— Больше всего в жизни я сожалею о том, что так и не занял достойного места во французской литературе.
Произнеся эти слова, старик наклонил голову, а в его бодром, энергичном голосе послышалась нотка печали.
—Je ne compte pas dans la litterature fransaise[812], — повторил он. Кто же сказал это, опустив голову и примешав к бодрому голосу нотку печали? Какой-нибудь автор дешевых, но популярных feuilletons[813] в грошовых газетках, литературный поденщик, никогда не красневший при мысли, что его перо служит только орудием заработка, и всегда предпочитавший славу и почести солидному счету в кассе Общества французских литераторов? Нет. Как бы чудовищно странным это ни показалось, но приведенные слова принадлежат Жюлю Верну. Да, Жюлю Верну, тому самому Жюлю Верну, нашему Жюлю Верну, который всю жизнь открывал перед нами очарование мира и еще долго будет делать это для грядущих поколений.
Мастер произнес эту фразу в прохладном читальном зале Амьенского промышленного общества, и мне никогда не забыть горечи, их сопровождавшей. Высказывание выглядело как признание человека, растратившего годы даром, вздохом старика, не способного что-либо изменить в своей жизни. Услышав его, я очень огорчился; только и мог я выдавить, с неподдельным чувством, что для меня и миллионов людей, подобных мне, он навсегда останется большим мастером, безусловным объектом нашего восхищения и уважения, романистом, принесшим нам больше удовольствия, чем все прочие сочинители, когда-либо бравшиеся за перо. Но он только покачал седой головой и сказал: «Мне нет места во французской литературе».
Моему собеседнику шестьдесят шесть[814], и он совершенно здоров, если не считать прихрамывания; лицом он очень напоминает Виктора Гюго — румян и полон жизни, словно старый капитан. Одно веко у него слегка опущено, но пристальный взгляд тверд и ясен. От его фигуры исходит неуловимый аромат доброты и сердечного великодушия. Именно это всегда отличало человека, про которого писатель Эктор Мало[815] много лет назад сказал: «Он — лучший из друзей», человека, которого холодный и сдержанный Александр Дюма[816] любил как брата, человека, не имевшего настоящих врагов даже в годы своих самых выдающихся успехов. К сожалению, состояние его здоровья дает повод для беспокойства. В последние годы у него ослабело зрение, так что порой он не в состоянии писать. Бывают дни, когда ему докучают боли в желудке. Но он по-прежнему деятелен.
— Я написал шестьдесят шесть томов, — сказал Верн. — И, если Бог даст мне пожить, доберусь до восьмидесяти.
Жюль Верн живет в Амьене, на бульваре Лонгвиль, на углу улицы Шарля Дюбуа, снимая там красивый просторный дом. В доме три этажа; пять окон на каждом этаже смотрят на бульвар Лонгвиль, торец в три окна выходит на угол и три ряда из трех окон обращены на улицу Шарля Дюбуа. Въезд для экипажей и парадное находятся на той же улице. Из окон, выходящих на бульвар Лонгвиль, открывается великолепный вид на живописный, хотя и подернутый дымкой город Амьен со старинным собором и другими средневековыми зданиями. Прямо перед домом, на другой стороне бульвара, проходит железнодорожная ветка, непосредственно под окном верновского кабинета углубляющаяся в парк. В парке есть эстрада, на которой в хорошую погоду играет военный оркестр. Такое сочетание, по-моему, является подлинной эмблемой деятельности великого писателя: стремительно движущийся поезд с сопутствующим шумом и грохотом ультрамодернизма и романтизм музыки. Кто знает, может быть, именно благодаря этой комбинации науки и технического прогресса со всем наиболее романтичным в жизни сочинения Верна приобретают ту оригинальность, какой нет в произведениях других живущих писателей, даже наиболее ценимых во французской литературе?
Высокая стена тянется вдоль улицы Шарля Дюбуа, скрывая от прохожих двор и сад дома Жюля Верна. Стоит позвонить у бокового входа, как в ответ на громкий звук колокольчика дверь открывается, и посетитель оказывается в мощеном дворике. Прямо перед входом расположены кухня и служебные помещения; слева виднеется миленький садик, обсаженный деревьями, а справа находится сам дом, к которому ведет широкая лестница, раскинувшаяся на всю ширину фасада. Прихожую заменяет оранжерея, заставленная цветами и пальмами; пройдя через нее, посетитель оказывается в салоне, то есть в богато меблированном помещении с множеством мраморных и бронзовых украшений, роскошными толстыми драпировками и очень удобными креслами. Сразу же получаешь представление о достатке хозяина, располагающего к тому же досугом, но кроме этого помещение лишено каких-либо индивидуальных особенностей. Похоже, салон мало используется, и это действительно так. Как месье, так и мадам Верн отличаются исключительной простотой и ничуть не заботятся о показной видимости, предпочитая покой и удобство. Примыкающей к салону столовой пользуются редко — разве что для званых обедов и семейных fetes[817]; писатель с женой совершают свои скромные трапезы в маленькой комнатке рядом с кухней. Во дворе посетитель замечает высокую башню, пристроенную к дальнему углу дома. В ней находится винтовая лестница, ведущая на верхние этажи, а также в личные владения мистера Верна. Вдоль коридора и на винтовой лестнице расстелена ковровая дорожка красного цвета, стены коридора увешаны географическими картами; миновав их, попадаешь в маленькую угловую комнату, где стоит скромная походная кровать. К эркерному окну приставлен маленький стол, на нем — стопка очень аккуратно обрезанной писчей бумаги. На подставке крошечного камина стоят маленькие статуэтки Мольера и Шекспира, а над ними повешена акварель, изображающая яхту, входящую в Неаполитанский залив. В этой комнате Верн работает. По соседству расположена большая комната с плотно заставленными книжными полками до потолка.
Мистер Верн так рассказывает о своих рабочих привычках:
— Каждое утро я встаю незадолго до пяти (зимой, может быть, чуть попозже), а в пять уже сажусь за сгол и работаю до одиннадцати. Пишу я очень медленно, неимоверно тщательно, постоянно переписываю, пока каждая фраза не примет окончательную форму. В голове я держу сюжеты по крайней мере десяти романов, готовые образы и фабулы, так что, как вы понимаете, материала мне хватает с избытком, и трудностей с доведением числа романов до восьмидесяти у меня не будет. Однако постоянные переделки отнимают много времени. Я никогда не удовлетворяюсь написанным, прежде чем не сделаю семь-восемь правок, всегда что-то правлю и правлю, можно сказать, что в чистовом варианте почти ничего не остается от первоначального. Это ведет к большой потере времени и денег, но я всегда стараюсь добиться лучшего как по форме, так и по стилю, хотя люди никогда в этом отношении не отдают мне должного.
Мы сидим вдвоем в салоне Промышленного общества. На столе перед мистером Верном лежит стопка рукописных листов. «Шестая правка», — говорит он. По другую руку от писателя я замечаю обширную рукопись и стараюсь заглянуть в нее. «Но это же, — доброжелательно улыбается романист, — всего лишь отчет муниципальному совету Амьена, членом которого я являюсь. Городские дела очень интересуют меня».
Я попросил мистера Верна рассказать о его жизни и творчестве, и он ответил, что хочет поделиться тем, о чем до сих пор никому не говорил. Прежде всего я поинтересовался его юностью и семьей, на что он ответил:
— Родился я в Нанте 8 февраля 1828 года, так что мне вот-вот исполнится шестьдесят шесть, и мне пристало скорее делиться впечатлениями о старости, а не вспоминать детство. Рос я в счастливой семье. Отец мой, человек восхитительный, был парижанином не по рождению, а скорее по воспитанию, потому что родился-то он в Бри[818], но учился в Париже, там же окончил университет, получив диплом адвоката. Мать моя родом из Нижней Бретани, из Морлех[819], так что во мне смешались бретонская и парижская кровь.
Эти подробности интересны с психологической точки зрения; они помогают понять характер Жюля Верна, соединяющий в себе веселость, savoir-vivre[820] и жизнерадостность завсегдатая парижских Больших бульваров. Кларети[821] так отзывался о Верне: «Он бульварщик до самых кончиков ногтей», с бретонской любовью к одиночеству, чувством религиозности и обожанием моря.
— Юность у меня была счастливой. Отец имел адвокатскую практику в Нанте и нажил приличное состояние. Он был очень культурным человеком и отличался хорошим литературным вкусом. В то время, когда во Франции еще пользовались популярностью песни, то есть в 1830—1840 годы, отец писал их. Честолюбием, однако, природа его обделила, и он избегал всякой публичности, хотя мог бы выделиться на фоне других и добиться литературной известности. В семейном кругу мы охотно исполняли его сочинения, но в печати из них появились лишь немногие. Хочу заметить, что никто в нашем роду не был честолюбив; мы хотели только радоваться жизни и мирно трудиться. Отец мой умер в 1871 году, в возрасте семидесяти трех лет[822]. Видите, он мог сказать: «Я на два года старше века» — в отличие от известного замечания Виктора Гюго[823]. Мать моя умерла в 1885 году[824], оставив тридцать два внука и внучки; если же считать внучатых племянников, то потомство возрастет до девяноста семи человек. Все мы в то время были живы; я хочу сказать, что смерть миновала всех пятерых ее детей. У нее родились два мальчика и три девочки, и все они здравствуют и сегодня. Как мужчины, так и женщины отличаются крепкой бретонской закваской. Мой брат Поль был и остается самым лучшим моим другом. Мы дружим, сколько я себя помню. А какие экскурсии совершали мы вдвоем на дырявых лодчонках по Луаре! Когда мне исполнилось пятнадцать, на Луаре не осталось ни одного не исследованного нами уголка, ни одной бухточки — до самого моря. Суденышки эти были просто ужасными, и мы, разумеется, рисковали! Иногда капитаном становился я, иногда Поль, но из нас двоих он все же был лучшим моряком. Знаете, позже он поступил на флот и мог стать выдающимся офицером, если бы не был Верном — то есть если бы у него было хоть немного честолюбия.
Писать я начал в возрасте двенадцати лет, причем слагал одни стихи. Это были ужасные опусы. Впрочем, одно поздравление, сочиненное ко дню рождения отца (такие поздравления мы во Франции называем «compliment»[825], было признано вполне хорошим; меня за него так хвалили, что я очень возгордился. Помню, что в те годы я долгие часы проводил за писанием стихов, их исправлением и переписыванием и никогда не был по-настоящему доволен результатом.
Полагаю, что по любви к приключениям и воде можно было бы предсказать мои дальнейшие наклонности. Безусловно, у меня на всю жизнь сохранилась та же манера работы, что и в юности. Не помню, чтобы я когда-либо отдал в печать небрежно написанную вещь.
Нет, не могу сказать, что очень интересовался наукой. Я имею в виду, что никогда не изучал ее и не проводил практических экспериментов. Но я с детства привык с упоением следить за работой машин. У отца был загородный дом в Шантене, близ устья Луары, а совсем рядом, в Эндре, находилась государственная механическая фабрика. Приезжая в Шантене, я не упускал случая посетить фабрику и мог часами глядеть на работающие машины. Это пристрастие осталось у меня на всю жизнь. Я и сейчас любуюсь работой паровой машины какого-нибудь превосходного локомотива с тем же удовольствием, с каким созерцал бы полотна Рафаэля[826] или Корреджо[827]. Интерес к технике всегда был важной чертой моей личности, такой же значительной, как тяга к литературному творчеству, о чем я еще скажу, и преклонение перед изящными искусствами, увлекавшее меня в любой музей или картинную галерею; да, могу подтвердить: в каждую значительную картинную галерею в Европе. Фабрика в Эндре, экскурсии по Луаре и сочинение стихов — вот три моих любимых занятия в юности.
Я посещал лицей в Нанте вплоть до окончания класса риторики, а потом меня послали в Париж изучать юриспруденцию. Любимым моим предметом всегда была география, но к моменту отъезда в Париж я был полностью поглощен литературными замыслами. На меня оказал большое влияние Виктор Гюго; разумеется, я с восторгом читал и перечитывал его сочинения. Я мог продекламировать наизусть целые страницы из «Собора Парижской Богоматери», но больше всего мне нравились его драматические произведения. Именно под их влиянием я к семнадцати годам написал несколько трагедий и комедий, не говоря уж о романах. Например, я сочинил пятиактную трагедию в стихах «Александр VI», рассказывавшую о судьбе Папы из рода Борджа[828]. Еще одну пятиактную трагедию я озаглавил «Пороховой заговор»; героем ее был Гай Фокс[829]. Следующая трагедия в стихах называлась «Драма при Людовике XV», была и комедия, тоже в стихах и тоже пятиактная, я назвал ее «Дневные счастливчики». Все эти произведения я отделывал с величайшей тщательностью, постоянно заботясь о стиле. В этом отношении я всегда стремлюсь к совершенству, однако никто этого никогда не ценил.
Я приехал в Париж, когда гризетки[830] и все с ними связанное исчезали из Латинского квартала[831]. Не могу сказать, что часто посещал своих новых однокашников, потому что мы, бретонцы, как вы знаете, привыкли к клановости, и почти все мои друзья были известны мне еще по нантскому лицею; они поступили в Парижский университет вместе со мной. По большей части они были музыкантами, да в тот период я и сам был музыкантом. Я владел гармонией и считал, что, если выберу музыкальную карьеру, добьюсь успеха с гораздо меньшим трудом, чем многие другие. Виктор Массе[832] дружил со мной в те годы, а также Делиб[833], с которым я очень сблизился. Мы перешли на «ты». С ними двумя я познакомился в Париже. Среди моих бретонских друзей был и музыкант Аристид Иньяр[834]; хотя он и получил Римскую премию второй степени[835], но в перворазрядные мастера так и не выбился. Мы работали вместе. Я писал стихи. Он — музыку. Мы сочинили одну-две оперетты (их ставили на сцене) и несколько песен.
Одна из этих песен, «Марсовые»[836], была очень популярной в свое время; обычно ее пел баритон Шарль Батай. Я и сейчас помню припев:
В годы учебы я познакомился еще с одним сверстником, оставшимся моим другом до сих пор: Леруа, нынешним депутатом от департамента Морбиан. Но больше всего благодарности и привязанности я испытываю к Александру Дюма-сыну, с которым встретился в возрасте двадцати одного года[838]. Сдружились мы почти сразу. Он первым поддержал меня. Могу сказать, что он и стал моим первым покровителем. Теперь мы не видимся, но, пока живу, никогда не забуду его доброжелательного отношения и своего долга перед ним. Он представил меня своему отцу и стал моим соавтором. Вместе мы написали пьесу под названием «Сломанные соломинки», — ее поставил театр «Жимназ»[839], -- а также трехактную комедию «Одиннадцать дней осады»[840], шедшую на сцене театра «Водевиль»[841]. Жил я тогда очень скромно, на деньги, которые присылал отец, и мечтал о богатстве, из-за чего ввязался в одну-две биржевые спекуляции[842]. Должен сказать, что мне не удалось осуществить свои мечты. Однако я все-таки извлек пользу из постоянных посещений биржевого закулисья, потому что понял, в чем состоят романтика коммерции и деловая лихорадка, столь часто описываемая на страницах моих романов.
Продолжая играть на бирже и сотрудничать с Иньяром в создании оперетт и песенок, а с Александром Дюма — в сочинении комедий, я стал публиковать короткие рассказы в журналах. Первая моя работа появилась в «Семейном музее»[843]; это была история о сумасшедшем, поднявшемся на воздушном шаре; в ней можно найти признаки того жанра, в котором я стал работать в дальнейшем. Позднее я стал служить секретарем Лирического театра, а чуть погодя — секретарем у господина Перрена. Я обожал сцену и все к ней относящееся. А потому самым любимым моим занятием стало сочинение для сцены.
— Мне исполнилось двадцать пять лет[844], когда я закончил свой первый научный роман — «Пять недель на воздушном шаре». Его опубликовал Этцель в 1861 году[845], и он сразу же принес мне огромный успех.
Здесь я прервал мистера Верна и спросил:
— Мне хотелось бы узнать, как вы работали над этой книгой, почему вам пришла в голову такая мысль и как вы готовились к ее написанию. Знали ли вы что-нибудь о воздушных шарах, был ли у вас опыт полетов?
— Никакого опыта, — ответил мистер Верн. — Я задумал «Пять недель на воздушном шаре» не как историю о воздухоплавателях, а как роман об Африке. Меня всегда привлекали география и путешествия, поэтому мне захотелось представить романтическое описание Африки. Однако мои герои не могли попасть в Африку иначе как на воздушном шаре, поэтому и было использовано это средство передвижения. На тот момент я ни разу не поднимался в воздух. Да и вообще я только раз в жизни летал на воздушном шаре. Это произошло в Амьене, намного позже выхода в свет моего романа[846]. Это были всего лишь «три четверти часа на воздушном шаре», потому что нам не повезло на старте. Воздухоплаватель Годар целовал своего маленького сына в момент отрыва шара от земли, и нам пришлось взять парнишку с собой; шар оказался перегружен и поэтому далеко улететь не мог. Мы добрались только до Лонго; вы проходили мимо этой железнодорожной станции по пути ко мне. Должен признаться, что я не верил в возможность управляемых полетов воздушных шаров, когда писал роман; по моему мнению, такие путешествия были возможны лишь в абсолютно спокойной атмосфере, например в помещении. Как может шар противостоять воздушным потокам скоростью шесть, семь или восемь метров в секунду? Это было мечтой. Хотя я верил, что в один прекрасный день она осуществится, но считал, что произойдет полет на машине, чей вес тяжелее воздуха, подобно тому, как птица обладает способностью летать, будучи тяжелее воздуха, в котором перемещается.
— В то время у вас не было никакого систематического научного образования?
— Никакого. Должен сказать, что я никогда не изучал научные дисциплины, кроме как путем чтения, усваивая обрывки самых разнообразных знаний. Признаюсь вам, что я большой любитель чтения и всегда читаю с карандашом в руках. У меня всегда с собой блокнот, куда я немедленно заношу, подобно одному из диккенсовских героев, все заинтересовавшие меня факты, которые могли бы пригодиться при написании книги. Сейчас расскажу вам о том, как читаю: каждый день я прихожу сюда после завтрака и сразу же принимаюсь изучать пятнадцать различных газет, всегда одних и тех же, и, поверьте мне, очень мало статей лишены для меня всякого интереса. Как только я перестаю встречать что-либо примечательное, настает пора отложить газеты в сторону. Далее я принимаюсь за журналы: «Синий журнал»[847], «Розовый журнал»[848], «Журнал двух миров»[849], «Космос», «Природа» Тисандье[850], «Астрономия» Фламмариона[851]. Кроме того, я просматриваю бюллетени научных обществ, в особенности географического, потому что — заметьте — очень люблю и постоянно изучаю географию. В моей библиотеке есть все сочинения Реклю[852], ибо я восторженный поклонник Элизе Реклю, и весь Араго[853]. Равным образом я читаю и перечитываю, потому что я очень внимательный исследователь, книги из коллекции «Путешествие вокруг света»[854], где собраны описания путешествий. Таким вот образом я накопил несколько тысяч заметок о самых разнообразных вещах; дома у меня хранится не менее двадцати тысяч пока не использованных записей, которые я могу вставить в любое свое произведение. Некоторые из этих картотек появились после общения с людьми, потому что я обожаю разговаривать с самыми разными собеседниками, если только они знают то, о чем говорят.
— Но как же вы могли написать столько произведений, не имея никакой научной подготовки?
— Мне повезло жить как раз в то время, когда существуют словари по любой тематике. Мне всего лишь надо отыскать необходимую информацию в словарной статье. Разумеется, во время чтения я получаю разнообразную информацию и, как уже говорил, накопил изрядное количество научных данных. Однажды, просматривая в парижском кафе газету «Век»[855], я прочел, что человек может объехать вокруг света за восемьдесят дней; и тут же родилась идея использовать разницу меридианов, чтобы добавить или убавить путешественнику сутки[856]. Так просто я получил denouement[857]. За эту историю я долго не принимался. Замыслы я могу вынашивать многие годы, иногда даже десятилетия, прежде чем они находят свое воплощение.
Цель свою я вижу в описании Земли, и не только одной Земли, но и космического пространства, ради чего иногда увожу читателя далеко за земные пределы. И в то же самое время я пытаюсь достичь высокого идеала стилистической красоты. Иногда говорят, что в приключенческом романе не может быть стиля, но это неверно. Правда, в отличие от исследования человеческого характера, столь модного в наше время, роман подобного направления гораздо труднее облекать в интересную литературную форму. И позвольте мне сказать, — здесь Жюль Верн слегка приподнял свои широкие плечи, — что не являюсь поклонником так называемого психологического романа[858], потому что не нахожу в нем ничего общего с психологией и не слишком принимаю так называемых писателей-психологов. Тем не менее выделяю Доде[859] и Мопассана[860]. Мопассаном я даже восторгаюсь. Это — гений: небо послало ему дарование писать обо всем, и он творит столь же легко и естественно, как, например, яблоня рождает яблоки. Однако любимым моим автором всегда был Диккенс[861]. По-английски я знаю не более сотни слов и вынужден читать его произведения в переводах. Но говорю вам, сэр, — и здесь Верн выразительно стукнул ладонью по столу, — что я прочел всего Диккенса по меньшей мере десяток раз. Не могу сказать, что предпочитаю его Мопассану, потому что они несопоставимы. Но безумно его люблю; в готовящемся к изданию романе «Малыш» я отдаю Диккенсу дань признательности. Я также всегда очень увлекался, да и увлекаюсь до сих пор, романами Купера[862]. Полтора десятка из них я считаю бессмертными.
Потом, как бы размышляя вслух, Верн добавил:
— На мои сетования о том, что мне отказывают в достойном месте во французской литературе, Дюма заметил: «Вам надлежало бы быть американским или английским автором. Тогда бы ваши книги, переведенные на французский, принесли бы вам огромную популярность во Франции и соотечественники считали бы вас одним из величайших мастеров фантастического жанра». Фактически же меня не очень-то ценят во французской литературе. Пятнадцать лет назад Дюма предложил мою кандидатуру в Академию[863], а так как в то время у меня было среди академиков несколько друзей — Лабиш[864], Сандо[865] и другие, — избрание в Академию и формальное признание моего творчества казались мне вполне возможными. Но ничего подобного так и не случилось, и теперь, когда я получаю из Америки письма, адресованные «Мистеру Жюлю Верну, члену Французской академии», то только усмехаюсь в душе. Со дня выдвижения моей кандидатуры выборы в Академию проходили не менее сорока двух раз; можно сказать, что она полностью обновилась. Но меня всякий раз обходили.
Эти слова мистера Верна, учитывая их важность и глубину, я поместил в самом начале раздела.
Меняя тему разговора, я попросил мэтра рассказать о его путешествиях, на что он ответил:
— Под парусом я ходил ради удовольствия, но при этом всегда старался внимательно смотреть вокруг себя, собирая информацию для будущих книг. Я был озабочен этим постоянно, так что каждый из моих романов лишь выигрывал от подобных путешествий. Например, «Лотерейный билет»[866] основан на личном опыте и моих собственных наблюдениях во время путешествия по Шотландии, к островам Ионы и Стаффа, а также путешествия по Норвегии в 1862 году, когда мы прошли из Стокгольма до Христиании[867] по каналу на пароходе, девяносто семь раз шлюзовались; это были восхитительные три дня и три ночи; потом мы поехали в коляске в самую отдаленную часть Норвегии, в Телемарк, и посетили водопады Госта высотой девятьсот футов[868]. А в романе «Черная Индия»[869] вы найдете рассказ о моем путешествии по Англии и посещении шотландских озер. «Плавающий город»[870] появился в результате моего путешествия в Америку в 1867 году на «Грейт-Истерне», когда я повидал Нью-Йорк, а потом посетил Олбани и Ниагару, причем мне очень повезло: хотя было уже 14 апреля, я видел закованный в лед водопад и потоки воды вливались в раскрытые ледяные пасти.
«Матиас Сандорф» появился после путешествия от Танжера до Мальты на яхте «Сен-Мишель», названной так в честь моего сына Мишеля, сопровождавшего меня в плавании вместе со своей матерью и моим братом Полем. В 1878 году я совершил очень познавательный и в высшей степени приятный круиз по Средиземному морю в компании Рауль-Дюваля[871], Этцеля-младшего и брата. В моей жизни путешествия всегда были удовольствием, и с большим сожалением в 1886 году я вынужден был от них отказаться в результате несчастного случая. Вы знаете эту печальную историю о том, как мой племянник, очень любивший меня, — да и я питал к нему нежные чувства, — однажды захотел повидаться со мной в Амьене и, что-то возбужденно пробормотав, выхватил револьвер, выстрелил и ранил меня в левую ногу, так что я на всю жизнь остался хромым. Рана так и не зарубцевалась, а пулю до сих пор не вытащили. Бедный юноша обезумел, он говорил, что совершил покушение, для того чтобы привлечь внимание к моим притязаниям на место во Французской академии. Сейчас он находится в лечебнице; боюсь, что его уже никогда не вылечат. Очень жалко, что со мной произошло подобное, потому что теперь мне не придется вновь увидеть Америку. Я очень хотел бы съездить в этом году в Чикаго, но при нынешнем состоянии здоровья, с постоянно открытой раной, это практически невозможно. Я так люблю Америку и американцев. Раз уж вы пишете для Америки, скажите ее гражданам, что если они любят меня, — а я знаю, что это так, потому что ежегодно получаю тысячи писем из Штатов, — то я всем сердцем отвечаю на их чувства. О, если бы только я мог увидеть их всех, это было бы самой большой радостью в моей жизни!..
Хотя основную часть географических описаний в своих романах я беру из собственных наблюдений, но иногда принужден довольствоваться сведениями, почерпнутыми при чтении. Так, в романе «Малыш», который скоро выйдет из печати, описаны приключения одного ирландского паренька. Я проследил его жизнь от двух до пятнадцати лет, когда он сколотил состояние себе и всем своим друзьям, — интересная denouement[872] — не так ли? Герой мой странствует по Ирландии, а поскольку я никогда в жизни не был в Ирландии, то описания селений и пейзажей мне пришлось взять из книг.
Замыслов мне хватит на годы. Следующий роман, то есть тот, который будут публиковать в следующем году, полностью готов; он называется «Удивительные приключения дядюшки Антифера»[873]. Это история о поисках сокровищ. Сюжет ее сводится к одной очень интересной геометрической проблеме. В настоящее время я пишу книгу, которая появится в печати не раньше 1895 года, но сказать о ней пока ничего не могу, поскольку она еще не приняла какой-то определенной формы. Между делом занимаюсь сочинением коротких рассказов. Один из них появится в ближайшем рождественском номере «Фигаро»[874]; я назвал его «Господин Ре-диез и мадемуазель Ми-бемоль» (редиез и ми-бемоль, как вам известно, обозначают одну и ту же клавишу на фортепиано). Улавливаете смысл? Здесь я использую свои музыкальные познания. Ничто не теряется из того, что я когда-то усвоил.
Люди часто спрашивают меня, точно так же, как и вы, почему я поселился в Амьене, — я, насквозь пропитанный Парижем. Так вот, это произошло потому, что во мне, как я уже говорил, течет бретонская кровь; я люблю покой и тишину и нигде не был бы так счастлив, как в монастыре. Спокойная жизнь и работа — вот мои удовольствия. Впервые я приехал в Амьен в 1857 году[875], когда познакомился с дамой, ставшей впоследствии моей женой; тогда она носила фамилию Виан, вдовствовала и была матерью двух маленьких дочек. Семейные узы и спокойная жизнь города почти сразу же привязали меня к Амьену. И это хорошо, потому что, как однажды сказал мне Этцель, если бы я жил в Париже, мне удалось бы написать, по крайней мере, на десяток романов меньше. Я очень доволен здешней жизнью. Вы уже знаете, как я работаю по утрам и как провожу послеобеденные часы. Я пользуюсь любой возможностью для физической тренировки. В этом — секрет моего здоровья и силы. По-прежнему люблю театр; каждый раз, когда в здешнем маленьком театре дают представление, вы можете непременно увидеть мадам Жюль Верн[876] и ее супруга в их ложе. В такие дни мы обедаем в отеле «Континенталь», устраиваем скромную вечеринку и даем отдых своим слугам. Наш единственный сын Мишель живет в Париже; он женат, у него есть дети. Он пишет, и притом талантливо, статьи на научные темы. У меня есть любимец; вы видели его фотографию в моем доме; это Фолле, мой старый верный пес.
Потом я задал мистеру Верну вопрос, вроде бы и нескромный, но необходимый. По слухам, гонорар, получаемый Верном за его чудесные книги, уступает заработку обыкновенного журналиста. Я слышал от очень осведомленного человека, что Жюль Верн, если брать в среднем за несколько лет, никогда не получал больше пяти тысяч долларов в год. Мистер Верн ответил:
— Предпочту не говорить на эту тему. Верно, что мои первые книги, включая самые успешные, проданы всего за десятую часть их настоящей стоимости, но после 1875 года, то есть после «Михаила Строгова», положение изменилось, и я получаю достаточную долю от прибыли, приносимой моими романами. Но я не жалуюсь. Это ведь прекрасно, если мой издатель тоже получает хороший доход. Конечно, я мог бы пожалеть, что не заключил лучших контрактов. Роман «Вокруг света»[877], скажем, только во Франции принес десять миллионов франков, «Михаил Строгов» — семь миллионов, а мне досталось куда меньше, чем полагалось бы. Но я не из тех, кто все силы расходует на зарабатывание денег, и никогда не принадлежал к подобным людям. Я — литератор, художник, живущий в поисках идеала, непрерывно увлекаемый новыми замыслами, сгорающий за работой от энтузиазма, а когда работа закончена, откладываю ее в сторону и совершенно забываю о ней, забываю настолько, что часто сажусь за стол, беру какой-нибудь роман Жюля Верна и с удовольствием его читаю. Если бы мои соотечественники были хоть чуточку справедливее ко мне, это вознаградило бы меня в миллион раз больше, чем дополнительные тысячи долларов, которые ежегодно приносили бы мои книги сверх того, что я получаю за них сейчас. Вот о чем я сожалею и всегда буду сожалеть.
Я бросил взгляд на красную розетку офицера ордена Почетного легиона[878] в петлице легкого синего пиджака мэтра.
— Да, — сказал он, — это, в определенной степени, признание. — И добавил с улыбкой: — Я был последним, кого наградила Империя. Через два часа после подписания указа о моем награждении Империя перестала существовать. В ранг офицера меня возвели в июле прошлого года[879]. Только к наградам я стремился не больше чем к золоту. Люди должны знать, чего я добился или пытался добиться, и не считать художника простым рассказчиком историй. А я ведь художник, — повторил Жюль Верн, вставая и решительно топнув ногой по ковру.
«Я — художник», — сказал Жюль Верн. Америка будет повторять эти слова до тех пор, пока американцы будут читать его книги.
В последние месяцы ужасные и постоянно муссирующиеся слухи беспокоили поклонников Жюля Верна по всему миру. Говорили, что он совершенно ослеп. Мы знаем, что для него жизнь означает работу, и, так как он очень и очень старый человек, ситуация казалась исключительно серьезной.
Позвольте мне сразу сообщить, что дела обстоят вовсе не так уж плохо, как мы опасались. Хотя писатель полностью утратил способность видеть одним глазом, второй его глаз еще кое-что различает.
— В правом глазу у меня катаракта, — сказал мне Верн в то утро в гостиной своего дома (бульвар Лонгвиль, 44) в сером равнинном Амьене. — Но второй глаз еще довольно хороший. Не хочу подвергаться риску операции, пока могу видеть в достаточной степени для того, чтобы понемногу работать, то есть писать и читать, как делаю до сих пор. Не забывайте, что я очень старый человек, мне уже исполнилось семьдесят шесть[880]. Как только разнеслась весть о моей слепоте, откликнулись мои поклонники во всех странах. Со всех концов света я получаю множество писем. Многие даже присылают мне рецепты избавления от катаракты, чудодейственные лекарства. Они пишут, чтобы я не соглашался на операцию, потому что их средства безо всякого риска вылечат меня. Это очень мило с их стороны. Я очень тронут, но, разумеется, знаю, что избавление мне принесет только операция.
Я не видел Жюля Верна почти четырнадцать лет[881]. В последний раз мы встречались, когда я сопровождал к нему домой американку Нелли Блай[882], во время ее знаменитой попытки побить рекорд скорости в кругосветном путешествии. В этот раз я не нашел писателя таким старым, как можно было ожидать. Он выглядел достойно и уютно в своем одеянии из черной альпаки[883], а его красивое лицо, обрамленное седой бородой и седой же шевелюрой, было то спокойно, то оживленно. Прекрасные глаза никоим образом не выдавали затаившейся болезни.
Он теперь живет в доме маленьком, но поражающем изобилием и cossu[884]; домашний уют окружает его. Когда же во время нашей беседы он признал, что обстоятельства и неумолимые законы природы в какой-то степени оказались выше его, то сразу же поспешил, со свойственной ему энергией, немного смягчить это признание.
— Хотя теперь я могу работать совсем понемногу, — ничтожно мало, если сравнивать с прошлым, — у меня есть что публиковать в течение нескольких лет. Последний роман из серии «Необыкновенные путешествия» вышел под названием «Путешествие стипендиатов»; еще тринадцать рукописей полностью готовы к печати. Как вам известно, я выпускаю по два тома в год, но первая публикация предназначена для «Журнала развлечений»[885], одним из основателей которого я являюсь. Сейчас я работаю над новым романом, который попадет в руки издателей не раньше 1910 года. J’ai beaucoup d’avance[886], а поэтому то, что я работаю медленно, очень медленно, значения не имеет. Встаю я, как обычно, в шесть утра и до одиннадцати работаю за письменным столом. После обеда, как это было всегда, отправляюсь в читальный зал Промышленного общества и читаю, пока позволяют глаза.
Не могу сказать вам, как будет называться роман, над которым я сейчас работаю. Je n’en sais rien[887]. Как и о названиях тех тринадцати романов, что ожидают публикации. По поводу своей работы я могу сообщить только то, что она касается «Драмы в Лифляндии», и я ввел в роман... Нет, не надо об этом писать, иначе моей находкой может воспользоваться другой автор.
Неизбежно, как заметил Жюль Верн, я должен был заговорить с ним о Г.-Дж. Уэллсе.
—Je pensais bien que vous alliez me demander cela[888], — сказал он. — Мне прислали его книги, и я их прочитал. Они очень любопытны и, добавлю, очень английские. Но я не вижу оснований сравнивать его сочинения с моими. Мы идем разными путями. Мне кажется, что его сюжеты построены отнюдь не на научной основе. Нет, между его романами и моими нет rapport[889]. Я опираюсь на физику. Он придумывает. Я лечу на Луну в ядре, выстреленном из пушки. Здесь нет никакого домысла. Он отправляется к Марсу на корабле, построенном из металла, не подчиняющегося законам тяготения. Qa c’est tres joli[890], — воскликнул возбужденный месье Верн, — но покажите-ка мне этот металл. И пусть он его изготовит.
Неизбежной, в свою очередь, стала и констатация того факта, что многие придуманные мэтром изобретения воплотились в реальность. В этом отношении со мной согласилась и симпатичная мадам Верн.
— Многие люди говорят так же, — ответил Жюль Верн. — Это лестно слышать, но они ошибаются.
— А как же твои подводные лодки, Жюль? — вмешалась в разговор мадам Верн.
— Aucun rapport[891], — отрезал Верн, отвергая лесть.
— Mais si[892].
— Mais non[893]. Итальянцы изобрели подводную лодку за шестьдесят лет до того, как я создал капитана Немо и его корабль. И нет никакой связи между моей выдумкой и ныне существующими подводными лодками. Последние являют собой чисто механические создания. Мой герой, Немо, будучи мизантропом и не желая иметь никакой связи с сушей, берет движущую силу своего корабля, электричество, прямо из морской воды. Этот процесс основан на научных данных, потому что море содержит большие запасы электричества, впрочем, как и суша. Но способ использования этого электричества пока еще не открыт, так что я ничего не изобрел.
Потом мы коснулись вопроса о значении имен в литературном произведении.
— Я всегда вкладывал в имена героев определенное значение, — сказал Верн, — и когда подыскал имя Фогг, то был очень доволен и испытывал некоторую гордость. Оно было вполне обычно. И вместе с тем это была настоящая trouvaille[894]. Потому что Фогг — Fogg — означает не что иное, как brouillard[895]. Однако особый смысл образу моего героя придало имя Филеас[896]. Да, имена очень важны. Посмотрите на великолепную семейку крестников Бальзака.
Мы начали беседовать в богато обставленных парадных комнатах нижнего этажа: два продолжающих друг друга салона и расположенная рядом столовая, а снаружи располагался залитый солнцем садик со множеством цветов. Богатая обстановка, тяжелые бархатные портьеры, роскошные часы и зеркала, портреты в полный рост, венецианское стекло и редкие старинные вещи. Естественно, что мы, не прекращая разговора, поднялись на два пролета лестницы, ведущей в рабочие апартаменты писателя.
Рабочие помещения: одно для чтения — с массой книг, другое для творчества — с маленьким столом, на котором стоят перо и чернильница.
Все здесь было очень просто. Никакого шика. Географические карты на стене, а в кабинете несколько картин, в том числе акварельное изображение «Сен-Мишеля», яхты, на которой в свободные от работы великолепные дни неугомонной молодости Жюль Верн бороздил моря планеты.
В то время мы как раз говорили про reportage Americain[897], и я, желая сменить тему, заметил: «Здесь, судя по всему, ярда три книг!»
Он от души рассмеялся и вытянул руки, как бы измеряя полки.
— О да, — сказал он, — я написал по меньшей мере три ярда. А еще посмотрите на несколько ярдов переводов: на английский, французский[898], датский, итальянский — на все языки.
Восемь длинных полок были заполнены книгами с одним и тем же именем автора на обложке. Во внутренней комнате, где царил полумрак, стоял у окна маленький рабочий стол, за которым и были написаны почти все эти сочинения. На подоконнике виднелся баллон, использовавшийся вместо пресс-папье. А сразу же за креслом, возле стены, находилась подставка для трубок.
— Но теперь мне не позволяют курить, — произнес Жюль Верн тем же самым тоном, как когда-то заметил по аналогичному поводу Джордж Мередит[899]. — В этой маленькой комнатке собраны мои любимые книги, те, что всегда должны быть под рукой. Здесь вы найдете полное собрание сочинений Диккенса, — продолжал Верн с оживлением. — Вы же знаете, что я обожаю Диккенса. Я нахожу у него всё (так же, как и у Стерна[900], которого также очень люблю и много читаю): пафос и чувства высшей пробы. И характеры, характеры, a ne pas savoir quoi en faire[901]. Он расточителен и щедр подобно нашему Бальзаку, создавшему целый мир, по которому общество позднее смоделировало само себя.
Человеку бывает грустно, если жизнь его проходит по большей части в мире сером и пустынном. Верно, поэтому за бархатной занавеской находился стол, аккуратно сервированный двумя приборами vis-a-vis[902], подле разрисованного ирисами окна, выходившего в залитый солнцем, полный цветов садик. А возле рельефной каминной полочки, где попыхивал отливающий красным цветом самовар, внося свою ноту в интимный семейный комфорт, стояли рядышком два кресла.
Автор «Вокруг света в восемьдесят дней», «Пяти недель на воздушном шаре» и многих других восхитительных историй, героев которых полюбили сотни читателей во всех уголках мира, ведет счастливую, наполненную творческим трудом жизнь в Амьене, провинциальном французском городке, расположенном на пути от Кале и Булони к Парижу.
Любой житель Амьена может показать дом Жюля Верна: под номером один на улице Шарля Дюбуа; это прелестное, старомодное здание, находящееся на углу по-деревенски тихой улицы и широкого бульвара.
Маленькую дверь в поросшей лишайником стене открыла жизнерадостного вида старая bonne[903]. Услышав, что я пришла на заранее условленную встречу, она повела меня через мощеный внутренний дворик, ограниченный с двух сторон живописным строением неправильной формы с угловой башней сбоку, какие нередко встречаются во Франции в деревенских домах. Следуя за ней, я получила возможность мельком увидеть сад Жюля Верна: уходящую вбок буковую аллею, отбрасывающую щедрую тень на ухоженную лужайку с цветочными клумбами. Хотя стояла уже глубокая осень, все было в высшей степени опрятно и чинно, опавшие листья не лежали на широкой, посыпанной гравием тропинке, по которой каждый день прогуливается старый писатель.
Широкие каменные ступени ведут в оранжерею, засаженную пальмами и цветущими кустами; она образует уютную прихожую перед великолепным салоном, где через несколько мгновений меня встретили хозяева.
Прославленный писатель сразу же сказал, что роль мадам Жюль Верн во всех его триумфах и успехах необычайно важна. Трудно было поверить, что эта привлекательная и энергичная пожилая леди, сохранившая девическую живость и французскую espieglerie[904], в прошлом году отметила золотую свадьбу.
Жюль Верн своим видом ничуть не соответствовал обычным представлениям о великом писателе. Он скорее напоминал интеллигентного сельского джентльмена, который всегда носит черный костюм, что у большинства французов ассоциируется с профессиями адвоката или учителя. Пиджак его украшала крошечная красная бутоньерка, свидетельствовавшая о том, что ее обладатель имеет высокое отличие: является офицером ордена Почетного легиона. Его манера держаться скрывала возраст. Я бы не дала ему семидесяти восьми[905], так мало он изменился по сравнению с изображением на большом портрете, написанном лет двадцать назад и висевшем на стене, напротив портрета его жены.
Мистер Верн удивительно скромен в том, что касается его творчества; порою кажется, что он вовсе не желает говорить ни о своих книгах, ни о себе. Если бы не любезная помощь супруги писателя, чья гордость гениальным мужем доходит до восхищения, мне было бы трудно убедить его поделиться подробностями своей литературной карьеры или творческими приемами.
— Не могу припомнить времени, — заметил он, отвечая на мой вопрос, — когда бы не писал или не хотел стать писателем, но многое, как вы вскоре поймете, препятствовало этим желаниям. Видите ли, по рождению я бретонец (мой родной город — Нант), но отец учился в Париже, увлекался литературой, обладал хорошим вкусом и сочинял стихи, хотя был слишком скромен, чтобы публиковать свои произведения. Возможно, именно по наследству я и начал свою литературную деятельность с сочинения стихов, принявших — по примеру самых многообещающих французских литераторов — форму пятиактной трагедии, — закончил хозяин, полуулыбнувшись-полувздохнув.
После небольшой паузы он добавил:
— Однако первым настоящим произведением стала маленькая комедия, написанная в соавторстве с Дюма-сыном[906], который был и остается одним из моих лучших друзей. Комедия называлась «Сломанные соломинки», ее поставили в Париже, в театре «Жимназ»[907]; но, хотя мне очень нравился легкий драматургический жанр, он не приносил осязаемого заработка.
— До сих пор, — медленно произнес он, — у меня сохранилась любовь к подмосткам, и я постоянно интересуюсь театральной жизнью. Самую большую радость в моей писательской деятельности мне доставили удачные инсценировки моих романов, в особенности «Михаила Строгова».
Меня часто спрашивали, кто первым подал мне мысль писать в жанре, называемом, за неимением лучшего термина, «научным романом».
Знаете, я всегда увлекался изучением географии, подобно тому как многие увлекаются историей, историческими исследованиями. Полагаю, что именно увлечение географическими картами и великими путешественниками подтолкнуло меня к сочинению первого из длинной серии географических романов.
Когда я писал свою первую книгу, «Пять недель на воздушном шаре», то выбрал местом действия Африку по одной простой причине: этот континент был и остается наименее изученным. Тут меня осенило: самым оригинальным способом изучения этой части света будет полет на воздушном шаре. Я получал огромное удовольствие, сочиняя этот роман; добавлю, что не меньшее удовлетворение приносил поиск необходимого материала. С тех пор я всегда придерживался правила: даже самую фантастическую из своих историй излагать как можно реалистичнее.
Окончив писать, я послал рукопись широко известному парижскому издателю господину Этцелю. Он прочел роман, заинтересовался им и сделал мне выгодное предложение; я его принял. Должен признаться, что этот превосходный человек и его сын стали моими очень хорошими друзьями; их фирма опубликовала около семидесяти моих книг.
— Стало быть, вы не пережили тревожных моментов в ожидании славы? — спросила я. — Первая же ваша книга стала сразу популярной как на родине, так и за ее пределами?
— Да, — скромно ответил он. — «Пять недель на воздушном шаре» до сих пор остается одним из самых читаемых моих романов, но вам следует запомнить, что в момент, когда он вышел из печати, мне было уже тридцать пять, а за восемь лет до того я женился, — завершил он фразу и повернулся к мадам Верн с очаровательным выражением старомодной галантности на лице.
— Но разве любовь к географии не предопределила устойчивой наклонности к другим наукам?
— Нет, никоим образом я не могу считать себя ученым, но мне повезло родиться в век замечательных открытий и, возможно, еще более поразительных изобретений.
— Вы, очевидно, знаете, — с гордостью в голосе вмешалась в разговор мадам Верн, — что многие на первый взгляд невозможные с точки зрения науки изобретения, описанные в романах моего супруга, уже внедрены в жизнь?
— Ну что ты! — осуждающе прикрикнул мистер Верн. — Это простое совпадение. Оно объясняется тем, что даже тогда, когда я выдумываю какой-нибудь научный феномен, то всегда стараюсь, чтобы он выглядел как можно правдоподобнее и проще. Что же касается точности моих описаний, я обязан ею в значительной мере тем, что прежде чем взяться за сочинение романа, мне приходится делать множество выписок из любых попадающихся на глаза книг, газет, журналов или научных отчетов. Эти записи, как прежде, так и теперь, классифицируются, — не надо даже говорить, как важны для меня многие из этих заметок.
— Я выписываю больше двадцати газет, — продолжал хозяин, — и жадно набрасываюсь на любую научную публикацию. Кроме работы над очередным романом, я очень люблю читать или слушать сообщения о новых открытиях или экспериментах в области различных наук: астрономии, метеорологии или физиологии, например.
— По вашему мнению, столь разноплановое чтение подсказывает темы для новых романов, или вы полностью полагаетесь на собственное воображение?
— Трудно сказать, как возникает замысел романа; иногда решающую роль играет одно, иногда — другое. Нередко я долго вынашиваю какой-либо сюжет, прежде чем изложить его на бумаге. Однако, как только появляется интересная мысль, всегда ее записываю. Разумеется, момент зарождения некоторых своих книг я могу указать вполне определенно. «Вокруг света в восемьдесят дней» появился после того, как на глаза мне попалась туристическая реклама в газете. В абзаце, привлекшем мое внимание, утверждалось, что в наше время человек вполне может объехать вокруг земного шара за восемьдесят дней. И тогда я сразу же вспомнил, что такой путешественник благодаря вращению Земли может прибыть в исходную точку либо раньше, либо позже указанного срока. Вот эта мысль и стала основной в романе. Возможно, вы помните, что мой герой, Филеас Фогг, учтя это обстоятельство, является домой как раз вовремя и выигрывает пари, вместо того чтобы — как он предполагал — прибыть на день позже.
— Кстати, о Филеасе Фогге: в отличие от большинства французских писателей вы, кажется, получаете удовольствие, выбирая в свои герои англичан или других иностранцев?
— Да, я считаю, что представители англоговорящих народов как нельзя лучше подходят для героев приключенческих романов, как, впрочем, и на роль ученых-исследователей. Меня в самом деле восхищает отвага и энергия нации, заставившей развеваться Юнион Джек[908] на громадных пространствах земной поверхности.
— Ваши романы также сильно отличаются от творчества остальных собратьев по перу, — отважилась заметить я, — тем, что чисто любовные истории играют в них незначительную роль.
Одобряющий взгляд милой хозяйки дома дал мне понять, что она полностью согласна с этим моим наблюдением.
— Никак не могу согласиться с вами, — с некоторым раздражением возразил мистер Верн. — Вспомните «Миссис Бреникен» или очаровательных молодых девушек в некоторых других моих романах. Всюду, где было необходимо женское присутствие, вы его встретите. — И чуть погодя, с улыбкой, добавил: — Любовь — всепоглощающая страсть; она оставляет очень мало свободного места в человеческом сердце. Моим героям необходима полная ясность рассудка, а присутствие очаровательной молодой леди может прискорбно отразиться на их действиях. Кроме того, мне всегда хотелось писать романы так, чтобы их безо всяких колебаний можно было дать в руки любому молодому читателю, поэтому я старательно избегал таких сцен, которые брат постыдился бы предложить прочесть сестре.
— Не угодно ли вам, прежде чем стемнеет, подняться наверх и осмотреть кабинет и комнату мужа? — спросила хозяйка дома. — Там мы сможем продолжить беседу.
В сопровождении мадам Верн мы еще раз пересекли светлый, просторный холл, где находилась дверь на старомодную винтовую лестницу. Она привела к череде уютных комнат, где мистер Верн проводит большую часть своего времени и где были созданы многие из его чарующих книг. В коридоре я обратила внимание на несколько больших карт, висевших на стенах, — немых свидетелей любви хозяина дома к географии и точной информации.
— Именно здесь, — бросила мадам Верн, распахивая дверь, ведущую в крохотную, похожую на келью комнатку с кроватью, — супруг работает по утрам. Вы должны знать, что встает он в пять и до второго завтрака, то есть до одиннадцати, пишет или правит корректуры, и так — каждый день. Но свеча не может гореть с обоих концов, и по вечерам он обычно ложится спать рано, в восемь или в половине девятого.
Простенький деревянный письменный стол расположился перед широким окном, а место напротив занимала маленькая походная кровать; зимним утром, во время перерывов в работе, мистер Верн любит поглядывать через окно на живописный шпиль Амьенского собора. Комнатушка почти лишена украшений, исключая бюсты Мольера и Шекспира и несколько картин, среди которых выделялось акварельное изображение яхты «Сен-Мишель», когда-то принадлежавшей хозяину. Это было очаровательное суденышко, на котором он и его жена много лет назад провели немало счастливых часов своей долгой совместной жизни.
Из кабинета можно пройти в красивую просторную комнату, где расположена библиотека Жюля Верна. Стены помещения завешаны книжными полками, а посередине прогибается под тяжестью тщательно отобранных газет, журналов и научных отчетов широкий стол; но современная французская или английская периодика здесь не представлена. Бесчисленные карточки, занимающие удивительно мало места, исписаны более чем двадцатью тысячами заметок, накопившихся у автора за всю его долгую жизнь.
«Скажи мне, какие книги человек читает, и я скажу тебе, кто он» — эта парафраза старой доброй пословицы как нельзя лучше подходит к Жюлю Верну. Библиотека его не показная. Писатель пользуется ею для работы. Потрепанные томики великих собеседников — Гомера, Вергилия[909], Монтеня[910] и Шекспира — наглядно свидетельствуют о том, как они дороги их владельцу. Следы постоянного пользования видны и на изданиях Фенимора Купера, Диккенса и Скотта. Здесь же нашли пристанище многие из хорошо известных английских романов в новеньких обложках.
— Книги эти доказывают, — добродушно заметил мистер Верн, — сколь искренни мои чувства к Великобритании. Всю свою жизнь я наслаждаюсь романами сэра Вальтера Скотта, и лучшие дни незабываемого путешествия по Британским островам я провел в Шотландии[911]. До сих пор у меня перед глазами стоит прекрасный, живописный Эдинбург, который называли тогда Сердцем Мидлотиана[912]. Сохранились в памяти и другие дивные впечатления: Хайлэнде[913], забытый миром Иона[914] и дикие Гебриды[915]. Разумеется, для человека, хорошо знакомого с творчеством Скотта, трудно найти уголок его родины, не связанный каким-либо образом с жизнью писателя и его бессмертными произведениями.
— А какое впечатление произвел на вас Лондон?
— Я считаю себя истинным поклонником Темзы. Полагаю, что эта великая река является самой главной достопримечательностью великолепного города.
— Хотелось бы узнать ваше мнение о наших детских книгах и приключенческих романах. Вы, конечно, знаете, что Англия занимает ведущее место в такого рода литературе.
— Да, несомненно, особенно если иметь в виду ставшего уже классикой, любимого как детьми, так и взрослыми «Робинзона Крузо». Однако я безмерно удивлю вас, сознавшись, что сам я больше люблю милого старого «Швейцарского Робинзона»[916]. Люди забывают, что Крузо и его друг Пятница были лишь эпизодом в семитомном цикле романов. С моей точки зрения, величайшим достоинством книги является то, что она стала первой в ряду произведений подобного рода. Все мы писали «Робинзонов», — добавил Верн, улыбнувшись, — но вот в чем вопрос: увидела бы свет хоть одна наша история, если бы не было столь известного прототипа?
— А как вы оцениваете других английских авторов приключенческой литературы?
— К сожалению, я могу читать только те книги, которые переведены на французский. Мне никогда не надоедает Фенимор Купер; некоторые из его романов достойны бессмертия. Уверен, что их будут помнить долгое время после того, как забудут произведения так называемых литературных гигантов. Еще мне очень нравится Капитан Марриет[917] с его легкими для чтения романами. Из-за своего неумения читать по-английски я не так, как оно заслуживало бы, знаком с творчеством Майн Рида[918] и Роберта Луиса Стивенсона[919]; разумеется, мне очень понравился «Остров сокровищ». У меня есть французский перевод романа. Когда я читал эту книгу, мне показалось, что автор ее наделен удивительно свежим стилем и огромными способностями. Я еще не упомянул, — продолжал он, — английского писателя, которого считаю самым большим мастером среди всех, а именно Чарлза Диккенса. — И лицо короля повествователей засветилось юношеским энтузиазмом. — Считаю, что автор «Николаса Никльби», «Дэвида Копперфилда» и «Сверчка за очагом»[920] пишет с пафосом и юмором, умело создает интригу романа, владеет экспрессивным стилем письма. Каждое из этих качеств принесло бы ему репутацию самого талантливого среди смертных, а кроме того, это один из тех писателей, чья слава будет сиять вечно и никогда не угаснет.
Мадам Верн, пока ее супруг заканчивал фразу, обратила мое внимание на широкую книжную полку, заставленную рядами заметно более новых и малочитаемых книг.
— Здесь, — заметила она, — собраны различные издания романов господина Верна в переводе на немецкий, португальский, голландский, шведский и русский языки; есть даже арабский и японский переводы романа «Вокруг света в восемьдесят дней». И милая хозяйка сняла с полки и раскрыла диковинную книжку с веленевыми страницами[921], по которым каждый маленький араб, умеющий читать, может следить за похождениями Филеаса Фогга, эсквайра.
— Мой супруг, — добавила она, — никогда не перечитывает ни одной главы в своих старых книжках. Когда последняя правка закончена, его интерес к книге пропадает, несмотря на то что порой он годами вынашивал план романа и выдумывал ситуации, встречающиеся в книге.
— Можно узнать про методы вашей работы? — спросила я. — Полагаю, вы не будете возражать против раскрытия своих рецептов?
— Не понимаю, — остроумно парировал он, — кого могут заинтересовать подобного рода вещи, но попытаюсь посвятить вас в секреты моей литературной кухни, хотя никому не порекомендую поступать таким же образом, потому что считаю, что каждый из нас выполняет свою работу свойственными только ему средствами, инстинктивно выбирая лучший метод. Начинаю я работу с наброска того, что должно войти в новый роман. Никогда не приступаю к книге, не определив предварительно, чем она начнется, что будет в середине и чем закончится. До сих пор мне удавалось удерживать в памяти не одну, а до полудюжины окончательно разработанных сюжетных линий. Если я испытывал какие-либо затруднения в этом плане, то считал, что пора кончать работу над сюжетом. Составив предварительный план, я работаю над содержанием каждой главы и только потом уже приступаю к собственно написанию первой черновой копии, что всегда делаю карандашом, оставляя поля шириной в половину страницы для поправок и дополнений. Читаю написанный текст, а потом обвожу его чернилами. Однако настоящая работа для меня начинается с первой корректуры, когда я не только правлю каждую фразу, но и переписываю порой целые главы. У меня нет уверенности в окончательном варианте, пока я не увижу напечатанного текста; к счастью, мой издатель позволяет вносить значительные исправления, и роман часто имеет восемь или девять корректур. Завидую, но не пытаюсь подражать примеру тех, кто не меняет и не добавляет ни единого слова от самого начала первой главы вплоть до последней фразы.
— Но такой метод сочинительства значительно замедляет вашу работу?
— Я так не считаю. Благодаря вошедшей в привычку систематичности я регулярно пишу по два романа в год. И постоянно опережаю этот график; фактически я пишу сейчас книгу, которую опубликуют в 1897 году; иными словами, у меня подготовлено к печати пять рукописей. Конечно, — добавил он задумчиво, — достигнуто это не без жертв. Очень скоро я открыл, что по-настоящему тяжелый труд и регулярный, равномерный темп производительности несовместимы с удовольствиями жизни в обществе. Когда мы с женой были молоды, то жили в Париже, наслаждались жизнью и всем многообразием ее удовольствий. Но в последние двенадцать лет я проживаю в Амьене[922]; моя жена здесь родилась. Здесь я с ней и познакомился пятьдесят три года назад[923], здесь же сконцентрировались мало-помалу все мои привязанности и интересы. Некоторые из моих друзей даже говорят, что я больше горжусь не своей литературной репутацией, а тем, что стал городским советником Амьена. Не отрицаю, что очень доволен своим участием в управлении городом.
— Значит, вы не пошли по следам многих ваших собственных героев и не отправились путешествовать по миру, что легко могли бы осуществить?
— Да, путешествия и в самом деле меня очень привлекают; одно время немалую часть года я проводил на своей яхте «Сен-Мишель». Могу сказать, что искренне предан морю и не в состоянии придумать лучшего идеала, чем жизнь моряка. Но с возрастом пришла любовь к покою и тишине, — печальным тоном закончил фразу романист-ветеран. — Теперь я путешествую только в воображении.
— Полагаю, месье, что к своим прежним триумфам вы добавили еще и лавры драматурга?
— Да, — ответил он. — Знаете, у нас во Франции есть поговорка, утверждающая, что человек всегда возвращается к своей первой любви. Как я уже говорил вам, мне всегда особенно нравилось все драматическое. В литературе я дебютировал как драматург, и среди многих реальных удовольствий, которые мне принесла работа, ни одно не доставило мне столько радости, как возвращение на сцену.
— А какие из ваших романов имели наибольший успех на сцене?
— Самым популярным, наверно, был «Михаил Отрогов»; его играли по всему миру. Очень успешно прошла пьеса по роману «Вокруг света в восемьдесят дней», а позднее в Париже поставили «Матиаса Сандорфа». Вы, возможно, удивитесь, когда узнаете, что мой «Доктор Оке» положен в основу оперетты, шедшей лет семнадцать назад в театре «Варьете»[924]. Когда-то я сам руководил постановкой своих пьес. Теперь же блеск театрального мира я могу наблюдать только из зрительного зала нашего очаровательного амьенского театра, которому, надо признаться, часто делают честь своими выступлениями многие хорошие провинциальные труппы.
— Полагаю, — обратилась я к мадам Верн, — ваш супруг получает много корреспонденции от огромной армии английских поклонников, состоящей из незнакомых друзей и читателей?
— Да, разумеется, — ответила она, — а еще у него просят автографы. Посмотрели бы вы! Если бы я не охраняла его от поклонников, то он бы проводил все время, подписывая имя на листках бумаги. Думаю, немногие люди получают столько посланий от незнакомцев, сколько их доставляют моему мужу. Люди пишут ему обо всем: предлагают сюжеты романов, делятся своими заботами, рассказывают о пережитых приключениях, присылают свои книги.
— А позволяют ли себе эти незнакомые корреспонденты задавать нескромные вопросы о планах господина Верна?
Добрый по натуре и очень любезный хозяин ответил на это:
— Многие интересуются моей следующей книжкой. Если и вы разделяете подобного рода любопытство, то знайте, что следующей моей книжкой — и этого я не говорил еще никому, кроме самых близких, — будет роман, названный «Плавучий остров»[925], по-английски — «Screw Island». Я включил в текст некоторые соображения и понятия, волновавшие меня в течение многих лет. Действие романа происходит на плавучем острове, созданном человеческой изобретательностью. Это что-то типа «Грейт-Исгерн»[926], только увеличенное в десять тысяч раз. Здесь обитает целая — как бы вернее назвать — движущаяся популяция. Я намерен, — закончил мистер Верн, — прежде чем меня оставят творческие силы, завершить серию книжек, в которых в романической форме содержится полное обозрение земной поверхности и неба. Однако остаются еще такие уголки, куда пока мое воображение не проникло. Как вам известно, я уже писал о Луне, но над этой темой можно работать снова. Если здоровье и силы позволят, надеюсь справиться с этой задачей.
До отхода поезда Кале — Париж (однажды так красноречиво описанного Россетти)[927] оставалось полчаса, и мадам Верн с любезной обходительностью, непременной чертой француженок из хороших семей, проводила меня к выстроенному в ХII веке прекрасному собору Амьенской Богоматери, настоящей поэме в камне. В его величественных стенах любой английский турист может каждое воскресенье увидеть (совсем не отдавая при этом себе отчета) старика с привлекательной наружностью, перу которого он обязан многими счастливыми часами своего детства, да и взрослой жизни.
Я писал из Парижа, испрашивая чести взять интервью у патриарха романистики, и, вернувшись в Амьен, обрадовался, получив от него записку с простой фразой: «Завтра, в четверг, в 10 ч. утра». И вот точно в назначенный час я оказался в его резиденции, в доме № 44 на бульваре Лонгвиль, большом здании без претензий, типично французском, с прикрытыми ставнями окнами. Назвав свое имя служанке, я был препровожден в салон ожидать прихода великого писателя.
Через несколько минут вошел господин Верн; вежливо поздоровавшись, он уселся в большое кресло и доброжелательно начал беседу.
Судя по внешнему виду, автор «Пяти недель на воздушном шаре» человек еще крепкий, чуть ниже среднего роста, с добрыми голубыми глазами и короткой серебристой бородкой. Одевается постоянно в скромный, свободно сидящий костюм черного цвета и носит, когда находится дома, маленькую домашнюю шапочку с козырьком, помогающую ему во время частых приступов старого недуга — невралгии.
В нем нет ничего показного. Его речь и манеры необычайно скромны, да и вся жизнь писателя, как вам расскажет любой житель Амьена, представляется спокойным и непритязательным уединением. Перед вами простой житель провинции, почти не совершающий визитов, очень редко принимающий гостей, полностью посвятивший себя семье и книгам.
Первый вопрос, естественно, касался его зрения, о котором в английских газетах в последнее время появлялась противоречивая информация.
— Да, — ответил он, — зрение у меня и в самом деле заметно ухудшилось, но не настолько, как об этом пишут в газетах. Левым глазом я вижу почти так же хорошо, как в былые времена, но на правом образовалась катаракта, и доктора советуют сделать операцию. Но я отказываюсь от хирургического вмешательства, потому что в моем возрасте оно может не дать результата.
— Разумеется, в подобных обстоятельствах ваша литературная деятельность затруднена.
— Естественно, я уже не могу работать, как раньше, — отвечал мистер Верн. — В течение многих лет я писал по два тома в год; сейчас я готовлю к печати новый роман. Однако чувствую, что пришло время пожинать плоды своих трудов. Последний роман станет моей сотой книгой[928], и я полагаю, — продолжал он, улыбнувшись, — что вполне заслужил отдых, по крайней мере, если судить по количеству написанного.
— Когда началась ваша писательская карьера? — спросил я.
— На этот вопрос можно ответить по-разному. Лет с двенадцати-четырнадцати я не выпускал пера из рук; в школьные годы я писал в основном стихи. В течение всей жизни мне очень нравились поэтические и драматические произведения, и в поздней юности я опубликовал немало пьес; некоторые из них даже имели определенный успех. Но настоящая известность пришла, когда мне уже перевалило за тридцать, и произошло это в результате внезапного порыва вдохновения. Однажды я подумал, что мог бы с пользой применить полученные знания, соединив научный и романический жанры в одном увлекательно написанном произведении, которое понравилось бы широкой публике. Эта идея так захватила меня, что я немедленно принялся за ее реализацию. В итоге появились «Пять недель на воздушном шаре». Книга имела ошеломляющий успех, читатели расхватывали дополнительные тиражи, а издатель торопил меня с написанием других романов в том же жанре. Я, хоть и не разделял полностью его энтузиазма, пошел ему навстречу. В результате, с тех пор как стали печататься мои романы, я полностью отказался от прежней привязанности и всю свою энергию, все старания обратил на новую страсть.
В самом деле, тот момент, когда вдохновение повелело мистеру Верну писать по-новому, стал по-настоящему счастливым для молодежи. Кто из современных юношей и девушек предпочтет самое прекрасное стихотворение захватывающим дух приключениям капитана Немо или трюкам Робура на его бесподобном «Альбатросе»?
Между тем поэтическая сторона таланта мистера Верна часто проявляется в его описаниях. Вспомните, например, очаровательный роман «Черная Индия»[929], где мы найдем виртуозно-утонченную характеристику девушки Нелл, покидающей подземелье, в котором она провела всю жизнь, и впервые наблюдающей с Артурова Седла великолепие солнечного восхода в Шотландии.
С привычной ему скромностью мистер Верн отказывается считаться автором удивительных изобретений, наводнивших его сочинения.
— Я просто выдвигал гипотезы, — заметил он, — потом, хорошенько обдумав, переносил возникшие у меня идеи в практическую плоскость, в дальнейшем разрабатывая их более или менее убедительным образом в своих целях.
— Но многие из ваших гипотез, двадцать лет назад отвергавшиеся как невероятные, уже воплощены в жизнь? — не унимался я.
— Да, это так, — ответил мистер Верн. — Но мои предположения — лишь естественное продолжение современной научной мысли, и как таковые их, несомненно, могли бы предсказать, кроме меня, десятки других людей. Появление таких изобретений было неизбежно, предсказывали их или нет, и самое большее, на что я могу претендовать, — так это на то, что заглядывал в будущее несколько дальше моих критиков.
В этот момент к нам присоединилась мадам Верн, очаровательная седовласая леди, испытывавшая огромное удовольствие от триумфов своего супруга. Я спросил, помогала ли она созданию некоторых произведений.
— Совсем нет, — ответила она. — Я не принимаю участия в творчестве мужа. Когда роман полностью закончен, я его читаю, но до выхода книги очень слабо представляю ее содержание. Думаю, вы заметили, — продолжала мадам Верн, — что большинство наиболее значительных героев моего мужа — англичане. Он восхищается вашими соотечественниками и говорит, что они великолепно подходят для его романов.
— Да, — подхватил мистер Верн, — англичане, вследствие своей независимости и самообладания, дают превосходных героев, в частости как это было в случае с мистером Филеасом Фоггом, когда интрига романа то и дело сталкивает их со значительными и совершенно не предвиденными трудностями.
Я позволил себе напомнить мистеру Верну, что подобный комплимент не совсем понятен с английской стороны Ла-Манша. В то же время редко кто из молодых здравомыслящих британцев не проводил с большим удовольствием хотя бы несколько часов в компании того или другого выдающегося путешественника из числа героев Жюля Верна.
— От подобных слов я испытываю чувство гордости, — ответил автор. — Ничто не доставляет мне большего удовольствия, чем известие о том, что мои книги способствуют пробуждению интереса и обучению молодых людей (ибо я всегда считал, что книги должны быть в какой-то степени назидательными), в том числе у тех, с кем я никогда бы не смог вступить в контакт иным образом. В теперешнем моем бедственном положении я получаю от английских читателей бесчисленные телеграммы и выражения симпатии. Совсем недавно я был растроган, получив от моих юных друзей с Альбиона великолепно подобранную трость.
— Вы, конечно, бывали в Англии?
— Да, много лет назад, еще совсем молодым человеком. Я добрался до Саутгемптона на собственной яхте, а потом съездил в Лондон и, осмотрев большую часть его достопримечательностей, отправился в Брайтон[930], найдя его очаровательным местечком, со всеми этими молами и великолепными променадами[931]. Однако лучше всего я знаю Ливерпуль, поскольку прожил там некоторое время с друзьями и смог отлично изучить доки и реку Мерси, которые пытался описать в «Плавающем городе».
— Доводилось ли вам когда-либо посещать Шотландию или Ирландию?
— Да, я совершил очень приятное путешествие по Шотландии, где среди прочего посетил Фингалову пещеру на острове Стаффа. Этот обширный провал с таинственным полумраком, темными, поросшими водорослями гротами, изумительными базальтовыми колоннами поразил меня в высшей степени; ему я обязан зарождением идеи книги... — Верн прервался. — Я что-то позабыл ее название. Ты не помнишь? — спросил он у жены.
— «Зеленый луч», не так ли? — подсказала мадам Верн.
— О да, конечно, «Зеленый луч». Вы должны извинить меня, — прибавил он, рассмеявшись, — если из стольких названий не всегда сразу вспоминается нужное.
Замысел многих книг господина Верна некоторым образом связан с тем или иным событием в его жизни.
Кроме «Пяти недель на воздушном шаре» и «Зеленого луча», сюжет «Плавающего города» подсказан путешествием в Америку на борту «Грейт-Истерн». А завязка «Вокруг света в восемьдесят дней», возможно, самого знаменитого из его романов, основана на простом рекламном объявлении для туристов, случайно увиденном в газете.
Я спросил у мистера Верна, какая из его книг нравится ему больше всего.
— Меня часто спрашивают об этом, — ответил хозяин. — По-моему, автор подобен отцу: у него не должно быть любимчиков. Он должен равно ценить все свои творения, потому что все они являются плодом его стараний, пусть и создавались в разном настроении и с неодинаковым приложением темперамента; каждое произведение отражает предельное напряжение мысли и творческой энергии автора в момент их рождения.
Тем не менее, — продолжал он, — хоть лично у меня нет никаких предпочтений, это не означает, что таковых нет у моих читателей. Возможно, и вы, к примеру, сможете выделить роман, который вам нравится больше других.
Я ответил, что для меня наиболее близок конечно же «Двадцать тысяч лье под водой», но главным фаворитом остается «Михаил Отрогов», переделанный в драматическую форму и исполняемый как раз в эти дни на сцене парижского театра «Шатле».
Господин Верн был заинтересован сообщением о том, что я видел этот спектакль как раз накануне вечером, и, оживившись, поднялся с кресла, закидывая меня вопросами.
— Скажите, удачно ли он поставлен? — спросил он. — Хорошо ли его принимает публика?
Я заверил его и в том, и в другом. В самом деле, огромная сцена «Шатле» позволила развернуться постановщикам в полной мере: в одной из сцен на подмостках было свыше трехсот актеров, многие из них — верхом.
— Теперь я редко езжу в Париж, — сказал мистер Верн, — но в здешнем театре у меня забронирована ложа, и я часто бываю там. Я очень доволен Амьеном; спокойная атмосфера города подходит мне как нельзя лучше, и у меня нет никакого желания куда-то ехать ради перемены обстановки. Мы живем в этом доме более двадцати лет, здесь написано большинство моих книг. Несколько лет назад мы переехали в другой дом, расположенный на углу улицы Шарля Дюбуа, но тот особняк был слишком велик для наших нужд, и мы быстро вернулись.
— Полагаю, когда вы пишете, поток мыслей овладевает вами, лишь когда вы полностью уходите в себя?
— Напротив, — вмешалась мадам Верн. — В этом отношении у мужа нет никаких трудностей. Мы не предпринимаем особых предосторожностей. Он спокойно работает наверху, на втором этаже, и никакой шум его, кажется, не беспокоит. И я, и мои дочери можем делать всё, что хотим, не встречая возражений с его стороны.
— А каков метод вашей работы, месье? — спросил я.
— Мой метод? До самого последнего времени я вставал неизменно в пять часов утра и считал необходимым писать в течение трех часов, до завтрака. Основная масса работы выполняется именно в это время. Хотя позже, днем, я привык работать еще в течение двух часов, но почти все мои романы написаны в те ранние часы, когда большинство людей еще спит. Я всегда любил много читать, особенно ежедневные газеты и еженедельники. У меня вошло в привычку сохранять поразившие меня статьи или отрывки из них, чтобы в дальнейшем на них ссылаться. Именно таким путем я концентрирую свою мысль и в то же время остаюсь в курсе всех научных новостей. Работа эта, согласен, обременительна, но результат с лихвой оправдывает затраченные усилия. При надлежащей классификации даже через несколько лет не испытываешь никаких трудностей с нахождением нужной вырезки.
Большинство читателей поразились бы, увидев в подходе Верна сходство с методом покойного Чарлза Рида[932], столь энергично защищавшимся этим писателем как единственное удовлетворительное средство адаптации автора к калейдоскопической смене событий.
— Какое место в вашей жизни занимают книги современных английских писателей?
— Я прочел много произведений выдающихся английских прозаиков и поэтов, но, к сожалению, не в оригиналах, а в переводах. Мне кажется, что я очень много потерял, не обучившись в свое время английскому языку. Но удобный случай я упустил, а начинать изучать его сейчас мне уже поздно.
— А кто ваш любимый писатель?
— Из ныне живущих или из умерших?
— Давайте остановимся на уже умерших.
— Мне не надо думать над ответом, — с восторгом сказал мистер Верн. — Больше всех я ценю Чарлза Диккенса, намного превосходящего прочих поразительной силой и легкостью выражения. Как юмор соседствует на страницах его книг с изысканным пафосом! Какими реалистичными кажутся его персонажи! Их диалоги звучат как живая речь! Я вместе с женой постоянно перечитываю его шедевры: «Дэвида Копперфилда», «Мартина Чезлвита», «Николаса Никльби», «Лавку древностей» — не так ли?
— Oh, oui! — эмоционально ответила мадам Верн. — II a vraiment du cceur[933].
Конечно, приятно слушать автора, отзывающегося о другом писателе со столь неподдельным восхищением, в особенности тогда, когда их, как в данном случае, разделяют не только огромные различия в стиле, но и национальные барьеры.
— А среди живущих авторов кого вы предпочитаете? — спросил я.
— Это очень трудный вопрос, — задумчиво сказал Верн. — Мне надо подумать, прежде чем ответить... Я думаю, что уже можно, — проговорил он через какую-то минуту. — Есть один писатель, сочинения которого привлекают меня необычным воображением автора, и я слежу за его книгами с большим интересом. Я имею в виду мистера Г.-Дж. Уэллса. Кое-кто из моих друзей внушал мне, что его произведения в какой-то степени похожи на мои собственные, но мне кажется, что они ошибались. Уэллса я считаю чистым выдумщиком, заслуживающим самой высокой похвалы, но наши методы совершенно непохожи. В своих романах, описывая те или иные изобретения, я всегда пытаюсь опираться на реальную почву и не ссылаться на те процессы или материалы, которые находятся за пределами знаний или технологических возможностей современного инженерного дела.
Возьмем, к примеру, «Наутилус». Если посмотреть на него внимательно, то это подводный механизм, в котором нет ничего чрезвычайного, неизвестного современной науке. Он погружается или всплывает в соответствии с реальными, хорошо изученными процессами; детали управления кораблем и его движитель полностью рациональны и понятны. Даже его движущая сила не составляет секрета. Единственное, в чем я допустил вымысел, — в применении этой силы, но здесь я преднамеренно оставил пробел, чтобы читатель мог сделать свое собственное заключение: эдакий простой технический пропуск, заполняемый, как говорится, каждым натренированным и достаточно практическим умом.
Создания мистера Уэллса относятся бесспорно к довольно далекому от наших дней времени и уровню научных познаний; этим я не хочу сказать, что они выходят за рамки возможного. Он выдумывает не только сами машины, но и материалы, из которых они изготовлены. Возьмите, например, роман «Первые люди на Луне»[934]. Вы помните, что здесь автор ввел абсолютно новое антигравитационное вещество, но мы не находим никаких намеков ни на способ его изготовления, ни на фактический химический состав. Более того, уровень современной науки не позволяет сейчас предсказать метод, каким такое вещество может быть получено. Равным образом и в «Войне миров»[935], романе, которым я бесконечно восхищаюсь, до конца остается неясным, что за существа эти марсиане, как они получают чудесный тепловой луч, используя его для нанесения столь ужасного опустошения в рядах противника.
Напоминаю, — продолжал мистер Верн, — высказав все это, я не хочу пренебрежительно отнестись к методам господина Уэллса. Напротив, я очень высоко ценю его одаренный богатым воображением гений. Я только противопоставляю наши стили и выделяю фундаментальное различие, между ними существующее; и хочу, чтобы вы ясно поняли, что я не высказываю каких-либо суждений о преимуществах одного или другого. Ну а теперь, — добавил он, поднимаясь, — я вижу, что начинаю утомлять вас. Время за беседой проходит так быстро, и мы, знаете ли, проговорили больше часа.
Я заверил мистера Верна, что должно бы пройти много таких часов, прежде чем почувствуешь усталость в его присутствии, но уважение к его времени заставляет меня скрепя сердце закончить визит.
С очаровательной старомодной любезностью хозяин и мадам Верн дали понять, что проводят меня до выхода. Выйдя на солнечную улицу, я в последний раз бросил взгляд на знаменитого писателя: доброжелательный седовласый мужчина стоял в дверях прихожей. Его живой голос — «Аи revoir»[936] — догнал меня на мощеной улице и долго еще приятным отзвуком отдавался в ушах, хотя Амьен давно остался позади мчащегося в Дьеп[937] экспресса.
Мы[938] поехали разыскивать Верна в Амьене, маленьком городке в двух с половиной часах езды по железной дороге от Парижа; писатель живет там постоянно в течение всего года. Письмо, отправленное моим хорошим другом Капони, вселило в меня уверенность, что прием будет более чем любезным, и это подогревало мое давнишнее желание, а также желание двух моих дорогих мальчишек, ехавших со мной, лично встретиться со знаменитым и любимым автором «Необыкновенных путешествий», известного нам только по его книгам: у нас даже не было фотографии Верна. По дороге мы говорили о странном стечении обстоятельств, когда здравствующий французский писатель, да еще такой знаменитый, почти не дает информации о себе и о своем образе жизни, тогда как почти все другие авторы постоянно оповещают общество о себе в деталях подробных и даже интимных, как если бы речь шла о королях или императорах. Тайна, окружающая Жюля Верна, подогревала наше любопытство.
Мы постучали в дверь маленького особняка, стоявшего у входа на пустынную улицу в богатом квартале города, казавшемся, однако, безлюдным. Дверь открыла служанка, которая повела нас через маленький сад в приемную на первом этаже, залитую солнечным светом; и сразу же навстречу нам вышел улыбающийся Жюль Верн.
Если бы мы встретились с ним на улице, то, не зная его, я бы принялся гадать о роде его занятий. Я бы признал в нем отставного генерала, преподавателя физики или математики, министерского столоначальника, но ни в коем случае не художника. Он вовсе не выглядел на восемьдесят лет, а именно к этому рубежу он уже приближался[939]; манерой держаться он несколько напоминал Джузеппе Верди[940]: серьезное добродушное лицо, никакой артистической живости во взгляде и разговоре, простейшие манеры, печать предельной откровенности в малейшем проявлении чувств и мыслей. Язык, жесты, манера одеваться человека, для которого нисколько не важно первое впечатление о нем, — все это, помимо удовольствия просто видеть его, привело меня в изумление. Несмотря на добрый взгляд и обходительность в обращении, я не находил ничего общего между стоявшим передо мной Верном и той личностью, которую создал в своем воображении. Мне пришли на память слова, в шутку брошенные одним из моих туринских друзей: «Вы едете поглядеть на Жюля Верна? Но ведь никакого Жюля Верна не существует! Разве вы не знаете, что “Необыкновенные путешествия” сочиняет группа авторов, взявших коллективный псевдоним?» Мое изумление возросло, когда писатель, вынужденный рассказывать о своих произведениях, делал это как-то рассеянно, как будто говорил о чужих вещах или, лучше сказать, о вещах, в которых не было никакой его личной заслуги, словно речь шла о коллекции почтовых марок или монет, уже давно приобретенных им, словно он делал это из необходимости чем-нибудь заняться, а не из страсти к искусству. Не раз он пытался увести разговор от собственной персоны, вежливо переводя его на кого-нибудь другого. Когда же это не удавалось, он ловко переключался на двух молодых гостей. Однако в конце концов прямой вопрос вынудил его рассказать о том, как зарождается у него замысел романов, как он пишет, и сделал это Верн немногословно, очень просто и до удивительного ясно.
Вопреки моим предположениям он не придумывает сначала характеры героев и события нового романа, а позже изучает место действия в одной или нескольких странах. Напротив, он прежде всего знакомится с историей и географией тех или иных стран, даже не пытаясь что-либо сочинить, до тех пор, пока не опишет их полностью и подробно. Личности, главные события и эпизоды романа постепенно зарождаются в его голове во время чтения, являющегося самоценным занятием, а не простым источником полезной информации для книги. Самые разнообразные сведения по физике, химии, астрономии и естественной истории обильно насыщают его романы; ему не надо годами отыскивать эти данные в научных трудах. Подобного рода издания были его любимыми книгами с ранних лет, и весь собранный им материал он хранит в своей памяти или собирает в огромной картотеке, постоянно пополняемой в ходе чтения книг, журналов и газет. Он игнорирует всё, что не связано с путешествиями, открытиями, природными явлениями, необычайными происшествиями или личностями либо не может каким-нибудь образом быть использовано в его будущих книгах.
В отношении выбора стран, которые становятся местом действия его романов, Верн руководствуется одной идеей, и мне самому никогда бы не удалось угадать ее. Его замысел состоит в описании всего земного шара, и писатель перебирается из одного региона в другой в некоем заранее предопределенном порядке, не пересекая своих прежних маршрутов, кроме как в случае крайней необходимости, и при этом так быстро, как только возможно. Таким вот образом он «объехал» уже многие материки и, учитывая количество его романов, способен воплотить свой план до конца. «Хватит ли мне времени на это?» — улыбаясь, спрашивает он. Верн надеется, что хватит, если он сумеет не потерять ни одного дня. Он регулярно пишет по два романа в год, но издателю передает только один, чтобы книги не появлялись слишком быстро, одна за другой. Тем самым всегда сохраняется некоторый запас, и готовые романы ждут своей очереди. По вечерам он ложится спать в восемь часов. В четыре утра уже пробуждается и работает до девяти. Таков его образ жизни, если только Верн не отправляется в путешествие. Писатель надеется точно так же распределять свое время как можно дольше. «Мне надо работать, — добавил он. — Работа стала для меня жизненно необходимой функцией. Когда я не работаю, мне кажется, что я перестаю жить».
Именно в этот момент нас приятно удивило появление госпожи Верн. Представьте себе корону красивых седых волос над круглым, свежего оттенка лицом, большие светлые, постоянно смеющиеся глаза, девический рот, полный доброты и нежности, — и вы получите набросок ее портрета. К простоте манер мужа добавьте живость и грацию, к его чистосердечию — некоторую наивность языка и души, заставляющие предположить, что волосы могут быть припудрены, а легкие знаки, оставленные временем на еще цветущем лице, сделаны, чтобы обмануть мир, кисточкой художника-миниатюриста, — и портрет будет полным. Она заговорила об Италии, вспоминая роскошный прием, совершенно особенным образом устроенный ее супругу в Венеции.
— Знаете, — сказала госпожа Верн, — они иллюминировали фасад гостиницы и написали имя мужа огоньками.
Потом она рассказала о любезном господине, посетившем Верна в Неаполе, чтобы высказать писателю свое восхищение, и не назвавшем себя. Потом оказалось, что это был австрийский эрцгерцог, приславший писателю из Вены блестящее историческое исследование[941]. И все это мадам Верн рассказывала с какой-то исключительно любезной и удивленной интонацией, как сделала бы супруга только что вышедшего из неизвестности писателя, объявляя о первых неожиданных удовольствиях, принесенных ей славой мужа. И почти такую же неосведомленность о собственной популярности продемонстрировал господин Верн, внезапно спросивший меня:
— А вы знаете, что мои книги переведены на многие языки?
Хозяйка любезно сообщила мне также, что ее муж уже несколько лет является городским советником Амьена и выполняет свои обязанности весьма усердно. И сам хозяин не раз возвращался к этой теме, словно показывая, что ему сподручнее говорить о городской администрации, чем о литературе. Госпожа Верн между тем выразила сомнение в том, что его переизберут на следующий срок. Когда же я удивленно спросил, почему она в этом сомневается, она, став серьезной, вполголоса ответила:
— Прилив демократии, любезный; ςа monte, ςа monte partout[942].
Потом оба супруга поведали мне о ненарушаемом покое провинциальной жизни, раскрыв передо мной свою душу до самого дна. Достаточно сказать, что ни один из них вот уже восемь лет не был в Париже. Самое большое их развлечение состоит в посещении два раза в неделю местного театра, где дают какую-нибудь комедию или оперу. В эти необычные вечера, дополняя, так сказать, праздник, они обедают в гостинице, расположенной напротив театра, «словно молодые супруги в свадебном путешествии». Оздоровительные прогулки, редкие визиты, работа по дому, литературное творчество и чтение — все это совершается ежедневно, в строго определенные часы, словно во имя соблюдения однажды установленного распорядка дня. Кто бы мог когда-либо предположить, что так живет человек, выдумавший множество чудесных историй, столько странных персонажей, отличающихся беспорядочным и беспокойным образом жизни, перелетающих, подобно ласточкам, из одной страны в другую в поисках непредвиденных приключений и бурных потрясений?
А чтобы познакомить с приветливостью и простодушием супругов Верн, чтобы дать представление об их спокойной и размеренной жизни, в которой малейшее необычное событие вызывает любопытство и становится предметом обсуждения, я должен рассказать об одном маленьком эпизоде нашей милейшей беседы. Он мог бы быть с успехом использован в комедии, став характерным приемом для описания «атмосферы». Мягко упрекнув меня за то, что я не пришел пораньше, дабы позавтракать с ними, супруги спросили, в каком кафе я завтракал. Я не помнил названия ни заведения, ни улицы.
— Сейчас определим. По какой улице вы шли с вокзала?
— Я пошел по такой-то улице, добрался до площади и свернул налево.
Тогда супруги назвали мне несколько ресторанчиков, описав их вывески, вестибюли, некоторые другие особенности каждого из них. Ни одно описание не подходило к моему кафе.
— И все-таки в каком-то из них вы побывали... В каком же?
Госпожа и господин Верн начали обсуждать этот вопрос между собой: возможно, то, возможно, другое... А может быть, я упустил какую-то деталь?
— Вы уверены, что свернули налево?
— Разумеется.
— А какое расстояние вы прошли?
Я ответил, и они принялись рассуждать.
— Это произошло перед такой-то и такой-то лавкой. Вы сказали, что вошли в большой зал на первом этаже?
— Да...
Однако все рассуждения были бесполезны: какие-то приметы не совпадали, что-то постоянно не сходилось. Они терзали свое воображение, будто решали ребус. Они хотели найти решение любой ценой. А верно ли мы согласовали исходный пункт?
— Что за площадь, где вы повернули? Помните какие-нибудь детали?
И разговор продолжался в том же духе, не приводя к результату, что заметно их огорчило.
— О, в конце концов, — спросил Верн, — вы узнаете этот ресторан, если увидите его? Не правда ли?
— Несомненно.
— Ладно, тогда мы пойдем вместе по той самой улице, и вы нам укажете этот ресторан.
— И тогда, — добавила госпожа Верн, — тайна прояснится.
Не могу передать тот благожелательный тон, с каким всё это говорилось; они казались отцом и матерью, расспрашивающими во всех подробностях сына о его первом самостоятельном путешествии, желая испытать вместе с ним все то, что сын пережил вдали от них. Даже месяц, прожитый рядом с ними, не позволил бы мне так глубоко проникнуть в их души, как сделала это короткая беседа, во время которой я слушал их, улыбаясь, с плотно сжатыми от волнения губами.
Верн предложил нам осмотреть дом. Мы поднялись наверх. Там повсюду нас встречала строгая и простая элегантность. Не было и следа дорогой обстановки, которую он мог бы себе позволить, с тех пор как авторские права на драматические произведения стали приносить ему доход, достаточный для того, чтобы почувствовать себя богатым. Любопытен кабинет: он служит одновременно и рабочей комнатой, и спальней. Сама комната малюсенькая; она напоминает каюту капитана корабля. В одном из углов, напротив широкого окна, стоит большой письменный стол, покрытый зеленой скатертью, заставленный симметрично расположенными книгами и заваленный картами. В противоположном углу приютилась маленькая походная кровать, узкая и очень низкая, не прикрытая какой-либо драпировкой. На таком солдатском ложе Жюль Верн спит почти от заката до первых проблесков утра, зимой и летом, и, насколько мне известно, уже много-много лет. Залитая солнечным светом комната смотрит в длинный уединенный проход, за которым виднеются башни знаменитого амьенского собора. На столе лежали какие-то рукописи. Я разглядывал их с большим любопытством: листы были покрыты тесно сжатыми строчками, составленными из мелких букв, правильными и твердыми; исправлений я заметил очень немного. Жюль Верн, как правило, после окончания работы по подготовке романа, после долгого вынашивания замысла, пишет быстро. Когда он вместе с моими сыновьями ушел в библиотеку, его жена воспользовалась случаем, чтобы вполголоса, своим простодушным дружеским тоном предупредить меня, и ее слова меня потрясли. Она рассказала, что здоровье Верна заметно ухудшилось по сравнению с прошлыми годами в результате одного происшествия, о котором я ничего не слыхал. Его потерявший рассудок племянник безо всякого повода набросился на Верна с пистолетом в руках и тяжело ранил дядюшку в бедро, отчего писатель долгое время болел. Именно после этого случая, кажется, добавила она, супруг продал свою прелестную яхту[943], на которой в свое время посетил Италию, полагая, что необходимость вести спокойную жизнь не позволит ему больше совершать морские путешествия.
В соседней с кабинетом комнате хранится богатая коллекция книг о путешествиях, научных трудов и географических атласов. В одном шкафу собраны переводы написанных хозяином романов: сотни томов самого разного размера на всевозможных языках, в том числе переводы на арабский и японский. В другом шкафу стоят все французские издания. «Восемьдесят томов», — сказал он, улыбнувшись и покачав головой, как будто хотел сказать: «Восемьдесят лет!» Книги располагались по дате написания, одна за другой, образуя яркую шеренгу, многоцветную, сверкающую и славную, словно боевые знамена.
О, сколько мыслей о пережитом нахлынуло на меня, когда я вглядывался в этот блестящий строй — напоминающий об удовольствии от знакомых книг, испытанном во времена ранней юности, об утешении и отдыхе, дарованных ими в зрелые годы! Как много дорогих мне воспоминаний о планах на будущее, обширных и странных снах, в которые я погружался после прочтения одного из этих романов. Какие фантастические картины лесов, пустынь и океанов, ледяных и огнедышащих гор, таинственного одиночества за пределами Земли, в межпланетном пространстве, ужасающих пропастей на суше и на море, изумительных и наводящих страх катаклизмов! В голове у меня разом зазвучали имена Немо, Гаттераса, Гранта, Строгова, Крутиса, Ро-бура — личностей таинственных и исполинских, изобретателей поразительных машин, открывателей неизвестных миров, жертв и героев гигантской схватки с природой. За ними возникла вереница экстравагантных типов, комических фигур, остроумных и милых оригиналов из разных стран: от Ардана до Паганеля, от Керабана до Гамбалесты и китайского философа из «Треволнений»[944], вызывавших в юности взрывы доброго смеха. Еще дальше виделась неисчислимая толпа мелких персонажей всевозможных званий и национальностей, персонажей, описанных несколькими мазками умелой кисти, путешествующих по суше, морю или воздуху и даже в недрах земного шара, в морских пучинах и в эфирном пространстве, испытывающих при этом тысячи трагических, фантастических и просто забавных приключений, приводящих к счастливому концу. Книги Верна написаны просто и дружелюбно, слегка приукрашены умеренными поэтическими нотами; все они наполняют душу здоровым ощущением жизни, стремлением к движению и труду, заботливой любовью к природе и восхищением воинствующей и неустрашимой наукой, высоким и радостным пониманием человеческих судеб. Предаваясь подробным размышлениям, я еще раз поразился, что при чрезвычайной популярности этих восьмидесяти томов, разлетевшихся по всему свету, такое многообразие родилось в голове простого, спокойного человека, ведущего размеренную жизнь, а его поистине фантастические замыслы изложены неторопливым и ровным языком. Помня бесчисленные образы, созданные его воображением и оставшиеся в памяти миллионов читателей как близкие и живые люди, я был несказанно изумлен той любезной простотой, с которой он ответил на экспрессивность моих суждений. «Видите ли, — сказал Верн, — такая огромная популярность моих произведений в значительной мере объясняется тем, что я всегда старался, пусть и в ущерб мастерству, писать каждую строчку так, чтобы ее могли прочесть даже мальчишки, для которых я, собственно говоря, и пишу и которых люблю».
Я попросил у него фотографию; Верн оставил на ней автограф, начертав псевдоним той самой «кооперативной ассоциации», которая, как сказал бы мой туринский друг, придумала все эти книги. Жена писателя заметила, что супруг забыл поставить дату, и тогда я обратился к ней, чтобы эту дату поставила она сама и таким образом я получил бы и ее автограф. Она улыбнулась, не понимая, чего я хочу. Но в конце концов, продолжая улыбаться, написала дату. Потом мы все вместе вышли из дома, и с этого момента Жюль Верн стал обычным городским советником Амьена. Показав мне расположенный по соседству с его домом цирк — муниципальную собственность, — служащий также местом проведения собраний и народных праздников, он много поведал о строительных работах, школах, городской демографии, пересыпая свой рассказ вопросами об управлении итальянскими городами, и мне показалось, что ему доставляет удовольствие мысль о том, что он говорит с находящимся на отдыхе городским советником Турина. Я, конечно, опасался признаться ему, что отдых этот у меня пожизненный. Мы направились к центру города. Было воскресенье, и мы встречали множество людей. Госпожа Верн время от времени отставала, чтобы перекинуться парой фраз со знакомыми, проявлявшими к ней должное уважение и удивлявшимися тому, что видят ее вне дома в столь необычное время. Она смеялась с жизнерадостностью, присущей воспитаннице монастырской школы, отпущенной на каникулы по чрезвычайным обстоятельствам. Потом мадам трусцой догоняла нас. Оказавшись со мной на небольшом отдалении от мужа, она скороговоркой повторяла свое недавнее наставление и рассказывала о редких душевных достоинствах мужа, напирая на это, словно я сомневался в них и никак не хотел согласиться:
— Знали бы вы, как добр и великодушен Жюль Верн!
— Знаю, — ответил я, — и вижу, что это известно всем.
В самом деле, сколько бы взрослых и детей, притом различного социального положения, мы ни встречали, все с уважением и крайним почтением здоровались с моим спутником, хотя, возможно, среди встречных попадались и избиратели, которые, кланяясь Верну, приветствовали в его лице не писателя, а городского советника.
Мы пошли к зданию мэрии, потому что кафедральный собор уже видели, а в мэрии Верн повел нас в художественную галерею, где господин советник обратил мое внимание на сомнительную цитату из Данте[945], нацарапанную на краешке великолепной современной картины, после чего повел посмотреть на зал заседаний муниципального совета. Верн рассказывал нам историю здания с многочисленными административными и политическими подробностями. В конце концов, когда мы вышли на улицу, супруги почти в один голос сказали с оттенком надежды на удовлетворение своего любопытства:
— Теперь стоило бы посетить ваше благословенное кафе.
И мы отправились его разыскивать.
Когда я остановился посреди улицы, бормоча «Вот оно...», они удивленно переглянулись.
— Но это же первое кафе, какое мы вам назвали! — сказали они. — Видите, мы просто запутались в топографии.
— Ладно, мы его нашли, и задачка решена.
— Теперь надо отпраздновать находку, — добавил Верн и предложил зайти в кафе и выпить пива.
Сам он выпил всего лишь глоток, зато госпожа Верн осушила целый бокал, отпуская при этом шуточки с прямо-таки девичьей жизнерадостностью.
— Знаете, — призналась она мне, — мы уже четыре или пять лет не были в кафе... Здешние дамы не привыкли ходить по кафе. Это посещение — событие для меня...
Она сидела перед большим окном, выходящим на улицу, и все прохожие узнавали ее, делали удивленные лица и приподнимали шляпы. Госпожа Верн от души над этим смеялась и сообщала мужу:
— Прошел тот-то и тот-то.
Верн сам, казалось, радовался девической веселости жены, хотя с его уст по-прежнему не сорвалось ни одной шутки, а на лице не проявилось ни грамма веселости, кроме короткой благожелательной улыбки, ни малейшего признака той свежей комической ноты, столь часто встречающейся в его книгах. Но как замечательно проявилась его душа в безыскусной деликатности, которая мелькала и в глазах, и в голосе, в молчаливой, но, как мне показалось, вдумчивой благосклонности. Я глядел на эту пару, и мне казалось, как бывает порой со всеми, что я переживаю ситуацию, уже однажды случившуюся в прошлом. Это было настолько живое заблуждение, что я даже пришел в изумление. Я представлял, что я уже когда-то был в Амьене, приходил с Жюлем Верном и его женой в это кафе, что лично знаком с супругами уже много лет и долго-долго жил в их спокойном доме, в их милом и приятном обществе, будучи их давнишним другом, которому нечего уже познавать в их душе и личной жизни.
И я признался в этом на крытой платформе железнодорожного вокзала, куда они любезно проводили нас. Я сказал, что оставляю здесь свою душу и навсегда сохраню в сердце воспоминания об этом дне. И, конечно, мои слова были искренними, потому что добрые, улыбающиеся глаза моих спутников внезапно увлажнились; а потом и я, и мои сыновья ощутили в объятиях писателя всё то, что вложили в свои. Дорогой образ супружеской четы стоял перед нами до тех пор, пока нас не вырвали из прекрасного сна огни и гул парижского Северного вокзала.
Месье и мадам Жюль Верн, сопровождаемые мистером Р. Шерардом, парижским журналистом, стояли на платформе и ожидали нашего прибытия.
Увидев их, я почувствовала то, что не могла бы испытать ни одна женщина в подобных обстоятельствах. Не знаю, испачкалось ли мое лицо в дороге, была ли в порядке прическа. Я с сожалением подумала, что если бы ехала на американском поезде, то смогла бы привести себя в порядок en route[946], так что, выйдя в Амьене и оказавшись лицом к лицу со знаменитым писателем и его очаровательной женой, выглядела бы как женщина и была бы такой же опрятной, как если бы принимала их у себя дома.
Но для сожалений времени было мало. Они подошли ко мне, и в ту же секунду я забыла о своем растрепанном виде, настолько теплым оказалось их приветствие. Красивые глаза Жюля Верна широко открылись — в них читались интерес и доброта, а мадам Верн встретила меня словно дорогую подругу. Не было чопорных формальностей, способных остудить доброту сердец; радушие проявилось с очаровательной любезностью, так что, прежде чем я провела достаточно времени в их обществе, они уже завоевали мое бесконечное уважение и привязанность.
Господин Верн направился к ожидавшим нашего прибытия экипажам, а мадам Верн шла рядом со мной, с улыбкой оглядывая меня с ног до головы, что на языке глаз, обычном языке всего животного мира, почти одинаковом для человека и зверя, означает: «Я рада встретить вас и очень сожалею, что нам не удастся поболтать». Мистер Верн элегантно помог своей супруге и мне забраться в двухместную карету, тогда как сам сел вместе с еще двумя джентльменами в другой экипаж. Оказавшись наедине с мадам Верн, я почувствовала себя крайне неловко, поскольку не могла говорить с нею.
Ее знание английского ограничивалось словом «Нет», а мое знание французского — словом «Oui»[947], и наше общение свелось к нескольким извиняющимся дружелюбным улыбкам, прерывавшимся редкими пожатиями рук. Мадам Верн — несомненно, весьма очаровательная женщина, и даже в столь неловком положении она делала все возможное, чтобы изменить его к лучшему.
Время шло к вечеру. Пока мы ехали по улицам Амьена, я с удивлением любовалась огнями больших магазинов, прелестным парком и многочисленными кормилицами, толкавшими перед собой детские коляски.
Когда наша карета остановилась, я вышла первой и подала руку мадам Верн. Мы оказались на широком, ровном тротуаре перед высокой каменной оградой, за которой я заметила остроконечные очертания дома.
Мистер Верн немного отстал от нас. Он поспешил к месту, где мы стояли, и открыл дверь в каменной стене. Войдя в нее, я оказалась в маленьком мощеном дворике, по всему периметру окруженном оградой и стенами дома.
Подскочила поприветствовать нас крупная черная косматая собака. Она прыгнула на меня, ее добрые глаза светились переизбытком чувств, и я, хотя люблю собак и оценила столь нежный прием, испытывала некоторые опасения, что столь чрезмерная демонстрация дружеского расположения может унизить мое достоинство, повергнув на землю на самом пороге дома знаменитого француза.
Мистер Верн, очевидно, понял мое состояние, отдал собаке короткую команду, и та, жалко опустив хвост, отправилась в одиночестве обдумывать свое поведение.
Мы поднялись по мраморным ступеням к вымощенной черепицей оранжерее, щедро уставленной различными растениями, что, однако, не создавало ощущения загроможденности, поскольку можно было разглядеть и оценить красоту каждого цветка. Мадам Верн провела нас в большую гостиную, темноватую в ранних сумерках зимнего вечера. Она сама подбросила вязанку сухих дров в широкий камин.
Тем временем мистер Верн поспешил освободить нас от верхней одежды. Не успел он это сделать, как в очаге уже с треском разгорелось пламя, отбрасывавшее мягкий, теплый свет в темную комнату. Мадам Верн подвела меня к креслу, стоявшему возле самого камина, а когда я села, заняла место в кресле напротив. Отогревшись, я спокойно осмотрелась.
Комната оказалась просторной, с обитыми драпировкой стенами, увешанными картинами, и мягким бархатным ковром; левую половину ее еще можно было разглядеть, но там, где начинался деревянный полированный пол, сгущалась темнота. На каминной полочке, как раз над головой мадам Верн, я заметила небольшие бронзовые статуэтки; когда языки пламени, жадно лизавшего сухое дерево, поднялись выше, я смогла разглядеть еще одну статуэтку в углу. Все кресла были искусно обиты очень дорогим парчовым шелком. Они стояли полукругом перед камином, расступаясь только перед маленьким столиком, на котором размещались несколько высоких серебряных подсвечников.
Подошел грациозный белый ангорский кот и потерся о мои ноги, но потом, увидев свою очаровательную хозяйку, сидевшую напротив, направился к ней и нахально забрался на колени, уверенный в радушном приеме.
Ближе всех ко мне оказался мистер Шерард. За ним расположился месье Жюль Верн. Он сидел на краешке кресла. Его снежно-белые волосы, несколько длинноватые и тяжелые, находились в художественном беспорядке. Окладистая борода, соперничавшая белизной с волосами, покрывала всю нижнюю часть лица, но блеск больших глаз, затененных густыми белыми бровями, быстрота речи и проворные движения крепких белых рук — все это свидетельствовало о жизненной энергии и воодушевлении.
Лондонский корреспондент сидел ближе всех к хозяину дома. Мадам Верн, дав коту какое-то лакомство, гладила его размеренными движениями белой руки, и улыбка не сходила с ее чувственных алого цвета губ; при этом она медленно переводила яркие черные глаза со своего супруга на меня.
Она была самой очаровательной из всех, собравшихся у камина. Представьте себе безукоризненной белизны энергичное лицо, гладко зачесанные белоснежные волосы, собранные в пучок на изящной голове, красиво посаженной на полных плечах. Добавьте сюда прелестно очерченные губы, ослепительную улыбку, большие очаровательные черные глаза — и у вас будет некоторое представление о красоте мадам Верн.
В тот день, когда она принимала меня, мадам Верн была одета в котиковый жакет и потертую муфту, а на ее седой голове красовалась маленькая черная бархатная шляпка. Когда дома она сняла верхнюю одежду, я увидела ее в муаровой юбке с боковыми складками, заложенными вперед, и прямой блузке, очень хорошо подходившей к ее невысокому росту и полной фигуре. Лиф был выполнен из черного шелковистого бархата.
В мадам Верн было, по моей оценке, не больше пяти футов двух дюймов роста[948], тогда как мистер Верн достигал пяти футов пяти дюймов[949]. Говорил Верн быстрыми отрывистыми фразами, а мистер Шерард своим ленивым чарующим голосом переводил мне всё, что говорилось.
— Был ли мистер Верн когда-нибудь в Америке? — спросила я.
— Да, однажды, — перевели мне его ответ.
— Но только несколько дней, и за это время успел повидать Ниагару. Я всегда очень хотел приехать еще раз, но состояние здоровья не позволяет мне совершать долгие путешествия. Я стараюсь встречаться с каждым вернувшимся из Америки и чрезвычайно высоко ценю сотни писем, ежегодно получаемых мною от американских читателей. В Калифорнии, например, есть один человек, пишущий мне уже много лет. Он сообщает новости о своей семье, своем доме и округе, словно бы я был его другом, а мы тем не менее никогда не встречались. Уговаривает меня приехать к нему в гости. И у меня нет другого такого страстного желания, кроме как увидеть вашу страну от Нью-Йорка до Сан-Франциско.
Я спросила:
— А как родилась у вас идея романа «Вокруг света в восемьдесят дней»?
— Я нашел ее в газете, — услышала я в ответ. — Однажды утром раскрыл номер газеты «Век»[950] и увидел там дискуссию о подобном путешествии, а также расчет, убеждающий, что таковое можно совершить за восемьдесят дней. Идея мне понравилась, я начал обдумывать ее и обнаружил, что в газетном расчете не принята во внимание разница меридионального времени, и этот нюанс, подумалось мне, можно положить в основу сюжета. И я стал работать над романом. Если бы не было подобной развязки, мне бы, вероятно, и не пришло в голову написать такую книгу.
Я привык ходить на яхте, много путешествовал по интересным местам и описывал их на основе собственных наблюдений. Теперь же, когда здоровье не позволяет мне покидать дом, я вынужден прибегать к сведениям, почерпнутым из книг и пособий по географии.
Господин Верн спросил меня о маршруте путешествия, и я была счастлива поговорить с ним о том, в чем он понимает толк. И тогда стала перечислять:
— Мой путь лежит из Нью-Йорка через Лондон, Кале, Бриндизи, Порт-Саид, Исмаилию, Суэц, Аден, Коломбо, Пенанг, Сингапур, Гонконг, Иокогаму в Сан-Франциско и далее в Нью-Йорк.
— А почему вы не поедете в Бомбей, как это сделал мой герой Филеас Фогг? — спросил меня месье Верн.
— Потому что хочу сберечь время, а не спасти молодую вдову[951], — ответила я.
— Вам бы следовало перед возвращением спасти молодого вдовца, — пошутил мистер Верн.
Я улыбнулась словно обладательница высшего знания, как всегда делают в подобных ситуациях женщины, воображающие себя свободными.
Потом взглянула на наручные часы и сказала, что время меня подгоняет. Отсюда до Кале идет только один поезд; коль опоздаю на него, то вернусь в Нью-Йорк ровно на неделю позже намеченного срока.
— Если господин Верн не сочтет это бестактностью, то перед отъездом я хотела бы осмотреть его кабинет, — попросила я напоследок.
Он ответил, что будет очень счастлив показать мне его, а мадам Верн, как только перевели мою просьбу, вскочила на ноги и зажгла одну из высоких восковых свечей.
Она пошла впереди быстрой, пружинистой, девичьей походкой. Мистер Верн следовал за нею, слегка прихрамывая после ранения в ногу, а за ним поспешили к лестнице и мы. Миновав оранжерею, все оказались в маленьком помещении, перед винтовой лестницей.
Наверху, в холле, расположенном как раз над оранжереей, мистер Верн остановился, чтобы подождать нас, пока мадам Верн зажигала газовое освещение. Она открыла ведущую из комнаты дверь, и я присоединилась к ней.
Войдя в следующее помещение, я поразилась. Судя по предыдущим покоям, я ожидала от кабинета господина Верна простора и богатой меблировки. Я читала довольно много описаний рабочих апартаментов знаменитых писателей и почти завидовала (наша каморка в Нью-Йорке была такой маленькой и скудно обставленной) огромным пространствам, письменным столам, украшенным ручной резьбой и заставленным дорогими безделушками, редким картинам и гравюрам на стенах, богатым портьерам и, хочу признаться, полагала вполне естественным, что окруженные таким великолепием авторы имеют склонность давать волю воображению, приносящему им славу.
Но при виде кабинета мистера Верна я онемела от изумления. Он открыл решетчатое окно, единственное в комнате, а поспешавшая за нами мадам Верн зажгла газовый рожок, прикрепленный над низкой каминной полкой.
Комната оказалась очень маленькой; даже убогое логово в моем доме было, пожалуй, попросторнее. Обстановка ее была скудной и скромной. Перед самым окном находился плоский, покрытый скатертью стол. Обычного беспорядка, свойственного письменным столам большинства писателей, я не увидела, а в мусорной корзине, обычно с верхом заполненной тем, что писатели считают своей самой лучшей продукцией, виднелось лишь несколько мелких клочков.
На столе лежала аккуратная стопочка белой бумаги размером 8 х 10[952]. Это была часть рукописи романа, над которым в то время работал мистер Верн. Я жадно вглядывалась в листки, и тогда хозяин протянул их мне. Я увидела четкие каллиграфические строчки, столь аккуратные, что даже приняла их за стихи, так меня поразила тщательная опрятность французского автора. В некоторых местах прежний текст был густо зачеркнут чернилами, но вставок между строчками я не увидела и решила, что мистер Верн правит свои сочинения, удаляя липшее, а не добавляя новое.
Рядом с рукописью я заметила бутылочку чернил и перьевую ручку. В комнате находился только один стул, приставленный к столу. Другим предметом обстановки была широкая низкая кушетка в углу, и здесь, в этой комнате, со столь спартанской обстановкой, Жюль Верн написал книги, принесшие ему вечную славу.
Я наклонилась к столу и посмотрела через маленькое решетчатое окно, оставленное открытым. В полумраке в отдалении можно было различить шпиль кафедрального собора, а прямо внизу раскинулся парк, за которым виднелось отверстие железнодорожного туннеля, пропускавшего поезда под домом мистера Верна; по этому туннелю множество американцев ежегодно проезжает в Париж.
Рядом с кабинетом находится огромная библиотека. Обширная комната до потолка заставлена книжными полками, на них за стеклянными створками красиво расставлены ряды книг, стоящих целое состояние.
Пока мы рассматривали это литературное богатство, открывшееся нашим глазам, у господина Верна зародилась интересная мысль. Взяв в руки свечу и предложив нам следовать за ним, он вышел в холл. Там он остановился перед огромной картой, висевшей на стене, поднял свечу и указал на какие-то синие пометки. Еще прежде чем мне перевели его слова, я поняла, что на этой карте он разметил синим карандашом путь своего героя Филеаса Фогга до того, как отправил его в восьмидесятидневное кругосветное путешествие. Когда мы все подошли к Верну, он отметил на карте места, где мой путь пересекается с маршрутом Филеаса Фогга.
Пока мы спускались вниз, наши шаги невольно замедлялись. Наступило время прощаться, и я почувствовала себя так, словно расставалась с хорошими друзьями. Внизу, в гостиной, где мы прежде сидели, на маленьком столике появились вино и печенье. Мистер Верн объяснил нам, что вопреки своему обыкновению намерен выпить стакан вина, чтобы доставить нам удовольствие чокнуться с ним за успех моего необыкновенного предприятия.
Наши бокалы зазвенели, и он пожелал мне: «Доброго пути!»
— Если вы сделаете это за семьдесят девять дней, я буду аплодировать вам изо всех сил, — заявил Жюль Верн, и так я узнала, что он сомневается в моих возможностях совершить кругосветку за семьдесят пять дней, как было мною обещано.
Желая оказать мне любезность, он попытался заговорить со мною по-английски; и, когда его бокал коснулся моего, ему удалось сказать:
— Удачи вам, Нелли Блай!
Мадам Верн не отставала в любезности от мужа и по-своему выражала расположение ко мне. Она сказала мистеру Шерарду, что хочет поцеловать меня на прощание. Переводя мне ее пожелание, мистер Шерард добавил, что во Франции считается большой честью, если женщина хочет поцеловать постороннего человека.
Я не очень-то склонна к таким формальностям или фамильярностям, это как уж кому будет угодно, но туг и не подумала отказаться от знака столь деликатного внимания, протянула руку и наклонила голову, поскольку была выше ее, и мадам Верн нежно и с любовью расцеловала меня в обе щеки. Потом она подняла красивое лицо, давая и мне возможность поцеловать ее. Я не стала сильно наклоняться, чтобы поцеловать ее в губы, такие милые и красные, и показать, как мы делаем это в Америке. Озорство частенько наносит ущерб моему достоинству, но на этот раз мне удалось сдержать себя и вернуть ей поцелуй нежно, в ее собственной манере.
Хозяева, несмотря на наши протесты, с непокрытыми головами вышли в холодный дворик проводить нас и, пока я могла различить, всё стояли у калитки, махая мне руками на прощание, а свежий ветер трепал их седые волосы.
В один из дней во многих газетах можно было прочесть следующее сообщение:
К сожалению, всё свидетельствует о том, что парусник «Сен-Мишель», вышедший по весне из Кротуа[953] в море и с тех пор не подававший о себе никаких вестей, погиб вместе со всем экипажем в северных водах. Команду парусника составляли Жюль Верн, популярный автор научных романов, обогативших издателя Этцеля, старый рыбак Александр Делон[954], известный своим хладнокровием и морской выучкой, да еще молодой матрос, исполнявший также обязанности кока[955]. «Сен-Мишель» являлся личной собственностью Верна, проведшего на его борту добрую половину жизни и написавшего или задумавшего там значительную часть своих интереснейших творений.
Вышедшие некрологи сопровождались более или менее верными биографическими сведениями. В прессе обоих полушарий, почитавших верновские романы, расточалась единодушная хвала писателю и вслед за ней выражалась глубочайшая скорбь по поводу его кончины. Но внезапно телеграф принес известие, что «Сен-Мишель» целехонек и без каких-либо повреждений вошел в бухту Соммы[956], что владелец яхты привез из долгих и опасных странствий новый роман, который наверняка принесет еще больше прибыли его издателю.
Жюлю Верну сейчас далеко за сорок. Он, как пишет Адриан Маркс[957] в парижской «Фигаро», у которой мы позаимствовали бегло набросанный портрет,
<...> хороший малый, любезный в обращении, а с незнакомыми почти по-женски робок. Некоторую сдержанность сохраняет он и по отношению к очень близким друзьям, но скромен он постоянно и, кажется, остается единственным, кто не знает о своем огромном таланте. Раньше он тщательно брился и был очень похож на лорда Байрона[958], но теперь носит окладистую бороду и напоминает бюст Демосфена[959] в античной галерее Лувра[960]. <...>
Удивительно одаренный и энциклопедически образованный, он использует в работе и свою поразительную память. Однажды он оказался в компании некоего римлянина, речь как раз зашла о Риме. Итальянец, родившийся поблизости от Капитолия[961] и там же проживающий до сих пор, удивился беглости речи и образности языка своего сотрапезника, описавшего один за другим все памятники и даже малоизвестные руины Вечного города. Потом Верн спросил про старого нищего, обычно занимавшего место на углу Виа-Сакра, против лавки пирожника.
— Он все еще стоит там.
— А жива ли красавица дочь ватиканского привратника?
— Да.
— А сделали ли ступени на лестнице к Форуму?
— Король отдал распоряжение на сей счет. Но оно еще не выполнено... Но, сударь, вы, похоже, знаете Рим получше меня, урожденного римлянина. Наверно, вы долго там жили?
— Я... Да моя нога никогда туда не ступала, зато я читал и читаю все значительные произведения, рассказывающие о вашем родном городе.
Мы, добавляет Маркс, знавшие, что так оно и есть, никак не могли согласиться с тем, что римлянин назвал Верна blagueur[962]. <...> Верну крайне антипатичен Юг. Он утверждает, что его притягивает Север.
— Да, о Полярном море можете говорить со мною всегда, но молчите про свое Средиземное. Это сонное, негневливое море; оно может пениться, сколько ему угодно, но я-то его морем не считаю. Когда я стою на средиземноморском берегу, мне кажется, что, приподнимись я на цыпочки, смогу увидеть противоположное побережье. Когда же я чихаю в Марселе, то мне слышится насмешливое «Будь здоров!» из Африки.
Он был поочередно адвокатом, драматургом, секретарем Лирического театра и комической оперы, потом биржевиком, пока блестящий успех «Пяти недель на воздушном шаре» окончательно не определил его жизненный путь. Как либреттист оперы-буфф он написал текст оперетты «Господин Шимпанзе» и был в те же времена участником вечеринок «Onze cent femmes»[963].
Эти вечеринки проходили в одном из кабинетов ресторана Еревана. На них собирались одиннадцать музыкантов и драматургов, которых многие из услышавших название этого дружеского кружка ошибочно считали донжуанами.
А компания называлась, собственно говоря, «Onze-sans-femmes» (что означает «Одиннадцать без женщин», а вовсе не «Одиннадцать сотен женщин»), потому что молодые люди поклялись не звать на свои сборища особ прелестного пола.
Когда Верн оказывается в кругу друзей, более интересного рассказчика не найти. Речь его столь же притягательна, как и книги. Прежде чем взяться за перо, он проживает судьбу персонажей. «Своих героев он выбирает только среди французов», — говорит Маркс, но это неверно; например, великолепный Мишель Ардан из «Полета вокруг Луны» был гасконцем...
Если его спрашивают, почему действие его романов часто обходится без женщин, Верн отвечает:
— Нет-нет! Никаких женщин! Они будут все время болтать, и тогда уже никому не удастся вставить ни слова.
Его чрезмерно богатая фантазия, всегда, однако, основывающаяся на логических и теоретически реализуемых постулатах, увлекает писателя к бессмысленным на первый взгляд проектам, хотя, по сути, они всего лишь слишком глобальные для рядового читателя.
— Я хочу описать всю Землю, — сказал он однажды, — и постепенно это желание исполняется. Вот здесь глобус, на котором я красными чернилами наношу свои путешествия (он смешивает собственные странствия с маршрутами своих героев), чтобы точно видеть, что еще надо сделать; только одного глобуса мне недостаточно. Я хотел бы посетить Вселенную, космос, звезды. Меня не всегда устраивают существующие средства передвижения, а значит, надо придумать новые. Десяток лет назад комета с плотным хвостом пересекла земную орбиту ровно через месяц после того, как в этой точке промчалась Земля. Предположим, что наша планета вследствие какой-то причины задержалась в пути...
Может быть, чтобы подобрать свой носовой платок? Надо подумать...
Нет, я говорю серьезно... Предположите, что Земля на месяц запоздала...
Ну?
Тогда бы произошло столкновение.
И мы бы все рассеялись в пыль?
Ничего подобного. Кометы не настолько злы; произошло бы простое столкновение. Возможно, комета прихватила бы с собой кусок нашего шарика, размером эдак с департамент[964]. Я бы случайно оказался там и, так как комета следовала бы по своей орбите, унося с собой департамент вместе с префектом и солидным запасом пригодного для дыхания воздуха, прожил бы несколько лет в звездном небе, стремительно уносясь вместе с кометой и обществом остроумных чиновников, делал бы записи в ожидании нового столкновения, чтобы возвратиться вместе с префектом и целым департаментом на эту удивительно малую в сравнении со Вселенной землю <...>.
Ах, — закончил Верн свое выступление, — это был сюжет новой книги[965]. После публикации «Страны мехов» и «Таинственного острова»[966] я займусь ее написанием.
Мне захотелось в преддверии Нового года навестить господина Жюля Верна. Я желал отплатить ему за то добро, что он мне когда-то сделал. Мне было очень любопытно увидеть автора, чьи удивительные изобретения очаровали миллионы молодых французов, и поговорить с ним. Меня уверили, что он никогда не покидает города Амьена, где постоянно проживает. Я уведомил его о своем намерении и получил в ответ любезное письмо с согласием на встречу.
«Я всего лишь провинциал, — ответил мне господин Жюль Верн, — но хорошо знаю свою провинцию. Я покажу вам наш замечательный собор».
В указанный день я сошел с поезда в этом старом городе и спросил, где живет писатель. Когда станционный служащий, которому я задал свой вопрос, узнал, кто меня ожидает, он принял позу, исполненную почтения, и я понял по его услужливости, что отец Михаила Строгова очень высоко ценится в Амьене и его популярность по крайней мере сравнима с популярностью готических башен на полотнах Пюви де Шаванна[967] и знаменитого утиного pate[968], по праву ставшего гордостью столицы Пикардии. «Улица Шарля Дюбуа, красивый дом с кирпичной стеной перед входом; вы можете пройти туда вдоль железной дороги», — услышал я в ответ.
Звоном колокольчика я нарушил уединение дома по улице Шарля Дюбуа. Калитка приоткрылась, и я оказался посреди посыпанного песком дворика, слева от которого начинался радующий взор сад. Прямо перед собой я заметил пылающий очаг с начищенной до блеска медной посудой; из кухни доносились сладкие запахи. Справа находилась крытая веранда, занятая оранжереей. Кто-то спешил мне навстречу, спускаясь по ступеням. Это был он... Господину Жюлю Верну, родившемуся весной 1828 года, недавно исполнилось семьдесят; груз своих лет он несет с юношеской выносливостью, и, хотя давний инцидент привел к заметной скованности его ноги[969], разум его полностью сохранил живость молодости. Он ввел меня в гостиную, где к нам присоединилась мадам Верн, и я, согретый ее симпатией, сразу почувствовал себя непринужденно. Мадам Верн радушно и с милой грацией приняла меня в салоне, обставленном дорогой мебелью и украшенном изящными безделушками, а потом провела в маленькую комнату, где уже был накрыт стол для завтрака.
— Наша столовая слишком просторна, и мы вдвоем едим здесь. Сегодня мы добавили прибор для вас.
Господин Верн позавтракал яйцами и зеленым салатом, словно был вегетарианцем. Мадам Верн выбрала птицу. И пока я отчасти из вежливости, отчасти из гурманства поспешил отведать разнообразные вкусные кушанья, специально приготовленные для меня, хозяева занимали меня беседой, то рассказывая об амьенском самоуправлении, то вспоминая давние парижские времена. Господин Жюль Верн избирался муниципальным советником; он был в этой ипостаси очень деятелен и не пропускал ни одного заседания муниципалитета. Мадам Верн делит свое время между благотворительностью и удовольствиями, которые приносят ей посещения театра; у нее есть собственная ложа, и она редко остается пустой. Здесь мадам наслаждается спектаклями, поставленными импресарио для держателей абонементов; таких постановок не менее двенадцати — пятнадцати: «Нельская башня»[970], «Малютка»[971], «Талисман»[972]. На следующее после посещения театра утро, в пять часов, Жюль Верн уже сидит за своим рабочим столом. Так и течет, без огорчений и волнений, в развлечениях и работе, жизнь этой супружеской пары. Вот уже полвека, как они проживают в полном спокойствии. И они надеются, что ничто не нарушит подобного образа жизни и они умрут так же мирно, как жили. Всего два часа пути отделяют Амьен от Парижа, но супруги не испытывают никакого желания сесть в поезд и поехать любоваться Эйфелевой башней[973].
— К чему это? — рассмеялся Жюль Верн. — Здешний воздух целебен, он успокаивает нервы и укрепляет мозг... И потом, если бы вы знали, как мало во мне честолюбия!
Когда Верн говорил, я наблюдал за ним и был поражен чрезвычайной кротостью его лица. Она граничила с робостью. Человек, выдумавший столь необыкновенные приключения, нисколько не напоминал своих героев: ни капитана Гаттераса, открывшего полюс, ни Мишеля Ардана, путешествовавшего к Луне, ни капитана Немо, избороздившего все моря, ни Эктора Сервадака, ни стремительного Филеаса Фогга. У их творца были нежные голубые глаза, спокойный голос, простые и предупредительные жесты, походка благовоспитанного инженера, не покидающего собственный кабинет, или же чиновника финансовой администрации...
— Да, дорогой мой, я отказался от Парижа. Между тем я пережил там много приятных моментов.
Кажется, хозяин проникся ко мне доверием. Он привел меня в свою спальню, шириной не превышавшую корабельной каюты; свет в нее вливался широким потоком через два высоких незанавешенных окна. Верн разжег камин, предложил сигару, присланную ему из Гаваны и названную фабрикантом в честь одной из его книг «Зеленым лучом», и начал рассказывать мне историю своего литературного дебюта. Тогда он был студентом; уезжая из родной Бретани в столицу, где он рассчитывал добиться успеха, юноша взял с собой с полдюжины трагедий, сочиненных им в школьные годы. Ему не слишком нравилась юриспруденция. Он любил музыку и поэзию. Известный хиромант шевалье д’Арпантиньи, соперник Дебарроля[974], познакомил его с Александром Дюма. Де Бреа[975] открыл ему двери издательства Этцеля. Это были две дороги, ведущие к славе. Господин Жюль Верн написал в соавторстве с Дюма-сыном одноактную вещицу, озаглавленную «Сломанные соломинки». Стараниями Дюма-отца она была поставлена в его Историческом театре и нашла довольно хороший прием у публики. Соавторы работали над этой пьесой в садах Монте-Кристо[976], куда к обеду съезжались проголодавшиеся гости. Дюма-отец выходил из своего кабинета, где между двумя главами очередного романа готовил замысловатые майонезы. Посуды на всех не хватало, но это не очень-то беспокоило приглашенных. Шампанское пенилось, женщины пленяли своей красотой, и никто из гостей не жаловался, будучи вынужден пить из бокала соседа. Господин Жюль Верн добился поста главного секретаря Лирического театра, где директорствовал Эмиль Перрен[977]. Верн не получал жалованья, зато имел возможность ежедневно встречаться со знаменитыми авторами и композиторами: Скрибом[978], Адольфом Аданом[979], Обером[980], Клаписсоном[981]. Он и сам занялся созданием либретто «больших» и комических опер. В ожидании заказов пробовал писать короткие рассказы в стиле Эдгара По; эти сочинения Верна охотно публиковал «Семейный музей». Одна из таких новелл, «Драма в воздухе», была замечена. Речь в ней шла о сумасшедшем, по ошибке попавшем в корзину аэростата и пытавшемся убить своего компаньона. Поняв, что ему удаются описания путешествий на воздушных шарах, Верн задумал свой первый роман «Пять недель на воздушном шаре», имевший оглушительный успех. Жюль Верн упивался славой и задумал грандиозное предприятие. Его влекла слава Бальзака, и он мечтал смелостью и жестокостью нарисованных им картин сотрясти устои современного общества. Но вмешался издатель, господин Этцель, и стал урезонивать молодого автора:
— Дитя мое, поверьте моему опыту. Не тратьте понапрасну силы. На этом пути вы не создадите новый жанр; в лучшем случае — пикантно оживите, казалось бы, давно почившее направление. Распахивайте ту борозду, которую позволили вам открыть случай или природный гений. Вы обретете здесь деньги и славу, при условии, что не собьетесь с пути. Давайте договоримся, что вы начиная с нынешнего дня будете отдавать мне по два готовых романа в год. Договор подпишем завтра...
Жюль Верн подписал договор и не нарушает его условия до сих пор. Его продукция появляется столь же регулярно, как созревают яблоки в его родных краях. Она, правда, куда обильнее, потому что дает по два урожая в год: весной и осенью. Ничто в мире не способно помешать его творчеству. Война и революция изматывали Францию, но и они не смогли вырвать перо из отважных и неутомимых верновских рук. Только что вышел в свет семьдесят седьмой том сочинений Жюля Верна. Семьдесят восьмой расцветет в пору роз, семьдесят девятый созреет вместе с виноградом, и, если то будет угодно Богу, через каких-нибудь двенадцать лет сотый том завершит всю серию. В тот недалекий день амьенские здания расцветятся флагами, как, впрочем, несомненно, и все магазины господина Этцеля, обязанного большей долей своего богатства удивительной верновской плодовитости.
Когда я сделал романисту комплимент по поводу его творческой активности, он добродушно ответил:
— Вам не следует меня хвалить. Работа стала для меня единственным источником настоящего счастья. После того как я заканчиваю книгу, не нахожу себе места до тех пор, пока не начну следующую. Праздность приносит мне только муку.
Писательский день строго регламентирован. Просыпается Верн на рассвете, до одиннадцати часов работает, потом, позавтракав, отправляется в Промышленное общество, в здании которого оборудованы читальные залы. Там он знакомится с газетами и журналами и читает их в раз и навсегда установленном порядке: сначала берет «Тан»[982], потом «Фигаро»[983], затем «Голуа»[984]. Верну было бы трудно отказаться от этой последовательности, во всяком случае он стал бы менее доволен жизнью. В дни, когда заседает муниципальный совет, Жюль Верн лишается часов, отведенных для чтения, потому что к своим муниципальным обязанностям относится чрезвычайно ответственно. Так вот и течет в почти монастырском спокойствии жизнь этого литератора, неутомимого создателя приключенческих произведений. Где черпает он сюжеты, каким образом отбирает их для своих романов? Жюль Верн не замедлил удовлетворить мое любопытство по этому поводу. Он даже добавил чуточку кокетства. У него вырвалось замечание, казалось, отвечающее на критику, каковой не преминули бы его озадачить (ее адресуют всем крупным писателям): «Не думайте по меньшей мере, что все мои сочинения — импровизация. Они стоят мне значительных усилий. Я переписываю и переделываю их по многу раз, прежде чем отправить в печать».
Писатель показал мне одну из находящихся в работе рукописей. Каждая глава основывается на многочисленных замечаниях, касающихся характера персонажей и диалогов. Потом Верн пишет ее карандашом. Это всего лишь первый черновик, по которому автор затем проходится чернилами, внося изменения в некоторые сюжетные линии. Но завершает он правку только после того, как рукопись подошла к концу и найдена развязка, являющаяся важнейшей частью всего произведения. Чтобы роман понравился, надо развязку, да и весь сюжет сделать оптимистическими и замысловатыми. А еще необходимо, чтобы молодой читатель не мог легко догадаться, чем всё закончится. С этой точки зрения, неоценимую помощь господину Жюлю Верну оказывают долгие часы чтения в Промышленном обществе. Достаточно какого-нибудь факта, простой телеграммы, отклика, и у писателя зарождаются неожиданные комбинации. Так произошло с объявлением агентства Кука[985], откуда Верн позаимствовал идею путешествия вокруг света за восемьдесят дней. Составив план, он принимается изучать материалы, собирает все книги, относящиеся к тому уголку Земли, где будет развертываться драма, зарывается в «Географию» Элизе Реклю[986]. Это самый мучительный этап в работе над книгой. Остальное кажется детской игрушкой...
— Жорж Санд[987] я обязан одним из самых удачных своих романов. Это она подсказала мне идею сочинить «Двадцать тысяч лье под водой». Хочу показать вам ее письмо от 1865 года.
Г-н Жюль Верн слишком методичен, чтобы напрасно искать листок бумаги. Тысячи посланий, доставляемых ему с четырех концов света, разложены в строгом порядке. Он направляется прямо к ящику, хранящему послание владелицы Ноана[988]; письмо это, как вы сами можете убедиться, составлено в весьма любезном тоне:
Благодарю Вас, месье, за Ваши чудесные сочинения, составляющие два тома очаровательных произведений[989], которым удалось отвлечь меня от глубочайшей скорби[990] и заставить переживать все повороты сюжета. Что касается Ваших романов, то я очень огорчена их быстрым окончанием и тем, что у меня нет для чтения еще дюжины подобных книг. Надеюсь, что скоро Вы увлечете нас в глубины морей и заставите своих персонажей путешествовать в таких подводных аппаратах, какие подвластны только Вашим знаниям и Вашему воображению. Прошу Вас выслать мне том, где ожидается появление англичан на Северном полюсе. Вы обладаете восхитительным талантом, а Ваше сердце заставляет его сверкать еще сильнее. Тысячу раз спасибо за те моменты, которые Вы заставили пережить меня, несмотря на мою скорбь.
Ж. Санд
На соседней каланче пробило два часа. Хозяин предложил познакомить меня с достопримечательностями Амьена, причем так настаивал, что я не мог отказаться от его сердечного предложения. По дороге к входной двери я заметил планисферу[991], прикрепленную к стене и исчерченную пересекающимися линиями.
— Я развлекался тем, что отмечал на этой карте маршруты всех путешествий, проделанных моими героями, — заметил Жюль Верн. — Но мне пришлось от этого отказаться. Теперь я уже больше этим не занимаюсь.
Еще я заметил стоящие рядами в библиотеке переводы верновских романов. Там представлены все языки мира: «Таинственный остров» на японском, «От Земли до Луны» на арабском, да еще с виньетками этцелевского издательства! Романист мог бы отправиться в любые широты — он уверен, что найдет там свои книги в библиотеках, причем даже в тех странах, где вовсе нет библиотек...
Мы неспешно шли друг подле друга по пустынной улице. И я не смог удержаться и не выразить Жюлю Верну удивление, с каким воспринял его затворнический образ жизни. Возможно ли, чтобы у человека, в совершенстве познавшего земной шар, не хватило желания собирать сведения на месте, вместо того чтобы выуживать их в книгах?
Он признался мне, что когда-то у него была маленькая яхта, «Сен-Мишель», и на ней он ходил по Ла-Маншу и по Средиземному морю.
— Как! И вам не захотелось отправиться дальше?
— Ей-богу, нет!
— И вы не видели людоедов?
— Господь меня от этого уберег!
— И китайцев не видели?
— Ни единого.
— Вы даже не совершили путешествия вокруг света?
— Нет, никакой кругосветки!
Но если Жюль Верн и не пытается подстегнуть свое воображение дальними странствиями, то он, без сомнения, занимается спортом, свойственным цивилизованным нациям: любит охоту, рыбную ловлю, конную езду, поло, футбол? Он признался мне простодушно, что лов рыбы всегда казался ему варварским занятием, а от охоты он приходит в ужас. Охотился он всего один раз и попал в шляпу жандарма, доставившего стрелка в полицейский участок. После этого романист решил больше не повторять подобных попыток.
Мы долго блуждали по городским улицам. Ровно в три часа Жюль Верн вошел, по заведенной привычке, в кондитерскую, хозяин которой уже приготовил писателю в этот условленный час ежедневную чашку молока. Верн сопровождал меня в церковь, в музей, где собраны лучшие работы Пюви. Он покорил меня своей предельной добротой, солидностью и разнообразием познаний, тонкостью суждений; он ни на мгновение не переставал меня поражать. Когда я в свое время следил за приключениями его героев в их странствиях вокруг солнц и планет или в путешествии к центру Земли, или по подводным лугам Атлантики, среди гигантских водорослей и чудовищных рыб, то представлял себе автора подобных чудес человеком гигантского роста, наделенным сверхчеловеческой силой и невероятной ловкостью... А этот конкистадор оказался любителем молока, нежным мечтателем, любезным философом, идеальным муниципальным советником.
А еще говорят, что писатели похожи на свои книги!
Заработав на первых четырехстах представлениях «Вокруг света в восемьдесят дней»[992], Жюль Верн позволил себе роскошь, купив на очень выгодных условиях паровую яхту.
Яхту эту построили в Нанте в 1876 году на верфях Жоле и Бабе-на, и прежнему владельцу, маркизу де Про, богатому жителю города Анже, пожелавшему заменить ее более крупным судном, она обошлась в сто тысяч франков. Яхта, если я не ошибаюсь, называлась «Сен-Жозеф», но Жюль Верн переименовал ее в память своего прежнего суденышка: «Сен-Мишель».
В длину яхта достигает 33 метров, в ширину — около четырех с половиной; водоизмещение составляет 38 тонн; корпус разделен пятью водонепроницаемыми переборками. Ходит она под голубым вымпелом или триколором с белой звездой, означающей, что яхта учтена в регистре Французского яхт-клуба.
«Сен-Мишель», отличающийся совершенством и легкостью корпуса, при взгляде издалека теряет все изящество линий. Тогда прежде всего заметен длинный, выкрашенный в черный цвет корпус, ненамного возвышающийся над ватерлинией. Оснащена яхта на манер латинской шхуны[993], только мачты у нее гораздо стройнее. И лишь вблизи можно судить об элегантности и красоте форм, нисколько не снижающих ее прочности. Напротив, этот yawl[994] наделен великолепными навигационными качествами; он хорошо выдерживает ненастную погоду, а в случае остановки машины или поломки винта может ходить под парусами: фоком[995], гротом[996] с топселями[997], фор-стакселем[998], кливером[999] и штормовым.
Палуба яхты, поддерживаемая в очень хорошем состоянии, местами покрыта решетчатыми настилами, а медные перекладины перегородок, сделанных из тикового дерева, всегда начищены до блеска. Вдоль бортов подвешены на блоках две шлюпки, тогда как рулевая рубка и буссоль занимают место в середине судна, между мачтами, откуда по переговорному устройству рулевой может связываться непосредственно с механиком. Машина, кстати, очень совершенная, доставлена из гаврских мастерских господина Нормана. Ее 25 лошадиных сил достаточно для достижения крейсерской скорости в девять узлов[1000], тогда как в случае необходимости при поставленных парусах скорость яхты может превышать и десять узлов.
Великолепно отделанные внутренние помещения располагаются в следующем порядке: на корме находится большой салон, с мебелью и обшивкой из красного дерева, с двустворчатыми зеркальными дверями и диванами-кушетками по стенам. К салону примыкает спальная каюта с двумя кроватями из белого дуба[1001], туалетным столиком и умывальником. Столовая соседствует с камбузом и соединена с ним. Еще одна переборка в свою очередь разделяет камбуз и кубрик, расположенный в носовой части яхты и рассчитанный на шесть мест: для механика, кочегаров, матросов и юнги. Для кока, метрдотеля и капитана предусмотрены отдельные каюты.
Старый моряк по прозвищу папаша Олив родился возле Нанта, на Трантмульте, острове Тридцати зело отважных... моряков, где проживает столько же Оливов и Ланселотов, сколько Мюллеров в Германии или Смитов в Англии.
Несколько лет назад папаше Оливу пришлось довольно долго просидеть в Нантском порту. Но теперь, после двадцати пяти лет командования и трех четвертей жизни, проведенных в море, короткие плавания вдоль бретонского или нормандского побережий и даже переправа через Ла-Манш его мало интересуют. «Сен-Мишель», зимующий по десять месяцев в году, находится сейчас в нантских доках в полностью разоруженном виде до будущего лета.
В том же, 1878 году, когда Жюль Верн купил свою яхту, он вместе со своим братом и господами Рауль-Дювалем[1002] и Этцелем-сыном совершил познавательное плавание вдоль испанского, марокканского и алжирского побережий. Но сильная жара, от которой писатель очень страдал, заставила его впредь отказаться от экспедиций подобного рода в каникулярное время.
Верн предпочитает холодный или умеренный климат. И вот через два года он отправляется в Шотландию, взяв с собой кое-кого из родных. На обратном пути все чуть было не погибли. Впрочем, никто из находившихся на борту не осознавал опасности, которой подвергался будущий автор «Зеленого луча»; правда, сам луч писатель так и не увидел.
Однажды ночью «Сен-Мишель» стоял на якоре на рейде Сен-Назера[1003], и все на борту спали глубоким сном. Стояночные огни были, как и положено, зажжены: красный по правому борту, зеленый — по левому, белый — на носу. Вдруг проходивший мимо крупный пароход-угольщик задел яхту и снес часть ее форштевня[1004].
Экипаж, разбуженный сначала толчком, а потом и вахтенным, безуспешно пытавшимся отчаянным криком обратить внимание команды шедшего на абордаж судна, выскочил на палубу, наспех залатал пробоину, поднял якорь и на малом ходу укрылся в гавани. Единственным следствием этого инцидента была паника, возникшая среди пассажиров; в открытом море, вдали от портового убежища, такое столкновение могло бы кончиться куда печальнее.
Последнее[1005] путешествие Жюль Верн совершил в июне 1881 года: тогда он посетил Северное море и Айдерский канал[1006]. Именно в море, рано ложась спать и выходя в матросской блузе по утрам на палубу, Жюль Верн наслаждался полноценным отдыхом, подставляя лицо ветру и всматриваясь в горизонт, вдыхая резкий океанский бриз и на целый год запасаясь свежим воздухом. Именно там он чувствовал себя независимым и свободным, восстанавливал силы, снимал напряжение и приобретал по-детски искреннюю веселость, потому что, вопреки тому, что говорилось, Верн никогда не работал в море. Его сознание, освобожденное от всякого гнета, находилось в совершенном покое: Верн отдыхал и спал. Свежие идеи, часто посещавшие его, сильнее запечатлевались в отдохнувшем мозгу, чем в чрезмерно возбужденном и воспаленном. Неподвижная поверхность озера всегда лучше отражает предметы, чем помутившаяся и взволнованная.
Среднего роста, широкогрудый, держащийся прямо и уверенно, седовласый и седобородый — таков наспех набросанный портрет человека, носящего столь популярное имя, но так мало людей знают его в лицо, что вы сами можете случайно толкнуть его на улице. Добавьте к сказанному тонкие черты правильного, внушающего симпатию лица, озаренного светлыми голубыми глазами; узкие зрачки придают взгляду глубокую проницательность и удивительную остроту. Нередко он закрывает левый глаз, как бы для того, чтобы лучше видеть предметы[1007]. И наконец, холодное, кажущееся строгим лицо, скорее озабоченное, чем мрачное, быстро разглаживается и проясняется при встрече с другом или знакомым. Кожа на лице обветрилась и задубела под дыханием открытого моря, а вокруг глаз от постоянного напряжения при работе зимними вечерами покрыта густой сеткой морщин.
Эта большая и выразительная голова, ладно посаженная на крепкие плечи, несет на себе отпечаток внутренней работы, упорных сражений и непрекращающихся бурь, совершающихся в ее недрах. Он носит густую длинную бороду, и непокорные пряди его седых волос нередко пребывают в беспорядке, словно под воздействием встречного ветра.
Крупный, с глубоко вырезанными ноздрями нос свидетельствует о незаурядной воле и силе. Рисунок рта выдает остроту ума и насмешливость. Он с одинаковой сухостью и краткостью изрекает остроты, вызывающие смех, нежные и доброжелательные слова или меткие выражения. То нахмуренный, то ясный — в зависимости от мучающих Верна забот или озарений его мысли — лоб очень широк даже без намеренного зачесывания волос назад; он вполне может служить колыбелью великих замыслов.
Подводя итог, получаем открытое интеллигентное лицо, живые и энергичные манеры, резкие и нервные движения моряка, бретонца, человека, решившегося на все, который полностью выражает себя в собственных сочинениях. Аристократические и романтические настроения ощутимы во всех его произведениях и обеспечили ему непременный успех и репутацию бесстрашного героя в глазах прекрасного пола.
Женщина легко представляет себе, в меру собственного воображения, выдуманных ею персонажей, вооруженных с головы до ног, идеально красивых и галантных героев, типажей, исполненных доблести и отваги, которых она обожает встречать в фантазиях, да и в реальной жизни. Жюль Верн казался дамам как раз таким вымышленным идеалом, авантюрным рыцарем, благородным и милостивым, и они восторгались им. Он получал лавины писем, любовных посланий, надушенных записок. Я даже знаю очаровательных женщин, разумеется, вполне порядочных, ставших теперь матерями семейств, которые когда-то сгорали от желания написать Верну письмо — откровенно, наивно, — чтобы получить его портрет. В молодые годы он считался красивым. Теперь же, милые дамы, я не хотел бы говорить о нем хуже...
Смесь сухости и нежности, холодности и приветливости в его характере позволила автору этих строк дать такое определение: сталь-роза. Сталь сгибается под руками человека, который знает, как с ней обращаться, но остается твердой перед чужаком. По правде говоря, временами его проникновенный и повелительный голос, быстрота ответов придают ему резкий и высокомерный вид.
Один человек, мало знакомый с писателем, удивился в его присутствии, — будучи уверен, что Верн был соавтором господина Лавалле[1008] при составлении новых карт полушарий, выпущенных издательством Этцеля, — тому, что Новый Свет на карте помещен не слева, как это обычно делается, а справа.
— Ну, — воскликнул Верн, проявляя заметное нетерпение, — и есть чему удивляться! Если вы поместите Южный полюс сверху карты, то Америка, естественно, окажется слева от вас.
И вопрошавший сконфуженно удалился, никак не отреагировав на это замечание и убеждая себя в душе, что, раз уж мы живем в Северном полушарии, то было бы нерационально ориентироваться на Южный полюс. И потом, оправдывался он перед собой, так поступали древние... Вслед за ними я перенимаю этот обычай.
Жюль Верн одевается просто и ведет жизнь обывателя, сводящуюся к тому, чтобы ложиться рано и вставать на рассвете, принимаясь за работу с первыми проблесками дня. Он ведет кочевую жизнь: то появляется в Париже, с изысканной скромностью оставаясь на втором плане, то пребывает в Амьене в абсолютном уединении, посвященном исследованиям, то обнаруживается в Нанте среди родственников и друзей, между делом успев совершить несколько поездок туда-сюда по суше или по морю.
В Париже его невозможно найти. Литературная знаменитость избегает публичности, толпы, мира репортеров. Обычно он останавливается в «Отель дю Лувр»; но после восьми часов утра Верн ускользает от настырных посетителей, сбивая с толку просителей и зануд. Забрав корреспонденцию у консьержа, он выходит из гостиницы, обводит вокруг пальца самых чутких ищеек, взбирается на империал проходящего омнибуса и отправляется по своим делам. Он следует на улицу Жакоб к своему издателю, потом идет на самые важные свидания, завтракает где придется, обнаруживая завидный аппетит, посещает репетицию собственной пьесы и успевает попозже заглянуть в «Новый книжный магазин» на углу улицы Граммон, где наводит справки или дает советы. Далее, после короткой остановки, продолжает свой путь, не выказывая большей усталости, чем обычно, несмотря на бешеную активность, какую он развивает в Париже. Ничуть не утомленный долгими часами репетиций в театре, он продолжает путь бодрым шагом, направляясь на вечер к какому-нибудь близкому другу, скажем, Виктору Массе[1009] или д’Эннери[1010], на авеню Булонского леса, а летом к Ларошелю в Бельвю. Окрестности последней виллы вызывают у него в это время года воспоминания, молодящие Верна на тридцать лет. Совсем недалеко отсюда он вместе с друзьями приходил в ресторан «Черная голова» на веселые вечеринки «Одиннадцати без женщин»[1011]. Впрочем, Жюль Верн считается отличным сотрапезником и превосходным гурманом. У него чудесный желудок! Когда Верн бывает приглашен к другу, принимающему пищу слишком поздно, по мнению писателя, он обедает второй раз в день.
После вынужденного пребывания в Париже, то ли ради постановки новой пьесы, то ли для чтения корректур нового романа, Верн возвращается at home[1012]. Его дом расположен в Амьене, в великолепном здании на бульваре Лонгвиль, но там он всего лишь арендатор. Однако приемная родина лелеет его, словно бы он был ее балованным ребенком. Отвечая на все полученные им знаки внимания, Верн принужден был дать в пасхальный понедельник 1877 года в нанятом для этой цели огромном зале роскошный костюмированный бал, куда все приглашенные пришли в костюмах, изображающих главных героев верновских романов.
Ради работы Верн предпочел шумной суетной парижской жизни спокойствие постоянного проживания в провинции, и именно в Амьене он создает свои произведения, склонясь над громадными географическими картами, на которых отыскивает неисследованные районы, справляясь по капитальным научным трудам или листая еженедельный журнал «Путешествие вокруг света», где публикуются описания путешествий. Жюль Верн собрал богатую библиотеку, но рабочий кабинет его скромен. Маленький столик, разместившийся возле окна, и железная кровать составляют всю меблировку в рабочей комнате плодовитого писателя. А еще у него есть огромная карта полушарий, на которую он чернилами наносит пути героев всех своих книг, и тонкие нити, волнистыми кольцами охватывающие карту, сегодня сложились в огромную сеть.
Давнее ушло, но оно явиться
Может нам опять в памяти живой;
Будущего нет, но оно родится
Под лучом надежды — светлой, заревой!
Молнией пронзив бездны мирозданья,
Лишь одно сейчас миру кажет лик.
Что такое жизнь? Дав надежде миг,
Воцарятся явь и воспоминанья.
Это последнее юношеское стихотворение Жюль Верн написал около 1849 года. Оно, как мне кажется, содержит очень мудрые мысли. Когда мы стремимся лучше узнать интересующего нас человека, то пытаемся воссоздать его жизнь на основе известных событий, при этом как бы дорисовывая кривую, соединяющую отдельные точки. К сожалению, подобные мгновения настолько мимолетны, что легко исчезают в небытии; очень редко они предстают в некой видимости правдоподобия, но и тогда растворяются в кривых зеркалах наших интерпретаций.
Всякое человеческое существо интересно, поэтому не стоит удивляться, что Малларме[1013], поэт очень тонкий, считал автора «Необыкновенных путешествий» «очень любопытным». Личность Жюля Верна была ошеломляющей смесью непосредственности и размышлений, мечтательности и уравновешенности, чувственности и юмора, робости и отваги.
«Скрытный и подобно золоту чистый», — говорили его друзья; нужен был ключ, отмыкавший сердце, которое не доверялось первому встречному. Что за искушение было открыться дерзким посмертным психоаналитикам, тогда как допустимым оказывалось — самое большее — осторожное психологическое исследование![1014] И вот мы, располагая некоторым набором фактов, оказавшихся в нашем распоряжении, должны угадать в них наиболее вероятные реакции человека, только что охарактеризованного нами как скрытный. Что касается меня, то я, по крайней мере, придерживаюсь определенной точки отсчета и нахожу ее в своих воспоминаниях о человеке, которого знал. Всё начинается где-то у конца «кривой», примерно в 1900 году. Согласен, что к этому времени на деда повлияли все произошедшие за его жизнь события и что я могу быть только эхом, отражающим интерпретацию моих родителей. Тем не менее и в моих воспоминаниях есть здравое зерно, поддающееся истолкованию.
Самое первое воспоминание связано с платформой вокзала Монсури. Мать, одетая в синее фуляровое платье в белый горошек, держит меня за руку, а дед волнуется и торопит нас подняться в вагон, который локомотив с медным колпаком вот-вот увезет в Аркёй[1015]. Этот дородный господин, боящийся прозевать отправление поезда, создал флегматичного Филеаса Фогга, хотя я об этом еще ничего не знаю и это не позволяет мне в полной мере насладиться иронией момента. Наконец мы в коллеже Аркёя. Нас встречает бородатый доминиканец, одетый в белое. Сегодня у моих братьев Мишеля и Жоржа первое причастие. Мишель выглядит очень разочарованным, потому что ничего сверхъестественного не случилось. Не помню точно, что он хотел нам сказать, но я разделял его огорчение, тогда как дедушка смеялся. В памяти всплывают деревья, зелень... и больше ничего — настоящее рухнуло в небытие прошедшего, которого больше не существует.
Мы часто ездили в Амьен. Родители и бабушка с дедушкой задерживались после дневной трапезы в маленькой столовой, называвшейся зимней, поскольку ее легче было отапливать. Она располагалась в бывших служебных помещениях перед большим мощеным двором. Двор отделял сад от большой стеклянной галереи, шедшей вдоль внутреннего фасада дома. Четырехлетний малыш пользовался предоставленной ему свободой, чтобы уступить очарованию водопроводного крана и открыть его, выпуская славную струю воды. Увы! Тут же вмешивалась мать, отец рвал и метал. Возмущенный, я бормотал: «Свинья!» Порка казалась неизбежной, но дедушка хохотал, и обходилось как-то безо всякого ущерба для меня.
В Париже мы жили на бульваре Перейр. Главное мое занятие, если только стояла хорошая погода и мама не уводила меня в Булонский лес, заключалось в разглядывании поездов, ходивших взад и вперед между Отёем[1016] и Сен-Лазарским вокзалом: иногда один из них, с более мощной машиной, казался мне пришедшим издалека; он назывался окружным[1017]. Однажды мне посчастливилось увидеть, как состав сошел с рельсов. Дверцы вагонов покорежились, и зрелище оказалось очень занятным. Летом, когда я с жадностью прилипал к окну, мама накручивала на мою голову папильотки[1018], что удваивало удовольствие. В Амьене я был лишен железнодорожных спектаклей, хотя дорога находилась рядом. Там рельсы уходили в туннель, и мне приходилось довольствоваться только грохотом скорых поездов. Какая обида! Но у меня во время частых визитов на улицу Шарля Дюбуа находились другие забавы. Там был разбит сад, который мне казался очень большим, потому что сам я был еще маленьким. Я не отваживался далеко уходить по аллее, так как думал, что она теряется в настоящем лесу среди деревьев и кустарников. На самом-то деле это была очень небольшая аллея, окружавшая поросшую травой лужайку. Иногда я видел дедушку, отважно устремлявшегося вдаль по аллее. Он был большим и сильным, а еще его сопровождала черная собака, пикардийский спаниель.
Великим праздником приходила Пасха: из Рима возвращались колокола. Я таращил глаза, стараясь увидеть их летящими по небу, но все было напрасно; очевидно, я вставал слишком поздно. Бабушка утешала меня и вела в таинственную аллею, где они с дедушкой оставляли сласти. Их было очень много: я находил сласти под каждым кустом, и это наполняло меня радостью.
В другие дни я останавливался перед лужайкой. Немного голой земли, немного песка и мелких камешков — их было вполне достаточно для игр, а в это время дедушка незаметно наблюдал за мной из окон верхнего этажа.
Верхний этаж был полностью в его владении. Казалось немыслимым подняться туда и помешать ему работать. Мне говорили, что он работает с пяти часов утра, но я не мог понять, что это означает. Бабушка водила меня на прогулку. Она покупала кучу всяких хороших вещей, и они становились еще лучше, когда приезжал отец. Он, «не то что Жюль», очень ценил хорошую кухню. Мы возвращались, и дедушка, выходивший на короткую прогулку, шел с нами завтракать.
Я немножко подрос, и тогда меня доверили дедушке с бабушкой. Они присматривали за мной несколько месяцев. Я поступил в ближайшее учебное заведение. Как-то на перемене, играя в камешки, я подбросил один из них высоко в воздух. Падая, он, к несчастью, попал в одного из моих маленьких товарищей. По логике взрослых я был обвинен в умышленном броске камнем. Я разозлился на такую несправедливость и получил нагоняй. Мой более рассудительный дедушка спокойно объяснил мне, что бросаться камнями, пусть и без злого умысла, опасно, и внушил, что я должен отвечать за свои поступки. Урок этот был дан в столь доброжелательной форме, что сразу принес плоды; больше в своей жизни я никогда не швырялся камнями.
Бабушка часто забирала меня с собой, когда совершала визиты. Она надевала красивое платье, ткань которого казалась мне несколько тяжеловатой. Сетка вышитых узоров сжимала ее бюст. Она всегда носила такие забавные маленькие шляпки, «капоты», усыпанные малюсенькими черными жемчужинками, скрадывавшими седину ее волос. Под подбородком она завязывала шляпку черными бархатными ленточками. Мне очень нравилась эта чопорная старомодная элегантность. Мы обязательно заходили к одной старой даме, жившей на улице Республики. Я получал от хозяйки конфеты и молча поедал их, покуда старушки болтали.
С гораздо большим удовольствием я сопровождал дедушку с бабушкой на концерт, время от времени устраивавшийся в городском саду над туннелем, скрывавшим железную дорогу. Тогда я уже не слышал поездов: их заглушали марши и вальсы. Мне особенно нравились сольные партии валторны. Не дожидаясь, пока стихнут последние такты, я принимался аплодировать, и это веселило моего дедушку.
Однажды случилось чрезвычайное событие: дедушка повел меня в цирк, такое большое круглое здание, где сначала я чувствовал себя немного потерянным. Потом смелые трюки акробатов привели меня в восхищение; я веселился вовсю, и дедушка также был доволен. «Еще бы, — сказала бабушка — это его цирк!» Я очень удивился, что у дедушки есть цирк, но все-таки с месье Луайялем его не путал. Позднее я узнал, что дедушка, будучи муниципальным советником, придирчиво наблюдал за строительством цирка и всегда симпатизировал гимнастам на шарах.
Будучи выбран в комиссию по искусству, дедушка добросовестно посещал и театральные представления. Впрочем, он не любил ложиться поздно, поскольку очень рано вставал, а поэтому никогда не оставался на последний акт.
Я поступил в младший класс лицея и был вынужден вернуться в Париж. Визиты в Амьен стали реже. Столетие приближалось к концу, дедушка с бабушкой сменили место жительства, мы — тоже. Я больше никогда не переступал порог большого дома на улице Шарля Дюбуа, а лишь проходил мимо, поглядывая влажными глазами на его высокий зеленый портал.
Бабушка с удовольствием ездила в Париж, на Всемирную выставку 1900 года. Она пришла в восторг, первый раз проехавшись на метро, главной достопримечательности выставки, и, казалось, не знала устали. Мы раз двадцать подряд воспользовались движущимся тротуаром, проложенным вдоль Марсовых полей. Муж ее благоразумно остался в Амьене. Он так и не увидел всех этих новинок.
Мы приехали навестить дедушку в скромном доме на бульваре Лонгвиль. Он перебрался всего на сотню метров и поселился в прежнем жилище, которое снимал за восемнадцать лет до этого. Я не чувствовал там себя неловко. Это маленькое, несколько тесноватое помещение казалось мне частью большого дома, который так трудно было топить. Вместо застекленной галереи свет в столовую пропускало большое окно. Оно выходило в маленький садик, облюбованный воробьями. Широкий проход вел из этой столовой в гостиную, где тесно сгрудилась мебель из гостиной старого дома. Никакой башни уже не было, и лестница напрямую вела в очень узкий проход в прихожую. По лестнице же можно было подняться в комнаты второго или третьего этажа, где находилась «святая святых» хозяина дома: библиотека и рабочий кабинет с двумя столами, вольтеровским креслом и походной кроватью. По ночам он отдыхал там, а утром находил все необходимое для работы. Я бы сравнил эту комнатку с монашеской кельей, но, что бы там ни говорили, она была получше каюты на яхте «Сен-Мишель I», в которой дед чувствовал себя вполне уютно, сочиняя «Двадцать тысяч лье под водой».
С пяти до одиннадцати писатель закрывался в своем кабинете. Потом, после того как жена, несмотря на все его протесты, устраняла огрехи, плоды рассеянности в его костюме, обращая внимание, что пуговицу от жилета не застегивают на пиджачные петли, дед, прихрамывая, отправлялся перед завтраком на прогулку. Вернувшись, он с нетерпением ожидал, когда же можно будет приняться за еду. Несколько лет назад он перестал дожидаться общей трапезы и завтракал до нас. Усевшись на маленьком низком стульчике, чтобы «это прошло быстрее», он равнодушно отправлял в рот поданную ему «похлебку». Он вынужден был выдерживать строгий режим, щадя желудок, совершенно испорченный прежними излишествами в питании: мне рассказывали необычайные истории о бараньей ноге, съеденной в ожидании запаздывавших сотрапезников, и о целом блюде жаркого, когда от мяса не осталось ни кусочка. Стоит заметить, что дед никогда не был гурманом, поскольку не признавал превосходной стряпни своей супруги, отчего та приходила в отчаяние. А разве не поглощал он каждый вечер в течение многих лет по шесть огромных артишоков с амьенских плантаций? Но он утолял свои патологические страдания, и не случайно в «Кораблекрушении “Джонатана”» дедушка описал муки больного булимией[1019]. Полагаю, что он был диабетиком, сам не осознавая того; и умер он от самого настоящего диабета. В это время дед ограничивался скромными порциями, довольствуясь скудным рационом. Потому-то и решил завтракать раньше всех, после чего усаживался в кресло возле камина, отворачивался от окна и, надвинув на глаза козырек черной каскетки[1020], погружался в молчание, потихоньку пожевывая маленькую сигару.
Меня неотступно преследует образ человека, скорее постаревшего, чем старого, плохо видящего, отрешенного, но не таким я представляю Жюля Верна: у дедушки под потухшей внешностью кипела удивительная жизненная энергия. Когда время отдыха заканчивалось и он отправлялся с моим отцом в соседнюю комнату, сцена менялась: оживленный разговор, шутливые реплики, горячий спор о новом романе — все это свидетельствовало о том, что дедушка полностью сохранил пыл своей юности.
Мне часто говорили, что он был очень веселым, блестящим рассказчиком, ценителем метких выражений, охотником до забавных проделок. Каким образом мог бы я догадаться, что у такого спокойного человека бывали приступы гнева, радости и печали? Приветливый и добрый, дед избегал напрасных споров, отмалчивался, когда чувствовал, что дискуссия вот-вот обострится. Он казался образцом уравновешенности.
Гораздо позже я узнал, что очень рано дед испытал разочарование в любви. С тех времен у него осталась некоторая горечь, следы которой можно отыскать в его произведениях. Он отважно воспринял неудачу, и это решение, мне кажется, хорошо выражено в его комедии «Мона Лиза», написанной в 1851—1855 годах, причем он то и дело прекращал работу над ней, снова возвращался, несколько раз менял название, а это доказывает, что пьеса имела для деда важное значение. В итоге получилось, на мой взгляд, почти откровенное признание.