ОСИНОЕ ГНЕЗДО

…Желаю

видеть в лицо,

кому это

я

попутчик?!

Маяковский, «Город»

К этому времени

сходится всё —

все нити

и все узлы.

Опять обозначился

жирный кусок

и вин моревой разлив.

У множества

сердце было открыто

и только рубахой защищено.

А мелочь

теснилась опять у корыта

богатств, привилегий,

наживы, чинов.

Уже прогремел монолог

«О дряни»…

На месяц

поставив себя за станки,

в партийные

начали метить

дворяне

какие-то маменькины сынки.

По книжке рабочей

отметив зарплату

и личико постно

скрививши свое, —

они добывали

секретно,

по блату,

особо ответственный,

жирный паек.

Они отъедались,

тучнели,

лоснились;

кто косо смотрел на них —

брали в тиски;

и им по ночам

в сновидениях снились

еще более лакомые

куски.

Они торопились,

тревожась попасться;

они заполняли

собой этажи;

они накопляли

для боя

запасы

валюты и наглости,

жира и лжи.

У партии

было заботы —

сверх меры,

проблем неотложных —

невпроворот!..

Метались

тревожно милиционеры

за валютчиками

у Ильинских ворот

А те,

притаившись

за шторками в доме,

глядели,

когда эти беды минут;

их папа,

нахохлясь,

сидел в Концесскоме

и ждал для сигнала

удобных минут.

От них,

ограниченных,

самовлюбленных,

мечтавших фортуну

за хвост повернуть, —

вся в мелких словечках,

ужимках, уклонах,

ползла непролазная

слякоть и муть.

Москва

была занесена снегами

дискуссий, споров,

сделок и торгов;

Москва

была заслежена шагами

куда-то торопившихся

врагов.

Шаги петляли,

путались,

ветвились,

завертывая за угол

в тупик,

задерживались у каких-то

крылец,

и вновь мелькал

поднятый воротник.

Тогда-то

и возник в литературе

с цитатою луженой

на губах,

с кошачьим сердцем,

но в телячьей шкуре,

литературный гангстер

Авербах.

Он лысину

завел себе с подростков;

он так усердно тер ее рукой,

чтоб всем внушить,

что мир —

пустой и плоский,

что молодости —

нету никакой.

Он черта соблазнил,

в себя уверя б:

в значительности

своего мирка.

И вскоре

этот оголенный череп

над всей литературой

засверкал.

Он шайку подобрал себе

умело

из тех,

которым нечего терять;

он ход им дал,

дал слово им

и дело;

он лысину учил их потирать.

Одних — задабривая,

а других — пугая,

он все искусство взял

под свой надзор;

и РАПП, и АХР,

и несказаль другая

полезли

изо всех щелей и нор.

Расчет был прост:

на случай поворота,

когда их штаб

страну в дугу согнет, —

в искусстве

их муштрованная рота

направо иль налево отшагнет.

Но как же с Маяковским?

Эту птицу

не обойти

ни прямиком,

ни вкось:

всю жадность

ненасытных аппетитцев

испортит,

ставши в горле,

эта кость!

И вот к нему

с приветом и поклоном

как будто бы

от партии самой:

«Идите к ним,

к бесчисленным мильонам,

всей дружной

пролетарскою семьей…»

Он чуял,

что и дружбой здесь не пахло

и

что-то непонятное

росло,

что жареным от МАППа

и от АХРа

на тысячу килóметров несло.

Тогда, увидев,

что за них не тянет,

они решили,

не скрывая злость,

так одурманить или оболванить,

чтоб свету увидать не довелось!

Они читали лекции

скрипуче,

темнили ясность

ленинских идей;

они словцом презрительным

«попутчик»

клеймили

всех не вхожих к ним людей.

Формальным комсомольством

щеголяя,

ханжи, лжецы,

наушники, плуты, —

они мертвили разум,

оголяя

от всей его сердечной

теплоты.

А он не поддавался —

он смеялся;

он под ноги

не стлался им ковром;

он — с партией —

погибнуть не боялся;

он сам

каленым метил их

тавром —

прозаседавшихся

чиновных

бюрократов

и прочих трехнедельных

удальцов;

он все на свет вытаскивал,

что, спрятав,

они наследовали

от отцов;

он горлом

продирался сквозь препоны,

о стены

искры высекал виском!..

И я теперь

по-новому припомнил,

как голову носил он

высоко.

Однажды

мы шлялись с ним по Петровке;

он был сумрачен

и молчалив;

часто —

обдумывая строки —

рядом шагал он,

себя отдалив.

«Что вы думаете,

Коляда,

если

ямбом прикажут писать?»

«Я?

Что в мыслях у вас —

беспорядок:

выдумываете разные

чудеса!»

«Ну все-таки,

есть у вас воображенье?

Вдруг выйдет декрет

относительно нас!

Представьте

такое себеположенье:

ямб — скажут —

больше доступен для масс».

«Ну, я не знаю…

Не представляю…

В строчках

я, кажется, редко солгу…

Если всерьез,

дурака не валяя…

Просто, мне думается,

не смогу».

Он замолчал,

зашагал,

на минуту

тенью мечась

по витринным лампам, —

и как решенье:

«Ну, а я

буду

писать ямбом!»

Загрузка...