Людовик стал готовиться к походу, причем так этим воодушевился, что потряс меня, поверг в ужас мать, а королевского советника привел в совершенную ярость. Я даже не предполагала, что король примет мой совет так близко к сердцу, а действовать станет так стремительно. Мне казалось, что потребуется куда больше одной ночи на моем ложе, дабы разжечь в его сердце горячую ненависть к Тулузе, однако же Людовик так жадно ухватился за повод к военному походу, как голодный кот бросается на птичку, готовую вот-вот упорхнуть. Против этого плана выступили многие, и свое несогласие они выражали громко и горячо, но Людовик остался глух к их доводам.
— Скажите же мне, во имя Всевышнего, для чего нам делать графа Тулузского своим врагом?
Аббат Сюжер, в ярости, что Людовик принял решение, даже не потрудившись посоветоваться с ним, умел сохранять издевательскую маску почтительности. Он высказывал сомнения в том, что поход, который обойдется дорого, принесет Франции сколько-нибудь ценные плоды.
— Оттого что у него нет права на эти владения, — отвечал ему Людовик. — Тулуза принадлежит Элеоноре.
— Вам дали дурной совет. — Аббат скользнул неприязненным взглядом по моей фигуре, потом снова посмотрел на Людовика. — Да разве вы не понимаете, государь, что вассалы в этом вас не поддержат? Они откажутся дать своих рыцарей. Никому из них не хочется иметь у себя под боком обозленного соседа. А никаких споров с Тулузой у нас нет.
— Я разгромлю графа Альфонсо, господин мой аббат. Более он уж не будет ничьим соседом, и гнев его никого не станет тревожить.
— Я молю Бога, — беспомощно развел руками аббат, — чтобы он счел вас достойным победы, государь.
— Я сам попрошу Его об этом. Мне Он не откажет.
А что Аделаида? Она себя почтительностью не утруждала.
— Вы никуда не отправитесь, мой сын.
Вот тут она допустила ошибку. Я увидела, как у Людовика напряглось лицо.
— Отправлюсь, мадам.
— Людовик! Вы должны прислушаться ко мне, даже если не желаете принимать во внимание советы аббата Сюжера.
Ха! Аделаида так ничего и не поняла. Людовик прислушивался ко мне, и в Пуатье мы отправились с ним вместе — я приготовилась ожидать там все время, пока Людовик будет собирать войска. Мне всем сердцем хотелось бы отправиться с ним и дальше на юг, в глубь моих владений, и это искушение прогоняло прочь из моих жил проникшую было туда северную вялость, однако произошло чудо. В ту единственную ночь, когда я рисовала перед Людовиком радужную перспективу победы над Тулузой, его обладание мною, сколь бы кратким и мимолетным оно ни было, принесло свои плоды. Истечения мои прекратились, а по утрам начались приступы дурноты.
Да славится Пресвятая Дева! Я смогу родить наследника для Франции и для Аквитании.
Восторг от этой мысли поддерживал меня в часы утренних страданий, когда в животе у меня все переворачивалось, а рвота появлялась при одной только мысли о еде. Людовик проявлял умеренное сочувствие, но мысли о предстоящей великой победе поглотили его целиком. Я же старалась умерить возникшие у меня циничные расчеты. Появление наследника придаст мне еще больше веса при дворе и позволит перетянуть на свою сторону даже тех, кто поныне видел во мне лишь нежеланную пришелицу с Юга. Никто не посмеет бросить на меня косой взгляд, когда я рожу королю сына.
Даже аббату Бернару — и тому придется умерить пыл своих обличений.
Пока же Людовик занимался только тем, что готовился свершить ради меня славное завоевание. Я вышла из своей опочивальни, прижав к губам льняной платочек, и слышала, как он увлеченно излагает свой план: Тулузу захватит врасплох, заморит голодом и тем принудит к сдаче. Несмотря на свое недомогание, я сумела понять, что для осады Людовик собирается употребить слишком мало осадных орудий. Да и своей численностью войско отнюдь не впечатляло. Неужто весь поход так незначителен, так плохо подготовлен? Однако же Людовик был преисполнен такой уверенности, что и я не видела никаких причин, по которым он не смог бы одержать победу. Если граф Альфонсо не будет ожидать вторжения, он окажется не готов, и вся кампания может завершиться быстро. Людовик возвратится ко мне, исполненный храбрости и мужской гордости.
Быть может, это торжество заставит его меньше времени проводить на коленях перед иконами.
— Я вернусь и положу Тулузу к Вашим ногам, — пообещал он. — А Альфонсо притащу на коленях, дабы он вымаливал у вас прощение.
Я поцеловала Людовика на прощание и поспешила к раковине: дурнота меня одолела.
Сколько прошло времени до возвращения Людовика? Две недели? Три? Со стен Пуатье мы увидели тучу пыли и поняли, что осада не увенчалась успехом. В любом случае мы догадались, чем все кончилось, задолго до того, как я увидела растерянного и огорченного Людовика. Слухи шли быстрее, чем войска Капетингов. Граф Альфонсо был предупрежден и поджидал неприятеля. Он поспешно возвел мощные укрепления — рвы и насыпи, ограды из заостренных кольев, — достаточные, чтобы отразить нападение немногочисленного войска Людовика.
А что же мой благородный и могущественный король Франции, такой честолюбивый, опьяненный своей гордостью и предчувствием скорой победы? Людовик не предпринял даже символической попытки штурма, сразу же повернул обратно и, не спустив с тетивы ни единой стрелы, попятился в Пуатье. Вслед ему граф Альфонсо показывал нос, стоя на стенах замка, жители Тулузы осыпали громкими насмешками отступающего неприятеля, а воины делали выразительные непристойные жесты.
Альфонсо даже не мог поверить в то, что ему так повезло.
Я пришла в отчаяние.
Людовик вымаливал у Бога прощение за неведомый грех, из-за которого он упустил победу.
Я потерпела унизительное поражение, с какой стороны ни посмотри.
Людовику я ничего подобного не высказывала, хотя мне поначалу хотелось укорить его. Кто же другой был повинен в том, что подготовка к походу велась из рук вон плохо? К тому же он проявил откровенную трусость, даже не попытавшись продемонстрировать силу.
— Мне не удалось взять Тулузу, — только и сказал он мне.
Горечь крушения всех планов окутала его мрачной тучей. Почти все время он проводил не у меня, а в часовне Пуатье.
Проехав безрадостно по моим владениям, мы возвратились в Париж, где нас уже ожидали укоры аббата Сюжера и вдовствующей королевы. Сюжер сдался при одном взгляде на скорбную физиономию Людовика. Он лишь окинул нас обоих суровым взглядом, словно провинившихся малышей, затем со вздохом взял Людовика под руку — по-отечески, без поклонов. Полагаю, он не увидел смысла в том, чтобы метать гром и молнию, когда после прискорбного события прошло уже столько времени.
Аделаида же найдет, что сказать, уж она-то не смолчит. Ничто не принудит ее к сдержанности, раз в этом случае она оказалась права. Я укрепила дух свой. Однако ее покои оказались пусты, а к Людовику еще в наше отсутствие прибыл гонец. Аделаида удалилась в отведенные ей как вдове короля владения в Компьене, а там положила глаз — на удивление скоро! — на некоего малоизвестного сеньора из рода де Монморанси, до сих пор не женатого. Аделаида выразила свое желание сочетаться браком с этим сеньором и не возвращаться более ко двору. Не повезло сеньору! Людовика же все это мало заинтересовало. А меня просто поразило, что вдовствующая королева может вот так согласиться на прозябание в относительной безвестности. Впрочем, это было, вероятно, в ее характере — вести хозяйство в отдаленном замке, где она сможет посвящать все время Богу и вышиванию. Безвестность вполне ее устраивала.
Меня безвестность устроить не могла.
Итак, мы возвратились в Париж; репутация Людовика была сильно подмочена, неодобрение аббата Сюжера тяжким грузом легло на его душу, а мне — вот уж поистине странно! — даже не хватало Аделаиды.
Ладно, зато в моей утробе росло дитя. То было мое единственное утешение.
Отъезд Аделаиды не остался без последствий. Оказавшись вновь в своих покоях, я велела дамам заняться распаковкой дорожных сундуков — обычно о таких простых делах беспокоилась Аэлита, но она выразила желание задержаться в Пуату.
Кто-то чуть слышно поскребся в дверь. Я обернулась и увидала закутанную во все черное женщину — судя по одеянию служанку, — которая напряженно смотрела на меня.
— Да?
— Вы не узнаете меня, госпожа?
— А разве я вас знаю?
Я была не в духе, мне очень не хватало общества веселой Аэлиты. Приступы дурноты к этому времени поутихли, но долгое путешествие в раскачивающихся туда-сюда носилках до крайности меня утомило. Людовик на всем протяжении пути ничем не мог меня утешить.
— Я Агнесса, — ответила женщина со спокойной уверенностью, удивительной для ее скромного положения. — Была камеристкой королевы Аделаиды.
Теперь я вспомнила неизменную тень Аделаиды, молчаливую и незаметную, постоянно что-то приносившую и подававшую своей госпоже. Была она невысокого роста, худощавая, тонкая в кости, волосы скрыты под скромным платком, фигура закутана в одеяние из темной шерсти. Такая женщина, подумалось мне, жизнь проживет, так и оставшись никем не замеченной. Только непонятно, с чего это она решила обратиться ко мне.
— Отчего же вы не отправились с королевой Аделаидой в Компьень, служить ей на новом месте?
— Мне не хочется уезжать отсюда, госпожа. Нет желания пропадать в сельской глуши.
— И она позволила вам остаться?
Мне стало любопытно.
— А как она могла не позволить? Я не желала уезжать, вот и отказалась сопровождать ее.
Я пристально посмотрела на нее, оценивая заново. За непритязательной внешностью этой женщины неопределенного возраста скрывалось замечательное самообладание.
— И что же? — Я позволила плащу небрежно соскользнуть с моих плеч. Агнесса проворно шагнула вперед и подхватила его, не дав упасть на пол. Да, умеет! — Чего же вы желаете?
— Предложить свои услуги вам, госпожа.
— Чтобы прислуживать мне, женщин хватает.
И я указала на составляющих мою свиту девушек из благородных фамилий. Угождать мне было единственным смыслом их существования.
— Прислуживать — да. Но вам, госпожа, необходима я.
Она положила подбитый мехом плащ на ложе, рукой счистила с мягкого ворса пятнышки грязи.
— Не думаю, — зевнула я.
Ох, я и впрямь очень утомилась.
— Я необходима, чтобы вас не загрызли здесь, при дворе.
Как странно! Вот уж не думала, что у меня возникнет такая потребность. Да и чем может помочь мне служанка? Я удивленно приподняла брови.
— Сколько у вас друзей, госпожа? — спросила камеристка.
— Друзей?
— Полагаю, их нет вообще. Какая из этих дам скажет вам правду?
Я поразмыслила над этим. Да, она права. Они скажут мне только то, что я сама желаю слышать.
— Сестра сказала бы…
— Сестра ваша в Пуату, госпожа. А вашим другом буду я, — решительно заявила Агнесса. — Я стану вашими глазами, вашими ушами. И я буду говорить вам правду. Знать правду — значит иметь силу.
— Для чего же вы станете так поступать?
На это она не ответила. И не отвела взгляда черных глаз, как бы предоставляя мне самой вынести собственное суждение.
Правду? Правда — ценный товар, им разбрасываться не стоит. Я прошла в другой конец комнаты и остановилась близ Флорины, которая обычно не пропускала мимо ушей ни одной сплетни.
— Флорина…
— Да, госпожа?
Она оторвалась от своего занятия, состоявшего в перетряхивании извлеченных из сундуков моих платьев, подняла на меня глаза и просияла.
— Что говорят при дворе о Тулузе?
В ее лице произошли почти не заметные глазу изменения: слегка дернулось веко, слегка выступили скулы. Руки замерли на только что вынутых из сундука шелковых рукавах.
— Очень сожалеют, что графа Альфонсо кто-то предупредил о походе его величества.
— Это все?
— Все, госпожа, — ответила Флорина, старательно отводя взгляд.
— Благодарю. — Я махнула рукой Агнессе, и мы с нею прошли в пустую переднюю, где мои дамы не могли нас слышать. — Вот и скажи. Что думают о Тулузе?
— Всю вину возлагают на вас, госпожа. Говорят, что недобрым был совет Его величеству предпринять поход.
Говоря это, она смотрела мне прямо в глаза.
— А недостаток войск, нехватка осадных орудий, необходимых для такого предприятия? А постыдное отступление без единой схватки с противником? На кого возлагают вину за все это? — Агнесса лишь покачала головой. — Как можно винить во всем меня?
— Можно, если вся затея с самого начала считалась никуда не годной. А затея-то была ваша, госпожа.
Значит, это я во всем виновата. Мои притязания на Тулузу могли быть вполне справедливы и обоснованны, однако вину за поражение Франции никто не желает возлагать на Людовика. Причиной поражения Франции может быть только королева-аквитанка. Я с глубокой горечью ощущала всю несправедливость таких суждений. Не то чтобы это было для меня совсем уж неожиданным… Однако урок я усвоила хорошо. Надо быть осторожной и не забывать, что меня здесь не любят.
Агнессу же я оставила, она начала служить у меня. Друг? Как могла камеристка стать другом герцогини Аквитанской? Но я оставила ее, ибо она была права: знание правды дает силу.
Тулуза не прошла бесследно. Аббат Сюжер отомстил мне за вмешательство в вопросы, вмешиваться в которые мне не стоило: встречи Людовика с его советниками отныне проходили без меня. Это было против правил! Супруга короля Франции всегда принимала участие в выработке решений, с ней всегда советовались. Даже на бумагах Толстого Людовика неизменно была нацарапана подпись Аделаиды. Я специально это узнавала.
Но за Тулузой последовал хитрый заговор: обычай без всякого шума взяли да изменили. Когда Людовик советовался со своими вельможами, меня на встречи не допускали. Мои функции королевы ограничивались одним только присутствием на торжественных церемониях. Мне теперь осталась роль куклы — красивое личико и стройная фигурка в королевском одеянии, застывшая рядом с Людовиком. Еще я должна была рожать королю детей. Случилось именно то, чего я так боялась. Ни моего согласия, ни моего совета королю более не требовалось, чтобы поступить так или иначе. Я была отстранена отдел государства. Сочли, что мое присутствие в Королевском совете — это уж слишком.
Аббат Сюжер одержал маленькую победу.
Я не стала спорить — не буду же я ставить себя в глупое положение, если передо мной просто затворят двери палаты Королевского совета! Но в душе я отказывалась смириться с поражением. Что я захочу сказать, то скажу королю в тиши моей опочивальни, на которую не распространяется власть аббата. Но прежде Людовик должен будет извиниться за то, что так поспешно и угодливо пошел на поводу у своего главного советника. Я ношу в утробе наследника Франции, разве не так? И у меня есть полное право наказать супруга.
Я отдалилась от Людовика. Не искала его общества, не пыталась приглашать в свои покои, а на парадных обедах перестала появляться, ссылаясь на нездоровье. Когда же он сам ко мне являлся, я находила тысячу предлогов, чтобы не впускать его. Правду сказать, хватало легкого намека на то, что я хвораю, и он тут же пускался в бегство, будто крыса по сточным канавам Парижа. Мой супруг унизил меня, и за это я поставлю его на колени.
Разумеется, я своего добилась. Делать вид, что он тебя вовсе не интересует — это хитрая женская уловка. Прошло не больше недели, когда у меня якобы жутко болела голова, тело сотрясал кашель, а на теле выступала непонятная сыпь, как он явился ко мне в светлицу, из которой я решительно не выходила. Со смиренными извинениями Людовик вошел, прижимая к груди небольшой сундучок, словно собирался принести мне жертву.
— Приветствую моего господина.
Голос у меня был не теплее январского ветра, а все внимание я по-прежнему уделяла трубадуру, стоявшему передо мной на коленях и исполнявшему какую-то пылкую песнь о любви. Я не допущу, чтобы мною пренебрегали, и на сей счет у Людовика не должно остаться ни малейших сомнений.
Она — моя отрада и жен земных царица,
Она всех женщин краше, которых я встречал.
Ее краса сияет и с солнцем лишь сравнится,
Душой моей владеет — я в этом клятву дал.
В голосе моего трубадура звенели страдание и неподдельное восхищение, тончайшие оттенки грусти и печали.
— Госпожа моя… — Это приблизился Людовик.
Я взмахом руки велела ему помолчать, пока трубадур, не сводя с меня глаз, заканчивал изливать свои чувства.
Возлюбленному надо хоть что-нибудь в награду —
Ведь разве он напрасно хвалу тебе слагал?
— Возлюбленному? Награду? — спросил Людовик и прикусил язык.
— Разумеется. — Я удостоила его одного-единственного взгляда. — Мой трубадур требует взамен своей любви мою любовь. — Как удачно получилось, что он именно в такую минуту пел об этих чувствах (это если верить в совпадения)! — Это же cortez amors, Людовик. Куртуазная любовь. — Я зевнула, прикрывая рот рукой. — Любовь трубадура к своей даме. Он в душе своей боготворит женщину, для него недоступную.
Людовик подошел вплотную и навис надо мной, как крепостная башня.
— Я не потерплю здесь этого человека, который объясняется моей жене в любви.
Совсем хорошо…
— Да отчего же?
— Вы отказались подчиниться мне в день нашей свадьбы. Тогда это было в Бордо, в ваших владениях. Сейчас мы в Париже. Я не потерплю, чтобы этот человек находился в ваших покоях.
Мой трубадур так и стоял на коленях, склонив голову, пальцы его замерли на струнах. Маркабрю, тоже любимец моего отца, мастер сочинять песни — остроумные, непристойные, а еще песни, исполненные такой страстной любви, что женщины просто млели, слушая их. Его слава гремела по всей Аквитании и Пуату. В Париж я привезла его после нашего недавнего пребывания в Пуатье. Красавец мужчина, очень обаятельный, с неотразимой улыбкой. Сейчас, когда он прислушивался к нашему спору, эта улыбка стала озорной.
Людовик взмахом руки велел ему удалиться. Маркабрю поднял глаза, ожидая подтверждения от меня. Я поколебалась — всего одно мгновение, — потом кивнула ему и улыбнулась, глядя, как он с поклоном повернулся и отошел в дальний конец светлицы. Дамы мои также отошли подальше, оставив королю и королеве пространство для улаживания разногласий. Я повернулась к Людовику.
— Вы желали говорить со мной, Людовик? — учтиво поинтересовалась я. — Вам наконец-то понадобился мой совет? Или собираетесь и дальше решать все вопросы без моего участия? — Он поставил свой сундучок с таким грохотом, что у того чуть крышка не отвалилась. — А аббат Сюжер позволил вам навестить меня?
Людовик сердито заворчал, не позволяя увести себя в сторону:
— Вы заигрывали с ним, Элеонора.
— Я не заигрываю со слугами, — скорчила я обиженную мину.
— Я этого не потерплю.
— А по какому праву, — вскинула я голову, — вы делаете мне выговор, господин мой?
Ответил он то, что повторял постоянно, это уже начинало надоедать:
— Я ваш муж.
— Муж? Да я ни разу не видела вас на ложе всю эту неделю — весь месяц, если на то пошло. Даже дольше, чем месяц…
— Такие высказывания вам не приличествуют, мадам. Что же касается вашего наемного певуна… Как это типично для легкомысленного Юга, — заявил он сердито, с укоризной, — поощрять подобное распутство.
Ну, это мы с ним уже проходили.
— Вы осмеливаетесь обвинять в распутстве меня, Людовик? Женщину, которая носит под сердцем ваше дитя?
— Отчего бы и не обвинять? Вы только посмотрите на свои волосы, на свое платье…
— Здесь, в своих покоях, я провожу досуг и вольна одеваться так, как мне заблагорассудится. — Я нарочно провела рукой по длинным волосам, перевитым шелковыми лентами с золотыми зажимами. Людовик не сводил с меня глаз. — Я еще помню то время, когда вы, господин мои, накручивали эти волосы на свою руку…
— Об этом я не стану с вами говорить! — Краска прилила к его лицу. — Я не позволю, чтобы вы походили своим видом на…
Он подыскивал слово. Я подбросила ему это слово, и отнюдь не вполголоса.
— Последнюю шлюху? — закончила я фразу за него.
Это вынудило Людовика умолкнуть, а всех прочих, кто был в светлице — уставиться на нас. Сверкая яростным взглядом, Людовик склонился ко мне и зашептал, причем в тиши светлицы было отлично слышно каждое слово:
— Вы прогоните своего трубадура, Элеонора.
— Этого я делать не стану. Он под моим покровительством.
Людовик величественным шагом вышел вон. Драгоценные украшения — подарок в знак мира, неучтиво оставленный на столе без единого слова, — были просто ужасны: такие тяжелые, что их впору было подвешивать на конскую сбрую. Я упрямо стояла на своем. Знала, что делаю. Не прошло и недели, как Людовик явился в мои покои с новой шкатулкой — маленькой, деревянной, резной. Без всяких извинений или объяснений сунул шкатулку мне в руки.
— Дарю вам, Элеонора. Пусть это напомнит вам о родном доме. Я знаю, что вам нравятся южные благовония, потому и заказал это для вас.
Я открыла шкатулку, из нее пахнуло ласковым ароматом цветков апельсина с несколько резкими тонами, от которых у меня в носу защекотало. Подарок сам по себе был ценен, но еще больше меня тронуло то, что Людовик так позаботился обо мне, постарался сделать что-то приятное. Поэтому я решила быть великодушной и отложила в сторону свое вышивание. Теперь наступило подходящее время, чтобы вернуть ему мою любовь. Я поцеловала мужа в щеку.
— Все нужное я приобрел здесь, у одного парижского купца, — объяснил Людовик, взял у меня шкатулку, прошагал через всю комнату к очагу и.
— Осторожнее, Людовик, надо понемножку. Щепоточку, и все… Вы взяли слишком много!
Людовик щедрым жестом бросил на огонь добрую пригоршню порошка. Здорово было, когда он чем-нибудь воодушевлялся.
Повалил дым. В нем была нежная прелесть аромата цветков апельсина, наверное, немного жасмина, а вот основа… Я принюхалась. Я бы не удивилась, если бы основу благовония составило сандаловое дерево или даже ладан. Я бы заказала именно такой состав. У нас на Юге сохранились многие секреты и навыки древних римлян, позднее усовершенствованные стараниями наших алхимиков. Но здесь было что-то совсем иное… Снова принюхалась. Одна из моих дам чихнула. Людовик сдержанно кашлянул. Потом закашлялся уже не так сдержанно: дым стал гуще и защипал ему горло.
Деваться от этого было некуда. Благовоние дымилось, дым наполнил уже всю комнату, и все мы стали чихать и кашлять. На глазах выступили слезы от какого-то чрезвычайно тяжелого, едкого запаха, в котором ощущалось нечто животное.
— Распахните окна, — распорядилась я, чуть-чуть отдышавшись. — И огонь погасите.
Без толку. Дым вился с прежней силой, раскрывая секреты своего состава, и весь воздух пропитался невероятной смесью запахов, напоминавших испарения болота. Вся нежность ароматов к этому времени давно улетучилась, а сквозняки от распахнутых окон лишь заново раздували почти угасший огонь.
Мы укрылись в одной из передних и там попытались отдышаться.
— Оно очень дорого стоило, — просипел Людовик, отчаянно протирая глаза и колотя себя по груди.
— Могу себе представить.
И я расхохоталась.
Ну конечно, мускус. Самый дорогостоящий и пользующийся наибольшим спросом ароматический компонент основы. Но с ним надлежит обращаться крайне осмотрительно, а если бросать на огонь вот так, от всей души, запах становится совершенно невыносимым. Начав смеяться, я уже не в силах была остановиться. Все кругом насквозь пропиталось мускусом: гобелены, сложенные из камня стены и мы сами.
— Вы просто перестарались, Людовик, — сумела наконец выговорить я. Однако король уже спешил прочь, не переставая чихать, а я тем временем старательно вытирала выступившие на глазах слезы. — Говорят, что запах мускуса можно учуять и через сто лет…
Мне не хватило дыхания закончить фразу.
— Кожа у нас неделю будет пахнуть — это и так слишком долго, — пробормотала Агнесса. — А ваши волосы, госпожа! Они просто провоняли этой гадостью. Кто только готовил сию смесь для его величества? Надо бы заставить их самих задохнуться в парах собственного изготовления.
— Не иначе, как главный конюший[36] — он же привык готовить мази для лошадей. А вообще говорят, что мускус возбуждает плотские желания…
Я снова расхохоталась.
— И вы сообщите об этом его величеству?
Мы хохотали, пока не обессилели окончательно, тогда только Агнесса велела слугам принести горячей воды, и мы взялись отмывать волосы и отскребать кожу. То, что еще осталось от подарка Людовика, мы отправили в уборную.
Бедняга Людовик! Даже самые добрые его намерения воплощались вкривь и вкось, зато мы хотя бы помирились.
На заседания Королевского совета меня по-прежнему не допускали.
Ребенка нашего я потеряла. И сама не пойму, отчего так получилось. Хотя животу меня еще не округлился и до родов было очень далеко, я перестала выезжать на охоту. Танцевала очень умеренно, ела и пила разборчиво. Ничто не должно было повредить драгоценному наследнику. Но вдруг среди ночи я ощутила приступ страшной боли, она мучила меня неимоверно, а ведь такого не должно было быть. Ребенок родился мертвым, такой бесформенный, что его и ребенком-то трудно было назвать, слишком маленький, чтобы самостоятельно дышать; даже пол я не могла определить, настолько недоразвитым был еще плод. Кровавый комок плоти и огромное разочарование. О той боли, которая рвала меня на части, пока плод выходил наружу, я даже не задумывалась — только о поселившемся в душе всепоглощающем чувстве утраты. Я потерпела поражение. Я подвела и Францию, и Аквитанию. Даже сама не ожидала, что стану так горевать.
Винил ли меня Людовик?
Нет, он ни в чем меня не винил. Сам он считал, что потерю навлек некий безымянный, неведомый грех, в коем он не покаялся, и оттого снова стал проводить долгие часы на коленях, вымаливая у Бога прощение.
Возможно, так оно и было. Или же то был мой грех?
Когда я рыдала, когда боль была почти невыносимой, меня держала за руку Агнесса, а не Людовик, которому вход в комнату роженицы был закрыт, как и всем мужчинам.
— Что говорят во дворце, Агнесса? — поинтересовалась я, когда горе немного притупилось, уступая место пустоте окружающей меня действительности.
Она поджала губы.
— Кого винят теперь? — не отставала я от нее.
— Дитя родилось преждевременно, — красноречиво пожала она плечами. — Виновата в этом всегда бывает только женщина. Таково бремя, возложенное на нас.
Едкий ответ, но не лишенный сочувствия. Я понимала, что она права.
Что же до Людовика, то отчаяние повергло его на колени, однако не помешало найти время и прогнать от двора Маркабрю. Я не знала, что моего трубадура больше нет при дворе, пока не стала выходить из своих покоев. Лишь тогда мне передали, что Людовик отослал его назад в Пуатье — с тем условием, что в Париж он никогда не воротится. Мне очень не хватало его, не хватало яркого южного колорита его стихов, не хватало музыки, которая помогла бы мне, наверное, залечить свои раны. Душа моя болела, но в душе я боль и скрывала. С Людовиком на эту тему я даже не заговаривала. Он намеренно отомстил мне таким образом. А я считала его не способным на такое.
Мне кажется, именно в те дни мое сердце стало ожесточаться против короля Франции.