Мацько терпеливо ждал несколько дней, не придет ли из Згожелиц какое-нибудь известие и не переменит ли аббат гнев на милость, но наконец неизвестность и ожидание его истомили и он решил сам отправиться к Зыху. Все, что произошло, произошло без его вины, но он хотел знать, не обижен ли Зых и на него, потому что относительно аббата он был уверен, что гнев его будет отныне тяготеть и над Збышкой, и над ним самим.
Однако он хотел сделать все, что было в его силах, чтобы смягчить этот гнев, и поэтому дорогой думал и соображал, что он кому скажет в Згожели-цах, чтобы загладить обиду и сохранить старинную соседскую дружбу. Однако в голове у него как-то не клеилось, и он обрадовался, застав Ягенку одну; она встретила его по-старому, с поклоном, и поцеловала у него руку, словом — дружелюбно, хотя и с некоторой грустью.
— А отец дома? — спросил Мацько.
— Дома, только поехал с аббатом на охоту. Скоро вернутся…
Сказав это, она ввела его в комнаты. Они сели и довольно долго молчали. Наконец девушка первая спросила:
— Скучно вам одному в Богданце?
— Скучно, — отвечал Мацько. — Так ты уже знаешь, что Збышко уехал?
Ягенка тихо вздохнула:
— Знаю. Я узнала в тот самый день и думала… что он заедет хоть ласковое слово сказать, но он не заехал…
— Да как же ему было заехать? — сказал Мацько. — Аббат его в куски разорвал бы, да и отец твой ему не был бы рад.
Но она покачала головой и ответила:
— Э, я бы никому не позволила его обидеть!
Хоть и жестоко было сердце Мацьки, все же слова эти его растрогали; он привлек девушку к себе и сказал:
— Бог с тобой, девочка! Тебе грустно, да ведь и мне грустно, потому что одно скажу тебе: ни аббат, ни отец родной не любят тебя больше, чем я. Лучше мне было зачахнуть от той раны, от которой ты меня излечила, только бы он женился на тебе, а не на другой.
А на Ягенку нашла такая минута тоски и горя, когда человек не может ничего утаить, и она сказала:
— Больше я уж никогда его не увижу, а если увижу, то с дочерью Юранда; но лучше бы мне раньше того глаза выплакать.
И подняв концы фартука, она закрыла ими глаза, наполненные слезами. Мацько сказал:
— Перестань. Поехать-то он поехал, но, бог даст, с дочерью Юранда не вернется!
— Что ему не вернуться? — откликнулась из-под фартука Ягуся.
— Да ведь Юранд не хочет отдавать дочь за него!
Тут Ягенка сразу открыла лицо и, обернувшись к Мацьке, быстро спросила:
— Он говорил мне, да правда ли это?
— Как Бог свят, правда!
— А почему?
— Кто его знает? Обет, что ли, какой, а против обета ничего не поделаешь. Понравился ему Збышко тем, что обещал помогать мстить, да и это не помогло. Ни к чему оказалось и сватовство княгини Анны. Юранд не хотел слушать ни просьб, ни уговоров, ни приказаний. Отвечал, что не может. Ну и видно, что есть такая причина, по которой он не может, а человек он крепкий: что сказал, от того не отступится. Ты, девушка, не падай духом и подбодрись. По совести должен был парень ехать, потому что добыть эти павлиньи перья он поклялся в костеле. А девушка ему покрывало на голову набросила в знак того, что хочет за него замуж идти, и благодаря этому не отрубили ему голову; за это он перед ней в долгу, нечего и говорить. Она, даст бог, принадлежать ему не будет, но он по закону принадлежит ей. Зых на него сердит, аббат небось проклинает его на чем свет стоит, я тоже сердит, а ежели хорошенько подумать, так что ему было делать? Коли он перед ней в долгу, так надо было ему ехать. Ведь он же шляхтич! Но я тебе одно скажу: если немцы его не поколотят где-нибудь как следует, так он с чем поехал, с тем и вернется, — и вернется не только ко мне, старику, не только в Богданец, но и к тебе, потому что он страшно к тебе привязался.
— Где там он ко мне привязался! — сказала Ягенка.
Но в то же время она подвинулась к Мацьке и, толкнув его локтем, спросила:
— А почем вы знаете? А? Неправда небось?…
— Откуда я знаю? — сказал Мацько. — Потому что видел, как ему тяжело было уезжать. А еще было так, что как решено было, что надо ему ехать, я его и спрашиваю: "А не жалко тебе Ягенки?" А он отвечает: "Дай ей Бог здоровья и всего самого лучшего". И так стал вздыхать, точно у него кузнечный мех в груди!..
— Небось неправда! — несколько тише повторила Ягенка. — Но расскажите еще…
— Ей-богу, правда!.. Уж та ему после тебя так не понравится, да ты это и сама знаешь: крепче да красивей тебя девки по всей земле не найдешь. Тянуло его к тебе, может быть, даже больше, чем тебя к нему.
— Где уж! — воскликнула Ягенка.
И сообразив, что впопыхах сболтнула, она закрыла румяное как яблоко лицо рукавом, а Мацько усмехнулся, провел рукой по волосам и сказал:
— Эх, кабы я был молод. Но ты приободрись, потому что я уже вижу, как что будет: поедет он, получит при мазовецком дворе шпоры, потому что там от границы недалеко и меченосцев сколько хочешь… Я знаю, конечно, что между немцами попадаются здоровые рыцари, но так думаю, что не всякий со Збышкой справится, здоров шельма драться. Погляди-ка, как он Чтана из Рогова и Вилька из Бжозовой мигом разделал, а ведь они, говорят, мужики отличные и сильные как медведи. Привезет он свои перья, только Юрандовой дочки не привезет, потому что и я говорил с Юрандом и знаю, как обстоит дело. Ну а потом что? Потом он вернется сюда: куда же еще ему возвращаться?
— Когда еще он вернется!..
— Ну если не выдержишь, так тебе не на что обижаться. А пока что повтори-ка аббату и Зыху то, что я тебе сказал. Пускай они хоть немного поменьше на Збышку сердятся.
— Да как же мне говорить? Тятя больше расстроен, чем сердит, зато при аббате и поминать-то про Збышку опасно. Попало и мне, и тяте за слугу, которого я послала Збышке.
— За какого слугу?
— Да был у нас чех, которого тятя в плен взял под Болеславцем, хороший слуга и верный. Звали его Глава. Тятя мне его для услуг дал, потому что тот называл себя тамошним шляхтичем, а я дала ему хорошие латы и послала Збышке, чтобы он ему служил и охранял его, как надо, а если, упаси Господи, что случится, то чтобы дал знать… Дала я ему и кошелек на дорогу, а он поклялся мне спасением души, что до смерти будет верно служить Збышке.
— Славная ты девочка! Спасибо тебе. А Зых не был против?
— А как ему было быть против? Сначала он совсем не позволял, да как стала у него в ногах валяться, так и вышло по-моему. С тятей нетрудно было, но вот как аббат узнал об этом от своих скоморохов, то-то он стал ругаться, то-то сыр-бор загорелся — тятя даже на сеновал убежал. Только вечером сжалился аббат над моими слезами и даже мне бусы подарил… Да я рада была пострадать, только бы у Збышки было слуг больше.
— Ей-богу, не знаю, кого больше люблю: его или тебя? Да он и так много слуг взял с собой, и денег я ему дал, хоть он не хотел… Ну, положим, Мазо-вия не за горами…
Дальнейшую их беседу прервал собачий лай, голоса и звуки медных труб, раздавшиеся перед домом. Услышав их, Ягенка сказала:
— Тятя с аббатом вернулись с охоты. Пойдем на скамейку, что перед домом, потому что лучше, чтобы аббат издали вас увидел, чем сразу в комнатах.
Сказав это, она вывела Мацьку на крыльцо, с которого они увидали на покрытом снегом дворе кучку людей, лошадей, собак и настрелянных лосей и волков. Аббат, увидев Мацьку, прежде чем успел сойти с лошади, швырнул в его сторону копье, не для того, правда, чтобы попасть в него, но чтобы, таким образом, как можно яснее выразить свою ненависть к обитателям Богданца. Но Мацько издали снял перед ним шапку, точно ничего не заметил, а Ягенка не заметила и на самом деле, потому что больше всего поразило ее присутствие в свите аббата двух искателей ее руки.
— Чтан и Вильк приехали! — вскричала она. — Должно быть, в лесу с тятей встретились.
У Мацьки при виде их прямо-таки старая рана заболела. Мгновенно в голове у него мелькнула мысль, что один из них может получить Ягенку, а с ней и Мочидолы, и землю аббата, и леса, и деньги… И вот огорчение вместе со злобой схватили его за сердце, в особенности же когда через минуту он увидал еще нечто. Вильк из Бжозовой, с отцом которого еще недавно хотел Драться аббат, подскочил теперь к его стремени, чтобы помочь ему слезть с коня, а аббат, слезая, дружески оперся о плечо молодого человека.
"Таким образом помирится аббат со старым Вильком, — подумал Мацько, — и отдаст в приданое за девушкой леса и землю".
Но эти неприятные мысли прервал голос Ягенки, которая в эту самую минуту сказала:
— Оправились они после того, как Збышко поколотил их, но хоть бы каждый день сюда приезжали, не будет по-ихнему.
Мацько взглянул: лицо девушки было красно, столько же от гнева, сколько от холода, несмотря на то что ей было известно, что Вильк и Чтан вступились на постоялом дворе за нее же и из-за нее же были избиты.
А Мацько ответил:
— Ну ты сделаешь, как аббат велит! А она ему на это:
— Нет, аббат сделает, как я захочу!
"Боже ты мой, — подумал Мацько, — и этот дурак Збышко от такой девки сбежал".
А между тем "дурак" Збышко уехал из Богданца с тяжелым сердцем. Во-первых, ему было как-то не по себе без дяди, с которым он с давних лет не расставался и к которому так привык, что сам теперь хорошенько не знал, как без него обойдется и на войне, и в дороге. Во-вторых, жаль ему было расставаться с Ягенкой, потому что хоть он и говорил себе, что едет к Данусе, которую любил всей душой, однако же ему бывало так хорошо с Ягенкой, что только теперь он почувствовал, как радостно было быть с ней и как грустно может быть без нее. И он сам удивлялся своей грусти и даже встревожился ею, потому что, если бы он скучал по Ягенке, как скучает брат по сестре, это было бы ничего. Но он заметил, что ему хочется обнимать ее и сажать на коня, потом снимать с седла, переносить через речки, выжимать воду из ее косы, ходить с нею по лесам, смотреть на нее и болтать с ней. Он так привык к ней и все это так ему нравилось, что теперь, задумавшись об этом, он совсем забыл, что едет в дальний путь, в самую Мазовию, и вместо этого представилась ему та минута, когда Ягенка помогла ему в лесу совладать с медведем. И показалось ему, что это было вчера и что вчера же ходили они за бобрами к Одстайному озеру. Когда она вплавь пустилась доставать бобра, он ее не видал, а теперь казалось ему, что он ее видит, и тотчас же стал он "млеть" точно так же, как две недели тому назад, когда ветер слишком уж расшалился с Ягенкиной юбкой. Потом он вспомнил, как ехала она, нарядно одетая, в костел, в Кшесню, и как он тогда удивлялся, что такая простая девушка вдруг показалась ему дочерью знатного рода, едущей с целой свитою слуг. Все это привело к тому, что на сердце у него сделалось как-то беспокойно: и сладко, и грустно в одно и то же время; когда же он подумал, что мог сделать с ней все, чего ни пожелал бы, и как ее тоже влекло к нему, как она смотрела ему в глаза и как к нему прижималась, он едва усидел на лошади. "Кабы я где-нибудь повстречался с ней, да простился бы, да обнял на дорогу, — говорил он себе, — так, может быть, мне бы легче было". Но в ту же минуту он почувствовал, что это неправда и что не стало бы ему легче, потому что при одной мысли о таком прощании ему становилось жарко, хотя на дворе слегка подморозило.
Наконец он испугался этих воспоминаний, слишком похожих на страсть, и стряхнул их с души, как сухой снег с одежды.
— Я еду к Данусе, к моей возлюбленной, — сказал он себе.
И тотчас же понял, что это — иная любовь, как бы более благоговейная и не так касающаяся тела. И вот постепенно, по мере того как мерзли у него в стременах ноги, а холодный ветер остужал кровь, все мысли его обратились к Данусе, дочери Юранда. Перед ней он действительно был в долгу. Если бы не она — давно бы его голова упала с плеч на краковской площади. Ведь когда она перед рыцарями и горожанами сказала: "Он мой", то тем самым вырвала его из рук палачей, и с той поры он принадлежит ей, как раб своему господину. Не он ее брал, но она его взяла; с этим никакое Юрандово сопротивление ничего не может поделать. Она одна могла бы прогнать его, как госпожа может прогнать слугу, хотя и тогда он ушел бы недалеко, потому что его связывает и собственная клятва. Но он подумал, что она его не отгонит, но скорее пойдет за ним от двора мазовецкого хоть на край света, и, подумав это, он стал славить ее в душе своей, в ущерб Ягенке, точно Ягенка была виновата, что его мучили соблазны и сердце его двоилось. Теперь не пришло ему в голову, что Ягенка вылечила старика Мацьку, а кроме того, что без ее помощи медведь, пожалуй, содрал бы кожу с его головы, и он нарочно восстанавливал себя против Ягенки, думая, что таким образом станет достоин Дануси и оправдается в собственных глазах.
В это время, ведя за собой навьюченного коня, догнал его посланный Ягенкой чех Глава.
— Слава Господу Богу нашему, — сказал он, низко кланяясь.
Збышко раза два видел его в Згожелицах, но теперь не узнал и ответил:
— Во веки веков. А кто ты такой?
— Ваш слуга, славный господин мой!
— Как мой слуга? Вот мои слуги, — сказал Збышко, указывая на двух турок, подаренных ему Завишей, и на двух рослых слуг, которые, сидя на меринах, вели рыцарских жеребцов. — Вот это мои люди, а тебя кто прислал?
— Панна Ягенка, дочь Зыха из Згожелиц.
— Панна Ягенка?
Збышко только что восстанавливал себя против нее, и сердце его еще полно было досады, и потому он сказал:
— Так вернись домой и поблагодари панну за ее доброту, потому что я не хочу брать тебя.
Но чех покачал головой:
— Я не вернусь. Меня вам подарили, а кроме того, я поклялся до смерти служить вам.
— Если тебя мне подарили, то ты мой слуга.
— Ваш, господин мой.
— И я велю тебе возвратиться.
— Я поклялся и хоть взят в плен под Болеславцем и стал ничтожным слугой, но я из благородного рода…
Но Збышко рассердился:
— Пошел прочь! Что такое? Против моей воли ты будешь служить мне? Ступай, не то прикажу натянуть лук.
Но чех спокойно отстегнул епанчу, подбитую волчьим мехом, подал ее Збышке и сказал:
— Панна Ягенка и это прислала вам, господин.
— Ты хочешь, чтобы я тебе кости переломал? — спросил Збышко, беря у слуги копье.
— А вот и кошелек для вас, — отвечал чех.
Збышко замахнулся копьем, но вспомнил, что слуга, хоть он и пленник, происходит все же из хорошего рода, видно, он потому только и остался у Зыха, что ему не на что было выкупить себя; и Збышко опустил оружие.
А чех наклонился к его стремени и сказал:
— Не гневайтесь, господин! Если вы не велите мне ехать с вами, то я поеду за вами следом, потому что в том я поклялся спасением души.
— А если я велю убить или связать тебя?
— Если вы велите убить меня, то тут греха моего не будет, а если велите связать, то буду лежать так, пока не развяжут меня добрые люди или не съедят волки.
Збышко ничего не ответил, но тронул коня и поехал вперед, а за ним тронулись его люди. Чех с луком за спиной и с топором на плече тащился сзади, кутаясь в косматую шкуру зубра, потому что подул резкий ветер, принесший снеговую крупу.
Вьюга усиливалась с каждой минутой. Турки, несмотря на свои тулупы, коченели от нее, слуги Збышки стали похлопывать рука об руку, а сам он, тоже одетый недостаточно тепло, стал поглядывать на волчью епанчу, привезенную Главой, и через несколько времени велел турку подать ее.
Плотно запахнувшись в нее, вскоре он почувствовал, как теплота разливается по всему его телу. Особенно удобен был капюшон, закрывший глаза и значительную часть лица, так что ветер почти перестал докучать ему. Тогда он невольно подумал, что Ягенка хорошая девушка, и попридержал коня, потому что его разобрала охота расспросить чеха о ней и обо всем, что происходило в Згожелицах.
Поэтому, подозвав слугу, он сказал:
— А знает старый Зых, что панна послала тебя ко мне?
— Знает, — отвечал Глава.
— И не противился этому?
— Противился.
— Рассказывай, как дело было.
— Пан ходил по дому, а панна за ним. Он кричал, а она ничего, только как он к ней повернется, так она перед ним на колени. И ни слова. Наконец пан говорит: "Что ж, оглохла ты, что ничего не говоришь на мои слова? Говори! Если я позволю, так аббат мне голову с плеч снесет". Тут поняла панна, что настояла-таки на своем и давай благодарить со слезами. Пан ее упрекал, что она его подвела, и жаловался, что она все делает по-своему, а под конец сказал: "Обещай мне, что не побежишь тайком с ним прощаться, тогда позволю, а то нет". Огорчилась тогда панна, но обещала; и пан был рад, потому что оба они с аббатом страшно боялись, как бы ей не вздумалось повидаться с вашей милостью… Но этим дело не кончилось, потому что потом панна захотела послать двух лошадей, а пан был против; панна хотела послать епанчу и кошелек, а пан не хотел. Да что толку? Если бы ей пришла охота дом сжечь, пан и это позволил бы. Вот почему со мной два коня, епанча и кошелек…
"Хорошая девушка", — подумал Збышко. И, помолчав, спросил громко:
— А с аббатом трудно пришлось?
Чех усмехнулся, как сметливый слуга, отдающий себе отчет во всем, что происходит вокруг него, и сказал:
— Оба они делали это тайком от аббата, и я не знаю, что было, когда он узнал, потому что я уехал раньше этого. Аббат как аббат. Он и гаркнет иной раз на панну, а потом только и делает, что глазами за ней следит да смотрит, не больно ли ее обидел. Я сам видел, как раз он на нее накричал, а потом пошел к сундуку, принес ей цепочку такую, что лучше и в Кракове не найдешь, и говорит ей: "На". Она и с аббатом справится, коли он ее больше отца родного любит.
— Верно, что так?
— Ей-богу…
Тут они замолчали и продолжали путь среди ветра и снежной крупы; но вдруг Збышко сдержал коня, потому что с опушки леса послышался чей-то жалобный голос, наполовину заглушённый шумом деревьев:
— Добрые христиане, помогите в несчастье слуге божьему…
И в ту же минуту на дорогу выбежал человек, одетый не то по-духовному, не то по-светски, и, остановившись перед Збышкой, начал кричать:
— Кто бы ты ни был, господин, окажи помощь человеку и ближнему своему в тяжком несчастье.
— Что с тобой случилось и кто ты такой? — спросил молодой рыцарь.
— Я слуга божий, хоть и не священник еще. А случилось со мной то, что нынче утром убежала у меня лошадь, везшая сундуки с церковной утварью. Остался я один, без оружия, а уж вечер подходит, того и гляди, что в бору заревет лютый зверь. Пропаду я, если вы не спасете меня.
— Если бы ты погиб по моей вине, — отвечал Збышко, — то пришлось бы мне за твои грехи отвечать; но почем же я узнаю, что ты говоришь правду и что ты не бродяга какой-нибудь и не грабитель, каких много шатается по дорогам?
— Узнаешь по сундукам, господин. Многие отдали бы набитые дукатами кошельки, чтобы получить то, что находится в моих сундуках, но я даром уделю тебе часть, если только ты захватишь меня и мои сундуки.
— Ты говоришь, что ты слуга божий, а того не знаешь, что не ради земных, но лишь небесных наград должно помогать ближнему… Но как же ты сохранил сундуки, если везшая их лошадь убежала?
— Прежде чем я нашел лошадь, волки загрызли ее в лесу на поляне; сундуки целы остались, я же притащил их к дороге, чтобы ждать, не сжалятся и не помогут ли добрые люди.
Сказав это и желая доказать, что он говорит правду, незнакомец указал на два лубочных короба, лежащие под сосной. Збышко смотрел на него довольно недоверчиво, потому что человек не казался ему особенно честным, да и выговор его, хоть и довольно чистый, выдавал все же происхождение из отдаленных стран. Он, однако, не хотел отказать неизвестному в помощи и позволил ему вместе с его коробами, которые оказались довольно легкими, сесть на свободную лошадь, ведомую в поводу чехом.
— Да умножит Бог твои победы, могущественный рыцарь, — сказал незнакомец.
А потом, глядя на юное лицо Збышки, добавил вполголоса:
— А также и волосы на твоей бороде.
И вот он уже ехал возле чеха. Некоторое время он не мог разговаривать, потому что дул сильный ветер и в лесу стоял страшный шум, но когда несколько стихло, Збышко услышал у себя за спиной следующий разговор:
— Я не отрицаю, что ты был в Риме, но видом похож ты на немца, который только и знает, что лакать пиво.
— Бойся вечных мучений, — отвечал незнакомец, — потому что говоришь это человеку, который в прошедшую Пасху ел крутые яйца со святым отцом. Не говори мне в такой холод о пиве, а уж коли говоришь, так о подогретом говори; но если есть у тебя с собой фляга вина, то дай мне парочку глотков, а я скину тебе месяц с пребывания в чистилище.
— Ты не священник, я слышал, сам ты говорил это, так как же можешь скинуть мне месяц пребывания в чистилище?
— Я не священник, но голова у меня пробрита, потому что я получил на то разрешение, а кроме того, я везу с собой отпущения грехов и мощи.
— В этих коробах? — спросил чех.
— В этих коробах. А если бы вы увидели все, что у меня есть, то пали бы лицом на землю, и не только вы, но и все сосны в лесу, и все дикие звери.
Но чех, который был человек сообразительный и опытный, подозрительно посмотрел на продавца индульгенций и сказал:
— А лошадь волки съели?
— Съели, потому что они сродни дьяволу, но зато все полопались. Одного лопнувшего я своими глазами видел. Если у тебя есть вино, дай, потому что хоть ветер затих, но я промерз, сидя у дороги.
Но чех не дал вина, и снова все ехали молча; наконец продавец индульгенций сам начал расспрашивать:
— Вы куда едете?
— Далеко. Пока что в Серадзь. Ты с нами поедешь?
— Приходится. Высплюсь на конюшне, а завтра, быть может, этот благочестивый рыцарь подарит мне лошадь, и тогда я поеду дальше.
— Откуда же ты?
— Из Пруссии, из-под Мальборга.
Услыхав это, Збышко повернул голову и сделал знак незнакомцу, чтобы тот приблизился.
— Ты из-под Мальборга? — сказал он. — Оттуда и едешь?
— Из-под Мальборга.
— Да ты что, не немец, что ли, что так хорошо на нашем языке говоришь? Как тебя зовут?
— Я немец, а зовут меня Сандерус, а на вашем языке я говорю потому, что родился в Торуни, где весь народ так говорит. Потом я жил в Мальборге, но и там то же самое. Ведь даже братья из ордена понимают ваш язык.
— А давно ты из Мальборга?
— Был я в Святой земле, потом в Константинополе и в Риме, откуда через Францию возвратился в Мальборг, а оттуда ездил в Мазовию, возя святые мощи, которые набожные христиане охотно покупают для спасения души.
— Ты в Плоцке был, а может быть, и в Варшаве?
— И там был, и там. Пошли Бог здоровья обеим княгиням. Недаром княгиню Александру даже прусские паны любят: благочестивая госпожа. Хотя и княгиня Анна, жена Януша, не хуже ее.
— Ты видел в Варшаве двор?
— Я застал его в Варшаве, а в Цеханове, где князь и княгиня приняли меня, как слугу божьего, гостеприимно и щедро одарили на прощание. Но и я оставил им реликвии, которые должны призвать на них благословение Божье.
Збышко хотел спросить о Данусе, но вдруг охватила его как бы некоторая робость и некоторый стыд, потому что он понял, что это было бы то же самое, что признаться в любви перед незнакомым человеком, да еще простого происхождения, который к тому же имел вид подозрительный и мог оказаться простым жуликом. Поэтому, помолчав, он спросил его:
— Какие же реликвии ты возишь?
— Вожу и отпущения грехов, и разрешительные грамоты. Они разные бывают: есть полная, есть на пятьсот лет, и на триста, и на двести, и меньше, которые подешевле, чтобы и бедный люд мог покупать их и таким образом сокращать себе муки чистилища. Есть у меня отпущения прошедших грехов и будущих, но не думайте, господин, что деньги, за которые их покупают, я оставляю себе… Кусок черного хлеба да глоток воды — вот что приходится на мою долю, а все остальное, что собираю, я отвожу в Рим, чтобы со временем накопились деньги на новый крестовый поход. Правда, немало и жуликов ездит по свету, у которых все поддельное: и индульгенции, и реликвии, и печати, и свидетельства, таких святой отец справедливо преследует своими посланиями; но со мной приор серадзский поступил жестоко и несправедливо, потому что мои печати настоящие. Осмотрите, господин, воск и скажите сами.
— А что же серадзский приор?
— Ах, господин. Дай бог, чтобы я оказался не прав, но сдается мне, что он заражен еретическим учением Виклефа. Но если вы, как сказал мне ваш слуга, едете в Серадзь, то я предпочитаю не показываться ему на глаза, чтобы не вводить его в грех и не дать кощунствовать над святынями.
— Коротко говоря, это значит, что он счел тебя обманщиком и грабителем?
— О, если бы меня, господин мой! Я простил бы ему из любви к ближнему, как, впрочем, уже и сделал, но он кощунствовал над святыми моими товарами, за что, весьма опасаюсь этого, будет он осужден без всякого снисхождения.
— Какие же у тебя святые товары?
— Такие, что и рассказывать-то тебе о них с покрытой головой не годится, но на сей раз, имея готовые отпущения грехов, даю вам, господин мой, разрешение не снимать капюшона, потому что опять дует ветер. За это, когда приедем на постоялый двор, вы купите у меня отпущеньице, и грех не будет зачтен вам. Чего только у меня нет! Есть копыто осла, на котором происходило бегство в Египет: оно найдено было вблизи пирамид. Король Арагонский давал мне за него пятьдесят дукатов чистым золотом. Есть у меня перо из крыл архангела Гавриила, уроненное им во время Благовещения; есть две головы перепелок, посланных израильтянам в пустыне, есть масло, в котором язычники хотели изжарить святого Иоанна; ступенька из лестницы, которую видел во сне Иаков; слезы Марии Египетской и немного ржавчины с ключей святого Петра… Но всего и пересказать не могу, во-первых, потому, что замерз, а слуга твой, господин, не хотел мне дать вина, а во-вторых, потому, что до вечера не кончил бы.
— Великие святыни, если настоящие, — сказал Збышко.
— Если настоящие! Возьми, господин, копье из рук слуги и замахнись, потому что дьявол недалеко: он подсказывает тебе эти мысли. Держи его, господин, на расстоянии копья. А если не хочешь навлечь на себя несчастья, то купи у меня отпущение на этот грех, не то в течение трех недель умрет у тебя кто-то, кого ты любишь больше всего на свете.
Збышко испугался угрозы, потому что ему пришла в голову Дануся, и отвечал:
— Да ведь это не я не верю, а приор доминиканцев в Серадзи.
— Осмотрите, господин, сами воск на печатях; что же касается приора, то одному Богу ведомо, жив ли еще он, ибо скоро бывает возмездие Божье.
Но по приезде в Серадзь оказалось, что приор жив. Збышко даже отправился к нему, чтобы дать денег на две обедни, из которых одна должна была быть отслужена за здоровье Мацьки, а другая — чтобы Збышко благополучно добыл те павлиньи перья, за которыми ехал. Приор, как и многие ему подобные в тогдашней Польше, был чужеземец, родом из Цилии, но за сорок лет жизни в Серадзи хорошо научился польскому языку и был великим врагом меченосцев. Поэтому, узнав об обете Збышки, он сказал:
— Еще большее наказание Божье ждет их, но и тебя я не отговариваю от твоего намерения, во-первых, по той причине, что ты поклялся, а во-вторых, потому, что за то, что сделали они здесь, в Серадзи, польская рука никогда не отплатит им вдоволь.
— Что же они сделали? — спросил Збышко, который хотел знать обо всех преступлениях меченосцев.
В ответ старичок-приор развел руками и прежде всего стал громко читать: "Упокой, Господи", а потом сел, закрыл глаза и некоторое время молчал, как бы желая собрать старые воспоминания, и, наконец, начал так:
— Привел их сюда Винцентий из Шамотур. Было мне тогда двенадцать лет, и я только что прибыл сюда из Цилии, откуда взял меня мой дядя Пет-цольдт, казнохранитель. Меченосцы ночью напали на город и тотчас его сожгли. Мы со стен видели, как на площади избивали мечами мужчин, детей и женщин и как бросали в огонь грудных младенцев… Видел я и ксендзов убитых, ибо в ярости своей они не пропускали никого. И случилось так, что приор Миколай, будучи родом из Эльблонга, знал комтура Германа, который предводительствовал войском. Вышел он тогда со старшими из братии к этому лютому рыцарю и, став перед ним на колени, заклинал его по-немецки пожалеть христианскую кровь. Тот ответил ему: "Не понимаю", — и приказал продолжать резню. Тогда перерезали и монахов, а с ними и дядю моего Петцольдта, а Миколая привязали к конскому хвосту… И к утру в городе не было ни одного живого человека, кроме меченосцев да меня, потому что я спрятался на балке от колокола. Бог уже покарал их за это под Пловцами, но они непрестанно стараются погубить это христианское королевство и будут стараться до тех пор, пока рука Божья не сотрет их самих с лица земли.
— Под Пловцами, — сказал Збышко, — погибли почти все воины из моего рода; но я их не жалею, раз Господь Бог даровал королю Локотку столь великую победу и истребил двадцать тысяч немцев.
— Ты дождешься еще большей войны и больших побед, — сказал приор.
— Аминь, — отвечал Збышко.
И они стали говорить о другом. Молодой рыцарь расспросил немного о продавце индульгенций, с которым повстречался дорогой, и узнал, что по дорогам шатается много подобных мошенников, дурачащих легковерных людей. Говорил ему также приор, что существуют папские буллы, повелевающие епископам преследовать подобных продавцов и тех, у кого не окажется настоящих грамот и печатей, тотчас судить. Так как свидетельства этого бродяги казались ему подозрительными, то приор хотел тотчас отправить его на суд епископа. Если бы оказалось, что он действительно имеет право продавать индульгенции, то ему не причинили бы никакого зла. Но он предпочел убежать. Однако, возможно, что он боялся трудностей самого путешествия. Но благодаря этому бегству он стал еще более подозрителен.
Под конец беседы приор пригласил Збышку отдохнуть и переночевать в монастыре, но тот не мог на это согласиться, ибо хотел вывесить перед постоялым двором бумагу с вызовом "на пеший или конный бой" всех рыцарей, которые бы не признали, что панна Данута, дочь Юранда, — прекраснейшая и добродетельнейшая девица в королевстве; между тем вывешивать такой вызов на монастырской стене было совершенно невозможно. Ни приор, ни другие ксендзы не хотели даже написать ему вызов, чем молодой рыцарь был весьма озабочен и не знал, что ему делать. Наконец, по возвращении на постоялый двор, пришло ему в голову призвать на помощь продавца индульгенций.
— Приор не знает, жулик ты или нет, — сказал ему Збышко, — он говорит так: чего ему было бояться епископского суда, если у него есть подлинные свидетельства?
— Я и не боюсь епископа, — отвечал Сандерус, — а боюсь монахов, которые не знают толка в печатях. Я хотел ехать в Краков, но так как у меня нет лошади, то приходится ждать, пока кто-нибудь мне ее не подарит. А пока — пошлю письмо, к которому приложу собственную печать.
— Я тоже подумал, что если окажется, что ты знаешь грамоту, то ты не проходимец. Но как же ты пошлешь письмо?
— Через какого-нибудь путника или странствующего монаха. Разве мало народу ездит в Краков ко гробу королевы?
— А мне сумеешь написать кое-что?
— Напишу, все напишу, что прикажете, гладко и толково, даже хоть на доске.
— Лучше на доске, — сказал обрадованный Збышко, — не разорвется и пригодится на будущее время.
И вот когда через несколько времени слуги отыскали и принесли свежую доску, Сандерус принялся за писание. Что он написал, того Збышко прочесть не мог, но тотчас велел повесить вызов на воротах, а под вызовом щит, который попеременно охраняли турки. Тот, кто ударил бы в щит копьем, тем самым показал бы, что принимает вызов. Однако в Серадзи не было, очевидно, охотников до таких дел, ибо ни в этот день, ни до самого полудня следующего щит ни разу не зазвенел от удара, а в полдень несколько смущенный юноша отправился в дальнейший путь.
Но перед отъездом к Збышке еще раз пришел Сандерус и сказал:
— Если бы вы, господин, вывесили щит в немецких землях, то уж наверняка бы теперь слуга застегивал на вас ремни панциря.
— Как? Ведь у меченосца, как у монаха, не может быть дамы, в которую он влюблен, потому что это ему запрещено.
— Не знаю, запрещено им это или нет, но знаю, что дамы у них бывают. Правда, меченосец не может, не совершая греха, выйти на поединок, потому что дает клятву биться только в сражениях, да и то за веру, но там, кроме меченосцев, есть множество светских рыцарей из отдаленных стран; рыцари эти приходят на помощь к прусским панам. Они только и смотрят, с кем бы сцепиться, а особенно французы.
— Бона! Видал я их под Вильной, а бог даст — увижу и в Мальборге. Мне нужны павлиньи перья со шлемом, потому что я поклялся достать их, понимаешь?
— Купите, господин, у меня две-три капли пота святого Георгия, которые пролил он, сражаясь со змеем. Ни одна реликвия лучше их не может пригодиться рыцарю. А если за это вы отдадите мне коня, на которого сажали в дороге, то я вам прибавлю еще и отпущение грехов за пролитие той крови христианской, которую вы прольете в битве.
— Отстань, а то рассержусь! Не стану я покупать твоего товара, пока не узнаю, что он хорош.
— Вы едете, по словам вашим, к мазовецкому двору, к князю Янушу. Спросите там, сколько они купили у меня реликвий: и сама княгиня, и рыцари, и панны на тех свадьбах, где я был.
— На каких свадьбах? — спросил Збышко.
— Да всегда перед постом свадьбы бывают. Рыцари наперебой спешили жениться, потому что поговаривают, будто будет война у польского короля с немцами из-за Добжинской земли… Вот рыцарь и думает: "Одному Богу ведомо, останусь ли я в живых" — и хочет пока что изведать счастья со своей невестой.
Збышку очень заинтересовало известие о войне, но еще больше то, что говорил Сандерус о свадьбах, и потому он спросил:
— А какие девушки вышли замуж?
— Придворные княгини. Не знаю, осталась ли хоть одна в девушках, потому что слышал, будто княгиня говорила, что придется ей искать новых прислужниц.
Услыхав это, Збышко замолк, но потом несколько изменившимся голосом спросил:
— А панна Данута, дочь Юранда, имя которой написано на доске, тоже вышла замуж?
Сандерус задумался над ответом, во-первых, потому что сам хорошенько не знал, а во-вторых, он подумал, что, держа рыцаря в неизвестности, получит над ним некоторое преимущество и сумеет его лучше использовать. Он уже решил, что надо держаться за этого рыцаря, у которого была хорошая свита и все необходимое. Сандерус знал толк в людях и вещах. Крайняя молодость Збышки позволяла ему предполагать, что это пан благородный, неосторожный и легко сорящий деньгами. Он уже заметил дорогие миланские латы и огромных боевых коней, которыми не мог владеть первый встречный; поэтому он решил, что при этом юноше ему обеспечено и гостеприимство при дворах, и достаточно случаев продать индульгенции, и безопасность в дороге, и наконец — достаточное пропитание, которое ему нужно было прежде всего.
Поэтому, услышав вопрос Збышки, он наморщил лоб, поднял глаза кверху, как бы напрягая память, и отвечал:
— Панна Данута, дочь Юранда… А откуда она?
— Данута, дочь Юранда, из Спыхова.
— Видал-то я всех их, да как которую звали, не очень помню.
— Совсем еще молоденькая. Она на лютне играет и развлекает княгиню песнями.
— А… молоденькая… на лютне играет… выходили и молоденькие… Она не черная, как агат?
Збышко вздохнул с облегчением.
— Это не та. Та бела, как снег, только щеки у нее румяные и белокурая. Сандерус отвечал:
— Одна, черная, как агат, осталась при княгине, а другие почти все вышли замуж.
— Но ведь ты говоришь, что "почти все", значит, не все до единой? Ради бога, если ты хочешь получить от меня что-нибудь, припомни.
— Этак дня в три, в четыре я бы припомнил, а всего приятнее было бы мне получить коня, который вез бы меня и святые мои товары.
— Так получишь его, скажи только правду.
Тут чех, с самого начала слушавший этот разговор и усмехавшийся в руку, проговорил:
— Правда будет известна при мазовецком дворе. Сандерус пристально посмотрел на него и сказал:
— А ты думаешь, я боюсь мазовецкого двора?
— Я не говорю, что ты боишься мазовецкого двора, а говорю только, что ни сейчас, ни через три дня не уехать тебе на этом коне, а если окажется, что ты соврал, то и на собственных ногах тебе не убраться, потому что его милость велит их тебе переломать.
— Обязательно, — сказал Збышко.
Сандерус подумал, что ввиду такого обещания лучше быть осторожным, и отвечал:
— Если бы я хотел солгать, то ответил бы сразу, что она замуж вышла или что не вышла, а я сказал: не помню. Если бы был у тебя ум, то по этому ответу ты бы сразу постиг мою добродетель.
— Не брат мой ум твоей добродетели, потому что она, пожалуй, псу родная сестра.
— Не лает моя добродетель, как твой ум, а кто при жизни лает, тому, может статься, после смерти придется выть.
— Это верно, что добродетель твоя не будет выть после смерти: она будет скрежетать зубами, если только не потеряет их при жизни, на службе у дьявола.
И они стали браниться, потому что язык у чеха был "хорошо привешен", и на каждое слово немца он находил два. Но тем временем Збышко приказал готовиться к отъезду, и вскоре они тронулись в путь, расспросив наперед хорошенько бывалых людей о дороге в Ленчицу. Выехав из Серадзи, они вскоре вступили в глухие леса, которыми была покрыта большая часть страны. Но среди этих лесов шла большая дорога, местами даже окопанная канавами, местами же, на низинах, вымощенная кругляками: память о хозяйстве короля Казимира. Правда, после его смерти, во время военной смуты, возникшей благодаря наленчам и гжимальтам, дороги пришли в некоторый упадок, но при Ядвиге, после успокоения королевства, снова в руках пришлого люда заходили на болотах лопаты, в лесах — топоры, и под конец ее жизни купец уже мог вести нагруженные свои воза из города в город, не боясь, что они сломаются на выбоинах или завязнут в грязи. Опасность на дорогах могли представлять разве только дикие звери да разбойники, но от зверей по ночам охраной служил огонь, а днем — лук, разбойников же и бродяг было здесь меньше, чем в пограничных местностях. Впрочем, тому, кто ехал с вооруженным отрядом, можно было ничего не бояться.
Збышко тоже не боялся ни разбойников, ни вооруженных рыцарей, потому что охватила его мучительная тревога, и всей душой своей находился он при мазовецком дворе. Застанет ли он свою Данусю еще придворной княгини, или она уже стала женой какого-нибудь мазовецкого рыцаря, этого он сам не знал и с утра до ночи мучился над этим вопросом. Иногда ему казалось невозможным, чтобы она забыла о нем, но минутами ему приходило в голову, что, быть может, Юранд приехал ко двору из Спыхова и выдал девушку за какого-нибудь соседа или приятеля. Ведь он еще в Кракове говорил, что Дануся — не для Збышка и что ему он не может ее отдать; очевидно, значит, что обещал ее кому-нибудь другому, очевидно, был связан клятвой, и теперь эту клятву исполнил. Когда Збышко думал об этом, ему казалось вероятным, что он уже не увидит Данусю в девушках. Тогда он призывал Сандеруса и снова его расспрашивал, снова выпытывал, но тот запутывал дело все больше. Иногда он уже вспоминал придворную девушку, дочь Юранда, и ее свадьбу, но потом вдруг засовывал палец в рот, задумывался и отвечал: "Пожалуй, не та". Даже в вине, которое должно было прояснять его мысли, не обретал немец памяти и все время держал молодого рыцаря между смертельным страхом и надеждой.
И вот ехал Збышко в тоске, огорчении и полном неведении. Дорогой он Уже вовсе не думал ни о Богданце, ни о Згожелицах, а только о том, что ему надлежит делать. Прежде всего нужно было ехать к мазовецкому двору, чтобы узнать правду, и он ехал поспешно, останавливаясь лишь для кратких ночлегов в усадьбах, на постоялых дворах и в городах, чтобы не загнать лошадей. В Ленчице он снова велел вывесить на воротах доску с вызовом, рассуждая так, что остается ли еще Дануся в девушках, вышла ли замуж, во всяком случае, она дама его сердца и он должен за нее сражаться. Но в Ленчице не всякий умел прочесть вызов, а те рыцари, которым прочли его грамотеи-клирики, пожимали плечами, не зная чужеземного обычая, и говорили: "Это дурак какой-то едет, потому что как с ним кто-нибудь может согласиться или поспорить, коли сам никогда этой девицы в глаза не видал?" А Збышко продолжал путь все с большей тревогой и все поспешнее. Никогда не переставал он любить свою Данусю, но в Богданце и в Згожелицах, чуть не каждый день "толкуя" с Ягенкой и любуясь ее красотой, он не так часто думал о Данусе; теперь же и днем и ночью стояла она у него перед глазами и не улетучивалась ни из памяти, ни из мыслей. Он видел ее перед собой даже во сне, с непокрытой головой, с лютней в руке, в красных башмачках и в веночке. Она протягивала к нему руки, а Юранд оттаскивал ее от него. По утрам, когда сны рассеивались, тотчас на место их приходила тоска, еще большая, чем была раньше, — и никогда в Богданце Збышко не любил эту девушку так, как полюбил ее теперь, когда боялся, что ее у него отняли.
Также приходило уму в голову, что, вероятно, ее выдали против ее воли, и он не осуждал ее, потому что, будучи еще ребенком, она не могла иметь своей воли. Зато он возмущался Юрандом и княгиней, а когда думал о муже Дануси, то сердце его как бы подымалось в груди к самому горлу, и он грозно поглядывал на слуг, везших оружие. Он решил, что не перестанет служить ей и что если бы даже застал ее чужой женой, то и тогда положит к ее ногам павлиньи перья. Но в этой мысли было больше печали, чем утешения, потому что он решительно не знал, что будет делать дальше.
Утешала его только мысль о большой войне. Хотя ему и не хотелось без Дануси жить на свете, все же он не обещал себе во что бы то ни стало погибнуть, а, напротив, чувствовал, что война так захватит его душу и память, что он избавится от всех других огорчений и забот. А большая война, казалось, висела в воздухе. Неизвестно было, откуда берутся вести о ней, потому что между королем и орденом господствовал мир, однако всюду, куда ни приезжал Збышко, только и разговоров было, что о войне. У людей было как бы предчувствие, что война неизбежна, и некоторые говорили откровенно: "Зачем же нам было объединяться с Литвой, как не против этих волков-меченосцев? Надо раз навсегда покончить с ними, чтобы они больше не терзали наших внутренностей". Другие же говорили: "Сумасшедшие монахи! Мало им было Пловцов? Над ними и так витает смерть, а они еще проглотили Добжинскую землю, которую им придется выплюнуть вместе с кровью…" И вот во всех землях королевства спокойно, без суетливости готовились к войне, как обычно готовятся к битве не на жизнь, а на смерть, но с глухим упорством сильного народа, который слишком долго сносил обиды и наконец стал готовиться к страшной мести. Во всех усадьбах встречал Збышко людей, уверенных, что не нынче, так завтра придется садиться на коня, и даже удивлялся этому, потому что, думая, как и прочие, что дело должно дойти до войны, не слыхал все-таки, что она наступит так скоро. Ему не пришло в голову, что на этот раз желание народа предупреждает события. Он верил другим, а не себе, и радовался при виде этих военных приготовлений, которые встречал на каждом шагу. Повсюду все иные заботы отступали на задний план перед заботами о лошадях и оружии, всюду заботливо осматривались копья, мечи, топоры, рогатины, шлемы, панцири, ремни у лат… Кузнецы день и ночь стучали молотами по железу, выковывая толстые, тяжелые латы, которые едва могли бы поднять изнеженные рыцари Запада, но которые с легкостью носили крепкие обладатели земель Великой и Малой Польши. Старики вынимали из сундуков, стоящих в чуланах, заплесневевшие мешки с гривнами, чтобы снарядить на войну детей. Однажды Збышко ночевал у богатого шляхтича Бартоша из Беляв, который, имея двадцать два здоровых сына, заложил большие пространства земли Ловичскому монастырю, чтобы купить двадцать два панциря, столько же шлемов и других частей оружия. Поэтому Збышко, хотя и не слышал о том в Богданце, думал все же, что ему сейчас же придется отправляться в Пруссию, и благодарил Бога, что он так хорошо снабжен всем, что необходимо в походе. В самом деле, оружие его всюду вызывало восторг. Его принимали за сына воеводы, а когда он говорил людям, что он только простой шляхтич и что такое оружие можно купить у немцев, только бы хорошо расплатиться при помощи топора, то всех охватывало желание поскорее идти на войну. И многие при виде этих лат не могли побороть зависти, догоняли Збышку на большой дороге и спрашивали: "Не сразишься ли, поставив в заклад эти латы?" Но он, спеша, не хотел сражаться, а чех натягивал лук. Збышко перестал даже вывешивать на постоялых дворах доску с вызовом, потому что понял, что, чем глубже заезжает он от границ в страну, тем меньше людей понимают, в чем тут дело, и тем более встречается таких, которые благодаря этому считают его за дурака.
В Мазовии о войне говорили меньше. Думали и здесь, что она будет, но не знали когда. В Варшаве все было спокойно, тем более что двор находился в Цеханове, который князь Януш перестраивал, а вернее возводил сызнова: после литовского нашествия от старого Цеханова оставался только замок. В Варшавской крепости Збышка принял Ясько Соха, староста замка, сын воеводы Абрахама, павшего у Ворсклы. Ясько знал Збышку, так как был с княгиней в Кракове, и принял его с радостью. Но Збышко, прежде чем сесть за стол, принялся расспрашивать о Данусе и о том, не вышла ли и она замуж одновременно с прочими девушками княгини.
Но Соха не мог ему на это ответить. Князь и княгиня с ранней осени находились в Цехановском замке. В Варшаве же для охраны осталась только горсть лучников да он. Он слышал, что в Цеханове были разные празднества и свадьбы, как вообще бывает перед рождественским постом, но кто из девушек вышел замуж, а кто остался, про то он как человек женатый, не расспрашивал.
— Я только думаю, — сказал он, — что дочь Юранда не вышла, потому что без Юранда это произойти не могло, а я не слыхал, чтобы он приезжал. Гостят у князя два меченосца, комтуры, один из Янсборга, а другой из Щитна; с ними есть, вероятно, еще какие-нибудь заграничные гости, а Юранд в таких случаях никогда не приезжает, потому что вид белого плаща тотчас приводит его в бешенство. А коли не было Юранда, так не было и свадьбы. Но если хочешь, я пошлю гонца, чтобы он разузнал, и велю ему тотчас вернуться; хотя я уверен, что ты застанешь дочь Юранда еще в девушках.
— Я сам завтра же поеду, спасибо за утешение. Как только лошади отдохнут, так и поеду, потому что не буду спокоен, пока не узнаю правды. Но все-таки спасибо тебе, потому что сейчас мне стало легче.
Однако Соха этим не ограничился и стал расспрашивать шляхту, случайно бывшую в замке, и солдат, не слыхал ли кто о свадьбе дочери Юранда. Однако никто не слыхал, хотя нашлись такие, которые не только были в Цеханове, но и присутствовали на некоторых свадьбах. "Может быть, — отвечали они, — кто-нибудь женился на ней в последние недели и даже дни". В самом деле, могло быть и так, потому что в те времена люди не тратили времени на размышления. Но пока что Збышко отправился спать очень ободренный. Уже лежа в постели, он подумал, не прогнать ли завтра же Сандеруса, но ему пришло в голову, что этот прохвост может пригодиться ему своим знанием немецкой речи, когда Збышко отправится сражаться с Лихтенштейном. Он также подумал, что Сандерус не обманул его, и хотя он был невыгодным приобретением, потому что ел и пил на постоялых дворах за четверых, но все же оказался довольно услужливым и даже обнаруживал некоторую привязанность к новому господину. Кроме того, он умел писать, чем превосходил не только слугу-чеха, но и самого Збышку.
Все это сделало то, что молодой рыцарь позволил ему ехать с собой в Це-ханов, чему Сандерус был рад не только в отношении "корма", но и потому, что заметил, что, находясь в хорошем обществе, встречает больше к себе доверия и легче находит покупателей на свой товар. После еще одной ночевки, прошедшей в Новосельске, едучи не слишком быстро, но и не слишком медленно, на другой день под вечер увидели они стены Цехановского замка. Збышко остановился на постоялом дворе, чтобы надеть латы и въехать в замок, как подобало рыцарю, в шлеме и с копьем в руке, потом сел на огромного, отбитого в сражении коня и, осенив путь крестным знамением, тронулся.
Но не проехал он и десяти шагов, как ехавший сзади чех поравнялся с ним и сказал:
— Ваша милость, за нами едут какие-то рыцари, кажется, меченосцы.
Збышко повернул коня и не далее как в полуверсте за собой увидел блестящую кавалькаду, во главе которой ехали два рыцаря на крепких поморских конях, оба в полном вооружении, в белых плащах с черными крестами и в шлемах с высоким пучком павлиньих перьев.
— Богом клянусь, меченосцы, — сказал Збышко.
И невольно он наклонился в седле и опустил копье до конского уха. Видя это, чех поплевал на руки, чтобы топорище в них не скользило.
Челядинцы Збышки, люди бывалые и знающие военный обычай, тоже приготовились, правда, не к бою, потому что в рыцарских встречах слуги не принимали участия, но для того, чтобы отмерить место для конной битвы или утоптать покрытую снегом землю для пешей. Один только чех, будучи шляхтичем, готовился к работе, но и он надеялся, что прежде чем напасть, Збышко вступит в переговоры, и в душе даже очень был удивлен, что молодой рыцарь наклонил копье, не сделав вызова.
Но и Збышко вовремя опомнился. Он вспомнил свой безумный поступок под Краковом, когда неосмотрительно хотел налететь на Лихтенштейна, и все несчастья, которые за этим последовали. Поэтому он поднял копье, отдал его чеху и, не обнажая меча, поехал навстречу рыцарям. Приблизившись, он увидел, что кроме тех двух с ними был еще третий, также с перьями на голове, и четвертый — без лат и с длинными волосами; он казался мазуром.
Видя их, он сказал себе:
— Я поклялся своей госпоже достать не три пучка перьев, а столько, сколько на руках пальцев; но если это не послы, то три пучка я мог бы достать сейчас.
Но он подумал, что это, должно быть, именно какие-нибудь послы, прибывшие к мазовецкому князю, и, вздохнув, громко воскликнул:
— Слава Господу Богу нашему Иисусу Христу.
— Во веки веков, — отвечал длинноволосый невооруженный всадник.
— Да поможет вам Бог.
— И вам.
— Слава святому Георгию.
— Это наш патрон. Здравствуйте.
Они поклонились друг другу, а затем Збышко спросил, кто он такой, какого герба, прозвища и откуда направляется к мазовецкому двору, а длинноволосый рыцарь объявил, что зовут его Ендрек из Кропивницы и что он ведет к князю гостей: брата Готфрида, брата Ротгера и пана Фулька де Лорш из Лотарингии, который, находясь в гостях у меченосцев, захотел собственными глазами увидеть мазовецкого князя, а особенно княгиню, дочь славного Кейстута.
Когда произносились их имена, иностранные рыцари, прямо сидя на конях, один за другим наклоняли украшенные железными шлемами головы, ибо, судя по блестящему вооружению Збышки, они полагали, что князь выслал к ним навстречу какого-нибудь вельможу, а может быть, даже родственника или сына. Между тем Ендрек из Кропивницы продолжал:
— Комтур, а если сказать по-нашему — староста из Янсборга гостит у князя, которому и рассказал об этих трех рыцарях, которым хотелось бы приехать, но они не смеют этого сделать, в особенности рыцарь из Лотарингии; живя вдали, он думал, что за землей меченосцев живут сарацины, с которыми не прекращается война. Князь, как учтивый владыка, тотчас послал меня на границу, чтобы я безопасно проводил их между замками.
— Значит, без вашей помощи они не могли бы проехать?
— Народ наш ненавидит меченосцев, не только за их набеги (потому что ведь и мы к ним заглядываем), но и за их коварство: ведь если меченосец кого-нибудь обнимает, то спереди он его целует, а сам в то же время готов сзади пырнуть ножом; обычай подлый и нам, мазурам, противный… Еще бы! Ведь в гостеприимстве у нас никто не откажет даже немцу и не обидит гостя, но дорогу охотно ему преградит. А есть и такие, которые ничего больше и не делают ради мести и славы, которой дай бог всякому.
— Кто же между вами самый славный?
— Есть один такой, что немцу лучше увидеть смерть, чем его, зовут его Юранд из Спыхова.
Сердце у молодого рыцаря вздрогнуло, когда он услышал это имя, и он тотчас решил расспросить Ендрека из Кропивницы.
— Знаю, — сказал он, — слышал, это тот самый, дочка которого, Данута, была придворной у княгини, пока не вышла замуж.
И сказав это, он стал внимательно смотреть в глаза молодому рыцарю, почти не дыша; но тот с большим удивлением ответил:
— А вам кто сказал это? Ведь она еще девочка. Правда, бывает, что и такие выходят замуж, но дочь Юранда не выходила. Шесть дней тому назад я выехал из Цеханова и тогда видел ее при княгине. Как же она могла выйти замуж постом?
Слыша это, Збышко принужден был напрячь всю силу воли, чтобы не обнять мазура и не воскликнуть: "Пошли тебе Бог за эту весть", — но он поборол себя и сказал:
— А я слышал, что Юранд выдал ее за кого-то.
— Княгиня, а не Юранд, хотела ее выдать, но против воли Юранда не могла сделать этого. В Кракове она хотела выдать ее за одного рыцаря, который поклялся девочке в верности и которого она любит.
— Любит? — воскликнул Збышко.
В ответ на это Ендрек быстро взглянул на него, улыбнулся и сказал:
— Что-то уж очень вы расспрашиваете про девочку.
— Я расспрашиваю о знакомых, к которым еду.
Лицо Збышки еле видно было из-под шлема, только нос, рот да часть щек, но зато нос и щеки были так красны, что насмешливый и лукавый мазур сказал:
— Должно быть, от мороза покраснело у вас лицо, как пасхальное яичко. Юноша еще больше смутился и отвечал:
— Должно быть.
Они тронулись в путь и некоторое время ехали молча; лошади фыркали, выпуская из ноздрей клубы пара; рыцари начали разговаривать, и вскоре Ендрек из Кропивницы спросил:
— Как вас зовут-то? Я плохо расслышал.
— Збышко из Богданца.
— Батюшки! Да ведь и того, что дал клятву Юрандовой дочери, зовут так же.
— А вы думали, что я отопрусь? — поспешно и гордо ответил Збышко.
— Да и не к чему. Так это вы тот Збышко, которому девочка набросила покрывало на голову? Вернувшись из Кракова, девушки княгини ни о чем больше и не говорили, как только о вас. Так это вы! Эх, вот радость-то при дворе будет… Ведь и княгиня вас любит.
— Пошли ей Господь! И вам также за добрую весть. Как сказали мне, что она замуж вышла, так я и обомлел.
— Чего ей было выходит?… Такая девушка — кусок лакомый, потому что целый Спыхов за ней пойдет, но хоть много при дворе красивых парней, все-таки ни один не заглядывал ей в глаза, потому что каждый чтил и ее поступок, и вашу клятву. Да и княгиня не допустила бы этого. Эх! То-то радость будет. По правде сказать, иной раз подтрунивали над девочкой. Иной раз скажет ей кто-нибудь: "Не вернется твой рыцарь", — а она только ножками топает: "Вернется! Вернется!" А когда кто-нибудь говорил ей, что вы на другой женились, тогда дело и до слез доходило.
Слова эти растрогали Збышку, но в то же время охватил его гнев на людские толки, и он сказшт:
— Того, кто про меня такие слова брехал, я вызову. Но Ендрек из Кропивницы начал смеяться:
— Бабы болтали. Баб, что ли, вы будете вызывать? С мечом против веретена ничего не поделаешь.
Збышко, довольный тем, что Бог послал ему такого веселого спутника, начал его расспрашивать о Данусе, потом об обычаях мазовецкого двора, потом опять о Данусе, потом о князе Януше, о княгине и опять о Данусе; наконец, вспомнив о своем обете, он рассказал Ендреку, что слышал дорогой насчет войны; как люди готовятся к ней, как ждут ее со дня на день, а под конец спросил, так же ли думают и в мазовецких княжествах.
Но Ендрек не думал, чтобы война была так близка. Люди говорят, что иначе и быть не может, но он слышал, как однажды сам князь говорил Миколаю из Длуголяса, что меченосцы поджали хвост и что если бы король настаивал, то они отдали бы обратно и занятую ими Добжинскую землю, потому что боятся его, или, по крайней мере, будут тянуть дело, пока хорошенько не подготовятся.
— Впрочем, — сказал он, — князь недавно был в Мальборге, где, ввиду отсутствия великого магистра, принимал его и устраивал в честь его турниры великий маршал, а теперь у князя гостят комтуры и вот, едут еще новые гости…
Однако тут он с минуту подумал и сказал:
— Говорят люди, что эти меченосцы не без причины сидят у нас и у князя Земовита в Плоцке. Будто бы хочется им, чтобы в случае войны князья наши не помогали королю польскому, а помогали бы им; если же не удастся склонить их к этому, то чтобы они хоть остались в стороне и не воевали… Но этого не будет…
— Бог даст — не будет. Как же им усидеть дома? Ведь ваши князья подчинены Польскому королевству. Я думаю, вы не усидите.
— Не усидим, — отвечал Ендрек из Кропивницы.
Збышко снова взглянул на обоих рыцарей и на их павлиньи перья.
— Значит, и эти за тем же едут?
— Меченосцы, может быть, и за этим. Кто их знает?
— А третий?
— Третий из любопытства едет.
— Должно быть, знатный какой-нибудь.
— Еще бы! Едет за ним три воза с вещами да девять слуг. Вот бы с таким сразиться. Даже слюнки текут.
— Да нельзя?
— Куда там! Ведь князь велел мне оберегать их. До самого Цеханова волос не упадет с их головы.
— А если бы я их вызвал? А если бы они захотели со мной сразиться?
— Тогда пришлось бы вам сначала сразиться со мной, потому что, пока я жив, из этого ничего не выйдет.
Збышко, услышав это, дружелюбно посмотрел на молодого рыцаря и сказал:
— Вы понимаете, что такое рыцарская честь! С вами я драться не буду, потому что вам я друг, но в Цеханове, даст бог, найду случай придраться к немцам.
— В Цеханове делайте себе, что хотите. Не обойдется там и без каких-нибудь состязаний, а значит, может дело дойти и до поединка, только бы князь и комтуры дали позволение.
— Есть у меня доска, на которой написан вызов каждому, кто откажется признать, что Данута, дочь Юранда, добродетельнейшая и прекраснейшая девица в мире. Но знаете? Люди везде только плечами пожимали да смеялись.
— Да ведь это же чужеземный обычай и, по правде сказать, глупый; его у нас не знают, разве только где-нибудь недалеко от границы. Вот и этот, из Лотарингии, задевал по дороге шляхту, приказывая какую-то свою даму признавать выше всех других. Но его никто не понимал, а я до драки не допускал.
— Как, он приказывал признавать его даму выше всех других? Боже ты мой! Да что, у него стыда нет, что ли?
И он посмотрел на зарубежного рыцаря, точно хотел видеть, каков бывает человек, у которого нет стыда, но в глубине души должен был признать, что Фульк де Лорш вовсе не похож на какого-нибудь проходимца. Напротив, из-под опущенного забрала виднелись добрые глаза и молодое, полное какой-то грусти лицо.
— Сандерус, — закричал вдруг Збышко.
— Здесь, — отвечал немец, приближаясь к нему.
— Спроси у этого рыцаря, кто самая добродетельная и прекрасная девица в мире.
— Кто прекраснейшая и добродетельнейшая девица в мире? — спросил Сандерус рыцаря.
— Ульрика де Эльнер, — отвечал Фульк де Лорш.
И, подняв глаза к небу, он стал вздыхать, а у Збышки, когда он услышал такое кощунство, от негодования стеснилось в груди дыхание, и его охватил такой гнев, что он сразу осадил жеребца; но не успел он произнести ни слова, как уже Ендрек из Кропивницы стал между ним и чужеземцем и сказал:
— Здесь вы драться не будете.
Но Збышко опять обратился к продавцу реликвий:
— Скажи ему от моего имени, что он влюблен в сову.
— Господин мой говорит, благородный рыцарь, что вы влюблены в сову, — как эхо, повторил Сандерус.
В ответ на это де Лорш бросил поводья и правой рукой стал расстегивать и снимать железную рукавицу, после чего бросил ее в снег перед Збышкой, а тот дал знак своему чеху поднять ее острием копья.
Тогда Ендрек из Кропивницы уже с грозным лицом обратился к Збышке и сказал:
— Говорю вам, вы не встретитесь, пока не кончится моя обязанность сопровождать гостей. Я не позволю ни ему, ни вам.
— Да ведь не я его вызвал, а он меня.
— Но за сову. Этого мне достаточно. А если кто будет противиться… Эх, знаю и я, как повернуть пояс.
— Я не хочу с вами драться.
— А пришлось бы вам драться со мной, потому что я поклялся оберегать его.
— Так как же будет? — спросил упрямый Збышко.
— Цеханов недалеко.
— Но что подумает немец?
— Пусть ему ваш человек скажет, что здесь поединка не может быть и что прежде вы должны получить разрешение от князя, а он от комтура.
— Да, а если они не дадут разрешения?
— Ну вы друг друга сыщете. Довольно болтать.
Збышко, видя, что ничего не поделаешь, и понимая, что Ендрек из Кропивницы действительно не может допустить поединка, снова подозвал Сандеруса, чтобы тот объяснил лотарингскому рыцарю, что они будут драться только по прибытии на место. Де Лорш, выслушав слова немца, кивнул головой в знак того, что понимает, а потом, протянув руку Збышке, подержал его руку в своей и трижды крепко пожал ее, что по рыцарскому обычаю означало, что когда-нибудь и где-нибудь они должны друг с другом сразиться. Потом в добром согласии они направились к Цехановскому замку, тупые башни которого виднелись уже на фоне орумяненного неба.
Они приехали еще засветло, но пока назвали себя у ворот замка и пока спущен был подъемный мост, настала ночь. Их принял и приветствовал знакомый Збышки, Миколай из Длуголяса, который начальствовал над гарнизоном, состоящим из нескольких рыцарей и трехсот не дававших промаха лучников. Тотчас по приезде, к великому своему огорчению, Збышко узнал, что двор в отсутствии. Князь, чтобы почтить комтуров из Щитна и Янсборга, устроил в пуще большую охоту, на которую, для придания зрелищу великолепия, отправилась и княгиня вместе с придворными девушками. Из знакомых женщин Збышко нашел только Офку, вдову Кшиха из Яжомбкова, которая была в замке ключницей. Она ему очень обрадовалась, потому что со времени возвращения из Кракова рассказывала каждому, кто хотел и кто не хотел, о любви Збышке к Данусе и о его приключении с Лихтенштейном. Эти рассказы заставляли молодых придворных и девушек больше уважать ее, за что она была Збышке благодарна и теперь старалась утешить юношу в печали, охватившей его вследствие отсутствия Дануси.
— Ты и не узнаешь ее, — говорила Офка. — Девочке время идет: в платьицах уже начинают лопаться швы поближе к шее, потому что все в ней пухнет. Это уже не подросток, каким она была, и любит она тебя теперь не так, как прежде. Теперь стоит только крикнуть ей над ухом "Збышко", — так словно ее кто шилом кольнул. Такая уж наша женская доля, ничего с ней не поделаешь, такова воля Божья… А дядя твой здоров, говоришь? Что ж он не приехал?… Да, уж такая доля… Скучно, скучно женщине одной на свете жить… Еще слава богу, что девчонка ног не переломала себе: ведь каждый день на башню лазит да на дорогу глядит… Всем нам ласка нужна…
— Вот только покормлю лошадей — и поеду к ней, хоть ночью, а поеду, — отвечал Збышко.
— Сделай это, только возьми с собой провожатого, а то в пуще заблудишься.
И вот на ужине, который Миколай из Длуголяса устроил для гостей, Збышко объявил, что сейчас же поедет догонять князя и просит дать проводника. Усталые с дороги меченосцы тотчас же после ужина придвинулись к огромным каминам, в которых пылали целые сосновые стволы, и решили ехать лишь на другой день, когда отдохнут. Но де Лорш, узнав, в чем дело, выразил желание ехать вместе со Збышкой, говоря, что иначе они могут опоздать на охоту, которую он хотел видеть непременно.
После этого он подошел к Збышке и, протянув ему руку, снова три раза сжал его пальцы.
Но и на этот раз не суждено было им сразиться, потому что Миколай из Длуголяса, узнавший от Ендрека из Кропивницы, в чем тут все дело, взял с обоих слово, что они не будут драться без ведома князя и комтуров, а в случае несогласия дать слово грозил запереть ворота. Збышко хотелось как можно скорее увидеть Данусю, и он не смел спорить, а де Лорш, охотно сражавшийся, когда было нужно, но не бывший человеком кровожадным, без всяких затруднений поклялся рыцарской честью, что будет ждать разрешения князя, тем более что, поступая иначе, боялся разгневать князя. Кроме того, лотарингскому рыцарю, который, наслушавшись песен о турнирах, любил блестящее общество и пышные празднества, хотелось сразиться именно в присутствии двора, сановников и дам, потому что он полагал, что таким образом его победа получит большую огласку и тем легче доставит ему золотые шпоры. Кроме того, его интересовала страна и люди; таким образом проволочка была ему по душе, особенно же потому, что Миколай из Длуголяса, пробывший целые годы в плену у немцев и легко объяснявшийся с чужестранцами, рассказывал чудеса о княжеских охотах на разных зверей, уже неведомых в западных странах. И вот в полночь они со Збышкой вместе отправились к Праснышу, взяв с собой вооруженные отряды слуг и людей с факелами — для охраны от волков, которые, собираясь зимой в бесчисленные стаи, могли оказаться опасными даже для двух десятков людей, как бы они ни были хорошо вооружены. По ту сторону Цеханова тоже уже не было недостатка в лесах, которые за Праснышем переходили в огромную Курпесскую пущу, на востоке граничащую с непроходимыми лесами Подлясья и лежащей за ними Литвы. Еще недавно через эти леса налетала на Мазовию дикая литва, в 1337 году дошедшая до самого Цеханова и разрушившая город. Де Лорш с величайшим любопытством слушал, как старый проводник, Мацько из Туробоев, рассказывал об этом: в глубине души он пылал жаждой померяться силами с литовцами, которых он, как и прочие западные рыцари, считал сарацинами. Ведь он прибыл в эти места точно на крестовый поход, желая снискать славу и спасение души, а по дороге думал, что война, хотя бы даже с мазурами, как народом полуязыческим, обеспечивает ему полное отпущение грехов. И он почти не верил глазам, когда, въехав в Мазовию, увидел костелы в городах, кресты на колокольнях, духовенство, рыцарей с крестами на латах и народ, правда, буйный и запальчивый, всегда готовый к ссоре и драке, но христианский и вовсе не более хищный, чем немцы, из страны которых молодой рыцарь ехал. Поэтому когда ему говорили, что народ этот испокон веков чтит Христа, он и сам не знал, что думать о меченосцах, а когда узнал, что покойная королева крестила и Литву, то изумлению его и вместе с тем огорчению не было границ.
И вот он принялся расспрашивать Мацьку из Туробоев, нет ли в лесах, по которым они проезжают, по крайней мере, хоть драконов, которым люди должны приносить в жертву девушек и с которыми можно было бы сразиться. Но и в этом отношении ответ Мацьки совершенно разочаровал его.
— В лесах много всякого хорошего зверья: волки, туры, зубры и медведи; с ними тоже много возни, — отвечал мазур. — Может быть, на болотах есть и нечистые духи, но о драконах я не слыхал; да если бы и были, то девушек, вероятно, им в жертву не приносили бы, а все разом пошли бы с ними драться. Да если бы они были, так жители пущи давно бы уже носили пояса из их шкуры.
— Что ж это за народ и разве нельзя с ним бороться? — спросил де Лорш.
— Бороться с ним можно, но вредно, — отвечал Мацько, — да рыцарю и не пристало, потому что это народ мужицкий.
— Швейцарцы тоже мужики. А эти Христа исповедуют?
— Язычников в Мазовии нет, и люди эти наши да княжеские. Видали вы лучников в замке? Это все курпы [23], потому что лучше их лучников на свете нет.
— А англичане и шотландцы, которых я видел при бургундском дворе?…
— Видел я их в Мальборге, — перебил мазур. — Здоровые ребята, но не дай им бог когда-нибудь стать против этих. У курпов мальчишка семилетний до тех пор есть не получит, пока не достанет еды стрелой с верхушки сосны.
— О чем вы говорите? — спросил вдруг Збышко, до слуха которого несколько раз долетело слово "курпы".
— О курпских и английских лучниках. Этот рыцарь говорит, что англичане, а особенно шотландцы, стреляют лучше всех.
— Видел и я их под Вильной. Еще бы! Слышал я, как их стрелы летали мимо моих ушей. Были там и рыцари из всех стран; хвалились они нас без соли съесть, да, попробовавши раз-другой, потеряли к еде охоту.
Мацько рассмеялся и перевел слова Збышки рыцарю де Лорш.
— Об этом говорили при разных дворах, — отвечал тот, — хвалили там стойкость ваших рыцарей, но ставили им в вину, что они защищают язычников от христиан.
— Мы защищали народ, который хотел креститься, против разорения и несправедливостей. Немцы хотят, чтобы они оставались язычниками, чтобы самим иметь повод к войне.
— Бог это осудит, — сказал де Лорш.
— Может быть, даже скоро, — отвечал Мацько из Туробоев.
А рыцарь из Лотарингии, услыхав, что Збышко был под Вильной, стал его расспрашивать, потому что слух о сражениях и рыцарских поединках, происходивших там, разнесся уже по всему миру. Особенно тот поединок, на который вышли четыре польских и четыре французских рыцаря, волновал воображение западных воинов. Поэтому де Лорш стал посматривать на Збышку с большим уважением, как на человека, принимавшего участие в столь знаменитых сражениях, и радовался в глубине души, что ему предстоит сразиться ни с кем попало.
И вот они продолжали путь в полном согласии, оказывая на привалах взаимные услуги и угощая друг друга вином, которого у де Лорша был на телегах изрядный запас. Но когда из разговора между ним и Мацькой из Туробоев оказалось, что Ульрика де Эльнер на самом деле не девица, а сорокалетняя замужняя женщина, у которой шестеро детей, душа Збышки еще более вознегодовала на то, что этот странный чужеземец смеет не только сравнивать "бабу" с Данусей, но и требовать признания за ней превосходства. Однако он подумал, что, может быть, этот человек не совсем в своем уме, что темная комната и батоги больше бы подходили к нему, чем путешествия, и мысль эта удержала его от вспышки гнева.
— Не думаете ли вы, — сказал он Мацьке, — что злой дух помутил его разум? Может быть, дьявол сидит у него в голове, как червь в орехе, и ночью того и глядя перескочит на кого-нибудь из нас? Надо нам быть осторожными…
Правда, услышав это, Мацько из Туробоев сперва начал спорить, но потом стал поглядывать на лотарингского рыцаря с некоторой тревогой и наконец сказал:
— Иной раз бывает, что их в одержимом сидит и сто и двести, а так как им тесно, то они ищут жилья в других людях. Самый же плохой такой дьявол, которого нашлет баба.
И он вдруг обратился к рыцарю:
— Слава Господу Богу Иисусу Христу.
— Ему и я поклоняюсь, — не без удивления отвечал де Лорш.
Мацько из Туробоев успокоился совершенно.
— Ну вот видите, — сказал он, — если бы в нем сидел нечистый, то сейчас же на губах у него выступила бы пена, или он ударился бы о землю, потому что я его сразу спросил. Можем ехать.
И они спокойно продолжали путь. От Цеханова до Прасныша было не особенно далеко, и летом гонец на добром коне мог в два часа проехать расстояние, отделявшее эти города друг от друга. Но они ехали много медленнее вследствие ночи, остановок и снежных заносов, а так как выехали значительно позже полуночи, то и прибыли к охотничьему замку князя, находившемуся за Праснышем, на краю пущи, только на рассвете. Замок тамошний стоял почти в самом лесу; он был большой, низкий, деревянный, но все же со стеклянными окнами. Перед домом виднелся колодезный журавель и два сарая для лошадей, а вокруг дома раскинулись шалаши, наскоро сколоченные из сосновых ветвей, и палатки из звериных шкур. В предрассветом сумраке ярко сверкали разложенные перед палатками костры, а вокруг них сидели загонщики в кожухах, вывороченных мехом наружу, в волчьих, медвежьих и лисьих тулупах. Рыцарю де Лорш показалось, что он видит двуногих диких зверей, сидящих перед огнем, потому что большая часть этих людей одета была в шапки, сделанные из звериных голов. Некоторые стояли, опершись на копья, другие на луки; некоторые были заняты плетением огромных сетей из толстых веревок; некоторые, наконец, вращали над угольями могучие туши зубров и лосей, предназначенные, очевидно, для утреннего подкрепления сил. Отсветы огня ложились на снег и освещали эти дикие фигуры, слегка окутанные дымом костров, паром от дыхания и паром, подымающимся над готовящейся едой. За ними виднелись озаренные красным светом стволы гигантских сосен и новые толпы людей, что приводило в изумление лота-рингского рыцаря, не привыкшего к таким многолюдным охотам.
— Ваши князья, — сказал он, — ходят на охоту, как в военный поход.
— Как видите, — отвечал Мацько из Туробоев, — у них нет недостатка ни в охотничьих принадлежностях, ни в людях. Это княжеские загонщики, но есть здесь и другие, которые приходят сюда из лесной чащи для торговли.
— Что мы станем делать? — перебил его Збышко. — В доме все еще спят.
— Ну что ж, подождем, пока проснутся, — отвечал Мацько. — Не станем же мы стучать в двери и будить князя, нашего господина.
Сказав это, он подвел их к костру, вокруг которого охотники набросали им медвежьих и зубровых шкур, а потом стали усердно угощать дымящимся мясом; услышав чуждую речь, охотники стали все тесней окружать их, чтобы посмотреть на немца. Чрез посредство слуг Збышки тотчас разнеслась весть, что это рыцарь "из-за моря" — и кругом них образовалась такая давка, что рыцарю из Туробоев пришлось употребить свою власть, чтобы оградить чужеземца от излишнего любопытства. Де Лорш заметил в толпе и женщин, также одетых в звериные шкуры, но румяных, как яблоки, и очень красивых; и он стал расспрашивать, будут ли они также принимать участие в охоте.
Мацько из Туробоев объяснил ему, что в охоте они участия не принимают, а явились сюда с охотниками из бабьего любопытства и, кроме того, как бы на ярмарку для покупки городских товаров и продажи лесных богатств. Так это и было на самом деле. Княжеский дворец был как бы очагом, у которого, даже в отсутствие князя, сталкивались две стихии: городская и лесная. Курпы не любили выходить из леса, потому что без шума деревьев над головами было им как-то не по себе; поэтому праснышане привозили на эту лесную опушку знаменитое свое пиво, муку, смолотую на городских ветряных мельницах или на водяных мельницах, расположенных по берегам Венгерки, соль, столь редкую и столь охотно приобретаемую в лесах, железные изделия, ремни и тому подобные ремесленные изделия; взамен получали они шкуры, дорогие меха, сушеные грибы, орехи, целебные травы, а иногда и куски янтаря, которого у курпов было довольно много. Благодаря этому вокруг княжеского дворца кипела как бы вечная ярмарка, еще более оживлявшаяся во время княжеских охот, когда и обязанность, и любопытство извлекали жителей из глубины лесов.
Де Лорш слушал рассказы Мацьки, с интересом присматриваясь к фигурам охотников, которые, живя в здоровом воздухе и питаясь, как, впрочем, большинство тогдашних мужиков, по преимуществу мясом, подчас поражали зарубежных гостей своим ростом и силой. Между тем Збышко, сидя возле огня, не отрываясь смотрел на окна и двери дворца; он едва мог усидеть на месте. Но светилось только одно окно, по-видимому кухонное, потому что сквозь неплотно прилаженные оконные рамы оттуда выходил дым. Прочие окна были темны и только отражали блеск восходящего дня, который все ярче и ярче серебрил заснеженный лес, раскинувшийся позади дома. В маленькой двери, проделанной в боковой стене дома, показывались время от времени слуги, одетые в цвета князя, и с ведрами или ушатами на коромыслах бежали к колодцам за водой. Люди эти на вопрос, все ли еще спят, отвечали, что двор, утомленный вчерашней охотой, еще почивает, но что уже готовятся кушанья к утреннему завтраку.
И в самом деле через кухонное окно стал доноситься запах сала и шафрана. Наконец скрипнула и растворилась главная дверь; за ней открылись ярко освещенные сени — и на крыльцо вышел человек, в котором Збышко с первого взгляда узнал одного из певцов, некогда виденных им среди княгининых слуг в Кракове. Тут, не дожидаясь ни Мацька из Туробоев, ни де Лорша, Збышко так стремительно бросился к двери, что удивленный рыцарь из Лотарингии даже спросил:
— Что случилось с этим молодым рыцарем?
— Ничего не случилось, — отвечал Мацько из Туробоев, — а только влюблен он в одну из придворных девушек княгини и хочет увидеть ее как можно скорее.
— Ах, — отвечал де Лорш, прикладывая обе ладони к сердцу.
И подняв глаза кверху, он принялся вздыхать так жалобно, что Мацько даже пожал плечами и сказал про себя:
"Неужели это он по своей старухе так вздыхает? Пожалуй, он и впрямь не в своем уме…"
Но в это время его ввели во дворец, и оба они очутились в просторных сенях, украшенных рогами туров, зубров лосей, оленей и освещенных пылающими в огромном камине сухими бревнами. Посредине стоял покрытый коврами стол с мисками для кушаний; в сенях находилось всего несколько человек придворных, с которыми разговаривал Збышко. Мацько из Туробоев познакомил их с паном де Лорш, но так как они не говорили по-немецки, то ему пришлось продолжать беседовать с ним. Однако с каждой минутой появлялись все новые и новые придворные, люди по большей части здоровые, еще слегка неотесанные, но рослые, широкоплечие, белокурые, одетые уже по-охотничьи. Те, которые были знакомы со Збышкой и знали о его краковских приключениях, здоровались с ним как со старым приятелем, и видно было, что все к нему расположены. Некоторые смотрели на него с тем любопытством, с каким обычно смотрят на человека, над головой которого был поднят меч палача. Слышны были голоса: "Еще бы! Здесь и княгиня, и Дануся… Сейчас ты ее увидишь и поедешь с нами на охоту". В это время вошли два гостя-меченосца: брат Гуго де Данвельд, староста из Ортельсбурга, иначе Щитна, и Зигфрид де Леве, также из славного у меченосцев рода, янсборгский войт. Первый из них был еще довольно молод, но одутловат, с лицом хитрого немчуры и толстыми, мокрыми губами, другой — с суровым, но благородным лицом. Збышко показалось, что он видел когда-то Данвельда у князя Витольда и что Генрих, епископ плоцкий, свалил его на турнире с коня; но воспоминания эти были прерваны приходом князя Януша, которого и придворные, и меченосцы встретили поклонами. Подошли к нему и де Лорш, и комтуры, и Збышко; он приветствоват их любезно, но с важностью на своем безусом, мужицком лице, обрамленном волосами, ровно подстриженными спереди и спадающими до самых плеч по бокам. Тотчас, в знак того, что князь садится к столу, за окнами загремели трубы: прозвучали они раз, другой, третий — и после третьего раза в правой стене комнаты распахнулись широкие двери, и из них появилась княгиня Анна, а возле нее прелестная белокурая девушка с висящею на плече лютней.
Увидев их, Збышко вышел вперед и, приложив руки к губам, опустился на оба колена, в позе, исполненной почтительности и благоговения.
При виде этого по зале пронесся ропот, потому что поступок Збышки удивил Мазуров, а некоторых даже рассердил. "Ах, чтоб его! — говорили старики. — Небось научился этому обычаю у каких-нибудь заморских рыцарей, а то и вовсе у язычников: ведь этого даже немцы не делают". Однако же молодые думали: "Что тут дивиться? Ведь он жизнью обязан девочке". Между тем княгиня и Дануся сперва не узнали Збышку, потому что он стал на колени спиной к огню и лицо его было в тени. Княгиня сначала думала, что это кто-нибудь из придворных, провинившись перед князем, просит у нее заступничества; но Дануся, у которой взгляд был острее, сделала шаг вперед и, схватившись за светлую свою голову, вдруг закричала высоким, пронзительным голосом:
— Збышко!
Потом, не думая о том, что на нее смотрит весь двор и заграничные гости, она, как серна, подскочила к молодому рыцарю и, обняв его руками, стала целовать его глаза, губы, щеки, прижимаясь к нему и визжа от радости, пока мазуры громко не расхохотались и пока княгиня не потянула ее к себе за воротник.
Тогда она взглянула на присутствующих и, ужасно смутившись, так же поспешно спряталась за княгиню, и так спряталась в складках ее юбки, что виден был только затылок.
Збышко обнял руками ноги княгини, а она подняла его и, здороваясь, тотчас же стала расспрашивать про Мацьку: умер он или жив, а если жив, то не приехал ли и он в Мазовию. Збышко не особенно толково отвечал на эти вопросы, потому что, нагибаясь то в одну сторону, то в другую, старался увидеть за княгиней Данусю, которая в это время то выглядывала из-за юбки, то снова погружалась в ее складки. Мазуры при виде этого зрелища покатывались со смеху; смеялся и сам князь, но наконец, когда были принесены миски с горячими кушаньями, обрадованная княгиня обратилась к Збышке и сказала:
— Служи нам, милый слуга, и дай бог, чтобы не только за столом, а и всегда. Потом она обратилась к Данусе:
— А ты, муха шальная, сейчас же вылезай из-под юбки, а то всю оборвешь.
И Дануся вышла из-за юбки; она покраснела, была смущена и поминутно вскидывала на Збышку испуганные, сконфуженные глаза, полные любопытства и такие прекрасные, что не только у Збышки, но и у всех мужчин растаяло сердце: староста из Щитно стал прикладывать руку к толстым, мокрым губам своим, а де Лорш изумился, поднял руки к небу и спросил:
— Кто эта девушка, скажите мне ради бога?
В ответ на эти слова староста из Щитно, который при всей толщине своей был низок ростом, встал на цыпочки и сказал на ухо лотарингскому рыцарю:
— Чертова дочка.
Де Лорш посмотрел на него, мигая глазами, потом сморщил брови и сказал в нос:
— Не прав рыцарь, оскорбляющий красоту.
— Я ношу золотые шпоры и я монах, — с гордостью отвечал Гуго де Данвельд. Опоясанные рыцари находились в таком почете, что рыцарь из Лотарингии склонил голову, но через минуту ответил:
— А я родственник князей Брабантских.
— Pax! Pax! — отвечал меченосец. — Слава могучим князьям и друзьям ордена, из рук которого вы скоро получите золотые шпоры. Я не отрицаю красоты этой девицы, но послушайте, кто ее отец.
Но де Лорш не успел ничего ответить, потому что в эту минуту князь Януш сел к столу и, еще перед этим узнав от ямборгского войта о высоких родственных связях де Лорша, дал ему знак сесть рядом. Напротив заняли место княгиня и Дануся, а Збышко, как некогда в Кракове, стал за их креслами, чтобы прислуживать им. Дануся как можно ниже наклоняла голову к миске, потому что стыдилась присутствующих, но слегка поворачивала ее набок, чтобы Збышко мог видеть ее лицо. Он же с жадностью и восторгом смотрел на ее маленькую белокурую головку, на розовую щечку, на плечи, обтянутые узкой одеждой; они переставали уже быть детскими, и Збышко чувствовал, что на него нахлынула как бы волна новой любви, заливающая ему грудь. Он еще чувствовал на глазах, на губах и на лице ее недавние поцелуи. Когда-то она дарила ему их, как сестра брату, и он принимал их, как от милого ребенка. Теперь, при воспоминании о них, с ним происходило то, что происходило порой возле Ягенки: его что-то томило, его охватывала истома, под которой пылал жар, как в засыпанном пеплом костре. Дануся казалась ему совершенно взрослой девушкой, да она и на самом деле выросла, расцвела. Кроме того, при ней так много и так непрестанно говорили о любви, что как бутон цветка, пригретый солнцем, краснеет и раскрывается все больше, так и глаза ее раскрылись на любовь, и потому теперь в ней было что-то, чего не было прежде: какая-то красота, уже не только детская, и какое-то обаяние, сильное, опьяняющее, исходящее от нее, как теплота от огня, или запах от розы.
Збышко чувствовал это, но не отдавал себе в том отчета, потому что забывал все. Он забыл даже о том, что надо прислуживать за столом. Он не замечал, что придворные смотрят на него, толкают друг друга локтями, указывают на него и Данусю и смеются. Точно так же не замечал он ни словно окаменевшего от изумления лица пана де Лорш, ни выпуклых глаз меченосца, старосты из Щитно, которые все время были прикованы к Данусе и, отражая в то же время пламя камина, казались красными и сверкающими, как у волка. Очнулся он только тогда, когда трубы зазвучали опять в знак того, что пора собираться в леса, и когда княгиня Анна Данута, обращаясь к нему, сказала:
— Ты поедешь с нами, чтобы тебе было веселее и чтобы ты мог говорить девочке о любви, что я сама послушаю с удовольствием.
Сказав это, она с Данусей вышла, чтобы переодеться для верховой езды. Збышко же выскочил на двор, где слуги уже держали оседланных и фыркающих лошадей для князя, княгини гостей и придворных. На дворе не было уже такого оживления, как прежде, потому что охотники с сетями вышли вперед и скрылись в чаще. Костры погасли, день стоял ясный, морозный, снег скрипел под ногами, а с деревьев сыпался сухой, искристый иней. Вскоре вышел князь и сел на коня; за ним вышел оруженосец с луком и копьем, таким длинным и тяжелым, что мало кто сумел бы владеть им. Однако князь владел им с легкостью, так как подобно прочим мазовецким Пястам, обладал силой необычайной. Бывали в этом роде даже женщины, которые, выходя замуж за чужеземных князей, на свадебных пиршествах скручивали пальцами широкие железные тесаки [24]. Возле князя держались также двое мужчин, во всякую минуту готовых прийти к нему на помощь; широкоплечие и огромные, они выбраны были из всех дворян Варшавской и Цехановской земель, и прибывший издалека рыцарь де Лорш смотрел на них с изумлением.
Между тем вышли и княгиня с Данусей, обе в капорах из белых куниц. Дочь Кейстута лучше умела стрелять, нежели владеть иглой, и потому за ней также несли разукрашенный, только несколько более легкий лук. Збышко, преклонив на снегу колена, протянул руку, на которую княгиня ступила, садясь на коня; потом он точно так же поднял Данусю, как в Богданце поднимал Ягенку, — и все тронулись в путь. Шествие растянулось длинной змеей; от княжеского дома оно свернуло вправо, переливаясь и сверкая по лесной опушке, как пестрая кайма на краю темного сукна, и стало медленно забираться в чащу.
Они находились уже довольно далеко в лесу, когда княгиня, обратясь к Збышке, сказала:
— Что же ты молчишь? Говори же с ней.
Збышко, столь ласково поощренный, с минуту еще молчал, потому что его охватила какая-то робость, и наконец проговорил:
— Дануся.
— Что, Збышко?
— Я тебя так люблю…
И он остановился, подыскивая слова, которых у него не хватало, потому что хоть и преклонял он пред ней колена, как заграничный рыцарь, хоть и выказывал ей почтение всякими способами, все же тщетно старался быть ловким придворным: душа у него была лесная, и он умел говорить только попросту.
Вот и теперь он сказал, помолчав:
— Я тебя так люблю, что у меня дух захватывает.
Она же вскинула на него из-под куньего капора синие глазки и лицо, докрасна исщипанное холодным лесным воздухом.
— И я, Збышко, — ответила она как бы с поспешностью.
И сейчас же закрыла глаза ресницами, потому что уже знала, что такое любовь.
— Ах, сокровище ты мое! Девочка милая! — вскричал Збышко. — Ах…
И снова замолк он от счастья и волнения, но любопытная княгиня снова пришла к ним на помощь.
— Расскажи же, — сказала она, — как скучно было тебе без нее, а если случится чаща и ты там ее поцелуешь — я не буду сердиться, потому что это всего лучше покажет твою любовь.
И Збышко стал рассказывать, "как ему было скучно" без Дануси в Богданце, под призором Мацьки, и у соседей. Только про Ягенку ничего не сказал хитрец, впрочем, говорил он искренне, потому что в эту минуту так искренне любил Данусю, что ему хотелось схватить ее, пересадить на своего коня, обнять и держать на своей груди.
Но он не смел сделать это; зато, когда первая же заросль отделила их от едущих позади придворных и гостей, Збышко нагнулся к Данусе, обнял ее и спрятал лицо в куний капор, свидетельствуя этим поступком о своей любви.
Но так как зимой нет на орешнике листьев, то и увидели их Гуго фон Данвельд и де Лорш, увидели и придворные — стали говорить между собой:
— Чмокнул-таки ее при княгине. Видно, скоро она справит ихнюю свадьбу.
— Хват-парень, да и она горяча: Юрандова кровь.
— Кремень и огниво, даром, что цевка, словно заяц. Посыпятся от них искры. Присосался к ней, как клеш.
Так они разговаривали, но староста из Щитно повернул к де Лоршу свое козлиное, злое и сладострастное лицо и спросил:
— Хотели ли бы вы, рыцарь, чтобы какой-нибудь Мерлин своей волшебной силой превратил вас вон в того молодого рыцаря? [25]
— А вы, рыцарь? — спросил де Лорш.
На это меченосец, в котором, видимо, закипела ревность и страсть, с раздражением хлестнул коня и воскликнул:
— Еще бы, черт побери…
Но он тотчас же опомнился и, склонив голову, прибавил:
— Я монах, давший обет целомудрия.
И он быстро взглянул на лотарингского рыцаря, боясь, как бы тот не заметил на его лице улыбки, потому что с этой точки зрения орден пользовался дурной славой, а из всего ордена наихудшей — Гуго де Данвельд. Несколько лет тому назад он был помощником войта в Самбии, и там нарекания на него были так громки, что несмотря на попустительство, с каким смотрели на такие дела в Мальборге, его вынуждены были перевести начальником гарнизона в Щитну. Теперь, прибыв с тайными поручениями ко двору князя и увидев там прекрасную дочь Юранда, он воспылал к ней страстью, для которой юный возраст Дануси отнюдь не служил препятствием, ибо в те времена выходили замуж девушки и моложе ее. Но так как в то же время Данвельд знал происхождение девушки и так как имя Юранда соединялось в его памяти со страшными воспоминаниями, то и страсть его возникла из лютой ненависти.
Но де Лорш как раз стал расспрашивать его об этих историях.
— Вы, рыцарь, назвали эту прекрасную девушку дочерью дьявола; почему вы так назвали ее?
Данвельд принялся рассказывать историю Злоторыи: как при постройке замка удалось счастливо похитить князя со всеми придворными, как при этом погибла мать Дануси и как с той поры Юранд неистово мстит рыцарям ордена. И при этом рассказе ненависть вырывалась из меченосца, как пламя, ибо у него были и личные к ней причины. Два года тому назад он и сам столкнулся с Юрандом, но тогда при виде страшного "Спыховского кабана" сердце его в первый раз в жизни упало от такой постыдной трусости, что он бросил двух своих родственников, своих людей и добычу и целый день как сумасшедший мчался в Щитно, где со страху надолго разболелся. Когда он выздоровел, великий маршал ордена отдал его под суд рыцарей, приговор которого, правда, оправдал его, потому что Данвельд поклялся крестом и честью, что взбесившийся конь унес его с поля битвы, но все же этот приговор закрыл ему путь к высшим должностям в ордене. Правда, теперь, перед де Лоршем меченосец умолчал об этих событиях, но зато он высказал столько нареканий на жестокость Юранда и на дерзость всего польского народа, что все это едва могло уместиться в голове лотарингского рыцаря.
— Во всяком случае мы находимся у Мазуров, а не у поляков? — сказал он, помолчав.
— Это особое княжество, но народ тот же, — отвечал староста, — их подлость и ненависть к ордену одинаковы. Дай бог немецкому мечу истребить все это племя!
— Вы правы: чтобы князь, с виду такой достойный, осмелился в ваших же землях строить замок против вас, о подобном беззаконии я не слыхивал даже среди язычников.
— Замок он строил против нас, но Злоторые лежит на его земле, а не на нашей.
— В таком случае слава Богу, давшему вам победу над ним. Как же кончилась эта война?
— Войны тогда не было.
— А ваша победа под Злоторыей?
— В том-то и было благословение Божье, что князь находился тогда без войска, а только с двором и женщинами.
Тут де Лорш с изумлением взглянул на меченосца:
— Как так? Значит, вы во время мира напали на женщин и на князя, который на собственной земле строил замок?
— Нет низких поступков, если они совершаются во славу ордена и христианства.
— А этот страшный рыцарь мстит только за молодую жену, убитую вами во время мира?
— Кто поднимает руку на меченосца — сын тьмы.
Услыхав это, задумался рыцарь де Лорш, но у него уже не было времени ответить Данвельду, потому что они выехали на просторную, занесенную снегом поляну, где князь слез с коня, а за ним стали слезать и прочие.
Опытные лесники, под начальством главного ловчего, принялись расставлять охотников длинным рядом по краю поляны с таким расчетом, чтобы они, находясь сами под прикрытием, стояли перед пустым пространством, облегчающим работу лукам и арбалетам. Две коротких стороны поляны были пересечены сетями, за которыми спрятались "загонщики", обязанность которых заключалась в том, чтобы гнать зверя на стрелков, а если он запутается в сетях, то добивать его рогатинами. Бесчисленное множество курпов, умело расставленных, должны были выгонять зверей из глубины леса на поляну. За стрелками находилась вторая сеть, расставленная для того, чтобы зверь, если ему удастся прорваться сквозь цепь охотников, был остановлен сетью и в ней добит.
Князь стал посредине цепи, в небольшой ложбине, пересекавшей всю поляну. Главный ловчий, Мрокота из Моцажева, выбрал для него это место, зная, что по этой ложбине и побегут из пуши крупнейшие звери. У самого князя в руках был арбалет, а рядом с ним, у дерева, стояло тяжелое копье; сзади, на некотором расстоянии держались два "телохранителя", с топорами на плечах, огромного роста; кроме топоров, у них были два натянутых арбалета, чтобы в случае надобности подать их князю. Княгиня и Дануся не слезали с коней, потому что князь никогда не разрешал этого, боясь туров и зубров, от ярости которых, в случае нужды, легче было спастись на конях, нежели пешком. Де Лорш, любезно приглашенный князем занять место справа от него, попросил, чтобы ему было разрешено остаться для защиты дам на коне, и стоял невдалеке от княгини, похожий на длинный гвоздь, с рыцарским копьем, над которым тихонько подтрунивали мазуры, как над оружием, мало пригодным для охоты. Зато Збышко воткнул рогатину в снег, перекинул арбалет через плечо и стоял возле коня Дануси, подняв голову к ней, иногда что-то шептал ей, а иногда обнимал ее ноги и целовал колени, потому что больше решительно не скрывал от людей свою любовь. Успокоился он только тогда, когда Мрокота из Моцажева, который в пуще осмеливался ворчать и на самого князя, грозно приказал ему хранить молчание.
Между тем далеко-далеко в пуще раздались звуки курпских рогов, которым с поляны отрывисто ответил пронзительный звук трубы; потом настала совершенная тишина. Только иногда с верхушки сосны стрекотала сойка, да кто-нибудь из облавы подражал карканью ворона. Охотники напряженно смотрели на пустое белое пространство, на котором ветер покачивал заснеженные кустарники; все с нетерпением ждали, какой зверь первым покажется на снегу; вообще же ожидалась удачная охота, потому что пуща полна была зубров, туров и кабанов. Курпы выкурили из берлог несколько медведей; разбуженные таким образом, они бродили по чаще злые, голодные и осторожные, догадываясь, что скоро придется им выдержать борьбу не за спокойную зимнюю спячку, а за жизнь.
Однако приходилось ждать долго, потому что люди, теснившие зверя к сетям и к поляне, заняли огромный кусок леса и шли так издалека, что до слуха охотников не доносился даже лай собак, которые тотчас после того, как откликнулась труба, были спущены со смычков. Одна из них, спущенная, по-видимому, слишком рано или просто увязавшаяся за людьми, показалась на поляне и, пробежав через нее с опущенной к самой земле мордой, скрылась за цепью охотников. И снова стало тихо и пусто; только загонщики все время каркали воронами, давая знать таким образом, что скоро начнется работа. И вот через несколько времени на опушке появились волки, которые, как самые чуткие звери, первые пытались уйти от облавы. Их было несколько. Но выбежав на поляну и почуяв кругом людей, они снова юркнули в лес, ища, очевидно, другого выхода. Потом, выйдя из чащи, кабаны длинной черной цепью побежали по покрытому снегом пространству, издали похожие на стадо домашних свиней, которые, по знаку хозяйки, тряся ушами, спешат к избе. Но цепь эта останавливалась, прислушивалась, нюхала воздух, оборачивалась назад и снова нюхала воздух; она свернула к сетям и, почуяв ловчих, снова пустилась к охотникам, хрюкая, подходя все осторожнее, но все ближе, пока наконец не раздался скрип железных собачек у арбалетов, ворчание стрел и пока первая кровь не запятнала белый снежный покров.
Тогда раздался крик, и стадо рассыпалось, точно в него ударила молния; одни бросились сломя голову вперед, другие к сетям, другие стали бегать то в одиночку, то по нескольку сразу, смешиваясь с другим зверьем, которым тем временем наполнилась поляна. Теперь до слуха уже ясно доносились звуки рогов, лай собак и далекий говор людей, идущих из глубины леса. Обитатели леса, отгоняемые по бокам широко растянутыми сетями, все больше и больше наполняли поляну. Ничего подобного нельзя было увидеть не только в заграничных странах, но и в других землях Польши, где не было уже таких ПУЩ, как в Мазовии. Меченосцы, хоть и бывали они в Литве, где иногда случалось, что зубры, ударив на войско, приводили его в замешательство [26], немало дивились этому неисчислимому множеству зверья, особенно же дивился рыцарь де Лорш. Стоя возле княгини и придворных девушек, как журавль на страже, и не будучи в состоянии заговорить ни с одной, он уже начинал скучать, мерзнуть в своих железных латах и думать, что охота не удалась. Но вдруг он увидел перед собой стада легконогих серн, рыжих оленей и лосей, с тяжелыми, увенчанными рогами головами, увидел, как они, смешиваясь друг с другом, носятся по поляне, ослепленные страхом, и тщетно ищут выхода. Княгиня, в которой при этом зрелище взыграла кровь Кейстута, выпускала в эту пеструю кучу стрелу за стрелой, крича от радости каждый раз, когда раненый олень или лось с разбегу подымался на дыбы, а потом тяжело падал и бил ногами по снегу. Придворные девушки тоже часто прикладывали лица к арбалетам, ибо всеми овладела охотничья горячка. Один только Збышко не думал об охоте, но, положив локти на колени Дануси, а голову на свои руки, смотрел в глаза ее, она же, конфузясь и улыбаясь, пыталась закрывать ему пальцами веки, словно не могла вынести такого взгляда.
Но внимание де Лорша привлек огромный медведь с седыми лопатками и такой же шеей: он внезапно выбежал из-за кустов, невдалеке от охотников. Князь выстрелил в него из арбалета, а потом подбежал к нему с копьем, и когда зверь с отчаянным ревом поднялся на задние лапы, так ловко и быстро ударил его на глазах у всего двора, что ни одному из "телохранителей" не пришлось прибегнуть к топору. Тогда молодой рыцарь из Лотарингии подумал, что все-таки не многие из государей, при дворах которых он гостил, отважились бы на такую забаву и что с такими князьями и с таким народом ордену когда-нибудь придется вынести тяжелую борьбу и пережить тяжелые минуты. Но после этого он видел, как другие охотники так же ловко закалывают свирепых кабанов с белыми клыками, огромных, во много раз превосходящих размером и яростью тех, на которых охотились в лесах Нижней Лотарингии и в немецких лесах. Таких ловких и уверенных в силе рук своих охотников де Лорш не видал нигде и, как человек бывалый, объяснял это себе тем, что все эти люди, живущие среди необозримых лесов, с детских лет привыкают к арбалету и копью, а потому и приучаются владеть ими лучше других.
В конце концов поляна покрылась трупами всякого рода зверья, но охота еще далеко не кончилась. Напротив, самая интересная и в то же время и самая опасная минута только еще должна была наступить: загонщики выгнали на поляну десятка полтора зубров и туров. Хотя в лесах держались они обычно особняком, но теперь шли все вместе, нисколько, впрочем, не ослепленные страхом, а скорее грозные, нежели испуганные. Шли они не особенно скоро, как бы сознавая свою ужасную силу и то, что сломают все преграды и пройдут, но все же земля загудела под их тяжестью. Бородатые быки, идущие во главе стада с низко опущенными головами, иногда останавливались, как бы раздумывая, в какую сторону направить удар. Из чудовищных грудей их исходил глухой рев, похожий на подземный гул; из ноздрей вырывался пар, и, взрывая передними ногами снег, они, казалось, кровавыми глазами смотрели из-под грив, стараясь открыть спрятавшегося врага.
Между тем загонщики подняли страшный крик, которому со всех сторон ответили сотни громких голосов; зазвенели рога и дудки: лес содрогнулся до самых глубин, и в ту же минуту с отчаянным лаем на поляну вырвались шедшие по следам зверей курпские собаки. Вид их мгновенно привел в бешенство самок, при которых были детеныши. Стадо, шедшее до сих пор медленно, бешеными скачками рассыпалось по поляне. Один тур, рыжий, огромный бык, размерами почти превосходящий зубров, тяжелыми скачками бросился к цепи стрелков, повернулся к правой стороне поляны и, увидав в нескольких десятках шагов от себя между деревьями лошадей, остановился, а потом стал рыть землю рогами и рычать, словно возбуждая себя к борьбе.
При этом страшном зрелище загонщики стали кричать еще громче, а в цепи охотников послышались испуганные голоса: "Княгиня! Княгиня! Спасайте княгиню!" Збышко схватил воткнутое в снег копье и бросился к опушке леса; за ним побежало несколько литовцев, готовых погибнуть, защищая дочь Кейстута; в это время в руках ее скрипнул арбалет, засвистела стрела и, пролетев над склоненной головой зверя, вонзилась в его шею.
— Готов, — вскричала княгиня, — не уйдет…
Но дальнейшие слова ее заглушил рев, такой страшный, что даже лошади присели на задние ноги… Тур, как вихрь, бросился прямо на княгиню, но в это время с неменьшей стремительностью из-за деревьев выскочил храбрый рыцарь де Лорш и, нагнувшись в седле, с копьем, наклоненным, как на рыцарском поединке, ринулся прямо на зверя.
Через мгновение присутствующие увидели, как копье вонзилось в загривок быка, как оно тотчас же изогнулось дугой и разлетелось на мелкие щепки и как вслед за этим огромная, рогатая голова тура исчезла под брюхом лошади де Лорша, и прежде, чем кто-нибудь успел вскрикнуть от ужаса, уже и конь, и всадник взлетели на воздух, точно камень, пущенный из пращи.
Лошадь, упав на бок, в предсмертных судорогах забила ногами, путаясь в собственных внутренностях, а де Лорш лежал рядом, неподвижный, похожий на железный клин; тур, казалось, некоторое время колебался, не бросить ли их и не ринуться ли на других лошадей, но так как первые жертвы были перед ним, то он снова обратился на них и стал мучить несчастную лошадь, ударяя ее головой и с остервенением взрывая рогами ее распоротое брюхо.
Но из лесу на помощь чужому рыцарю выбежали люди; Збышко, которому важно было охранять княгиню и Данусю, подбежал первым и вонзил острие копья под лопатку зверя. Но он ударил с таким размахом, что при внезапном повороте тура копье сломалось в его руке, а сам он упал лицом в снег. "Пропал! Пропал!" — послышались голоса бегущих на помощь Мазуров. Между тем голова быка накрыла Збышку и прижала его к земле. Со стороны князя почти уже подбежали два могучих "телохранителя", но они прибыли бы слишком поздно, если бы, по счастью, их не предупредил подаренный Збышке Ягенкой чех Глава. Он подбежал раньше их и, схватив обеими руками широкий топор, ударил в выгнутую шею тура у самых рогов.
Удар был так страшен, что зверь рухнул, как громом пораженный, с головою, раскроенной чуть ли не пополам; но, падая, он придавил Збышку. Оба "телохранителя" во мгновение ока оттащили огромное тело, а тем временем княгиня и Дануся, соскочив с лошадей, подбежали, онемев от ужаса, к раненому юноше.
А он, бледный, весь покрытый кровью тура и своей собственной, приподнялся, попробовал встать, но покачнулся, упал на колени и, опершись на РУку, смог проговорить одно только слово:
— Дануся…
Тут изо рта у него хлынула кровь, и в глазах у него потемнело. Дануся схватила его из-за плеч за руки, но не в силах будучи удержать его, стала звать на помощь. И вот его окружили со всех сторон, терли снегом, лили в рот вино, и наконец ловчий Мрокота из Моцажева велел положить его на епанчи и остановить кровь при помощи мягкого трута.
— Жив будет, если только у него сломаны ребра, а не хребет, — сказал он, обращаясь к княгине.
Другие девушки между тем при помощи охотников занялись рыцарем де Лорш. Его поворачивали с боку на бок, ища на панцире дыр или углублений, сделанных турьими рогами, но, кроме снега, набившегося между полосами стали, нельзя было найти ничего. Тур выместил свою злость главным образом на лошади, которая лежала рядом, уже мертвая, с вывалившимися внутренностями; де Лорш не был ранен. Он только лишился чувств от падения и, как оказалось впоследствии, у него была вывихнута правая рука. Однако теперь, когда с него сняли шлем и влили в рот вина, он тотчас открыл глаза, пришел в себя и, видя склоненные над собой лица двух молодых и пригожих девушек, сказал по-немецки:
— Я, должно быть, уже в раю и надо мной витают ангелы?
Правда, девушки не поняли того, что он сказал, но, обрадовавшись, что он очнулся и заговорил, стали улыбаться ему и с помощью охотников подняли его с земли; почувствовав боль в правой руке, он застонал, оперся левой на плечо одного из "ангелов" и с минуту стоял неподвижно, боясь сделать шаг, так как чувствовал, что стоит на ногах нетвердо. Потом он еще мутным взором обвел поле битвы: увидел рыжее тело тура, вблизи показавшееся ему чудовищно-огромным, увидел ломающую над Збышкой руки Данусю и самого Збышку, лежащего на епанче.
— Этот рыцарь поспешил мне на помощь? — спросил он. — Жив ли он?
— Он тяжело ранен, — отвечал один из придворных, говоривший по-немецки.
— Отныне я буду сражаться не с ним, а за него, — сказал лотарингский рыцарь.
Но в эту минуту князь, до сих пор стоявший над Збышкой, подошел к де Лоршу и стал его прославлять, говоря, что своим смелым поступком он защитил от жестокой опасности княгиню и прочих женщин, а может быть, даже спас им жизнь: за это, кроме рыцарских наград, имя его будет окружено славой у ныне живущих людей и в потомстве.
— В нынешнее изнеженное время, — сказал князь, — все меньше и меньше ездит по свету истинных рыцарей; погостите же у меня как можно дольше, а то и совсем останьтесь в Мазовии, где вы уже снискали мое расположение и где столь же легко сумеете благородными поступками снискать любовь всего народа.
Таяло от таких слов жадное до славы сердце рыцаря де Лорша, когда же он подумал, что совершил столь рыцарский подвиг и заслужил таких похвал в тех отдаленных польских землях, о которых на Западе рассказывалось столько диковинных вещей, он от радости почти перестал чувствовать боль в вывихнутом правом плече. Он понимал, что рыцарь, который при брабантском или бургундском дворе сможет рассказать, что он спас на охоте жизнь мазовецкой княгине, будет с тех пор ходить окруженный ослепительным, как солнце, ореолом славы. Под влиянием этих мыслей он даже хотел было тотчас подойти к княгине и на коленях принести ей клятву в вечной верности, но и сама она, и Дануся заняты были Збышкой. Тот на мгновение снова пришел в себя, но только улыбнулся Данусе, поднял руку к покрытому холодным потом лбу, и снова потерял сознание. Опытные охотники, видя, как при этом скрестились его руки, а рот остался открытым, говорили между собою, что ему не выжить, но еще более опытные курпы, из которых на многих были следы медвежьих когтей, кабаньих клыков и зубровых рогов, смотрели на дело более светло, говоря, что рог тура только прошел между ребрами и что, быть может, из них одно или два сломаны, но спинной хребет цел, потому что в противном случае молодой рыцарь не мог бы привстать ни на минуту. Они также показывали, что на том месте, где упал Збышко, находился сугроб снега, что и спасло его, потому что зверь, придавив его лбом, не мог окончательно раздавить ему ни грудь, ни спинной хребет.
К несчастью, ксендза Вышонка из Деванны, княжеского лекаря, не было на охоте, хотя обычно он бывал на ней: на этот раз он был занят печением облаток [27]. Узнав об этом, чех помчался за ним; между тем курпы понесли Збышку на епанче в дом князя. Дануся хотела идти пешком рядом с ним, но княгиня воспротивилась этому, потому что дорога была дальняя, в лесных оврагах лежал глубокий снег, а между тем нужно было спешить. Староста Гуго де Денвельд помог девочке сесть на коня, а потом, едучи рядом с ней, сейчас же позади людей, несших Збышку, сказал по-польски, понизив голос так, чтобы слышала его только она:
— У меня в Щитно есть чудесный лекарственный бальзам, который я получил в Герцынском лесу от одного пустынника; я бы мог в три дня доставить его сюда.
— Да вознаградит вас Господь! — отвечала Дануся.
— Господь засчитывает нам каждый милосердный поступок, но могу ли я также рассчитывать на награду и от вас?
— Как же я могу наградить вас?
Меченосец подъехал ближе, видимо, хотел что-то сказать, но не решился и лишь после некоторого молчания проговорил:
— В ордене, кроме братьев, есть и сестры… Одна из них привезет целительный бальзам, и тогда я скажу вам, какой жду для себя награды.
Ксендз Вышонок осмотрел раны Збышки, понял, что сломано только одно ребро, но в первый день не ручался за выздоровление, потому что не знал, "не перевернулось ли у больного сердце и не оборвалась ли печенка". Рыцаря де Лорша к вечеру также охватила такая слабость, что он вынужден был слечь, а на другой день не мог пошевельнуть ни рукой, ни ногой без мучительной боли во всех костях. Княгиня, Дануся и прочие придворные девушки ухаживали за больными и по предписанию ксендза Вышонка варили для них разные мази и притирания. Збышко, однако, был сильно помят и время от времени харкал кровью, что весьма тревожило ксендза Вышонка. Все же он был в полном сознании и на другой день, узнав от Дануси, кому обязан спасением своей жизни, несмотря на слабость, призвал своего чеха, чтобы поблагодарить и вознаградить его. Но при этом пришлось ему вспомнить, что чеха он получил от Ягенки и что если бы не доброе ее сердце, он погиб бы. Мысль эта была ему даже тяжела, потому что он чувствовал, что никогда не отплатит доброй девушке добром за добро и что будет для нее лишь причиной печали и мучительной скорби. Правда, он тотчас сказал себе: "Не могу же я разорваться пополам", — но на дне души остался у него как бы укор совести, а чех еще больше разбередил эту душевную его рану.
— Я дворянской честью поклялся своей госпоже беречь вас, — сказал он, — и буду беречь без всякой награды. Ей, а не мне обязаны вы, господин, своим спасением.
Збышко ничего не ответил и только принялся тяжело вздыхать, а чех помолчал немного и снова заговорил:
— Если вы мне прикажете ехать в Богданец, я поеду. Может быть, вы хотели бы видеть старого пана, ведь одному Богу ведомо, что с вами будет.
— А что говорит ксендз Вышонок? — спросил Збышко.
— Ксендз Вышонок говорит, что все выяснится к новолунию, а до новолуния еще четыре дня.
— Эх… Ну, значит, нечего тебе ехать в Богданец. Либо я помру прежде, чем дядя сюда подоспеет, либо выздоровею.
— Вы бы хоть письмо послали в Богданец. Сандерус все отлично пропишет. По крайней мере, будут знать о вас и, бог даст, обедню отслужат за ваше здоровье.
— Теперь оставь меня, потому что я слаб. Если умру, ты вернешься в Згожелицы и скажешь, как что было, тогда и отслужат обедню. А меня похоронят здесь или в Цеханове.
— Уж должно быть, что в Цеханове или в Прасныше, потому что в лесу одних курпов хоронят, и волки над ними воют. Я слышал от слуг, что князь со двором через два дня возвращается в Цеханов, а оттуда в Варшаву.
— Ну меня здесь не оставят, — отвечал Збышко.
И он угадал, так как княгиня в тот же день отправилась к князю просить, чтобы он позволил ей остаться в охотничьем замке вместе с Данусей, прислужницами и ксендзом Вышонком, который был против скорого перевезения Збышки из Прасныша. Рыцарю де Лоршу через два дня стало заметно лучше, и он начал вставать; но узнав, что "дамы" остаются, он также остался, чтобы сопровождать их на обратном пути и защищать их от опасности в случае нападения "сарацин". Откуда было взяться этим "сарацинам", этого вопроса храбрый лотарингский рыцарь себе не задавал. Правда, на дальнем Западе так звали литвинов, но с их стороны никакая опасность не могла угрожать дочери Кейстута, родной сестре Витольда и двоюродной могучего "краковского короля" Ягеллы. Но рыцарь де Лорш слишком долго жил у меченосцев, чтобы, несмотря на все, что он слышал в Мазовии о крещении Литвы и о соединении двух государств под властью одного главы, все-таки не предполагать, что со стороны литовцев можно ждать всегда всяких зол. Так говорили ему меченосцы, а он еще не совсем потерял веру в их слова.
Но в это время произошел случай, который тенью лег между гостями-меченосцами и князем Янушем. За день до отъезда двора прибыли братья Готфрид и Ротгер, оставшиеся в Цеханове, а вместе с ними прибыл некий де Фурси, привезший неприятные для меченосцев известия. Дело заключалось в том, что иностранные гости, проживавшие у старосты меченосцев в Любове, т. е. он сам, господин де Фурси, господин де Бергов и господин Майнегер (оба последних принадлежали к фамилиям, чтимым в ордене), наслушавшись рассказов о Юранде из Спыхова, не только не испугались этих рассказов, но и решили вызвать знаменитого воина на бой, чтобы убедиться, действительно ли он так страшен, как о нем говорят. Правда, староста этому противился, ссылаясь на мир, царящий между орденом и мазовецкими княжествами, но в конце концов, быть может, в надежде избавиться от грозного соседа, не только решил смотреть на дело сквозь пальцы, но и позволил своим кнехтам принять участие в походе. Рыцари послали Юранду вызов; он тотчас же принял его с условием, что рыцари отошлют назад своих кнехтов, а сами будут сражаться с ним и с двумя его товарищами, трое на трое, на самой границе между Пруссией и Спыховом. Но так как они не хотели ни отправить назад кнехтов, ни уйти из спыховских земель, то он напал на них, кнехтов перебил, господина Майнегера сам проткнул копьем, а господина Бергова взял в плен и бросил в подземелье спыховского замка. Де Фурси один спасся и после трехдневных скитаний по мазовецким лесам, узнав от смолокуров, что в Цеханове гостят братья ордена, добрался до них, чтобы вместе с ними принести жалобу князю и добиться от него приказания об освобождении господина де Бергова.
Известия эти мигом замутили добрые отношения между князем и гостями, потому что не только вновь прибывшие братья, но и Гуго де Данвельд и Зигфрид де Леве стали настойчиво требовать от князя, чтобы он раз навсегда удовлетворил справедливые требования ордена, освободил границу от хищника и разом покарал бы его за все вины. Особенно Гуго де Данвельд, у которого были свои старые счеты с Юрандом, воспоминание о которых томило его болью и стыдом, особенно он почти с угрозами требовал мести.
— Мы будем жаловаться великому магистру, — говорил он, — и если наши справедливые желания не будут удовлетворены вами, то он сам сумеет удовлетворить их, хотя бы за этого разбойника встала вся Мазовия.
Но князь, от природы миролюбивый, разгневался и сказал:
— Какой же справедливости вы домогаетесь? Если бы Юранд первый напал на вас, сжег деревни, угнал стада и перебил людей, я бы, конечно, сам вызвал его на суд и покарал бы его. Но ведь ваши сами напали на него. Ваш староста дал кнехтов, а что же сделал Юранд? Он даже принял вызов и хотел только того, чтобы люди отошли в сторону. Как же я стану его за это наказывать или вызывать на суд? Вы задели страшного воина, которого все боятся, и добровольно накликали беду на свою голову; так чего же вы хотите? Уж не должен ли я ему приказать, чтобы он не защищался, когда вам понравится напасть на него?
— Нападал на него не орден, а его гости, посторонние рыцари, — ответил Гуго.
— Орден отвечает за своих гостей, а кроме того, с ними были кнехты из Любовской крепости.
— Что же, староста, значит, должен был послать своих гостей на убой? В ответ на эти слова князь обратился к Зигфриду и сказал:
— Смотрите, во что обращается в ваших устах справедливость. Неужели ваши увертки не гневят Господа?
Но суровый Зигфрид ответил:
— Господин де Бергов должен быть отпущен из плена, ибо его предки занимали в ордене высшие должности и оказывали ему большие услуги.
— А смерть Майнегера должна быть отомщена, — прибавил Гуго де Данвельд.
Услыхав это, князь откинул на обе стороны волосы и, встав со скамьи, со зловещим лицом направился к немцам; но вскоре он, очевидно, вспомнил, что они его гости. Он еще раз пересилил себя, положил руку на плечо Зигфрида и сказал:
— Слушайте, староста, вы носите на плаще крест, так ответьте же мне по совести, клянясь этим крестом, прав был Юранд или не прав?
— Господин де Бергов должен быть освобожден из плена, — ответил Зигфрид де Леве.
Наступило молчание. Князь сказал:
— Господи, пошли мне терпения!
А Зигфрид резким, похожим на удары меча, голосом продолжал:
— Та обида, которая нанесена нам в лине наших гостей, является только новым поводом жаловаться. С тех пор, как существует орден, никогда, ни в Палестине, ни в Семиградии, ни в пребывавшей доселе в язычестве Литве, никто не причинил нам столько зла, как этот разбойник из Спыхова. Князь, мы требуем справедливости и наказания не за одну вину, а за тысячу, не за одно избиение, а за пятьдесят, не за то, что однажды была пролита кровь, а за целые годы таких поступков, за которые небесный огонь должен бы испепелить это безбожное гнездо злобы и жестокости. Чьи стоны взывают к Господу об отмщении? Наши! Чьи слезы? Наши! Тщетно приносили мы жалобы, тщетно требовали суда. Ни разу мы не были удовлетворены.
Услышав это, князь Януш покачал головой и ответил:
— Эх, в старые времена меченосцы не раз гостили в Спыхове, и Юранд не был вашим врагом, пока любимая жена его не умерла из-за вас. А сколько раз сами вы задевали его, желая погубить, как и в этот раз, за то, что он вызывал на бой и побеждал ваших рыцарей? Сколько раз вы подсылали к нему убийц, сколько раз стреляли в него в лесу из арбалетов? Правда, он вас преследовал, но лишь потому, что его мучила жажда мести, но разве вы или рыцари, живущие в ваших землях, не нападали на мирных обитателей Мазо-вии, не угоняли стад, не жгли деревень, не избивали мужчин, женщин и детей? А когда я жаловался великому магистру, он отвечал мне из Мальборга: "Обычные пограничные беспорядки. Оставьте меня в покое". И не вам бы жаловаться, не вам, которые захватили в плен меня самого, безоружного, во время мира, на моей собственной земле, и если бы не страх ваш перед гневом короля краковского, то, может быть, до сих пор я стонал бы в ваших подземельях. Так отплатили вы мне, который происходит из рода ваших благодетелей. Оставьте меня в покое; не вам говорить о справедливости.
Услышав это, меченосцы с досадой переглянулись, потому что им было неприятно и стыдно, что князь упомянул о нападении на Злоторыю при господине де Фурси; поэтому Гуго де Данвельд, чтобы положить конец этому разговору, сказал:
— С вами, князь, произошла ошибка, которую мы исправили не из страха перед краковским королем, но из чувства справедливости, а за пограничные стычки наш магистр отвечать не может, потому что сколько есть на земле государств, всюду на границах беспокойные люди позволяют себе лишнее.
— Вот ты сам это говоришь, а над Юрандом требуешь суда. Так чего же вы хотите?
— Правосудия и наказания.
Князь сжал костлявые свои кулаки и повторил:
— Господи, пошли мне терпения.
— Князь, вспомните и о том, — продолжал Данвельд, — что наши обижают только светских и не принадлежащих к немецкому племени людей, ваши же подымают руку против немецкого ордена, чем оскорбляют самого Спасителя. Но каких же мук и наказаний не достойны оскорбители креста?
— Слушай, — сказал князь, — ты Бога не поминай, потому что Его не обманешь.
И, положив руки на плечи меченосца, он сильно встряхнул его; тот испугался и заговорил более миролюбиво:
— Если правда, что гости наши первые напали на Юранда и не отослали своих людей, то я не стану этого хвалить, но правда ли, что Юранд принял вызов?
Сказав это, он стал смотреть на господина де Фурси, украдкой подмигивая глазами, точно желая дать ему понять, чтобы он отрицал это; но тот, не желая этого делать, ответил:
— Он хотел, чтобы мы отослали людей и сразились с ним трое на трое.
— Вы в этом уверены?
— Клянусь честью! Я и де Бергов согласились, а Майнегер не захотел.
Тут князь перебил его:
— Староста из Щитно! Вы лучше других знаете, что Юранд не уклоняется от вызова.
Тут он обратился ко всем и сказал:
— Если кто-либо из вас хочет вызвать его на конную или пешую битву, я даю на то позволение. Если Юранд будет убит или взят в плен, господин де Бергов выйдет из темницы без выкупа. Большего от меня не требуйте, потому что и не добьетесь.
Но после этих слов наступило глубокое молчание. И Гуго де Данвельд, и Зигфрид де Леве, и брат Ротгер, и брат Готфрид, хоть и были людьми храбрыми, все же слишком хорошо знали страшного владыку Спыхова, чтобы кто-нибудь из них решился выйти с ним на решительный бой. Сделать это мог разве только человек нездешний, происходящий из отдаленных стран, вроде де Лорша или Фурси, но де Лорш не присутствовал при разговоре, а господин де Фурси был еще слишком охвачен ужасом.
— Я его раз видал, — проворчал он тихонько, — и не хочу видеть еще раз. А Зигфрид де Леве сказал:
— Монахам воспрещено драться на поединках, иначе как с особого разрешения магистра и великого маршала, но мы здесь ищем не разрешения драться, а того, чтобы де Бергов было освобожден из плена, а Юранд приговорен к смерти.
— В этой земле не вы устанавливаете законы.
— До сих пор мы терпеливо переносили тягостное соседство. Но магистр наш сумеет отстоять справедливость.
— Пусть ваш магистр вместе с вами держится подальше от Мазовии.
— За магистром стоят немцы и римский император.
— А за мной — король польский, которому подвластно больше земель и народов.
— Разве вы, князь, хотите войны с орденом?
— Если бы я хотел войны, я бы не ждал вас, сидя в Мазовии, а шел бы к вам сам. Но и ты не грози мне, потому что я не боюсь.
— Что же я должен донести магистру?
— Ваш магистр ни о чем не спрашивал. Говори ему, что хочешь.
— В таком случае мы сами будем карать и мстить.
В ответ князь протянул руку и угрожающе погрозил пальцем возле самого лица меченосца.
— Берегись, — сказал он сдавленным от гнева голосом, — берегись! Я позволил тебе вызвать Юранда, но если ты с войском ордена вторгнешься в мою страну, я на тебя обрушусь, и ты очутишься здесь не гостем, а пленником.
По-видимому, терпение его было уже исчерпано: он изо всех сил ударил шапкой по столу и вышел из комнаты, хлопнув дверью. Меченосцы побледнели от бешенства, а господин де Фурси смотрел на них, как сумасшедший.
— Что ж теперь будет? — первым спросил брат Ротгер.
А Гуго де Данвельд чуть ли не с кулаками подскочил к господину де Фурси:
— Зачем ты сказал, что вы первые напали на Юранда?
— Потому что это правда.
— Надо было солгать.
— Я приехал сюда сражаться, а не лгать.
— Хорошо ты сражался, нечего сказать!
— А ты не бегал от Юранда в Щитно?
— Рах! — сказал де Леве. — Этот рыцарь — гость ордена.
— И все равно, что он сказал, — вмешался брат Годфрид. — Без суда Юранда не наказали бы, а на суде все дело всплыло бы наружу.
— Что теперь будет? — повторил брат Ротгер.
Наступило молчание. Потом заговорил суровый и злой Зигфрид де Леве.
— С этой кровожадной собакой надо раз навсегда покончить, — сказал он. — Де Бергов должен быть освобожден из плена. Стянем солдат из Щитно, из Инсбурга, из Любовы, возьмем холмскую шляхту и нападем на Юранда… Пора с ним покончить.
Но изворотливый Данвельд, умевший посмотреть на каждое дело со всех сторон, закинул руки за голову, нахмурился и, подумав, сказал:
— Без разрешения магистра нельзя…
— Если удастся, магистр нас похвалит, — сказал брат Годфрид.
— А если не удастся? Если князь двинет войско и ударит на нас?
— Между ним и орденом мир: не ударит.
— Ну вот! Мир-то мир, но ведь мы первые нарушим его. Наших отрядов не хватит против всех Мазуров.
— Тогда за нас вступится магистр, и будет война.
Данвельд снова нахмурил брови и задумался.
— Нет, нет, — сказал он, помолчав. — Если дело удастся, магистр в душе будет рад… К князю будут отправлены послы, начнутся переговоры, и дело для нас пройдет безнаказанно. Но в случае поражения орден за нас не вступится и войны князю не объявит… Для этого нужен другой магистр… За князя — король польский, а с ним магистр ссориться не станет…
— А ведь все-таки Добжинскую землю мы захватили: значит, Кракова не боимся.
— Тут были хоть намеки на справедливость… Князь Опольский… Мы ее как будто взяли в залог, да и то…
Тут он осмотрелся кругом и, понизив голос, прибавил:
— Я слышал в Мальборге, что если бы стали грозить войной, то мы отдали бы ее обратно, если только нам возвратят залог…
— Ах, — сказал брат Ротгер, — если бы здесь с нами был Маркварт Зальцбах или Шомберг, который передушил Витольдовых шенят, уж они бы нашли управу на Юранда. Что такое Витольд? Наместник Ягелла, великий князь, а несмотря на это Шомбергу ничего не было… Передушил Витольдовых детей — и ничего ему… Воистину, мало между нами людей, которые во всем найдут выход…
Услышав это, Гуго де Данвельд облокотился на стол, подпер голову руками и надолго задумался. Вдруг глаза его просияли, он вытер, по своему обыкновению, мокрые, толстые губы рукой и сказал:
— Да будет благословенна та минута, когда вы, благочестивый брат, произнесли имя храброго брата Шомберга.
— Почему так? Разве вы что-нибудь придумали? — спросил Зигфрид де Леве.
— Говорите скорей, — воскликнули братья Ротгер и Годфрид.
— Слушайте, — сказал Гуго. — У Юранда здесь дочь, единственное дитя его, которое он бережет как зеницу ока.
— Еще бы! Я ее знаю. Любит ее и княгиня Анна Данута.
— Да. Так слушайте же: если бы вы похитили эту девчонку, Юранд отдал бы за нее не только Бергова, но и всех узников, и себя самого, и в придачу Спыхов.
— Клянусь кровью святого Бонифация, пролитой в Докуме, — вскричал брат Годфрид, — все было бы так, как вы говорите.
Потом все замолчали, как бы испуганные дерзостью и трудностью предприятия. Лишь через несколько времени брат Ротгер обратился к Зигфриду де Леве.
— Ум ваш и опытность, — сказал он, — равны вашему мужеству: что вы об этом думаете?
— Полагаю, что дело стоит обдумать.
— Дело в том, — продолжал Ротгер, — что девушка — приближенная княгини, да больше того: она ей все равно, что родная дочь. Подумайте, благочестивые братья, какой подымется вопль.
Гуго де Данвельд засмеялся.
— Сами вы говорили, — сказал он, — что Шомберг отравил или передушил Витольдовых шенят, и что ему за это было? Вопить они начинают из-за всякого пустяка, но если бы мы послали магистру закованного в цепи Юранда, то нас ждала бы скорее награда, нежели наказание.
— Да, — сказал де Леве, — время для нападения подходящее. Князь уезжает, Анна Данута остается здесь одна с придворными девушками. Однако нападение на двор князя в мирное время — дело не пустячное. Княжеский двор — не Спыхов. Это снова, как в Злоторые. Снова полетят жалобы во все королевства и папе на чинимые орденом насилия; снова станет грозить проклятый Ягелло, а магистр… да ведь вы его знаете: он за что угодно ухватится, только бы не воевать с Ягеллой… Да, крик подымется во всех землях Мазовии и Польши.
— А тем временем кости Юранда побелеют на виселице, — ответил брат Гуго. — Наконец, кто вам говорит, что ее надо украсть отсюда, из дворца, из княгининых рук?
— Да ведь не из Цеханова же, где кроме шляхты есть триста лучников.
— Нет. Но разве Юранд не может захворать и прислать за девчонкой людей? Тогда княгиня не запретит ей ехать, а если девочка дорогой пропадет, то кто сможет сказать вам или мне: "Это ты ее украл"?
— Ну да, — ответил раздосадованный де Леве, — сделайте так, чтобы Юранд захворал и вызвал девчонку…
На это Гуго победоносно улыбнулся и отвечал:
— Есть у меня золотых дел мастер. Он был выгнан из Мальборга за воровство, поселился в Щитне и может вырезать любую печать; есть у меня и люди, которые, будучи нашими подданными, происходят все-таки из мазурского народа… Неужели вы меня еще не понимаете?…
— Понимаю, — с восторгом вскричал брат Годфрид.
А Ротгер поднял руки кверху и сказал:
— Да вознаградит тебя Господь Бог, благочестивый брат, ибо ни Маркварт Зальцбах, ни Шомберг не нашли бы лучшего способа.
И он прищурил глаза, точно желая рассмотреть что-то, находящееся в отдалении, и сказал:
— Я вижу, как Юранд с веревкой на шее стоит у Гданских ворот в Мальборге и как наши кнехты бьют его ногами…
— А девчонка останется служительницей ордена, — прибавил Гуго.
Услышав это, де Леве перевел глаза на Данвельда, но тот снова провел рукой по губам и сказал:
— А теперь нам нужно как можно скорее спешить в Щитно.
Однако перед отправлением в Щитно четыре брата-меченосца и де Фурси еще раз пришли проститься с князем и княгиней. Прощание это было не особенно дружеское, но все-таки князь, не желая, по старинному польскому обычаю, отпускать гостей из своего дома с пустыми руками, подарил каждому из братьев по прекрасному куньему меху и по гривне серебра; они приняли подарки с радостью, уверяя, что, как монахи, давшие обет нищенства, они не оставят этих денег себе, а раздадут их бедным, которым в то же время велят молиться за здоровье, славу и будущее спасение князя. Мазуры на эти уверения усмехались в усы, потому что жадность братьев ордена была им известна, а еще лучше известна лживость меченосцев. В Мазовии говорили, что как трус трусит, так меченосец лжет. Князь тоже только махнул рукой на такие выражения благодарности, а когда они ушли, сказал, что благодаря молитвам меченосцев он разве только станет все дальше отходить от рая.
Но еще до этого, при прощании с князем, в ту минуту, когда Зигфрид де Леве целовал у него руку, Гуго фон Данвельд подошел к Данусе, положил руку на ее голову и, лаская ее, сказал:
— Нам повелено платить добром за зло и любить даже врагов наших, поэтому сюда приедет сестра-монахиня и привезет вам, панна, целебный герцинский бальзам.
— Как мне благодарить вас, рыцарь? — спросила Дануся.
— Будьте доброжелательны к ордену и братьям.
Де Фурси заметил этот разговор, и так как его при этом поразила красота девушки, то по отъезде в Щитно он спросил:
— Что это за красавица, с которой вы говорили перед отъездом?
— Дочь Юранда, — отвечал меченосец.
Рыцарь де Фурси был поражен:
— Та, которую вы собираетесь похитить?
— Да. А когда мы ее похитим — Юранд наш.
— Видно, не все плохо, что происходит от Юранда. Стоит быть стражем такого пленника.
— Вы думаете, что с ней воевать было бы легче, чем с Юрандом?
— Это значит, что я думаю так же, как вы. Отец — враг ордена, а дочери вы говорили слова слаще меда и, кроме того, обещали ей бальзам.
Гуго де Данфельд, очевидно, почувствовал необходимость сказать в свое оправдание несколько слов.
— Я обещал ей бальзам, — сказал он, — для того молодого рыцаря, который помят туром и с которым, как вы знаете, она сговорена. Если, когда мы похитим девочку, поднимется крик, то мы скажем, что не только не хотели ей зла, но даже, по христианскому милосердию своему, посылали ей лекарства.
— Хорошо, — сказал де Леве. — Только послать надо надежного человека.
— Я пошлю одну благочестивую женщину, безраздельно преданную ордену. Я велю ей смотреть и слушать. Когда наши люди прибудут, как будто от Юранда, они найдут дело уже подготовленным.
— Таких людей трудно будет набрать.
— Нет. Народ у нас говорит на том же языке. В городе, да даже и в гарнизоне между кнехтами, есть люди, которые бежали из Мазовии, преследуемые законом; правда, это разбойники, воры, но они не знают, что такое страх, и готовы на все. Им я обещаю так: если справятся с делом — большие награды, если не справятся — петля.
— Да, а если они изменят?
— Не изменят, потому что каждый из них в Мазовии давно приговорен к казни. Надо только дать им хорошую одежду, чтобы их приняли за настоящих слуг Юранда, а главное — письмо с Юрандовой печатью.
— Надо предвидеть все, — сказал брат Ротгер, — может быть, Юранд после последней битвы захочет повидать князя, чтобы пожаловаться на нас и оправдать себя. Будучи в Цеханове, он заедет к дочери, в охотничий домик. И тогда может случиться, что наши люди, прибывшие за его дочерью, наткнутся на самого Юранда.
— Люди, которых я выберу, шельмецы отъявленные. Они будут знать, что если наткнутся на Юранда, то пойдут на виселицу. Жизнь их будет зависеть от того, чтобы не встретиться с ним.
— Но все-таки может случиться, что их схватят.
— Тогда мы отречемся и от них, и от письма. Кто нам докажет, что это мы их послали? Наконец, если не будет похищения, то не будет и крика, а если нескольких висельников-мазуров четвертуют, то от этого для ордена большой беды не будет.
Брат Годфрид, младший из меченосцев, сказал:
— Я не понимаю ни вашей политики, ни вашей боязни, как бы не обнаружилось, что девчонка похищена по нашему приказанию. Ведь когда она будет у нас в руках, должны же мы послать кого-нибудь к Юранду и сказать ему: "Твоя дочь у нас, если хочешь, чтобы она получила свободу, отдай за нее де Бергова и самого себя…" Как же иначе?… Но тогда будет известно, что похитить девочку приказали мы.
— Верно, — сказал рыцарь де Фурси, которому не особенно по вкусу пришлась вся эта затея, — к чему скрывать то, что должно обнаружиться?
Но Гуго де Данфельд начал смеяться и, обратившись к брату Готфриду, спросил:
— Давно вы носите белый плащ?
— В первое воскресенье после Троицына дня исполнится шесть лет.
— Так вот, когда вы проносите его еще шесть лет, вы будете лучше понимать дела ордена. Юранд знает нас лучше, чем вы. Ему скажут так: "Твою дочь стережет брат Шомберг, а если ты хоть слово пикнешь — то вспомни-ка детей Витольда…"
— А потом?
— А потом де Бергов будет освобожден, а орден тоже будет освобожден от Юранда.
— Нет, — воскликнул брат Ротгер, — все так хорошо задумано, что Господь должен благословить наш замысел.
— Господь благословляет все поступки, имеющие в виду благо ордена, — сказал угрюмый Зигфрид де Леве.
И они ехали дальше молча, а на два или три выстрела из арбалета шли их слуги, расчищавшие путь, который стал неровен, так как ночью выпал обильный снег. На деревьях лежал толстый слой снега, день был сумрачный, но теплый, и от лошадей подымался пар. Из лесов к людским жилищам летели стаи ворон, наполнявшие воздух зловещим карканьем.
Рыцарь де Фурси немного отстал от меченосцев и ехал в глубокой задумчивости. Уже несколько лет гостил он у ордена, принимал участие в походах на Жмудь, где проявил большую храбрость; принимаемый всюду так, как только меченосцы умели принимать рыцарей из отдаленных стран, он очень к ним привязался и, не обладая собственным богатством, задумал вступить в их ряды. Пока же он то жил в Мальборге, то объезжал знакомых командоров, ища дорогой развлечений и приключений. Недавно прибыв в Любаву с богатым де Берговым и, наслушавшись о Юранде, он воспылал жаждой померяться силами с человеком, которого окружал всеобщий ужас. Прибытие Майнегера, одерживавшего победы во всех боях, ускорило поход. Комтур из Любавы дал для этого людей; но при этом он столько наговорил троим рыцарям не только о жестокости, но и о коварстве и вероломстве Юранда, что, когда тот пожелал, чтобы они отослали обратно солдат, они не захотели на это согласиться, боясь, что, когда они это сделают, он окружит их, перебьет или бросит в спыховские подземелья. Тогда Юранд, полагая, что им нужен не только рыцарский бой, но и грабеж, напал на них первый и нанес им страшное поражение. Де Фурси видел де Бергова, поваленного вместе с конем, видел Майнегера с обломком копья в животе, видел людей, тщетно взывавших о пощаде. Сам он еле сумел прорваться и несколько дней скитался по дорогам и лесам, где бы умер от голода или стал бы добычей дикого зверя, если бы случайно не добрался до Цеханова, в котором нашел братьев Готфрида и Ротгера. Из всего этого похода вынес он только чувство унижения, стыда, ненависти, жажду мести да сожаление о де Бергове, который был его близким другом. Поэтому он всей душой присоединился к жалобе меченосцев, когда они добивались наказания Юранда и освобождения несчастного товарища; когда же эта жалоба оказалась бесплодной — он сам в первую минуту готов был согласиться на все средства, которые бы вели к отмщению. Но теперь в нем вдруг заговорило сомнение. Прислушиваясь к разговорам меченосцев, в особенности к тому, что говорил Гуго де Данфельд, он несколько раз не мог удержаться от изумления. В течение нескольких лет узнав меченосцев ближе, он, конечно, уже видел, что они не таковы, какими представляют их себе в Германии и на Западе. Но в Мальборге он познакомился с несколькими истинными и суровыми рыцарями; они сами часто жаловались на падение нравов братии, на ее развращенность и отсутствие дисциплины, и де Фурси чувствовал, что они правы, но, будучи сам развратным и непослушным, не особенно осуждал эти пороки и в других, тем более что все рыцари ордена вознаграждали свои дурные качества храбростью. Ведь он видел под Вильной, как, сойдясь грудь с грудью с польскими рыцарями, они сражались; он видел их при штурме крепостей, с нечеловеческим упорством защищаемых польскими гарнизонами; он видел, как они погибали под ударами топоров и мечей, в общих схватках или на поединках. Они были неумолимо жестоки по отношению к Литве, но они были как львы и холили, озаренные славой, как солнцем. Но теперь рыцарю де Фурси показалось, что Гуго де Данфельд говорит такие вещи и придумывает такие способы, от которых у каждого рыцаря должна бы содрогнуться душа, а другие братья не только не восстают на него с гневом, но поддакивают каждому его слову. И его охватывало все большее недоумение, и наконец он глубоко задумался, пристало ли ему принимать участие в таких поступках.
Дело в том, что если бы все заключалось только в похищении девушки, а потом в обмене ее на Бергова, то он, может быть, и согласился бы на это, хотя его поразила и схватила за сердце красота Дануси. Если бы ему пришлось быть ее стражем, то он тоже не имел бы ничего против этого и даже не был уверен, вышла ли бы она из его рук такой, какой в них попала бы. Но меченосцам, по-видимому, нужно было другое. Они при помощи ее вместе с Берговым хотели получить и самого Юранда, пообещав ему, что выпустят ее, если он отдастся в их руки, а потом убить его, а вместе с ним, чтобы скрыть обман и злодеяние, убить, вероятно, и девушку. Ведь они уже грозили ей судьбой детей Витольда, в случае если бы Юранд посмел жаловаться. "Они не хотят сдержать слова ни в чем: они обоих обманут и обоих погубят, — сказал себе де Фурси, — а между тем они носят крест и должны беречь свою честь больше, чем другие". И душа его с каждой минутой все больше возмущалась такой низостью, но он решил еще раз проверить, насколько подозрения его справедливы; поэтому он снова подъехал к Данфельду и спросил:
— А если Юранд отдастся вам, вы отпустите девушку?
— Если мы ее отпустим, весь мир узнает, что мы захватили в плен их обоих, — отвечал Данфельд.
— Так что же вы с нею сделаете?
Данфельд наклонился к говорящему и улыбаясь показал гнилые свои зубы, чернеющие под толстыми губами:
— О чем вы спрашиваете? О том ли, что мы с ней сделаем до того, или о том, что после!
Но Фурси, зная уже все, что хотел знать, замолчал. Еще некоторое время он, казалось, боролся с собой, но потом слегка привстал на стременах и сказал достаточно громко для того, чтобы его слышали все четыре монаха:
— Благочестивый брат Ульрих фон Юнгинген, образец и украшение рыцарства, однажды сказал мне: "Еще между стариками ты найдешь в Маль-борге рыцарей, достойных креста, но те, которые живут в пограничных ко-мандориях, только позорят орден".
— Все мы грешны, но служим Господу Богу нашему, — отвечал Гуго.
— Где же ваша рыцарская честь? Не позорными поступками служат Господу, разве только если вы служите не Спасителю. Кто же ваш Бог? Так знайте же, что я не только не приму участия ни в чем, но и вам не позволю.
— Чего не позволите?
— Совершать подлость, предательство, позорный поступок.
— А как же вы можете нам запретить? В битве с Юрандом вы потеряли людей и обоз. Вам приходится жить только милостями ордена, и вы умрете с голоду, если мы не бросим вам куска хлеба. И еще: вы один, нас четверо, как же вы нам не позволите?
— Как не позволю? — повторил де Фурси. — Я могу возвратиться в замок и предупредить князя, а также могу разгласить ваши замыслы по всему миру.
Тут рыцари-монахи переглянулись друг с другом, и лица их мгновенно изменились. Особенно Гуго де Данфельд долго смотрел испытующим взглядом в глаза Зигфрида де Леве, а потом обратился к рыцарю де Фурси.
— Предки ваши, — сказал он, — служили ордену; вы также хотите вступить в него, но мы предателей не принимаем.
— Это я не хочу служить с предателями!
— Берегитесь! Не исполняйте своей угрозы. Знайте, что орден умеет карать не только монахов…
Но де Фурси, которого задели эти слова за живое, обнажил меч, левой рукой схватился за лезвие, правую же положил на рукоять и сказал:
— Клянусь этой рукоятью, имеющей форму креста, клянусь головой святого Дионисия, моего патрона, и рыцарской честью своей, что предостерегу мазовецкого князя и магистра ордена.
Гуго де Данфельд снова пытливым взглядом посмотрел на Зигфрида де Леве, а тот опустил веки, как бы давая знать, что на что-то согласен.
Тогда Данфельд каким-то необычайно глухим и измененным голосом произнес:
— Святой Дионисий мог унести отсеченную свою голову под мышкой, но если когда-нибудь упадет ваша голова…
— Вы мне угрожаете? — перебил де Фурси.
— Нет, убиваю, — отвечал Данфельд.
И он с такой силой ударил его ножом в бок, что острие вошло в тело по рукоятку. Де Фурси вскричал страшным голосом, попробовал правой рукой схватиться за меч, который держал в левой, но выронил его на землю, а в это время три других меченосца стали безжалостно наносить ему удары ножами в шею, в плечи, в живот, пока он не упал с коня.
Потом наступило молчание. Де Фурси, истекая кровью множества ран, бился на снегу и хватал его скрюченными от конвульсий пальцами. Из-под свинцового неба доносилось лишь карканье ворон, летящих из глухих пущ к человеческому жилью.
Потом начался торопливый разговор убийц.
— Люди ничего не видали? — задыхающимся голосом спросил Данфельд.
— Ничего. Они впереди, их и не видно, — отвечал Леве.
— Слушайте, будет повод к новой жалобе. Мы объявим, что мазовецкие рыцари напали на нас и убили товарища. Поднимем такой крик, что его услышат в самом Мальборге: будто князь подсылает убийц даже к гостям своим. Слушайте, надо говорить, что Януш не только не хотел выслушать наши жалобы на Юранда, но и велел убить жалобщика.
Между тем де Фурси в последней судороге перевернулся на спину и лежал неподвижно с кровавой пеной на губах и с ужасом в уже мертвых, широко раскрытых глазах. Брат Ротгер посмотрел на него и сказал:
— Смотрите, благочестивые братья, как Господь Бог карает хотя бы одно лишь намерение предать.
— То, что мы сделали, мы сделали для блага ордена, — отвечал Годфрид. — Слава тем…
Но он не кончил, потому что в этот самый миг позади них, на повороте покрытой снегом дороги, показался какой-то всадник, мчавшийся во весь опор. Увидев его, Гуго де Данфельд поспешно вскричал:
— Кто бы ни был этот человек, он должен погибнуть…
А де Леве, который хоть и был старшим из братьев, но обладал необычайно острым зрением, сказал:
— Я узнаю его: это тот слуга, который убил тура топором. Так и есть: это он.
— Спрячьте ножи, чтобы он не испугался, — сказал Данфельд. — Я снова ударю первым, а вы за мной.
Между тем чех подъехал и в десяти или двадцати шагах остановил коня. Он увидел труп в луже крови, коня без седока, и на лице его отразилось удивление, но длилось оно лишь мгновение. Через минуту он обратился к братьям, точно ничего не видел, и сказал:
— Бью вам челом, храбрые рыцари.
— Мы узнали тебя, — отвечал Данфельд, медленно приближаясь к нему. — У тебя к нам дело?
— Меня послал рыцарь Збышко из Богданца, за которым я ношу копье и который помят на охоте туром; поэтому он не мог сам обратиться к вам.
— Чего же хочет от нас твой господин?
— За то, что вы несправедливо, с ущербом для рыцарской его чести, обвиняли Юранда из Спыхова, господин мой велел сказать вам, что вы не поступали, как истинные рыцари, а лаяли, как собаки; а если кому не нравятся эти слова, того он вызывает на пешую или конную битву, до последнего издыхания; он выйдет на эту битву, где вы ему укажете, как только по милости Божьей болезнь покинет его.
— Скажи своему господину, что рыцари ордена во имя Спасителя терпеливо сносят клевету, но на поединок без особого разрешения магистра или великого маршала выходить не могут, но что просьбу о разрешении этом мы пошлем в Мальборг.
Чех снова взглянул на труп де Фурси, потому что он был послан главным образом к нему. Ведь Збышко уже знал, что рыцари ордена на поединки не выходят, но услыхав, что между ними был рыцарь светский, его-то и захотел вызвать, полагая, что таким образом доставит удовольствие Юранду. Но теперь этот рыцарь лежал зарезанный, как вол, между четырьмя меченосцами.
Чех, правда, не понимал, что произошло, но так как с детства привык ко всем опасностям, то и здесь почуял какую-то опасность. Удивило его и то, что Данфельд, говоря с ним, подъезжал все ближе, а другие стали заезжать с боков, точно хотели незаметно окружить его. Поэтому он стал осторожен, особенно потому, что был обезоружен, забыв взять с собой кинжал или меч.
Между тем Данфельд подъехал к нему вплотную и продолжал:
— Я обещал для твоего господина целебный бальзам: плохо же он платит за услугу. Впрочем, это вещь обычная у поляков… Но так как он тяжело ранен и вскоре может предстать пред Господом, то скажи ему…
Тут он положил левую руку на плечо чеха.
— То скажи ему, что вот мой ответ…
И в тот же миг он сверкнул ножом у самого горла оруженосца; но не успел он ударить, как чех, уже давно следивший за его движениями, схватил его железными своими руками за правую руку, вывернул ее так, что хрустнули суставы, и, только услышав отчаянный крик боли, тронул коня и помчался стрелой, прежде чем другие успели преградить ему дорогу.
Братья Годфрид и Ротгер стали его преследовать, но тотчас вернулись, пораженные страшным криком Данфельда. Де Леве придерживал его за плечи, а он, с бледным и посиневшим лицом, кричал так, что даже слуги, ехавшие с возами далеко впереди, сдержали лошадей.
— Что с вами? — спросили братья.
Но де Леве велел им как можно скорее скакать и привезти сюда телегу, так как Данфельд, по-видимому, не мог держаться в седле. Вскоре на лбу его проступил холодный пот, и он лишился чувств.
Когда телега была привезена, его уложили на соломе и направились к границе. Де Леве торопил, потому что после того, что произошло, нельзя было терять времени даже на осмотр Данфельда. Сев рядом с ним на телеге, он время от времени вытирал лицо его снегом, но не мог привести в чувство.
Только почти у самой границы Данфельд открыл глаза и как бы с удивлением стал озираться кругом.
— Как вы себя чувствуете? — спросил Леве.
— Не чувствую боли, но не чувствую и руки, — отвечал Данфельд.
— Она уже у вас онемела, потому и боль прошла. В теплой комнате снова вернется. А пока благодарите Бога хоть за временное облегчение.
Ротгер и Готфрид тотчас подъехали к телеге.
— Случилось несчастье, — сказал первый. — Что ж теперь будет?
— Мы скажем, — слабым голосом отвечал Данфельд, — что оруженосец убил де Фурси.
— Это их новое злодеяние — и виновник известен, — прибавил Ротгер.
Между тем чех во весь опор помчался к лесному дворцу и, застав князя еще там, ему первому рассказал все, что случилось. К счастью, нашлись придворные, видевшие, что оруженосец уехал без оружия. Один из них даже крикнул ему вдогонку полушутя, чтобы он взял с собой что-нибудь, не то немцы его поколотят; но он, боясь, как бы рыцари не переехали тем временем за границу, вскочил на коня, как был, в одном только кожухе, и поскакал за ними. Показания эти рассеяли все подозрения князя относительно того, кто мог быть убийцей де Фурси, но наполнили его таким беспокойством и гневом, что в первую минуту он хотел послать за меченосцами погоню, чтобы отослать их в оковах к великому магистру ордена для наказания. Но вскоре он сам понял, что погоня уже не сможет настичь рыцарей раньше, чем они доберутся до границы, и сказал:
— Во всяком случае я пошлю письмо магистру, чтобы он знал, что они тут творят. Плохи стали дела ордена: прежде дисциплина была в нем жестокая, а теперь любой комтур делает что хочет. Попущение Божье, но за попущением следует кара.
Он задумался, а помолчав, снова обратился к придворным:
— Я только одного никак не могу понять: зачем они убили гостя? Если бы не то, что слуга поехал без оружия, я подозревал бы его.
— Во-первых, — сказал ксендз Вышонок, — за что было оруженосцу убивать человека, которого он никогда не видел? А во-вторых, если бы у него даже было с собой оружие, то как мог он один напасть на пятерых, да еще окруженных вооруженной свитой?
— Верно, — сказал князь. — Должно быть, этот гость в чем-нибудь им воспротивился, а быть может, не хотел лгать так, как им было нужно; я уже здесь заметил, как они ему подмигивали, чтобы он сказал, будто Юранд напал первым.
А Мрокота из Моцажева сказал:
— Здоров, видно, этот малый, коли он этому псу Данфельду сломал руку.
— Он говорит, что слышал, как у немца кости хрустнули, — ответил князь, — да судя по тому, что он сделал в лесу, это возможно. Видно, и слуга, и господин — настоящие ребята. Если бы не Збышко, тур кинулся бы на лошадей. И лотарингский рыцарь, и он много сделали для спасения княгини…
— Верно, что настоящие ребята, — подтвердил ксендз Вышонок. — Вот и теперь еле дышит, а вступился-таки за Юранда и послал им вызов… Такого-то зятя и нужно Юранду.
— Что-то в Кракове Юранд не то говорил, но теперь, я думаю, что он не будет противиться, — сказал князь.
— Господь Бог в этом поможет, — сказала княгиня, которая, войдя в эту самую минуту, слышала конец разговора. — Теперь Юранд не может противиться, только бы Господь дал Збышке здоровья. Но и с нашей стороны ему должна быть дана награда.
— Лучшая для него награда будет Дануся, а я тоже думаю, что он ее получит, потому что если бабы возьмутся за какое-нибудь дело, так никакому Юранду с ними не справиться.
— А разве я не по справедливости взялась за это дело? — спросила княгиня. — Если бы Збышко был переменчив — тогда другое дело, но ведь вернее его и на свете нет. И девочка тоже. Она теперь ни на шаг от него не отходит: все его по лицу поглаживает, а он, хоть и болен, ей улыбается. Иной раз у меня у самой слезы из глаз текут. Я правду говорю… Такой любви стоит помочь, потому что сама Матерь Божья радуется, глядя на человеческое счастье…
— Была бы воля Божья, — сказал князь, — а счастье будет. Ведь и то правда: ему из-за этой девочки чуть голову не отрубили, а вот теперь его тур помял.
— Не говори, что из-за нее, — воскликнула княгиня, — ведь никто как Дануся спасла его в Кракове.
— Верно. Но если бы не она, он не бросился бы на Лихтенштейна, чтобы сорвать с его головы перья, да и ради де Лорша он бы не стал так охотно рисковать жизнью. Что же касается награды — я уже сказал, что оба они должны ее получить, и в Цеханове я это обдумаю.
— Збышке ничего бы так не хотелось, как рыцарского пояса и золотых шпор.
Князь ласково улыбнулся на эти слова и ответил:
— Так пускай же девочка отнесет их ему, а когда он оправится, мы последим, чтобы все было совершено согласно обычаю. Пусть сейчас же несет: нежданная радость — самая лучшая.
Услышав это, княгиня в присутствии придворных обняла князя, потом несколько раз поцеловала у него руки, а он все улыбался и наконец сказал:
— Вот видите… Да, хорошая вещь пришла тебе в голову. Видно, Дух Святой и женщинам не отказал в частице разума. Позови же девочку.
— Дануся! Дануся! — закричала княгиня.
И через минуту в дверях соседней комнаты показалась Дануся, с покрасневшими от бессонницы глазами, с миской горячей каши, которою ксендз Вышонок обкладывал сломанные кости Збышки и которую старая служанка только что отдала ей.
— Поди-ка ко мне, сиротка, — сказал князь Януш. — Поставь миску и подойди.
И когда она с некоторой робостью подошла к нему, ибо князь всегда возбуждал в ней некоторый страх, он ласково прижал ее к себе и стал гладить ее лицо, говоря:
— Ну что — беда с тобой приключилась, а?
— Да, — отвечала Дануся.
И так как сердце ее было огорчено, а глаза на мокром месте, то она стала плакать, но тихонько, чтобы не рассердить князя; а он снова спросил:
— Чего же ты плачешь?
— Збышко болен, — отвечала Дануся, утирая глаза кулачками.
— Не бойся, ничего с ним не случится. Правда, отец Вышонок?
— По милости Божьей он ближе к свадьбе, чем к гробу, — ответил добрый ксендз Вышонок.
А князь сказал:
— Погоди. Пока что я дам тебе для него лекарство, которое ему поможет, а то и совсем вылечит.
— От меченосцев бальзам прислали?! — воскликнула Дануся, отнимая руки от глаз.
— Тем бальзамом, который пришлют меченосцы, ты лучше помажь собаку, а не рыцаря, которого любишь. А я тебе дам кое-что другое.
Тут он обратился к придворным и сказал:
— Сбегайте кто-нибудь в мою комнату за шпорами, поясом. А через минуту, когда ему их принесли, он сказал Данусе:
— Бери и неси Збышке и скажи ему, что с этих пор он опоясан. Если умрет, то предстанет пред Богом, как miles cinctus [28], a если нет, то остальное мы завершим в Цеханове или в Варшаве.
Услышав это, Дануся прежде всего обняла колени князя, а потом схватила одной рукой знаки рыцарского достоинства, а другой — миску с кашей и побежала в комнату, где лежал Збышко. Княгиня, не желая лишиться зрелища их радости, пошла за нею.
Збышко был тяжко болен, но, увидев Данусю, обратил к ней побледневшее от болезни лицо и спросил:
— Милая, чех вернулся?
— Что там чех, — отвечала девушка, — я тебе приношу лучшую новость. Князь возвел тебя в рыцари и вот что присылает тебе со мной.
Сказав это, она положила возле него пояс и золотые шпоры. Бледные щеки Збышки вспыхнули от радости и удивления; он взглянул на Данусю, потом на рыцарские знаки, а потом закрыл глаза и стал повторять:
— Как же он мог возвести меня в рыцари?
В эту минуту вошла княгиня; он приподнялся на локтях и стал благодарить ее, прося прощения, что не может упасть к ногам ее; он тотчас же понял, что по ее ходатайству осенило его такое счастье. Но она велела ему лежать спокойно и собственноручно помогла Данусе снова уложить его на подушки. Между тем пришел князь, а с ним ксендз Вышонок, Мрокота и еще несколько придворных. Князь Януш издали еще сделал рукой знак, чтобы Збышко не двигался, а потом, сев возле ложа, заговорил так:
— Люди не должны удивляться, что за храбрые и благородные подвиги дается награда, ибо если бы добродетель оставалась невознагражденной, тогда бы и вина оставалась бы безнаказанной. И так как ты не щадил своей жизни и с ущербом для здоровья оберегал нас от тяжелого горя, то мы позволяем тебе опоясаться рыцарским поясом и отныне ходить в чести и славе.
— Милосердный государь, — отвечал Збышко, — я бы и десяти жизней не пожалел…
Но больше он не мог сказать ничего оттого, что был взволнован, и оттого, что княгиня положила ему руку на губы, потому что ксендз Вышонок не позволял ему разговаривать. А князь продолжал:
— Я думаю, что долг рыцаря тебе известен и ты будешь с честью носить эти знаки. Тебе предстоит служить Спасителю нашему и бороться с владыкой ада. Ты должен быть верен помазаннику земному, избегать неправой войны и защищать угнетаемую невинность, в чем да поможет тебе Господь.
— Аминь, — сказал ксендз Вышонок.
Тогда князь встал, перекрестил Збышку и, уходя, прибавил:
— А когда выздоровеешь, приезжай прямо в Цеханов, куда я вызову и Юранда.
Через три дня приехала обещанная женщина с герцинским бальзамом, а вместе с ней приехал из Щитно с письмом, подписанным братьями и снабженным печатью Данфельда, капитан лучников; в письме меченосцы призывали небо и землю в свидетели обид, которые были им нанесены в Мазовии, и, угрожая местью Божьей, взывали о наказании за убийство "их возлюбленного друга и гостя". Данфельд присоединил к письму и личную свою жалобу, требуя в словах, одновременно смиренных и угрожающих, расплаты за тяжкое увечье, причиненное ему, и смертного приговора чеху. Князь на глазах у капитана разорвал письмо, швырнул его на пол и сказал:
— Магистр прислал этих злодеев-меченосцев для того, чтобы они вели со мной дружеские переговоры, а они меня разгневали. Скажи же им от моего имени, что они сами убили гостя и хотели убить оруженосца, о чем я напишу магистру, причем прибавлю, чтобы он выбирал других послов, если хочет, чтобы я, в случае войны его с королем польским, не стал ни на ту, ни на другую сторону.
— Милосердный государь, — отвечал капитан, — только ли такой ответ Должен я отнести благочестивым и могущественным братьям?
— Если этого не довольно, то скажи им еще, что я считаю их не рыцарями, а собачьими детьми.
На этом дело и кончилось. Капитан уехал, потому что и князь в тот же день уехал в Цеханов. Осталась только "сестра" с бальзамом, которого недоверчивый ксендз Вышонок все-таки не хотел употребить в дело, тем более что больной в прошедшую ночь хорошо уснул, а на следующее утро проснулся, правда, очень слабым, но уже без лихорадки. Как только князь уехал, сестра тотчас отправила обратно одного из своих слуг, как будто за новым лекарством, за "яйцом василиска", которое, как она говорила, обладало свойством возвращать силы даже умирающим, сама же она ходила по дворцу, смиренная, не владеющая одной рукой, одетая, правда, по-мирски, но в одежду, похожую на монашескую, с четками в руках и с тыквой на поясе, какие обычно носят пилигримы. Хорошо говоря по-польски, она с величайшей заботливостью расспрашивала слуг и о Збышке, и о Данусе, которой при случае подарила иерихонскую розу; на следующий день, когда Збышко спал, а девушка сидела в столовой, она подошла к ней и сказала:
— Благослови вас Господь, паненка. Сегодня ночью после молитвы мно" снилось, что среди метели шли к вам двое рыцарей, но один дошел раньше и окутал вас белым плащом, а другой сказал: "Я вижу только снег, а ее нет" — и вернулся назад.
Дануся, которой хотелось спать, тотчас раскрыла любопытные глазки и спросила:
— А что это значит?
— Это значит, что вас получит тот, кто вас больше всех любит.
— Это Збышко, — ответила девушка.
— Не знаю, потому что лица его я не видела, видела только белый плащ, а потом сейчас же проснулась, потому что Господь Бог еженощно посылает мне боль в ногах, а руку и совсем у меня отнял.
— А почему же вам не помог этот бальзам?
— Не поможет мне, панна, и бальзам, потому что это мне ниспослано за тяжкий грех мой, а если вы хотите знать, за какой, так я вам расскажу.
Дануся кивнула головой в знак того, что хочет знать, и сестра продолжала:
— Есть в ордене и послушницы, женщины, которые хоть и не приносят обета и даже могут быть замужними, но все же должны исполнять обязанности по отношению к ордену и слушаться приказаний братии. Та, которой предстоит такая милость и честь, получает от брата-рыцаря благочестивый поцелуй в знак того, что отныне должна служить ордену всеми своими поступками и словами. Ах, паненка! И мне тоже предстояло удостоиться этой великой милости, но я в греховности своей, вместо того чтобы принять ее с благодарностью, совершила тяжкий грех и навлекла на себя наказание.
— Что же такое вы сделали?
— Брат Данвельд пришел ко мне и дал мне монашеский поцелуй, а я, думая, что он делает это из какого-нибудь легкомыслия, подняла на него безбожную свою руку…
Тут она стала ударять себя в грудь и несколько раз повторила:
— Боже, милостив буди мне грешной.
— И что же случилось? — спросила Дануся.
— И тотчас отнялась у меня рука, и с той поры я калека. Молода я была и глупа, не знала всего, но все же наказание меня постигло. Ибо если даже женщине покажется, что брат хочет совершить что-либо дурное, она должна предоставить суд над ним Богу, а сама не смеет противиться, потому что кто станет противиться ордену или рыцарю его, того постигнет гнев Божий…
Дануся слушала эти слова с неприятным чувством и со страхом, а сестра стала вздыхать и продолжала жаловаться.
— Я и теперь еще не стара, — говорила она, — мне всего только тридцать лет, но Господь сразу отнял у меня и молодость, и красоту.
— Если бы не рука, вы бы еще не могли жаловаться, — отвечала Дануся. Наступило молчание. Вдруг сестра, словно что-то припомнив, сказала:
— А ведь мне снилось, что какой-то рыцарь обернул вас на снегу белым плащом. Может быть, это был меченосец? Ведь они тоже носят белые плащи.
— Не хочу я ни меченосцев, ни их плащей, — ответила девушка.
Но дальнейший разговор прервал ксендз Вышонок, который, войдя в комнату, кивнул Данусе головой и сказал:
— Благодари же Бога и ступай к Збышке. Он проснулся и просит есть. Ему стало заметно лучше.
Так и было на самом деле. Збышко чувствовал себя лучше, и ксендз Вышонок был уже почти уверен, что он будет здоров, как вдруг неожиданное событие разрушило все расчеты и надежды. От Юранда прибыли посланные с письмом к княгине, содержащим самые дурные и страшные новости. В Спыхове сгорела часть Юрандова городка, а сам он при тушении пожара был ушиблен горящею балкой. Ксендз Калеб, писавший письмо от его имени, сообщал, правда, что Юранд еще может выздороветь, но что искры и уголья так прижгли ему единственный остававшийся у него глаз, что ему грозит неизбежная слепота.
Поэтому Юранд приказывал дочери тотчас приехать в Спыхов, ибо он хочет еще раз увидеть ее, прежде чем мрак окончательно его окутает. Он говорил также, что с этих пор она должна остаться при нем, потому что если даже у нищих слепцов, выпрашивающих подаяния у добрых людей, есть по поводырю, которые водят их за руку и указывают дорогу, то почему он должен быть лишен этого последнего утешения и оставлен умирать среди чужих? В письме выражалась смиренная благодарность княгине, воспитавшей девушку, как родная мать, а в конце Юранд обещал, что хоть слепым, а приедет еще раз в Варшаву, чтобы упасть к ногам княгини и просить ее о том, чтобы в будущем она не оставляла Данусю своими милостями.
Княгиня, когда отец Вышонок прочел ей это письмо, некоторое время не могла произнести ни слова. Она надеялась, что, когда Юранд, раз пять или шесть в году приезжавший к дочери, приедет на ближайшие праздники, тогда она собственными силами и при помощи князя Януша склонит его на сторону Збышки и добьется его согласия на скорую свадьбу. Между тем письмо это не только разрушало ее планы, но и в то же время лишало ее Дануси, которую она любила наравне с собственными детьми. Ей пришло в голову, что Юранд может сейчас же выдать девушку за кого-нибудь из соседей, чтобы прожить остаток дней среди своих. Нечего было и думать о том, чтобы Збышко ехал в Спыхов, потому что ребра его только что начинали срастаться, а кроме того, кто мог знать, как бы он был принят в Спыхове. Княгиня же знала, что Юранд в свое время решительно отказал ему в Данусе и ей самой сказал, что по каким-то тайным причинам никогда не согласится на их брак. И вот в тяжелом расстройстве велела она позвать к себе старшего из прибывших людей, чтобы расспросить его о спыховском несчастье и в то же время узнать что-нибудь о намерениях Юранда.
И она даже удивилась, когда на ее зов пришел человек совершенно незнакомый, а не старик Толима, носивший за Юрашгом щит и обычно приезжавший с ним вместе; но незнакомец ответил ей, что Толима опасно ранен в последней битве с немцами и борется в Спыхове со смертью, а Юранд, сраженный мучительной болезнью, просит как можно скорее вернуть ему дочь, потому что видит все хуже, а через несколько дней, пожалуй, и вовсе ослепнет. Посланный даже настоятельно просил, чтобы как только лошади отдохнут, можно было сейчас же увезти девушку, но так как был уже вечер, княгиня решительно воспротивилась этому, в особенности потому, что не хотела окончательно убивать Збышку и Данусю внезапной разлукой.
А Збышко уже знал обо всем и лежал, точно его ударили обухом по голове; когда же княгиня вошла к нему и ломая руки еще с порога воскликнула: "Нет выхода, ведь отец", — он, как эхо, повторил за ней: "Нет выхода", — и закрыл глаза, как человек, который надеется, что сейчас придет к нему смерть.
Но смерть не пришла, хотя в груди его все возрастало горе, а в голове носились все более и более мрачные мысли, подобные тучам, которые, гонимые вихрем одна на другую, застилают солнце и гасят на свете всякую радость. Дело в том, что Збышко, как и княгиня, понимал, что если Дануся уедет в Спыхов, она для него почти потеряна. Тут все были к нему расположены; там Юранд, быть может, даже примет его, но выслушать не захочет, особенно если его связывает клятва или еще какая-нибудь причина, столь же важная, как обет, данный Богу. Впрочем, где ему ехать в Спыхов, если он болен и еле может пошевельнуться на постели. Несколько дней тому назад, когда по милости князя достались ему золотые шпоры и рыцарский пояс, он думал, что радость пересилит в нем болезнь, и от всей души молился, чтобы поскорее встать и сразиться с меченосцами; но теперь он опять потерял всякую надежду, потому что чувствовал, что если у его ложа не будет Дануси, то вместе с ней у него исчезнут и желание жить, и силы для борьбы со смертью. Вот настанет завтрашний день, потом послезавтрашний придет, наконец и сочельник, а кости его будут все так же болеть и так же будет он терять сознание, и не будет возле него ни той ясности, которая распространяется от Дануси по всей комнате, ни радости смотреть на нее. Что за радость, что за счастье было по нескольку раз в день спрашивать: "Ты меня любишь?" — и видеть потом, как она закрывает смеющиеся, стыдливые глаза рукой или наклоняется и говорит: "А то кого же?" Теперь останется только болезнь, да печаль, да тоска, а счастье уйдет и не вернется.
Слезы заблестели на глазах Збышки и потекли по щекам; потом он обратился к княгине и сказал:
— Милостивая повелительница, я так думаю, что больше уже не увижу Данусю никогда в жизни.
А княгиня, сама охваченная горем, ответила:
— Да и не удивительно будет, если ты умрешь с горя. Но Господь Бог милостив.
Но через несколько времени, чтобы хоть несколько ободрить его, она прибавила:
— От слова не станется, но если бы Юранд умер раньше тебя, то опека над Данусей перешла бы к князю и ко мне, а уж мы бы сейчас же выдали девочку за тебя.
— Когда он там умрет, — отвечал Збышко.
Но вдруг, видимо, какая-то новая мысль мелькнула у него в уме: он приподнялся, сел на постели и сказал изменившимся голосом:
— Милосердная государыня…
Но его перебила Дануся, которая вбежала со слезами и еще с порога стала восклицать:
— Так ты уже знаешь, Збышко? Ой, жалко мне отца, но жаль и тебя, бедняжка.
Но Збышко, когда она подошла к нему, обнял свою возлюбленную здоровой рукой и заговорил:
— Как же мне жить без тебя, девушка? Не затем ехал я сюда через леса и реки, не затем клялся я, служил тебе, чтобы тебя лишиться. Эх, не поможет печаль, не помогут слезы, не поможет и сама смерть, потому что хоть трава надо мной вырастет, душа моя тебя не забудет, даже у Иисуса Христа во дворце, и у Бога Отца в покоях… И вот что: выхода нет, но должен быть выход, потому что иначе нельзя. Кости мои болят, но хоть ты упади княгине к ногам, потому что я не могу, и проси смилостивиться над нами.
Дануся, услышав это, тотчас же бросилась к ногам княгини и, обхватив их руками, спрятала свое личико в складках ее тяжелого платья, а княгиня посмотрела на Збышку полными жалости, но все же и удивленными глазами.
— В чем же я могу над вами смилостивиться? — спросила она. — Если я не пущу ребенка к больному отцу, то навлеку на себя гнев Божий.
Збышко, поднявшийся было на постели, снова упал на подушки и несколько времени не отвечал ничего, потому что у него перехватило дыхание. Но понемногу он стал приближать лежащие на груди руки одну к другой и, наконец, сложил их молитвенно.
— Отдохни, — сказала княгиня, — а потом скажи, что тебе нужно. А ты, Дануся, пусти мои колени.
— Пусти колени, но не вставай и проси вместе со мной, — проговорил Збышко.
Потом слабым, прерывающимся голосом продолжал:
— Юранд был против меня в Кракове, будет против и здесь. Но если бы ксендз Вышонок повенчал меня с Данусей, то пусть потом она едет в Спыхов: тогда уже никакая человеческая власть не отнимет ее у меня.
Слова эти были для княгини Анны так неожиданны, что она даже вскочила со скамьи, потом снова села и, как бы не понимая, как следует, в чем дело, сказала:
— Господи боже мой… ксендз Вышонок?…
— Милосердная госпожа… милосердная госпожа… — просил Збышко.
— Милосердная госпожа! — повторяла за ним Дануся, снова обнимая колени княгини.
— Да как же это можно без разрешения отца?
— Закон Божий сильнее, — отвечал Збышко.
— Побойся же ты Бога!
— Кто отец, если не князь?… Кто мать, если не вы, милосердная госпожа?… А Дануся воскликнула:
— Милосердная матушка!
— Правда, я ей была и есть все равно, что мать, — сказала княгиня, — и из моих же рук сам Юранд получил жену. Правда. И если бы повенчать вас, то все дело кончено. Может быть, Юранд и посердился бы, но ведь он тоже обязан повиноваться князю как своему господину. Кроме того, можно бы ему сначала не говорить, и только если он захочет выдать девочку за другого или постричь в монахини… А если он дал какую-нибудь клятву, то и вины с его стороны не будет. Против воли Божьей никто ничего не сделает… Господи! Может быть, в том и есть воля Божья?
— Иначе и быть не может, — вскричал Збышко. Но княгиня, еще охваченная волнением, сказала:
— Погодите, дайте мне опомниться. Если бы князь был здесь, я бы прямо пошла к нему и спросила: отдать Данусю или не отдавать?… Но без него я боюсь… У меня даже дух захватило, а тут и времени нет подумать, потому что девочке надо завтра ехать… Ох, Господи Иисусе Христе! Ехала бы она замужняя — все было бы хорошо. Только я не могу опомниться — страшно мне чего-то… А тебе не страшно, Дануся? Ответь же.
— Без этого я умру, — перебил ее Збышко.
А Дануся встала от колен княгини, и так как добрая госпожа не только приблизила ее к себе, но и ласкала, то она обняла ее за шею и стала целовать изо всех сил.
Но княгиня сказала:
— Без отца Вышонка я вам ничего не скажу. Беги же скорее за ним.
Дануся побежала за отцом Вышонком, а Збышко повернул свое бледное лицо к княгине и сказал:
— Что предназначил мне Господь Бог, то и будет, но за это утешение, милосердная госпожа, да наградит вас Господь.
— Подожди благодарить меня, — отвечала княгиня, — потому что еще неизвестно, что будет. И кроме того, ты должен мне поклясться своей честью, что, если свадьба состоится, ты не запретишь девочке сейчас же ехать к отцу, чтобы тебе и ей, упаси боже, не навлечь на себя его проклятия.
— Клянусь честью, — сказал Збышко.
— Так помни же. А Юранду девочка пусть сначала ничего не говорит. Лучше сразу не поражать его новостью. Мы пошлем за ним из Цеханова, чтобы он приехал с Данусей, и тогда я сама скажу ему, или же попрошу князя. Как увидит он, что ничего не поделаешь, так и согласится. Ведь ты не был ему противен?
— Нет, — сказал Збышко, — я не был ему противен, так что в душе он, пожалуй, даже рад будет, что Дануся за меня вышла. А если он клялся, то в том, что он не сдержал клятвы, его вины не будет.
Приход ксендза Вышонка и Дануси прервал дальнейший разговор. Княгиня сейчас же призвала ксендза на совещание и с увлечением стала рассказывать ему о намерениях Збышки, но он, едва услыхав, о чем идет речь, перекрестился от изумления и сказал:
— Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа… Как же я могу это сделать? Ведь теперь пост.
— Боже мой! Правда! — вскричала княгиня.
И настало молчание, только расстроенные лица показывали, каким ударом были для всех слова ксендза Вышонка. Но он сказал, помолчав:
— Если бы было разрешение, я бы не противился, потому что мне вас жаль. О разрешении Юранда я не обязательно стал бы спрашивать, потому что раз милосердная госпожа позволяет и ручается за согласие князя, повелителя нашего, так ведь они же отец и мать всей Мазовии. Но без разрешения епископа — не могу. Эх, если бы был с нами епископ Якуб из Курдванова! Может быть, он не отказал бы дать разрешение, хоть это суровый ксендз, не такой, каков был его предшественник, епископ Мамфиолус, который на все говаривал: "Bene! Bene! [29]"
— Епископ Якуб из Курдванова очень любит и меня, и князя, — заметила княгиня.
— Потому-то я и говорю, что он не отказал бы в разрешении; на то есть причины… Девочка должна ехать, а этот юноша хворает и может умереть… Гм… In articulo mortis… [30] Но без разрешения никак нельзя…
— Я бы потом упросила епископа Якуба о разрешении, и хоть он будь бог весть какой строгий — он не откажет мне в этой милости… Ах, я ручаюсь, что не откажет…
На это ксендз Вышонок, который был человек добрый и мягкий, сказал:
— Слово помазанницы Божьей — великое слово… Боюсь я епископа, но это великое слово… Кроме того, юноша мог бы дать обет пожертвовать что-нибудь в плоцкий кафедральный собор… Не знаю… Во всяком случае — пока не придет разрешение, это останется грехом, и не чьим-нибудь, а моим… Гм… Правда, Господь Бог милосерд, и если кто согрешит не для своей корысти, а из сострадания к чужому горю, то Он прощает тем легче… Но грех будет… А если вдруг епископ заупрямится — кто мне тогда даст отпущение грехов?
— Епископ не заупрямится! — вскричала княгиня Анна.
А Збышко сказал:
— У Сандеруса, который со мной приехал, есть отпущение на все грехи.
Может быть, ксендз Вышонок и не вполне верил в индульгенции Сандеруса, но рад был ухватиться за что угодно, только бы прийти на помощь Збышке с Данусей, потому что он очень любил девушку, которую знал с раннего детства. Наконец он подумал, что в самом худшем случае его может постигнуть церковное покаяние, а потому обратился к княгине и сказал:
— Я ксендз, но я и слуга князя. Как же вы прикажете, милосердная госпожа?
— Я не хочу приказывать, а буду просить, — отвечала княгиня. — Но если у этого Сандеруса есть отпущения…
— У Сандеруса есть. Все дело в епископе. Строго он судит со своими канониками в Плоцке.
— Епископа вы не бойтесь. Он, я слыхала, запретил ксендзам носить мечи, арбалеты и делать прочие вольности.
Ксендз Вышонок поднял глаза и руки кверху:
— Так пусть же все будет по вашей воле.
При этих словах всеми сердцами овладела радость. Збышко снова сел на постели, а княгиня, Дануся и отец Вышонок сели рядом и стали обсуждать, как все сделать. Они решили сохранить все в тайне, чтобы ни одна живая душа об этом не знала; они также решили, что и Юранд не должен знать ничего, пока сама княгиня не объявит ему всего в Цеханове. Зато ксендз Вышонок должен был написать письмо от княгини к Юранду, чтобы тот сейчас же приезжал в Цеханов, где могут найтись для его увечий лучшие лекарства и где одиночество не так будет томить его. Наконец порешили, что Збышко и Дануся будут сейчас исповедаться, а венчание состоится ночью, когда все улягутся спать.
Збышке пришло в голову взять оруженосца чеха в свидетели брака, но он оставил это намерение, вспомнив, что получил чеха от Ягенки. На мгновение она возникла в его воспоминании как живая, и ему показалось, что он видит ее румяное лицо, заплаканные глаза и слышит умоляющий голос: "Не делай этого, не плати злом за добро и горем за любовь". И вдруг его охватила страшная жалость к ней, потому что он чувствовал, что ей будет нанесена тяжкая обида, от которой она не найдет утешения ни в згожелицком доме, ни в глубине лесов, ни в поле, ни в подарках аббата, ни в ухаживаниях Чтана и Вилька. И в душе он сказал ей: "Пошли тебе Господь, девушка, всего самого лучшего, но хоть и рад бы я за тебя в огонь и в воду, а ничего не могу поделать". И в самом деле, убеждение, что это не в его власти, принесло ему облегчение и возвратило спокойствие, так что он сейчас же стал думать о Данусе и о свадьбе.
Но он не мог обойтись без помощи чеха и хотя решил умолчать перед ним о том, что должно было произойти, все же велел позвать его и сказал:
— Сегодня я буду исповедоваться и причащаться; поэтому одень меня как можно лучше, как если бы я собирался идти в королевские покои.
Чех немного испугался и посмотрел ему в лицо; поняв это, Збышко сказал:
— Не бойся; люди исповедуются не только перед смертью, а тем более что приближаются праздники, на которые ксендз Вышонок с княгиней уедут в Цеханов, и ксендза не будет ближе, чем в Прасныше.
— А вы, ваша милость, не поедете? — спросил оруженосец.
— Коли выздоровею, то поеду, но это все в руках Божьих.
Чех успокоился, побежал к корзинам и принес тот белый, отбитый у фризов кафтан, в который рыцарь обычно одевался при больших торжествах, а также красивый коврик, чтобы покрыть ноги и постель; потом, при помощи двух турок приподняв Збышку, он умыл его, причесал его длинные волосы, которые обвязал красной лентой, прислонил его спиной к красным подушкам и, радуясь делу своих рук, сказал:
— Кабы вы, ваша милость, могли плясать, так впору бы хоть и свадьбу справить.
— А все-таки пришлось бы обойтись без пляски, — с улыбкой ответил Збышко.
Между тем княгиня также обдумывала в своей комнате, как бы одеть Данусю, потому что для женщины это было дело важное, и она ни за что не позволила бы, чтобы ее любимая воспитанница шла под венец в будничном платье. Служанки, которым сказали, что девушка тоже одевается в цвета невинности для исповеди, легко нашли в сундуке белое платьице, но беда заключалась в убранстве головы. При мысли об этом княгиню охватила какая-то странная грусть, и она разжалобилась.
— Сиротка ты моя, — говорила она, — где я найду для тебя в этом лесу венок из руты? Нет здесь ни цветка, ни листочка, разве только где-нибудь под снегом зеленеет мох.
И Дануся, стоя уже с распущенными волосами, тоже загрустила, потому что и ей хотелось венка; но вскоре она указала на гирлянды бессмертников, висящие по стенам комнаты, и сказала:
— Хоть бы из этого свить веночек, потому что другого мы ничего не найдем, а Збышко возьмет меня и в таком венке.
Княгиня сперва не хотела на это согласиться, боясь дурного предзнаменования, но так как в доме, куда приезжали только на охоту, не было никаких цветов, то решено было остановиться на бессмертниках. Между тем пришел ксендз Вышонок, который уже кончил исповедь Збышки, и увел исповедаться Данусю. Потом наступила глухая ночь. Слуги после ужина по приказанию княгини отправились спать. Посланные Юранда улеглись кто в людской, кто возле лошадей в стойлах. Вскоре огни в людских подернулись пеплом и погасли, и наконец в лесном домике настала совершенная тишина; только собаки время от времени лаяли на волков, поворачивали морды в сторону леса.
Однако у княгини, у отца Вышонка и у Збышки окна не переставали светиться, бросая красные отсветы на снег, покрывавший двор. Они сидели тихо, слушая биение собственных сердец, тревожные и охваченные торжественностью минуты, которая должна была сейчас настать. После полуночи княгиня взяла Данусю за руку и повела ее в комнату Збышки, где отец Вышонок уже ждал их со Святыми Дарами. В комнате ярко пылал камин, и при его резком, но не ровном свете Збышко увидел Данусю, немного бледную от бессонницы, белую, в венке из бессмертников, в тяжелом, ниспадавшем до самой земли платье. Веки ее были от волнения полузакрыты, руки опущены вдоль тела — и в таком виде она напоминала рисунок с цветного церковного окна; при виде ее Збышку охватило удивление: он подумал, что не земную девушку, а какого-то небесного духа собирается он взять в жены. И еще раз подумал он это, когда, сложив руки, она стала на колени перед причастием и, откинув голову назад, совершенно закрыла глаза. В тот миг она даже показалась ему умершей, и страх схватил его за сердце. Но это продолжалось недолго, потому что, услышав голос ксендза: "Ессе Agnus Dei" [31], он сам сосредоточился, и мысли его унеслись к Богу. В комнате слышен был теперь только торжественный голос ксендза Вышонка: "Domine, non sum dignus" [32] да потрескивание искр в камине, да упрямые, но унылые песни сверчков где-то в щелях его. За окнами поднялся ветер, прошумел в заснеженном лесу, но сейчас же утих.
Збышко и Дануся молчали, а ксендз Вышонок взял чашу и отнес ее в домовую часовенку. Вскоре он возвратился, но не один, а с рыцарем де Лоршем, и, видя удивление на лицах присутствующих, сперва приложил палец к губам, словно хотел предупредить какое-то неожиданное восклицание, а потом сказал:
— Я подумал, что будет лучше иметь двух свидетелей бракосочетания, а потому заранее предупредил этого рыцаря, который поклялся мне честью и ахенскими святынями хранить тайну до тех пор, пока будет нужно.
Рыцарь де Лорш преклонил колено сперва перед княгиней, потом перед Данусей, а затем встал и стоял молча, одетый в торжественную броню, по изгибам которой пробегали красные отсветы огня, стоял высокий, неподвижный, как бы пораженный восторгом, ибо и ему эта белая девушка в венке бессмертников показалась каким-то ангелом, виденным на окне готического собора.
Но ксендз уже поставил ее у постели Збышки и, набросив им на руки епитрахиль, начал обряд. По доброму лицу княгини катились слеза за слезой, но в душе она в эту минуту не чувствовала тревоги, потому что она думала, что поступает хорошо, соединяя этих двух прекрасных и невинных детей. Де Лорш во второй раз преклонил колени и, опираясь на рукоять меча, казался рыцарем, пред которым предстало видение; Збышко и Дануся по очереди повторяли слова ксендза: "Я… беру… тебя… себе", а этим тихим и сладостным словам снова вторили сверчки в щелях камина, да трешал в нем огонь. Когда обряд был окончен, Дануся упала к ногам княгини, которая благословила обоих, и, поручив их покровительству небесных сил, сказала:
— Радуйтесь теперь, потому что она уж твоя, а ты ее.
Тогда Збышко протянул свою здоровую руку Данусе, а она обняла его ручонками за шею, и некоторое время слышно было, как они повторяли друг другу, прижав губы к губам:
— Ты моя, Дануся…
— Ты мой, Збышко…
Но Збышко тотчас же ослабел, потому что волнения были ему не по силам, и, упав на подушки, стал тяжело дышать. Однако он не впал в забытье, не перестал улыбаться Данусе, которая вытирала его лицо, покрытое холодным потом, даже не перестал повторять: "Ты моя, Дануся", в ответ на что она каждый раз наклоняла белокурую свою голову. Зрелище это окончательно растрогало рыцаря де Лорша, и он объявил, что ни в одной стране не приходилось ему видеть сердец столь чувствительных, а потому он торжественно клянется, что готов сразиться в конном или пешем поединке с любым рыцарем, чернокнижником или драконом, который посмел бы чинить препятствия их счастью. И он в самом деле поклялся в этом тотчас же на крестообразной рукоятке мизерикордии, т. е. маленького меча, служившего рыцарям для добивания раненых. Княгиня и отец Вышонок призваны были в свидетели этой клятвы.
Но княгиня, не понимая свадьбы без какого-нибудь веселья, принесла вина — и они стали пить его. Ночные часы протекали один за другим. Збышко, поборов свою слабость, снова прижал к себе Данусю и сказал:
— Если Господь Бог отдал тебя мне, никто тебя у меня не отнимет, но мне жаль, что ты уезжаешь, моя ненаглядная.
— Мы с отцом приедем в Цеханов, — отвечала Дануся.
— Только бы на тебя хворь какая-нибудь не напала или еще что-нибудь. Спаси тебя Господи от несчастья… Ты должна ехать в Спыхов, я знаю. Господа Бога да милосердную госпожу надо благодарить за то, что ты уже моя: брака никакая человеческая сила не расторгнет.
Но так как венчание это совершилось ночью и так как сейчас же после него должна была наступить разлука, то временами какая-то странная печаль охватывала не только Збышку, но и всех. Разговор обрывался. Время от времени огонь в камине ослабевал, и лица погружались во мрак. Тогда ксендз Вышонок бросал на уголья новые полена, а когда в трубе что-то жалобно застонало, как часто бывает от свежих дров, он говорил:
— Душа нераскаянная, чего ты хочешь?
Отвечали ему сверчки, а потом вспыхивающий ярче огонь, извлекавший из мрака бессонные лица присутствующих, отражавшийся в латах рыцаря де Лорша и озарявший белое платьице и венок из бессмертников на голове Дануси.
Собаки на дворе снова стали лаять в сторону леса, таким лаем, точно чуяли волков.
И по мере того, как протекали ночные часы, все чаще воцарялось молчание, и наконец княгиня сказала:
— Боже мой! Так ли должно быть после свадьбы? Лучше бы идти спать, но уж если нам надо бодрствовать до утра, то сыграй нам еще раз, милая, в последний раз перед отъездом; сыграй мне и Збышке.
Дануся, которая чувствовала усталость и которую клонило ко сну, рада была хоть чем-нибудь развлечься; поэтому она сбегала за лютней и, вернувшись с ней, села у постели Збышки.
— Что играть? — спросила она.
— Что, — сказала княгиня, — что же, как не ту песню, которую ты пела в Тынце, когда Збышко увидел тебя в первый раз.
— Ах, помню и не забуду до смерти, — сказал Збышко. — Чуть, бывало, услышу где-нибудь это, так и потекут у меня из глаз слезы.
— Так я спою, — сказала Дануся.
И она заиграла на лютне, а потом, вскинув по обыкновению головку кверху, запела.
Но вдруг голос ее оборвался, губы задрожали, а из-под сомкнутых век слезы помимо ее воли потекли по щекам. Некоторое время она старалась не выпустить их из-под век, но не могла, и под конец откровенно расплакалась, точь-в-точь, как тогда, когда в последний раз пела эту песню для Збышки в краковской тюрьме.
— Дануся! Что с тобой, Дануся? — спросил Збышко.
— Что ты плачешь? Какая же это свадьба? — воскликнула княгиня. — Чего?
— Не знаю, — рыдая отвечала Дануся, — так мне грустно… так жаль… Збышку и вас…
Все взволновались и стали ее утешать, уверять, что отъезд этот ненадолго и что, наверно, еще к Рождеству они с Юрандом приедут в Цеханов. Збышко снова обнял ее рукой, прижал к груди и поцелуями утирал с ее глаз слезы. Но тяжелое чувство осталось в сердцах у всех, и в этом тяжелом чувстве пробегали у них ночные часы.
Вдруг на дворе раздался звук, такой пронзительный и внезапный, что все вздрогнули. Княгиня, вскочив со скамьи, воскликнула:
— Ох, боже мой! Да это заскрипел на колодце журавль. Лошадей поят.
А ксендз Вышонок посмотрел в окно, в котором стеклянные кусочки становились серыми, и проговорил:
— Ночь уже бледнеет и наступает день. Ave Maria, gratias plena… [33]
Потом он вышел из комнаты и, вернувшись через несколько времени, сказал:
— Светает, хотя день будет пасмурный. Это люди Юранда поят лошадей. Пора тебе в дорогу, бедняжка…
При этих словах и княгиня, и Дануся громко заплакали и обе вместе со Збышкой стали причитать, как причитают простые люди, когда им приходится расставаться, т. е. так, что было в этом причитании что-то похожее на обряд; вместе с тем это был не то плач, не то пение, выливающееся из простых душ по такой же естественной причине, как из глаз льются слезы.
Но Збышко в последний раз прижал Данусю к груди и держал ее долго, до тех пор, пока у него хватило дыхания и пока княгиня не оторвала ее от него, чтобы переодеть ее на дорогу.
Между тем рассвело совершенно. Все во дворце проснулись и стали приниматься за дела. К Збышке вошел чех, оруженосец, узнать о его здоровье и спросить, не будет ли приказаний.
— Придвинь постель к окну, — сказал ему рыцарь.
Чех с легкостью придвинул постель к окну, но удивился, когда Збышко велел ему отворить окно; однако он послушался этого приказания и только накрыл своего господина собственным кожухом, потому что на дворе было холодно, хоть и пасмурно, и шел мягкий, густой снег.
Збышко стал смотреть: на дворе, сквозь летящие из туч хлопья снега видны были сани, а вокруг них на взъерошенных и окутанных паром лошадях сидели люди Юранда. Все были вооружены, а у некоторых на кожухах были медные бляхи, в которых отражались бледные и унылые лучи дня. Лес совсем занесло снегом; плетней нельзя было разглядеть.
Дануся еще раз вбежала в комнату Збышки, уже закутанная в тулупчик и в лисью шубу; она еще раз обняла его за шею и еще раз сказала ему на прощанье:
— Хоть и уезжаю, а все-таки я твоя.
А он целовал ее руки, щеки и глаза, еле заметные из-под лисьего меха, и говорил:
— Храни тебя Господь! Спаси тебя Господь! Теперь ты моя, моя до смерти…
А когда ее снова оторвали от него, он поднялся и, сколько мог, приложил голову к окну и стал смотреть: и вот сквозь снежные хлопья, словно сквозь какое-то покрывало, он видел, как Дануся садилась в сани, как княгиня долго держала ее в объятиях, как целовали ее придворные девушки и как ксендз Вышонок осенил ее на дорогу крестным знамением. Перед самым отъездом она еще раз обернулась к нему и протянула руки:
— Оставайся с богом, Збышко!
— Дай бог увидеть тебя в Цеханове…
Но снег шел такой частый, словно хотел все заглушить и все закрыть от взоров, и эти последние слова донеслись до них так глухо, что обоим показалось, что они окликают друг друга уже издалека.
После обильных снегов наступили жестокие морозы и ясные, сухие дни. Днем леса искрились в лучах солнца, лед сковал реки и затянул болота. Настали светлые ночи, во время которых мороз усиливался до такой степени, что деревья в лесу с гулом трескались; птицы летели поближе к жилью; дороги стали опасны из-за волков, которые начали собираться стаями и нападать не только на отдельных людей, но и на целые деревни. Однако народ радовался в дымных хатах, у очагов, предвидя после морозной зимы урожайный год, и весело ждал праздников, которые вскоре должны были наступить. Лесной дворец князя опустел. Княгиня с двором и ксендзом Вышонком выехала в Цеханов. Збышко, уже значительно поправившийся, но еще не достаточно сильный, чтобы сесть на коня, остался во дворце со своими людьми, с Сандерусом, оруженосцем-чехом и с тамошними слугами, которыми заведовала почтенная шляхтянка, исполнявшая обязанности домоправительницы.
Но душа рыцаря рвалась к молодой жене. Правда, большим утешением была ему мысль, что Дануся уже принадлежит ему и что никакая человеческая власть не сможет отнять ее у него, но с другой стороны та же мысль увеличивала его тоску. По целым дням вздыхал он о той минуте, когда сможет покинуть дворец. Он обдумывал, что ему тогда делать, куда ехать и как умилостивить Юранда. Бывали у него минуты тяжелой тревоги, но вообще будущее представлялось ему счастливым. Любить Данусю и разбивать шлемы с павлиньими перьями — вот в чем должна была заключаться его жизнь. Часто хотелось ему поговорить об этом с чехом, которого он полюбил, но он заметил, что чех, всей душой преданный Ягенке, неохотно говорил о Данусе, а сам Збышко, связанный тайной, не мог ему рассказать всего, что произошло.
Однако здоровье его улучшалось с каждым днем. За неделю до Рождества сел он в первый раз на коня и хоть чувствовал, что не мог бы еще сделать того же в латах, но все же ободрился. Впрочем, хотя он и не рассчитывал, чтобы ему вскоре представилась надобность надеть панцирь и шлем, но надеялся, что вскоре у него хватит сил и на это. В комнате, чтобы убить время, пробовал он поднимать меч, и это удавалось ему неплохо; только топор оказался для него слишком тяжелым, но он полагал, что, взяв топорище обеими руками, смог бы ударить как следует.
Наконец за два дня до сочельника он велел уложить воза, оседлать лошадей и объявил чеху, что они едут в Цеханов. Верный оруженосец немного опечалился, особенно потому, что на дворе был трескучий мороз, но Збышко сказал ему:
— Это не твоего ума дело, Гловач (так звал он его на польский лад). Нечего нам делать в этом дворце, а если я даже захвораю, так в Цеханове есть кому за мной ухаживать. Кроме того, поеду я не верхом, а в санях, по шею зарывшись в сено и под шкурами, и только под самым Цехановом пересяду на коня.
Так и случилось. Чех уже изучил своего молодого господина и знал, что нехорошо ему противиться, а еще хуже — не исполнить его приказа тотчас же; и вот через час они тронулись в путь. В минуту отъезда, Збышко, видя, как Сандерус усаживался в сани со своим сундуком, сказал ему:
— А ты что ко мне пристал, как репей к овечьей шерсти?… Ведь ты говорил, что хочешь ехать в Пруссию?
— Говорил, что хочу в Пруссию, — сказал Сандерус, — да как же мне туда идти одному по таким снегам? Не успеет первая звезда закатиться, как меня съедят волки, а тут мне тоже оставаться ни к чему. Лучше мне жить в городе, пробуждать в людях благочестие, одарять их святым товаром и спасать из сетей дьявольских, как поклялся я в Риме отцу всего христианства. А кроме того, страсть как я полюбил вашу милость и не оставлю вас, пока не поеду обратно в Рим, потому что, может статься, и услугу какую-нибудь смогу оказать вам.
— Он всегда готовь за вас поесть и выпить, — сказал на это чех, — и такую услугу окажет особенно охотно. Но если на нас в Праснышском лесу нападет целая туча волков, то мы бросим его им на съедение, потому что больше он ни на что не пригодится.
— А вы смотрите, как бы вам грешное слово к усам не примерзло, — ответил Сандерус, — такие сосульки только в адском огне тают.
— Бона, — сказал чех, проводя рукавицей по усам, которые едва начинали у него пробиваться, — сначала я попробую пива подогреть на привале, только тебе не дам.
— А в заповеди сказано: жаждущего напои. Новый грех!
— Ну так я тебе дам ведро воды, а пока на вот, что у меня есть под рукой. И сказав это, он набрал снегу, сколько мог ухватить обеими руками, и бросил Сандерусу в лицо; но тот уклонился и сказал:
— Нечего вам делать в Цеханове, потому что там уже есть ученый медвежонок, который снегом швыряется.
Так они препирались, хоть и любили друг друга. Однако Збышко не запретил ему ехать с собой, потому что странный человек этот забавлял его и, казалось, был действительно привязан к нему. И вот в ясное утро тронулись они из лесного домика, в такой сильный мороз, что пришлось покрыть лошадей. Вся окрестность лежала под глубоким снегом. Крыши еле видны были из-под него, а местами дым, казалось, выходил прямо из белых сугробов и подымался к небу прямой струей, розовея в лучах утра и расширяясь вверху, как перья на рыцарских шлемах.
Збышко ехал в санях, во-первых, чтобы сберечь силы, а во-вторых, из-за сильного мороза, от которого легче было схорониться в выложенных сеном и шкурами санях. Он велел Гловачу сесть рядом с собой и держать наготове арбалет, чтобы отгонять волков, а пока весело болтал с ним.
— В Прасныше, — сказал он, — мы только покормим лошадей, отогреемся и сейчас же поедем дальше.
— В Цеханов?
— Сперва в Цеханов, поклониться князю с княгиней и послушать обедню.
— А потом? — спросил Гловач.
Збышко улыбнулся и отвечал:
— Потом кто знает? Пожалуй, в Богданец.
Чех посмотрел на него с удивлением. В голове у него блеснула мысль, что, пожалуй, молодой господин его отказался от дочери Юранда; и это показалось ему тем более правдоподобным, что дочь Юранда уехала, а до ушей чеха дошло в лесном доме известие, что владелец Спыхова был против молодого рыцаря. Поэтому честный оруженосец обрадовался, потому что хоть он и любил Ягенку, но смотрел на нее, как на звезду небесную и готов был купить ее счастье хотя бы ценой собственной крови. Збышку он тоже полюбил и от всей души желал служить им обоим до смерти.
— Значит, вы, ваша милость, поселитесь на родной земле, — сказал он с радостью.
— Как же мне поселиться там, — отвечал Збышко, — если я вызвал этих меченосцев, а раньше еще Лихтенштейна. Де Лорш говорил, что магистр собирается пригласить короля погостить в Торунь; я пристану к королевской свите и думаю, что в Торуни пан Завиша из Гарбова или пан Повала из Тачева выпросит мне у государя разрешение подраться с этими монахами. Должно быть, они выйдут с оруженосцами, так что придется подраться и тебе.
— Еще бы! Иначе лучше мне самому монахом сделаться, — сказал чех.
Збышко взглянул на него, довольный такими словами.
— А не хорошо придется тому, кто подвернется тебе под руку… Господь Бог дал тебе страшную силу, но ты плохо поступил бы, если бы стал ею очень гордиться, потому что хорошему оруженосцу подобает смирение.
Чех кивнул головой в знак того, что не будет гордиться своей силой, но и не пожалеет ее для немцев, а Збышко продолжал улыбаться, только уже не оруженосцу, а собственным мыслям.
— Старый пан будет рад, когда мы вернемся, — сказал через несколько времени Гловач. — И в Згожелииах тоже будут рады.
Ягенка представилась глазам Збышки, точно она сидела в санях с ним рядом. Это бывало всегда: когда случайно он вспоминал о ней, то видел ее с необычайной отчетливостью…
"Нет, — сказал он себе, — не будет она рада, потому что если я вернусь в Богданец, то с Данусей, а она пусть идет за другого…" Тут мелькнули перед его глазами: Вильк из Бжозовой и молодой Чтан из Рогова, и вдруг стало ему неприятно при мысли, что девушка может достаться одному из них. "Нашла бы она кого-нибудь получше, — говорил себе Збышко, — ведь это же пьяницы и забияки, а она девушка хорошая". Подумал он и о том, что дяде, когда он узнает все, что случилось, будет очень неприятно, но он сейчас же утешился той мыслью, что Мацько всегда прежде всего заботился о роде и о богатстве, которое могло бы значительно возвысить род. Правда, Ягенка была ближе, земля ее граничила с ихней, но зато Юранд был богаче Зыха из Згожелиц; поэтому легко было предвидеть, что Мацько не будет сердиться за этот брак, тем более что ведь он знал о любви племянника и о том, как он обязан Данусе… Поворчит, а потом будет рад и будет любить Данусю как родную дочь.
И вдруг сердце Збышки наполнилось привязанностью и тоской по дяде, который был человек суровый, но берег его как зеницу ока: в боях он больше охранял его, чем себя, для него брал добычу, для него хлопотал о богатстве. Они были одиноки на свете. Родных у них не было, разве дальние, как аббат… И потому, когда иногда им случалось расставаться, один без другого не знал, что делать, в особенности старик, который для себя самого не желал уже ничего.
"Рад будет, рад, — повторял себе Збышко. — Я бы только одного хотел: чтобы Юранд принял меня так, как он примет".
И он пытался представить себе, что скажет и что станет делать Юранд, когда узнает о свадьбе. Мысль эта была немного тревожна, но не особенно, потому что на попятный уже нельзя. Ведь не пристало же Юранду вызвать его на поединок. А если бы он стал очень сердиться, то Збышко мог ответить ему так: "Перестаньте, покуда я вас прошу: ведь ваше право на Данусю человеческое, а мое божеское, и теперь она не ваша, а моя". Он когда-то слыхал от одного клирика, сведущего в Писании, что женщина должна оставить отца и мать и идти за мужем, и потому чувствовал, что сила на его стороне. Он, однако, не думал, что между ним и Юрандом дело может дойти до вражды и злобы, потому что рассчитывал, что многое сделают мольбы Дануси, а также много, если не больше — заступничество князя, подданным которого был Юранд, и княгини, которую он любил как покровительницу своей дочери.
В Прасныше им советовали остаться на ночлег, предостерегая относительно волков, которые благодаря морозам соединились в такие огромные стаи, что нападали даже на людей, едущих целыми обозами. Но Збышко не хотел обращать на это внимания, потому что случилось так, что на постоялом дворе они встретили несколько мазовецких рыцарей со свитами, ехавших также в Цеханов к князю, и несколько вооруженных купцов из самого Цеханова, везших нагруженные товаром воза из Пруссии. При таком большом поезде опасности не предвиделось, и все перед наступлением ночи двинулись в путь, хотя под вечер вдруг налетел ветер, нагнал туч, и начался поземок. Ехали, держась близко друг к другу, но так медленно, что Збышко стал думать, что они не поспеют к сочельнику. В некоторых местах приходилось разгребать сугробы, потому что лошади никак не могли пройти. По счастью, на лесной дороге нельзя было заблудиться. Однако были уже сумерки, когда они увидали вдали Цеханов.
Может быть, они даже ездили бы вокруг города среди вьюги, не подозревая, что находятся уже у цели, если бы не огни, горевшие на холме, на котором строился новый замок. Никто уже не знал хорошенько, зажигались ли эти огни в Рождественский сочельник ради гостей или по какому-нибудь старинному обычаю, но никто из спутников Збышки и не думал теперь об этом, потому что всем хотелось как можно скорее найти приют в городе.
Между тем метель все усиливалась. Резкий и морозный ветер нес неизмеримые снежные тучи, качая деревья, гудел, неистовствовал, взметал целые сугробы, поднимал их вверх, кружил, распылял, обрушивал на возы, на лошадей, хлестал путников по лицу, точно острым песком, задерживал в груди дыхание и слова. Звона бубенчиков, привязанных к дышлам, совсем не было слышно, но зато в вое и свисте ветра носились какие-то унылые звуки, похожие на вой волков, на отдаленное ржание лошадей и порой как бы полные страха людские крики о помощи. Измученные лошади стали прижиматься боками друг к другу и шли все медленнее.
— Ну и метель! — сказал задыхаясь чех. — Счастье, господин, что мы возле города и что горят эти огни, а то бы нам пришлось плохо.
— Кто в поле, тому смерть, — ответил Збышко, — но вот уж я и огня не вижу.
— Снег такой, что и свет сквозь него не проходит. А может, раскидало Дрова и уголья.
На других возах тоже разговаривали купцы и рыцари, что кого метель поймает вдали от людского жилья, тот уже не услышит завтра колоколов. Но Збышко вдруг встревожился и сказал:
— Не дай бог, если Юранд в дороге!
Чех, хоть и занят был разглядыванием, не видать ли огня, услышав слова Збышки, повернул к нему голову и спросил:
— А пан из Спыхова должен был приехать?
— Да.
— С панной?
— А огни-то и в самом деле закрыло, — ответил Збышко.
Действительно, огонь погас, но зато на дороге, у самых саней, появилось несколько всадников.
— Куда лезете? — закричал осторожный чех, хватаясь за арбалет. — Кто вы?
— Люди князя. Посланы на помощь путникам.
— Слава Господу Богу нашему Иисусу Христу.
— Во веки веков.
— Ведите нас в город, — сказал Збышко.
— Никто у вас не отстал?
— Никто.
— Откуда едете?
— Из Прасныша.
— А больше путников не видели на дороге?
— Нет. Но, может быть, найдутся на других дорогах?
— На всех ищут. Поезжайте за нами. Вы съехали с дороги. Правее.
И все повернули коней. Несколько времени слышен был только шум ветра.
— Много гостей в старом замке? — спросил наконец Збышко.
Ближайший верховой, не расслышав, нагнулся к нему:
— Как вы говорите, господин?
— Я спрашиваю, много ли гостей у князя с княгиней?
— По-старому: хватит.
— А пана из Спыхова нет?
— Нет, но его ждут. Тоже люди поехали встречать.
— С факелами?
— Да разве ветер позволит с факелами?
Но больше они не могли разговаривать, потому что шум метели стал еще сильнее.
— Как есть чертова свадьба, — заметил чех.
Но Збышко велел ему замолчать и поганого имени не произносить.
— Разве не знаешь, — сказал он, — что в такие праздники сила дьявольская слабеет и дьяволы в проруби прячутся? Одного рыбаки под Сандомиром в неводе нашли: в зубах он щуку держал, да как дошел до него колокольный звон, так он и обомлел, а они его палками били до самого вечера. Верно, вьюга сильная, но это по воле Божьей: видно, хочет Господь, чтобы завтрашний день от этого был еще радостнее.
— Эх, были мы у самого города, а все-таки если бы не эти люди, ездили бы мы, пожалуй, и до полуночи, потому что с дороги мы уже сбились, — отвечал Гловач.
— Потому что огонь погас.
Между тем они на самом деле въехали в город. Снеговые сугробы лежали там на улицах такие огромные, что во многих местах почти закрывали окна; потому-то, блуждая за городом, Збышко и его спутники и не могли разглядеть огней. Но зато ветер здесь меньше давал себя чувствовать. На улицах было пусто: горожане сидели уже за ужином. Перед некоторыми домами, несмотря на метель, мальчики с ясельками и с козой пели коляды. На площади также виднелись люди, обмотанные горохового соломой и представлявшие собой медведей, но вообще было пустынно. Купцы, сопутствовавшие Збышке и прочей шляхте, остались в городе, они же поехали дальше, к старому замку, в котором жил князь и стеклянные окна которого весело светились несмотря на метель.
Подъемный мост, перекинутый через ров, был спущен, потому что старые времена литовских нападений миновали, а меченосцы, предвидя войну с королем польским, сами искали дружбы мазовецкого князя. Один из людей князя затрубил в рог, и ворота тотчас были открыты. У ворот стояло десятка полтора лучников, но на стенах и башнях не было ни души, потому что князь позволил страже сойти с них. Навстречу гостям вышел старик Мрокота, приехавший два дня тому назад, и приветствовал их от имени князя, затем он повел гостей в дом, где они могли переодеться, как подобает, к столу.
Збышко сейчас же стал расспрашивать его о Юранде из Спыхова; Мрокота ответил, что Юранда нет, но что его ждут, потому что он обещал приехать, а если бы заболел сильнее, то дал бы знать. Однако навстречу ему выслали верховых, потому что такой метели и старожилы не запомнят.
— Так, может быть, они скоро приедут?
— Должно быть, скоро. Княгиня велела поставить для них миски за общим столом.
Хотя Збышко все-таки немного побаивался Юранда, однако он обрадовался и сказал себе: "Чтобы он ни делал, главного он не переделает: приедет моя жена, ненаглядная моя Дануся". И повторяя это себе, он едва верил своему счастью. Потом он подумал, что, быть может, она уже во всем призналась Юранду, может быть, умилостивила и умолила его сейчас же отдать ее Збышке. "По правде сказать, что ж ему еще делать? Юранд человек умный и знает, что, если он даже станет ее удерживать, я все равно возьму ее, потому что мое право сильнее".
Между тем, переодеваясь, он разговаривал с Мрокотой, расспрашивая о здоровье князя, а особенно княгини, которую еще в бытность в Кракове полюбил как мать. И он обрадовался, узнав, что в замке все здоровы и веселы, хотя княгиня очень скучала по милой своей певунье. Теперь ей играет на лютне Ягенка, которую княгиня тоже любит, но не так.
— Какая Ягенка? — спросил с удивлением Збышко.
— Ягенка из Вельголяса, внучка старого пана из Вельголяса. Красивая девушка: лотарингский рыцарь в нее влюбился.
— Так де Лорш здесь?
— А где ему быть? Приехал сюда из лесного дворца и живет, потому что ему здесь хорошо. У нашего князя никогда в гостях недостатка нет.
— Я рад буду его видеть, потому что это рыцарь безупречный.
— Он тоже вас любит. Но пойдемте, а то князь с княгиней сейчас сядут к столу.
И они пошли. В столовой зале пылали камины, за которыми смотрели слуги, зала была полна гостей и придворных. Князь вошел первый в обществе воеводы и нескольких приближенных. Збышко низко поклонился ему и поцеловал руку.
Князь поцеловал его в голову и, отведя немного в сторону, сказал:
— Я все знаю. Сначала я был недоволен, что вы сделали это без моего разрешения, но по правде сказать — некогда было, потому что я в то время был в Варшаве, где хотел провести и праздники. Уж известное дело: ежели женщина за что возьмется, так и не спорь, потому что ничего не добьешься. Княгиня вас любит как мать, а я всегда предпочитаю ей угодить, нежели с нею спорить, чтобы не заставить ее огорчаться и плакать.
Збышко еще раз низко поклонился князю.
— Дай бог сослужить за это службу вашей милости.
— Слава ему, что ты уже здоров. Расскажи же княгине, как благосклонно я тебя принял, она обрадуется. Боже мой, ее радость — моя радость. Юранду я тоже замолвлю за тебя слово и думаю, что он даст разрешение, потому что он тоже любит княгиню.
— Если бы он не захотел отдать Данусю — все равно мое право сильнее.
— Твое право сильнее — и он должен согласиться, но благословения вам может не дать. Насильно благословить его никто не заставит, а без родительского благословения нет и Божьего.
Услышав эти слова, Збышко опечалился, потому что до сих пор об этом не подумал. Но в эту минуту вошла княгиня с Ягенкой из Вельголяса и с другими девушками. Збышко поспешил поклониться ей, она же встретила его еще ласковее, чем князь, и сейчас же стала ему рассказывать об ожидаемом приезде Юранда. Вот и миска для них поставлена, и люди высланы, чтобы проводить их среди метели. С рождественским ужином больше уже нельзя ждать, потому что "государь" этого не любит, но они, вероятно, приедут раньше, чем ужин кончится.
— Что касается Юранда, — сказала княгиня, — то все будет по воле Божьей. Я или сегодня же скажу ему все, или завтра после обедни; князь тоже обещал поговорить от себя. Юранд бывает упрям, но не с теми, кого он любит и кому чем-нибудь обязан.
Тут она стала объяснять Збышке, как он должен вести себя с тестем, чтобы, упаси господи, не обидеть его и не разгневать. Вообще она надеялась, что все обойдется, но тот, кто знал бы жизнь лучше, чем Збышко, и был бы проницательнее его, заметил бы в словах ее некоторое беспокойство. Может быть, это было оттого, что пан из Спыхова вообще был не из сговорчивых, а может быть, княгиня начала беспокоиться тем, что их так долго нет. Метель становилась все свирепее, и все говорили, что кого настигнет она в открытом поле, тот может и погибнуть; но княгине приходило в голову и другое предположение: именно то, что Дануся уже призналась отцу, что связана со Збышкой браком, а тот, рассердясь, решил вовсе не ехать в Цеханов. Но она не хотела поверить эти мысли Збышке, да на это и не было времени, потому что слуги стали вносить кушанья и ставить их на стол. Все же Збышко успел еще раз стать перед ней на колени и спросить:
— А если они приедут, то как же будет, милосердная госпожа? Мрокота мне говорил, что Юранду отведена особая комната, где найдется сено и для его слуг. Но как же будет?…
Но княгиня засмеялась и, слегка ударив его перчаткой по лицу, сказала:
— Молчать! Это что еще? Ишь ты!
И она отошла к князю, перед которым уже поставлено было кресло, чтобы он мог сесть. Но перед этим один из слуг подал ему плоскую миску, полную нарезанного ломтиками сладкого хлеба и облаток, которыми князь должен был делиться с гостями, придворными и слугами. Другую такую же миску держал для княгини прекрасный подросток, сын каштеляна сохачевского. По другую сторону стола стоял ксендз Вышонок, которому предстояло благословить расставленный на душистом сене ужин. Вдруг в дверях появился покрытый снегом человек и стал громко кричать:
— Милостивый господин!
— Чего? — сказал князь, недовольный, что прерывают обряд.
— На радзановской дороге совсем занесло каких-то путников. Нам нужны еще люди, чтобы их откопать.
Услышав это, все испугались; встревожился и князь и, обратившись к каштеляну сохачевскому, крикнул:
— Верховых с лопатами! Живо!
Потом он обратился к привезшему известие:
— Много людей засыпано?
— Мы не могли разобрать. Страсть как метет. Там лошади и сани. Много слуг.
— А не знаете, чьи?
— Люди говорят: Юранда из Спыхова.
Збышко, услышав несчастную новость, даже не спрашивая у князя разрешения, бросился на конюшню и велел седлать лошадей. Чех, который, как благородного происхождения оруженосец, находился вместе с ним в зале, едва успел вернуться в комнаты и принести теплый на лисьем меху кафтан; но он и не пытался удерживать молодого господина, ибо, будучи человеком умным, понимал, что это было бы ни к чему, а промедление может оказаться гибельным. Сев на второго коня, он уже в воротах схватил у привратника несколько факелов, и они тотчас тронулись в путь вместе с людьми князя, которых проворно снарядил старый каштелян. За воротами окружила их непроглядная мгла, но метель, казалось, уже стихала. Быть может, они заблудились бы, едва выехав из города, если бы не человек, который первым дал знать о том, что произошло; теперь он вел их уверенно и верно, потому что впереди его бежала собака, которой дорога была уже известна. В открытом поле ветер опять стал резко хлестать их по лицам, в особенности потому, что они ехали ему навстречу. Дорога была ухабистая, а местами так занесена снегом, что приходилось ехать медленно, потому что лошади проваливались по брюхо. Люди князя зажгли факелы и лучины и ехали среди дыма и пламени, в которые ветер дул с такой силой, точно хотел оторвать их от смолистого дерева и унести в поля и леса. Дорога была дальняя; они миновали ближайшие к Цеханову селения, потом Недзбож, а потом свернули к Радзанову. Но за Недзбожем буря стала на самом деле стихать. Порывы вихря стали слабее и не носили уже с собой целых облаков снега. Небо прояснилось. Еще несколько времени шел снег, но вскоре прекратился и он. Потом кое-где между разорванными тучами заблистали звезды. Лошади стали фыркать, ездоки вздохнули с облегчением. Звезд с каждой минутой становилось все больше, а мороз крепчал. Через несколько времени все окончательно стихло. Рыцарь де Лорш, ехавший рядом со Збышкой, стал утешать его, говоря, что, несомненно, Юранд в минуту опасности заботился больше всего о спасении дочери и что если даже всех откопают мертвыми, ее обязательно найдут живою, а быть может, и спящей под шкурами. Но Збышко мало его понимал, ему и некогда было слушать, потому что вскоре ехавший впереди проводник свернул с дороги.
Молодой рыцарь выехал вперед и стал спрашивать:
— Почему мы сворачиваем?
— Потому что их не на дороге занесло, а вон где. Видите этот ольшаник?
Сказав это, он указал рукой на темнеющие вдали заросли, которые можно было разглядеть на снеговой белой равнине, потому что тучи разбежались от щита месяца, и ночь стала светлой.
— Видно, сбились с дороги.
— Съехали с дороги и ездили по кругу возле реки. В метель такая вещь часто случается; ездили да ездили, пока лошади не остановились.
— Как же вы их нашли?
— Собака довела.
— А нет поблизости каких-нибудь хат?
— Есть, да по той стороне реки. Тут сейчас Вкра.
— Скорей! — крикнул Збышко.
Но приказать было легче, чем выполнить приказание, потому что несмотря на то, что мороз крепчал, на поле лежал еще незамерзший снег, рыхлый и глубокий, в который лошади проваливались до колен; поэтому приходилось подвигаться медленно. Вдруг до них донесся собачий лай, а впереди появился толстый корявый ствол вербы, над которым в лучах луны блестел венец безлистых ветвей.
— Они дальше, — сказал проводник, — у ольшаника; но, должно быть, и здесь есть что-нибудь.
— Под вербой сугроб. Посветите!
Несколько слуг князя слезли с лошадей и стали светить факелами; потом один из них воскликнул:
— Человек под снегом. Видна голова. Вот здесь.
— И лошадь! — крикнул другой.
— Откопать!
Лопаты начали погружаться в снег и раскидывать его во все стороны.
Вскоре увидели сидящего под деревом человека с опущенной на грудь головой и низко надвинутой на лицо шапкой. Одна рука держала поводья лошади, которая лежала рядом, зарывшись ноздрями в снег. Видимо, человек отъехал от спутников, может быть, для того, чтобы поскорее добраться до людского жилья и привести помощь, когда же лошадь его упала, он спрятался под вербу с противоположной ветру стороны и там замерз.
— Посвети! — крикнул Збышко.
Слуга поднес факел к лицу замерзшего, но черты его трудно было сразу разглядеть. Только когда другой слуга приподнял склоненную голову, изо всех грудей вырвалось одно восклицание:
— Пан из Спыхова.
Збышко велел двум слугам скорее взять его и нести в ближайшую хату, а сам, не теряя ни минуты, с оставшимися слугами и проводником бросился на помощь остальным. Дорогой он думал, что найдет там и Данусю, жену свою, может быть, мертвую, и изо всех сил гнал коня, который проваливался в снег по грудь. К счастью, было уже недалеко, не больше нескольких сот сажен. Из темноты послышались голоса: "Сюда!" Это кричали люди, оставшиеся возле засыпанных.
Збышко подъехал и соскочил с коня:
— За лопаты!
Двое саней были уже отрыты теми, которые остались на страже. Люди и лошади замерзли насмерть. Где находятся другие запряжки, это можно было узнать по снеговым холмикам, хотя не все сани были совершенно занесены. При некоторых видны были лошади, лежащие животами на сугробах, как бы порывающиеся бежать и замерзшие в минуту последних усилий. Перед одной парой стоял человек с копьем в руке, по пояс погруженный в снег, неподвижный, как столб; в другом месте слуги умерли возле лошадей, держа их под уздцы. Смерть, очевидно, настигла их в тот момент, когда они хотели вытаскивать лошадей из снега. Одна запряжка в самом конце поезда была совершенно не засыпана. Возница, сгорбившись, сидел на передке, приложив руки к ушам, а позади лежали двое людей; длинные снеговые гряды, идущие через их груди, соединялись с соседним сугробом и прикрывали их, как одеяла, а они, казалось, спят спокойно и мирно. Но другие погибли, из последних сил борясь с вьюгой; и застыли в позах, полных напряжения. Несколько саней было перевернуто, у некоторых сломаны дышла. Лопаты то и дело отрывали лошадиные спины, напряженные, как луки, морды, уткнувшиеся зубами в снег, людей, сидящих в санях и рядом с санями, но не нашлось ни одной женщины. Збышко работал лопатой, и со лба у него струился пот; иногда он светил трупам в лицо с бьющимся сердцем, боясь увидеть среди них любимое лицо… Все напрасно! Пламя озаряло только грозные, усатые лица спыховских воинов, но ни Дануси, ни какой-либо другой женщины нигде не было.
— Что же это? — с изумлением спрашивал себя молодой рыцарь.
И он подзывал работающих в отдалении людей, спрашивая, не нашли ли они чего; но те находили одних мужчин. Наконец работа была окончена. Слуги запрягли в сани собственных лошадей и, сев на козлы, тронулись с трупами к Недобору, чтобы там в теплом доме еще попытаться, нельзя ли вернуть к жизни кого-нибудь из замерзших. Збышко с чехом и двумя слугами остался. Ему пришло в голову, что, быть может, сани с Данусей отделились от поезда; быть может, Юранд, если, как можно было предполагать, в них запряжены были лучшие лошади, велел им ехать вперед, а быть может, оставил их где-нибудь по дороге в хате. Збышко сам не знал, что ему делать; во всяком случае он хотел осмотреть ближайшие сугробы и ольшаник, а потом вернуться обратно и искать на дороге.
Но в сугробах не нашли ничего. В ольшанике только несколько раз сверкнули перед ними светящиеся волчьи глаза, но нигде не напали они на след людей или лошадей. Поле между ольшаником и дорогой сверкало теперь в блеске луны, и на белой, унылой его поверхности, правда, виднелись кое-где более темные пятна, но это тоже были волки, при приближении людей поспешно убегавшие.
— Ваша милость, — сказал наконец чех, — напрасно мы здесь ездим и ищем, потому что панны из Спыхова не было.
— На дорогу! — отвечал Збышко.
— Не найдем и на дороге. Я смотрел хорошо, нет ли в санях каких-нибудь сундуков с женской одеждой. Не было ничего. Панна осталась в Спыхове.
Збышку поразила правильность этого рассуждения, и он ответил:
— Дай бог, чтобы было так, как ты говоришь. А чех еще глубже полез в свою голову за умом:
— Если бы она была где-нибудь в санях, старый пан не уехал бы от нее или же, уезжая, посадил бы ее на свою же лошадь, и мы нашли бы ее вместе с ним.
— Поедем еще раз туда, — встревоженным голосом сказал Збышко.
Ему пришло в голову, что, может быть, так и было, как говорит чех. А ну как искали недостаточно старательно? Ну как Юранд посадил на своего коня Данусю, а потом, когда лошадь пала, Дануся отошла от отца, чтобы найти для него какую-нибудь помощь. В таком случае она могла находиться где-нибудь поблизости, в снегу.
Но Гловач, как бы угадав эти мысли, повторил:
— В таком случае в санях нашлась бы одежда, потому что не могла же она ехать ко двору с тем только платьем, которое было на ней.
Несмотря на это верное замечание, они все-таки поехали к вербе, но ни под ней, ни далеко кругом не могли найти ничего. Люди князя уже забрали Юранда в Недзбож, и вокруг было совершенно пусто. Чех заметил также, что собака, бывшая с проводником и нашедшая Юранда, нашла бы и Данусю. Тогда Збышко ободрился, потому что был уверен, что Дануся осталась дома. Он мог даже объяснить себе, почему это так: очевидно, Дануся призналась во всем отцу, а тот, не согласившись на брак, нарочно оставил ее дома, а сам приехал, чтобы изложить дело князю и просить его помощи у епископа. При этой мысли Збышко не мог не почувствовать известного облегчения и даже радости, потому что понимал, что со смертью Юранда исчезли все препятствия. "Юранд не хотел, а Господь Бог хотел, — сказал себе молодой рыцарь, — и воля Божья всегда сильнее". Теперь ему оставалось только ехать в Спыхов и взять Данусю, как жену свою, а потом исполнить обет, который возле границы было легче исполнить, чем в отдаленном Богданце. "Воля Божья! Воля Божья!" — повторял он про себя. Но вдруг он устыдился этой поспешной радости, и, обращаясь к чеху, сказал:
— Конечно, мне жаль его, и я громко сознаюсь в этом.
— Люди сказывали, что немцы боялись его, как смерти, — ответил оруженосец.
Но, помолчав, спросил:
— Теперь мы вернемся в замок?
— Через Недзбож, — ответил Збышко.
Они въехали в Недзбож и вошли в дом, где принял их старый владелец Желех. Юранда они уже не нашли там, но Желех сообщил им хорошую новость.
— Терли его тут снегом чуть не до костей, — сказал он, — лили ему в рот вино, а потом парили в бане, где он и начал дышать.
— Жив? — радостно спросил Збышко, забывший при этом известии обо всех своих делах.
— Жив, но выживет ли, это один Бог ведает, потому что душа не любит с полпути возвращаться.
— А почему же его увезли?
— Потому что прислали от князя. Сколько было в доме перин, всеми его накрыли и повезли.
— А про дочь он ничего не говорил?
— Еле дышать стал, а говорить еще не мог.
— А другие?
— А другие уж у Господа Бога. Не пойдут, бедные, к обедне, разве только к той, которую сам Иисус Христос в небе служит.
— Ни один не ожил?
— Ни один! Идите же в комнату, чем в сенях разговаривать. А если хотите их видеть, так они в людской у огня лежат. Идите же в комнату.
Но они спешили и не хотели войти, хотя старик Желех тащил их, потому что любил поймать людей и с ними "покалякать". От Недзбожа до Цеханова надо было проехать еще порядочный кусок, а Збышко сгорал от нетерпения поскорее увидеть Юранда и что-нибудь от него узнать.
И они как можно скорее ехали по занесенной снегом дороге. Когда они приехали, было уже за полночь, и в часовне замка служба уже отошла. До слуха Збышки донеслось мычание волов и блеяния коз — звуки, издаваемые по старинному обычаю благочестивыми людьми в воспоминание того, что Господь родился в хлеву. После богослужения к Збышке пришла княгиня с грустным лицом, полная страха, и стала расспрашивать:
— А Дануся?
— Нет ее! Не заговорил ли Юранд, ведь он, я слыхал, жив?
— Иисусе милостивый… Это наказание Божье и горе нам. Юранд не заговорил и лежит как бревно.
— Не бойтесь, милосердная госпожа. Дануся осталась в Спыхове.
— Откуда ты знаешь?
— Потому что ни в одних санях — ни следа одежды. Ведь не повез бы он ее в одном тулупчике.
— Правда, ей-богу правда.
И тотчас глаза ее засияли радостью, и она воскликнула:
— Господи Иисусе, нынче родившийся! Видно, не гнев твой, а благословение над нами.
Но ее удивило прибытие Юранда без девочки, и она снова спросила:
— А зачем ему было ее оставлять?
Збышко изложил ей свои догадки. Они показались ей основательными, но не внушили особенных опасений.
— Теперь Юранд будет обязан нам жизнью, — сказала она, — а по правде сказать, и тебе, потому что и ты ездил его откапывать. Если он будет еще упрямиться, значит, в груди у него камень. В этом и предостережение Божье ему — не спорить с таинством. Как только он придет в себя и заговорит, я сейчас же скажу ему это.
— Надо, чтобы он сперва пришел в себя, потому что еще неизвестно, почему нет Дануси. А вдруг она больна…
— Не говори чего попало. И так мне грустно, что ее нет. Если бы она больна была, он бы от нее не уехал.
— Верно! — сказал Збышко.
И они пошли к Юранду. В комнате было жарко, как в бане, потому что в камине горели огромные сосновые колоды. Ксендз Вышонок бодрствовал возле больного, лежавшего на постели под медвежьими шкурами, с бледным лицом, с прилипшими от пота волосами и с закрытыми глазами. Рот его был открыт, и он дышал как бы с трудом, но так сильно, что даже шкуры, которыми он был накрыт, поднимались и опускались от этого дыхания.
— Ну как? — спросила княгиня.
— Я влил ему в рот кувшин разогретого вина, — ответил ксендз Вышонок, — и он стал потеть.
— Спит он или не спит?
— Пожалуй, не спит: очень уж тяжело дышит.
— А пробовали вы с ним говорить?
— Пробовал, но он ничего не отвечает, и я так думаю, что до рассвета он не заговорит.
— Будем ждать рассвета, — сказала княгиня.
Ксендз Вышонок стал настаивать, чтобы она пошла отдохнуть, но она не хотела его слушать. Ей всегда и во всем хотелось сравняться в христианских добродетелях, а потому и в уходе за больными, с покойной королевой Ядвигой и своими заслугами искупить душу отца; и потому она не пропускала ни одного случая, чтобы в стране, давно уже христианской, выказать себя более благочестивой, нежели другие, и тем заставить забыть, что она родилась в язычестве.
Кроме того, ее мучило желание узнать что-нибудь из уст Юранда о Данусе, потому что она не была за нее вполне спокойна. И вот, сев у его ложа, она стала молиться, перебирая четки, а потом задремала. Збышко, который был еще не совсем здоров, а кроме того, очень устал от ночной поездки, вскоре последовал ее примеру, и через час оба спали так крепко, что, быть может, проспали бы до утра, если бы на рассвете не разбудил их звук колокола в часовне замка.
Но звон этот разбудил и Юранда, который открыл глаза, сел вдруг на ложе и стал смотреть вокруг, мигая глазами.
— Слава богу… Как вы себя чувствуете? — сказала княгиня.
Но он, видимо, еще не пришел в себя и смотрел на нее, как бы не узнавая, а потом воскликнул:
— Скорее! Скорее! Раскидать сугроб.
— Господи боже мой! Да вы в Цеханове! — снова проговорила княгиня. А Юранд наморщил лоб, как человек, с трудом собирающийся с мыслями, и ответил:
— В Цеханове?… Дочь ждет и князь с княгиней… Дануся! Дануся…
И вдруг, закрыв глаза, он снова упал на подушки. Збышко и княгиня испугались, не умер ли он, но в эту самую минуту грудь его начала подыматься и опускаться, как у человека, охваченного крепким сном.
Отец Вышонок приложил палец к губам и сделал рукой знак не будить его, а потом прошептал:
— Может быть, он так проспит целый день.
— Да, но что он говорил? — спросила княгиня.
— Говорил, что дочь ждет его в Цеханове, — ответил Збышко.
— Еще не опомнился, — объяснил ксендз.
Отец Вышонок даже боялся, как бы после второго пробуждения не охватил Юранда бред и не отнял у него надолго сознания. Но он обещал княгине и Збышке, что даст им знать, когда старый рыцарь заговорит, а после их ухода сам отправился отдохнуть. И в самом деле, Юранд проснулся только на второй день праздника, перед самом полуднем, но зато был в полном сознании. В комнате в это время находились княгиня и Збышко, а потому Юранд, сев на ложе, взглянул на нее, узнал и проговорил:
— Милостивая госпожа… Боже мой, да я в Цеханове?
— И проспали праздник, — ответила княгиня.
— Меня снегом занесло. Кто меня спас?
— Вот этот рыцарь: Збышко из Богданца. Помните, в Кракове…
Юранд с минуту посмотрел на юношу здоровым своим глазом и сказал:
— Помню… А где Дануся?
— Да ведь ее с вами не было? — с беспокойством спросила княгиня.
— Как же ей было ехать со мной, когда я к ней ехал?
Збышко с княгиней переглянулись между собой, думая, что это еще устами Юранда говорить бред, потом княгиня сказала:
— Опомнитесь, ради бога! Не было ли с вами девочки?
— Девочки? Со мной? — спросил с удивлением Юранд.
— Люди ваши погибли, но ее между ними не нашли. Почему же вы ее оставили в Спыхове?
Но он, уже с тревогой в голосе, повторил еще раз:
— В Спыхове? Да ведь она у вас, милостивая госпожа, а не у меня!
— Да ведь вы же прислали за ней в лесной домик людей и письмо!
— Во имя Отца и Сына, — отвечал Юранд. — Я за ней вовсе не посылал. Княгиня вдруг побледнела.
— Что такое? — сказала она. — Вы уверены, что говорите в полном уме?
— Ради бога, где Дануся! — вскакивая, закричал Юранд.
Услышав это, отец Вышонок поспешно вышел из комнаты, а княгиня продолжала:
— Слушайте: прибыли вооруженные слуги и принесли от вас письмо в лесной дворец, чтобы Дануся ехала к вам. В письме было написано, что вас во время пожара ударила балка, что вы наполовину ослепли и что хотите видеть дочь… Они взяли Данусю и уехали…
— Горе! — воскликнул Юранд. — Как Бог свят — ни пожара не было в Спыхове никакого, ни я за Данусей не посылал.
В это время ксендз Вышонок вернулся с письмом и подал его Юранду, спрашивая:
— Это не ваш ксендз писал?
— Не знаю.
— А печать?
— Печать моя. А что написано в письме?
Отец Вышонок стал читать письмо. Юранд слушал, хватаясь за волосы, а потом сказал:
— Письмо подделано… печать тоже… Горе мне! Похитили мое дитя и погубят его…
— Кто?
— Меченосцы.
— Боже мой! Надо сказать князю. Пусть шлет к магистру послов! — вскричала княгиня. — Господи Иисусе Христе, спаси же и помоги…
И сказав это, она с криком выбежала из комнаты. Юранд соскочил с ложа и стал лихорадочно натягивать одежду на свою гигантскую спину. Збышко сидел, точно окаменев, но через минуту его стиснутые зубы стали зловеще скрежетать.
— Откуда вы знаете, что ее похитили меченосцы? — спросил ксендз Вышонок.
— Я в этом поклянусь страстями Господними.
— Постойте… Может быть, они приезжали в лесной дворец жаловаться на вас… Хотели вам мстить…
— И они ее похитили! — вскричал Збышко.
Сказав это, он побежал из комнаты, бросился на конюшню и велел запрягать сани, седлать лошадей, сам не зная, как следует, зачем он это делает. Он понимал только то, что надо спешить на помощь к Данусе, немедленно, в самую Пруссию, и там или вырвать ее из вражеских рук, или погибнуть.
Потом он вернулся в комнату сказать Юранду, что оружие и лошади сейчас будут готовы. Он был уверен, что и Юранд поедет с ним. В сердце его кипел гнев, но в то же время он не терял надежды, потому что ему казалось, что вдвоем с грозным рыцарем из Спыхова они смогут сделать все и что они могут напасть хотя бы на всех меченосцев сразу.
В комнате, кроме Юранда, отца Вышонка и княгини, он застал также князя и рыцаря де Лорша, а также Миколая из Длуголяса, которого князь, узнав о случившемся, призвал на совещание; делал он это во внимание к уму Миколая и к его знакомству с меченосцами, у которых тот пробыл много лет в плену.
— Надо действовать быстро, но так, чтобы не наделать ошибок и не погубить девушку, — сказал пан из Длуголяса. — Надо сейчас же жаловаться магистру, и если ваша милость даст мне к нему письмо, то я поеду.
— Письмо я дам, и вы с ним поедете, — сказал князь. — Мы не дадим ребенку погибнуть, клянусь Богом и святым крестом. Магистр боится войны с королем польским, и ему хочется войти в соглашение со мной и с моим братом Семком… Похитили ее, конечно, не по его приказу, и он велит отдать ее.
— А если по его приказу? — спросил ксендз Вышонок.
— Хоть он и меченосец, но в нем больше честности, чем в других, — отвечал князь, — и как я вам уже сказал, он теперь предпочел бы угодить мне, чем рассердить меня. Сила Ягеллы — не шутка… Эх, донимали они нас, пока могли, а теперь поняли, что если еще и мы, мазуры, поможем Ягелле, то будет плохо…
Но пан из Длуголяса стал говорить:
— Это верно. Меченосцы попусту ничего не делают; поэтому я думаю, что если они похитили девушку, то для того только, чтобы вырвать меч из рук Юранда и либо получить выкуп, либо обменять ее на кого-нибудь.
Тут он обратился к пану из Спыхова:
— Кто у вас теперь в плену?
— Де Бергов, — отвечал Юранд.
— Это кто-нибудь важный?
— Кажется, важный.
Де Лорш, услышав имя де Бергова, стал о нем расспрашивать и, узнав, в чем дело, сказал:
— Это родственник графа Гельдернского, великого благодетеля ордена; он происходит из рода, весьма заслуженного у меченосцев.
— Верно, — сказал пан из Длуголяса, переведя прочим его слова. — Де Берговы занимали высокие должности в ордене.
— А ведь Данфельд и де Леве все время на него напирали, — сказал князь. — Только и говорили о том, что де Бергов должен быть освобожден. Как Бог свят — они похитили девушку для того, чтобы получить де Бергова.
— После чего и отдадут ее, — сказал князь.
— Но лучше бы знать, где она, — сказал пан из Длуголяса. — Положим, магистр спросит: кому мне приказывать, чтобы ее отдали? А что мы ему ответим?
— Где она? — глухим голосом сказал Юранд. — Наверно, не держат они ее у границы, боясь, чтобы я ее не отбил, а увезли ее в какие-нибудь отдаленные привислинские или даже приморские области.
Но Збышко сказал:
— Мы найдем ее и отобьем.
Однако гнев, который князь долго сдерживал, прорвался наружу:
— Эти собаки украли ее из моего дворца и тем опозорили меня самого, а этого я им не прощу, пока жив. Довольно их предательств, довольно бесчинств. Лучше жить по соседству с дьяволами. Но теперь магистр должен покарать этих комтуров и вернуть девочку, а ко мне отправить послов, чтобы просить прощения. Иначе я соберу войско.
Он стукнул кулаком по столу и прибавил:
— Еще бы! За меня встанет брат в Плоцке, и Витольд, и король Ягелло. Довольно им потакать! Тут и святой потеряет терпение. С меня довольно!
Все примолкли, ожидая, пока утихнет в нем гнев; Анна Данута обрадовалась, что князь принимает так близко к сердцу дело Дануси, потому что знала, что он терпелив, но тверд, и если возьмется за что-нибудь, так уж не остановится, пока не добьется своего.
После этого заговорил ксендз Вышонок.
— Некогда была в ордене дисциплина, — сказал он, — и ни один комтур не мог без разрешения капитула и магистра предпринять ничего. Потому-то Господь и отдал в их руки такие обширные земли, что возвысил их почти над всеми земными государствами. Но теперь между ними нет ни послушания, ни правды, ни честности, ни веры. Ничего, только жадность да злоба, такая, словно они волки, а не люди. Как же им слушаться приказаний магистра или капитула, если они и Божьих велений не слушают? Каждый сидит в своем замке, точно удельный князь, и один другому помогают творить всякое зло. Мы пожалуемся магистру, а они отопрутся. Магистр велит им отдать девушку, а они не отдадут, а то скажут: "Нет ее у нас, потому что мы ее не похищали". Он велит им поклясться, они поклянутся. Что нам тогда делать?
— Что делать? — сказал пан из Длуголяса. — Пускай Юранд едет в Спыхов. Если они похитили ее ради выкупа или для того, чтобы обменить ее на де Бергова, то они должны дать знать и дадут знать не кому другому, как только Юранду.
— Похитили ее те, которые приезжали в лесной дворец, — сказал князь.
— Так магистр отдаст их под суд или велит им сразиться с Юрандом.
— Сразиться! — воскликнул Збышко. — Они должны сразиться со мной, потому что я прежде их вызвал.
Юранд отнял руки от лица и спросил:
— А кто был в лесном дворце?
— Был Данфельд, старик де Леве и еще два брата: Годфрид и Ротгер, — отвечал ксендз. — Они жаловались и хотели, чтобы князь велел им выпустить из неволи де Бергова. Но князь, узнав от де Фурси, что немцы первые напали на вас, выбранил их и отправил обратно ни с чем.
— Поезжайте в Спыхов, — сказал князь, — они туда явятся. До сих пор они не сделали этого потому, что оруженосец Збышка вывихнул руку Данфельду, когда возил им вызов. Поезжайте в Спыхов, а как только они вступят с вами в переговоры, дайте мне знать. Они вернут вам дочь за де Бергова, но я после этого мстить не забуду, потому что они оскорбили и меня, похитив ее из моего дворца.
Тут гнев снова стал овладевать им, ибо меченосцы действительно исчерпали всякое его терпение, и, помолчав, он прибавил:
— Эх, дули они, дули на огонь, а все-таки в конце концов обожгут себе морды.
— Отопрутся, — повторил ксендз Вышонок.
— Если они объявят Юранду, что девушка у них, так уж не смогут отпираться, — с некоторой досадой ответил Миколай из Длуголяса. — Я верю, что они не держат ее возле границы и что, как справедливо думает Юранд, увезли ее в более отдаленный замок или к морю, но когда будет доказательство, что это они, так уж перед магистром они не отопрутся.
А Юранд стал повторять каким-то странным и вместе с тем страшным голосом:
— Данфельд, Леве, Готфрид и Ротгер…
Миколай из Длуголяса посоветовал еще раз послать в Пруссию опытных и бывалых людей, чтобы они разузнали в Щитно и в Инсборке, не там ли дочь Юранда, а если там ее нет, то куда ее увезли; после этого князь взял посох и ушел, чтобы дать должные распоряжения, а княгиня обратилась к Юранду, желая ободрить его ласковым словом.
— Ну как вы себя чувствуете? — спросила она.
Он некоторое время не отвечал, точно не слышал вопроса, а потом сказал:
— Точно мне кто старую рану разбередил.
— Надейтесь на милосердие Божье: Дануся вернется, как только вы отдадите им Бергова.
— Я бы собственной крови не пожалел.
Княгиня подумала, не сказать ли ему сейчас о свадьбе, но, подумав немного, нашла, что лучше не прибавлять нового огорчения к несчастьям Юранда, и без того уже тяжелым, а кроме того, ее охватил какой-то страх. "Будут они со Збышкой искать ее, пусть Збышко и скажет при случае, — подумала она. — А теперь он совсем может лишиться рассудка". И она предпочла заговорить о чем-нибудь ином.
— Вы нас не вините, — сказала она. — Приехали люди в цветах вашего дома, с письмом, скрепленным вашей печатью, и в письме говорилось, что так как глаза ваши угасают, то вы хотите еще раз взглянуть на своего ребенка. Так как же было противиться и не исполнить отцовского приказания?
Юранд обнял ее ноги.
— Я никого не виню, милостивая госпожа.
— И знайте, что Бог вернет вам ее, ибо Он хранит ее. Он ниспошлет ей спасение, как ниспослал на последней охоте, когда свирепый тур на нас бросился, но Господь внушил Збышке защитить нас. Сам он чуть не поплатился жизнью и долго потом болел, но Данусю и меня защитил, и за это князь дал ему пояс и шпоры. Вот видите… Рука Господня хранит ее. Я думала, что она с вами приедет, что я увижу ее, голубушку, а между тем…
И голос ее задрожал, а из глаз потекли слезы; отчаяние, которое Юранд до сих пор сдерживал, вдруг прорвалось наружу, стремительное и страшное, как вихрь. Он схватил руками длинные свои волосы, а головой стал биться об стену, стеная и повторяя хриплым голосом:
— Господи! Господи! Господи…
Но Збышко подбежал к нему и, изо всей силы схватив его за руки, закричал:
— Нам надо ехать! В Спыхов!
— Чья это свита? — спросил вдруг Юранд, очнувшийся за Радзановом от задумчивости, как ото сна.
— Моя, — отвечал Збышко.
— А мои люди все погибли?
— Я видел их мертвых в Недзбоже.
— Нет моих старых товарищей…
Збышко ничего не ответил, и они продолжали путь молча, но быстро, чтобы как можно скорее быть в Спыхове, надеясь застать там каких-нибудь посланных от меченосцев. На их счастье, снова наступили морозы, и дороги были наезжены, так что они могли ехать скоро. Под вечер Юранд снова заговорил и стал расспрашивать о тех меченосцах, которые были в лесном дворце, а Збышко рассказал ему все: и об их жалобах, и об отъезде, и о смерти рыцаря де Фурси, и о поступке своего оруженосца, который так искалечил плечо Данфельда, и во время этого рассказа вспомнилась ему и поразила одна вещь: пребывание в лесном дворце той женщины, которая привезла от Данфельда целебный бальзам. И вот на остановке он стал расспрашивать о ней чеха и Сандеруса, но ни один из них толком не знал, что с ней сталось. Им казалось, что она или уехала вместе с людьми, прибывшими за Данусей, или сейчас же за ними следом. Збышко пришло теперь в голову, что она могла быть подослана для того, чтобы предостеречь этих людей, в случае, если бы Юранд сам находился во дворце. В этом случае они не выдавали бы себя за людей из Спыхова, и у них могло быть какое-нибудь другое письмо, которое они и отдали бы княгине вместо письма Юранда. Все это было обдумано с дьявольской ловкостью, и молодой рыцарь, до сих пор знавший меченосцев только как воинов, подумал в первый раз, что одними кулаками с ними не справишься и что надо для этого обладать и головой. Мысль эта была ему неприятна, потому что его страшное горе и мука прежде всего превратились в жажду борьбы и крови. Даже спасение Дануси представлялось ему рядом сражений или поединков; между тем теперь он понял, что, пожалуй, надо будет посадить жажду мести и убийства на цепь, как медведя, и искать совсем новых путей к спасению и разысканию Дануси. Думая об этом, он жалел, что с ним нет Мацыси. Ведь Мацько был так же умен, как и храбр. Однако он со своей стороны решил послать в Щитно Сандеруса, чтобы тот разыскал эту женщину и постарался разузнать от нее, что сталось с Данусей. Он говорил себе, что если бы даже Сандерус захотел предать его, то и это не особенно повредит делу, а в противном случае это может оказать ему значительную пользу, потому что ремесло Сандеруса открывало ему доступ повсюду.
Однако он сперва хотел посоветоваться с Юрандом, но отложил это до Спыхова, тем более что подходила ночь, и ему казалось, что Юранд, сидя на высоком рыцарском седле, уснул от трудов, усталости и тяжелого горя. Но Юранд потому только ехал, опустив голову, что несчастье ее пригнуло. И очевидно, он все время размышлял об этом несчастье, и сердце его было исполнено ужасных опасений, потому что наконец он сказал:
— Лучше бы мне было замерзнуть под Недзбожем! Это ты меня откопал?
— Я, вместе с другими.
— А на той охоте ты спас мою дочь?
— А что же мне было делать?
— Ты и теперь мне поможешь?
В Збышке одновременно вспыхнула любовь к Данусе и ненависть к меченосцам, такая ненависть, что он даже приподнялся в седле и, точно с трудом, заговорил сквозь стиснутые зубы:
— Слушайте, что я скажу: хоть бы зубами пришлось мне грызть прусские замки, я разгрызу их, а ее добуду.
И опять наступило молчание. Мстительная и необузданная природа Юранда под влиянием слов Збышки тоже, видимо, отозвалась в нем, и он тоже стал скрежетать в темноте зубами и время от времени повторять имена:
— Данфельд, Леве, Ротгер и Готфрид.
И он думал, что если они захотят, чтобы он отдал им Бергова, то он отдаст; если велят приплатить — приплатит, хотя бы ему пришлось отдать весь Спыхов, но после этого — горе тем, кто поднял руку на его единственное дитя.
Всю ночь ни на минуту не смыкали они век. Под утро они еле узнали друг друга: так лица их изменились в одну эту ночь. Наконец, Юранда поразило это горе и эта ярость Збышки, и он сказал:
— Она накинула на тебя покрывало и спасла от смерти, это я знаю. Но ты, кроме того, любишь ее?
Збышко посмотрел ему прямо в глаза с лицом почти вызывающим и ответил:
— Она моя жена.
При этих словах Юранд остановил коня и стал смотреть на Збышку, моргая от изумления.
— Как ты говоришь? — спросил он.
— Говорю, что она моя жена, а я ее муж.
Рыцарь из Спыхова закрыл лицо рукавицей, словно ослеп от внезапной молнии, ничего не ответил и, выехав вперед, молча продолжал путь.
Но Збышко, едучи позади него, не мог долго выдержать и сказал себе: "Лучше пусть он разразится гневом, чем сердится про себя". И, подъехав вплотную к Юранду, он заговорил:
— Послушайте, как это было. Что Дануся сделала для меня в Кракове — это вы знаете, но не знаете, что в Богданце сватали мне Ягенку, дочь Зыха из Згожелиц. Дядя мой, Мацько, хотел этого; отец ее хотел; родственник наш, аббат, богач — тоже… Что тут долго разговаривать? Хорошая девка, и красавица, и приданое не плохое. Но этого не могло быть. Жалко мне было Ягенку, но еще больше жалко Данусю, и поехал я к ней в Мазовию, потому что прямо скажу вам: не мог я больше без нее жить. Вспомните, как вы сами любили, вспомните — и не станете удивляться.
Тут Збышко замолк, ожидая какого-нибудь слова из уст Юранда, но так как тот молчал, он снова заговорил:
— В лесном дворце послал мне Господь спасти княгиню и Данусю на охоте от тура. И княгиня тогда сразу сказала: "Теперь уж Юранд не будет противиться, потому что как же он может не отплатить за такой поступок?" Но я и тогда без вашего родительского разрешения не думал на ней жениться. Да и нельзя мне было, потому что свирепый зверь так помял меня, что я насилу жив был. Но потом, сами знаете, пришли за Данусей эти люди, чтобы везти ее в Спыхов, я еще с постели не вставал. Думал — больше уж никогда ее не увижу. Думал — возьмете вы ее в Спыхов и выдадите за кого-нибудь другого. Ведь в Кракове вы были против меня… Я уж думал — помру. Эх, боже ты мой, что это была за ночь! Одно горе. Я думал, что как уедет она от меня, так уж и солнце не взойдет. Поймите вы, что такое любовь и что такое горе…
И на минуту в голосе Збышки задрожали слезы, но сердце у него было мужественное, и он взял себя в руки и сказал:
— Люди приехали за ней под вечер и хотели сейчас же взять ее, но княгиня велела им ждать до утра. Тут и послал мне Господь мысль: поклониться княгине и просить у нее Данусю. Я думал, что если умру, так хоть это утешение у меня будет. Вспомните, что девочка собиралась ехать, а я оставался больной и близкий к смерти. А разрешения просить у вас было некогда. Князя в лесном дворце уже не было, и княгиня колебалась, потому что ей не с кем было посоветоваться. Но наконец сжалились они с ксендзом Вышонком надо мной — и ксендз Вышонок повенчал нас… Тут уж Божья власть, и право от Бога…
Но Юранд глухим голосом перебил его:
— И наказание от Бога…
— Почему наказание? — спросил Збышко. — Вы только подумайте: прислали за ней до свадьбы, и была бы свадьба, нет ли — ее все равно увезли бы.
Но Юранд снова ничего не ответил и ехал молча, уйдя в себя, мрачный, с таким каменным лицом, что Збышко, сперва почувствовавший облегчение, которое приходит всегда после раскрытия долго хранимой тайны, в конце концов все-таки испугался и с все возраставшей тревогой стал говорить себе, что старый рыцарь затаил гнев и что с этих пор они будут друг другу чуждыми и враждебными.
И нашла на него минута великого уныния. Никогда, с тех пор, как уехал он из Богданца, не было ему так плохо. Теперь ему казалось, что нет никакой надежды ни убедить Юранда, ни, что еще хуже, спасти Данусю, что все ни к чему и что в будущем на него будут обрушиваться только все большие несчастья. Но это уныние продолжалось недолго, а вернее — согласно с его натурой тотчас превратилось в гнев, в жажду борьбы и боя. "Не хочет согласия, — говорил он себе, думая о Юранде, — пусть будет ссора, пусть будет что ему угодно". И он готов был броситься на самого Юранда. Ему захотелось подраться с кем угодно и за что угодно, лишь бы что-нибудь сделать, лишь бы дать выход горю, расстройству и гневу, лишь бы найти хоть какое-нибудь облегчение.
Между тем они подъехали к корчме, стоявшей на перекрестке и называвшейся Светлик, где Юранд при возвращениях из княжеского дворца в Спыхов всегда давал отдых людям и лошадям. Невольно сделали это и теперь. Через минуту Юранд и Збышко очутились в отдельной комнате. Вдруг Юранд подошел к молодому рыцарю и, пристально смотря на него, спросил:
— Так ты для нее приехал сюда?
Тот отвечал почти сердито:
— А вы думаете — я отопрусь?
И он стал смотреть Юранду прямо в глаза, готовый ответить на гнев гневом. Но в лице старого воина не было злобы: была только скорбь, почти безграничная.
— И дочь мою спас? — спросил он, помолчав. — И меня откопал?…
Збышко посмотрел на него с удивлением и с опасением, не помутилось ли у него в голове, потому что Юранд повторял те же вопросы, которые уже один раз задавал.
— Сядьте, — сказал Збышко, — сдается мне, вы еще слабы.
Но Юранд поднял руки, положил их Збышке на плечи — и вдруг изо всех сил прижал его к груди; Збышко же, оправившись от минутного изумления, тоже обнял его, и так стояли они долго, потому что обшее горе приковывало их друг к другу.
Когда же они отпустили друг друга, Збышко еще обнял колени старого рыцаря, а потом, со слезами на глазах, стал целовать его руки.
— Вы не будете против меня? — спросил он.
А Юранд на это ответил:
— Я был против тебя, потому что в душе обещал ее Богу.
— Вы обещали ее Богу, а Бог мне. Воля Его.
— Воля Его, — повторил Юранд, — но теперь нам нужно и милосердие Его.
— Кому же и поможет Бог, как не отцу, который ищет дитя, и не мужу, который ищет жену? Злодеям Он поможет?
— А все-таки ведь похитили ее, — ответил Юранд.
— За это вы отдадите им де Бергова.
— Все отдам, чего захотят.
Но при мысли о меченосцах проснулась в нем старая ненависть и охватила его, как пламя, и он прибавил сквозь стиснутые зубы:
— И прибавлю того, чего они не хотят.
— Я в том же поклялся, — отвечал Збышко, — но теперь надо нам ехать в Спыхов.
И он стал торопить, чтобы скорее седлали лошадей. И как только лошади съели засыпанный им овес, а люди немного отогрелись в комнатах, они тронулись дальше, хотя уже спускались сумерки. Так как путь предстоял еще долгий, а к ночи собирался завернуть жестокий мороз, Юранд со Збышкой, еще не вполне оправившиеся, ехали в санях. Збышко рассказывал о дяде Мацьке, по которому в душе скучал, жалея, что его нет, потому что теперь одинаково могли пригодиться и храбрость его, и хитрость, которая против таких врагов еще нужнее, чем храбрость. Наконец он обратился к Юранду и спросил:
— А вы хитрый?… Вот я никак не могу…
— И я нет, — отвечал Юранд. — Не хитростью я с ними воевал, а рукой и мукой, которая во мне осталась.
— Я это понимаю, — сказал молодой рыцарь. — Потому понимаю, что люблю Данусю и потому что ее украли. Если бы, упаси Господи…
И он не договорил, потому что при одной мысли об этом почувствовал, что в груди у него не человеческое, а волчье сердце. Некоторое время ехали они в молчании по белой, залитой лунным светом дороге, а потом Юранд заговорил как бы сам с собой:
— Если бы у них была причина мстить мне — я бы ничего не сказал. Но Богом клянусь — не было у них этой причины… Я воевал с ними на поле битвы, когда наш король посылал меня к Витольду, но здесь жил, как подобает соседу… Бартош Наленч сорок рыцарей, которые шли к ним, схватил, сковал и запер в подземельях в Козьмине. Пришлось меченосцам уплатить ему за них полвоза денег. А я, коли попадался гость-немец, ехавший к меченосцам, так я еще принимал его, как рыцаря, и делал ему подарки. Иной раз и меченосцы приезжали ко мне по болотам. Тогда я не был им в тягость, а они мне сделали то, чего и теперь я не сделаю величайшему своему врагу…
И страшные воспоминания стали терзать его все сильнее, голос его на мгновение замер, и он заговорил почти со сгоном:
— Одна она была у меня, как овечка, как единое сердце в груди, а они ее, как собаку, захлестнули веревкой, и у них на веревке она умерла… А теперь и дочь… Господи, Господи…
И опять воцарилось молчание. Збышко поднял к месяцу молодое лицо свое, на котором отражалось изумление, потом посмотрел на Юранда и спросил:
— Отец… Ведь им же лучше было бы добиваться человеческой любви, чем мести. Зачем они наносят столько обид всем народам и всем людям?
Юранд как бы с отчаянием развел руками и ответил глухим голосом:
— Не знаю…
Збышко некоторое время размышлял над собственным вопросом, но вскоре мысль его возвратилась к Юранду.
— Люди говорят, что вы хорошо отомстили им… — сказал он. Между тем Юранд подавил в себе муку, пришел в себя и заговорил:
— Потому что я им поклялся… И Богу поклялся, что если Он даст мне отомстить, то я отдам Ему дитя, которое у меня осталось… Потому-то я и был против тебя. А теперь не знаю: воля это была Его, или гнев Его возбудили вы своим поступком.
— Нет, — сказал Збышко. — Ведь я уже говорил вам, что, если бы даже не было свадьбы, эти собачьи дети все равно похитили бы ее. Бог принял ваше желание, но Данусю подарил мне, потому что не будь на то Его воля, мы бы ничего не смогли сделать.
— Каждый грех — против воли Божьей.
— Да, грех, а не таинство. А таинство — дело Божье.
— Потому-то тут ничего и не поделаешь.
— И слава богу, что ничего не поделаешь. И не жалуйтесь на это, потому что никто бы так не помог вам против этих разбойников, как я помогу. Вот увидите. За Данусю мы им отплатим своим чередом, но если жив еще хоть один из тех, которые погубили вашу покойницу, отдайте его мне — и увидите, что будет.
Но Юранд покачал головой.
— Нет, — угрюмо ответил он, — из них никого нет в живых… Некоторое время слышно было только фырканье лошадей да заглушённый топот копыт по гладкой дороге.
— Раз ночью, — продолжал Юранд, — услыхал я какой-то голос, выходящий как бы из стены. Он мне сказал: "Довольно мстить", — но я не послушался, потому что это не был голос покойницы.
— А что это мог быть за голос? — спросил с беспокойством Збышко.
— Не знаю. В Спыхове часто слышны в стенах голоса, потому что много их погибло на цепях в подземельях.
— А что вам ксендз говорит?
— Ксендз освятил крепость и тоже говорил, чтобы я перестал мстить, но этого не могло быть. Слишком я стал им в тягость, и уж они сами хотели мстить мне… Так было и теперь. Майнегер и де Бергов первые меня вызвали.
— А брали вы когда-нибудь выкуп?
— Никогда. Из тех, кого я захватил в плен, де Бергов первый выйдет живым.
Разговор прекратился, потому что с широкой, большой дороги они свернули на более узкую, по которой ехали долго, так как она шла извилинами, а местами превращалась в лесную тропинку, занесенную снеговыми сугробами, через которые трудно было пробраться. Весной или летом, во время дождей, дорога эта должна была становиться почти непроходимой.
— Мы уже подъезжаем к Спыхову? — спросил Збышко.
— Да, — отвечал Юранд. — Надо еще довольно много проехать лесом, а потом начнутся болота, среди которых и стоит городок… За болотами есть луга и сухие поля, но к городку можно проехать только по гребле. Много раз хотели немцы добраться до меня, да не могли, и множество ихних костей гниет в лесах.
— Да, нелегко пробраться, — сказал Збышко. — А если меченосцы пошлют людей с письмами, то как же они проберутся?
— Они уж не раз посылали; есть у них люди, знающие дорогу.
— Дай нам бог застать их в Спыхове, — сказал Збышко.
Между тем желанию этому суждено было исполниться раньше, чем молодой рыцарь предполагал, потому что, выехав из лесу на открытую равнину, на которой среди болот находился Спыхов, они увидели впереди себя двух всадников и низкие сани, в которых сидели три темные фигуры.
Ночь была очень светлая, и на белой пелене снега все люди были видны отчетливо. При этом зрелище сердца Юранда и Збышки забились сильнее, ибо кто мог среди ночи ехать в Спыхов, как не послы меченосцев?
Збышко велел вознице ехать быстрее, и вскоре они так приблизились к едущим, что те услышали, и два всадника, охранявших, видимо, сани, обернулись к ним, сняли с плеч арбалеты и стали кричать:
— Wer da? [34]
— Немцы, — шепнул Збышке Юранд.
И, возвысив голос, сказал:
— Мое право спрашивать, твое — отвечать. Кто вы?
— Путники.
— Какие путники?
— Богомольцы.
— Откуда?
— Из Щитно.
— Они, — снова прошептал Юранд.
Между тем сани поравнялись друг с другом, и в то же время впереди появилось еще шесть всадников. Это была спыховская стража, днем и ночью сторожившая греблю, ведущую к городку. Около лошадей бежали страшные, огромные собаки, похожие на волков.
Стражники, узнав Юранда, стали приветствовать его, но в этом приветствии звучало и удивление, что владелец замка является так рано и неожиданно; но он целиком занят был послами и потому снова обратился к ним:
— Куда вы едете? — спросил он.
— В Спыхов.
— Чего вам там надо?
— Это мы можем сказать только самому пану.
У Юранда готово уже было сорваться с языка: "Я и есть пан из Спыхова", — но он удержался, понимая, что разговор не может происходить при людях. Спросив вместо этого, есть ли у них какие письма, и получив ответ, что им поручено переговорить устно, он велел ехать вовсю. Збышке тоже так не терпелось получить сведения о Данусе, что он не мог ни на что больше обращать внимания. Он только сердился, когда стража еще дважды преграждала им путь по гребле; его охватило нетерпение, когда спускали мост через ров, за которым по валу шел огромный частокол, и хотя раньше не раз хотелось ему посмотреть, каков на вид этот пользующийся такой страшной славой городок, при одном воспоминании о котором немцы крестились, все же теперь он ничего не видел, кроме послов меченосцев, от которых мог услыхать, где Дануся и когда ей будет возвращена свобода. Он не предвидел, что через минуту ждет его тяжелое разочарование.
Кроме всадников, прибавленных для охраны, и возницы, посольство из Щитно состояло из двух лиц: одно из них была та самая женщина, которая в свое время привозила в лесной дворец целебный бальзам, а другое — молодой пилигрим. Женщины Збышко не узнал, потому что в лесном дворце ее не видел, пилигрим же сразу показался ему переодетым оруженосцем. Юранд тотчас провел обоих в угловую комнату и стал перед ними, огромный и почти страшный в блеске огня, падавшего на него из пылавшего камина.
— Где дочь? — спросил он.
Но они испугались, очутившись лицом к лицу с грозным воином. Пилигрим хоть лицо у него было дерзкое, трясся, как лист, да и у женщины дрожали ноги. Взгляд ее с лица Юранда перешел на Збышку, потом на блестящую лысую голову ксендза Калеба и снова обратился к Юранду, точно с вопросом, что делают здесь эти два человека.
— Господин, — сказала она наконец, — мы не знаем, о чем вы спрашиваете, но присланы мы к вам по важному делу. Однако тот, кто послал нас, определенно велел, чтобы разговор с вами велся без свидетелей.
— У меня от них нет тайн, — сказал Юранд.
— Но у нас есть, благородный господин, — отвечала женщина, — и если вы прикажете им остаться, то мы не будем вас просить ни о чем, кроме того, чтобы вы позволили нам завтра уехать.
На лице не привыкшего к противоречию Юранда отразился гнев. Седые усы его зловеще зашевелились, но он подумал, что дело идет о Данусе, и поколебался. Впрочем, Збышко, которому прежде всего важно было, чтобы разговор произошел как можно скорее, и который был уверен, что Юранд ему его перескажет, объявил:
— Если так надо, то оставайтесь наедине.
И он ушел вместе с ксендзом Калебом; но как только он очутился в главной зале, увешанной щитами и оружием, отбитым Юрандом, как к нему подошел Гловач.
— Господин, — сказал он, — это та самая женщина.
— Какая женщина?
— От меченосцев, которая привозила герцинский бальзам. Я узнал ее сразу, Сандерус тоже. Видно, она приезжала на разведку и теперь, вероятно, знает, где паненка.
— Узнаем и мы, — сказал Збышко. — А этого пилигрима вы не знаете?
— Нет, — отвечал Сандерус. — Но не покупайте, господин, у него отпущений, потому что это не настоящий пилигрим. Если бы допросить его под пыткой, то можно бы от него узнать многое.
— Погоди, — сказал Збышко.
Между тем в угловой комнате, лишь только закрылась дверь за Збышкой и ксендзом Калебом, монахиня быстро подошла к Юранду и зашептала:
— Вашу дочь похитили разбойники.
— С крестами на плащах?
— Нет. Но Бог дал благочестивым братьям отбить ее, и теперь она у них.
— Где она, я спрашиваю.
— Под присмотром благочестивого брата Шомберга, — отвечала женщина, скрестив руки на груди и смиренно склоняясь.
Юранд, услышав страшное имя палача Витольдовых детей, побледнел как полотно; потом сел на скамью, закрыл глаза и стал рукой отирать холодный пот, оросивший его лоб.
Видя это, пилигрим, только что не могший побороть своего страха, подбоченился, развалился на скамье, протянул вперед ноги и посмотрел на Юранда глазами, полными гордости и презрения.
Настало долгое молчание.
— Стеречь ее помогает брату Шомбергу брат Маркварт, — снова сказала женщина. — Они следят за ней зорко, и паненку никто не обидит.
— Что мне делать, чтобы мне ее отдали? — спросил Юранд.
— Смириться перед орденом, — гордо сказал пилигрим.
Услыхав это, Юранд встал, подошел к нему и, склонившись над ним, сказал сдавленным, страшным голосом:
— Молчать…
И пилигрим струсил снова… Он знал, что может грозить и может сказать что-нибудь такое, что удержит и сломит Юранда, но испугался, что, прежде чем он успеет сказать слово, с ним случится что-нибудь ужасное; и он замолчал, устремил точно окаменелые глаза на грозное лицо спыховского властелина и сидел неподвижно, только подбородок стал у него сильно дрожать.
А Юранд обратился к монахине:
— У вас есть письмо?
— Нет, господин. Письма у нас нет. То, что мы можем сказать, нам велено сказать на словах.
— Ну говорите.
И она повторила еще раз, точно желая, чтобы Юранд хорошенько запомнил:
— Брат Шомберг и брат Маркварт стерегут паненку, поэтому вы, господин, поборите свой гнев… Но с ней не случится ничего дурного, потому что хоть вы много лет жестоко обижаете орден, все же братья хотят отплатить вам добром за зло, если только вы удовлетворите их справедливые желания.
— Чего же они хотят?
— Они хотят, чтобы вы освободили рыцаря де Бергова.
Юранд глубоко вздохнул.
— Отдам им де Бергова, — сказал он.
— И других пленников, которых вы держите в Спыхове.
— Кроме слуг де Бергова и Мейнегера, есть два их оруженосца.
— Вы должны их освободить, господин, и вознаградить за заточение.
— Не дай мне бог торговаться из-за собственного ребенка.
— Этого-то и ждали от вас благочестивые братья, — сказала женщина, — но это еще не все, что мне приказано сказать. Вашу дочь, господин, похитили какие-то люди, вероятно, разбойники, и, вероятно, для того, чтобы взять с вас богатый выкуп… Бог дал братьям отбить ее — и они не хотят ничего, кроме того, чтобы вы отдали им их товарища и гостя. Но братья знают, и вы тоже знаете, господин, как ненавидят их в этой стране и как несправедливо истолковывают все их поступки, даже самые благочестивые. Поэтому братья уверены, что если бы здешние люди узнали, что дочь ваша у них, то сейчас же пошли бы разговоры, будто братья ее похитили, и таким образом за свою добродетель они получили бы только оскорбления и клевету… Да, злые и злоязычные здешние люди не раз уже вредили им, причем слава благочестивого ордена очень страдала; между тем об этой славе братья должны заботиться, и потому они ставят еще одно только условие: чтобы вы сами объявили князю этой страны и всему грозному рыцарству, — как это и есть на самом деле, — что не братья ордена меченосцев, а разбойники похитили вашу дочь и что вам пришлось выкупить ее у разбойников.
— Это верно, — сказал Юранд, — что разбойники похитили мое дитя и что мне приходится выкупать его у разбойников…
— И никому вы не должны говорить иначе, ибо если хоть один человек узнает, что вы вели переговоры с братьями, или если хоть одна жалоба будет послана магистру или капитулу, то могут встретиться большие затруднения…
На лице Юранда отразилась тревога. В первую минуту ему показалось довольно естественным, что комтуры хотят соблюсти тайну, боясь ответственности и дурной славы, но теперь в нем родилось подозрение, нет ли здесь и еще какой-нибудь причины; но так как он не мог дать себе в этом отчет, то его охватил такой страх, какой охватывает даже самых смелых людей, когда опасность грозит не им самим, а их близким или любимым.
Однако он решил узнать от монахини еще кое-что.
— Комтуры хотят соблюдения тайны, — сказал он, — но как же может быть сохранена тайна, если я в обмен за дочь отпущу де Бергова и других?
— Вы скажете, что взяли за Бергова выкуп, чтобы у вас было чем заплатить разбойникам.
— Люди не поверят, потому что я никогда не брал выкупа, — мрачно ответил Юранд.
— Потому что никогда дело не шло о вашей дочери, — шипящим голосом отвечала сестра.
И опять настало молчание, после чего пилигрим, за это время собравшийся с духом и решивший, что Юранд теперь больше владеет собой, сказал:
— Такова воля братьев Шомберга и Маркварта.
А монахиня продолжала:
— Вы скажете, что этот пилигрим, который приехал со мной, привез вам выкуп, а мы уедем отсюда с благородным рыцарем де Берговым и с прочими пленниками.
— Как? — сказал Юранд, морща брови. — Неужели вы думаете, что я выдам вам пленников прежде, чем вы вернете мне дочь?
— Тогда, господин, сделайте иначе. Вы можете сами поехать за дочерью в Щитно, куда братья вам привезут ее.
— Я? В Щитно?
— Ведь если разбойники снова похитят ее по дороге, то ваше подозрение и подозрение здешних людей снова падет на благочестивых рыцарей, и потому они предпочитают передать вам ее в собственные руки.
— А кто мне поручится, что я вернусь, если сам полезу в волчью пасть?
— Добродетель братьев, их справедливость и благочестие.
Юранд начал ходить по комнате. Он уже предчувствовал измену и боялся ее, но чувствовал в то же время, что меченосцы могут предложить ему условия, какие захотят, и что он перед ними бессилен.
Однако ему, по-видимому, пришло в голову какое-то средство, потому что он вдруг остановился перед пилигримом, пристально посмотрел на него, а потом обратился к монахине и сказал:
— Хорошо. Я поеду в Щитно. А вы и этот человек, на котором одежда пилигрима, останетесь здесь до моего возвращения, после которого уедете вместе с де Берговым и другими пленниками.
— Вы не хотите верить монахам, — сказал пилигрим, — так как же они станут вам верить, что, вернувшись, вы отпустите нас и де Бергова?
Лицо Юранда побледнело от негодования, и наступила страшная минута, когда, казалось, вот-вот он схватит пилигрима за грудь и швырнет на землю, но он подавил в себе гнев, глубоко вздохнул и снова заговорил медленно, с ударением:
— Кто бы ты ни был, не искушай моего терпения, чтобы оно не лопнуло. Но пилигрим обратился к сестре:
— Говорите, что вам приказано.
— Господин, — сказала она, — мы не осмелились бы не верить вашей клятве мечом и рыцарской честью, но и вам не пристало клясться перед людьми простого происхождения, а кроме того, нас прислали не за вашей клятвой.
— Зачем же вас прислали?
— Братья сказали нам, что вы, не говоря никому ни слова, должны с де Берговым и другими пленниками явиться в Щитно.
При этих словах плечи Юранда подались назад, а пальцы растопырились, как когти хищной птицы; наконец, приблизившись к женщине, он нагнулся, точно хотел говорить ей на ухо, и сказал:
— А не сказали вам, что я велю вам и де Бергову переломать в Спыхове кости?
— Дочь ваша во власти братьев и под надзором Шомберга и Маркварта, — с ударением ответила сестра.
— Под надзором разбойников, отравителей, палачей…
— Которые сумеют за нас отомстить и которые при отъезде сказали нам так: "Если он не исполнит всех наших приказаний, то лучше бы этой девочке умереть, как умерли дети Витольда". Выбирайте.
— И поймите, что вы во власти комтуров, — заметил пилигрим. — Они не хотят обижать вас, и староста из Щитно присылает вам через нас слово, что вы свободно выедете из его замка; но они хотят, чтобы вы за те обиды, которые им причинили, пришли поклониться плащу меченосцев и молить победителей о милосердии. Они хотят простить вам, но сначала хотят согнуть вашу гордую шею. Вы говорите всюду, что они предатели и клятвопреступники, и они хотят, чтобы вы доверили им самого себя. Они возвратят свободу вам и вашей дочери, но вы должны умолять об этом. Вы топтали их — и должны дать клятву, что рука ваша никогда не подымется на белый плащ.
— Так хотят комтуры, — прибавила женщина, — а с ними Маркварт и Шомберг.
Настала минута смертельной тишины. Казалось только, что где-то между балками потолка какое-то заглушённое эхо как будто с ужасом повторяет: "Маркварт… Шомберг". Из-за окон доносились оклики Юрандовых лучников, стоящих на страже возле частокола, окружающего городок.
Пилигрим и монахиня долго смотрели то друг на друга, то на Юранда, который сидел, прислонившись к стене, недвижный, с лицом, погруженным в тень, падающую на него от связки шкур, висящей возле окна. В голове у него осталась одна только мысль, что если он не сделает того, чего требуют меченосцы, то они задушат его дитя; если же он сделает это, то и в этом случае может не спасти ни себя, ни Данусю. И он не видел никакого выхода. Он чувствовал над собой безжалостную силу, подавлявшую его. Он уже видел железные руки меченосца на шее Дануси, ибо, зная этих людей, ни на миг не сомневался, что они убьют ее, зароют во рву, окружающем замок, а потом клятвенно отрекутся ото всего; и кто тогда сможет им доказать, что они ее похитили? Правда, посланные их находились в руках у Юранда, он мог отвезти их к князю, пытками добиться их сознания, но у меченосцев была Дануся, и они тоже могли не поскупиться на пытки для нее. И одно время ему казалось, что дитя простирает к нему издали руки, моля о спасении… Если бы он хоть знал наверное, что она в Щитно. Он мог бы в эту же ночь направиться к границе, напасть на не ожидающих нападения немцев, взять замок, перерезать гарнизон и освободить дочь, но ее могло не быть и, вероятно, не было в Щитно. Еще с быстротой молнии мелькнуло у него в голове, что если бы он взял женщину и пилигрима и повез их прямо к великому магистру, то, быть может, магистр заставил бы их сознаться и велел бы отдать ему дочь; но молния эта сверкнула и тотчас погасла… Ведь эти люди могли сказать магистру, что приехали выкупить Бергова и что ничего не знают ни о какой девушке. Нет, этот путь не вел ни к чему… Но какой же путь вел? Он подумал, что, если поедет в Щитно, его закуют в цепи и бросят в подземелье, а Данусю даже и не выпустят, хотя бы для того, чтобы не обнаружилось, что они ее похитили. А между тем смерть витает над единственным его ребенком, над последней дорогой ему жизнью… И наконец мысли его начали путаться, а мука стала так велика, что переросла себя самое и перешла в отупение. Он сидел неподвижно, потому что тело его стало мертво, точно вытесано из камня. Если бы в эту минуту он захотел встать, то не смог бы этого сделать.
Между тем послам надоело долгое ожидание; поэтому монахиня встала и сказала:
— Скоро будет светать; так позвольте нам уйти, господин, потому что мы нуждаемся в отдыхе.
— И в подкреплении после долгого пути, — прибавил пилигрим. После этого оба поклонились Юранду и ушли.
А он продолжал сидеть, точно охваченный сном или мертвый. Но через минуту дверь растворилась, и в ней появился Збышко, а за ним ксендз Калеб.
— Что же посланные? Чего хотят? — спросил молодой рыцарь, подходя к Юранду.
Юранд вздрогнул, но сперва ничего не ответил и только стал часто моргать, как человек, пробудившийся от крепкого сна.
— Не больны ли вы, господин? — спросил ксендз Калеб, который, лучше зная Юранда, заметил, что с ним происходит что-то странное.
— Нет, — отвечал Юранд.
— А Дануся? — продолжал допытываться Збышко. — Где она и что они вам сказали? С чем они приехали?
— С вы-ку-пом, — с расстановкой ответил Юранд.
— С выкупом за Бергова?
— За Бергова…
— Как за Бергова? Да что с вами?
— Ничего…
Но в голосе его было что-то такое необычайное и как бы беспомощное, что обоих их охватила внезапная тревога, особенно потому, что Юранд говорил о выкупе, а не об обмене Бергова на Данусю.
— Скажите же, бога ради! — воскликнул Збышко. — Где Дануся?
— Ее нет у ме-че-но-сцев… нет, — сонным голосом отвечал Юранд.
И вдруг, как мертвец, упал со скамьи на пол.
На следующий день в полдень посланцы виделись с Юрандом, а немного спустя уехали, взяв с собой де Бергова, двух оруженосцев и прочих пленников. Потом Юранд призвал отца Калеба, которому продиктовал письмо к князю с уведомлением, что рыцари ордена Дануси не похищали, но что ему удалось открыть, где она, и он надеется через несколько дней получить ее обратно. То же самое повторил он и Збышке, который со вчерашней ночи сходил с ума от удивления и тревоги. Но старый рыцарь не хотел отвечать ни на какие его расспросы, зато немедленно потребовал, чтобы Збышко терпеливо ждал и пока что не предпринимал ничего для освобождения Дануси, потому что это вовсе не нужно. Под вечер он снова заперся с ксендзом Калебом, которому сперва велел написать завещание, а потом исповедался; после принятия причастия он призвал к себе Збышку и старого, вечно молчащего Толиму, который сопутствовал ему во всех походах и битвах, а в мирное время управлял Спыховом.
— Вот это, — сказал он, обращаясь к старому вояке и возвышая голос, точно говорил человеку, который плохо слышит, — муж моей дочери; он повенчался с ней при княжеском дворе, на что получил мое согласие. Он будет здесь господином после моей смерти, т. е. получит в собственность городок, земли, леса, луга, людей и всякое добро, находящееся в Спыхове…
Услыхав это, Толима стал поворачивать свою квадратную голову то в сторону Збышки, то в сторону Юранда; однако он не сказал ничего, потому что почти никогда ничего не говорил, только склонился перед Збышкой и слегка обнял руками его колени.
Между тем Юранд продолжал:
— Эту волю мою записал ксендз Калеб, а под писанием находится восковая моя печать: ты должен будешь подтвердить, что слыхал это от меня и что я приказал всем здесь слушаться этого молодого рыцаря так же, как и меня. Добычу и деньги, которые хранятся в кладовых, ты ему покажешь и будешь ему верно служить на войне и во время мира до самой смерти. Слышал?
Толима поднял руки к ушам и кивнул головой, а потом по знаку Юранда поклонился и вышел; Юранд же обратился к Збышке и сказал с ударением:
— Тем, что есть в кладовых, можно соблазнить величайшую жадность и выкупить не одного, а сто пленников. Помни это.
Но Збышко спросил:
— А почему вы уже сдаете мне Спыхов?
— Я тебе сдаю больше, чем Спыхов: дитя свое.
— И час смерти неведом, — сказал ксендз Калеб.
— Воистину неведом, — как бы с грустью повторил Юранд. — Вот недавно занесло меня снегом, и хоть спас меня Бог, все-таки нет уже во мне прежней силы…
— Ей-богу, — воскликнул Збышко, — что-то в вас изменилось со вчерашнего дня и вы больше говорите о смерти, чем о Данусе. Ей-богу!
— Вернется Дануся, вернется, — ответил Юранд. — Ее Господь хранит. Но когда вернется… Слушай… Вези ты ее в Богданец, а Спыхов поручи Толиме… Он человек верный, а здесь плохое соседство… Там ее веревкой не захлестнут… там безопаснее…
— Эх! — вскричал Збышко. — Да вы уже словно с того света говорите. Что же это такое?
— Потому что я уже наполовину был на том свете, а теперь мне все кажется, что какая-то хворь сидит во мне. И все дело в дочери… потому что она у меня одна… Да и ты, хоть я знаю, что ты ее любишь.
Тут он замолчал и, вынув из ножен короткий меч, так называемую мизерикордию, повернул его рукоятью к Збышке:
— Поклянись же мне еще раз на этом крестике, что ты никогда не обидишь ее и будешь любить неизменно…
У Збышки вдруг даже слезы на глазах навернулись; в одно мгновение бросился он на колени и, приложив палец к рукояти, воскликнул:
— Клянусь страстями Господними, что не обижу ее и буду любить неизменно.
— Аминь, — сказал ксендз Калеб.
Тогда Юранд спрятал мизерикордию в ножны и раскрыл Збышке объятия.
— Тогда и ты мне сын…
Потом они расстались, потому что была уже поздняя ночь, а они уже несколько дней не спали как следует. Однако Збышко на следующий день встал с рассветом, потому что вчера действительно испугался, не захворал ли Юранд, и теперь хотел узнать, как старый рыцарь провел ночь.
У двери Юрандовой комнаты наткнулся он на Толиму, выходившего оттуда.
— Ну как пан? Здоров? — спросил Збышко.
Толима низко поклонился, приложил ладонь к уху и спросил:
— Что прикажете, ваша милость?
— Я спрашиваю: как себя чувствует пан? — громче повторил Збышко.
— Пан уехал.
— Куда?
— Не знаю. В латах…
Рассвет уже начал белым светом озарять деревья, кусты и меловые глыбы, там и сям раскиданные по полю, когда наемный проводник, шедший рядом с лошадью Юранда, остановился и сказал:
— Позвольте мне отдохнуть, господин рыцарь, а то я совсем задохнулся. Оттепель и туман, но теперь уже недалеко…
— Ты доведешь меня до большой дороги, а потом вернешься назад, — отвечал Юранд.
— Большая дорога будет вправо за леском, а с холма вы увидите замок.
Сказав это, мужик стал похлопывать себя руками по бедрам, потому что озяб от утренней сырости, а потом присел на камень, оттого что устал от этого еще больше.
— А ты не знаешь, комтур в замке? — спросил Юранд.
— А где же ему быть, коли он болен?
— Что же с ним?
— Люди говорят, что его польские рыцари побили, — отвечал старый мужик…
И в голосе его звучало как бы некоторое удовольствие. Он был подданным меченосцев, но его мазурское сердце радовалось победе польских рыцарей. И, помолчав, он прибавил:
— Эх, сильны наши паны, но с поляками им трудно приходится.
Но он сейчас же быстро взглянул на рыцаря и, как бы желая убедиться, что за нечаянно вырвавшиеся слова его не ожидает ничто, сказал:
— Вы, господин, по-нашему говорите, а вы не немец?
— Нет, — отвечал Юранд. — Но веди дальше.
Мужик встал и снова пошел рядом с лошадью. По дороге он время от времени засовывал руку в штаны, доставал пригоршню немолотого жита и высыпал его себе в рот, а утолив таким образом первый голод, стал объяснять, почему ест сырое зерно, хотя Юранд, слишком занятый своим горем и своими мыслями, этого даже не заметил.
— Славу богу и за это, — говорил мужик. — Трудно жить под властью наших немецких панов. Такие подати на помол наложили, что бедному человеку приходится сырое зерно есть, как скотине. А у кого в хате найдут жернова, того мужика замучат, все добро отберут… Да что говорить, детей и баб в покое не оставят… Не боятся они ни Бога, ни ксендзов: вельборгского настоятеля, который их в этом укорял, в цепи заковали. Ой, тяжело жить под властью немца!.. Что успеешь истолочь зерна между двумя камнями, столько и соберешь муки да спрячешь ее на воскресенье, а в пятницу есть приходится, как птице. Да слава богу и за то, потому что к весне и того не будет… Рыбу ловить нельзя… зверя стрелять тоже… Не то, что в Мазовии.
Так жаловался мужик, разговаривая наполовину сам с собой, наполовину с Юрандом; между тем они миновали пустошь, покрытую занесенными снегом меловыми глыбами, и вошли в лес, который в утреннем свете казался седым и от которого веяло сырым, неприятным холодом. Рассвело уже совершенно; если бы не это, Юранду было бы трудно проехать по лесной тропинке, идущей немного в гору и такой узкой, что местами его огромный боевой конь насилу мог пройти между стволами. Но лесок вскоре кончился, и они очутились на вершине белого холмика, по которому шла большая дорога.
— Вот и дорога, — сказал мужик, — теперь вы, господин, доберетесь одни.
— Доберусь, — сказал Юранд. — Возвращайся, брат, домой.
И, сунув руку в кожаный мешок, привязанный к передней части седла, он достал оттуда серебряную монету и подал ее проводнику. Мужик, привыкший больше к побоям, чем к подачкам из рук местных рыцарей-меченосцев, почти не хотел верить глазам и, схватив монету, припал головой к стремени Юранда и обнял его колени.
— Ой, Господи Боже мой! Пресвятая Богородица! — воскликнул он. — Пошли вам Господь, ваша милость.
— Оставайся с Богом.
— Да хранит вас Господь! Щитно — вот оно.
Сказав это, он еще раз наклонился к стремени и исчез. Юранд остался на холме один и в указанном ему мужиком направлении стал смотреть на серую, сырую завесу мглы, застилавшую перед ним окрестности. За этой мглой скрывался тот зловещий замок, к которому толкали его насилие и горе. Вот уже близко, близко. А там, что должно случиться, то случится… При этой мысли в сердце Юранда наряду с беспокойством за Данусю, наряду с готовностью выкупить ее из вражеских рук, хотя бы ценой собственной крови, родилось новое, необычайно горькое и неведомое ему дотоле чувство смирения. Вот он, Юранд, при воспоминании о котором дрожали комтуры, ехал по их приказанию с повинной. Он, столько их победивший и растоптавший, чувствовал теперь себя побежденным и растоптанным. Правда, они победили его не на поле битвы, не храбростью и не рыцарской силой, но все-таки он чувствовал себя побежденным. И это было для него так необычайно, что ему казалось, будто весь мир вывернулся наизнанку. Он ехал смириться перед меченосцами, он, который, если бы дело не шло о Данусе, предпочел бы один померяться со всеми силами ордена! Разве не случалось, что один рыцарь, которому предстояло выбирать между бесславием и смертью, бросался на целое войско? А он чувствовал, что на его долю может выпасть и бесславие, и при мысли об этом сердце его выло от боли, как воет волк, почувствовав в своем теле стрелу.
Но это был человек, у которого не только тело, но и душа была из железа. Умел он сломить других — умел и себя.
— Я не сделаю ни шагу вперед, — сказал он себе, — пока не поборю этого гнева, которым могу погубить, а не спасти свое дитя.
И он как бы вступил врукопашную со своим гордым сердцем, со своей яростью и жаждой боя. Тот, кто видал бы его на этом холме, стоящего в латах, недвижного, на огромном коне, сказал бы, что это какой-то великан, вылитый из железа, и не понял бы, что этот недвижный рыцарь переживает сейчас труднейшую борьбу из всех, какие ему случалось переживать. Но он боролся с собой до тех пор, пока не поборол себя и пока не почувствовал, что его воля его не предаст.
Между тем мгла редела и хотя еще не совсем рассеялась, все же под конец в ней что-то стало темнеть. Юранд понял, что это стены щитновского замка. При виде этого он еще не тронулся с места, но стал молиться, так истово и горячо, как молится человек, для которого осталось на свете только милосердие Божье…
И когда наконец он тронул коня, он почувствовал, что в сердце его начинает закрадываться какая-то надежда. Теперь он готов был вынести все, что могло ему встретиться. Припомнился ему святой Георгий, потомок знатнейшего каппадокийского рода, вынесший разные позорные пытки и не только не утративший чести, но сидящий ныне одесную Бога и именуемый патроном всех рыцарей. Юранд не раз слышал рассказы о его приключениях от пилигримов, прибывавших из дальних стран, и воспоминанием об этих подвигах старался теперь ободрить себя.
И надежда все пробуждалась в нем. Правда, меченосцы славились своей мстительностью, и потому он не сомневался, что они отомстят ему за все беды, какие он причинил им, за позор, который падал на них после каждой встречи, и за страх, в котором они жили столько лет.
Но не это ободряло его. Он думал, что Данусю похитили только для того, чтобы захватить его, а когда они его захватят — зачем им тогда она? Да. Его обязательно закуют в цепи и, не желая держать поблизости от Мазовии, отправлять в какой-нибудь отдаленный замок, где, может быть, до конца жизни придется ему стонать в подземелье, но Данусю они предпочтут отпустить. Хотя бы даже обнаружилось, что они захватили его предательски и мучат, ни великий магистр, ни капитул не поставят им этого в вину, потому что ведь он, Юранд, был действительно в тягость меченосцам и пролил больше ихней крови, чем какой бы то ни было другой рыцарь. Зато, может быть, тот же великий магистр покарает их за похищение невинной девушки, к тому же воспитанницы князя, дружбы которого он искал ввиду грозящей ему войны с королем польским.
И надежда все возрастала в нем. Минутами ему казалось почти несомненным, что Дануся вернется в Спыхов, под могущественное покровительство Збышки… "Он парень настоящий, — думал Юранд, — он никому не даст ее в обиду". И он почти растроганно стал вспоминать все, что знал о Збышке: бил немцев под Вильной, дрался с ними на поединках, разбил фризов, которых они с дядей вызвали, напал на Лихтенштейна, защитил его дочь от тура и вызвал тех четырех меченосцев, которым, должно быть, не даст поблажки. Тут Юранд поднял глаза к небу и сказал:
— Я поручаю ее Тебе, Господи, а Ты ее Збышке.
И стало ему как-то легче, потому что он думал, что если Господь даровал ее юноше, то ведь не позволит же Он немцам смеяться над Собой, вырвет ее из их рук, хотя бы все немцы ее удерживали. Но потом он снова стал думать о Збышке: "Да, он не только здоровый парень, но и благородный, как золото. Он будет ее беречь, будет ее любить — и пошли, Господи Иисусе, дочери моей всяких благ… Думается мне, что со Збышкой не пожалеет она ни о княжеском дворце, ни об отцовской любви…" При этой мысли веки Юранда вдруг увлажнились, и в сердце его родилась страшная тоска. Все-таки хотелось ему хоть раз еще увидеть дочь и умереть в Спыхове, возле своих, а не в темных подземельях меченосцев. Но на все воля Божья… Щитно было уже видно. Стены все явственнее рисовались в тумане, близок уже был час жертвы, и Юранд стал еще подкреплять себя, говоря так:
— Да, воля Божья. Но закат жизни моей близок. Несколькими годами больше, несколькими годами меньше — выйдет все равно. Эх, хорошо бы еще посмотреть на детей, но если правду говорить — пожил я довольно. Что должен был испытать — испытал, за что должен был отомстить — отомстил. А теперь что? Я теперь ближе к могиле, чем к жизни, и если надо пострадать, значит, надо. Дануська со Збышкой, как бы им ни было хорошо, не забудут меня. Часто будут вспоминать и говорить: "Где-то он? Жив ли еще, или уж прибрал его Господь?…" Станут расспрашивать и, быть может, узнают. Падки меченосцы на месть, но и на выкуп падки. Збышко не поскупится, чтобы хоть кости выкупить. А уж обедню наверняка отслужат не раз. Хорошие у них у обоих сердца и любящие, за что пошли им, Господи, и Ты, Пресвятая Богородица.
Дорога становилась не только все шире, но и люднее. К городу тащились воза с дровами и соломой. Гуртовщики гнали скот. С озер везли на санях мороженую рыбу. В одном месте четыре лучника вели на цепи мужика, очевидно — на суд за какую-то провинность, потому что руки у мужика были связаны сзади, а на ногах надеты кандалы, которые, цепляясь за снег, еле позволяли ему двигаться. Из тяжело дышащих его ноздрей и изо рта вырывалось дыхание в виде клубов пара, а лучники, подгоняя его, пели. Увидев Юранда, они стали с любопытством посматривать на него, дивясь, очевидно, размерам всадника и коня, но при виде золотых шпор и рыцарского пояса опустили арбалеты к земле в знак приветствия и уважения. В местечке было еще оживленнее и шумнее, но рыцарю в латах поспешно уступали дорогу; он проехал по главной улице и свернул к замку, который, казалось, спал еще, окутанный туманом.
Но не все вокруг спало; по крайней мере, не спали вороны, целые стаи которых носились над холмом, по которому шла дорога в замок. Юранд, подъехав ближе, понял причину этого птичьего веча. У самой дороги, ведущей к воротам замка, стояла большая виселица, а на ней висели трупы четырех Мазуров мужиков, принадлежавших меченосцам. Не было ни малейшего ветра, и трупы, смотревшие, казалось, на собственные ноги, не шевелились, разве только тогда, когда черные птицы, толкая друг друга, садились им на плечи и на головы и начинали клевать веревки и опущенные головы. Некоторые из повешенных висели, по-видимому, уже давно, потому что черепа их были совершенно голы, а ноги невероятно вытянулись. При приближении Юранда стая с шумом взвилась кверху, но тотчас описала в воздухе круг и стала спускаться на перекладины виселицы. Юранд, перекрестившись, проехал мимо, приблизился к валу и, остановившись там, где над воротами высился подъемный мост, затрубил в рог.
Потом он протрубил еще раз, потом еще раз — и стал ждать. На стенах не было ни души, и из-за ворот не доносилось ни звука. Но через минуту вделанное в ворота тяжелое железное окно с лязгом приподнялось, и в нем показалась бородатая голова немецкого кнехта.
— Wer da? — спросил грубый голос.
— Юранд из Спыхова, — отвечал рыцарь.
Окно снова захлопнулось, и настало глухое молчание. Время шло. За воротами не слышно было никакого движения, и только со стороны виселицы доносилось карканье ворон.
Юранд простоял еще долго, потом поднял рог и затрубил снова.
Но ответила ему снова тишина.
Тогда он понял, что его держат перед воротами из гордости, которая у меченосцев по отношению к побежденному безгранична: его держат, чтобы унизить, как нищего. И он угадал, что так придется ему ждать, быть может, до вечера, а то и дольше. И в первую минуту закипела в нем кровь: мгновенно охватило его желание сойти с коня, поднять один из камней, лежащих перед валом, и бросить его в ворота. Так в другом случае сделал бы и он, и всякий другой мазовецкий или польский рыцарь, и пусть бы потом выходили из-за ворот с ним сражаться. Но, вспомнив, зачем он приехал, он опомнился и сдержал себя.
— Разве я не принес себя в жертву ради дочери? — сказал он себе. И он ждал.
Тем временем между зубцами стен что-то зачернело. Показались меховые шапки и даже железные шлемы, из-под которых смотрели на рыцаря любопытные глаза. С каждой минутой их становилось все больше, потому что этот грозный Юранд, в одиночестве ожидающий у ворот, был для солдат немаловажным зрелищем. Раньше кто видел его перед собой, тот видел смерть, а теперь можно было смотреть на него безопасно. Головы подымались все выше, и наконец все ближайшие к воротам зубцы покрылись кнехтами. Юранд подумал, что, вероятно, и начальники смотрят на него из-за оконных решеток, и поднял глаза на стоящую у ворот башню, но там окна проделаны были в толстых стенах, и смотреть через них можно было разве только вдаль. Зато на стенах люди, сперва смотревшие на него молча, стали переговариваться. То тот, то другой повторял его имя, то там, то здесь слышался смех, хриплые голоса покрикивали на него, как на волка, все громче, все заносчивее, и наконец, так как, очевидно, никто внутри не препятствовал, в стоящего рыцаря начали швырять снегом.
Он невольно тронул коня вперед, и на время снежные комья перестали на него лететь, крики затихли, и даже некоторые головы исчезли за стенами. Должно быть, воистину грозно было имя Юранда. Но даже самым трусливым тотчас пришло в голову, что от страшного мазура их отделяют ров и стена; поэтому грубые солдаты снова стали швырять в него не только комьями снега, но даже льдом, щебнем и камнями, которые со звоном отскакивали от лат и от покрывавшего лошадь железа.
— Я принес себя в жертву ради дочери, — повторял себе Юранд.
И он ждал. Настал полдень, стены опустели, потому что кнехтов позвали обедать. Немногие из них, которые должны были исполнять обязанности стражи, ели на стенах, а после обеда снова принялись забавляться метанием в голодного рыцаря объедков. Они стали подтрунивать друг над другом, спрашивая, кто отважится сойти вниз и дать ему по шее кулаком или древком дротика. Другие, вернувшись от обеда, кричали ему, что если ему надоело ждать, то он может повеситься, потому что на виселице есть свободный крюк с готовой веревкой. И среди таких издевательств, среди криков, хохота и проклятий проходили часы. Короткий зимний день постепенно склонялся к вечеру, а мост все висел в воздухе, и ворота оставались запертыми.
Но под вечер поднялся ветер, развеял туман, очистил небо и открыл закат. Снег стал голубым, потом фиолетовым. Мороза не было, но ночь обещала быть ясной. Люди снова ушли со стен, кроме стражи; вороны слетели с виселицы к лесам. Наконец небо потемнело, и наступила полная тишина.
"На ночь ворот не отворят", — подумал Юранд.
И на минуту пришло ему в голову вернуться в город, но он сейчас же оставил эту мысль. "Они хотят, чтобы я стоял, — сказал он себе. — Если я поверну и поеду, они, конечно, не пустят меня домой, а окружат, схватят, а потом скажут, что ничего не должны мне, потому что силой захватили меня…"
Невероятная, с изумлением отмечаемая всеми современными хрониками выносливость польских рыцарей к холоду, голоду и неудобствам порою давала им возможность совершать подвиги, на которые не способны были гораздо более изнеженные люди Запада. Юранд же обладал этой выносливостью еще в большей мере, нежели другие; и хотя голод давно уже мучил его, а вечерний мороз проникал сквозь покрытый железом кожух, все же он решил ждать, хотя бы ему предстояло умереть перед этими воротами.
Но вдруг, еще раньше, чем воцарилась совершенно тьма, он услыхал за спиной скрип шагов по снегу.
Он оглянулся: со стороны города к нему приближалось шесть человек, вооруженных копьями и алебардами, а в середине между ними шел седьмой, опиравшийся на меч.
"Может быть, им откроют ворота, и я въеду с ними, — подумал Юранд. — Хватать меня силой они не станут, не станут и убивать, потому что их слишком мало; но все-таки, если они на меня нападут, это будет значить, что они ни в чем не хотят сдержать слова — и тогда горе им".
Подумав это, он поднял стальной топор, висящий возле седла, такой тяжелый, что он был тяжел даже для обеих рук обыкновенного человека, и направил коня навстречу приближавшимся людям.
Но они не думали на него нападать. Напротив, кнехты тотчас воткнули в снег древка копий и алебард, а так как ночь была еще не совсем темная, Юранд заметил, что оружие слегка дрожит в их руках. Седьмой, казавшийся их начальником, поспешно протянул вперед левую руку и, обратив ладонь пальцами кверху, спросил:
— Вы рыцарь Юранд из Спыхова?
— Я…
— Хотите ли выслушать, с чем я прислан!
— Слушаю.
— Сильный и могущественный комтур фон Данфельд приказывает сказать вам, господин, что пока вы не сойдете с коня, ворота не будут для вас открыты.
Юранд с минуту сидел неподвижно, потом слез с коня, к которому в тот же миг подскочил один из копьеносцев.
— Оружие тоже должно быть отдано нам, — снова заговорил человек с мечом.
Властелин Спыхова поколебался. А что, если они нападут на него безоружного и затравят, как зверя? Что, если схватят его и бросят в подземелье? Но потом он подумал, что если бы должно было быть так, то их все-таки прислали бы больше. Если бы они должны были броситься на него, то сразу лат они не пробьют, а тогда он может вырвать оружие у первого попавшегося и перебить всех, прежде чем подоспеет к ним подмога. Ведь они же знали его.
"И если бы они хотели пролить мою кровь, — подумал он, — то ведь для того я сюда и приехал".
Подумав так, он сперва бросил топор, потом меч, потом мизерикордию — и стал ждать. Они схватили все это, потом человек, говоривший с ним, отойдя на несколько шагов, остановился и заговорил вызывающим, громким голосом:
— За все обиды, нанесенные тобой ордену, ты, по приказанию комтура, должен надеть вот этот мешок, который я тебе оставлю, привязать веревкой к шее ножны меча и смиренно ждать у ворот, пока милость комтура не откроет их перед тобой.
И вскоре Юранд остался один в темноте и молчании. На снегу перед ним чернел мешок и веревка, он же стоял долго, чувствуя, как в душе у него что-то ломается, что-то умирает и что через минуту он уже не будет рыцарем, не будет Юрандом из Спыхова, а будет нищим, рабом, безымянным, бесславным.
И прошло еще много времени, прежде чем он подошел к мешку и проговорил:
— Как же я могу поступить иначе? Ты, Господи, знаешь: если я не сделаю всего, что они приказывают, они задушат невинное дитя. И ты знаешь, что для спасения своей жизни я бы этого не сделал. Горек позор… горек… Но и тебя оскорбляли перед смертью. Ну, во имя Отца и Сына…
И он нагнулся, надел на себя мешок, в котором были прорезаны отверстия для головы и рук, а потом повесил на шею ножны меча — и потащился к воротам.
Он не нашел их отпертыми, но теперь ему было уже все равно, откроют ли их ему раньше или позже. Замок погружался в молчание ночи, только стража время от времени перекликалась на выступах стен. В стоящей у ворот башне светилось вверху одно окошечко; прочие были темны.
Ночные часы текли один за другим, на небо поднялся серп месяца, озаривший мрачные стены замка. Настала такая тишина, что Юранд мог слышать биение своего сердца. Но он совсем онемел и окаменел, точно из него вынули душу, и не отдавал уже себе отчета ни в чем. Осталась у него только одна мысль, что он перестал быть рыцарем, Юрандом из Спыхова, но кто он теперь — этого он не знал… Иногда ему мерещилось, что среди ночи, от повешенных, которых он видел утром, тихо идет к нему по снегу смерть…
Внезапно он вздрогнул и проснулся совсем:
— О, Господи, Иисусе милостивый! Что же это?
Из высокого окошечка стоящей у ворот башни донеслись еле слышные звуки лютни. Юранд, едучи в Щитно, был уверен, что Дануси нет в замке, но этот звук лютни среди ночной тишины мгновенно взволновал его сердце. Ему показалось, что он знает эти звуки и что это играет не кто иной, как она, его дорогое, возлюбленное дитя… И он упал на колени, молитвенно сложил руки и, дрожа, как в лихорадке, стал слушать…
Вдруг полудетский и как будто бесконечно грустный голос запел.
Юранд хотел откликнуться, выкрикнуть дорогое имя, но слова застряли у него в горле, точно их сжал железный обруч. Внезапный порыв горя, слез, отчаяния овладел его сердцем, и он упал лицом в снег и стал про себя взывать к небесам, как бы произнося благодарственную молитву:
— О, Господи Иисусе, ведь я еще раз слышу дочь свою. О, Иисусе…
И рыдания стали сотрясать его гигантское тело. А вверху грустный голос пел дальше, среди невозмутимой ночной тишины.
Рано утром толстый, бородатый немецкий кнехт стал бить ногой по бедру лежащего у ворот рыцаря.
— Подымайся, пес… Ворота отперты, и комтур приказывает тебе предстать перед ним.
Юранд как бы очнулся ото сна. Он не схватил кнехта за горло, не раздавил его в железных своих руках; лицо у него было тихое и почти смиренное; он встал и, не говоря ни слова, пошел за солдатом в ворота.
Только что он прошел их, как за спиной у него послышался лязг цепей, и подъемный мост стал подниматься вверх, а в самих воротах упала тяжелая железная решетка…