только ворон медленно прогуливался посреди мертвецов. Потом ужасный корабль скрылся, унеся с собой страшную тайну того, что на нем случилось.
В последующие дни муки голода и жажды усилились. Может быть, только страдания оказавшихся на плоту «Медузы»[578] позволяют дать приблизительное представление о том, что происходило на борту. Дело дошло до того, что вполне серьезно встал вопрос о людоедстве; бросили жребий, и судьба оказалась немилостива к Паркеру.
Так несчастные дожили до 4 августа. Барнар умер от истощения. Корабль, повинуясь какой-то неотвратимой силе, мало-помалу переворачивался и вскоре закачался килем вверх. Терпящие бедствие перебрались к нему поближе. Тем временем муки голода стали немного слабее, потому что киль судна покрывал толстый слой цирропод[579], которые могли служить отличным пропитанием, но вот воды по-прежнему не хватало.
Наконец 6 апреля[580], после новых ужасов и чередования надежд и отчаяния, они были подобраны капитаном Гаем, командовавшим ливерпульской шхуной «Джейн Гай». Только тогда трое[581] несчастных узнали, что они продрейфовали с севера на юг не менее двадцати пяти градусов[582].
«Джейн Гай» шла на охоту за тюленями[583] в Южные моря[584]. 10 октября она отдала якорь в Кристмас-Харбор, на острове Десоласьон[585].
Двенадцатого ноября шхуна покинула Кристмас-Харбор и через пятнадцать дней достигла островов Тристан-д’Акунья[586]. 12 декабря капитан Гай решил провести разведку в направлении полюса. Рассказчик делает любопытный обзор истории открытия этих морей, говоря о попытках знаменитого Уэдделла[587], ошибки которого убедительно исправил наш Дюмон-Дюрвиль[588] во время экспедиции на «Астролябии» и «Старательном».
«Джейн Гай» пересекла шестьдесят третью параллель 26 декабря, в самый разгар антарктического лета, и оказалась посреди плавучих льдов. 18 января экипаж в первый раз выловил труп животного, по всем признакам — сухопутного.
В длину оно достигало трех футов, а в высоту — всего шесть дюймов, ноги у него были очень короткими, ступни вооружены длинными ярко-красными блестящими когтями, очень походившими на веточки кораллов. Тело покрывала изумительно белая шерсть, шелковистая и гладкая. Хвост, достигавший в длину почти полутора футов, утончался к концу, как у крысы. Голова напоминала кошачью во всем, кроме висячих ушей, болтающихся как у собаки. Зубы отличались тем же ярким цветом, что и когти.
Девятнадцатого января под восемьдесят третьим градусом широты показалась земля. Навстречу шхуне высыпали черные как смоль дикари, которые, очевидно, приняли корабль за живое существо. Капитан Гай, успокоенный миролюбием туземцев, решил посетить их селения, находящиеся во внутренних районах встреченной земли. В сопровождении двенадцати матросов он после трех часов ходьбы прибыл в деревню Клок-Клок. Среди отправившихся в поход был и Гордон.
С каждым шагом, пройденным нами по этой стране, — вспоминает он, — мы всё сильнее убеждались, что находимся на земле, полностью отличающейся от всех, виденных до сей поры цивилизованными людьми.
В самом деле, деревья нисколько не походили на растения жарких стран, горные породы характеризовались совершенно иным видом и составом; еще более странной оказалась вода.
Она была такой чистой, какой никогда не бывают всем знакомые известковые воды, однако при этом на вид не обладала обычной чистотой, предлагая глазу всевозможные оттенки пурпурного цвета; именно так переливается рисунок на шелковой ткани.
Животные в той стране своим внешним видом также сильно отличались от всех известных в других краях.
Экипаж шхуны «Джейн Гай» поладил с туземцами. Был организован новый поход в глубь страны. На борту шхуны остались только шесть моряков, все остальные ушли. Отряд, сопровождаемый туземцами, двигался по извилистым и узким долинам. Внимание Гордона привлекла стена из мягкой породы, уходившая высоко вверх; ее пересекали несколько трещин. Гордон вместе с Питерсом и неким Уилсоном захотели исследовать одну из них.
Внезапно я ощутил, — рассказывает он, — сотрясение земли, ужасный толчок, не сравнимый ни с чем, что я испытал до сих пор. Мне даже подумалось, что это разверзлись недра нашей планеты и настал конец света.
Они были погребены заживо. Придя в себя, Питерс и Гордон увидели, что Уилсона раздавило, а они оказались внутри холма, состоявшего из некоего подобия мыльного камня[589]. Их похоронил катаклизм, но... катаклизм, вызванный искусственно. Это дикари обрушили гору на экипаж «Джейн Гай», и все моряки, кроме Питерса и Гордона, погибли.
Они принялись рыть туннель в мягкой породе, и вскоре им удалось проделать отверстие, сквозь которое они увидели толпу туземцев, сновавших по берегу. Аборигены пытались атаковать шхуну, а оставшиеся на ней моряки защищались, стреляя из пушки. Но в конце концов шхуну все же взяли, подожгли, и вскоре она с ужасающим грохотом взлетела на воздух, погубив несколько тысяч человек.
Долгое время Гордон и Питерс прожили в лабиринте, питаясь только орехами. Гордон так хорошо запомнил форму лабиринта, оканчивавшегося тремя обрывами, что в своих записках даже приводит его рисунок, так же как и изображение каких-то зарубок, сделанных на его стенах.
Благодаря сверхчеловеческим усилиям Питерсу и Гордону удалось выбраться на равнину, по ней, несмотря на преследование толпы орущих дикарей, добраться до каноэ, где прятался один туземец, и выйти в море.
Теперь они оказались в Антарктическом океане, «огромном и пустынном, на широте свыше восьмидесяти четырех градусов, в утлом каноэ, со съестными припасами, состоявшими только из трех черепах».
Из собственных рубах они соорудили некое подобие паруса. Вид этого полотна сильно подействовал на их невольного пленника, который никак не мог решиться прикоснуться к нему и, казалось, был охвачен страхом белизны. Между тем лодчонка продвигалась вперед и вскоре вошла в области неизведанные и удивительные.
Высокая стена из серого легкого пара постоянно закрывала южный горизонт, иногда пучки длинных сверкающих лучей прорывали его, перемещались с востока на запад, а потом снова собирались в одну линию...
Моряки столкнулись с еще более странным явлением: температура морской воды постоянно росла и вскоре стала такой высокой, что ее невозможно было терпеть, а поверхность моря все явственнее приобретала молочный оттенок.
Гордон и Питерс выяснили наконец у своего пленника, что остров, на котором произошло несчастье с их кораблем, называется Цатал.
Между тем всякий раз, когда к дикарю подносили какой-нибудь белый предмет, бедняга бился в конвульсиях.
Вскоре на море началось сильное волнение. Его сопровождало свечение пара высоко над головой.
Когда волнение утихало и свечение прекращалось, челнок засыпала очень тонкая белая пыль, напоминающая пепел (но это, разумеется, был не пепел).
Так продолжалось несколько дней. Постепенно троих несчастных начали охватывать беспамятство и апатия, а руки больше не могли вынести высокой температуры воды.
Теперь я целиком процитирую окончание этой удивительной истории:
9 марта. Похожее на пепел вещество падает вокруг нас в огромных количествах. Завеса пара поднялась на значительную высоту над южным горизонтом, причем стала приобретать некую более определенную форму. Я мог бы сравнить ее только с безграничным водопадом, бесшумно низвергающимся в море с какого-нибудь исполинского уступа, теряющегося где-то высоко в небе. Этот колоссальный занавес заслонил всю южную сторону горизонта. От него не исходило ни малейшего звука.
21 марта. На нас опустился зловещий мрак, но из молочных глубин океана вырывался ослепительный поток света, обтекавший борта лодки. Мы изнемогали от белого пепельного ливня, обрушивавшегося на нас и на наше суденышко и таявшего в тот самый миг, как он соприкасался с поверхностью воды. Верх водопада полностью потерялся в пространстве. Тем временем стало ясно, что мы приближаемся к нему с ужасающей скоростью. Время от времени на этом покрове появлялись большие разрывы, но они тут же закрывались, лишь слегка приоткрыв глазу клубящийся хаос мимолетных бесформенных видений и выплеснув мощный, хотя и бесшумный, поток воздуха, возмущавший своим движением охваченный пламенем океан.
22 марта. Мрак заметно сгустился. Его ослабляла только отражающаяся в воде белизна огромного занавеса. Стая огромных мертвенно-белых птиц постоянно кружилась над нашим необычным парусом... И наконец нас увлекло в объятия гигантского водопада. Будто специально для того, чтобы нас пропустить, в белой завесе открылась бездонная расселина. А на нашем пути, прямо по курсу, возникла закутанная в плащ человеческая фигура, намного превышавшая размерами любого из жителей Земли. Кожа у этого человека цветом напоминала безукоризненную белизну свежего снега...
На этом рассказ обрывается. Продолжит ли его кто-нибудь? И когда? В область невозможного суждено проникнуть человеку более смелому и отважному, чем я[590].
Тем не менее можно поверить, что Гордону Пиму удалось спастись, поскольку он написал эту странную книгу. Однако умер, не успев ее закончить. По, кажется, сильно сожалел об этом и сделал все, чтобы хоть как-то восполнить отсутствие конца.
Итак, я дал вам представление об основных произведениях американского писателя. Не слишком ли долго останавливался я на диковинном и сверхъестественном? Нет, потому что По на самом деле создал новую литературную форму, порожденную восприимчивостью его непомерного (воспользуюсь одним из его специфических словечек) воображения.
Оставив в стороне непонятное, будем восхищаться главным, что есть в творениях По: новизной ситуаций, обсуждением малоизвестных фактов, наблюдениями за отклонениями в человеческих способностях, выбором сюжетов, вечно странными личностями героев, их болезненным и нервным темпераментом, их манерой своеобразно выражаться. А между тем среди всех этих невозможностей нередко можно встретить правдоподобие, захватывающее доверчивого читателя в плен.
Теперь же да будет мне позволено привлечь ваше внимание к материалистической стороне этих историй, в которых никогда и ничего не объясняется вмешательством Провидения. По, кажется, его совсем не принимает и стремится все объяснить законами физики, по мере необходимости даже придумывая их. В нем не чувствуется той веры, какую должно было бы принести постоянное созерцание сверхъестественного. Он создает фантастическое хладнокровно, если можно так выразиться. Несчастный является апостолом материализма. Только мне кажется, что в этом не столько виноват его темперамент, сколько сказывается влияние чересчур практичного и индустриального общества Соединенных Штатов. Он пишет, думает, мечтает по-американски, то есть как трезвомыслящий человек. Отметив такую тенденцию, будем восхищаться его произведениями.
Необыкновенные истории позволяют судить о том чрезмерном возбуждении, в котором постоянно находился Эдгар По. К несчастью, его натуре требовалось нечто большее, и эта чрезмерность запросов привела писателя к ужасному алкогольному заболеванию, как точно выразился он сам. Последнее и стало причиной его смерти.
Похоже, что после смелых попыток Надара[591] аэростатика[592] вновь начала двигаться вперед. Одно время казалось, что эта наука давным-давно предана забвению, во всяком случае с конца 18-го столетия она почти не прогрессировала. Тогдашние физики как будто бы все уже открыли: газообразный водород для наполнения баллона, сеть для удержания оболочки и подвешивания к ней корзины и, наконец, выпускающий газ клапан. Равным образом были найдены способы подъема, а также спуска с помощью выпуска газа или сбрасывания балласта. Итак, вот уже на протяжении восьмидесяти лет искусство аэронавтики оставалось неизменным.
Значит ли это, что эксперименты Надара дали новый толчок прогрессу? Возможно, и я бы даже сказал: «очевидно». И вот почему.
Прежде всего этот отважный и неустрашимый человек вернул к жизни забытую науку. Он воспользовался своим положением в прессе, своими отношениями с журналистами, чтобы привлечь внимание публики. В начальный период великих открытий всегда необходим человек такого склада, искатель трудностей, любитель невозможного. Он ставит опыты, пробует, добивается в той или иной степени успеха и в конце концов сдвигает дело с мертвой точки. И тогда приходят ученые; они спорят, пишут, делают расчеты, и в один прекрасный день успех становится очевидным для всех.
Вот этот-то процесс и вызвали к жизни смелые полеты Надара. Если искусство подъема летательного аппарата и управления им в воздухе найдет применение на практике, то этим потомки во многом будут обязаны Надару.
Не буду рассказывать здесь о путешествиях «Гиганта»; другие сделали это, участники, отправлявшиеся в полет, чтобы рассказать о нем, и занимавшие удобные места. Я хочу только в немногих строках описать направление, которым пытается идти аэронавтика.
Прежде всего, повторю вслед за Надаром, «Гигант» должен стать последним воздушным шаром; трудности, возникшие во время его спуска, слишком хорошо показали, как опасен в полете такой большой аппарат[593], как легко становится он неуправляемым.
Итак, от воздушных шаров хотят попросту отказаться. Но возможно ли такое? Г-н Бабине[594] верит в это так, словно сам предложил эту идею. В свою очередь, господа де Понтон д’Амекур[595] и де Лаландель[596] утверждают, что победили трудности и решили проблему.
Но, прежде чем познакомиться с деталями их изобретения, закончим с воздушными шарами. Позвольте мне рассказать вам об аппарате г-на де Люза[597]. Я видел, как работает его модель, и это, безусловно, самая хитроумная из всех придумок, касающихся управления аэростатом, если только аэростат вообще является управляемым объектом. Впрочем, изобретатель шел логичным путем: вместо того чтобы искать способ толкания корзины, он пытается толкать сам шар.
Для этого он придал его оболочке форму удлиненного цилиндра. На этом цилиндре он укрепил лопасти винта. Потом соединил обе оконечности цилиндра с корзиной намотанной на блоки проволокой. Эта проволока может передавать импульс вращательного движения от любого моторчика к цилиндру, и тот будет буквально ввинчиваться в воздух.
Аппарат, безусловно, работает, и притом работает хорошо. Разумеется, он не в состоянии преодолевать очень сильные воздушные течения, но при ветрах средней силы, я полагаю, им можно управлять. Впрочем, в распоряжении аэронавта есть еще наклонные крылья; если повернуть их под определенным углом, то можно избавиться от вертикальных рывков.
Настоящий баллон должен быть изготовлен из меди, дабы избежать потери водорода, газа весьма летучего, и г-н де Люз надеется управлять подъемом и спуском с помощью кармана, помещенного внутри оболочки, в который он будет закачивать насосом воздух.
Такова в самых общих чертах схема его изобретения. Очевидно, что хитрее этой задумки может быть только идея о шаре, становящемся винтом. Будет ли удача сопутствовать г-ну де Люзу? Увидим, поскольку он обещает на своем аппарате в течение двух дней прогуливаться над Парижем.
Но я возвращаюсь к проекту Понтона д’Амекура и Лаланделя. В нем есть нечто серьезное; остается узнать, осуществима ли их идея средствами современной механики?
Вам, конечно, знакома детская игрушка, представляющая собой лопасть, которой придают быстрое вращение при помощи энергично разматываемой веревки; тогда предмет взлетает, и до тех пор, пока винт сохраняет свое вращательное движение, пока движение продолжается, аппарат не падает. Представьте себе действующую непрерывно пружину — тогда игрушка останется в воздухе.
Именно на этом принципе основан геликоптер г-на Понтона д’Амекура. Воздух — достаточная опора для винта, разрезающего его по косой. С точки зрения физики, это верно, и я собственными глазами видел, как летают небольшие модели, изготовленные упомянутыми господами: сжатая пружина, будучи отпущенной, поднимается вместе с винтом.
Но очевидно, что столб воздуха, разгоняемый винтом, придает аппарату вращение в обратном направлении; следовательно, к этому неудобству еще надо привыкнуть, поскольку аэронавт будет буквально ошеломлен этим воздушным вальсом. Установив два винта, вращающихся в противоположных направлениях, г-н Понтон д’Амекур может добиться полной неподвижности. Используя третий винт, вертикальный, он может направлять свое летательное устройство, куда пожелает. Итак, при помощи двух первых винтов он удерживает себя в воздухе, а с помощью третьего толкает свой аппарат так, как если бы дело происходило в воде.
Вот теоретически и найдено средство: геликоптер, но удастся ли построить его на практике? Все зависит от выбора мотора, вращающего винты. Он должен быть одновременно и мощным, и легким. К сожалению, до сих пор сделанные из алюминия или железа моторы, работающие на сжатом воздухе или на паре, не давали удовлетворительных результатов.
Я хорошо знаю, что конструкторы работают над моделями, а надо оперировать крупными объектами, потому что по мере роста размеров аппарата уменьшается его относительный вес. В самом деле, машина мощностью в двадцать лошадиных сил весит гораздо меньше двадцати машин мощностью в одну лошадиную силу каждая. Будем же терпеливо ждать решающего опыта. Изобретатели — люди образованные и решительные, они сделают все, чтобы реализовать свое открытие[598].
Однако им нужны деньги, и, возможно, много денег. Именно для того, чтобы получить эти деньги, Надар отдает всего себя: он собирает толпу, чтобы та глазела на его смелые подъемы. Однако зрителей приходит не так уж много, потому что они, вероятно, рассчитывают только на сиюминутное удовольствие. Если Надар предложит что-либо новое, пусть эти зрители подумают о будущей пользе, и тогда Марсово поле[599] не сможет вместить всех желающих.
Как видим, речь больше не идет о том, чтобы планировать или пассивно летать в воздухе. Задача состоит в нахождении способа совершать управляемые полеты.
Один ученый сказал с изрядной долей юмора: «Человек очень хорошо бы сделал, если бы превратился в птицу, но он смог бы стать только индюком, причем глупым индюком».
Так давайте же восхвалять геликоптер, взяв девизом слова Надара: «Всё возможное сбудется».
Сообщение, направленное в Географическое общество (к заседанию 4 апреля 1873 г.) в ответ на запрос гг. Урье и Фараге, пожелавших узнать, на каком меридиане происходит смена дат по гражданскому календарю[600].
Господа!
Центральная комиссия Географического общества поручила мне ответить на очень интересный вопрос, который одновременно сформулировали гражданский инженер г-н Урье и главный инженер ведомства путей сообщения департаментов Ло и Гаронна г-н Фараге.
Полагаю, сходство между содержанием их писем и моего романа «Вокруг света в восемьдесят дней», вышедшего три месяца назад, — простое совпадение. В качестве введения в интересующий нас вопрос я прошу у названных господ разрешения процитировать строки, которыми кончается мое произведение.
Речь идет об очень странной ситуации, которую описал Эдгар По в рассказе под названием «Неделя с тремя воскресеньями». Повторяю, речь идет о том положении, в которое попадают люди, совершающие путешествие вокруг света, направляясь либо на восток, либо на запад. В первом случае, вернувшись в исходную точку своего маршрута, они выигрывают сутки, во втором — теряют их. Я писал:
Действительно, отправившись на восток, Филеас Фогг (герой моей книги) двигался навстречу солнцу, и, следовательно, длительность суток для него уменьшалась на четыре минуты каждый раз, как он пересекал) очередной меридиан. Так как окружность земного шара разделена на триста шестьдесят градусов, то, если умножить это число на четыре минуты, мы получим ровно двадцать четыре часа. <...> Иными словами, пока Филеас Фогг, отправившись на восток, видел прохождение солнца по небесному меридиану восемьдесят, раз, его коллеги, остававшиеся в Лондоне, наблюдали подобное явление только семьдесят девять раз.
Итак, вопрос соответствующим образом задан, и мне остается только резюмировать его.
Каждый раз, когда путешествие вокруг света совершается в восточном направлении, выигрываются сутки. Каждый раз, когда путешествие вокруг света совершается в западном направлении, теряются сутки, то есть те самые двадцать четыре часа, за которые Солнце в своем видимом движении обходит Землю. Так что это время и в том, и в другом случае надо соотнести с длительностью самого путешествия.
На практике этот результат выражается в том, что морская администрация как бы добавляет довольствия на липшие сутки кораблям, следующим из Европы и огибающим мыс Доброй Надежды, и, напротив, вычитает их у экипажей, идущих вокруг мыса Горн. Именно этим можно объяснить тот странный факт, что матросы, двигающиеся в восточном направлении, питаются лучше плывущих на запад. В результате, когда и те и другие возвращаются в порт отправления, получается, что одним досталось больше завтраков, обедов и ужинов, чем другим, несмотря на то что они пробыли в море одинаковое количество минут. На что следует объяснение: они, мол, и работали на целые сутки больше. Однако эти сутки они, разумеется, не «прожили».
Таким образом, господа, из приведенного рассуждения о потерянном или выигранном дне в зависимости от направления движения надо сделать логичный вывод, что смена даты должна совершаться в каком-то одном месте земного шара. Но где же находится эта точка? Вот проблема, требующая решения, и нет ничего удивительного, что она привлекла внимание авторов упомянутых ранее писем. Оба письма, следовательно, можно свести к одному положению: «Да, имеется привилегированный меридиан, где осуществляется перемена даты», — утверждает г-н Фараге. «Так где же находится этот особый меридиан?» — вопрошает г-н Урье.
Прежде всего, господа, я скажу, что ответить на этот вопрос с чисто космографической точки зрения очень трудно. Вот если бы гг. Урье и Фараге могли мне сказать, в какой стороне горизонта солнце вставало в первые дни творения, если бы они знали, на каком меридиане впервые установился полдень, ответить на их вопрос было бы легко. Я бы сказал им: вот этот-то первый меридиан и является, по выражению г-на Фараге, привилегированным, именно о нем и спрашивал г-н Урье. Но ни один из этих инженеров не прожил столь долго, чтобы наблюдать первый восход лучезарной звезды, а следовательно, не может сказать мне, где располагался первый меридиан. Так что, оставив пока научную сторону дела, перейду к практической и попытаюсь разъяснить ее в нескольких словах.
Из вывода о том, что при следовании на восток выигрываются сутки, а при следовании на запад — теряются, проистекает ошибка, сохранявшаяся в течение длительного времени. Первые мореплаватели навязали — причем совершенно неосознанно — свой календарь новым землям. Как правило, дни отсчитывали в зависимости от того, в каком направлении следовали первооткрыватели — в восточном или западном. Европейцы, достигая этих неизвестных стран, заселенных туземцами, которых не слишком беспокоило, по каким дням и числам они поедают себе подобных, — европейцы, повторяю, вводили свой календарь, так и оставшийся там навсегда. Так на протяжении столетий в Кантоне[601] точкой отсчета был приезд Марко Поло, а на Филиппинах — прибытие Магеллана.
Однако ошибка в согласовании дат должна была создавать проблемы в торговой практике. Поэтому лет двадцать назад (точнее сказать не могу, но это может сделать наш уважаемый коллега господин адмирал из Парижа) в Маниле окончательно решили установить европейский календарь, урегулировавший ситуацию и ставший, так сказать, официальным.
Добавлю, что меридиан, с помощью которого регулируют счет времени, на практике существует уже давно. Это сто восьмидесятый, считая от нулевого; именно по нему устанавливают судовые хронометры; в качестве нулевого же для английских судов принят меридиан Гринвича, для французских — Парижа, для кораблей Соединенных Штатов Америки — Вашингтона.
В результате возникают ситуации, описанные в английском журнале «Природа», куда я в 1872 г. переправил вопрос, сформулированный двумя упомянутыми инженерами:
На вопрос мистера Пирсона, опубликованный в номере от 17 апреля (28 жерминаля. — Ж. Л.), не может быть дан точный или научный ответ ввиду того, что естественной демаркационной линии, или линии перемены дат, не существует, а установление таковой производится по соглашению, то есть является условным. Еще не так давно расходились календарные даты в Маниле и Макао[602], а до передачи территории Аляски американцам даты там отличались от счета дней на соседних территориях британской Америки. Тогда вступило в действие правило, гласившее, что в пунктах с восточной долготой за точку отсчета принимается прибытие европейцев через мыс Доброй Надежды, а в пунктах с западной долготой — через мыс Горн. Это правило нашло практическое применение в Тихом океане. С тех пор капитан всякого судна при пересечении сто восьмидесятого меридиана обычно вносил в судовой журнал соответствующую запись, добавляя день или сохраняя прежнюю дату в зависимости от направления, в котором шел корабль. Если же капитан пересекал указанный меридиан, но сразу же возвращался назад, то не производил смены дат. Таким образом в океане время от времени могут и должны встречаться корабли, капитаны которых придерживаются различных дат. Самый известный случай такого рода произошел во время войны с Россией, когда наша эскадра[603] встретилась у берегов Камчатки с китайской эскадрой.
Приведенная цитата, господа, может внушить вам предвзятое мнение о возможном решении нашей проблемы. После обсуждения вопроса с практической стороны я осветил его также с исторической точки зрения, но научен ли полученный результат? Нет, хотя о таком решении упоминается в письме г-на Фараге.
Теперь, чтобы окончательно ответить на этот вопрос, позвольте мне, господа, процитировать письмо, направленное лично мне одним из крупнейших наших математиков, г-ном Ж. Бертраном[604] из Института[605]:
Вчерашняя наша беседа натолкнула меня на одну идею об упомянутой продолжительности путешествий. Предположим, что некий господин, воспользовавшись подходящим транспортом, покидает Париж в четверг, в полдень. Он направляется в Брест, потом в Нью-Йорк, Эдо[606] и так далее, а возвращается в Париж ровно через двадцать четыре часа, преодолевая по пятнадцать градусов земной окружности в час.
На каждой станции он спрашивает: «Который час?» И слышит в ответ неизменное: «Полдень». После этого он спрашивает: «А что за день недели сегодня?»
В Бресте ему отвечают: «Четверг», то же он слышит в Нью-Йорке... Но по возвращении в Понтуазе[607], например, ему говорят: «Пятница».
Где же произошел переход? На каком меридиане наш путешественник, если он истинный католик, мог и должен был выбросить ветчину, ставшую для него запретной?
Очевидно, что смена даты должна быть резкой. Она будет происходить в океане или же в тех странах, жители которых понятия не имеют о количестве дней в неделе.
Теперь предположим, что на одной параллели, проходящей через континент, живут цивилизованные народы, говорящие на одном языке и подчиняющиеся одним и тем же законам; предположим также, что двух соседей разделяет упомянутая воображаемая линия, и вот в полдень один из них говорит: «Сегодня у нас четверг», а другой утверждает: «Сегодня у нас пятница».
Предположим, что один из этих соседей живет в Севре[608], а другой в Бельвю[609]. Не будут же они жить с восьмидневной неделей! Нет, они просто договорятся о календаре, и тогда двусмысленное положение прояснится, хотя, с другой стороны, появится и сохранится постоянный сдвиг в названиях дней недели.
Это письмо, господа, одновременно и весьма логичное, и очень остроумное, как мне кажется, окончательно решает вопрос, поставленный перед Географическим обществом.
Да, двусмысленность остается, но она остается, так сказать, в скрытой форме. Действительно, в том случае, когда параллель пересекает густонаселенные континенты, между живущими на этой параллели могли бы возникнуть недоразумения. Однако предусмотрительная природа, кажется, предпочла не давать людям лишнего повода для споров. Между великими нациями она расположила пустыни и океаны. Переход от дня потерянного ко дню обретенному происходит незаметно во время плавания в морях, разделяющих народы. Упомянутую двусмысленность, однако, нельзя установить, поскольку корабли в этих бескрайних просторах постоянно находятся в движении.
Не стоит продолжать, господа, и я заключаю свое выступление следующим резюме.
С практической точки зрения:
1. Принятием манильского отсчета дат достигнута договоренность о едином календаре.
2. Капитаны меняют даты в своих судовых журналах, когда пересекают сто восьмидесятый, то есть контрольный, меридиан, и это пересечение фиксируется судовым хронометром.
С научной точки зрения:
Смена дат осуществляется без каких-либо затруднений в пустынях или океанах, разделяющих заселенные территории.
По этой причине в будущем мы не станем свидетелями вооруженного столкновения двух цивилизованных наций, отстаивающих честь национального календаря.
Дорогой месье Жене!
Вот несколько замечаний, которые Вы попросили меня сделать о полете «Метеора».
Вы знаете, при каких обстоятельствах должен был произойти подъем: шар относительно мал, вместимость его всего девятьсот кубических метров, весит он вместе с корзиной и такелажем двести семьдесят килограммов, наполняется газом, великолепно подходит для освещения, но именно поэтому имеет среднюю подъемную силу. Шар должен был взять четырех человек: воздухоплавателя Эжена Годара и трех пассажиров: месье Деберли, адвоката, месье Мерсона, лейтенанта 14-го линейного полка, и меня.
Но перед самым стартом оказалось, что всех поднять невозможно. Поскольку месье Мерсон уже поднимался на аэростате в Нанте, и тоже с Годаром, он согласился — но чего это ему стоило! — уступить свое место месье Деберли, совершавшему, как и я, свою первую воздушную экскурсию. Уже раздалось традиционное «Отпускай!», и мы были готовы покинуть землю...
Но мы не учли сына Эжена Годара, бесстрашного девятилетнего сорванца, неожиданно вскарабкавшегося в корзину; из-за него нам пришлось выбросить два балластных мешка из четырех. Осталось всего два! Никогда еще Эжен Годар не взлетал в таких условиях. Поэтому на продолжительный полет рассчитывать не приходилось.
Мы начали подъем в пять часов двадцать четыре минуты. Шар взлетал медленно, по наклонной траектории. Ветер нес нас на юго- восток, а небо было несказанно чистое. Только на горизонте застыли грозовые облака. Обезьянку Жака отец выбросил на парашюте за борт. Это позволило нам подниматься быстрее, и в пять часов двадцать восемь минут мы, согласно показаниям барометра-анероида, уже парили на высоте восьмисот метров.
Город с такой высоты смотрелся великолепно. Площадь Лонгвиль напоминала муравейник, населенный черными и рыжими муравьями — людьми, одетыми в штатское платье и военные мундиры. Шпиль кафедрального собора понемногу уходил вниз, указывая наподобие стрелки высоту нашего подъема.
В корзине воздушного шара не ощущалось движения ни в горизонтальном, ни в вертикальном направлении. Поэтому казалось, что горизонт постоянно находится на одной и той же высоте. Только его радиус все увеличивался, и земля под корзиной уходила вниз, как в воронку. В то же время воздух был совершенно спокоен и стояла абсолютная тишина, нарушаемая только скрипом ивовой корзины, в которой мы находились.
В пять часов тридцать две минуты из-за туч, закрывавших западный край неба, пробился солнечный луч и начал подогревать оболочку; заполнявший ее газ расширился, и мы, не сбрасывая балласта, оказались на высоте 1200 м, максимальной за всё время нашего путешествия.
И вот что я оттуда увидел. Прямо под нами оставался Сент-Ашёль со своим чернеющим парком, сжавшимся так, словно я смотрел на него в перевернутый бинокль. Кафедральный собор будто приплюснуло к земле, и его шпиль потерялся среди городских зданий. Сомма вилась тонкой светлой лентой, железные дороги напоминали линии, прочерченные рейсфедером. Улицы казались спутанными шнурками, фруктовые сады походили на обычный развал зеленщика, поля представали разноцветными лоскутками, вроде тех, что в давние времена портные вывешивали у своих дверей. Амьен превратился в скопление сероватых кубиков, напоминающих вывалившиеся из перевернутого ящика нюрнбергские игрушки[610]. А дальше, словно кучи щебенки, разбросанные для укладки покрытия исполинской дороги, располагались окрестные деревушки: Сен-Фюсьен, Виллер-Бретоннё[611], Ла-Нёвиль, Буайе, Камон, Лонго.
В это мгновение внутренность аэростата осветилась. Я посмотрел через нижний аппендикс[612], который Эжен Годар всегда держал открытым. Яркий свет позволял различать чередующиеся желтые и коричневые боковые поверхности «Метеора». Ничто не выдавало присутствия газа — ни цвет, ни запах.
Тем временем мы начали спускаться, потому что шар потяжелел. Чтобы удержаться на набранной высоте, надо было сбросить балласт. Тысячи рекламных листовок, выкинутые за борт, показали, что воздушное течение, проходящее под нами, более сильное. Нас несло на деревню Лонго, перед которой раскинулись болотистые ложбины.
— Мы что же, сядем в болото? — спросил я Эжена Годара.
— Нет, — ответил он. — Но, поскольку балласта у нас больше нет, придется выбросить мой саквояж. Нам надо обязательно перелететь через болото.
Мы продолжали падать. В пять часов сорок три минуты в пятистах метрах от земли нас подхватил сильный порыв ветра. Мы пронеслись над фабричной трубой, притянувшей наши взоры. Воздушный шар, словно мираж, отражался в многочисленных болотцах. Человеческий муравейник разрастался, а на дорогах была заметна суета. Но вот показалась маленькая лужайка между двумя железнодорожными колеями, как раз перед станцией.
— Ну? — спросил я.
— Ну? Мы перелетим через железную дорогу и через деревню, что виднеется за нею! — ответил Эжен Годар.
Ветер крепчал. Мы видели это по раскачивающимся кронам деревьев. Ла-Нёвиль осталась позади. Перед нами расстилалась равнина. Годар бросил стопятидесятиметровую веревку — гайдроп[613], потом якорь. В пять часов сорок семь минут якорь стукнулся о землю. Потом открылся клапан. Подбежали несколько услужливых зевак, схватились за гайдроп, и мы мягко, без какого-либо толчка коснулись земли. Воздушный шар сел словно большая и полная сил птица, а не как дичь с подбитым дробью крылом.
Двадцать минут спустя оболочка шара опала, ее свернули, упаковали, погрузили в телегу, а нас наемный экипаж увез в Амьен.
Вот, дорогой месье Жёне, несколько моих замечаний, кратких, но точных. Позвольте добавить, что простая воздушная прогулка и даже долгое странствие на аэростате нисколько не опасны, если вы летите с Эженом Годаром. Это человек хладнокровный, отважный, умный и опытный. Он совершил уже свыше тысячи полетов как в Старом, так и в Новом Свете. Он никогда не полагается на случай и старается все предусмотреть. Никакое происшествие не может застать его врасплох. Он знает, куда летит и где опустится. Место для посадки н выбирает с изумительной проницательностью. Он действует с математической точностью, с барометром в одной руке и балластным мешком в другой. Его аппараты содержатся в великолепном состоянии. Никогда не заедает клапан, никогда не бывает складок на оболочке. «Разрывная веревка» всегда наготове и в любой момент может прорезать аэростат, если из воздушного шара, задевшего землю, необходимо выпустить газ для экстренной посадки. Опыт, хладнокровие, глазомер сделали Эжена Годара настоящим мастером воздухоплавания, воздух держит его и его экипаж, воздух его несет, и ни один аэронавт, как известно, не может с ним сравниться. Воздушное путешествие становится рядом с ним полностью безопасным. Это даже не путешествие, а сон — увы, всегда слишком короткий сон!
Примите, дорогой месье Жёне, мои наилучшие пожелания и пр., и пр.
Жюль Верн
Дамы и господа!
Вероятно, вы не без удивления прочитали в программе музыкального вечера имя некоего артиста, который в данный момент находится перед вами[615]. Ему и в самом деле предназначена довольно жалкая роль в концерте, организованном г-ном Гонтье, председателем «Гармонии», при дружном участии других музыкальных обществ нашего города. Почему же этот чужак отважился появиться на концертной эстраде перед столь многочисленным и внушающим уважение собранием? Ему всего недостает: дикции, жестикуляции, привычки говорить на публике. Его голос с трудом доносится до последних рядов у ограды. Это очень смелый поступок с его стороны! И он просит по возможности терпеливо выслушать его и постараться понять. Он будет иметь честь один, без помощи даже аккомпаниатора, исполнить перед вами несколько вариаций на тему открытия нового муниципального цирка. Бывают, кажется, романсы без слов, на этот же раз будут слова без романсов.
Итак, с вашего позволения, перенесемся мысленно в те времена, когда мы мечтали, давая волю своему воображению. В один прекрасный день Амьен очнулся от долгого восемнадцатимесячного сна. И вот в погожее июньское воскресенье толпы людей покидают свои предместья — Бове, Сен-Пьер, Эн и Сен-Морис — и направляются к площади Лонгвиль. Эти люди идут по великолепным, засаженным в четыре ряда деревьями бульварам, которые пересекают тридцать восемь улиц, пять площадей и два вокзала четырехкилометровой дугой, соединяя верхний и нижний отрезки течения Соммы.
Все мы, добропорядочные амьенцы, любим площадь Лонгвиль, немного жаркую летом и слегка прохладную зимой. Мы любим кусты сирени и липы, обрамляющие своей зеленью маленькую пустыню, на которой наш замечательный садовник г-н Ларюэль обыкновенно размещает клумбы и газоны городского оазиса. Любим парады и праздники, которые здесь проводятся. Любим и фонтан, и облачка белого пара, которые то и дело возникают у обоих выходов из соседствующего с площадью туннеля и которые слишком часто загрязняет черный паровозный дым. Любим и здешний деревянный цирк, сероватый купол которого напоминает шляпку гигантского гриба.
Но что случилось? Какой сюрприз! Вид площади полностью изменился. Теперь здесь уже нет миниатюрной Сахары. Нет фонтана. Изнуренная кормилица и ее вечно голодные младенцы убежали в другие рощи[616]. Нет деревянного цирка. Вместо огромной, слегка подгнившей криптогамы[617] посреди зеленого массива возвышается нечто, напоминающее — да простится мне это фантастическое сравнение — великолепное, гигантское наргиле[618]. Его покрытый чеканкой рукав оканчивается мундштуком, выпускающим легчайший дым, а колба вся сияет и искрится под амьенским небом.
Откуда явилось это чудо и что за маг сотворил его по мановению волшебной палочки?
Прежде чем ответить на этот вопрос, дамы и господа, позвольте мне вспомнить старый цирк и даже пожалеть о нем. У него были свои прекрасные дни и не менее прекрасные вечера. Он любезно предоставлял свою арену для вручения школьных наград и призов Стрелкового общества, для собраний и конференций, посвященных замечательным людям, в том числе г-ну Жюлю Симону[619] и г-ну Фердинанду де Лессепсу[620]. Там проходили школьные праздники, состязания гимнастов и фехтовальщиков, блестящие концерты, на которых «Гармония» г-на Гонтье, «Симфоническое общество» г-на Тореля и «Орфеон» г-на Жанвье с успехом выступали под руководством своих талантливых дирижеров: Бланкемана, Бюло, Дотена и Гриньи. Там мы часто аплодировали военным оркестрам под управлением гг. Турнёра и Довена, духовому оркестру амьенских пожарников под руководством г-на Лонжи и сельским оркестрам. Там мы слушали великих исполнителей, инструменталистов и певцов, и среди них — наших сограждан, которыми мы гордимся: гг. Оге, Делакруа, Дезире Мор, Гудруа, Десена, Нике, Женена, Кюни, Фюзье, Серрасена, Юка, Бро, Дувиля, Жоне и многих других[621]. И наконец, венцом карьеры деревянного цирка стал фестиваль в честь Гуно[622], ради которого г-н Торель предложил нашим музыкальным обществам объединить свои усилия, чтобы воздать должное французскому маэстро.
Как видите, тот деревянный цирк, так дерзко выстроенный г-ном Скитом по проекту г-на Годелета, хорошо послужил нашему городу. Открытый 23 июня 1874 года, он просуществовал… столько, сколько живут подобные сооружения. Конечно, он потускнел, одряхлел, выглядел непрезентабельно. Он оседал под нашими ногами. Дождь и ветер свободно проникали через его дырявую крышу, но цирк молодцевато держал ее, несмотря на то что она как будто слегка съехала набок. И как раз потому, что это сооружение было временным, оно могло бы прожить еще долго, если бы через пятнадцать лет — день в день — после своего рождения не было принуждено уступить место своему наследнику.
Итак, наша признательность старому цирку и приветствия новому!
Когда возник вопрос о реконструкции циркового здания, один из самых заслуженных наших сограждан сказал: «Если вы будете его перестраивать, да еще на площади Лонгвиль, то должен получиться только памятник».
Муниципальная администрация поняла это. Ее не остановили даже огромные расходы. Распростившись с идеей дешевого цирка, г-н Фредерик Пти решился на большое и красивое здание. Он обратился к амьенскому мастеру, уже создавшему в городе несколько жилых домов, здание почты и телеграфа, фасад женского лицея, новые залы Пикардийского музея, педагогический институт, приют для душевнобольных, — к г-ну Эмилю Рикье, главному архитектору департамента. Спешу добавить, что было бы несправедливо не упомянуть о заслугах его собратьев, также много сделавших для украшения нашей старой Самаробривы[623].
Дамы и господа, теперь вы знакомы с творением мастера и, конечно, не пожалеете для него аплодисментов. Задача стояла сложная: необходимо было создать условия и для развлечения, и для просвещения, — но ее оказалось возможным решить, построив просторное помещение, одинаково подходящее как для концертов и состязаний, так и для конференций, всегда имеющих успех у избранной публики. Разве не оправдывается в зданиях подобного типа старая латинская поговорка: «Ad ludum, ad lucem»?[624]
Теперь пришло время, уважаемые дамы, предложить вам путешествие вокруг, внутри и, я бы даже сказал, над нашим новым цирком. Я приглашаю в него только наших любезных зрительниц, хорошо зная, что мужчины будут настолько обходительны, что не смогут не последовать за нами. Не бойтесь усталости и головокружения, милые дамы! Речь идет о прогулке прямо-таки идеальной. Мы совершим ее мысленно, вам только нужно будет представить, что к вашему корсажу приделаны крылья, и быть готовыми их раскрыть.
Прежде всего остановимся возле портика этого монументального сооружения, в архитектуре которого так удачно соединились стиль Древнего Рима и итальянского Ренессанса. Восемь колонн с каннелюрами[625] и сложными, очень тонко выполненными капителями[626] поддерживают немного скругленный резной антаблемент[627], украшенный по фризу[628] золотой надписью: «Муниципальный цирк». Карниз с двойными волютами[629] и зубцами протянулся в основании искусно отделанного фронтона[630]. В центре его помещена античная маска, изображающая искаженное криком лицо и украшенная причудливо изогнутыми лентами. Возможно, из ее широко раскрытого рта вырывается древний клич: «Эвоэ! Эвоэ!»[631], если только она попросту не зазывает нас, пользуясь языком рынка: «Берите билеты и входите!» Но как бы то ни было, ей не удастся нарушить гордое спокойствие двух расположившихся по углам фронтона крылатых пантер, каждая из которых опирается лапой на шар, а в качестве атрибутов при них находятся тирс[632] и виноградная гроздь. Их лучше было бы назвать химерами…[633] Пусть так и будет! Но химера, сказал как-то Виктор Гюго, будучи чудовищем, одновременно является и воплощением мечты, и эти символические животные вполне уместны у входа в здание, предназначенное не только для показа выездки школы Франкони[634].
А теперь начнем прогулку вокруг здания. Два бара и два кафе, облицованные красным фландрским мрамором и украшенные картушами[635] с гербами Амьена, в чьих каркасах гармонично повенчались железо и бронза, демонстрируют свои элегантные стеклянные витрины, зрительно расширяющие фасад и придающие ему монументальность. Дело в том, что крышами для них служат широкие террасы, ограждения которых, состоящие из балясин, почти доходят до балконов и пристроек по бокам, создавая впечатление архитектурной целостности. Мощные опоры, расположенные в углах шестнадцатигранного здания, придают ему еще большую прочность. Все это вместе представляет собой образец строительного искусства, как его понимают современные архитекторы. Железо, камень, медь, бронза, мрамор, цемент, гипс, кирпич, дерево соединились здесь в поистине демократическом братстве.
И хотя большинства этих материалов нет на нашей пикардийской земле, хотя камень прибыл из карьеров Савоньер в департаменте Мёз, хотя железо добыто в шахтах Омона в департаменте Нор, хотя гипс привезен из Парижа, а цемент — из Васси и Булони, но, по крайней мере, рабочие, занятые на строительстве, почти все были жителями нашего города. А поскольку сегодня вечером они, любезно приглашенные г-ном мэром, присутствуют на этой церемонии, давайте поздравим их и поблагодарим за проявленные умение и старание! Благодаря осторожности архитекторов, подрядчиков и мастеров в ходе строительства не случилось ни одного серьезного несчастного случая, и на переклички все являлись в полном составе. Штукатурными работами руководил г-н Телье, цементными — г-н Бушар, работами со свинцом и оцинковкой — г-н Шатлен, плотницкими работами — г-н Дробек, работой каменщиков — гг. Лолё и Мерсье, роспись производилась под руководством г-на Руйяра, обивка — г-на Биршлера, столярные работы — г-на Аемеля, отоплением занимался г-н Ваймель, слесарными работами руководили гг. Шуп и Трио, кровельными — г-н Пейен. Все они были верными сотрудниками Эмиля Рикье, а неутомимый персонал его бюро оказывал им всю необходимую помощь. Наконец, главному архитектору помогали инженер-механик г-н Блондель, котлостроители гг. Велье и Лесюор, электрик г-н Кане, орнаментщик г-н Беж.
Что же до украшений фронтона, то они созданы другом г-на Рикье, очень талантливым скульптором г-ном Жерменом, автором изваяний в замке Шантийи[636] и парижском Дворце правосудия.
И вот мы за пристройками цирка. В подземелье бывшего бастиона, когда-то облюбованном городскими ребятишками, обустроили подвал, где выпарные аппараты, развивающие мощность в восемьдесят лошадиных сил, приводят в движение две динамо-машины, питающие электрические лампочки на куполе и фасаде. А немного позади на четырехфутовом портике, словно малое дитя Эйфелевой башни, поднимается дымовая труба смелой и даже величественной формы[637].
Скучная материя эта труба! Не лучше ли было как-то скрыть ее, задвинуть в один из дальних уголков площади или перенести на одну из прилегающих улиц? Г-н Эмиль Рикье даже на миг не задумался над этим. И разве его решение не самое практичное? В самом деле, с тех пор как мы стали пользоваться электрическим освещением, быть может, следует в современных строительных проектах согласовывать вспомогательные строения с основными? Будущее решит этот вопрос.
Продолжим наш путь вдоль основания многоугольника, периметр которого насчитывает не менее ста пятидесяти метров. Бросим взгляд на цоколь, выгодно отличающийся от стен своей обработанной поверхностью. Оценим ту ювелирную точность, с какой сквозь их толщу пробиты стильные, с тройными проемами окна, которые пропускают потоки дневного света, а когда стемнеет, щедро излучают вечернее освещение. Выше бегут лепные орнаменты четко прорисованного карниза и водосточный желоб, над которым располагаются шестнадцать пинаклей[638], сообщающихся с внутренней полостью опор и служащих для проветривания зала.
И вот, сударыни, наступил момент воспользоваться вашими крылышками, чтобы подняться на поверхность грандиозного циркового купола! Проделайте безо всяких опасностей то, что нашим рабочим приходилось с большим риском выполнять на качающихся ходулях. Грациозно вспорхните вдоль ребер купола до самого центрального фонаря. Как прочно покоится он на поддерживающих его консолях![639] С каким изяществом обвивает его колье из антефиксов[640] с львиными головами! С какой элегантностью вырисовывается на фоне неба его верхушка, где полощется на ветру французский флаг, который все мы приветствуем радостными криками!
Но прежде чем спуститься, оглядитесь вокруг. Перед вами предстанут самые высокие здания города: кафедральный собор, звонницы десятка церквей, башенка особняка Ванье-Фике, купол музея, взметнувшаяся ввысь крыша башни муниципалитета — любопытный и своеобразный ансамбль, в который цирк Эмиля Рикье вносит свою, такую современную ноту. А потом извольте легко соскользнуть на землю. И тогда после чудес, которыми мы любовались снаружи, перед вами предстанут чудеса, что кроются внутри.
Поднявшись по ступеням из бретонского гранита, мы попадаем в аванзал с лепным потолком, барельефами на стенах и мозаичным полом, творением итальянцев Занусси, которое дополняет отделку помещения. Затем позади нас остается просторный округлый вестибюль, задрапированный декоративным зеленым бархатом, изготовленным на пикардийских фабриках. На его полу разноцветными камешками выложено пять звезд и дата — 1889. Это год постройки цирка и одновременно — столетняя годовщина[641]. Между делом отметим, что все тысяча сто семьдесят два делегата от трех сословий, образовывавшие век назад ассамблею Генеральных штатов[642], могли бы с большим удобством разместиться в этом здании.
Справа и слева, под сводами, поддерживающими амфитеатр, находятся помещения, куда убирают приспособления для олимпийских упражнений[643], склады реквизита, уборные для артистов различных жанров и конюшни для целого эскадрона четвероногих артистов. Три коридора, ведущие к самой арене, предназначены для зрителей первого яруса и почетных гостей. Две внешние и две внутренние лестницы, разбегаясь в разные стороны на втором этаже, позволяют легко попасть во второй и третий ярус, так что публике не приходится давиться ни при входе, ни при выходе. При этом все двери широко открываются. Кстати, каждому зрителю справедливая, но строгая муниципальная администрация гарантирует место шириной в пятьдесят сантиметров — это средняя величина, установленная путем сравнения предельно тучных и предельно худых фигур. Ничто не мешает с любого места смотреть на сцену, которую сегодня занимают наши музыкальные общества, и на балкон, предназначенный для циркового оркестра. Благодаря замысловатому механизму часть сцены может подниматься уступами и превращаться в дополнительные места амфитеатра. И тогда на семнадцати рядах мягких скамеек смогут разместиться три тысячи человек.
Стены античного красного цвета, расписанные цветочными гирляндами, украшает полихромный фриз[644], составленный из миловидных, улыбающихся женских лиц, которые чередуются со строгими мужскими. Этот фриз соединяет мощные консоли, на которые опираются ребра купола, сходящиеся к его центру. А разве не восхитительны чудесный потолок с его кессонами[645], обрамленными золотой каймой, завитки тонких арабесок[646] на нем, гирлянды цветов и обилие роз в кессонных ромбах, а также двенадцать гальванических лун, вместе с целым созвездием ламп накаливания, посылающих нам свои лучи? Эти сверкающие, но нисколько не греющие лучи, милые дамы, не вызовут увядания цветов и зелени на ваших шляпках. Не бойтесь, что клумбы на ваших головках потеряют свою свежесть в слишком нагретом воздухе. Всего одно нажатие руки — и маленький аппарат уберет стекло с фонаря купола, чтобы свежий воздух смог достичь самых удаленных уголков зала, то есть я хотел сказать — цветника.
Дамы и господа, мы закончили нашу прогулку. Самое время уступить место артистам, которым вам не терпится аплодировать.
Эту краткую речь оправдывает только самое искреннее восхищение нашим новым цирком. Да, Амьен может гордиться подобным зданием! Мне неизвестно, насколько дорого оно обошлось. Но я знаю, что оно стоит этих денег, хотя в городе еще долго будут обсуждать сумму, которую на него потратили.
А впрочем, часто ли настоящее задается вопросом, насколько расходы архитекторов прошлого соответствовали строительным сметам? Да и в будущем кто станет разбираться в том, намного ли нынешние архитекторы превысили подобные сметы? Нет! Долг настоящего заключается в том, чтобы быть благодетелем будущего. На этой площади воздвигнуто монументальное здание, и если наши правнуки не будут признательны нынешней амьенской администрации, то, значит, к тому времени из нашего мира вообще исчезнет благодарность! Наш муниципалитет построил здание полезное, необходимое каждому крупному городу, и будем надеяться, что, ободренный этим успехом, он захочет продолжить благородное начинание, выстроив еще одно подобное сооружение.
После нового цирка — новый театр!
А теперь, дамы и господа, еще раз взгляните на этот сияющий купол, такой легкий, такой воздушный, хотя его вес исчисляется двумястами пятьюдесятью тысячами килограммов. Не кажется ли он вам кусочком неба, усыпанным звездами? Укрепленный в основании тройным металлическим поясом, стянутый поперечинами, которые оказывают сопротивление раздвиганию ребер, купол необыкновенно прочен. Он не боится даже артиллерийского выстрела! Он не боится даже людей, которые реализуют себя в злобной критике, разжигают зависть и повторяют глупости!
Да, прочен! И хотя галлы когда-то говорили: «Мы ничего не боимся, если только небо не упадет нам на головы!» — будьте уверены, это были не ваши предки. Небо Рикье не упадет на вас!
И тем не менее, как видно, плохо информированные репортеры считают, что им следует распространить слух, который наверняка вызовет сильное волнение не только в сельских коммунах, но и по всему краю. Когда он дойдет до Бове[647], тот, несомненно, встрепенется на своем историческом холме, описанном в воспоминаниях Габриэль, а в Камоне[648] могут решить, что, как только Амьен будет погребен под руинами своей муниципальной постройки, для их города наконец-то настанет час провозгласить себя столицей Пикардии.
Как же тяжело это слышать! Болтуны с бульваров Фонтен и Май вполголоса обмениваются сплетнями, воздев руки к небу.
— Он долго не простоит! — говорит один.
— Говорят, в стенах щели! — объясняет другой.
— Слишком тяжела кровля! — добавляет первый.
— Сколько же несчастных погребет она под собою? — шепчет второй собеседник.
Короче, рано или поздно кровля должна обрушиться, возможно, даже в самый день торжественного открытия, и эту катастрофу несомненно не причислят к самым крупным в XIX веке.
«Не ходите в цирк! Не ходите в цирк!»
Этот крик грозит стать всеобщим.
Все это не может не впечатлять людей, в частности достойных пансионеров Сен-Шарля, собирающихся на свои посиделки на скамейках бульвара. Да и сам я, входя сегодня вечером в этот зал, приговоренный к столь быстрому уничтожению, не был свободен от некоторого беспокойства.
Я повторял про себя: «Хоть бы дирижеру оркестра г-ну Жосюэ не пришлось убедиться в том, что трубы "Гармонии" или "Симфонического общества" могут обрушить эти стены, подобно иудейским фанфарам, что некогда сровняли с землей стены Иерихона!»[649]
Эмиль Рикье не обращал на все это внимания. Опираясь на скрупулезные расчеты, ведомый опытом, он продолжал осуществлять свой дерзкий проект, ничего в нем не меняя. И когда верхние настилы лесов, на которых лежали фермы, были удалены, осадка здания, предусмотренная в размере двадцати миллиметров, не превысила и пяти. Показалось даже, что леса, лишенные своих планок, чуть-чуть приподнялись в такой психологически важный момент!
Дамы и господа!
Новый цирк — произведение искусства, но при этом наша муниципальная администрация пожелала снабдить его самыми последними достижениями современной индустрии. Это, бесспорно, самое красивое, а также самое совершенное по оснащению здание из всех, что на сегодняшний день возведены во Франции и за ее границами. Оно построено прочно и с соблюдением всех правил. Оно выстоит, как бы сильно ни раскачивали гимнасты свои трапеции, прикрепленные к его фермам. Оно выдержит все бури митингов, если — не дай-то бог! — его арена когда-нибудь станет ареной политической борьбы. Талант архитектора обеспечил зданию такую долговечность, какая только возможна для самых совершенных творений в этой области.
Нет! Оно не рухнет, и какое еще доказательство может быть лучше, какая гарантия тверже, чем то, что оно не рухнуло сегодня вечером от ваших бурных аплодисментов, которыми вы приветствовали его триумфальное открытие!
Дамы и господа!
С вашего разрешения я отвлекусь от своих обязанностей руководителя Амьенской академии[650], председательствующего на общем собрании, и вместо обычной речи расскажу об одном происшествии, случившемся со мной. Заранее приношу свои извинения, и не только моим коллегам, неизменно благосклонным ко мне, но прежде всего вам, дамы и господа, чьи ожидания могут быть обмануты.
В начале прошлого месяца я присутствовал при распределении лицейских призов. И на этом же заседании, не покидая своего кресла, совершил под руководством преподавателя господина Карто, позднее ставшего нашим коллегой, прогулку по старому Амьену[651], который так опоэтизировали умелые карандаши Дютуа[652]. От этой экскурсии по нашей маленькой индустриальной Венеции, которую на севере образуют одиннадцать рукавов Соммы, у меня остались чудесные впечатления.
Вернувшись к себе, на бульвар Лонгвиль, я поужинал и лег спать.
Все происходившее до сих пор было вполне обычно, и, вероятно, в этот день все порядочные люди вели себя похожим образом.
Обычно я пробуждаюсь рано, но на следующее утро по непонятной причине открыл глаза, когда день уже был в полном разгаре. Я проспал не менее пятнадцати часов! И отчего бы это? Ложась в постель, я не принимал никакого снотворного. И не читал на ночь никакого официального доклада!..
Как бы то ни было, но, когда я встал, было уже далеко за полдень. Я открыл окно. Погода стояла чудесная. Мне казалось, что начавшийся день — среда. Однако, судя по наводнившей бульвары многолюдной толпе гуляющих, наступило воскресенье. Одевшись и наспех позавтракав, я вышел на улицу.
В этот день, дамы и господа, мне было суждено, если вспомнить один из нечастых каламбуров Наполеона I, «переходить от одного сюрприза к другому».
Судите сами.
Едва оказавшись на тротуаре, я был атакован тучей мальчишек, оравших во всю глотку: «Программа выставки! Пятнадцать сантимов! Кому программу?»
— Мне! — вырвалось у меня, прежде чем я успел подумать о последствиях, которые могло повлечь за собой это невинное желание.
Дело в том, что как раз накануне я сообщил сборщику налогов размер суммы, которую составляли средства на моем счету и движимое имущество. И, правду сказать, как и многие другие, я так диковинно оценил размеры собственности, подлежащей обложению, что покупка программки могла меня разорить.
— Эй! — обратился я к одному из окружавших меня озорников. — Что за выставка?
— Региональная выставка, мой принц, — ответил тот. — Сегодня закрытие.
И вся шайка мигом разлетелась.
А я остался с этим случайно приобретенным титулом, впрочем, обошедшимся мне не более чем в три су.
Но что же это за региональная выставка? Если память мне не изменяла, она закрылась уже месяца два назад. Было ясно, что мальчишка просто обманул меня, продав старую программку.
Что было делать? Отнесясь к этому происшествию философски, я продолжил прогулку.
Но каково же было мое удивление, когда, дойдя до угла улицы Лемершье, я увидел, что она уходит за горизонт! Мне сразу же бросился в глаза длинный ряд домов, последние из которых скрывались за пригорком. Может быть, я оказался в Риме, в самом начале Корсо[653]? И эта Корсо дошла до новых бульваров? Целый квартал с особняками и церквами загадочным образом вырос тут в течение одной ночи?
Должно быть, все так и произошло, потому что прямо передо мной по улице взбирался забитый пассажирами омнибус — да, омнибус! — линии «F», ведущей от собора Богоматери до водохранилища.
— Черт возьми! — пробормотал я. — Надо бы спросить у таможенного надзирателя, что все это значит.
И направился к мосту, так элегантно переброшенному одним из наших бывших коллег через железную дорогу Северной компании[654].
Надзиратель отсутствовал. Почему? Может быть, со вчерашнего дня пошлина взимается на новом кольце бульваров? Надо бы узнать. Если надзирателя нет у южного края моста, то наверняка остался славный малый, собирающий милостыню у северного. Он-то всё мне и расскажет.
Я подошел к мослу. Мимо медленно проходил поезд. Машинист сотрясал воздух свистками и с оглушительным шумом выпускал пар из котла.
Возможно, глаза меня обманывали, но мне показалось, что вагоны построены на американский манер: с площадками, позволяющими пассажирам переходить из одного конца состава в другой. Я попытался разглядеть обозначающие компанию буквы, которые наносятся на стенки вагонов. Но вместо литеры «N», означающей север, я увидел «Р» и «F» — Пикардия и Фландрия! Чем вызвана эта замена? Может быть, игрою случая маленькая компания поглотила большую? Может быть, теперь вопреки прежним правилам составы из отапливаемых во время холодов вагонов пускают с середины октября? А вдруг появились купе, оборудованные надлежащим образом? И теперь, как в старые добрые времена, продают обратные билеты из Парижа в Амьен?
Таковы были главные преимущества поглощения Северной компании Пикардийско-Фландрской, прежде всего пришедшие мне в голову. Но стоило ли задумываться над подобными абсолютно непонятными мелочами? Я поспешил к спуску с моста.
Никакого нищего там не оказалось. Не было и следа человека с вывернутыми ступнями и белой бородой, протягивавшего шляпу с частотой пятьдесят движений в минуту.
Всему я бы поверил, дамы и господа, да, всему, но только не исчезновению этого симпатичного попрошайки. Он, казалось, стал неотъемлемой частью моста. Так почему же его нет на обычном месте? Две каменные лестницы, с двумя поворотами, выросли на месте козьих троп, еще вчера уходивших в сады. По ним спускалось и поднималось множество народа. Какую милостыню собрал бы бедняга!
Су, которое я намеревался положить в его шляпу, выпало у меня из рук. Коснувшись земли, монета издала своеобразный металлический звук, словно ударилась о твердую поверхность, а не о мягкий грунт!
Я присмотрелся. Прогулочную площадку наискось пересекала мостовая, выложенная из порфировых кубиков.
Ну и перемены! Значит, этот уголок Амьена уже нельзя будет называть «маленькой Лютецией»[655]? Представьте себе! Стало быть, здесь можно будет прогуливаться в дождливый день и не увязнуть по щиколотку? Значит, не надо будет больше месить глинистую грязь, столь ненавистную жителям Анривиля?[656]
Да! Я с наслаждением зашагал по муниципальной мостовой, спрашивая себя, дамы и господа, уж не назначил ли вчера министр общественных работ в ходе некой новой революции деятельных чиновников.
Но это еще не всё! Бульвары в тот день полили в надлежащее время — ни раньше ни позже, — в связи с чем в часы наибольшего наплыва гуляющих ни пыль не поднималась, ни вода не разливалась лужицами. Поперечные аллеи, заасфальтированные наподобие дорожек на Елисейских Полях в Париже, казались такими удобными. Возле каждой пары деревьев стояли двойные скамейки со спинками. Причем эти скамейки не были запачканы ни бесцеремонными кормилицами, ни простодушными в своих затеях детишками! А через каждые десять шагов возвышались бронзовые канделябры, укрывавшие изящные фонари в листве лип и каштанов.
«Господи! — воскликнул я про себя. — Если эти красивые аллейки так хорошо теперь освещены, если на месте прежних желтоватых газовых огарков сверкают звезды первой величины, значит, всё хорошо в этом лучшем из миров!»
Народу на бульваре было полным-полно. По мощеной дороге катились великолепные экипажи: одни были запряжены цугом, другими управляли с помощью длинных вожжей. Я с трудом продвигался среди гуляющих. Но, странное дело, все эти чиновники, торговцы, адвокаты, врачи, нотариусы, рантье были мне совершенно незнакомы; никого из них я прежде не встречал на музыкальных вечерах, а попадавшиеся навстречу офицеры принадлежали уже не к семьдесят второму полку, а к триста двадцать четвертому, да и кивера у них были новой модели. Никого не узнал я и среди красивых дам, небрежно расположившихся в креслах из тонких эластичных пластинок.
В самом деле, кто же были эти важно разгуливавшие в поперечных аллеях чудесницы, чьи фантастические туалеты опережали самую последнюю парижскую моду? Что за пучки искусственных цветов, напоминающие букеты, прикрепленные чуть ниже талии — может быть, немного низковато? Что за длинные шлейфы, прицепленные к маленьким металлическим колесикам, катятся со сладким шепотом по песку? Какие на модницах шляпки! Они украшены переплетенными лианами, древовидными растениями, тропическими птицами, змеями и миниатюрными ягуарами. По сравнению с этими шляпами даже бразильские леса выглядят несовершенными. А прически! Они так велики и тяжелы, что их элегантные обладательницы принуждены укладывать волосы в заплечные корзинки из ивняка, впрочем, изукрашенные с безупречным вкусом. И наконец, что за польские блузки! Это нагромождение складок, лент и кружавчиков кажется сложнее описать, чем саму Польшу.
Остолбенев, я застыл на месте. Гуляющие проплывали мимо меня наподобие некой феерической процессии. Я заметил, что среди них нет ни холостяков старше восемнадцати лет, ни незамужних девушек, которым было бы больше шестнадцати. Передо мной, нежно держась за руки, шествовали супружеские пары, окруженные таким муравейником детишек, какого, быть может, не видывали с тех пор, как Всевышний призвал плодиться и размножаться.
«Господи! — опять мысленно воскликнул я. — Если дети счастливы, значит, Амьен стал по-настоящему благополучным городом!»
Внезапно послышались странные звуки. Вступили горны. Я направился к обветшавшей эстраде, с незапамятных времен ходуном ходившей под ногами дирижеров.
На месте упомянутого сооружения стоял изящный павильон, на крыше которого располагалась очаровательная легкая веранда. У подножия павильона раскинулись широкие террасы, выходившие как на бульвар, так и на сад, разбитый чуть ниже. Полуподвальное помещение было отдано под великолепное кафе, отделанное с ультрасовременным шиком. Я протер глаза, спрашивая себя, уж не воплотился ли наконец в жизнь проект Ферагю[657] — к крайней радости этого смелого художника, да еще, словно по мановению волшебной палочки, в течение одной ночи!
И тут я перестал искать объяснения абсолютно необъяснимым фактам, находящимся за гранью возможного. Музыканты триста двадцать четвертого полка сыграли какую-то пьесу; в ней не было ничего человеческого, тем более — небесного! Все в ней было каким-то необычным. Никаких перерывов в музыкальных фразах и никакой широты. Не было ни мелодии, ни ритма, ни гармонии. Смесь несоизмеримого, как сказал бы Виктор Гюго. Квинтэссенция Вагнера! Звуковая алгебра! Торжество диссонанса! Все это производило впечатление оркестра, собравшегося только перед самым началом представления.
Люди, прогуливавшиеся рядом со мной, собирались группами и аплодировали; такую овацию мне приходилось слышать разве что на выступлениях цирковых гимнастов.
«Но это же музыка будущего! — невольно подумалось мне. — Значит, я уже не в своем времени?»
В это пришлось поверить, когда, приблизившись к афише с программой концерта, я прочел совершенно ошеломляющее название только что прослушанной пьесы:
«№ 1 — Размышления в ля-миноре о квадрате гипотенузы!»[658]
Меня начало охватывать беспокойство. Уж не сошел ли я с ума? А если еще нет, то не свихнусь ли в ближайшем будущем? Я побежал, и кровь застучала у меня в ушах. Мне необходимы были воздух, простор и абсолютная тишина пустыни. Площадь Лонгвиль была недалеко. Я поспешил туда, в эту маленькую Сахару. Я побежал туда...
И очутился в оазисе. Под большими деревьями царили тень и прохлада. Под цветочными массивами расстилались зеленые ковры. Воздух благоухал. Среди зелени журчал прелестный ручеек. Из старинной наяды, на которой время оставило свои неизгладимые следы, струилась чистая вода. Разумеется, без искусно устроенного приемника воды бассейн переполнился бы и затопил город. А вода эта была отнюдь не сказочной, не нарисованной на закопченном стекле или марле. Нет, это было самое настоящее химическое соединение водорода и кислорода, свежая питьевая вода, в которой кишели тысячи мелких рыбешек, хотя еще вчера они не смогли бы прожить в этом бассейне и часа. Я погрузил губы в эту воду, которую до сей поры все анализы признавали негодной, и она оказалась подслащенной, дамы и господа, что в тогдашнем своем состоянии экзальтации я нашел совершенно естественным.
Последний раз взглянул я на влажную наяду — так смотрят на чудо природы — и направился к улице Рабюйсон, задаваясь вопросом, сохранилась ли она еще.
Во всяком случае, налево вырисовалось огромное шестиугольное строение с величественным входом[659]. Оно служило одновременно и цирком, и концертным залом, достаточно большим, для того чтобы в нем звучала музыка, исполняемая и «Орфеоном», и «Филармоническим обществом», и «Гармонией», и «Хоровым союзом»[660], и фанфарами муниципальных добровольцев-пожарных,
В этом зале (что хорошо было слышно снаружи) огромная толпа аплодировала так, что стены, казалось, вот-вот обрушатся. Массе народа, собравшейся около здания, передавался энтузиазм находившихся внутри. У дверей на гигантских щитах огромными буквами значилось:
Я ничего не знал ни про императора, ни про его заурядного виртуоза.
— А когда же приехал этот Пьяновски? — спросил я у одного меломана, выделявшегося среди других чрезвычайно развитыми ушами.
— Он не приезжал, — ответил туземец, окинув меня странным взглядом.
— Так когда же приедет?
— И не приедет, — ответил любитель музыки.
При этом у него был такой вид, словно он хотел сказать: «А вы-то сами откуда явились?»
— Но если он не приедет, — продолжал я, — то как же он даст концерт?
— Он играет именно сейчас.
— Здесь?
— Да, здесь, в Амьене, и одновременно в Лондоне, Вене, Риме, Петербурге и Пекине!
«Ах, вон оно что! — подумал я. — Да все эти люди безумны! Быть может, каким-то образом разбежались пансионеры заведения в Клермоне?»[662]
— Послушайте... — начал было я.
— Да вы почитайте афишу! — прервал меня меломан, пожав плечами. — Разве вы не видите, что это электрический концерт?
И я прочел афишу. В самом деле, именно в этот самый момент знаменитый долбилыцик по слоновой кости, Пьяновски, выступал в парижском зале Эрц, однако при помощи электрических проводов его инструмент был соединен с роялями в Лондоне, Вене, Риме, Петербурге и Пекине. В результате в тот момент, когда он нажимал клавишу, одна и та же нота звучала на всех инструментах. Каждое прикосновение моментально передавалось по электрической сети!
Я хотел было войти в зал, но это оказалось невозможным. Уж не знаю, был ли концерт электрическим, но могу утверждать, что слушатели явно были наэлектризованы.
Нет-нет! Я находился не в Амьене. В городе, населенном серьезными и разумными людьми, не совершаются подобные вещи! Мне захотелось выяснить, так ли это, и я пошел по улице, которая должна была бы быть улицей Рабюйсон.
На месте ли библиотека? О да, и посреди двора мраморный Ломон[663] все еще угрожает прохожим, не выучившим грамматику.
А музей? На месте! И все еще виднеются, несмотря на старания муниципалитета, литеры «N», увенчанные короной[664].
А здание Генерального совета? Да вот оно, со своей монументальной дверью, через которую мы с коллегами привыкли проходить каждую вторую и четвертую пятницу месяца[665].
А здание префектуры? Здесь, и ветры долины Соммы треплют вывешенное на нем трехцветное знамя, словно оно находится под огнем бравого триста двадцать четвертого полка!
Я их узнал, эти здания. Но сколько домов изменило свой вид! Улица Рабюйсон стала похожей на бульвар Османа[666]. Я остановился в нерешительности, не зная что и думать... Но, когда попал на площадь Перигор, сомнений больше не осталось.
В самом деле, здесь случилось настоящее наводнение. Вода заливала мостовую, и казалось, что из-под земли бьет какой-то артезианский источник.
«Да это же водопровод! — мысленно вскрикнул я. — Большой водопровод, который годами строили здесь с математической точностью. Да, я нахожусь в Амьене, и притом в самом сердце старинной Самаробривы»[667].
Но в таком случае что же произошло здесь со вчерашнего дня? У кого бы спросить? Я же никого не знаю! Прямо как иностранец. И тем не менее невозможно, чтобы на улице Труа-Кайю я не нашел никого, с кем можно было бы поговорить.
Я поднялся по ней к вокзалу. И что же увидел?
Налево, отступив от окружающих домов, возвышалось великолепное здание театра[668] с широким фасадом, выполненным в том полихромном архитектурном стиле, который так неосторожно ввел в моду Шарль Гарнье[669]. Из уютного перистиля[670] прямо в зал поднимались лестницы. Не было ни барьеров, ни узких переходов, которые еще вчера служили для сдерживания, увы, малочисленной публики. Что же до прежнего зала, то он исчез, и остатки его, верно, продавались на рынке у «крутого склона» как обломки каменного века.
Когда я повернулся к театру спиной, мое внимание привлек ослепительный магазин на углу улицы Корп-Нюд-Сан-Тет. Витрины из резного дерева и венецианского стекла поражали изобилием роскошных товаров: дорогие безделушки, медь, эмали, ковры, фаянс — все это было в прекрасном состоянии, хотя и выставлено как предметы старины. Магазин казался настоящим музеем, содержавшимся с фламандской опрятностью. В витринах я не заметил ни одной паутинки, на паркете — ни единой пылинки. На фасаде виднелась черная мраморная плита, на которой было высечено имя известнейшего амьенского перекупщика, впрочем, совершенно не соответствующее товарам, что здесь предлагались, так как этот торговец всегда занимался продажей битой посуды[671]!
Я почувствовал первые симптомы помешательства и, будучи не в силах глядеть на все это, бегом пустился прочь. По дороге мне попалась площадь Сен-Дени. Ее украшали шумящие фонтаны, а вековые деревья отбрасывали тень на позеленевшего от времени бронзового Дюканжа[672].
Как сумасшедший я понесся вверх по улице Порт-Пари.
На площади Монплезир мне бросился в глаза огромный памятник. По углам его виднелись статуи Робера де Люзарша[673], Блассе[674], Деламбра[675] и генерала Фуа[676]. С лицевой стороны пьедестал украшали бюсты и бронзовые медальоны. А над всем сооружением возвышалась скульптура сидящей женщины с подписью: «Великим пикардийцам».
Как? Творение нашего коллеги господина Форсевиля[677] наконец-то с согласия муниципалитета обрело цоколь? В это невозможно было поверить.
Добравшись до бульвара Сен-Мишель, я посмотрел на вокзальные часы. Они отставали всего на сорок пять минут. Вот это прогресс! Словно лавина ворвался я на улицу Нуайон.
Здесь возвышались два здания, которых я не узнал, да и не мог узнать. По одну сторону улицы я заметил особняк Промышленного общества — не слишком новое здание, из трубы которого поднимался столб пара, наверняка приводившего в движение ткацкие станки Эдуара Гана[678]. Наконец-то мечта нашего ученого коллеги реализовалась. На другой стороне находился почтамт — великолепная постройка, представляющая удивительный контраст с сырой лавчонкой, откуда накануне после двадцатиминутного ожидания мне все-таки удалось выудить письмо через одну из этих узких форточек, столь благоприятствующих развитию ревматических болей в шее.
Это был последний удар, нанесенный моей бедной голове. Я искал спасения на улице Сен-Дени. Дворец правосудия — странное дело! — закончили строить, но здание апелляционного суда по-прежнему стояло в лесах. Я добрался до площади Сен-Мишель. Пьер Пустынник[679] все еще высился там, призывая к очередному крестовому походу. Я окинул беглым взглядом кафедральный собор. Звонницу правого крыла подновили, и теперь высоченный шпиль с крестом, некогда накренившийся под порывами западного ветра, выпрямился и напоминал громоотвод. Я устремился на площадь, куда выходила паперть. Теперь это уже не был узкий тупик с безобразными лачугами. Она раздалась в ширину. Красивые дома, что окружали ее, теперь позволяли максимально выгодно представить этот шедевр готического искусства ХIII века.
Я ущипнул себя до крови. Крик боли сорвался с моих губ, и это доказывало, что я не сплю. Я отыскал бумажник, проверил свое имя на визитных карточках. Это действительно было мое имя! Стало быть, я — это я, а не какой-нибудь господин, прибывший в самое сердце пикардийской столицы прямо из Гонолулу.
«Полноте! — сказал я себе. — Не надо терять голову. Либо Амьен со вчерашнего дня радикально переменился, что невозможно, либо я оказался совсем не в Амьене. Ну же! А водопровод на площади Перигор? Впрочем, Сомма ведь в двух шагах, пойду-ка... Сомма! Вот если бы мне вдруг сказали, что она впадает в Средиземное или Черное море[680], тогда я не имел бы права удивляться!»
Ровно в этот момент я почувствовал, как чья-то рука опустилась мне на плечо. В первую минуту мне показалось, что меня остановил полицейский. Но нет — прикосновение было вполне дружеским.
Я обернулся.
— Добрый день, дражайший пациент! — послышался ласковый голос одетого во все белое полного человека с круглым, улыбающимся лицом.
Могу поклясться, что я его никогда прежде не видел.
— Определенно. Но с кем, простите, имею честь?.. — спросил я, надеясь закончить разговор.
— Как, вы не узнаете своего доктора?
— Моего доктора зовут Леноэль[681], — ответил я, — и...
— Леноэль! — удивился человек в белом. — Ах, дорогой мой, да в своем ли вы уме?
— Пока еще да, а вот вы, похоже, уже свихнулись, — ответил я. — Так что выбирайте! — Мне казалось, я поступил вежливо, предоставляя ему выбор.
Собеседник внимательно посмотрел на меня, хмыкнул, и лицо его потемнело.
— Не нахожу, что вы очень рады нашей встрече. Ну да ладно. Довольно об этом! Я не меньше вашего заинтересован в том, чтобы ваше самочувствие оставалось хорошим. Прошли времена доктора Леноэля и его ученых собратьев, всеми почитавшихся Александра, Рише, Пёлеве, Фокона... С тех пор мы ушли далеко вперед!
— А! — вырвалось у меня. — Вы ушли вперед! Значит, теперь все ваши больные выздоравливают?
— Больные! Да разве у нас есть больные, с тех пор как во Франции приняты китайские обычаи? Ведь мы теперь — все равно что в Китае.
— В Китае! Это меня не удивляет.
— Наши пациенты платят нам гонорары только в том случае, если они хорошо себя чувствуют. Как только заболевают, касса закрывается. Так что мы заинтересованы в том, чтобы они никогда не болели. А значит, никаких эпидемий больше нет или почти нет. Повсюду видишь людей с отличным здоровьем, и мы ухаживаем за ними столь же тщательно, как фермер за своим наделом. Болезни! Да ведь при новой системе они разорили бы всех докторов, а между тем наша профессия, наоборот, процветает.
— А что, у адвокатов дела обстоят так же? — улыбаясь, спросил я.
— Ну нет! Вы же хорошо понимаете, что в таком случае сразу же прекратились бы все процессы, тогда как, как бы там ни было, кое-какие легкие заболевания еще остаются... Им особенно подвержены скупцы, стремящиеся сэкономить на наших гонорарах. Посмотрим, дражайший клиент, что там с вами случилось?
— Да ничего.
— Теперьгто вы меня узнали?
— Да, — согласился я, лишь бы не возражать этому странному доктору, который, впрочем, мог почему-то быть настроен против меня.
— Я не позволю вам захворать! — воскликнул он. — Иначе вы меня разорите. А ну-ка, покажите язык!
Я покорно высунул язык, причем выражение моего лица, вероятно, было довольно жалким.
— Гм-гм! — пробурчал он, разглядывая его в лупу. — Язык обложен. Дайте-ка проверю пульс.
Я покорно протянул руку.
Доктор вытащил из кармана маленький прибор, про который мне недавно рассказывали, приложил его к моему запястью, и на заранее приготовленной бумаге появилась диаграмма. Он быстро прочитал ее — так служащий телеграфа читает депешу.
— Черт возьми! Черт возьми! — при этом негромко повторял он.
Потом вдруг вынул термометр и, прежде чем я успел ему помешать, сунул его мне в рот.
— Сорок градусов! — вскрикнул он. И страшно побледнел, назвав эту цифру. Очевидно, с его гонораром возникали сложности.
— Да что же это такое?! — Я все еще был возмущен неожиданным измерением температуры.
— Гм-гм...
— Да, знаю я такие ответы, но они плохи тем, что не слишком понятны. Хорошо! Я скажу вам, доктор, что меня беспокоит. Кажется, сегодня утром у меня крыша поехала.
— Рановато что-то, дражайший клиент, — ответил он шутливым тоном, который, несомненно, избрал, чтобы меня успокоить.
— Не смейтесь! — Я почти кричал. — Я больше никого не узнаю! Даже вас, доктор! Мне кажется, что мы никогда не встречались.
— Ах, вот оно что! Ну, меня вы видите только раз в месяц, когда я захожу за своим небольшим жалованьем.
— Да нет же! И я все время спрашиваю себя, Амьен ли этот город. Не правда ли, мы ведь находимся на улице Бове?
— Да-да, дражайший пациент. Это — Амьен. Ах, если бы у нас было время подняться к основанию шпиля кафедрального собора, вы бы сразу же узнали столицу нашей Пикардии и защищающие ее форты. Вы узнали бы очаровательные долины Соммы, Авра[682], Селлы[683], затененные прекрасными деревьями, приносящими не более пяти су в год, но сохраненные в неприкосновенности великодушными властями. Вы узнали бы внешние бульвары, окружающие город зеленым кольцом, и перешагивающие через реку по двум великолепным мостам[684]. Вы узнали бы промышленные районы, быстро растущие на правом берегу Соммы, с тех пор как там разобрали цитадель. Вы узнали бы широкую магистраль, каковой является улица Турн-Куаф[685]. Вы узнали бы... Но после всего случившегося, дражайший клиент, мне трудно вам противоречить, и, если вам это доставит удовольствие, мы отправимся в Карпантра!..[686]
Я очень хорошо видел, что этот милый человек пытается не вступать со мной в пререкания, ведь сумасшедшим надо потакать.
— Доктор, — сказал я, — послушайте... Я буду покорно исполнять ваши предписания... Я не хочу красть у вас... свои деньги. Но позвольте задать вам один вопрос.
— Говорите, дражайший клиент.
— Сегодня у нас воскресенье?
— Первое воскресенье августа.
— Какого года?
— Начало безумия характеризуется именно потерей памяти, — пробормотал он. — Это, видимо, надолго.
— Какого года? — настаивал я.
— Года...
Но в тот самый момент, когда доктор собирался ответить, ему помешали какие-то громкие крики.
Я обернулся. К нам приближался странный на вид человек лет шестидесяти, окруженный толпой зевак. Он выглядел растерянным и, казалось, с трудом удерживался на ногах. Можно было бы сказать, что от него осталась только половина.
— Кто это? — спросил я у доктора.
Тот взял меня за руку:
— Надо бы его отвлечь, иначе его мономания прогрессирует так быстро, что...
— Я вас спросил, кто этот человек и почему толпа осыпает его насмешками?
— Этот человек! — ответил доктор. — Как, вы спрашиваете меня, кто он такой? Но это же единственный и последний холостяк, оставшийся во всем департаменте Соммы!
— Последний?
— Вне всякого сомнения! Слышите, как над ним издеваются?
— Стало быть, теперь запрещается быть холостяком! — воскликнул я.
— Почти что... После введения налога на холостяков. Это прогрессивный налог. Чем человек старше, тем больше он платит, а поскольку, с другой стороны, он имеет все меньше возможностей для заключения брачного союза, то в короткий срок доходит до полного разорения. Несчастный, которого вы видите, просадил на этом налоге целое состояние!
— А у него что же, такое непобедимое отвращение к прекрасному полу?
— Нет, это у прекрасного пола к нему непобедимое отвращение. Он триста двадцать шесть раз терпел неудачу при попытке вступить в брак.
— Но, в конце-то концов, остались же хоть какие-нибудь незамужние девушки?
— О, очень мало! Очень мало! Как только они достигают брачного возраста, так сразу же выходят замуж.
— А вдовы?
— Ах, вдовы! Им не дают времени перезреть. Едва лишь пройдет десять месяцев, как пожалуйте в мэрию. На данный момент, полагаю, во всей Франции найдется не более двадцати пяти незанятых вдов.
— Ну а вдовцы?
— О, они-то свой срок отбыли! Их освобождают от этой обязательной службы, и им нечего бояться налоговых агентов.
— Теперь-то я понимаю, почему на бульварах полным-полно старых и молодых пар, соединенных брачным покровом.
— Который на самом-то деле является лишь флагом реванша, дорогой мой пациент! — ответил доктор.
Я не смог удержаться от смеха.
— Пойдемте, пойдемте, — проговорил он, сжимая мою руку.
— Минуточку!.. Так мы и правда в Амьене, доктор?
— Опять он за свое! — недовольно пробурчал он.
Я повторил свой вопрос.
— Да-да, в Амьене.
— А год у нас какой?
— Я же вам сказал...
Но слова его заглушил тройной свист, за которым последовало гудение рожка. Громадный экипаж приближался к нам по улице Бове.
— Посторонитесь, посторонитесь! — крикнул доктор и толкнул меня в бок.
Мне показалось, что он сквозь зубы добавил:
— Не хватало еще, чтобы он сломал себе ногу! Пришлось бы оплачивать лечение из своего кармана!
Подъезжающий экипаж оказался трамваем[687]. Я еще не упомянул о том, что на всех улицах города были уложены рельсы, и, надо признаться, эту новинку я нашел вполне естественной, хотя еще накануне и речи не было о трамваях или омнибусах.
Доктор сделал водителю огромного экипажа знак, и мы заняли места на платформе, уже заполненной пассажирами.
— Куда вы меня везете? — спросил я совершенно безучастно.
— На региональную выставку.
— В Ла-Отуа?[688]
— В Ла-Отуа.
— Значит, мы все-таки в Амьене?
— Ну да, — ответил доктор, бросая на меня умоляющие взгляды.
— И каково же теперь, после введения налога на холостяков, население города?
— Четыреста пятьдесят тысяч жителей.
— И какой же сейчас милостью Божьей год?
— Год милостью Божьей...
Второй гудок рожка снова помешал услышать ответ, в высшей степени меня интересовавший.
Экипаж повернул на Лицейскую улицу, направляясь к бульвару Корнюо.
Когда мы проезжали мимо коллежа, у часовни которого теперь был вид старинного памятника, меня крайне поразило число воспитанников, отправлявшихся на воскресную прогулку. Мне не удалось скрыть своего удивления.
— Да, здесь учится четыре тысячи! — сообщил доктор. — Целый полк.
— Четыре тысячи! — воскликнул я. — Ого! Такому полку наверняка приходится сражаться с варваризмами и солецизмами[689].
— Но, дорогой мой, — возразил доктор, — попробуйте напрячь память. Ведь уже по меньшей мере сто лет, как в лицеях перестали преподавать греческий и латынь. Обучение там исключительно научное, коммерческое и промышленное.
— Разве такое возможно?
— Да, и вы сами хорошо знаете, что случилось с тем несчастным, который получил в последний раз награду за латинское стихосложение.
— Нет, — твердо заявил я, — мне это неизвестно.
— Тогда слушайте. Когда он появился на эстраде, ему чуть не проломили голову градусом[690], а господин префект от растерянности едва не задушил его в объятиях!
— И с тех пор в коллежах перестали учить латинскому стихосложению?
— С тех пор там не услышишь и полустрофы гекзаметра[691].
— Заодно изгнали и латинскую прозу?
— Нет, только два года спустя, и с полным основанием! Знаете ли вы, как на экзамене на степень бакалавра самый сильный из кандидатов перевел полустишие «Immanis pecoris custos»?[692]
— Нет.
— «Сторож огромного животного».
— Да что вы!
— A «Pattens quia aetemus»?[693]
— Не могу догадаться!
— «Больной, потому что чихает»![694] И тогда гроссмейстер университета[695] понял, что пришло время отменить преподавание латинского языка в школах.
Честное слово, я так и покатился со смеху! Даже выражение лица доктора не могло меня удержать. После этого стало очевидно, что мое безумие приняло в его глазах угрожающий характер. Полное отсутствие памяти, с одной стороны, и дикие взрывы неуместного хохота — с другой. Было от чего прийти в отчаяние.
Неизвестно, как долго я продолжал бы веселиться, если бы красота этой части города не привлекла мое внимание.
В самом деле, мы ехали вниз по бульвару Корнюо, спрямленному благодаря компромиссу, которого удалось достичь муниципалитету и администрации работных домов. Налево возвышался вокзал Сен-Рош. Здание это, заметно потрескавшееся еще в ходе строительных работ[696], казалось, уже успело оправдать посвященные ему стихи Делиля[697]:
Его массив несокрушимый собою время утомил!
Трамвайные рельсы были проложены по центральной аллее бульвара, затененной четырьмя рядами деревьев. Я когда-то видел, как их сажали, а теперь они выглядели двухсотлетними.
Еще через несколько секунд мы оказались в Ла-Отуа. Какие же изменения произошли с этим местом для гуляний, где еще в XIV веке «веселилась пикардийская молодежь»! Теперь здесь было нечто вроде Пре-Каталан[698]: чередование лужаек, устроенных по английской моде, и больших массивов кустарников и цветов, скрадывающих квадратную форму площадок, предназначенных для ежегодных выставок. Перепланировка среди еще недавно чахлых деревьев обеспечила им гораздо лучший приток света и воздуха, так что теперь они могли соперничать с гигантскими калифорнийскими веллингтониями[699]
В Ла-Отуа было людно. Программка не обманула. Здесь по случаю региональной выставки Северной Франции[700] выстроили целую вереницу павильонов, балаганов, палаток, навесов, киосков самой разнообразной формы и окраски. Как раз на этот день было назначено закрытие крупного смотра достижений промышленности и сельского хозяйства. Через какой-нибудь час должно было состояться награждение лауреатов — как двуногих, так и четвероногих.
Мне нравятся подобные выставки. Там находишь много полезного для ушей и глаз. Пронзительный грохот работающих машин, шипение пара, жалобное блеяние баранов в загонах, оглушительная болтовня птичьего двора, мычание огромных быков, требующих пальму первенства, речи представителей власти, помпезные рулады которых бесконечно льются с эстрады, то и дело раздающиеся аплодисменты, нежные звуки поцелуев, которые официальные губы запечатлевают на лбах победителей, военные команды, звучащие под высокими деревьями, и, наконец, неразборчивый гул, исходящий от толпы, — все это сливается в своеобразный концерт, очарование которого я глубоко чувствую.
Доктор подтолкнул меня к турникету. Приближалось время выступления представителя министра, и я не хотел пропустить ни слова из его торжественной речи, которая должна была оказаться новой как по форме, так и по содержанию, если только оратор не забудет о достижениях прогресса.
Я поспешил найти себе место на обширной четырехугольной площадке, отведенной для демонстрации машин. Доктор по очень высокой цене купил несколько бутылок драгоценной жидкости, которая была просто водой, обеззараженной фирмой Любена. Я же решил удовлетвориться двумя-тремя коробками фосфористого мармелада, уничтожавшего мышей настолько радикально, что им на время даже заменили кошек.
На площадке стоял оглушительный шум. Я услышал игру роялей, довольно точно воспроизводивших звучание симфонического оркестра. Совсем недалеко камнедробилки с ужасающим грохотом перемалывали камни. Жнейки «Альбаре и К°» жали хлеб на полях подобно цирюльнику, бреющему щеки клиента. Копры, оборудованные пневматическим приводом, наносили удары с силой трех миллионов килограммов. Центробежные насосы словно пытались высосать всю Селлу за несколько ходов поршня, воскрешая в памяти чудесную строку Эже-сипа Моро[701], посвященную Вульзии[702]:
Залпом выпьет ее великан, если жаждет!
Со всех сторон меня окружали американские машины, воплощавшие самые последние достижения техники[703]. В одну закладывали живую свинью, а на выходе получали окорока двух сортов: йоркширский и вестфальский. В другую помещали еще трепещущего кролика, а машина возвращала шелковистую шляпу с подкладкой, не дающей голове потеть. Еще одна машина засасывала обычную шерсть, а выходил из нее полный комплект одежды из эльбёфского драпа[704]. Было и такое устройство, которое поглощало живого трехлетнего теленка, а выпускало два вида дымящегося рагу и пару свежевычещенных ботинок. И так далее, и так далее, и так далее.
Я не мог остановиться, осматривая чудесные создания человеческого гения. Теперь уже я тащил за собой доктора. Я словно опьянел!
Я пробрался к эстраде, уже прогибавшейся под весом важных лиц.
Сначала стали награждать толстяков, преимущественно чернокожих, как это делается в Америке на большинстве не слишком серьезных конкурсов.
Победитель был настолько достоин приза, что его пришлось увозить с помощью подъемного крана.
За конкурсом толстяков последовало соревнование худышек, и победительница, спускаясь с эстрады и скромно потупив глаза, несколько раз повторила слова одного из самых остроумных наших философов: «Толстых женщин любят, но только худых обожают!»
Потом пришла очередь младенцев. Их набралось несколько сотен, и среди них премировали самого тяжелого, самого юного и, кажется, самого горластого. Впрочем, все они, поскольку были страшно голодны, просили есть своим обычным не слишком приятным способом.
«Господи! — мысленно сказал я. — Молока никогда не бывает слишком много для...»
Раздался свисток, и звук его прервал мои мысли.
— Это еще что такое? — спросил я.
— Машина для кормления грудных детей, — пояснил доктор. — Мощностью она равна пятистам нормандкам. Естественно, что после введения налога на холостяков пришлось изобрести паровую машину для искусственного вскармливания[705].
Три сотни малышей исчезли. Тишина, пришедшая на смену их крикам, была прямо-таки церковной. Региональная выставка завершалась речью представителя министра.
Он приблизился к краю эстрады и начал говорить.
Изумление мое, и так возраставшее с каждой минутой, тут перешло все границы.
Да, все переменилось в мире! Прогресс был виден во всем. Идеи, нравы, коммерция, промышленность, сельское хозяйство — изменилось всё.
И только первая фраза речи господина представителя осталась такой же, какой была в прошлом, такой же, какой будет всегда в начале любого официального занудства.
«Господа! — произнес он. — Как и всегда, с большим удовлетворением я встретился...»
Услышав эти слова, я сделал резкое движение. Мне показалось, что глаза мои открылись в полной темноте. Я вытянул руки... и опрокинул столик вместе со стоявшей на нем лампой. Раздавшийся грохот окончательно разбудил меня. Была глубокая ночь.
Все только что рассказанное мною оказалось лишь сном.
Кое-кто из ученых, занимающихся этой проблемой, утверждает, что сновидения, даже те, что по нашему ощущению продолжались в течение всей ночи, на самом деле длятся всего несколько секунд.
Вот так, возможно, в слишком фантастической форме, я мог бы, дамы и господа, описать прогулку, которую только что совершил по городу Амьену... двухтысячного года!