ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

I

Юранд, очутившись во дворе замка, не знал сначала, куда идти, потому что кнехт, проводивший его в ворота, отошел от него и направился к конюшням. Правда, у палисадника, то в одиночку, то кучками, стояли солдаты, но лица их были так вызывающи, а взгляды так насмешливы, что рыцарю легко было отгадать, что они не покажут ему дороги, а если и ответят на вопрос, то разве только грубостью или оскорблением.

Некоторые смеялись, показывая на него пальцами; другие снова стали кидать в него снегом, точно так же, как накануне. Но он, заметив дверь побольше других, с высеченным над нею распятием, направился туда, полагая, что если комтур и старшина находятся в другой части замка или в других помещениях, то кто-нибудь вернет его с ложного пути.

Так и случилось. В ту минуту, когда Юранд приблизился к этой двери, обе половинки ее внезапно распахнулись, и перед ним очутился юноша с обритой головой, как носят духовные лица, но одетый в светское платье, и спросил:

— Вы Юранд из Спыхова?

— Я.

— Благочестивый комтур велел мне проводит вас. Идите за мной.

И он повел его через большие сени к лестнице. Однако перед лестницей он остановился и, окинув Юранда взглядом, снова спросил:

— А при вас нет никакого оружия? Мне велено обыскать вас.

Юранд поднял вверх обе руки так, чтобы провожатый мог хорошенько осмотреть всего его, и ответил:

— Вчера я все отдал.

Тогда провожатый понизил голос и сказал почти шепотом:

— В таком случае берегитесь проявлять гнев, потому что вы здесь бессильны: вы во власти комтура.

— Но и во власти Бога, — отвечал Юранд.

Сказав это, он внимательнее посмотрел на проводника, заметил в лице его что-то вроде жалости и сострадания и сказал:

— В глазах твоих отражается благородство, паж. Ответишь ли ты мне правду на то, о чем я спрошу тебя?

— Спешите, господин, — сказал провожатый.

— Отдадут за меня моего ребенка?

Юноша с удивлением поднял брови:

— Значит, ваш ребенок здесь?

— Дочь.

— Та девушка, которая сидит в башне у ворот?

— Да… Обещали отпустить ее, если я отдамся в их власть.

Провожатый сделал рукой жест, означавший, что он ничего не знает, но на лице его отразились тревога и сомнение.

А Юранд спросил еще:

— Правда ли, что ее стерегут Шомберг и Маркварт?

— Этих братьев в замке нет. Однако возьмите ее, господин, раньше, чем староста Данфельд выздоровеет.

Услыхав это, Юранд задрожал, но продолжать вопросы было уже некогда, потому что они поднялись в верхнюю залу, где Юранд должен был предстать пред лицом щитновского старосты. Паж, отворив дверь, снова отступил назад к лестнице.

Рыцарь из Спыхова вошел и очутился в обширном покое, очень мрачном, потому что вставленные в окна стеклянные пластинки, оправленные в олово, пропускали немного света, да и день был зимний, пасмурный. Правда, в другом конце комнаты в камине пылал огонь, но плохо высушенные бревна давали мало пламени. Лишь через несколько времени, когда глаза Юранда освоились с полумраком, он заметил в глубине стол и сидящих за ним рыцарей, а дальше, за плечами их, целую толпу вооруженных оруженосцев и кнехтов, тоже вооруженных; среди них придворный шут держал на цепи ручного медведя.

Юранд когда-то бился с Данфельдом, потом два раза видел его в качестве посла, прибывавшего ко двору мазовецкого князя, но с тех пор прошло несколько лет; однако, несмотря на полумрак, он сразу узнал его и по тучности, и по лицу, и по тому наконец, что тот сидел за столом посередине, в большом кресле, с рукой, обвернутой лубками и положенной на поручень. Справа от него сидел старик Зигфрид де Леве из Инсбурга, неумолимый враг польского племени вообще, а Юранда из Спыхова в частности; слева — младшие братья. Годфрид и Ротгер. Данфельд нарочно пригласил их, чтобы они посмотрели на его торжество над грозным врагом, а кстати натешились плодами предательства, которое они сообща придумали и исполнению которого помогли. И вот теперь сидели они удобно, в мягких одеждах из темного сукна, с короткими мечами на бедрах, радостные, самоуверенные, и смотрели на Юранда с гордостью и с таким неизмеримым презрением, какое всегда было у них припасено для слабых и побежденных.

Долго длилось молчание, потому что они жаждали насытиться зрелищем человека, которого раньше попросту боялись и который теперь стоял перед ними с опущенной на грудь головой, в холщовом покаянном мешке, с обмотанной вокруг шеи веревкой, на которой висели ножны меча.

По-видимому, они также хотели, чтобы как можно больше народу видело его унижение, потому что через боковые двери, ведущие в другие комнаты, мог входить всякий желающий, и зала чуть ли не наполовину была наполнена вооруженными рыцарями. Все с неимоверным любопытством смотрели на Юранда, громко разговаривая и делая на его счет замечания. Но, смотря на них, он только укреплялся в своих надеждах, потому что размышлял так: "Если бы Данфельд не хотел исполнить то, что обещал, он не призывал бы стольких свидетелей".

Между тем Данфельд сделал рукой знак и прекратил разговоры, а потом дал знак одному из оруженосцев подойти к Юранду и, схватив его за обвязанную вокруг шеи веревку, подтащить на несколько шагов ближе к столу.

Тут Данфельд победоносно и торжествующе посмотрел на присутствующих и сказал:

— Смотрите, как могущество ордена побеждает злобу и гордость.

— Дай бог, чтобы всегда так было, — отвечали присутствующие.

Опять наступило молчание; потом Данфельд обратился к пленнику:

— Ты кусал орден, как бешеный пес, и Бог сделал так, что ты, как пес, стоишь перед нами, с веревкой на шее, ожидая милости и сожаления.

— Не сравнивай меня со псом, комтур, — отвечал Юранд, — потому что этим бесчестишь тех, кто со мной сражался и пал от моей руки.

При этих словах среди вооруженных немцев пронесся ропот: неизвестно было, рассердила ли их смелость ответа, или поразила его справедливость. Но комтур был недоволен таким оборотом разговора и потому сказал:

— Смотрите, он еще и тут плюет нам в глаза упорством и гордостью.

А Юранд поднял руки вверх, как человек, призывающий в свидетели небо, и, качая головой, отвечал:

— Видит Бог, что гордость моя осталась за воротами этого замка. Бог видит и рассудит, не опозорили ли вы и себя, позоря мой рыцарский сан. Рыцарская честь одна для всех, и всякий, кто опоясан, должен ее уважать.

Данфельд нахмурил брови, но в эту минуту шут стал позвякивать цепью, на которой держал медведя, и кричать:

— Проповедь! Проповедь! Приехал из Мазовии проповедник! Слушайте! Проповедь…

Потом обратился к Данфельду.

— Господин, — сказал он, — граф Розенгейм, когда звонарь слишком рано колокольным звоном разбудил его перед проповедью, велел ему съесть всю привязанную к колоколу веревку. Есть и у этого проповедника веревка на шее: прикажите ему съесть ее, прежде чем он кончит свою проповедь.

И сказав это, он стал смотреть на комтура с некоторой тревогой, потому что не был уверен, засмеется ли тот или велит выпороть его за несвоевременное вмешательство. Но рыцари ордена, мягкие, покладистые и даже смиренные, когда не чувствовали на своей стороне силы, по отношению к побежденным не знали никакой меры; поэтому Данфельд не только кивнул шуту головой в знак того, что разрешает ему издеваться, но и сам проявил такую неслыханную грубость, что на лицах нескольких молодых оруженосцев отразилось изумление.

— Не жалуйся, что ты опозорен, — сказал он, — потому что даже если бы я сделал тебя псарем, так и то лучше быть псарем в ордене, чем рыцарем в вашей стране.

А осмелевший шут стал кричать:

— Принеси гребень, вычеши медведя, а он за это тебе расчешет лапой вихры.

При этих словах кое-где послышался смех, а кто-то прокричал из-за спин:

— Летом будешь косить тростник на озере.

— И раков ловить на падаль, — прокричал другой. А третий прибавил:

— А теперь начинай-ка сгонять ворон с висельников. Работы у тебя здесь хватит.

Так издевались они над некогда страшным для них Юрандом. Постепенно всеми присутствующими овладела веселость. Некоторые, выйдя из-за стола, стали подходить к пленнику, рассматривать его вблизи и говорить: "Так вот он, кабан из Спыхова, у которого наш комтур повышиб клыки; небось у него полна пасть пены; рад бы кого-нибудь ударить, да не может". Данфельд и другие рыцари ордена, хотевшие сперва придать допросу хотя бы подобие торжественного суда, видя, что дело обернулось иначе, тоже поднялись со скамей и смешались с теми, которые окружили Юранда.

Старый Зигфрид из Инсбурга был недоволен этим, но сам комтур сказал ему: "Не хмурьтесь, будет еще потеха получше этой". И они тоже стали разглядывать Юранда, потому что это был редкий случай: ведь кто из рыцарей или кнехтов видел его так близко, тот обычно закрывал после этого глаза навсегда. И потому некоторые говорили: "Здоров. Можно бы обмотать его гороховой соломой и водить по ярмаркам". А некоторые стали громко требовать пива, чтобы этот день стал еще веселее.

И вскоре зазвенели полные кувшины, а темная зала наполнилась запахом текущей из-под крышек пены. Развеселившийся комтур сказал: "Вот и хорошо. Пусть не думает, что его позор — важная вещь". И рыцари снова подходили к Юранду и, толкая его в подбородок, говорили: "Хочется тебе выпить, мазурское рыло?" Некоторые, наливая пива на руку, плескали ему в глаза, а он стоял среди них, оглушенный, осмеянный, и наконец направился к старому Зигфриду. Чувствуя, видимо, что уже не сможет долго выносить этого, стал он кричать так громко, чтобы заглушить господствующий в зале шум:

— Ради Господа Бога и спасения душ ваших, отдайте мне дочь, как вы обещали.

И он хотел схватить руку старого комтура, но тот быстро отошел от него и сказал:

— Прочь, раб! Чего тебе надо?

— Я выпустил из плена Бергова и пришел сам, потому что вы обещали, что за это отдадите мне дочь, которая здесь находится.

— Кто тебе обещал? — спросил Данфельд.

— Во имя чести и веры ты, комтур.

— У тебя нет свидетелей, но свидетели не нужны, когда дело идет о чести и слове.

— О твоей чести! О чести ордена! — вскричал Юранд.

— Тогда твоя дочь будет тебе отдана, — отвечал Данфельд.

Потом он обратился к окружающим и сказал:

— Все, что он встретил здесь, — невинная забава по сравнению с его поступками и злодействами. Но так как мы обещали вернуть ему дочь, если он явится к нам и смирится пред нами, то знайте, что слово меченосца должно быть ненарушимо, как слово Божье, и что той девушке, которую мы отбили у разбойников, мы даруем теперь свободу, а после надлежащего покаяния за грехи, совершенные против ордена, позволим и ему возвратиться домой.

Некоторых удивила эта речь, потому что, зная Данфельда и его старинные счеты с Юрандом, они не ожидали от него такого благородства. И вот старый Зигфрид, а вместе с ним Ротгер и брат Годфрид стали смотреть на Данфельда, подняв брови от удивления и морща лбы; но тот притворился, что не видит этих вопросительных взглядов, и сказал:

— Дочь твою мы отошлем под стражей, ты же останешься здесь, пока наша стража не возвратится благополучно назад и пока ты не заплатишь выкуп.

Юранд сам был несколько удивлен, ибо уже потерял надежду, чтобы жертва его могла на что-нибудь пригодиться даже Данусе; поэтому он посмотрел на Данфельда почти с благодарностью и ответил:

— Пошли тебе Бог за это, комтур.

— Узнай, каковы рыцари Иисуса Христа, — сказал Данфельд.

Юранд ответил на это:

— Воистину, от него всякое милосердие. Но так как я давно не видал своей дочери, позволь мне увидеть и благословить ее.

— Да, но не иначе, как в присутствии нас всех, чтобы были свидетели нашей верности слову и нашему милосердию.

Сказав это, он велел слугам привести Данусю, а сам подошел к фон Леве и Ротгеру, которые, окружив его, поспешно и оживленно заговорили.

— Я не протестую, хотя у тебя было не такое намерение, — сказал старый Зигфрид.

А горячий, знаменитый своей храбростью и жестокостью Ротгер сказал:

— Как? Ты отпустишь не только девчонку, но и этого адского пса, чтобы он снова начал кусаться?

— Он еще и не так станет кусать тебя! — вскричал Годфрид.

— Ничего… он заплатит выкуп, — небрежно ответил Данфельд.

— Хотя бы он отдал все свое имущество, он в один год награбит вдвое больше.

— Относительно девчонки я не спорю, — повторил Зигфрид, — но от этого волка еще не раз заплачут орденские овечки.

— А наше слово? — спросил, улыбаясь, Данфельд.

— Ты говорил иначе… Данфельд пожал плечами.

— Мало вам было потехи? — спросил он. — Вы хотите еще?

Прочие снова окружили Юранда и Данфельда, сознавая славу, которая благодаря благородному поступку окружала всех рыцарей ордена, стали перед ним похваляться.

— Ну что, верзила, — сказал капитан замковых лучников, — не так поступили бы твои братья, язычники, с нашим христианским рыцарем?

— Ты кровь нашу пил!

— А мы тебе платим за камень хлебом…

Но Юранд уже не обращал внимания ни на гордость, ни на презрение, звучавшие в их словах: сердце его было переполнено и веки влажны. Он думал, что вот через минуту увидит Данусю и что увидит ее воистину по их милости; поэтому он смотрел на говорящих почти с сокрушением и наконец ответил:

— Правда, правда. Был я вам в тягость, но никогда не был предателем.

Вдруг в противоположном конце залы раздалось несколько голосов: "Ведут девчонку", — и тотчас во всей зале воцарилось молчание. Солдаты расступились; никто из них не видал до сих пор дочери Юранда, а большинство, вследствие таинственности, которой Данфельд окружал свои поступки, не знало даже ничего о ее пребывании в замке; но знавшие успели уже шепнуть прочим о чудесной ее красоте. И потому все глаза с необычайным любопытством обратились к дверям, из которых она должна была появиться.

Между тем впереди показался оруженосец, за ним известная всем монахиня, та самая, которая ездила в лесной дворец, а за ней вошла девушка, в белом платье, с распущенными волосами, перевязанными на лбу лентой.

И вдруг по всему залу, как гром, прокатился хохот. Юранд, который в первую минуту кинулся к дочери, вдруг попятился назад и стоял бледный, как полотно, с изумлением глядя на остроконечную голову, синие губы и безумные глаза девочки, которую отдавали ему вместо Дануси.

— Это не моя дочь, — сказал он тревожно.

— Не твоя дочь? — вскричал Данфельд. — Клянусь святым Либорием Падерборнским! Значит, или мы отбили не твою дочь, или какой-нибудь волшебник изменил ее, потому что другой нет в Щитно.

Старый Зигфрид, Ротгер и Годфрид обменялись быстрыми взглядами, полными величайшего восторга перед умом Данфельда, но ни один из них не успел произнести ни слова, потому что Юранд стал восклицать страшным голосом:

— Есть! Есть в Щитно! Я слышал, как она пела, я слышал голос моего ребенка!

В ответ на эти слова Данфельд спокойно обратился к присутствующим и сказал с расстановкой:

— Беру всех вас, стоящих здесь, в свидетели, а в особенности тебя, Зигфрид из Инсбурга, и вас, благочестивые братья Ротгер и Годфрид, что согласно данному слову и обещанию возвращаю эту девушку, о которой побежденные нами разбойники говорили, что она — дочь Юранда из Спыхова. Если же это не она — в том не наша вина, а воля Господа Бога нашего. Он таким образом пожелал передать Юранда в наши руки.

Зигфрид и два младших брата наклонили головы в знак того, что слышат и в случае нужды будут свидетелями. Потом они снова обменялись быстрыми взглядами, потому что это было больше, чем то, на что сами они могли надеяться: захватить Юранда, не отдать ему дочери — и все-таки наружно сдержать обещание… Кто другой смог бы сделать это?

Но Юранд бросился на колени и стал заклинать Данфельда всеми реликвиями Мальборга, а потом прахом его родителей, чтобы тот отдал ему его настоящую дочь и не поступал, как мошенник и предатель, нарушающий клятвы и обещания. В голосе его было столько отчаяния и правдивости, что некоторые стали догадываться о хитрости, а другим приходило в голову, что, быть может, и в самом деле какой-нибудь чародей изменил наружность девушки.

— Бог видит твою измену, — воскликнул Юранд. — Ради язв Спасителя, ради смертного часа твоего молю — отдай мне дочь.

И, встав с колен, он согнувшись направился к Данфельду, как бы намереваясь обнять его ноги, а глаза его сверкали почти безумием, и в голосе его звучало то горе, то тревога, то отчаяние, то угроза. Данфельд слыша, как в присутствии всех его укоряют в предательстве и мошенничестве, начал фыркать; потом гнев, как огонь, пробежал по его лицу, и чтобы окончательно растоптать несчастного, он тоже приблизился к нему и, наклонившись к самому его уху, сквозь стиснутые зубы шепнул:

— Если я и отдам ее — то с моим приплодом…

Но в эту самую минуту Юранд взревел, как бык; обе руки его схватили Данфельда и подняли вверх. По зале пронесся отчаянный крик: "Пощади!" — и тело комтура с такой силой ударилось о каменный пол, что мозг из расколотого черепа обрызгал стоящих поблизости Зигфрида и Ротгера.

Юранд подбежал к стене, у которой стояло оружие, и, схватив большой Двуручный меч, как ураган, бросился на окаменевших от ужаса немцев.

Это были люди, привыкшие к битвам, к резне и крови, но и у них сердца так упали, что даже когда прошел столбняк, они стали отступать и рассыпаться во все стороны, как стадо овец рассыпается перед волком, убивающим одним ударом клыков. Зала огласилась криками ужаса, топотом человеческих ног, звоном опрокинутых кувшинов, воем слуг, ревом медведя, который, вырвавшись из рук шута, стал карабкаться на высокое окно, и отчаянными криками об оружии, о щитах, мечах и арбалетах. Наконец сверкнуло оружие, и несколько десятков лезвий направилось на Юранда; но он, не обращая внимания ни на что, полуобезумев, сам кинулся на них, и началась битва, дикая, неслыханная, более похожая на резню, чем на сражение вооруженных людей. Молодой и горячий брат Годфрид первый преградил Юранду дорогу, но тот быстрым, как молния, взмахом меча снес ему голову вместе с рукой и плечом; потом от руки Юранда пал капитан лучников и эконом замка фон Брахт, потом англичанин Хьюг, который, хоть и не совсем понимал, в чем тут дело, в душе жалел все-таки Юранда и обнажил оружие только после убийства Данфельда. Прочие, видя страшную силу и ярость воина, сбились в кучу, чтобы дать ему соединенный отпор, но это привело к еще большей напасти, потому что Юранд с торчащими дыбом волосами, с обезумевшим взором, весь залитый кровью, разъяренный, забывший все, ломал, рвал и рассекал страшными взмахами меча эту тесную толпу, валя людей на залитый кровью пол, как буря валит кусты и деревья. И вновь наступила страшная паника, во время которой казалось, что этот ужасный мазур один перережет и перебьет всех и что как визгливая свора собак не может без помощи охотника справиться со свирепым кабаном, так и эти вооруженные немцы до такой степени не могут сравняться с его силой и яростью, что борьба с ним есть для них только смерть и погибель.

— Рассыпаться! Окружить его! Сзади ударить! — закричал старый Зигфрид де Леве.

И немцы рассыпались по зале, как рассыпается по полю воробьиная стая, когда сверху на них кидается кривоносый ястреб; но они не могли его окружить, потому что в неистовстве своем он, вместо того чтобы искать места, где бы защищаться, стал гоняться за ними вдоль стен и кого догонял, тот умирал, как пораженный громом. Унижения, отчаяние, обманутая надежда — все превратилось в жажду крови и, казалось, удесятеряло его страшную природную силу. Мечом, для того чтобы поднять который сильнейшим из меченосцев требовалось две руки, владел он, как пером, одной рукой. Он не искал жизни, не искал спасения, не искал даже победы — он искал мести и как огонь или как река, которая, прорвав плотину, уничтожает все, что препятствует ее бурному натиску, так и он, страшный, слепой разрушитель, ломал, разбрасывал, топтал, убивал, угашал человеческие жизни.

Они не могли нанести ему удар сзади, потому что сначала не могли его догнать, а потом простые солдаты боялись приблизиться к нему даже сзади, понимая, что если он обернется, то уже никакая человеческая сила не избавит их от смерти. Некоторых охватил совершенный ужас, так как они думали, что обыкновенный человек не мог бы натворить столько ужасов и что им приходится иметь дело с существом, которому помогают какие-то нечеловеческие силы.

Но старый Зигфрид, а с ним брат Ротгер бросились на галерею, шедшую над большими окнами залы, и стали звать других спрятаться там же; те поспешно делали это и уже толкали друг друга на узкой лестнице, желая как можно скорее взобраться наверх и оттуда стрелять в силача, с которым всякая борьба врукопашную оказывалась немыслимой. Наконец последний захлопнул за собой ведущую на хоры дверь, и Юранд остался внизу один. С галереи послышались крики радости и триумфа, и тотчас в рыцаря полетели тяжелые дубовые скамьи и железные кольца для факелов. Что-то ударило его по голове, над самыми бровями, и лицо его обагрилось кровью. В то же время распахнулись большие входные двери, и вызванные через верхние двери кнехты гурьбой ввалились в залу, вооруженные копьями, алебардами, топорами, арбалетами, кольями, веревками и всяким другим оружием, какое только смогли захватить второпях.

Обезумевший Юранд отер левой рукой кровь с лица, чтобы она не заливала ему глаз, напряг все силы — и бросился на толпу. В зале снова раздались стоны, лязг железа, скрежет зубов и отчаянные голоса избиваемых людей.

II

Вечером в той же самой зале за столом сидели старик Зигфрид де Леве, временно принявший после смерти Данфельда начальство над Щитно, а рядом с ним брат Ротгер, рыцарь де Бергов, бывший пленник Юранда, и двое благородных юношей, которые вскоре должны были надеть белые плащи ордена меченосцев. Зимний ветер выл за окнами, потрясая их свинцовые переплеты, колебал пламя факелов, горящих на железных подставках, и время от времени выбрасывал из камина в залу клубы дыма. Между братьями, хотя они собрались на совет, царило молчание, потому что все ждали слова Зигфрида, а он, облокотившись на стол и сплетя пальцы на седой, опущенной голове, сидел мрачный, с покрытым тенью лицом и с печальными мыслями в голове.

— О чем мы должны совещаться? — спросил наконец брат Ротгер.

Зигфрид поднял голову, взглянул на говорящего и, очнувшись от задумчивости, сказал:

— О нашем несчастье, о том, что скажут магистр и капитул, и о том, чтобы из наших поступков не проистекли неприятности для ордена.

И он опять замолк, но вскоре оглянулся кругом, и ноздри его вздрогнули:

— Здесь еще пахнет кровью…

— Нет, комтур, — отвечал Ротгер, — я велел вымыть пол и покурить серой. Это пахнет серой.

Зигфрид странным взором обвел присутствующих и проговорил:

— Помилуй, Господи, душу брата Данфельда и брата Годфрида.

Они поняли, что он призывает милосердие Божье к этим душам и что призывает его потому, что при упоминании о сере вспомнился ему ад; и у всех по телу пробежала дрожь, и все хором ответили:

— Аминь. Аминь. Аминь.

И снова несколько времени слышно было только вой ветра да дребезжание оконных стекол.

— Где тела комтура и брата Годфрида? — спросил старик.

— В часовне: ксендзы поют над ними литии.

— Они уже в гробах?

— В гробах, но у комтура голова закрыта, потому что и череп, и лицо размозжены.

— А где другие трупы? Где раненые?

— Трупы положили на снег, чтобы окоченели, пока успеют сделать гроба, а раненые в госпитале.

Зигфрид опять положил руки на голову:

— И это сделал один человек… Господи, спаси орден, когда придет время великой войны с этим волчьим племенем.

Тогда Ротгер поднял глаза вверх, как бы что-то припоминая, и проговорил:

— Я слышал под Вильной, как войт самбийский говорил своему брату, магистру: "Если ты не предпримешь войны и не истребишь их так, чтобы и имени их не осталось, тогда горе нам и нашему народу".

— Дай Бог такую войну. Дай Бог с ними встретиться, — сказал один из юношей.

Зигфрид долго смотрел на него, точно хотел сказать: "Сегодня ты мог встретиться с одним из них", — но видя маленькую и юную фигуру будущего рыцаря, а может быть, вспомнив, что и сам, несмотря на прославленную свою храбрость, не захотел идти на верную гибель, раздумал делать выговор и спросил:

— Кто из вас видел Юранда?

— Я, — отвечал де Бергов.

— Он жив?

— Жив, лежит в той же сети, которой мы его опутали. Когда он пришел в себя, кнехты хотели добить его, но капеллан не позволил.

— Добивать нельзя. Он человек важный в своей стране, крик поднялся бы отчаянный, — отвечал старик. — Также невозможно будет скрыть то, что произошло, потому что было слишком много свидетелей.

— Что же мы должны говорить и что делать? — спросил Ротгер.

Зигфрид задумался и наконец сказал так:

— Вы, благородный граф де Бергов, поезжайте в Мальборг к магистру. Вы томились в неволе у Юранда, вы — гость ордена, и вам, как гостю, который вовсе не обязан говорить в пользу ордена, скорее поверят. Поэтому говорите, что видели, как Данфельд, отбив у пограничных разбойников какую-то девушку и думая, что это дочь Юранда, дал знать об этом Юранду, который прибыл в Щитно и… что случилось затем, вы знаете сами…

— Простите, благочестивый комтур, — сказал де Бергов. — Тяжел был мне спыховский плен, и как гость ваш, я бы охотно всегда свидетельствовал в вашу пользу, но для успокоения моей совести скажите мне: не было ли в Щитно настоящей дочери Юранда, и не предательство ли Данфельда довело до безумия ее страшного отца?

Зигфрид де Леве некоторое время колебался ответить; в нем была заложена глубокая ненависть к польскому народу, была заложена жестокость, превышавшая даже жестокость Данфельда, и жадность, когда дело шло о выгодах ордена, но не был он склонен к низким вывертам. Кроме того, величайшим горем его жизни было то, что в последнее время, благодаря распущенности и бесчинствам, дела ордена слагались так, что увертки сделались одним из главнейших и неотвратимых средств для существования ордена. И вот вопрос де Бергова затронул в нем это самое больное место души, и лишь после долгого молчания он ответил:

— Данфельд предстал пред Господом, и Господь его судит, а вы, граф, говорите, что вам угодно, если вас спросят о ваших догадках; если же спросят только о том, что вы видели собственными глазами, то говорите, что прежде чем мы опутали взбесившегося Юранда сетью, вы видели на этом полу девять трупов, не считая раненых, и между убитыми трупы Данфельда, брата Годфрида, фон Брахта и Хьюга, а также двоих благородных юношей… Пошли им, Господи, вечный покой, аминь.

— Аминь. Аминь, — повторили будущие рыцари.

— И скажите также, — прибавил Зигфрид, — что Данфельд хотел унять врага ордена, но никто здесь меча против Юранда не обнажал.

— Я скажу только то, что видел своими глазами, — отвечал де Бергов.

— К полуночи будьте в часовне, куда и мы придем помолиться за души умерших, — сказал Зигфрид.

И он протянул де Бергову руку, одновременно в знак признательности и прощения, так как для дальнейшего совещания хотел остаться наедине с братом Ротгером, которого и берег как зеницу ока, как только отец может любить единственного сына. В ордене относительно этой любви делались даже различные предположения, но никто ничего не знал хорошенько, кроме того, что рыцарь, которого Ротгер выдавал за своего отца, жил еще в небольшом своем замке в Германии и никогда от своего сына не отрекался.

После ухода Бергова Зигфрид отослал также и двух юношей, под тем предлогом, что они должны присмотреть за тем, как делаются гробы для убитых Юрандом кнехтов; когда же двери за ними закрылись, он быстро обратился к Ротгеру и сказал:

— Слушай, что я тебе скажу: есть только один способ, чтобы ни одна душа человеческая никогда не узнала, что настоящая дочь Юранда была у нас.

— Сделать это будет нетрудно, — отвечал Ротгер, — потому что о том, что она здесь, не знал никто, кроме Данфельда, Годфрида, нас двоих, да той монахини, которая за ней присматривает. Людей, которые привезли ее из лесного дворца, Данфельд велел напоить и повесить. Среди солдат некоторые кое о чем догадывались, но тех сбила с толку та девочка, и они теперь сами не знают, произошла ли с нашей стороны ошибка, или же какой-то волшебник действительно изменил дочь Юранда.

— Это хорошо, — сказал Зигфрид.

— А я, благородный комтур, думал, что так как Данфельд умер, то не свалить ли всю вину на него…

— И признаться перед всем миром, что мы во время мира и во время переговоров с мазовецким князем похитили от его двора воспитанницу княгини и ее любимую придворную? Нет, этого быть не может… При дворе нас видели вместе с Данфельдом, и великий госпиталит, родственник его, знает, что мы всегда все делали сообща… Если мы обвиним Данфельда, он станет мстить за его память…

— Подумаем, — сказал Ротгер.

— Подумаем и найдем хороший выход, потому что иначе — горе нам. Если отдать дочь Юранда, то она сама скажет, что мы не отбивали ее у разбойников и что похитившие ее люди отвезли ее прямо в Щитно.

— Да.

— Беспокоит меня не только ответственность. Князь пожалуется королю польскому, и их послы не замедлят разгласить при всех дворах о чинимых нами насилиях, о наших предательствах, о наших злодеяниях. Сколько вреда может проистечь из этого для ордена! Сам магистр, если бы только он знал правду, должен бы приказать спрятать эту девочку.

— А разве даже в том случае, если она пропадет, не будут обвинять нас? — спросил Ротгер.

— Нет. Брат Данфельд был человек предусмотрительный. Разве ты не помнишь, что он поставил Юранду условие: не только явиться в Щитно одному, но и написать предварительно князю, что едет выкупать дочь у разбойников и что знает, что у нас ее нет.

— Да, но как же в таком случае мы объясним то, что произошло в Щитно?

— Мы скажем, что, зная, что Юранд ищет дочь, и отбив у разбойников какую-то девушку, которая не могла сказать, кто она, мы дали об этом знать Юранду, полагая, что, может быть, это его дочь; он же, приехав сюда, при виде этой девушки впал в неистовство и, одержимый злым духом, пролил столько невинной крови, что даже многие битвы обходятся дешевле.

— Воистину, — отвечал Ротгер, — устами вашими глаголет мудрость и опытность, присущие вашему возрасту. Дурные поступки Данфельда, даже если бы мы свалили вину на него, во всяком случае были бы зачтены на счет ордена, то есть насчет всех нас, капитула и самого магистра. Кроме того, и таким образом обнаружится наша невинность, а вся вина падет на Юранда, на польскую злобу и на их сношения с адскими силами.

— И пусть тогда нас судит кто хочет: папа ли, император ли римский.

— Да.

Настало молчание, потом брат Ротгер спросил:

— Так что же мы сделаем с дочерью Юранда?

— Давай подумаем.

— Отдайте ее мне.

Зигфрид посмотрел на него и ответил:

— Нет. Слушай, молодой брат. Когда дело касается ордена, не давайте поблажек ни мужчине, ни женщине, но не давайте их и себе. Данфельда коснулась рука Господня, потому что он не только хотел отомстить за обиды, нанесенные ордену, но и угодить своим собственным низменным страстям.

— Вы плохо обо мне судите, — сказал Ротгер.

— Не распускайте себя, — перебил его Зигфрид, — потому что расслабятся в ордене тела и души, и колено этого упрямого народа когда-нибудь сдавит грудь вашу так, что вы уже не подниметесь.

И в третий раз положил он угрюмую голову на руки, но говорил, видно, только со своей совестью и думал лишь о себе самом, потому что после некоторого молчания сказал:

— Много и на моей совести лежит человеческой крови, много горя, много слез… И я, когда дело касалось ордена и когда я видел, что одной силой ничего не добьюсь, не задумываясь, искал иных путей; но когда я предстану пред Господом Богом, которого чту и люблю, я скажу Ему: "Это сделал я ради ордена, а для себя выбрал только страдание".

И он сжал руками виски, а голову и глаза поднял кверху и воскликнул:

— Отрекитесь от страстей и пороков, закалите тела и сердца ваши, ибо вижу в воздухе белые орлиные крылья и орлиные когти, красные от крови меченосцев…

Дальнейшие слова его были прерваны таким порывом ветра, что одно окно вверху над галереей распахнулось с грохотом, и вся зала наполнилась воем и свистом вьюги и хлопьями снега.

— Во имя Отца и Сына. Недобрая ночь, — сказал старый меченосец.

— Ночь нечистых сил, — отвечал Ротгер.

— А есть ксендзы возле тела Данфельда?

— Есть.

— Господи, прости прегрешения его.

И оба замолкли; потом Ротгер позвал слуг, велел им закрыть окно и зажечь факелы, а когда они удалились, снова спросил:

— Что вы сделаете с дочерью Юранда? Возьмете ее отсюда в Инсбург?

— Возьму ее в Инсбург и сделаю с ней то, чего потребует благо ордена.

— А что я должен делать?

— Есть ли у тебя в душе смелость?

— Что же я такое сделал, что вы спрашиваете у меня об этом?

— Я не сомневаюсь, потому что знаю тебя, и за твою смелость люблю тебя больше, чем кого бы то ни было на свете. В таком случае поезжай ко двору мазовецкого князя и расскажи ему все, что здесь произошло, так, как мы порешили рассказывать.

— Могу ли я идти на верную гибель?

— Если твоя гибель послужит к славе ордена, то ты обязан. Но нет. Гибель тебя не ждет. Они не причиняют вреда гостям: разве только, если кто-нибудь захочет вызвать тебя на поединок, как сделал тот молодой рыцарь, который вызвал нас всех… Он, а может быть кто-нибудь другой, но ведь это не страшно…

— Дай бог, чтобы так, но меня могут схватить и бросить в подземелье.

— Этого они не сделают. Помни, что существует письмо Юранда к князю, а кроме того, ты поедешь с жалобою на Юранда. Ты расскажешь, что сделал он в Щитно, и они должны поверить тебе… Итак, мы первые дали ему знать, что есть какая-то девушка, первые пригласили его приехать и посмотреть ее, а он приехал, лишился ума, убил комтура и перебил солдат. Так ты будешь говорить, а что ж они могут сказать тебе на это? Конечно, весть о смерти Дан-фельда распространится по всей Мазовии. Тогда все жалобы будут брошены. Конечно, они будут искать дочь Юранда, но раз сам Юранд написал, что она не у нас, то и не на нас падет подозрение. Нужно вооружиться храбростью и заткнуть им глотки, потому что во всяком случае они подумают, что, если бы мы были виноваты, никто из нас не осмелился бы приехать.

— Верно. Тотчас же после похорон Данфельда я отправлюсь.

— Да благословит тебя Господь, сынок. Если мы сделаем все, как следует, тебя не только не задержат, но и сами должны будут отречься от Юранда, чтобы мы не могли сказать: вот как они с нами поступают.

— И так надо говорить при всех дворах.

— Великий госпиталит последит за этим и ради блага ордена, и как родственник Данфельда.

— Да, но если этот спыховский дьявол останется жив и получит свободу… Зигфрид мрачно посмотрел куда-то вдаль, а потом медленно и с расстановкой ответил:

— Если даже он получит свободу, то все-таки никогда не произнесет ни слова жалобы на орден.

И он стал еще учить Ротгера, что тот должен говорить и чего добиваться при мазовецком дворе.

III

Однако известие о событии в Щитно пришло в Варшаву раньше прибытия брата Ротгера и вызвало там удивление и тревогу. Ни сам князь, ни кто-либо из придворных не могли понять, что произошло. Незадолго перед тем, когда Миколай из Длуголяса должен был ехать в Мальборг с княжеским письмом, в котором тот горько жаловался на похищение пограничными комтурами Дануси и почти с угрозами требовал немедленного ее возвращения, пришло письмо от спыховского рыцаря; в письме заключалось известие, что дочь его захвачена не меченосцами, а обыкновенными пограничными разбойниками, и что вскоре она будет за выкуп освобождена. Вследствие этого посол не поехал, потому что никому даже в голову не пришло, что меченосцы потребовали такого письма от Юранда под угрозой смерти его ребенка. И так трудно было понять, что произошло, потому что пограничные бродяги, как из подданных князя, так и из подданных ордена, нападали друг на друга летом, а не зимой, когда снег выдавал их следы. Нападали они обычно на купцов или решались на грабежи, хватая в деревушках людей и угоняя их стада; но чтобы они осмелились задеть самого князя и украсть его воспитанницу, к тому же дочь могущественного и возбуждающего всюду страх рыцаря, — это казалось просто невероятным. Но на это, как и на другие сомнения ответом было письмо Юранда с его собственной печатью, привезенное на этот раз человеком, о котором было известно, что он из Спыхова; ввиду этого всякие подозрения делались невозможными; князь только впал в гнев, в каком его давно не видывали, и приказал преследовать разбойников по всей границе своего княжества, предложив в то же время плоцкому князю сделать то же самое и так же не скупиться на наказания для дерзких похитителей.

Как раз в это время пришло известие о том, что произошло в Щитно.

Переходя из уст в уста, известие это пришло преувеличенное в десять раз. Рассказывали, что Юранд, прибыв в замок с пятью слугами, ворвался в открытые ворота и произвел там такую резню, что из гарнизона мало кто остался в живых, что пришлось посылать за помощью в ближайшие замки, созывать рыцарей и вооруженные отряды пехотинцев, которые только после двух дней осады смогли снова ворваться в замок и там усмирить Юранда и его товарищей. Говорили также, что войска эти теперь перейдут границу и что большая война начнется теперь неизбежно. Князь, знавший, как много для великого магистра значит, чтобы в случае войны с королем польским силы обоих мазовецких княжеств остались в стороне, не верил этим слухам, потому что для него не было тайной, что если бы меченосцы начали войну с ним или с Земовитом плоцким, то никакая человеческая сила не удержит поляков, а этой-то войны и боялся магистр. Он знал, что такая война должна наступить, но хотел оттянуть ее, во-первых, потому, что был миролюбив, а во-вторых, потому, что для того, чтобы померяться силами с Ягеллой, надо было приготовить такое войско, какого до сих пор орден никогда не выставлял, и в то же время обеспечить себе помощь князей и рыцарей не только в Германии, но и на всем Западе.

Поэтому князь не боялся войны, но хотел знать, что случилось, что ему думать о происшествии в Щитно, об исчезновении Дануси и обо всех слухах, которые приходили с границы; поэтому, хоть он и не выносил меченосцев, он все же обрадовался, когда однажды вечером капитан лучников доложил ему, что приехал рыцарь из ордена и просит его выслушать.

Но князь принял его надменно, и хотя сразу узнал, что это один из братьев, бывших в лесном дворце, все же сделал вид, что не помнит его, и спросил, кто он, откуда и что привело его в Варшаву.

— Я брат Ротгер, — отвечал меченосец, — и недавно имел честь склониться к коленам вашей княжеской милости.

— Почему же, будучи меченосцем, ты не носишь знаков ордена? Рыцарь стал объяснять, что белого плаща он не надел только потому, что если бы сделал это, то непременно был бы взят в плен или убит мазовецкими рыцарями: везде, во всем мире, во всех королевствах и княжествах крест на плаще охраняет, вызывает в людях расположение и гостеприимство, и только в одном княжестве Мазовецком крест обрекает человека на верную гибель. Но князь гневно перебил его.

— Не крест, — сказал он, — ибо крест целуем и мы, а ваша подлость… А если вас где-нибудь принимают лучше, так это лишь потому, что меньше вас знают.

И видя, что рыцарь весьма обижен этими словами, князь спросил:

— Ты был в Щитно и знаешь, что там произошло?

— Я был в Щитно и знаю, что там произошло, — отвечал Ротгер, — и прибыл сюда не как чей-либо посол, а только потому, что благочестивый и мудрый комтур из Инсбурга сказал мне: магистр наш любит благочестивого князя и надеется на его справедливость; поэтому я поспешу в Мальборг, а ты поезжай в Мазовию и изложи нашу жалобу, наш позор, наше горе. Конечно, не похвалит справедливый князь нарушителя мира и злого обидчика, пролившего столько христианской крови, что кажется, будто он слуга дьявола, а не Христа.

И Ротгер стал рассказывать все, что случилось в Щитно: как Юранд, ими самими приглашенный посмотреть, не его ли дочь — отбитая у разбойников девушка, — вместо того, чтобы отплатить благодарностью, пришел в ярость; как он убил Данфельда, брата Годфрида, англичанина Хьюга, фон Брахта и двоих благородных оруженосцев, не говоря уже о кнехтах, как они, памятуя заповеди Господни и не желая убивать, принуждены были сетью поймать страшного воина, который тогда поднял оружие на самого себя и ранил себя ужасно; как наконец не только в замке, но и в городе нашлись люди, которые ночью, во время вьюги, слышали после битвы страшный хохот и голоса, взывавшие в воздухе: "Юранд наш, оскорбитель креста, проливающий невинную кровь. Наш Юранд".

Весь рассказ, а особенно последние слова меченосца произвели большое впечатление на присутствующих. Их прямо-таки охватил страх, не призвал ли Юранд на помощь нечистую силу, и воцарилось глухое молчание. Но княгиня, присутствовавшая на приеме Ротгера и из любви к Данусе таившая в сердце неутолимую скорбь по ней, обратилась к меченосцу с нежданным вопросом.

— Вы говорите, рыцарь, — сказала она, — что, отбив девочку у разбойников, вы думали, что это дочь Юранда, и потому вызвали его в Щитно?

— Да, милостивая госпожа, — отвечал Ротгер.

— А как же вы могли это думать, если в лесном дворце видели при мне настоящую дочь его?

Брат Ротгер смутился, потому что не был подготовлен к этому вопросу. Князь встал и вперил строгий взор в меченосца, а Миколай из Длуголяса, Мрокота из Моцажева, Ясько из Ягельницы и другие мазовецкие рыцари тотчас подскочили к монаху и стали наперебой спрашивать грозными голосами:

— Как же вы могли это думать? Говори, немец! Как это могло быть? Брат Ротгер овладел собой и сказал:

— Мы, монахи, не поднимаем взоров на женщин. В лесном дворце при милосердной княгине было много придворных девушек, но которая из них была дочь Юранда, этого никто из нас не знал.

— Данфельд знал, — отвечал Миколай из Длуголяса. — Он говорил с ней даже на охоте.

— Данфельд предстал пред Господом, — возразил Ротгер, — и я скажу о нем только то, что на гробе его на другой день найдены были расцветшие розы, которых, так как дело было зимой, не могла положить человеческая рука.

Опять настало молчание.

— Откуда вы знали о похищении дочери Юранда? — спросил князь.

— Сама нечестивость и дерзость этого поступка сделала его известным и здесь, и у нас. И потому, узнав об этом, мы отслужили благодарственный молебен за то, что из лесного дворца была похищена просто придворная девушка, а не кто-либо из родных детей ваших.

— Но все-таки мне странно, что вы могли идиотку счесть дочерью Юранда.

Брат Ротгер ответил на это:

— Данфельд говорил так: "Дьявол часто обманывает своих слуг: может быть, он подменил дочь Юранда".

— Но ведь разбойники, как простые люди, не могли подделать письмо Калеба и печати Юранда. Кто же мог сделать это?

— Злой дух.

И снова никто не мог найти ответа.

А Ротгер стал пристально смотреть в глаза князю и сказал:

— Воистину, вопросы эти впиваются в мою грудь, как мечи, ибо в них таится осуждение и подозрение. Но уповая на справедливость Бога и на силу правды, спрашиваю вашу княжескую милость: обвинял ли сам Юранд в этом поступке, а если обвинял, то почему, прежде чем мы вызвали его в Щитно, он по всей пограничной местности разыскивал разбойников, чтобы выкупить у них свою дочь?

— Верно… — сказал князь. — Можно что-нибудь скрыть от людей, но от Бога не скроешь. В первую минуту он обвинял вас, но потом… потом он думал иначе.

— Вот как свет правды побеждает мрак, — сказал Ротгер.

И он обвел залу торжествующим взглядом, потому что подумал, что в головах меченосцев больше изворотливости и ума, чем в головах поляков, и что этот народ всегда будет добычей и поживой ордена, как муха бывает добычей и пищей паука.

И, бросив недавнюю мягкость, он подошел к князю и заговорил громко и настоятельно:

— Вознагради нас, государь, за наши потери, за наши обиды, за наши слезы и нашу кровь. Этот слуга сатаны был твоим подданным, и потому во имя Бога, чьей милостью господствуют короли и князья, во имя справедливости и креста, вознагради нас за наши обиды и кровь.

Но князь посмотрел на него с изумлением.

— Клянусь Богом, — сказал он, — чего же ты хочешь? Если Юранд в порыве безумия пролил вашу кровь, то неужели я должен отвечать за безумцев?

— Государь, он был твоим подданным, — сказал меченосец, — в твоем княжестве находятся его земли, его деревни и его замок, в котором томил он в плену слуг ордена, пусть же хотя бы это имущество, пусть хотя бы эти земли и этот безбожный замок станут отныне собственностью ордена. Поистине, это не будет большою платой за благородную кровь, им пролитую. Она не воскресит умерших, но, быть может, хоть сколько-нибудь успокоит гнев Божий и загладит позор, который в противном случае падет на все твое княжество. О, государь! Орден всюду владеет землями и замками, которые даровали им милость и благочестие христианских государей, и только здесь нет ни пяди земли, находящейся в обладании ордена. Пусть же нанесенная нам обида, взывающая к Богу о мщении, будет вознаграждена хоть так, чтобы мы могли сказать, что и здесь живут люди, у которых в сердцах есть страх Божий.

Услыхав это, князь удивился еще больше и лишь после долгого молчания ответил:

— Боже мой… Да по чьей же милости, как не по милости моих предков, сидит здесь ваш орден? Неужели вам мало земель и городов, которые некогда принадлежали нам и нашему народу и которые ныне принадлежат вам? Да ведь еще жива дочь Юранда, потому что никто не извещал вас о ее смерти, а вы уже хотите отнять у сироты ее приданое и сиротским добром вознаградить себя за обиду?

— Государь, ты признаешь обиду, — сказал Ротгер. — Вознагради же за нее так, как повелевают тебе твоя княжеская совесть и твоя справедливая душа.

И снова он рад был в душе, потому что думал: "Теперь они не только не будут жаловаться, но еще будут думать, как бы самим умыть руки и выкрутиться из этой истории. Никто уже ни в чем не упрекнет нас, и слава наша будет, как белый плащ ордена, незапятнанна".

Вдруг неожиданно раздался голос старого Миколая из Длуголяса:

— Вас обвиняют в жадности — и бог знает, может быть, справедливо, потому что и в этом деле вы больше заботитесь о выгодах, чем о чести ордена.

— Верно, — хором ответили мазовецкие рыцари.

А меченосец сделал несколько шагов вперед, гордо закинул голову и, смерив их надменным взглядом, ответил:

— Я прибыл сюда не как посол, а лишь как свидетель случившегося и как рыцарь ордена, честь которого готов отстаивать до последнего своего дыхания… Кто отныне осмелится, несмотря на то, что говорил сам Юранд, попрекать орден участием в похищении этой девушки, пусть поднимет этот рыцарский залог и поручит себя суду Божьему.

Сказав это, он бросил перед ними рыцарскую перчатку, которая упала на пол; рыцари стояли в глухом молчании, потому что хоть и многие подняли бы ее охотно, все-таки боялись они суда Божьего. Ни от кого не было тайной, что Юранд определенно объявил, что не рыцари ордена похитили у него дочь, и потому каждый думал, что справедливость на стороне Ротгера, а следовательно, на его стороне будет и победа.

Но тот осмелел еще больше и спросил, подбоченившись:

— Найдется ли здесь такой, кто поднял бы эту перчатку?

Вдруг один рыцарь, появления которого перед тем никто не заметил и который с некоторого времени слушал разговор, стоя в дверях, вышел на середину, поднял перчатку и проговорил:

— Найдется. Это я.

И сказав это, он бросил свою перчатку прямо в лицо Ротгера, а потом заговорил голосом, который среди общего молчания пронесся по зале, как гром:

— Перед Богом, перед высокочтимым князем и перед всем благородным рыцарством этой страны говорю тебе, меченосец, что ты, как пес, лаешь на справедливость и истину, и вызываю тебя на бой конный или пеший, на копьях, на топорах, на коротких или длинных мечах — и не на рабство, а до последнего издыхания — на смерть.

В зале можно было расслышать полет мухи. Все взоры обратились на Ротгера и на бросающего вызов рыцаря, которого никто не узнал, потому что на голове у него был шлем, правда, без забрала, но с железной сеткой, которая спускалась ниже ушей и совершенно закрывала всю голову и верхнюю часть лица, а на нижнюю бросала густую тень. Меченосец был удивлен не менее других. Смущение, бледность и бешеный гнев мелькнули в его лице, как молния в ночном небе. Он схватил рукой лосиную перчатку, которая, скользнув по его лицу, зацепилась и повисла на шипе поручи, и спросил:

— Кто ты, призывающий справедливость Божью?

Тот отстегнул пряжку у подбородка, снял шлем, из-под которого появилась белокурая молодая голова, и сказал:

— Збышко из Богданца, муж дочери Юранда.

Все удивились, и Ротгер вместе с прочими, потому что никто из них, кроме князя, княгини, отца Вышонка и де Лорша не знал о свадьбе Дануси, а меченосцы были уверены, что, кроме отца, у дочери Юранда нет прямого защитника; но в эту минуту рыцарь де Лорш вышел вперед и сказал:

— Я рыцарской честью своей свидетельствую, что слова его истинны; если же кто осмелится сомневаться — то вот моя перчатка.

Ротгер, не знавший, что такое страх и сердце которого кипело в эту минуту, может быть, поднял бы и эту перчатку, но, вспомнив, что бросивший ее — могущественный вельможа и, кроме того, родственник графа Гельдернского, удержался; сделал он это еще и потому, что сам князь встал и сказал, нахмурив брови:

— Этой перчатки нельзя поднимать, потому что и я подтверждаю, что этот рыцарь сказал правду.

Услыхав это, меченосец поклонился и сказал Збышке:

— Если ты согласен, то в пешем бою, на отмеренном месте и на топорах.

— Я первый вызвал тебя, — отвечал Збышко.

— Боже, даруй победу правому! — воскликнули мазовецкие рыцари.

IV

За Збышку тревожился весь двор, как рыцари, так и женщины, потому что все любили его, а между тем, судя по письму Юранда, никто не сомневался, что правда на стороне меченосца. С другой стороны, было известно, что Ротгер — один из славнейших братьев в ордене. Оруженосец ван Крист рассказывал, быть может умышленно, мазовецким шляхтичам, что господин его, прежде чем стать монахом-рыцарем, однажды сидел за почетным столом меченосцев, а к столу этому допускались только знаменитые по всему свету рыцари, такие, которые совершили поход в Святую землю или побеждали великанов, драконов или могущественных волшебников. Слушая такие рассказы ван Криста и его хвастливые уверения, что господин его не раз бился, держа в одной руке мизерикордию, а в другой — топор или меч, иногда даже с целыми пятью противниками, мазуры беспокоились, а некоторые говорили: "Эх, кабы здесь был Юранд, он справился бы и с двумя: от него ни один немец не уходил, но мальчику плохо будет. Тот и старше, и сильнее, и опытнее". Поэтому многие жалели, что не подняли перчатки, говоря, что, если бы не письмо Юранда, они непременно сделали бы это… "Но страшно суда Божьего…" По этому случаю и для взаимного удовольствия назывались имена мазовецких и вообще польских рыцарей, которые, как на придворных турнирах, так и в поединках, одерживали многочисленные победы над западными рыцарями, особенно же Завиша из Гарбова, с которым не мог сравниться ни один христианский рыцарь. Но были и такие, которые относительно Збышки питали добрые надежды. "Он — не калека какой-нибудь, — говорили они, — и как мы слыхали, однажды уже порядком поколотил немцев на утоптанной земле". Но в особенности всех ободрил поступок Збышкова оруженосца, чеха Главы: накануне поединка, слушая рассказы ван Криста о неслыханных победах Ротгера и будучи человеком вспыльчивым, он схватил этого ван Криста за бороду, запрокинул ему голову и сказал: "Если тебе не стыдно врать перед людьми, то посмотри вверх, ведь тебя и Бог слышит". И он держал его в этом положении столько времени, сколько нужно, чтобы сказать "Отче наш"; ван Крист, получив наконец свободу, стал расспрашивать о его роде и, узнав, что тот происходит от владетельных предков, вызвал его тоже на бой на топорах.

Мазуры были довольны этим поступком, и некоторые стали говорить: "Такие не станут хромать на поединке, и если только правда и Бог на их стороне, не уйти меченосцам целыми". Но Ротгер до такой степени сумел пустить всем пыль в глаза, что многие беспокоились о том, на чьей стороне правда, и сам князь разделял это беспокойство.

И вот вечером накануне поединка он призвал Збышку на разговор, который велся в присутствии одной княгини, и спросил:

— Ты уверен, что Бог будет на твоей стороне? Откуда ты знаешь, что они похитили Данусю? Разве Юранд говорил это тебе? Вот видишь, письмо Юранда: рука ксендза Калеба, а печать Юранда; в этом письме он пишет, будто знает, что это не меченосцы. Что он тебе говорил?

— Говорил, что это не меченосцы.

— Как же в таком случае ты можешь рисковать жизнью и выходить на суд Божий?

Збышко замолчал, только челюсть у него дрожала, а из глаз катились слезы.

— Я ничего не знаю, милосердный государь, — сказал он. — Уехали мы отсюда вместе с Юрандом, и по дороге я признался ему, что мы поженились. Он стал говорить, что это могло разгневать Господа, но когда я сказал ему, что такова была воля Божья, он успокоился и простил. Всю дорогу он говорил, что Данусю похитил не кто другой, как меченосцы, а потом я и сам не знаю, что случилось… В Спыхов приехала та самая женщина, которая привозила для меня какие-то лекарства в лесной дворец, а с ней еще один посланный. Они заперлись с Юрандом и совещались. Что они говорили, я тоже не знаю, только после этого разговора собственные слуги не могли узнать Юранда, потому что он был похож на мертвеца. Он нам сказал: "Это не меченосцы", но, бог знает почему, отпустил на волю де Бергова и всех пленников, а сам уехал, не взяв ни оруженосца, ни слуги… Он говорил, что едет к разбойникам, выкупать Данусю, а мне велел ждать. Ну вот я и ждал. Вдруг приходит из Щитно весть, что Юранд перебил немцев и сам убит. О, милосердный государь! Не мог я уже усидеть в Спыхове, чуть с ума не сошел. Посадил я людей на коней, чтобы отомстить за смерть Юранда, как вдруг ксендз Калеб мне говорит: "Крепости тебе не взять, войны не начинай. Приезжай к князю, может быть, там знают что-нибудь о Данусе". Я и поехал, и попал как раз, когда этот пес брехал о нанесенной меченосцам обиде и о безумстве Юранда… Я, государь, поднял его перчатку, потому что уже раньше вызвал его, хотя не знаю ничего, кроме того, что они лжецы, без совести, без чести, без веры. Поглядите, милосердный князь. Ведь это же они зарезали де Фурси, а хотели взвалить это преступление на моего оруженосца. Богом клянусь, они зарезали его, как вола, а потом пришли к тебе, государь, требовать мести и удовлетворения. Кто же в таком случае поклянется, что они не налгали и прежде, Юранду, и теперь, тебе самому?… Я не знаю, не знаю, где Дануся, но вызвал его, потому что, если даже придется мне лишиться жизни, я предпочитаю смерть, нежели жизнь без возлюбленной, которая мне дороже всего на свете.

Сказав это, он в волнении сорвал с головы сетку, и волосы рассыпались по его плечам; он вцепился в них и стал громко рыдать. Княгиня Анна Данута, сама до глубины души потрясенная потерей Дануси, сочувствуя ему, положила руку на его голову и сказала:

— Господь да поможет, утешит и благословит тебя.

V

Князь не воспротивился поединку, да и не в состоянии был, по тогдашним обычаям, этого сделать. Он только потребовал, чтобы Ротгер написал письмо магистру и Зигфриду де Леве, что сам бросил первый перчатку мазовецким рыцарям, вследствие чего и выходит на бой с мужем дочери Юранда, который, впрочем, уже раньше вызвал его. Меченосец пояснил при этом великому магистру, что если выходит на бой без разрешения, то лишь потому, что дело идет о чести ордена, об отвращении гнусных подозрений, которые могли бы опозорить орден и которые он, Ротгер, всегда готов искупить собственной кровью. Письмо это тотчас было послано к границе с одним из слуг рыцаря, а затем должно было отправиться в Мальборг почтой, которую меченосцы, на много лет раньше других государств, изобрели и завели в своих владениях.

Между тем на дворе замка утоптали снег и посыпали его пеплом, чтобы ноги не скользили по гладкой поверхности. Во всем замке царило необычайное оживление. Волнение до такой степени охватило рыцарей и придворных девушек, что в ночь, предшествовавшую битве, никто не спал. Люди говорили, что конный поединок на копьях или даже на мечах часто кончается только ранами, но пеший бой, особенно на страшных топорах, всегда бывает смертельным. Все сердца были на стороне Збышки, но чем больше кто был расположен к нему или к Данусе, с тем большей тревогой вспоминал он рассказы о славе и ловкости меченосца. Многие женщины провели ночь в часовне, где, исповедавшись у ксендза Вышонка, каялся Збышко. И смотря на его почти детское лицо, они говорили друг другу: "Ведь это же еще ребенок… Можно ли подставлять его голову под немецкий топор?" И тем истовее молились они о ниспослании ему помощи. Но когда на рассвете он встал и прошел по часовне, чтобы надеть в своей комнате оружие, сердца их снова наполнились надеждой, потому что лицо у Збышки, действительно, было детское, но тело необычайно рослое и сильное, так что он показался им здоровым мужчиной, который справится с самым сильным противником.

Поединок должен был произойти на дворе замка, окруженном галереей.

Когда совсем рассвело, князь и княгиня с детьми пришли туда и сели между столбами, в том месте, откуда лучше всего виден был весь двор. Возле них заняли места высшие придворные, благородные дамы и рыцари. Все закоулки галереи наполнились людьми; челядь разместилась за валом, сделанным из сметенного снега; некоторые взобрались на выступы окон и даже на крышу. Там простые люди говорили между собой: "Дай Бог нашему не оплошать".

День был холодный, сырой, но светлый; в воздухе носились стаи галок, гнездившихся на крышах и на верхушках башен; спугнутые необычным движением, они с громким шумом крыльев носились над замком. Несмотря на мороз, люди потели от волнения, а когда раздался первый сигнал трубы, обозначавший появление противников, все сердца застучали как молоты.

Они же вышли с противоположных концов площадки и остановились на краю. Тогда каждый из зрителей затаил в груди дыхание, каждый подумал, что вот скоро две души полетят на суд Господа и два трупа останутся на снегу; губы и щеки женщин побледнели и посинели при мысли этой, а глаза мужчин, как на радугу, были устремлены на противников, ибо каждому хотелось по одной только фигуре и по оружию их отгадать, на чьей стороне будет победа.

На меченосце был голубой, покрытый эмалью, панцирь, такие же набедренники и такой же шлем с поднятым забралом и с великолепным пучком павлиньих перьев на гребне. Грудь, бока и спину Збышки покрывала богатая миланская броня, которую он когда-то отбил у фризов. На голове у него был шлем, открытый и без перьев, на ногах кожаные сапоги. На левых руках у обоих были щиты с гербами: у меченосца сверху была изображена шашечница, а снизу три льва, стоящие на задних лапах, у Збышки — "тупая подкова". В правой руке держали они по страшному широкому топору, насажденному на дубовые, почерневшие топорища, превосходящие длиной руку взрослого мужчины. При них находились оруженосцы: Глава, которого Збышко звал Гловачем, и ван Крист, оба в черных железных латах, оба также с топорами и щитами; в гербе у ван Криста был куст дрока, а герб чеха был похож на Помяна, с той только разницей, что вместо топора в бычачьей голове торчал короткий меч, до половины вонзенный в глаз. Труба прозвучала в другой раз, а после третьего, согласно уговору, противники должны были наступать друг на друга. Теперь разделяла их лишь небольшая усыпанная серым пеплом площадка, а над площадкой этой, точно зловещая птица, витала смерть. Но прежде чем подан был третий знак, Ротгер подошел к столбам, между которыми сидели князь и княгиня, поднял закованную в сталь голову и произнес таким громким голосом, что его услыхали во всех концах галереи:

— Призываю в свидетели Бога, тебя, благородный государь, и все рыцарство этой земли, что я неповинен в той крови, которая будет пролита.

В ответ на эти слова снова всех охватил страх, что меченосец так уверен в себе и в своей победе. Но Збышко, душа у которого была простая, обратился к своему чеху и проговорил:

— Противна мне эта похвальба меченосца, потому что она больше годилась бы после моей смерти, чем пока я жив. Но у этого хвастуна на лбу павлиньи перья, а я обещал сперва достать три таких пучка, а потом — столько, сколько на руках пальцев. Послал Бог.

— Господин… — спросил Глава, нагибаясь и беря горсть пеплу со снегом, чтобы топорище не скользило в руках, — может быть, даст бог, я скоро справлюсь с этим прусским красавцем; можно ли мне будет тогда, если не напасть на меченосца, то, по крайней мере, просунуть топорище ему между ног и повалить его на землю?

— Упаси тебя Бог! — вскричал Збышко поспешно. — Ты покроешь позором и меня, и себя.

Вдруг в третий раз прозвучала труба. Услыхав ее, оруженосцы проворно и яростно бросились друг на друга, рыцари же медленнее и спокойнее двинулись навстречу друг другу, как повелевало им их звание и достоинство.

Мало кто обращал внимание на оруженосцев, но те из опытных воинов и слуг, которые на них смотрели, сразу поняли, что на стороне Главы огромное преимущество. Топор тяжелее ходил в руке немца, и в то же время движения его щита были медленнее. Из-под щита виднелись его ноги, более длинные, но и более слабые и менее упругие, чем здоровые, обтянутые тесной одеждой ноги чеха. Глава нападал так запальчиво, что ван Крист чуть ли не с первой минуты принужден был отступать. Все сразу поняли, что один из этих противников налетел на другого, как буря, что он наступает, подходит, разит, как гром, другой же, предчувствуя смерть, только защищается, чтобы как можно больше отсрочить страшную минуту. Так и было в действительности. Хвастун этот, выходивший на бой только тогда, когда иначе поступить было нельзя, понял, что заносчивые и неосторожные слова привели его к бою со страшным силачом, которого ему следовало избегать, как верной гибели; и потому теперь, когда он почувствовал, что каждый из этих ударов мог бы свалить вола, сердце его окончательно упало. Он почти забыл, что мало отражать удары щитом, но что надо наносить их самому. Он видел над собой сверкающий топор и думал, что каждый из его взмахов — последний. Подставляя щит, он невольно зажмуривал глаза, боясь и не зная, откроет ли их еще раз. Изредка сам он наносил удары, но не надеясь, что достанет противника, и только все выше подымал щит над головой, чтобы еще и еще защитить ее.

Наконец он стал уставать, а чех рубил все сильнее. Как от большой сосны под ударами мужика летят огромные щепки, так под ударами чеха стали отламываться и падать железные пластинки с лат немецкого оруженосца. Верхний край его щита погнулся и растрескался, правый наплечник вместе с перерезанным и уже окровавленным ремнем упал на землю. У ван Криста на голове стали дыбом волосы, и его охватил смертельный ужас. Он еще раза два изо всех сил ударил по щиту чеха, но, наконец видя, что против страшной силы противника ему нет спасения и что спасти его может только какое-нибудь сверхъестественное усилие, он вдруг всей тяжестью своего тела и оружия бросился чеху под ноги.

Оба упали на землю и боролись, катаясь по снегу. Но чех вскоре очутился сверху, еще несколько времени старался сдержать отчаянные движения противника, но, наконец, придавил коленом железную сетку, покрывавшую его живот, и вынул из-за пояса короткую трехгранную мизерикордию.

— Пощади! — тихо прошептал ван Крист, смотря в глаза чеха.

Но тот вместо ответа лег на него, чтобы легче было достать рукой до его шеи, и, перерезав ремень, придерживавший шлем, дважды ударил несчастного по горлу, направляя острие вниз, к середине груди.

Тогда глаза ван Криста провалились в глубь черепа, руки и ноги затрепетали по снегу, точно желая счистить с него пепел, но через минуту он вытянулся, и уже лежал неподвижно, вытянув вперед покрытые красной пеной губы и истекая кровью.

А чех встал, вытер о платье немца мизерикордию, потом поднял топор и, опершись на него, стал смотреть на тяжелый и упорный бой своего рыцаря с братом Ротгером.

Западные рыцари уже привыкли к удобствам и роскоши, в то время как малопольские, великопольские и мазовецкие дворяне вели еще жизнь суровую и тяжелую; поэтому даже в чужих и нерасположенных к ним людях они возбуждали удивление крепостью тел и выносливостью. Оказалось и теперь, что Збышко превосходит меченосца силой рук и ног не менее, чем его оруженосец превосходил ван Криста; но оказалось также, что по молодости лет он уступает Ротгеру в рыцарской опытности.

Збышке в известной степени благоприятствовало то, что он выбрал бой на топорах; фехтование этим оружием было невозможно. В бою на коротких или длинных мечах, при котором надо знать все удары и выпады и уметь отражать их, на стороне немца был бы значительный перевес. Но и теперь как сам Збышко, так и зрители по движениям его щита поняли, что перед ними — опытный и страшный боец, видимо, не в первый раз выступающий на такой поединок. При каждом ударе Збышки Ротгер подставлял щит и в момент удара слегка отступал назад, отчего размах, даже самый сильный, ослабевал и не мог ни разрубить, ни помять гладкой поверхности лат. Меченосец то отступал, то наступал, делая это спокойно, но так быстро, что едва можно было уловить глазами его движения. Князь испугался за Збышку, а лица мужчин омрачились, потому что им показалось, что немец как бы нарочно играет с противником. Иногда он даже не подставлял щита, но в то мгновение, когда Збышко ударял, делал пол-оборота в сторону, и острие топора рассекало пустое пространство. Это было всего страшнее, потому что Збышко мог при этом потерять равновесие и упасть, и тогда его гибель была бы неотвратимой. Видя это, чех, стоящий над зарезанным ван Кристом, тоже тревожился и говорил себе: "Клянусь Богом! Если господин упадет, я ударю немца обухом между лопатками, чтобы он тоже кувыркнулся".

Но Збышко не падал, потому что, обладая необычайной силой в ногах и широко расставляя их, он мог на каждой удержать всю тяжесть тела и размаха.

Ротгер тотчас же заметил это, и зрители ошибались, думая, что он свысока смотрит на противника. Напротив, после первых же ударов, когда, несмотря на все умение управлять щитом, рука меченосца почти онемела под ним, он понял, что с этим мальчиком ему придется тяжело потрудиться, и что если не удастся свалить его по счастливой случайности, то борьба будет долгая и опасная. Он рассчитывал, что, ударив по пустому пространству, Збышко упадет на снег, но так как этого не случилось, он уже начинал попросту тревожиться. Он видел под стальным забралом сжатые губы противника и сверкающие порой глаза и говорил себе, что запальчивость должна погубить Збышку, что он забудется, потеряет голову и в своем ослеплении будет больше заботиться о нанесении ударов, чем о защите. Но он ошибся и в этом. Збышко не умел увертываться от ударов, но не забыл о щите, и, поднимая топор, не открывал себя больше, чем следовало. Видимо, внимание его удвоилось, а постигнув опытность и ловкость противника, он не только не забылся, но, напротив, сосредоточился, стал осторожнее, и в ударах его была какая-то обдуманность, которая может быть только следствием не горячего, а холодного упорства.

Ротгер, который видел немало войн и немало дрался как в строю, так и в поединках, по опыту знал, что бывают люди, точно хищные птицы, созданные для битв и особенно одаренные природой: они как бы угадывают все то, до чего другие доходят целыми годами опыта. И Ротгер сейчас же понял, что имеет дело с одним из таких людей. С первых же ударов он понял, что в этом юноше есть что-то такое же, что есть и в ястребе, который видит в противнике только свою добычу и ни о чем не думает, кроме того, как бы схватить его когтями. Несмотря на свою силу, он также заметил, что ею не может сравняться со Збышкой и что если устанет прежде, чем нанесет решительный удар, то бой с этим страшным, хоть и менее опытным мальчиком может стать для него гибельным. Подумав это, он решил драться с наименьшей затратой сил, прижал к себе щит, не особенно наступал, не особенно увертывался, ограничил свои движения, приберег все силы души и руки для решительного удара и ждал подходящей минуты.

Жестокая борьба затягивалась дольше, чем бывает обыкновенно. На галерее воцарилась мертвая тишина. Лишь время от времени слышались то звонкие, то глухие удары лезвий и обухов о щиты. И князю с княгиней, и рыцарям, и придворным девушкам были привычны подобные зрелища, но все же какое-то чувство, похожее на ужас, точно клещами, стиснуло сердца всех. Все понимали, что дело тут не в том, чтобы выказать силу, ловкость и смелость, а в том, чтобы дать выход ярости, отчаянию, неумолимой ненависти и жажде мести. С одной стороны, страшные обиды, любовь и бесконечная скорбь, с другой — честь всего ордена и глубокая ненависть — вот что в этом поединке предстояло рассудить Богу.

Между тем бледное зимнее утро прояснилось, рассеялась серая завеса мглы, и луч солнца озарил голубой панцирь меченосца и серебристую миланскую броню Збышки. В часовне прозвонили к утренней службе, и вместе со звоном колоколов стаи галок опять сорвались с крыши замка, хлопая крыльями и пронзительно каркая, точно радуясь при виде крови и трупа, недвижно лежащего на снегу. Ротгер во время боя раза два бросил на него взгляд и вдруг почувствовал себя ужасно одиноким. Все глаза, смотревшие на него, были глазами врагов. Все молитвы, все добрые пожелания, все молчаливые обеты, приносимые женщинами, были на стороне Збышки. Кроме того, хотя меченосец был совершенно уверен, что оруженосец Збышки не бросится на него сзади и не нанесет ему предательского удара, все-таки присутствие и близость этой грозной фигуры внушали ему такую невольную тревогу, какая охватывает людей при виде волка, медведя или буйвола, от которых их не отделяет решетка. И он тем более не мог побороть этого чувства, что чех, желая следить за ходом боя, менял места, заходя то сбоку сражающихся, то сзади, то спереди; при этом чех наклонял голову и зловеще смотрел на Ротгера сквозь отверстия в железном забрале шлема и время от времени слегка, как будто невольно, приподымая окровавленную мизерикордию.

Наконец меченосца начала охватывать усталость. Время от времени он наносил по два отрывистых, но страшных удара, направляя их на правое плечо Збышки, но, наконец, тот с такой силой отразил их щитом, что топорище в руке Ротгера замоталось, а сам он вынужден был сделать движение назад, чтобы не упасть. И с этого мгновения он отступал все время. Подходили к концу не только его силы, но и хладнокровие, и терпение. При виде этого из грудей зрителей вырвалось несколько восклицаний, похожих на выражение радости, и эти крики возбудили в нем злобу и отчаяние. Удары топоров стали все чаще. Пот лился по лицам обоих противников, а сквозь стиснутые зубы вырывалось из грудей хриплое дыхание. Зрители перестали соблюдать спокойствие, и каждую минуту слышались то мужские, то женские восклицания: "Бей его!.. Суд Божий! Помогай тебе Бог!" Князь несколько раз сделал рукой знак, чтобы унять эти крики, но не мог удержать их. Шум становился все громче, потому что на галерее стали плакать дети, и наконец возле самой княгини какой-то молодой, рыдающий женский голос воскликнул:

— За Данусю, Збышко, за Данусю!

Но Збышко и сам знал, что дело идет о Данусе. Он был уверен, что меченосец приложил руку к ее похищению, и, сражаясь с ним, Збышко сражался за нее. Но как человек молодой и жаждущий битв, в минуту поединка он думал только о поединке. Крик этот внезапно напомнил ему о потере Дануси и о ее несчастье. Любовь, горе и жажда мести налили огнем его жилы. Сердце его завыло от пробужденного горя, и его охватила воинственная ярость. Меченосец уже не мог отражать его страшных, подобных буре, ударов и не поспевал следить за ними. Збышко с такой нечеловеческой силой ударил щитом в его щит, что рука меченосца внезапно онемела и бессильно поникла. Он в страхе и ужасе попятился и откачнулся назад, но в этот миг перед глазами его сверкнул топор, и острие, как молния, упало на правое плечо его.

До слуха зрителей донесся только душу раздирающий крик: "Иисусе!.." — а потом Ротгер отступил еще на шаг и упал навзничь.

На галерее все тотчас загудело и зашевелилось, как на пасеке, на которой пригретые солнцем пчелы начинают двигаться и жужжать. Рыцари целыми толпами бежали по лестницам, челядь перескакивала через снеговой вал, чтобы посмотреть ближе на трупы. Всюду раздавались восклицания: "Суд Божий! Есть у Юранда наследник! Слава ему! Вот так воин!" Другие кричали: "Смотрите и удивляйтесь! Сам Юранд не ударил бы лучше!" Вокруг трупа Ротгера образовалась целая толпа любопытных, а он лежал на спине, с бледным, как снег, лицом, с широко раскрытым ртом и с окровавленным плечом, так страшно рассеченным от шеи до самого паха, что оно держалось только на нескольких связках. Некоторые говорили: "Вот был жив и гордо ходил по земле, а теперь и пальцем не шевельнет". Говоря так, они удивлялись его росту, потому что много места он занимал на арене и после смерти казался еще больше; другие же — пучку павлиньих перьев, красиво переливавшихся на снегу; третьи — латам, стоившим цены целой деревни. Но чех Глава уже подошел с двумя слугами Збышки, чтобы снять их с трупа, и любопытные окружили Збышку, прославляя его и превознося до небес, потому что им казалось, и совершенно справедливо, что слава его озарит все польское и мазовецкое рыцарство. Между тем, чтобы облегчить его, у него отобрали щит и топор, а Мрокота из Моцажева отстегнул ему шлем и покрыл потные волосы шапкой из красного сукна. Збышко стоял как бы в остолбенении, тяжело дыша, с еще не погасшим огнем в глазах, с грозным и бледным от усталости лицом, весь дрожащий от волнения. Его взяли под руки и повели к князю и княгине, которые ждали его в жарко натопленной комнате, у камина. Там Збышко преклонил пред ними колена, а когда отец Вышонок благословил его и прочитал молитву за умерших, князь обнял молодого рыцаря и сказал:

— Всевышний рассудил вас и управлял рукой твоей, за что да будет благословенно имя Его. Аминь.

И, обратившись к рыцарю де Лоршу и прочим, он прибавил:

— Тебя, чужеземный рыцарь, и вас всех, стоящих здесь, беру в свидетели того, о чем свидетельствую и сам, что они сразились согласно закону и обычаю, и что суд Божий здесь совершился по-рыцарски и по-божьи, как совершается он везде.

Местные воины откликнулись на это согласным хором, а когда рыцарю де Лоршу были переведены слова князя, он встал и заявил, что не только свидетельствует, что все совершилось по-рыцарски и по-божьи, но даже, если кто-нибудь в Мальборге или при другом дворе осмелится в том сомневаться, он, де Лорш, тотчас вызовет его на арену, на поединок конный или пеший, если бы даже это был не обыкновенный рыцарь, но великан и чернокнижник, магической силой превышающий самого Мерлина.

Между тем княгиня Анна Данута, когда Збышко преклонил перед ней колена, сказала, наклоняясь к нему:

— Что ж ты не радуешься? Радуйся и благодари Господа, потому что если Господь по милосердию своему охранил тебя от этой напасти, то он и впоследствии не оставит тебя и приведет к счастью.

Но Збышко ответил:

— Как же мне радоваться, милосердная госпожа? Бог дал мне победу над меченосцем, но Дануси как не было, так и нет, и я теперь к ней не ближе, чем был до этого.

— Злейшие недруги, Данфельд, Годфрид и Ротгер, умерли, — отвечала княгиня, — а о Зигфриде говорят, что он справедливее их, хоть и жесток. Славь же милосердие Божье и за это. К тому же рыцарь де Лорш говорил, что если меченосец будет убит, то он сам поедет в Мальборг и будет просить у великого магистра о Данусе. Великого магистра они не посмеют ослушаться.

— Пошли Бог здоровья рыцарю де Лоршу, — сказал Збышко, — я тоже поеду с ним в Мальборг.

Но княгиня испугалась этих слов, словно Збышко сказал, что безоружный поедет к волкам, которые собирались зимой стадами в огромных лесах Мазовии.

— Зачем? — вскричала она. — На верную гибель? Сейчас же после поединка не помогут тебе ни де Лорш, ни письма, которые писал Ротгер перед боем. Ты не спасешь никого, а себя погубишь.

Но он встал, сложил руки крестом и сказал:

— Клянусь Богом, что поеду в Мальборг и хоть бы даже за море. Клянусь Иисусом Христом, что буду искать ее до последнего издыхания и не перестану искать, пока не погибну. Легче мне бить немцев и сражаться в латах, чем сироте изнывать в неволе. Легче! Легче!

И он говорил это, как, впрочем, всегда говорил, когда вспоминал Дану-сю, с таким волнением, с таким горем, что порою слова вырывались у него так, словно кто-то хватал его за горло. Княгиня поняла, что напрасно было бы его отговаривать и что тот, кто хотел бы его удержать, должен был бы, по крайней мере, заковать его и бросить в подземелье.

Но Збышко не мог уехать тотчас же. Тогдашний рыцарь мог не обращать внимания ни на какие препятствия, но не мог нарушить рыцарского обычая, который повелевал, чтобы победитель провел на месте боя целый день, до полуночи следующего дня: делалось это как для того, чтобы показать, что он стал господином арены, так и для того, чтобы выказать готовность к следующему поединку, в случае если бы кто-нибудь из родственников или друзей побежденного захотел вызвать его. Обычай этот соблюдали даже целые отряды войска, теряя иногда выгоду, которую могли принести быстрые действия после победы. Збышко даже не пытался высвободиться из-под неумолимого закона, и, слегка подкрепившись, а затем надев латы, до самой полуночи простоял во дворе замка, под мрачным зимним небом, поджидая врага, который не мог прибыть ниоткуда.

Только в полночь, когда герольды при звуках труб окончательно возвестили его победу, Миколай из Длуголяса позвал его к князю на ужин и вместе с тем на совещание.

VI

На совещании князь заговорил первый и сказал так:

— Беда, что у нас нет против комтуров ни письма, ни какого-нибудь свидетеля. Хоть подозрения наши, кажется, справедливы, и я сам думаю, что дочь Юранда похитили они, а не кто-нибудь другой, да что из этого? Они отрекутся. А когда великий магистр потребует какого-нибудь доказательства, что мы ему покажем? Да еще письмо Юранда говорит в их же пользу.

Тут он обратился к Збышке:

— Ты говоришь, что они выманили от него угрозой это письмо? Возможно, и даже вероятно, что это так, потому что, если бы правда была на их стороне, Бог бы не помог тебе против Ротгера. Но если они насильно заставили написать одно письмо, то могли заставить написать и два. Может быть, и у них есть письмо Юранда, подтверждающее, что они неповинны в похищении несчастной девушки. В таком случае они покажут это письмо магистру, и что тогда будет?

— Ведь сами же они признали, милосердный государь, что отбили Данусю у разбойников и что она у них.

— Это я знаю. Но теперь они говорят, что ошиблись и что это другая девушка, и лучшее доказательство этого — то, что сам Юранд ее не признал.

— Не признал, потому что ему показали другую, чем и привели его в ярость!

— Вероятно, это так и было, но они могут сказать, что это только наши догадки.

— Их ложь — как лес, — сказал Миколай из Длуголяса. — С краю еще кое-что видно, но чем дальше вглубь, тем он чаще: человек плутает и совсем сбивается с дороги.

Потом он повторил свои слова по-немецки рыцарю де Лоршу, который сказал:

— Сам великий магистр лучше их; а брат его, хоть и заносчив, но понимает рыцарскую честь.

— Это так, — отвечал Миколай. — Магистр человек с душой. Не может он обуздать комтуров и капитула и ничего не в силах сделать с тем, что весь орден держится на угнетении людей, но этим он не доволен. Поезжайте, поезжайте, рыцарь де Лорш, и расскажите ему, что здесь произошло. Они чужих больше стыдятся, чем нас, чтобы те не рассказывали при иностранных дворах об их предательствах и подлостях. Когда же магистр потребует от вас доказательств, скажите ему так: "Знать правду — дело Бога, а дело людей — искать ее; поэтому, государь, если хочешь доказательств, то поищи их: вели обыскать замки, позволь нам искать, потому что это глупость и сказка, будто сироту похитили лесные разбойники".

— Глупость и сказки, — повторил де Лорш.

— Разбойники не подняли бы руки на княжеский дворец и на дочь Юранда. А если бы они даже похитили ее, то только ради выкупа и сами дали бы знать, что она у них.

— Все это я знаю, — сказал лотарингский рыцарь, — и де Бергова я тоже разыщу. Мы из одной страны, и хотя я не знаю его, говорят, что и он родня графа Гельдернского. Он был в Щитно и пусть расскажет магистру, что видел.

Збышко кое-что понял из этих слов, а чего не понял, то перевел ему Миколай; поэтому он обнял рыцаря де Лорша и прижал его к груди с такой силой, что рыцарь даже застонал.

А князь сказал Збышке:

— А ты непременно хочешь тоже ехать?

— Непременно, милосердный государь! Что же мне еще делать? Я хотел брать приступом Щитно, хотя бы мне пришлось зубами грызть стену; но как же мне без разрешения начинать войну?

— Кто самовольно начнет войну — тот погибнет под мечом палача, — сказал князь.

— Конечно, закон есть закон, — отвечал Збышко. — Потом хотел я вызвать по очереди всех, кто был в Щитно, да люди сказывали, что Юранд перерезал их там, как волов, и я не знал, кто жив, а кто убит!.. Но клянусь Господом Богом, что я не оставлю Юранда до последнего издыхания!

— Это ты благородно говоришь! Ты мне нравишься, — сказал Миколай из Длуголяса. — А что ты не поскакал один в Щитно, это доказывает, что у тебя есть голова, потому что и дураку ясно, что они не держат там ни Юранда, ни его дочери, а обязательно увезли их в какой-нибудь другой замок. В награду за то, что ты приехал сюда, Господь послал тебе Ротгера.

— Да, — сказал князь, — Ротгер сказывал, что из тех четверых жив один Зигфрид, а прочих Господь уже покарал твоей рукой и рукой Юранда. Что же касается Зигфрида, то он не такой негодяй, как те, но сердцем, пожалуй, еще жесточе! Плохо, что Юранд и Дануся в его руках, и надо их поскорее высвободить! Но чтобы и с тобой не случилось что-нибудь дурное, я дам тебе письмо к магистру. Однако же слушай хорошенько и понимай, что едешь ты не как посол, а только как гонец, магистру же я пишу вот что: раз они в свое время посягнули на нашу особу, на потомка их благодетелей, то и возможно, что они похитили дочь Юранда, в особенности потому, что злы на него. Поэтому я прошу магистра, чтобы он приказал старательно искать ее, а если хочет жить со мной в дружбе, то чтобы тотчас отдал ее тебе.

Збышко, услышав это, бросился к ногам князя и, обхватив его колени руками, сказал:

— А Юранд, милосердный государь? А Юранд? Заступитесь и за него. Если раны его смертельны, то пусть хоть умрет он в своих владениях и возле детей.

— Есть тут и о Юранде, — ласково сказал князь. — Магистр должен выслать двух судей. Я тоже вышлю двоих, и они сообща рассмотрят поступки комтуров и Юранда согласно законам рыцарской чести. Кроме того, эти судьи выберут еще одного, чтобы он был среди них главным. И как они все порешат, так и будет.

На этом совещание кончилось. Збышко простился с князем, потому что должен был тотчас отправляться в путь. Но перед тем, как разойтись, опытный и знающий меченосцев Миколай из Длуголяса отвел Збышку в сторону и спросил:

— А этого чеха, оруженосца, ты возьмешь с собой к немцам?

— Конечно, он меня не оставит! А что?

— То, что мне его жаль. Человек он хороший, а между тем смекни-ка, что я тебе скажу: ты из Мальборга вернешься невредимым, кроме разве того случая, что станешь там драться и наскочишь на сильнейшего. Но уж он-то погибнет наверняка.

— А почему?

— Потому что эти собачьи дети обвиняли его в убийстве де Фурси. Они, конечно, писали о его смерти магистру и наверное написали, что кровь эту пролил чех. Этого ему в Мальборге не простят. Его ждет суд и месть, потому что как же ты убедишь магистра в его невинности? Да еще он же и Данфельду сломал руку, а Данфельд был родственник великого госпиталита. Жаль мне его, и повторяю тебе, что если он поедет, то только на верную смерть!

— На смерть он не поедет, потому что я оставлю его в Спыхове!

Но случилось иначе, потому что явились причины, по которым чех не остался в Спыхове. Збышко и де Лорш на другой же день со своими слугами тронулись в путь. Де Лорш, которого ксендз Вышонок разрешил от обета, данного Ульрике де Эльнер, ехал счастливый и весь ушедший в воспоминания о красоте Ягенки из Длуголяса и потому молчал; Збышко же, не будучи в состоянии говорить с ним о Данусе, между прочим, потому, что они не особенно-то понимали друг друга, разговаривал с Главой, не знавшим до сих пор ничего о предполагаемой поездке в страну меченосцев.

— Мы едем в Мальборг, — сказал Збышко, — а когда я вернусь — это одному Богу ведомо!.. Может быть, скоро, может быть — весной, может быть — через год, а может быть, и совсем не вернусь. Понимаешь?

— Понимаю. Ваша милость едете, вероятно, и для того, чтобы сразиться с тамошними рыцарями. И слава богу, потому что ведь у каждого рыцаря есть оруженосец.

— Нет, — отвечал Збышко. — Еду я туда не для того, чтобы вызывать их, и сделаю это только в том случае, если придется во что бы то ни стало; а ты вовсе не поедешь, а останешься дома, в Спыхове.

Услыхав это, чех сперва очень огорчился и стал жаловаться на свою участь, а потом принялся просить молодого рыцаря, чтобы тот не оставлял его.

— Я поклялся, что не покину вас: поклялся крестом и честью. И если с вашей милостью что-нибудь случится, как я тогда покажусь на глаза своей госпоже в Згожелицах? Я поклялся ей, господин, сжальтесь же надо мной, чтобы я не покрыл себя позором в ее глазах.

— А разве ты не поклялся, что будешь повиноваться мне? — спросил Збышко.

— Как же не поклялся? Я во всем клялся, только не в том, что оставлю вас. Если вы отгоните меня, я поеду за вами следом, чтобы в случае нужды быть поблизости.

— Я тебя не гоню и не буду гнать, — отвечал Збышко, — но для меня было бы рабством, если бы я не мог послать тебя куда-нибудь в дальнюю дорогу или отделаться от тебя хоть на один день. Ведь не будешь же ты вечно стоять надо мной, как палач? А что касается боя, то как же ты мне поможешь? Я не говорю про войну, потому что на войне дерутся в строю, все вместе, но ведь на поединке не будешь же ты драться вместо меня? Если бы Ротгер был сильнее меня, то не его оружие лежало бы на нашем возу, а мое — на его. Кроме того, знай, что мне там с тобой будет хуже и что ты можешь подвергнуть меня опасности.

— Как, ваша милость?

И Збышко стал ему рассказывать то, что слышал от Миколая из Длуголяса: о том, что комтуры, не будучи в состоянии признаться в убийстве де Фурси, обвинили во всем его и будут ему мстить.

— Если же тебя схватят, — сказал он под конец, — то ведь не отдам же я тебя им на растерзание, как собакам, а потому могу и сам погибнуть.

Чех омрачился, услышав эти слова, потому что чуял в них правду; однако он еще раз попытался повернуть дело в свою пользу.

— Да ведь тех, которые меня видели, уже нет на свете, потому что одних, говорят, перебил старый пан из Спыхова, а Ротгера — ваша милость.

— Тебя видели слуги, ехавшие за ними, а кроме того, жив старый меченосец, который теперь, должно быть, находится в Мальборге; а если даже он еще не там, так приедет, потому что, бог даст, магистр его вызовет.

На это уж нечего было отвечать, и они молча доехали до самого Спыхова. Там они застали все в полной боевой готовности, потому что старик Толима думал, что либо меченосцы нападут на замок, либо Збышко, вернувшись, поведет их на выручку старому пану. Стража расставлена была всюду, и на проходах по болоту, и в самом замке. Мужики были вооружены, а так как война была им не в диковину, то они ждали немцев с радостью, предвидя знатную добычу. В замке Збышку и де Лорша встретил ксендз Калеб; сейчас же после ужина он показал Збышке пергамент с печатью Юранда: на этом пергаменте он собственноручно записал последнюю волю спыховского рыцаря.

— Он это мне диктовал, — сказал ксендз, — в ту ночь, когда уехал из Спыхова. Вернуться-то он не рассчитывал.

— А почему же вы ничего не говорили?

— Я ничего не говорил потому, что он в тайной исповеди признался мне, что хочет делать. Упокой, Господи, душу усопшего раба Твоего!..

— Не молитесь за его душу! Он еще жив! Я знаю это со слов меченосца Ротгера, с которым сражался при дворе князя. Между нами был суд Божий, и я убил его!

— Тем более Юранд не возвратится!.. Разве только Господь Бог спасет его!..

— Я еду вот с этим рыцарем, чтобы вырвать его из их рук.

— Видно, не знаешь ты ихних рук, а я-то их знаю, потому что прежде, чем Юранд приютил меня в Спыхове, я пятнадцать лет был ксендзом в их стране. Один Бог может спасти Юранда.

— И он же может помочь нам.

— Аминь!

Ксендз Калеб развернул документ и стал читать его. Юранд завещал все свои земли и все имущество Данусе и ее потомству, а в случае бездетной смерти Дануси — ее мужу, Збышке из Богданца. В конце исполнение своей воли он поручал покровительству князя: "Чтобы в случае, если что-либо несогласно с законом, князь по своей милости признал законным". Конец этот прибавлен был потому, что ксендз Калеб был силен только в каноническом праве, а сам Юранд, вечно занятый войнами, знал только рыцарские обычаи. Прочтя Збышке документ, ксендз прочел его старшим воинам спыховского гарнизона, которые тотчас признали молодого рыцаря своим господином и поклялись ему повиноваться.

Они думали, что Збышко тотчас же поведет их на помощь старому пану, и радовались, потому что в грудях их бились сердца суровые, охочие до войны и привязанные к Юранду. Поэтому их охватила глубокая печаль, когда они узнали, что останутся дома и что пан лишь с небольшой свитой отправится в Мальборг, да еще не воевать, а жаловаться. Огорчение их разделял чех Гловач, хотя, с другой стороны, он был рад столь значительному увеличению Збышкова богатства.

— Эх, — сказал он, — вот кто был бы рад — старый пан из Богданца. Сумел бы он тут похозяйничать. Что такое Богданец в сравнении с такими землями?!

Но Збышку в эту минуту вдруг охватила тоска по старику; тоска эта часто охватывала его, особенно в затруднительных и тяжелых обстоятельствах жизни, и, обратившись к оруженосцу, он сказал, недолго думая:

— Что тебе сидеть здесь понапрасну? Поезжай в Богданец и вези письмо.

— Если не ехать мне с вашей милостью, так уж лучше я поеду туда, — отвечал обрадованный оруженосец.

— Позови-ка ко мне ксендза Калеба. Пусть толком опишет все, что здесь происходило, а дяде письмо прочитает ксендз из Кшесни, а то и аббат, коли он в Згожелицах.

Но сказав это, он приложил руку к губам, на которых едва пробивались усы, и прибавил, говоря как бы с самим собой:

— Да… Аббат…

И тотчас перед его глазами мелькнула Ягенка, голубоглазая, темнокудрая, стройная, как лань, и со слезами на глазах. Его охватила тревога, и некоторое время он тер рукой лоб, а потом сказал:

— Конечно, девушка, будет тебе горько, но не хуже, чем мне.

Между тем пришел ксендз Калеб, сейчас же усевшийся писать письмо. Збышко подробно диктовал ему обо всем, что случилось с той минуты, когда он прибыл в лесной дворец. Он ничего не утаил, потому что знал, что старый Мацько, хорошенько разобравшись во всем этом, в конце концов будет доволен. В самом деле, Богданца нельзя и сравнивать со Спыховом, который был обширен и богат, а Збышко знал, что такие дела всегда чрезвычайно занимали Мацьку.

Когда, после долгих трудов, письмо было написано и скреплено печатью, Збышко снова позвал оруженосца и вручил ему послание, говоря:

— Может быть и то, что ты вернешься сюда с дядей, чему я был бы очень рад.

Но у чеха лицо было тоже как бы смущенное; он мямлил, переступал с ноги на ногу и не отходил, пока молодой рыцарь не обратился к нему:

— Если у тебя есть еще что-нибудь сказать, говори.

— Я хотел бы, ваша милость… — отвечал чех, — я хотел бы… да… спросить, как мне людям рассказывать?

— Каким людям?

— Ну если не в Богданце, то у соседей… Ведь все, конечно, захотят знать…

В ответ на эти слова Збышко, решивший ничего не скрывать, посмотрел на него и ответил:

— Ты не о людях думаешь, а о Ягенке из Згожелиц.

Чех вспыхнул, потом слегка побледнел и ответил:

— О ней, господин.

— А почем ты знаешь, не вышла ли она там за Чтана из Рогова или за Вилька из Бжозовой?

— Она не вышла ни за кого, — уверенно отвечал оруженосец.

— Аббат мог велеть ей.

— Аббат сам ее слушается, а не она его.

— Так чего ж тебе нужно? Говори ей правду, так же, как и всем.

Чех поклонился и ушел, несколько рассерженный.

"Дай бог, — говорил он про себя, думая о Збышке, — чтобы она тебя забыла. Дай ей бог кого-нибудь еще лучше, чем ты. Но если она тебя не забыла, я ей скажу, что ты женат, но жены у тебя нет, и что, бог даст, ты овдовеешь раньше, чем получишь жену".

Но оруженосец уже был привязан к Збышке, жаль ему было и Дануси, но Ягенку любил он больше всего на свете, и с тех пор, как в Цеханове, перед боем, узнал он о женитьбе Збышки, душа у него была полна боли и горечи.

"Даст бог, овдовеешь", — повторил он.

Но потом другие, видимо, более приятные мысли стали приходить ему в голову, и, идя к лошадям, он уже говорил:

"Слава богу, что хоть в ноги ей поклонюсь".

Между тем Збышко торопился в путь, потому что его мучило нетерпение; поскольку ему не приходилось заниматься другими делами, он терпел прямо-таки мучения, непрестанно думая о Данусе и Юранде. Но надо было остаться в Спыхове, хотя бы на одну ночь, хотя бы ради рыцаря де Лорша и ради приготовлений, которых требовал столь дальний путь. Наконец, и сам он свыше всяких мер утомлен был поединком, бессонной ночью, дорогой и горем. И когда настала ночь, он бросился на жесткое ложе Юранда в надежде, что его посетит хотя бы недолгий сон. Но не успел он заснуть, как Сандерус постучался к нему и, поклонившись, проговорил:

— Господин, вы спасли меня от смерти, и было мне с вами так хорошо, как давно уже не бывало. Господь послал вам теперь большие земли; теперь вы еще богаче, чем прежде, да и сокровищница спыховская не пуста. Дайте мне, господин, немножечко денег, а я поеду в Пруссию, стану ходить из замка в замок, и хоть я там не особенно в безопасности, все же, может быть, окажу вам услугу.

Збышко, который в первую минуту хотел вышвырнуть его из комнаты, задумался над этими словами и, помолчав, достал из стоящего возле постели Дорожного мешка довольно большой кошелек; потом бросил его Сандерусу и сказал:

— На, ступай. Если ты негодяй — обманешь меня, если же честный человек — услужишь.

— Обману, господин, как последний негодяй, — сказал Сандерус, — только не вас, а услужу, как честный человек, вам.

VII

Зигфрид де Леве как раз собирался выехать в Мальборг, когда внезапно почтовый слуга привез ему письмо от Ротгера, заключавшее в себе известия о том, что происходит при мазовецком дворе.

Известия эти задели старого меченосца за живое. Прежде всего из письма было видно, что Ротгер прекрасно изложил князю Янушу историю Юранда. Зигфрид усмехнулся, читая о том, как Ротгер в довершение всего высказал желание, чтобы князь в возмещение нанесенных ордену обид отдал Спыхов во владение меченосцев. Зато вторая часть письма содержала известия неожиданные и не столь приятные. Ротгер сообщал, что в подтверждение непричастности ордена к похищению дочери Юранда он бросил мазовецким рыцарям перчатку, вызывая каждого, кто в том усомнится, на суд Божий, то есть на поединок в присутствии всего двора. "Никто не поднял ее, — писал Ротгер, — потому что все знали, что за нас говорит письмо самого Юранда, и боялись справедливости Божьей; но вдруг появился юноша, которого мы видали в лесном дворце, и поднял перчатку. По сей причине не удивляйтесь, благочестивый и мудрый брат, если я опоздаю назад, потому что я должен выйти на поединок, который сам предложил. А так как сделал я это во имя славы ордена, то и питаю надежду, что ни великий магистр, ни вы, которого я чту и люблю сыновней любовью, не поставите мне этого в вину. Противник мой — сущий мальчик, а для меня бой, как вы знаете, не новость; поэтому я легко пролью эту кровь во славу ордена, особенно же с помощью Господа Иисуса Христа, который, верно, больше печется о тех, кто носит крест его, нежели о каком-то Юранде или о несчастной девчонке из мазовецкого племени".

Больше всего Зигфрида изумило известие, что дочь Юранда была замужняя. При мысли, что в Спыхове снова может поселиться грозный и мстительный враг, даже старого комтура охватил некоторый страх. "Конечно, — говорил он себе, — он будет мстить, особенно же если разыщет жену и если она ему скажет, что это мы похитили ее из лесного дворца. К тому же сейчас же обнаружилось бы и то, что Юранда мы призвали только для того, чтобы погубить его и что никто не собирался отдавать ему дочь". Тут Зигфриду пришло в голову, что ведь все-таки, вследствие писем князя, великий магистр, вероятно, велит произвести в Щитно обыск, хотя бы для того, чтобы оправдаться перед тем же князем. Ведь магистру и капитулу было чрезвычайно важно, чтобы в случае войны с королем мазовецкие князья остались в стороне. Рыцари мазовецкие были многочисленны и храбры; нельзя было с ними не считаться; мир с ними обеспечивал безопасность орденских границ на огромном протяжении и позволял меченосцам лучше сосредоточить свои силы в другом месте. В Мальборге не раз говорили об этом при Зигфриде, не раз тешили себя надеждой, что после победы над королем найдется со временем какой-нибудь предлог и для войны против Мазовии, и тогда уже никакая сила не вырвет этой области из рук меченосцев. Это был большой и верный расчет, а потому столь же верно было и то, что магистр примет все меры, чтобы не разгневать князя Януша; государь этот, женатый на дочери Кейстута, был менее сговорчив, чем Земовит плоцкий, жена которого, неизвестно почему, была безгранично предана ордену.

И вот, думая так, старый Зигфрид, который при всей своей готовности ко всяческим преступлениям, предательству и жестокостям, любил орден и дорожил его славой, начал сводить счеты со своей совестью: "Не лучше ли будет выпустить Юранда и его дочь? Предательство и низость падут на имя Данфельда, но ведь он мертв. Даже в том случае, если магистр строго накажет меня и Ротгера, потому что ведь все-таки мы были соучастниками Данфельдовых поступков, то не лучше ли это будет для ордена?" Но тут, при мысли о Юранде, его мстительное и жестокое сердце начинало кипеть.

Выпустить его, этого утеснителя и палача слуг ордена, победителя в стольких сражениях, причину таких бедствий и позора, победителя, а потом и убийцу Данфельда, победителя де Бергова, убийцу Майнегера, убийцу Годфрида и Хьюга, человека, который в самом Щитно пролил больше немецкой крови, чем ее проливается во время многих сражений… "Не могу, не могу", — повторял про себя Зигфрид, и при одной этой мысли хищные пальцы его судорожно сжимались, а старая, иссохшая грудь с трудом дышала. Но что все-таки, если это будет полезно ордену и обережет его славу? Что, если наказание, которое в этом случае постигнет еще живущих участников преступления, склонит сурового князя Януша на сторону ордена и облегчит заключение с ним договора, а то и союза?… "Они вспыльчивы, — думал комтур, — но стоит оказать им хоть малейшую услугу, как они тотчас забывают обиды. Ведь и сам князь был взят в плен в собственной своей стране, однако ведь он не мстил…" И Зигфрид, переживая мучительную внутреннюю борьбу, стал ходить по зале; но вдруг ему показалось, что какой-то голос свыше сказал ему: "Встань и жди возвращения Ротгера". Да. Надо было ждать. Ротгер, конечно, убьет этого мальчика, а потом надо будет либо скрыть Юранда и его дочь, либо отдать их. В первом случае князь, конечно, о них не забудет, но, не будучи уверен в том, кто похитил девушку, будет искать ее, будет писать письма магистру, не жалуясь, а только расспрашивая, и все дело чрезвычайно затянется. В другом же случае радость по поводу возвращения дочери Юранда будет больше, чем желание мстить за нее. "А кроме того, ведь мы же всегда можем сказать, что нашли ее после истории с Юрандом". Эта мысль окончательно успокоила Зигфрида. Что же касается самого Юранда, то они с Ротгером давно уже обдумали, как сделать, чтобы он не мог мстить в том случае, если его придется выпустить. Теперь, при мысли об этой выдумке, жестокая душа Зигфрида радовалась. Радовался он и при мысли о суде Божьем, который должен был состояться в Цехановском замке. Относительно исхода смертного боя его не тревожило никакое беспокойство. Он вспоминал об одном турнире в Кролевце, когда Ротгер победил двух знаменитых рыцарей, которые у себя на родине почитались непобедимыми. Вспомнил он и о бое под Вильной с одним польским рыцарем, придворным Спытка из Мелыптына. Ротгер убил его. И лицо Зигфрида прояснилось, а сердце наполнилось гордостью, потому что Ротгера (уже и тогда знаменитого воина) он первый водил на бой с Литвой и учил его способам, какими лучше всего бороться с этим племенем. А теперь "сынок" еще раз прольет ненавистную польскую кровь и вернется покрытый славой. Ведь это же суд Божий: таким образом и орден будет очищен от всяких подозрений… "Суд Божий…" На мгновение старое его сердце сжалось от какого-то чувства, похожего на тревогу. Ротгеру предстоит выйти на смертный бой в защиту невинности ордена, а ведь они виноваты: другими словами, он будет сражаться в защиту лжи… А вдруг случится несчастье? Но вскоре Зигфриду снова показалось, что это невозможно. Ротгер не может быть побежден.

Успокоившись таким образом, старый меченосец стал думать еще и о том, не лучше ли пока что отослать Данусю в какой-нибудь отдаленный замок, который ни в каком случае не мог бы подвергнуться нападению Мазуров. Но после краткого размышления он отказался и от этой мысли. Обдумать нападение и стать во главе войска мог бы только муж дочери Юранда, а ведь он погибнет от руки Ротгера… Потом начнутся со стороны князя и княгини расспросы, письма, жалобы, но именно благодаря этому дело запутается и затемнится, не говоря уже о том, что оно затянется чуть ли не до бесконечности. "Раньше, чем они чего-нибудь добьются, — сказал себе Зигфрид, — я умру, а быть может, и дочка Юранда состарится в плену у меченосцев". Однако он отдал приказ, чтобы в замке все было готово к обороне, а также и к выступлению, потому что не знал как следует, чем кончится его совещание с Ротгером, и решил ждать.

Между тем со дня, в который Ротгер обещал возвратиться, прошло дня два, потом три, четыре, а перед воротами Щитно не появлялся никто. Только на пятый день, почти уже в сумерки, перед башенкой привратника раздался звук рога. Зигфрид, только что кончивший вечернюю молитву, тотчас выслал слугу узнать, кто приехал.

Через минуту слуга вернулся с изменившимся лицом, но перемены этой Зигфрид заметить не мог, потому что огонь горел в глубоком камине и мало освещал комнату.

— Приехали? — спросил старый рыцарь.

— Да, — отвечал слуга.

Но в голосе его было что-то встревожившее Зигфрида, и тот спросил:

— А брат Ротгер?

— Брата Ротгера привезли.

Зигфрид встал с кресла. Он долго держался рукой за поручень, точно боялся упасть и наконец произнес глухим голосом:

— Дай мне плащ.

Слуга набросил ему на плечи плащ, а он, видимо, уже овладел собой, потому что сам накрыл голову капюшоном и вышел из комнаты.

Вскоре он очутился во дворе замка, где было уже совсем темно, и медленно по скрипучему снегу направился к обозу, который, миновав ворота, остановился недалеко от них. Там уже стояла довольно большая толпа народа и горело несколько факелов, которые успели принести солдаты. При виде старого рыцаря кнехты расступились. При свете факелов видны были встревоженные лица, и тихие голоса шептали во мраке:

— Брат Ротгер…

— Брат Ротгер убит…

Зигфрид подошел к саням, в которых на соломе лежало покрытое плащом тело, и приподнял край плаща.

— Дайте огня, — сказал он, снимая капюшон.

Один из кнехтов поднес факел, и при блеске его старый рыцарь увидел голову Ротгера и бледное, как снег, замерзшее лицо, обрамленное темной материей, которую завязали у мертвого под подбородком, очевидно, с той целью, чтобы рот не оставался открытым. Все лицо было как бы стянуто и потому так изменилось, что можно было сказать, что это кто-то другой, а не Ротгер. Глаза были закрыты веками, кругом глаз и на висках виднелись синеватые пятна. На щеках блестел иней.

Комтур долго смотрел на труп среди всеобщего молчания. Окружающие смотрели на него, ибо было известно, что он заменял умершему отца и любил его. Но у него ни единой слезы не выкатилось из глаз; только лицо его было еще строже, чем всегда, и в лице этом — какой-то застывший покой.

— Так вот каким вернули его мне, — сказал он наконец. И сейчас же обратился к эконому замка:

— Пускай до наступления полуночи сколотят гроб и поставят тело в часовне.

— Остался один гроб из тех, которые делались для убитых Юрандом, — отвечал эконом. — Я только велю обить его сукном.

— И прикрыть его плащом, — сказал Зигфрид, покрывая лицо Ротгера. — Не таким, как этот, а плащом ордена.

И, помолчав, прибавил:

— А крышку не закрывать.

Люди подошли к саням; Зигфрид снова надвинул капюшон на голову, но, видимо, уходя, вспомнил еще о чем-то и спросил:

— Где ван Крист?

— Тоже убит, — отвечал один из слуг, — но его пришлось похоронить в Цеханове, потому что он начал разлагаться.

— Хорошо.

И сказав это, он медленно отошел; вернувшись в комнату, он сел в то же кресло, в котором застала его эта весть, и сидел с каменным лицом, неподвижно, так долго, что слуга начал беспокоиться и все чаще просовывать голову в дверь. Час проходил за часом, в замке стихало обычное движение, только из часовни доносились глухие, неясные удары молотка, а потом уже ничто не смущало тишины, кроме окриков часовых.

И была уже почти полночь, когда старый рыцарь как бы очнулся от сна и позвал слугу.

— Где брат Ротгер? — спросил он.

Но мальчик, взволнованный тишиной, всеми последними событиями и бессонными ночами, видимо, не понял его, потому что взглянул на Зигфрида с тревогой и дрожащим голосом отвечал:

— Не знаю, господин…

Старик улыбнулся горькой улыбкой и ласково сказал:

— Я тебя, дитя, спрашиваю: он уже в часовне?

— Да, господин.

— Хорошо. Скажи же Дидериху, чтобы он пришел сюда со светильником и чтобы ждал моего возвращения. Пусть также возьмет горшок с угольями. Что, огни в часовне уже зажжены?

— Вокруг гроба горят свечи. Зигфрид накинул плащ и ушел.

Придя в часовню, он еще в дверях посмотрел, нет ли в ней кого, потом старательно запер двери, подошел к гробу, отодвинул две свечи из шести, стоявших возле него в больших медных подсвечниках, и опустился на колени.

Губы его совершенно не двигались, и он не молился. Он только долго смотрел в застывшее, но еще прекрасное лицо Ротгера, точно хотел различить в нем следы жизни.

Потом, среди царившей в часовне тишины, стал говорить тихим голосом:

— Сыночек! Сыночек!

И замолчал. Казалось, что ждал ответа.

Потом, протянув руки, он засунул исхудавшие, похожие на когти, пальцы под плащ, покрывавший грудь Ротгера, и стал ее ощупывать. Он шарил всюду, посередине и с боков, пониже ребер и возле ключиц, и, наконец, нащупал сквозь сукно рану, шедшую от правого плеча до самого паха, погрузил в нее пальцы, провел ими по всей ране и снова заговорил голосом, в котором, казалось, дрожала жалоба:

— О… какой безжалостный удар… А ты говорил, что он почти ребенок… Все плечо… все плечо… Сколько раз подымал ты эту руку против язычников в защиту ордена! А теперь ее отрубил у тебя польский топор… И вот конец тебе. Вот и предел. Не благословил тебя он, потому что, быть может, ему и нет дела до нашего ордена. Оставил он и меня, хотя служил ему много лет.

Он замолк, губы его задрожали, и снова в часовне настало глухое молчание.

— Сыночек! Сыночек!

В голосе Зигфрида звучала теперь мольба, и в то же время он говорил теперь еще тише, как люди, которые спрашивают о какой-то важной и страшной тайне:

— Если ты здесь, если слышишь меня, дай знак: шевельни рукой или открой на мгновение глаза, ибо сердце мое изнывает в старой груди… Дай знак, я ведь так любил тебя. Говори…

И, наклонившись над гробом, он устремил ястребиные глаза свои на закрытые веки Ротгера и стал ждать.

— Да как же можешь ты говорить? — сказал он наконец. — От тебя веет холодом и тлением. Но если ты молчишь, так я скажу тебе кое-что, а душа твоя пусть прилетит сюда, к горящим свечам, и слушает.

Сказав это, он еще ближе наклонился к лицу трупа.

— Помнишь, как капеллан не дал нам добить Юранда и как мы поклялись ему не делать этого? Хорошо, я сдержу клятву, но порадую тебя, где бы ты ни был.

Сказав это, он отошел от гроба, поставил на место подсвечники, которые перед тем отодвинул, накрыл все тело и лицо трупа плащом и вышел из часовни.

У дверей его комнаты спал слуга, а внутри, по приказу Зигфрида, ждал его Дидерих.

Это был маленький, коренастый человек, на кривых ногах и с квадратным лицом, часть которого закрывад черный с зубчатыми краями капюшон, падавший на плечи. На нем был кожух из невыделанной буйволовой кожи, на бедрах такой же пояс, за которым засунута была связка ключей и торчал короткий нож. В правой руке он держал железный фонарь, а в левой — медный котелок и факел.

— Ты готов? — спросил Зигфрид.

Дидерих молча поклонился.

— Я приказал, чтобы у тебя в котелке были угли.

Маленький человечек снова ничего не ответил, только указал на пылающие в камине поленья, взял стоящий возле камина совок и стал выгребать в котелок уголья, потом зажег фонарь и стоял в ожидании.

— А теперь слушай, пес, — сказал Зигфрид, — когда-то ты проговорился о том, что велел тебе сделать комтур Данфельд, и комтур велел отрезать тебе язык. Но так как ты можешь показать капеллану все, что захочешь, пальцами, то предупреждаю тебя, что если ты хоть одним движением намекнешь ему о том, что ты сделаешь по моему приказу, я велю тебя повесить.

Дидерих снова молча поклонился; только лицо его зловеще подернулось от страшного воспоминания, потому что язык у него был вырван по совершенно другой причине, нежели говорил Зигфрид.

— Теперь ступай вперед и веди меня в подземелье к Юранду.

Палач схватил огромной рукой своей ручку котелка, поднял фонарь, и они вышли. Они прошли мимо спящего слуги и направились не к главным дверям, а за лестницу, где тянулся узкий коридор, шедший вдоль всего здания и кончавшийся тяжелой дверью, скрытой в углублении стены. Дидерих отворил ее, и они снова очутились под открытым небом, на небольшом дворике, со всех сторон окруженном каменными амбарами, в которых на случай осады хранились запасы зерна. Под одним из этих амбаров, с правой стороны, находились подземелья для пленников. Там не было никакой стражи, потому что, если бы даже пленник сумел выбраться из подземелья, он очутился бы на дворике, единственный выход из которого был через эту дверь.

— Подожди, — сказал Зигфрид.

И, опершись рукой о стену, он остановился, потому что почувствовал, что тяжело дышать, точно грудь его заключена в слишком тесный панцирь. На самом же деле то, что ему пришлось пережить, превосходило его стариковские силы. Он почувствовал, что лицо его под капюшоном покрывается каплями пота, и решил немного отдохнуть.

После сумрачного дня настала необычайно ясная ночь. На небе горела луна, и весь дворик был залит ярким светом, в котором снег отливал зеленоватым блеском. Зигфрид жадно втягивал в легкие свежий и немного морозный воздух. Но в тот же миг ему вспомнилось, что в такую же светлую ночь Ротгер уезжал в Цеханов, откуда вернулся трупом.

— А теперь ты лежишь в часовне, — тихонько пробормотал он.

А Дидерих, думая, что комтур обращается к нему, поднял фонарь и осветил его лицо, страшно бледное, почти как у трупа, но в то же время похожее на лицо старого ястреба.

— Веди, — сказал Зигфрид.

Желтый круг света от фонаря снова забегал по снегу, и они пошли дальше. В толстой стене амбара было углубление, в котором несколько ступенек вело к большой железной двери. Дидерих отпер ее и стал спускаться по лестнице в глубину черной пропасти, высоко поднимая фонарь, чтобы осветить Дорогу комтуру. В конце лестницы был коридор, а в нем справа и слева необычайно низкие двери от камер, в которых были заключены узники.

— К Юранду, — сказал Зигфрид.

Через минуту скрипнули петли, и они вошли. Но в яме было совершенно темно, и Зигфрид, плохо видя при слабом свете фонаря, велел зажечь факел; вскоре в ярком свете его огня он увидел лежащего на соломе Юранда. У пленника были на ногах оковы, а на руках довольно длинная цепь, позволявшая ему подносить пищу ко рту. Одет он был в тот самый мешок, в котором предстал перед комтурами, но теперь мешок был покрыт темными следами крови: в тот день, когда конец битве был положен только тогда, когда обезумевшего от боли и ярости рыцаря удалось опутать сетью, кнехты хотели добить его и алебардами нанесли ему несколько ран. Добить его помешал капеллан щитненского замка, удары оказались не смертельными, но Юранд потерял столько крови, что его отнесли в темницу еле живого. Все в замке думали, что он с часу на час должен умереть, но огромная сила его организма превозмогла смерть, и он был жив, хотя раны его не были перевязаны, а сам он был брошен в ужасное подземелье, где в оттепель капало со стен, а во время морозов они покрывались толстым слоем инея и кристаллами льда.

И вот он лежал на соломе, в оковах, но такой огромный, что лежа казался каким-то обломком скалы, обтесанным наподобие человеческой фигуры. Зигфрид велел осветить его лицо и некоторое время молча всматривался в него, а потом обратился к Дидериху и сказал:

— Видишь, у него только один глаз, выжги его ему.

В голосе его звучала какая-то слабость, дряхлость, но именно оттого страшное приказание казалось еще страшнее. Факел слегка задрожал в руке палача, однако он наклонил его, и вскоре на глаз Юранда стали капать крупные, пылающие капли смолы, через минуту покрывшие весь глаз, от самой брови до скулы.

Лицо Юранда скорчилось, седые усы поднялись кверху и открыли стиснутые зубы, но он не сказал ни слова, и не то от изнеможения, не то из врожденного упорства не издал даже стона.

А Зигфрид сказал:

— Тебе обещано, что ты выйдешь на волю, и ты выйдешь, но не в состоянии будешь жаловаться на орден, потому что язык, которым ты против него кощунствовал, будет у тебя отнят.

И он снова дал знак Дидериху, но тот издал странный гортанный звук и знаками показал, что ему нужно иметь обе руки свободными, а кроме того, чтобы комтур посветил ему.

Тогда старик взял факел и стал держать его в вытянутой, дрожащей руке; однако, когда Дидерих придавил коленями грудь Юранда, Зигфрид отвернулся и стал смотреть на покрытую инеем стену.

Раздался короткий звон цепей, потом послышалось тяжелое дыхание человеческих грудей, потом глубокий стон, и наконец настала тишина.

Потом снова раздался голос Зигфрида:

— Юранд, наказание, которое ты понес, и так должно было тебя постигнуть, но, кроме того, я обещал Ротгеру, которого убил муж твоей дочери, что положу ему в гроб твою правую руку.

Дидерих, который, услышав эти слова, уже приблизился, опять наклонился к Юранду.

Через несколько времени старый комтур и Дидерих опять очутились на залитом лунным светом дворике. Пройдя коридор, Зигфрид взял из рук палача фонарь и какой-то темный предмет, завернутый в материю, и громко сказал сам себе:

— Теперь в часовню, а потом на башню.

Дидерих быстро взглянул на него, но комтур велел ему идти спать, а сам, покачивая фонарем, направился в ту сторону, где светились окна часовни. Дорогой он думал о том, что произошло. Он ощущал какую-то уверенность, что и ему самому приходит конец и что это его последние действия на земле; но его душа, душа меченосца, по природе более жестокая, чем лживая, так привыкла уже к изворотам, заметанию следов и прикрыванию преступлений ордена, что и теперь он невольно думал, что ведь можно бы было позор и ответственность, сопряженные с истязаниями Юранда, снять как с самого себя, так и с ордена. Ведь Дидерих нем, он ничего не расскажет, а если он и умеет объясняться с капелланом, так хотя бы из страха ничего не откроет ему. Так что же? Кто докажет, что Юранд не получил всех этих ран во время свалки? Он легко мог потерять язык от удара копьем, пришедшегося прямо в рот; меч или топор мог легко отсечь ему правую руку; глаз у него был только один, так что же удивительного в том, что его у него вышибли, когда он в ярости бросился один на весь гарнизон Щитно? Ах, Юранд! Последняя в жизни радость на мгновение заставила сердце меченосца забиться сильнее. Да, если Юранд останется жив, он должен быть отпущен на волю. Тут Зигфрид вспомнил, как когда-то они совещались об этом с Ротгером и как молодой брат, смеясь, говорил: "Пускай тогда идет, куда глаза глядят, а если не сможет попасть в Спыхов, так пускай порасспросит насчет дороги". Ибо то, что случилось, было у них уже отчасти решено. Но теперь, когда Зигфрид снова вошел в часовню, и, став на колени перед гробом, положил к ногам Ротгера окровавленную руку Юранда, последняя радость, минуту тому назад трепетавшая в нем, отразилась в его лице тоже в последний раз.

— Видишь, — сказал он, — я сделал больше, чем мы решили: король Иоганн Люксембургский, хоть и был слеп, все же вышел на бой и погиб со славой, а Юранд уже не выйдет и подохнет как пес под забором.

Тут снова дыхание у него оборвалось, как в то время, когда он шел к Юранду, а на голове он ощутил тяжесть словно от железного шлема, но это длилось всего одно мгновение. Он глубоко вздохнул и сказал:

— Эх, пора и мне. Был у меня один ты, а теперь нет никого. Но рели мне суждено жить еще, то клянусь тебе, сыночек, что либо сам погибну, либо положу на твою гробницу и ту руку, которая тебя погубила. Убийца твой еще жив…

Тут зубы его стиснулись, по телу пробежала такая судорога, что слова оборвались, и, лишь спустя несколько времени, он снова заговорил прерывающимся голосом:

— Да… жив еще твой убийца, но я настигну его… а прежде, чем настигну, причиню ему мучение, худшее, чем сама смерть…

И он замолчал.

Через минуту он встал и, приблизившись к гробу, спокойно сказал:

— Прощай… В последний раз посмотрю тебе в лицо и, быть может, пойму, рад ли ты моему обету. В последний раз…

И он открыл лицо Ротгера, но вдруг отпрянул назад.

— Ты смеешься… — сказал он. — Но ты страшно смеешься…

Труп под плащом оттаял; может быть, это произошло и от теплоты свечей, но так или иначе — тело начало разлагаться с необычайной быстротой, и лицо молодого комтура сделалось действительно страшно! Чудовищно распухшие и почерневшие уши были отвратительны, а синие, вздувшиеся губы, казалось, искривились улыбкой.

Зигфрид как можно скорее закрыл эту ужасную человеческую маску.

Потом взял фонарь и вышел.

Дорогой в третий раз оборвалось у него дыхание, и, вернувшись к себе, он бросился на свое жесткое монашеское ложе и некоторое время лежал без движения. Он думал, что уснет, но вдруг его охватило странное чувство. Ему показалось, что сон уже никогда не придет к нему, а вместо того, если он останется в этой комнате, немедленно придет смерть.

Зигфрид не боялся ее. Охваченный невероятной усталостью и потеряв надежду на сон, он видел в ней какой-то бесконечный отдых, но не хотел покориться ей в эту ночь и, сев на ложе, стал говорить:

— Дай мне срок до завтра…

Но вдруг явственно услыхал какой-то голос, шепчущий ему на ухо:

— Уходи из этой комнаты. Завтра будет уже поздно, и ты не исполнишь того, что обещал; уходи из этой комнаты.

Комтур, с трудом поднявшись, вышел. На угловых башнях стен перекликались часовые. Перед часовней на снег из окон лился желтый свет. Посреди двора, у колодца, играли две черных собаки, трепля какой-то лоскут; впрочем, на дворе было пустынно и тихо.

— Так непременно в эту же ночь? — проговорил Зигфрид. — Я устал свыше меры, но иду… Все спят; может быть, Юранд, изнуренный пыткой, тоже спит, только я не усну. Иду, иду, потому что в комнате смерть, а я тебе поклялся… Но потом пусть придет смерть, если не придет сон. Ты там смеешься, а у меня не хватает силы. Смеешься — значит, рад. Но видишь, пальцы мои одеревенели, сила ушла из рук, и одному мне с этим не справиться… Это сделает монахиня, которая спит с ней…

Говоря так, он тяжелыми шагами шел к стоящей у ворот башне. Тем временем собаки, игравшие у колодца, подбежали к нему и стали ласкаться. В одной из них Зигфрид узнал волкодава, бывшего таким неотлучным товарищем Дидериха, что говорили, будто он служит ему по ночам вместо подушки.

Собака, узнав комтура, тихонько залаяла, потом повернулась к воротам и направилась к ним, точно угадывая мысль человека.

Через минуту Зигфрид очутился перед узкой дверью башни, на ночь запиравшейся снаружи. Отодвинув засовы, он ощупью нашел перила лестницы, начинавшиеся сейчас же за дверью, и стал подыматься наверх. Забыв по рассеянности фонарь, он шел ощупью, осторожно ступая и ища ногами ступени.

Вдруг через несколько шагов он остановился, потому что немного выше, но очень близко, услышал нечто, похожее на храп человека или зверя.

— Кто там?

Ответа не было, только храп стал тише.

Зигфрид был человеком бесстрашным; он не боялся смерти, но и его храбрость и умение владеть собой в эту страшную ночь уже исчерпались. В голове у него мелькнула мысль, что путь ему преграждает Ротгер, и волосы у него стали дыбом, а лоб покрылся холодным потом.

И он отступил почти к самому выходу.

— Кто там? — спросил он сдавленным голосом.

Но в этот миг что-то с такой страшной силой ударило его в грудь, что старик без чувств упал навзничь за раскрытую дверь, не издав ни звука.

Настала тишина. Потом из башни скользнула какая-то темная фигура, она украдкой стала пробираться к конюшням, стоявшим на левой стороне двора, возле цейхгауза. Большой волкодав Дидериха молча побежал за ней. Другая собака тоже бросилась за ними и исчезла во мраке двора, но вскоре вернулась с опущенной к земле головой; она медленно бежала обратно и как бы обнюхивала следы ушедших. Так подбежала она к лежащему без чувств Зигфриду, внимательно обнюхала его и наконец, сев у его головы, подняла морду и завыла.

Вой раздавался долго, наполняя эту страшную ночь новой скорбью и ужасом. Наконец заскрипели двери, скрытые в нише больших ворот, и на дворе появился привратник с алебардой.

— Чтоб ему сдохнуть, этому псу, — сказал он. — Вот я научу тебя, как выть по ночам.

И, нацелившись концом алебарды, он хотел пихнуть ею животное, но в тот же миг увидал, что кто-то лежит у раскрытой дверцы башни.

— Господи Иисусе Христе, что такое?

Нагнув голову, он посмотрел в лицо лежащего человека и принялся кричать:

— Эй, кто там?… Сюда! На помощь…

Потом подбежал к воротам и принялся изо всех сил дергать за веревку колокола.

VIII

Хотя Гловачу хотелось поскорее добраться до Згожелиц, он, однако, не мог ехать так скоро, как хотел бы, потому что дороги очень испортились. После суровой зимы, после трескучих морозов и таких снегов, что под ними исчезали целые деревни, настала сильная оттепель. Февраль (Лютый), вопреки своему названию, оказался нисколько не лютым. Сперва стояли густые, непроницаемые туманы, потом шли дожди, почти проливные, от которых на глазах таяли белые сугробы, а в перерывах между дождями бушевали такие вихри, какие обычно бывают в марте: порывистые, внезапные, то сгонявшие, то разгонявшие тяжелые облака по небу, а на земле завывавшие в зарослях, гудевшие в лесах и пожиравшие снега, под которыми еще недавно дремали ветви и сучья в тихом зимнем сне.

И тотчас леса почернели. В лугах забурлила широко разлившаяся вода, реки и ручьи вздулись. Рады были такому обилию мокрой стихии одни рыбаки, все же другие люди, сидя точно на привязи, томились в домах и хатах. Во многих местах из деревни в деревню можно было пробраться только на лодках. Правда, всюду были гребли и дороги, но теперь гребли размякли, и в низких местах бревна ушли в слякоть, и проезд по ним стал опасен, а иногда и совсем невозможен. Особенно трудно было пробираться чеху по озерной Великой Польше, где каждую весну разливы бывали больше, чем в иных областях государства, а потому и дорога, особенно для едущих на лошадях, становилась тяжелее.

И потому ему часто приходилось останавливаться и ждать целыми неделями, то в городах, то в деревнях у помещиков, которые, впрочем, согласно обычаю, принимали его и его слуг гостеприимно, охотно слушая рассказы о меченосцах и платя за известия хлебом и солью. Весна уже окончательно установилась и прошла добрая половина марта, когда Гловач очутился вблизи Згожелиц и Богданца.

Сердце его билось при мысли о том, что скоро он увидит свою госпожу, потому что хоть он и знал, что никогда не получит ее, как не получит и небесной звезды, однако чтил и любил ее всей душой. Но он решил прежде заехать к Мацьке, во-первых, потому, что к нему был послан, а во-вторых, потому, что вел людей, которые должны были остаться в Богданце. Збышко, убив Ротгера, взял себе его свиту, состоявшую, по обычаю меченосцев, из десяти слуг и такого же числа лошадей. Двое слуг отвезли тело убитого в Щитно, а оставшихся, зная, как жадно старик Мацько ищет крестьян, Збышко отправил с Гловачем в подарок дяде.

Чех, заехав в Богданец, не застал Мацьки дома: ему сказали, что тот пошел с собаками и арбалетом в лес; но Мацько вернулся еще засветло и, узнав, что приехало к нему много людей, пошел скорее, чтобы поздороваться и предложить им гостеприимство. Он сперва не узнал Гловача, когда же тот назвал ему себя, Мацько в первую минуту страшно испугался и, бросив арбалет и шапку на землю, воскликнул:

— Боже мой! Убили его? Говори скорей все, что знаешь.

— Он не убит, — отвечал чех, — он в добром здоровье.

Услыхав это, Мацько слегка сконфузился и засопел, а потом глубоко, с облегчением вздохнул.

— Слава Господу Богу Иисусу Христу, — сказал он. — Где же он?

— Поехал в Мальборг, а меня прислал сюда с вестями.

— А зачем он в Мальборг?

— За женой.

— Господи боже мой! За какой женой?

— За дочерью Юранда. Тут на целую ночь хватить рассказывать, но позвольте мне, господин, отдохнуть, а то я с дороги устал ужасно, с полуночи ехал не останавливаясь.

Мацько на время перестал расспрашивать, главное, однако, по той причине, что от изумления он лишился языка. Придя немного в себя, он позвал слугу, чтобы тот подкинул дров в камин и принес чеху поесть, а сам стал ходить по комнате, размахивая руками и говоря сам с собой:

— Ушам своим не верю… Дочь Юранда… Збышко женат…

— И женат, и не женат, — сказал чех.

И только теперь он стал медленно рассказывать, что и как было, а Мацько жадно слушал, прерывая его время от времени расспросами, потому что в рассказе чеха не все было ясно. Например, Гловач не знал, как следует, когда Збышко женился, потому что не было никакой свадьбы; однако он утверждал, что венчание состоялось, что произошло оно благодаря самой княгине Анне Дануте, а стало известно людям только по приезде меченосца Ротгера, с которым Збышко, выйдя на суд Божий, сразился в присутствии всего мазовецкого двора.

— А! Сразился? — с неудержимым любопытством, сверкнув глазами, закричал Мацько. — И что же?

— Он рассек немца пополам, да и мне помог Господь управиться с оруженосцем.

Мацько снова начал сопеть — на этот раз от удовольствия.

— Ну, — сказал он, — воин он не на шутку. Последний из Градов, но ей-богу же не самый плохой. Еще бы. А тогда, с фризами?… Ведь совсем был подросток…

Тут он раза два внимательно посмотрел на чеха и снова заговорил:

— Но и ты мне нравишься. И видно — не врешь. Вруна я издали чую. Оруженосец — это не важно, ведь ты и сам говоришь, что дела с ним было не много, но вот что ты тому собачьему сыну руку сломал, а перед тем тура повалил, это здорово.

Потом он вдруг спросил:

— А добыча? Тоже хорошая?

— Взяли мы латы, лошадей и десять слуг, из которых восемь молодой пан присылает вам.

— А что же он с двумя сделал.

— Отправил с телом.

— Что ж, не мог князь своих слуг отправить? Уж те не вернутся.

Чех улыбнулся на эту жадность, которая, впрочем, часто обнаруживалась в Мацьке.

— Теперь молодому пану уже нечего обращать внимания на такие вещи, — сказал он. — Спыхов — большое богатство.

— Большое, а то как же. Да только еще не его.

— А то чье же? Мацько даже встал.

— Говори же! Где Юранд?

— Юранд у меченосцев в тюрьме, того и гляди умрет. Бог знает, выживет ли, а если выживет, так вернется ли; а если и выживет, и вернется, так и то все равно: ксендз Калеб читал его завещание и объявил всем, что наследник — молодой пан.

На Мацьку эти известия произвели, по-видимому, большое впечатление: они были одновременно так благоприятны и так неблагоприятны, что он не мог разобраться в них и не мог привести в порядок чувства, поочередно овладевавшие им. Известие о том, что Збышко женился, в первую минуту больно укололо его, потому что он любил Ягенку, как родной отец, и всеми силами желал соединить Збышку с ней. Но, с другой стороны, он уже привык считать это невозможным, а кроме того, в приданое за дочерью Юранда шло то, чего не могло пойти за Ягенкой: и любовь князя, и во много раз большие богатства. Мысленно Мацько уже видел Збышку княжеским комесом, господином Богданца и Спыхова, а в будущем и каштеляном. Это было не невозможно, потому что в те времена говорили про захудалого шляхтича так: "Было у него двенадцать сыновей, шестеро пало в боях, а шестеро сделались каштелянами". И народ, и отдельные семьи стояли на дороге к благополучию. Большое состояние могло только помочь Збышке на этой дороге, и потому жадности и родовой гордости Мацьки было чему радоваться. Однако довольно было у старика и поводов беспокоиться. Сам он когда-то ездил спасать Збышку к меченосцам и привез из этого путешествия железный наконечник стрелы под ребром, а вот теперь в Мальборг поехал Збышко, точно в волчью пасть. Что он найдет там: жену или смерть? "Там на него ласково смотреть не будут, — подумал Мацько, — ведь он только что убил их важного рыцаря, а раньше напал на Лихтенштейна, они же, собачьи дети, мстить любят". При этой мысли старый рыцарь сильно обеспокоился. Пришло ему в голову и то, что дело не обойдется без драки Збышки с каким-нибудь немцем — ведь он "парень проворный". Но главное беспокойство было еще не в этом. Больше всего боялся Мацько, как бы его не посадили в темницу. "Они взяли в плен старого Юранда и его дочь, в свое время не побоялись взять самого князя в Злоторые, почему же они станут давать поблажку Збышке?"

Тут в голову ему пришел вопрос: что будет, если мальчик, даже избегнув рук меченосцев, так и не найдет жены вовсе? Сперва Мацько утешился мыслью, что в наследство после нее Збышко получит Спыхов, но радость эта была непродолжительна. Старика очень заботило богатство, но не менее заботил род, дети Збышки. "Если Дануся канет, как камень в воду, и никто не будет знать, жива она или умерла, то Збышко не сможет жениться на другой, и тогда Градов из Богданца не станет на свете. Эх, с Ягенкой было бы по-другому… Мочидолов тоже ворона крыльями либо пес хвостом не накроют, а такая девка каждый бы год рожала без промаху, как яблоня в саду". И вот грусть Мацьки стала больше, чем радость по поводу нового богатства, и от этой грусти, от беспокойства принялся он снова расспрашивать чеха, как было дело с этой свадьбой и когда было.

Чех на это ответил:

— Я уже вам говорил, благородный господин, что когда было — не знаю, а о чем догадываюсь — в том не побожусь.

— О чем же ты догадываешься?

— Я от молодого пана не отходил и спал с ним в одной комнате, когда он был болен. Только раз вечером велел он мне уйти, а потом я видел, как к пану вошли: сама княгиня, с ней панна Данута, рыцарь де Лорш и ксендз Вышонок. Я даже удивлялся, потому что у панны на голове был веночек, но подумал, что пана будут причащать… Может быть, тогда это и произошло… Я помню, как пан велел мне одеть его, как на свадьбу, но я тоже думал, что это ради причастия.

— А потом как же? Они остались одни?

— Э, не остались они одни, а если бы и остались, так пан тогда и есть не мог своими силами. А уж за панной приехали люди, как будто от Юранда, и под утро она уехала…

— И с тех пор Збышко ее не видал?

— Никто ее не видал. Наступило молчание.

— Что же ты думаешь? — спросил наконец Мацько. — Отдадут ее меченосцы или не отдадут?

Чех покачал головой, а потом безнадежно махнул рукой.

— По-моему, — медленно проговорил он, — она уже погибла навеки.

— Почему? — почти со страхом спросил Мацько.

— Потому что была бы надежда, если бы они говорили, что она у них. Можно было бы жаловаться, или заплатить выкуп, или силой отбить ее. Но они говорят так: "Была у нас какая-то девушка, отнятая у разбойников, и мы дали знать Юранду, но он ее не признал, а за нашу доброту перебил у нас столько народу, что и настоящая битва не обходится дороже".

— Значит, Юранду показывали какую-то девушку?

— Говорят — показывали. Одному Богу ведомо. Может быть, это неправда, а может быть, они ему показали, да не ту. Одно только верно, что он людей перебил и что они готовы поклясться, что никогда не похищали его дочери. И это очень трудное дело. Если даже магистр прикажет, так и то они ответят ему, что ее у них нет. Кто их уличит? Тем более что придворные в Цеханове говорили о письме Юранда: в письме сказано, что она не у меченосцев.

— А может быть, и правда, что не у меченосцев?

— Эх, ваша милость… Уж если бы ее украли разбойники, так верно не для чего другого, как ради выкупа. Кроме того, разбойники не сумели бы ни написать письма, ни подделать печать пана из Спыхова, ни прислать хорошей охраны для панны.

— Верно. Да на что она меченосцам?

— А месть Юранду? Они месть предпочитают меду и вину, а что у них есть причины мстить, так это верно. Пан из Спыхова был для них грозой, а то, что он сделал под конец, окончательно вывело их из себя… Мой господин тоже, я слышал, поднял когда-то руку на Лихтенштейна, убил Ротгера… Мне Господь Бог помог руку сломать тому собачьему сыну… Эх, было их, окаянных, четверо, а теперь, извольте видеть, один жив, да и то стар… У нас тоже зубы есть, ваша милость!

Снова настало молчание.

— Ты хороший оруженосец, — сказал наконец Мацько. — А как ты думаешь: что они с нею сделают?

— Князь Витольд — могущественный князь; говорят, сам император немецкий в пояс ему кланяется, а что учинили они с его детьми. Мало у них замков? Мало подземелий? Мало веревок чтобы сделать петлю для шеи?

— Господи боже мой! — вскричал Мацько.

— Дай бог, чтобы они молодого пана не схоронили, хотя он поехал с княжеским письмом и с рыцарем де Лоршем, который человек благородного происхождения и в родстве с государями. Эх, не хотелось мне сюда ехать, потому что там скорее представился бы случай подраться. Я слышал, как раз мой господин говорил старому пану из Спыхова: "Вы, говорит, хитрый или нет? Я вот хитростью не добьюсь ничего, а с ними надо быть хитрым. Ох, говорит, вот дядя Мацько — тот бы здесь пригодился". Потому он меня и послал. Но дочери Юранда и вы, господин, не разыщете, потому что она, пожалуй, уже на том свете, а против смерти никакая хитрость не поможет…

Мацько задумался и только после долгого раздумья сказал:

— Ну так ничего и не сделаешь. Против смерти хитрость не поможет. Но если бы я туда поехал и узнал бы хоть то, что девушку убили, Спыхов и так достался бы Збышке, а сам он мог бы вернуться сюда и жениться на другой…

Тут Мацько перевел дух, точно сбросил с сердца какую-то тяжесть, а Гловач робким, тихим голосом спросил:

— На панне из Згожелиц?

— Ну да, — отвечал Мацько. — Тем более что она сирота, а Чтан из Рогова и Вильк из Бжозовой все пуще на нее наседают…

Но чех вскочил на ноги:

— Панна осиротела? Рыцарь Зых?

— Разве ты ничего не знаешь?

— Боже ты мой! Что случилось?

— Да, верно, как же тебе знать, коли ты прямо сюда приехал, а говорили мы только про Збышку. Осиротела она. По правде сказать, Зых из Згожелиц никогда дома не сидел, разве только когда у него были гости. А то ему сейчас же там становилось скучно. Раз написал ему аббат, что едет в гости к князю освецимскому Пшемку и зовет его с собой. А Зых тому и рад — ведь он с князем знаком был и не раз с ним гулял. Ну, приезжает, значит, Зых ко мне и говорит: "Я еду в Освецим, а оттуда в Глевицы, а вы тут посмотрите за Згожелицами". Меня сразу словно что подтолкнуло, я ему и говорю: "Не ездите, берегите имение и Ягенку, потому что я знаю, что Чтан с Вильком что-то неладное затевают". А надо тебе знать, что аббат из злобы на Збышку хотел выдать девку либо за Чтана, либо за Вилька, но потом, узнав их получше, однажды поколотил обоих посохом и прогнал из Згожелиц. Оно бы и хорошо, да не очень, потому что оба они страсть как обозлились. Теперь-то стало маленько потише, потому что они друг с другом подрались и оба лежат, а тогда просто минуты спокойной не было. Все на меня осталось, и охрана, и опека. А теперь Збышко хочет, чтобы я ехал… Что тут с Ягенкой будет — не знаю, а пока докончу тебе про Зыха. Не послушал он меня и поехал. Ну и гуляли они там, веселились. Из Глевиц поехали к отцу князя Пшемка, к старику Носаку, которому Цешин принадлежит. И тут Ясько, князь ратиборский, из ненависти к князю Пшемку, подослал на них разбойников под предводительством чеха Хшана. Князь Пшемко был убит, а с ним и Зых згожелипкий, попала ему стрела в плечо. Аббата оглушили железным цепом, так что он до сих пор головой трясет, ничего не понимает и языка, пожалуй, на весь век лишился. Ну, Хшана старый князь Носак купил у цампахского пана и так замучил его, что и старики о таких пытках не слыхивали; но этим ни горя своего не уменьшил, ни Зыха не воскресил, ни Ягенку не утешил. Вот оно, ихнее веселье… Шесть недель тому назад привезли Зыха сюда и похоронили.

— Такой силач… — с огорчением сказал чех. — Под Болеславцем я уж не мальчик был, а он в одну минуту со мной справился и в плен меня взял. Да это был такой плен, что я бы его и на волю не променял… Хороший, благородный пан… Пошли ему, Господи, царство небесное. Эх, жаль, жаль! А больше всего жаль бедной панны.

— Верно, что бедная. Другая и матери так не любит, как она любила отца. А кроме того, опасно ей жить в Згожелицах. После похорон, еще снегом не занесло Зыховой могилы, а уж Чтан с Вильком на згожелицкий дом напали. По счастью, узнали об этом заранее мои люди; бросился я с ребятами на помощь. Ну, бог дал, мы их хорошенько поколотили. После драки обняла девка мои ноги: "Коли не суждено было мне, говорит, стать Збышковой, так не буду ничьей, только спасите меня от этих разбойников, потому что, говорит, я лучше помру, чем за кого-нибудь из них выйду". Ну, скажу я тебе, ты бы теперь Згожелиц не узнал, потому что я из них чуть не крепость сделал. Потом они еще раза два подступали, да ничего не могли поделать. Теперь на время все стихло, потому что, как я уже тебе говорил, они друг с другом подрались, так что ни тот, ни другой ни рукой, ни ногой шевельнуть не могут…

Гловач не ответил на это ничего, но, слушая про Вилька и Чтана, стал гак скрежетать зубами, словно кто открывал и закрывал скрипучие двери; потом стал похлопывать себя по коленам могучими своими руками, которые у него, видимо, так и зачесались. Наконец у него с трудом вырвалось только одно слово:

— Проклятые…

Но в этот миг в сенях раздались какие-то голоса, дверь распахнулась, и в комнату бегом ворвалась Ягенка, а с ней старший из ее братьев, четырнадцатилетний Ясько, похожий на нее как две капли воды.

Узнав от згожелицких крестьян, видевших на дороге каких-то путников, что какие-то люди под предводительством чеха Главы поехали в Богданец, она испугалась так же, как и Мацько; когда же ей, кроме того, сказали, что Збышки между этими людьми не было, она была почти уверена, что случилось несчастье, и тотчас прискакала в Богданец, чтобы узнать правду.

— Ради бога, что случилось? — закричала она, еще стоя на пороге.

— А что могло случиться? — отвечал Мацько. — Збышко жив и здоров. Чех бросился к своей госпоже и, став перед ней на колено, стал целовать края ее платья, но она этого совсем не заметила, потому что, услышав слова старого рыцаря, повернула голову от огня в тень и только через несколько времени, словно вспомнив, что надо поздороваться, сказала:

— Слава Господу Богу нашему Иисусу Христу.

— Во веки веков, — отвечал Мацько.

А она, быстро взглянув на чеха, стоящего на коленях, наклонилась к нему:

— Я рада тебе, Глава, от всей души, но почему же ты оставил своего господина?

— Он отослал меня, милосердная панна.

— Что ж он тебе приказал?

— Приказал ехать в Богданец.

— В Богданец? А еще что?

— Послал за советом и… с поклоном…

— В Богданец — и больше ничего? Ну хорошо. А сам он где?

— К меченосцам поехал, в Мальборг.

На лице Ягенки снова отразилось беспокойство.

— Жизнь, что ли, ему не мила? Зачем же?

— Искать, милосердная панна, того, чего не найдет.

— Верно, что не найдет, — заметил Мацько. — Как гвоздя не вобьешь без молотка, так и волю человеческую не исполнишь без воли Божьей.

— О чем вы говорите? — спросила Ягенка.

Но Мацько на ее вопрос ответил таким вопросом:

— А говорил тебе Збышко о дочери Юранда? Я слышал, что говорил?

Ягенка в первую минуту не ответила ничего и только потом, подавив вздох, ответила:

— Говорил. А что ему мешало говорить?

— Вот и хорошо. Так мне легче рассказывать, — сказал старик.

И он стал ей рассказывать, что слышал от чеха, сам удивляясь, что порой рассказ у него идет как-то несвязно и тяжело. Но так как он действительно был человек хитрый, а ему нужно было на всякий случай не "спугнуть" Ягенку, то он особенно настаивал на том, во что, впрочем, и сам верил, что Збышко в действительности никогда не был мужем Дануси и что она пропала навсегда.

Чех время от времени ему поддакивал, то кивая головой, то повторяя: "Богом клянусь, так и было" или: "Вот, вот, не иначе". Между тем девушка слушала, опустив ресницы и ни о чем больше не расспрашивая, такая тихая, что молчание ее наконец обеспокоило Мацьку.

— Ну, что ж ты? — спросил он, окончив рассказ.

Она не ответила ничего, только две слезы заблестели у нее под опущенными ресницами и покатились по щекам.

Потом она подошла к Мацьке и, поцеловав у него руку, сказала:

— Слава Господу Богу…

— Во веки веков, — отвечал старик. — Что же ты так спешишь домой? Останься с нами.

Но она не захотела остаться, говоря, что дома не выдала провизии к ужину, а Мацько, хотя и знал, что в Згожелицах есть старая шляхтянка Сецехо-ва, которая могла заменить Ягенку, не стал удерживать ее слишком настойчиво, понимая, что никому не хочется плакать при людях и что человек похож на рыбу, которая, почувствовав в своем теле острие остроги, старается скрыться как можно глубже.

И он только погладил девушку по голове, а потом вместе с чехом проводил ее на двор. Но чех вывел из конюшни лошадь, сел на нее и поехал за панной.

Мацько, вернувшись в комнату, вздохнул и, качая головой, стал бормотать:

— Дурак этот Збышко, это как есть…

И стало старику грустно. Подумал он, что если бы Збышко тотчас по возвращении женился на ней, то, быть может, теперь была бы уже и радость… А то что? Только напомнишь о нем, а уж у ней слезы из глаз текут, а парень скитается по свету и будет до тех пор стучать лбом в мальборгские стены, покуда его не разобьет; а дома пусто, только оружие висит на стенах без дела. Не нужен доход от хозяйства, ни к чему все хлопоты, ни к чему и Спыхов с Ьогданцем, коли некому будет их оставить.

Тут в душе Мацьки стал закипать гнев.

— Погоди, бродяга, — сказал он вслух, — не поеду я к тебе, а ты делай, что хочешь.

Но в тот же миг, как назло, охватила его страшная тоска по Збышке. "Ну, не поеду, — думал он, — а разве дома-то усижу? Наказание Божье… Чтобы мне никогда уже больше не увидеть этого шельмеца? Этого никак не может быть. Опять он там одного собачьего сына расколол и добычу взял… Другой поседеет прежде, чем пояс получит, а уж его там сам князь опоясал… И правильно, потому что много хороших парней между шляхтичами, но такого второго, должно быть, нет".

И окончательно расчувствовавшись, он сперва стал поглядывать на латы, мечи и топоры, почерневшие от дыма, и как бы обдумывал про себя, что взять, что оставить; потом вышел из комнаты, во-первых, потому, что не мог усидеть в ней, а во-вторых, для того, чтобы велеть смазать колеса у телег и дать лошадям двойное количество корма.

На дворе, где уже становилось темно, вспомнил он о Ягенке, которая только что села здесь на коня, и снова вдруг загрустил.

— Ехать так ехать, — сказал он себе, — но кто здесь будет защищать девушку от Чтана и Вилька? Чтоб им пусто было…

Между тем Ягенка ехала с маленьким Яськой по лесной дороге, направляясь к Згожелицам, а чех молча тащился за ними, с сердцем, переполненным любовью и горем. Он видел слезы девушки, смотрел теперь на ее темную фигуру, еле заметную в лесном сумраке, и угадывал ее грусть и горе. И казалось ему, что вот-вот из сумрачной чаши протянутся за ней хищные руки Вилька и Чтана, и при этой мысли его охватывала дикая жажда боя. Жажда эта порой становилась такой неодолимой, что его охватывало желание взять топор или меч и рубить хоть сосны, растущие возле дороги. Он чувствовал, что если бы хорошенько дал волю рукам, то это его облегчило бы. В конце концов, он был бы рад хотя бы пустить коня вскачь, но те впереди ехали медленно, почти не разговаривая, потому что даже маленький Ясик, обыкновенно болтливый, теперь после нескольких попыток заметил, что сестра не хочет разговаривать, и тоже погрузился в молчание.

Но когда они были уже вблизи Згожелиц, горе в сердце чеха пересилило гнев на Чтана и Вилька. "Я не жалел бы и собственной крови, — сказал он себе, — чтобы утешить тебя, но что я, злосчастный, сделаю? Что скажу тебе? Разве только, что велел он тебе поклониться, и дай бог, чтобы это могло тебя утешить".

Подумав так, он подъехал ближе к Ягенке:

— Милосердная панна…

— Ты едешь с нами? — спросила девушка, как бы просыпаясь от сна. — Ну что скажешь?

— Я забыл, что пан велел мне сказать вам. В Спыхове, когда я уезжал, он позвал меня и сказал так: "Поклонись в ноги панне из Згожелиц, потому что плохо ли будет ей, хорошо ли, я никогда ее не забуду, а за то, говорит, что она сделала для меня и для дяди, да вознаградит ее Господь Бог и да сохранит ее в добром здравии".

— Пошли Господь и ему за доброе слово, — отвечала Ягенка.

Потом каким-то до того странным голосом, что сердце чеха растаяло окончательно, она прибавила:

— И тебе, Глава…

Разговор на время оборвался, но оруженосец был доволен своим поведением и тем, что сказал панне, потому что в душе говорил себе: "По крайней мере, она не подумает, что ей отплатили неблагодарностью". И вот он стал в честной голове своей выискивать, что бы еще сказать ей, и вскоре снова заговорил:

— Панна…

— Что?…

— Я… того… хотел вам сказать, как и старому пану из Богданца уже говорил, что та уже пропала навеки и что он ее никогда не отыщет, если даже сам магистр станет ему помогать.

— Это его жена, — отвечала Ягенка.

Чех покрутил головой:

— Как бы не так, жена…

На это Ягенка не ответила уже ничего, но дома, после ужина, когда Ясько и младшие братья ушли спать, она велела принести жбан меда и, обращаясь к чеху, спросила:

— Ты, может быть, хочешь спать? А то я немного поговорила бы…

Чех, хоть он и устал с дороги, готов был говорить хоть до утра, и они стали разговаривать; скорее — он снова подробно рассказал все приключения Збышки, Юранда, Дануси и его самого.

IX

Мацько готовился в путь, а Ягенка не показывалась в Богданце два дня, потому что провела их, совещаясь с чехом. Встретил ее старый рыцарь только на третий день, в воскресенье, по дороге в костел. Она с братом Яськой и с большим отрядом вооруженных слуг ехала в Кшесню, потому что не была уверена, что Чтан и Вильк еще лежат и что они не учинят ей какой-нибудь напасти.

— Я хотела после обедни заехать в Богданец, — сказала она, поздоровавшись с Мацькой, — потому что у меня к вам важное дело, но мы можем поговорить о нем и сейчас.

Сказав это, она выехала вперед, видимо, не желая, чтобы слуги слышали разговор, а когда Мацько подъехал к ней, спросила:

— Значит, вы наверняка едете?

— Бог даст, завтра, не позже.

— В Мальборг?

— Может быть, в Мальборг, а может быть нет. Куда придется.

— Так послушайте теперь и меня. Я долго думала, что мне надо делать, а теперь хочу попросить у вас совета. Прежде, когда папенька был жив, а аббат здоров, все было иначе. А теперь я останусь без всякой защиты и либо буду сидеть в Згожелицах за частоколом, как в тюрьме, либо мне здесь не миновать беды от них. Сами скажите, разве это не так?

— Эх, — сказал Мацько, — думал об этом и я.

— И что же надумали?

— Ничего не надумал, но должен сказать только то, что ведь мы живем в Польше и что у нас за насилие над девушкой полагается по закону ужасное наказание.

— Это хорошо, но за границу удрать нетрудно. Я знаю, что и Силезия — польская страна, а ведь там все князья друг с другом ссорятся и друг на друга нападают. Кабы не это, был бы милый мой папенька жив. Налезли уже туда немцы, и все они мутят и бесчинствуют, и если кто хочет скрыться у них, тот скроется. Конечно, легко бы я ни Чтану, ни Вильку не досталась, но меня беспокоят и братья. Не будет меня здесь — все будет мирно, а если я останусь в Згожелицах, то бог весть, что случится. Пойдут несчастья, драки, а Яське уже четырнадцать лет, и никакая сила его не удержит, не то, что моя. В последний раз, когда вы пришли к нам на помощь, он так и рвался вперед, а когда Чтан швырнул в толпу булавой, так чуть ему голову не проломил. Ох, Ясько уже говорил слугам, что обоих их вызовет на поединок на утоптанной земле. Я вам говорю, не будет ни одного дня спокойного, потому что и с младшими может случиться какая-нибудь беда.

— Верно! Собачьи они дети, и Чтан, и Вильк, — поспешно согласился Мацько, — но все-таки на детей руки они не поднимут. Тьфу! Такую вещь разве только меченосец сделает.

— На детей руки они не поднимут, но в драке или, чего упаси Господи, во время пожара, все может случиться. Что тут толковать! Старая Сецехова любит моих братьев как родных детей; значит, уход за ними будет, и без меня им безопаснее, чем со мной.

— Может быть, — отвечал Мацько. Потом посмотрел на девушку:

— Так чего же ты хочешь?

А она отвечала, понизив голос:

— Возьмите меня с собой.

В ответ на эти слова Мацько, хотя ему уже нетрудно было догадаться, чем кончится разговор, все-таки крепко задумался, потом остановил коня и воскликнул:

— Побойся ты Бога, Ягенка!

А она опустила голову и ответила как бы с робостью и в то же время с печалью:

— Что до меня, я лучше буду говорить откровенно, чем скрытничать. И Глава, и вы говорите, что Збышко никогда уже не найдет ту, а чех думает еще того хуже. Бог свидетель, я не желаю ей никакого зла. Да хранит и защищает ее, несчастную, Матерь Божья. Милее она была Збышке, чем я, ну, и ничего тут не поделаешь. Такая моя судьба. Но пока Збышко ее не отыщет или если, как вы думаете, он ее не найдет никогда, то… то…

— То что? — спросил Мацько, видя, что девушка все больше и больше смущается.

— То я не хочу выходить ни за Чтана, ни за Вилька, ни за кого бы то ни было.

Мацько вздохнул с облегчением.

— Я думал, ты уж его забыла, — сказал он.

А она еще грустнее ответила:

— Эх, где там!..

— Так чего же ты хочешь? Как же я возьму тебя к меченосцам?

— Необязательно к меченосцам. Теперь я хотела бы поехать к аббату, который лежит в Серадзи больной. Там возле него нет ни единой доброй души, потому что шпильманы небось больше глядят на бутылку, чем на него, а ведь он мой крестный и благодетель. Да если бы он даже здоров был, так и тогда я искала бы у него покровительства, потому что люди его боятся.

— Я спорить не буду, — сказал Мацько, который в сущности рад был решению Ягенки: хорошо зная меченосцев, он был глубоко уверен, что Дануся из ихних рук живая не выйдет. — Но я тебе только то скажу, что в дороге с девкой страсть как много хлопот.

— Может быть, с другими, да не со мной. Не сражалась я до сих пор никогда, но не в диковину мне из арбалета стрелять и переносить труды на охоте. Коли надо, так надо, этого вы не бойтесь. Возьму я одежду Яськи, на голову сетку надену, привяжу кинжал и поеду. Ясько, хоть и моложе меня, а ни на волос не меньше, а лицом так на меня похож, что, бывало, когда мы рядились на Масленице, так и папенька покойник не мог сказать, где он, а где я… Вот увидите, что не узнает меня ни аббат, ни кто другой…

— Ни Збышко?

— Если я его увижу…

Мацько с минуту подумал, потом вдруг улыбнулся и сказал:

— А ведь Вильк из Бжозовой и Чтан из Рогова взбесятся.

— А пусть себе взбесятся. Хуже то, что они, пожалуй, за нами поедут.

— Ну, этого ты не бойся. Стар я, но лучше мне под руку не подвертываться. Да и всем Градам… Ведь уж они Збышку-то испробовали…

Так разговаривая, доехали они до Кшесни. В костеле был и старый Вильк из Бжозовой, время от времени бросавший мрачные взгляды на Мацьку, но тот не обращал на это внимания. И он с легким сердцем после обедни поехал с Ягенкой домой. Но когда на перекрестке они простились друг с другом и когда Мацько один очутился в Богданце, в голову ему стали приходить не столь веселые мысли. Он понимал, что в случае отъезда Ягенки, действительно, ничто не угрожает ни Згожелицам, ни ее родным. "За девкой бы лезли, — говорил он себе, — это другое дело, а на сирот и на их добро руки не подымут, потому что покроют себя страшным позором, и всякий пойдет тогда против них, как против настоящих волков. Но Богданец останется на милость Божью… Границы нарушат, стада захватят, крестьян переманят… Бог даст, вернусь — тогда отобью, на суд вызову, потому что за нас не один кулак, а и закон… Только когда я вернусь и вернусь ли?… Страсть, как они на меня обозлились, что я их к девке не подпускаю, а когда она уедет со мной, еще того пуще засвирепеют". И стало ему грустно, потому что он уже расхозяйничался в Богданце как следует, а теперь был уверен, что, когда вернется, снова застанет запущение и разруху.

"Ну, надо же что-нибудь сделать", — подумал он.

А после обеда велел оседлать коня, сел на него и поехал прямо в Бжозовую.

Приехал он туда уже в сумерки. Старый Вильк сидел в передней комнате за жбаном меда, а молодой, избитый Чтаном, лежал на покрытой шкурами скамье и тоже пил. Мацько неожиданно вошел в комнату и остановился на пороге, с суровым лицом, высокий, худой, без панциря, но с крепким кинжалом на боку; они тотчас узнали его, потому что на лицо падал свет огня, и в первую минуту и отец, и сын стремительно вскочили на ноги, подбежали к стенам и схватились за оружие, какое попалось под руку.

Но старый воин, как свои пять пальцев знающий людей и обычаи, нисколько не смутился, не прикоснулся рукой к кинжалу, только уперся рукой в бок и спокойным голосом, в котором слегка дрожала насмешка, сказал:

— Как? Таково-то шляхетское гостеприимство в Бжозовой?

От этих слов у них разом опустились руки, старик со звоном выронил на землю меч, молодой — копье, и они стали, вытянув головы к Мацьке, с лицами еще злыми, но уже удивленными, сконфуженными.

Мацько же усмехнулся и сказал:

— Слава Господу Богу Иисусу Христу.

— Во веки веков.

— И святому Георгию.

— Мы ему служим.

— Приехал я по-соседски, по-хорошему.

— И мы по-хорошему встречаем тебя. Особа гостя священна.

Тут старый Вильк подбежал к Мацьке, а за стариком и молодой, и оба они стали жать ему руку, а потом усадили к столу, на почетное место. Мигом подбросили в камин дров, накрыли на стол, поставили полные миски еды, кувшины с пивом, жбан меду, и все стали есть и пить. Молодой Вильк время от времени бросал на Мацьку пристальные взгляды, в которых уважение к гостю силилось победить ненависть к человеку, но угощал его так старательно, что даже побледнел от усталости, потому что был ранен и не имел в себе обычной силы. И отца, и сына мучило любопытство, зачем приехал Мацько, но ни один ни о чем его не расспрашивал, ожидая, когда тот сам заговорит.

Мацько же, как человек, знающий обычаи, хвалил кушанья, напитки и гостеприимство, и тогда, когда хорошо насытился, он степенно осмотрелся и произнес:

— Случается иногда людям ссориться, а то как и подраться, но соседский мир — всего выше.

— Нет ничего выше мира, — так же степенно отвечал старый Вильк.

— Но бывает и так, — сказал снова Мацько, — что когда человеку надо ехать в далекий путь, то, если бы даже он и жил с кем-нибудь не в ладах, все-таки жалко ему расстаться с недругом и не хочется уезжать не простившись.

— Пошли вам Господь за прямое слово.

— Не одно слово, но и поступок, потому что ведь я приехал.

— Рады мы вам от всей души. Приезжайте хоть каждый день.

— Дай бог и мне вас принять в Богданце, как пристало людям, знающим рыцарскую честь, да мне скоро надобно уезжать.

— Что ж, на войну или в какой святой город?

— Лучше бы что-нибудь в этом роде, но мое дело плохо, потому что еду я к меченосцам.

— К меченосцам? — одновременно воскликнули отец с сыном.

— Да, — отвечал Мацько. — А кто, не будучи их другом, к ним едет, тому лучше примириться с Господом и с людьми, чтобы не лишиться не только жизни, но и вечного спасения.

— Просто диво! — сказал старый Вильк. — Не видал я еще такого человека, который бы с ними столкнулся и не был бы обижен.

— Так же, как и все наше королевство, — прибавил Мацько. — Ни Литва до крещения, ни татары не были ему больше в тягость, чем эти чертовы монахи.

— Сущая правда, да ведь знаете: копилось и копилось, пока не накопилось, а теперь бы пора уже и покончить с этим, вот что.

Сказав это, старик слегка поплевал на ладони, а молодой сказал:

— Иначе и быть не может.

— И будет, да только когда? Это не нашего ума дело, а королевского. Может быть — скоро, может быть — не скоро… Это один Бог знает, а пока что — надо мне к ним ехать…

— Не с выкупом ли за Збышку?

Когда отец упомянул о Збышке, лицо молодого Вилька мгновенно побледнело от ненависти и стало зловещим. Но Мацько спокойно ответил:

— Может быть, и с выкупом, да не за Збышку.

Слова эти еще более усилили любопытство обоих владельцев Бжозовой, и старик, не в силах будучи вытерпеть дольше, сказал:

— Воля ваша — говорить или не говорить, зачем едете.

— Скажу, скажу, — кивая головой, отвечал Мацько. — Но сперва я вам скажу еще кое-что. Вот видите ли, после моего отъезда Богданец останется на милость Божью… Прежде, когда мы со Збышкой воевали с князем Витольдом, за деревенькой нашей присматривал аббат, ну и Зых из Згожелиц немного, а теперь не будет этого. Страсть, как горько бывает подумать, что хлопотал и трудился попусту… А ведь знаете, как бывает: людей у меня сманят, границы запашут, из стад тоже каждый урвет, что сможет, и если даже даст Бог счастливо вернуться, так опять мы вернемся на пустое место… Тут один выход, одно спасение: хороший сосед. Вот я и приехал просить вас по-соседски, чтобы взяли вы Богданец под свое покровительство и не дали бы меня в обиду…

Услыхав эту просьбу, старый Вильк взглянул на молодого, а молодой на старого и оба весьма изумились. Наступило молчание, потому что сначала никто не мог найти ответа. А Мацько поднес к губам чарку меда, выпил ее, а потом продолжал, так спокойно и доверчиво, словно оба хозяина с давних пор были его лучшими друзьями:

— Ну, я вам скажу по совести, от кого я здесь пуще всего жду бед. Ни от кого другого, как от Чтана из Рогова. С вашей стороны, если бы мы даже расстались во вражде, я бы не боялся, по той причине, что вы рыцари, которые всегда станут прямо перед врагом, но за спиной его мстить бесчестно не станут. Э, с вами совсем другое дело… Кто рыцарь, тот рыцарь… Но Чтан человек простой, а от простого человека всего можно ожидать, тем более что, как вы сами знаете, он страшно на меня зол за то, что я его не подпускаю к Ягенке, Зыховой дочери.

— Которую для племянника бережете, — вскричал молодой Вильк.

Мацько посмотрел на него и некоторое время держал его под холодным своим взглядом, потом обратился к старику и сказал спокойно:

— Знаете, мой племянник женился на одной мазурской девушке и хорошее взял приданое.

Снова настало молчание, еще более глубокое; отец и сын некоторое время смотрели на Мацьку с раскрытыми ртами, но наконец старший проговорил:

— А? Как так? А ведь говорили… Да ну!..

Мацько же, как бы не обращая внимания на вопрос, продолжал:

— Потому-то и надо мне ехать и потому я прошу вас: заглядывайте вы кое-когда в Богданец и не давайте его в обиду, особенно же охраните меня от нападения Чтана как благородные и хорошие соседи.

Между тем молодой Вильк, у которого ум был довольно проворный, быстро смекнул, что раз Збышко женился, то лучше быть с Мацькой в дружбе, потому что и Ягенка питала к нему доверие и во всем готова была следовать его советам. Перед глазами молодого забияки открылись совсем новые горизонты. "Надо не ссориться с Мацькой, надо еще ему понравиться", — сказал он себе. И хотя он был немного пьян, однако проворно протянул под столом руку, схватил отца за колено, крепко сжал его, как бы давая знак, чтобы тот не сказал чего-нибудь неподходящего, а сам произнес:

— Вы Чтана не бойтесь. Ого, пусть-ка попробует! Правда, поколотил он меня маленько, да и я зато так исхлестал ему бородатую морду, что его родная мать не узнает. Не бойтесь ничего. Поезжайте спокойно. Ни единой вороны у вас в Богданце не пропадет.

— Ну, вижу я, вы благородные люди. Клянетесь?

— Клянемся, — вскричали оба.

— Рыцарской честью?

— Рыцарской честью.

— И крестом?

— И крестом, и Господом Богом.

Мацько с довольным видом улыбнулся, а потом сказал:

— Ну, этого я от вас и ожидал. А коли так, я еще кое-что скажу… Зых, как вы знаете, поручил мне опеку над детьми. Потому-то я и мешал и Чтану, и тебе, молодой человек, когда вы силой хотели вторгнуться в Згожелицы. А теперь, когда я буду в Мальборге, а то и бог весть где, какая это будет опека… Правда, сирот бережет Господь, и тому, кто захочет обидеть их, не только отрубят голову топором, но и объявят негодяем. Однако грустно мне, что я уезжаю. Страсть, как грустно. Обещайте же мне, что и сирот Зыховых не только сами не обидите, но и другим обидеть их не дадите.

— Клянемся, клянемся.

— Рыцарской честью и крестом?

— Рыцарской честью и крестом.

— Бог слышал. Аминь, — закончил Мацько.

И вздохнул с облегчением, потому что знал, что такую клятву они сдержат, хотя бы каждый из них от гнева и злости искусал себе руки.

И он начал сейчас же прощаться, но они удержали его почти насильно. Пришлось ему пить и считаться родством со старым Вильком, а молодой, обычно, по пьяному делу, старавшийся затеять ссору, на этот раз только грозил Чтану, а за Мацькой ухаживал так старательно, точно завтра же должен был получить от него Ягенку. Однако к полуночи он лишился чувств от напряжения, а когда его привели в себя, уснул непробудным сном. Старик вскоре последовал примеру сына, и Мацько оставил их обоих у стола крепко спящими.

Однако сам он, будучи необычайно вынослив, не был пьян, а только слегка взволнован и потому, возвращаясь домой, почти с радостью думал о том, что сделал.

— Ну, — говорил он себе, — и Богданец, и Згожелицы в безопасности. Взбесятся они из-за отъезда Ягенки, а стеречь и мое, и ее добро будут, потому что должны. Господь Бог дал человеку ум… Где нельзя кулаком — надо разумом… Коли вернусь — без того не обойдется, чтобы старик меня не вызвал на поединок, да это не беда… Только бы мне Бог дал так же поддеть меченосцев… Да с ними труднее… Наш, хоть и между ними случаются собачьи дети, все-таки если поклянется крестом и рыцарской честью, так клятву сдержит, а для них клятва то же, что плевок на пол. Но, может быть, укрепит меня Матерь Господа нашего, и я на что-нибудь пригожусь Збышке, как теперь пригодился Зыховым детям и Богданцу…

Тут пришло ему в голову, что, по правде сказать, девушка могла бы и не ехать, потому что два Вилька будут ее беречь, как зеницу ока. Но через минуту он эту мысль отбросил: "Вильки будут ее стеречь, но, благодаря этому, тем сильнее будет наседать Чтан. Бог знает, кто кого одолеет, а уж наверное произойдут драки и нападения, в которых могут пострадать и Згожелицы, и Зыховы сироты, а может быть, и сама девушка. Вилькам легче будет стеречь один Богданец, а для девушки во всяком случае лучше быть подальше от этих забияк и в то же время поближе к богатому аббату".

Мацько не верил в то, чтобы Дануся могла выйти живой из рук меченосцев, и потому он еще не лишился надежды, что, когда со временем Збышко вернется вдовцом, он обязательно поймет, что быть ему мужем Ягенки — на то есть воля Божья.

— Эх, господи боже мой! — говорил он себе. — Вот кабы он, имея Спыхов, женился потом на Ягенке с Мочидолами и с тем, что ей оставит аббат, не пожалел бы я воску на свечи.

В таких размышлениях дорога из Бжозовой показалась ему недлинной, однакож в Богданец он прибыл уже поздней ночью и удивился, увидев, что окна ярко освещены. Слуги тоже не спали: лишь только он въехал во двор, к нему подбежал конюший.

— Гости какие-нибудь или что? — спросил Мацько, слезая с лошади.

— Панич из Згожелиц с чехом, — отвечал конюший.

Мацьку удивил этот приезд… Ягенка обещала приехать завтра на рассвете, и они должны были тотчас отправляться в дорогу. Почему же приехал Ясько да еще так поздно? Старый рыцарь подумал, что могло что-нибудь случиться в Згожелицах, и с некоторой тревогой в душе вошел в дом.

В комнате, в большом из глины камине, заменявшем в доме обычные очаги, ярко и весело горели сухие сосновые ветви, а над столом в светлых подставках горели два факела, при свете которых Мацько увидел Яську, чеха Главу и еще одного молодого слугу, с лицом румяным, как яблоко.

— Как поживаешь, Ясько? А что же Ягенка? — спросил старый шляхтич.

— Ягенка велела сказать вам, — сказал мальчик, целуя у него руку, — что раздумала и предпочитает остаться дома.

— Побойся Бога! Что такое? Как? Что это ей пришло в голову? Но мальчик вскинул на него голубые глазки и стал смеяться.

— Чего ж ты квакаешь?

Но в эту минуту чех и другой слуга тоже разразились веселым смехом.

— Вот видите? — вскричал мнимый мальчик. — Кто же меня узнает, если и вы не узнали?!

Тут только Мацько внимательнее присмотрелся к стройной фигуре и воскликнул:

— Во имя Отца и Сына. Просто святки. А ты здесь зачем, малыш?

— Как зачем?… Кому в дорогу, тому пора…

— Да ведь ты завтра утром должна была приехать?

— Ну да. Завтра утром, чтобы все видели. Завтра в Згожелицах подумают, что я у вас в гостях, и не поймут ничего до послезавтра. Сецехова и Ясько знают, но Ясько рыцарской честью поклялся, что скажет только тогда, когда начнут беспокоиться. А ведь вы меня не узнали, а?

Теперь и Мацько начал смеяться.

— Ну-ка, дай еще на себя посмотреть… Эх, отличный ты парень…

И он стал грозить ей пальцем, смеясь, но смотрел на нее с большим восторгом, потому что такого мальчика никогда еще не видал. На голове у нее была красная шелковая сеточка, на плечах зеленый суконный кафтан, штаны на бедрах широкие, а ниже обтянутые; у них одна половина была того же Цвета, как сеточка, а другая с продольными полосами. С драгоценным кинжалом на боку, с улыбающимся и сияющим, как заря, лицом, она была так прекрасна, что от нее нельзя было оторвать глаз.

— Боже ты мой! — говорил развеселившийся Мацько. — Не то чудесная панночка, не то цветочек, не то что-то еще.

Потом он обратился к другому мальчику и спросил:

— А этот?… Небось тоже какой-нибудь оборотень?

— Да ведь это Сецехова, — отвечала Ягенка. — Нехорошо мне было бы одной между вами, вот я и взяла с собой Анульку: вдвоем веселей, и помощь есть и услуга. Ее тоже никто не узнает.

— Вот тебе на! Мало было одной, будут две.

— Не смейтесь.

— А знаешь ты, баловница, откуда я? Из Бжозовой.

— Боже мой! Да что вы говорите?

— Правду, как правда и то, что Вильки будут оберегать от Чтана и Богданец, и Згожелицы. Ну, вызвать врагов и подраться с ними легко, но из врагов сделать стражей своего же добра, это не всякий сумеет.

Тут Мацько начал рассказывать о своей поездке к Вилькам, как он к ним втерся в доверие и как поддел их, а она слушала с большим удивлением; когда же он наконец замолчал, она сказала:

— Насчет хитрости Господь Бог для вас не поскупился, и я думаю, что всегда все будет так, как вы хотите.

Но Мацько в ответ на эти слова как бы с грустью стал качать головой.

— Эх, девушка, кабы все всегда так бывало, как я хочу, так ты бы давно уже была в Богданце хозяйкой.

В ответ на это Ягенка долго смотрела на него голубыми глазами, а потом подошла и поцеловала у него руку.

— За что? — спросил старик.

— Так… Я только говорю: спокойной ночи, потому что уж поздно, а завтра перед рассветом нам надо трогаться в путь.

И она ушла вместе с дочерью Сецеха, а Мацько провел чеха в заднюю комнату, где, улегшись на шкурах зубров, оба они заснули крепким сном.

X

Несмотря на то что после разграбления, пожара и резни, которые учинили в 1331 году в Серадзи меченосцы, Казимир Великий снова отстроил разрушенный до основания город, он не был особенно хорош и не мог сравниться с другими городами королевства. Но Ягенка, жизнь которой до сих пор протекала между Згожелицами и Богданцем, не могла опомниться от изумления и восторга при виде стен, башен, ратуши, а особенно костелов, о которых деревянный костел в Кшесне не давал ни малейшего представления. В первую минуту она до такой степени потеряла обычно присущую ей смелость, что не могла говорить громко и лишь шепотом расспрашивала Мацьку обо всех этих чудесах, которые ослепляли ее глаза; когда же старый рыцарь стал уверять ее, что Серадзи так же далеко до Кракова, как головешке до солнца, она не хотела верить собственным ушам, потому что ей казалось прямо-таки невозможным, чтобы на свете мог существовать другой столь же великолепный город.

В монастыре принял их тот же дряхлый приор, который с детства помнил резню, учиненную меченосцами, и который когда-то принимал Збышку. Известия об аббате доставили Мацьке и Ягенке много огорчения и тревоги. Аббат долго жил в монастыре, но две недели тому назад уехал к своему другу, епископу плоцкому. Он все время был болен, утром и днем был в сознании, но по вечерам впадал в забытье, потом вскакивал, приказывал надевать на него панцирь и вызывал на бой князя Яна из Ратибора. Клирикам приходилось силой удерживать его на ложе, что не обходилось без больших затруднений и даже опасностей. Только две недели тому назад он окончательно пришел в себя и, несмотря на то что ослабел еще больше, велел немедленно везти себя в Плоцк.

— Он говорил, что никому так не верит, как епископу плоцкому, — закончил приор, — и что из его рук хочет принять причастие, а кроме того, оставить у епископа свое завещание. Мы были против этого путешествия, потому что он был очень слаб и мы боялись, что ему и мили живым не проехать. Но с ним не легко спорить, так что шпильманы наложили в телегу соломы и повезли его. Дай бог, чтобы все обошлось благополучно.

— Если бы он умер где-нибудь вблизи от Серадзи, так ведь вы бы слыхали об этом, — ответил Мацько.

— Слыхали бы, — сказал старичок, — а потому думаем, что он не умер и, по крайней мере, до Ленчицы Богу душу не отдал, но что могло дальше случиться, того не знаем. Если поедете за ним следом, то по дороге узнаете.

Мацько огорчился этими известиями и пошел советоваться с Ягенкой, которая уже узнала через чеха, куда уехал аббат.

— Что делать? — спросил он. — Куда ты денешься?

— Поезжайте в Плоцк, а я с вами, — коротко отвечала та.

— В Плоцк, — тоненьким голосом повторила за ней дочка Сецеха.

— Ишь, как они толкуют. Что ж, до Плоцка рукой подать, что ли?

— А как же нам одним возвращаться? Если бы я не собиралась с вами ехать дальше, я бы и вовсе не ездила. Или вы не думаете, что Вильки теперь еще пуще обозлились?

— Вильки защитят тебя от Чтана.

— Я так же боюсь их защиты, как нападения Чтана, да и то вижу, что вы спорите, только чтоб поспорить, а не по совести.

Мацько, действительно, в душе не был против. Он даже предпочитал, чтобы Ягенка ехала с ним, чем чтобы она возвращалась; поэтому, услышав ее слова, он усмехнулся и сказал:

— От юбки отделалась, так уж хочет умом обзавестись.

— Ум — он в голове.

— Да Плоцк мне не по дороге.

— Чех говорил, что по дороге, а в Мальборг — так даже и ближе.

— Так вы уж с чехом советовались?

— Конечно, да он еще вот что сказал: если, говорит, молодой пан попал в Мальборге в какую-нибудь беду, то через княгиню Александру можно добиться многого, потому что она родственница короля, а кроме того, будучи особенной приятельницей меченосцев, пользуется у них большим уважением.

— Верно, ей-богу! — вскричал Мацько. — Все это знают, и если бы она захотела дать письмо к магистру, мы бы безопасно ездили по всем землям меченосцев. Любят они ее, потому что и она их любит… Хороший совет, и человек он не глупый, этот чех.

— Еще какой не глупый, — восторженно вскричала дочка Сецеха, поднимая кверху голубые глазки.

— А ты чего здесь?

Девочка страшно смутилась и, опустив длинные ресницы, покраснела, как роза.

Однако же Мацько видел, что нет другого исхода, как взять обеих девушек с собой в дальнейший путь, а так как в душе ему самому этого хотелось, то на другой день, простившись со старичком приором, они пустились в путь. Вследствие таяния снегов и разлива рек ехали они медленно и с большими затруднениями, нежели перед тем. По дороге они расспрашивали об аббате и попали во многие поместья, ко многим священникам и в корчмы, где аббат останавливался на ночлег. Ехать по его следам было легко, потому что он раздавал щедрую милостыню, платил за обедни, жертвовал на колокола, помогал бедным церквям, а потому много нищих, много клириков да и немало священников вспоминали его с признательностью. Вообще говорили, что он "как ангел", и молились за его здоровье. Однако кое-где приходилось выслушивать опасения, что ему уже ближе к вечному блаженству, чем к временному здоровью. В некоторых местах, по причине слабости, останавливался он на два, а то и на три дня. И потому Мацьке казалось возможным, что они его догонят.

Но он ошибся в расчете, потому что их задержали разлившиеся воды Hepa и Бзуры. Не доехав до Ленчицы, они вынуждены были провести четыре дня в пустой корчме, из которой хозяин выселился, видимо, боясь половодья. Дорога, ведущая от корчмы к городу, была вымощена стволами деревьев, но теперь вся ушла в жидкую грязь. Слуга Мацьки, Вит, родом будучи из этих мест, слышал что-то о дороге через лес, но не хотел взять на себя ответственность проводника, потому что знал и то, что в ленчицких болотах гнездятся нечистые силы, а в особенности могущественный Борута, который любит заводить людей в бездонные трясины, а потом спасает только в том случае, если ему за это продают душу. О самой корчме тоже была худая слава, и хотя в те времена путешественники возили с собой всякую живность, то есть могли не бояться голода, все же пребывание в таком месте заставляло тревожиться даже старика Мацьку.

По ночам на крыше постоялого двора происходила какая-то возня, а иногда кто-то постукивал в двери. Ягенка и Сецеховна, спавшие за перегородкой рядом с большою комнатой, тоже слышали в темноте как бы шуршанье маленьких ног по потолку и даже по стенам. Это их особенно не пугало, потому что обе в Згожелицах привыкли к домовым, которых старый Зых в свое время приказывал кормить и которые, по всеобщему тогдашнему мнению, не были враждебны к тем, кто для них не жалел каких-нибудь остатков еды. Но однажды ночью в ближайшей роще раздался глухой и зловещий рев, а на другое утро были обнаружены следы огромных копыт. Это мог быть зубр или тур, но Вит утверждал, что и у Боруты, хотя он ходит в человеческом образе, вместо ног копыта; сапоги же, в которых он показывается людям, он на болотах снимает, потому что бережет их. Мацько, услышав, что можно расположить его к себе выпивкой, целый день раздумывал, не будет ли греха, если он сделает злого духа своим приятелем, и даже советовался об этом с Ягенкой.

— Повесил бы я на ночь на плетне полный воловий мех вина либо меду, — сказал он, — и если его ночью кто-нибудь выпьет, мы, по крайней мере, знали бы, что кто-то поблизости кружит.

— Только бы крестную силу этим не обидеть, — отвечала девушка, — нам нужно благословение Господне, чтобы мы могли счастливо помочь Збышке.

— Вот и я того же боюсь, да думаю, что мед — это ведь не душа. Души-то я не отдам, а что значит Господу один мех меда?

И он прибавил, понизив голос:

— Если шляхтич угостит шляхтича, хоть какого ни на есть разбойника, в том беда не велика, а люди сказывают, что он шляхтич.

— Кто? — спросила Ягенка.

— Не хочу я нечистого имени называть.

Однако Мацько в тот же вечер собственными руками повесил на плетень большой воловий мех, в каких обычно возилось вино, и на другой день оказалось, что мех выпит до дна.

Правда, чех, когда об этом рассказывали, как-то странно улыбался, но никто на это не обращал внимания, а Мацько в душе был рад, надеясь, что, когда придется переправляться через болота, путь им не преградят какие-нибудь неожиданные препятствия и случайности:

— Разве только, если неправду сказывают, что у него есть кое-какая добропорядочность.

Однако прежде всего надо было узнать, нет ли какого-нибудь прохода через леса. Это могло быть так, потому что там, где почва была укреплена корнями деревьев и кустарников, земля не так легко размякала от дождей. Во всяком случае, Вит, как местный житель, мог скорее исполнить это, но он при одном упоминании об этом начал кричать: "Убейте меня, господин, а я не пойду". Напрасно уверяли его, что днем нечистая сила бессильна. Мацько хотел идти сам, но кончилось тем, что Глава, парень решительный и любивший перед людьми, а особенно перед девушками, щегольнуть смелостью, засунул за пояс топор, взял в руки дубину и отправился.

Пошел он перед рассветом, и надеялись, что около полудня он возвратится, но так как его не было, то стали беспокоиться. Напрасно слуги прислушивались и после полудня, не слыхать ли чего со стороны леса. Вит только рукой махал: "Не вернется. А если и вернется, так горе нам, потому что Бог знает, не придет ли он с волчьей мордой и не станет ли оборотнем". Слушая это, все боялись. Мацько был сам не свой, Ягенка, поворачиваясь к лесу, крестилась, Анулька же, дочь Сецеха, тщетно искала то и дело на своих одетых в штаны коленях фартука, и не находя ничего, чем бы могла прикрыть глаза, прикрывала их пальцами, которые тотчас делались мокрыми от слез, катившихся одна за другой.

Однако во время вечернего доения, когда солнце уже заходило, чех вернулся, и не один, а с каким-то человеком, которого он гнал перед собой на веревке. Все тотчас бросились к нему навстречу с криками радости, но замолкли при виде этого человека, который был мал ростом, косолап, весь оброс волосами, черен и одет в волчьи шкуры.

— Во имя Отца и Сына. Что это за чудовище ты привел? — воскликнул Мацько, немного придя в себя.

— Мне какое дело? — отвечал оруженосец. — Говорит, что он человек, смолокур, а правда ли это — не знаю.

— Ох, не человек это, не человек, — заметил Вит.

Но Мацько велел ему молчать, а потом стал внимательно всматриваться в пленника и вдруг сказал:

— Перекрестись. Живо перекрестись…

— Слава Господу Богу Иисусу Христу! — воскликнул пленник и, поскорее перекрестившись, глубоко вздохнул, более доверчиво посмотрел на собравшихся и повторил:

— Слава Господу Богу Иисусу Христу. А уж я и не знал, в христианских я руках или чертовых. Ох, Иисусе Христе…

— Не бойся. Ты у христиан. Кто же ты?

— Смолокур, господин. Нас семь семей, живем мы в шалашах, с бабами и детьми.

— Далеко ли отсюда?

— Десять стаен, а то и меньше.

— По какой же дороге вы в город ходите?

— У нас своя дорога, за Чертовым оврагом.

— За чертовым? Перекрестись-ка еще раз.

— Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа, аминь.

— Ну хорошо. А воз по этой дороге проедет?

— Теперь вязко всюду, хотя там не так, как на большой дороге, потому что по оврагу ветер дует и грязь сушит. Только до шалашей трудна дорога, да и к шалашам проведет, кто лес знает.

— За скоец проводишь? Да хоть и за два.

Смолокур охотно согласился, выпросив еще полкаравая хлеба, потому что они в лесу хоть с голода не помирали, а все-таки давно хлеба не ели. Решено было, что поедут завтра утром, потому что под вечер "нехорошо". О Бо-руте смолокур говорил, что иногда он страсть как "гуляет" в лесу, но простых людей не обижает. Боясь потерять Ленчицкое свое княжество, он старательно прогоняет всех других дьяволов, плохо только встретиться с ним ночью, особенно когда выпьешь. А днем да трезвому бояться нечего.

— А все-таки ты боялся? — спросил Мацько.

— Да меня этот рыцарь вдруг схватил с такой силой, что я думал — не человек.

Ягенка стала смеяться, что они все считали смолокура "нечистым", а смолокур — их. Смеялась с ней и Ануля Сецеховна, так что Мацько даже сказал:

— Еще у тебя глаза не обсохли от слез по Главе, а уж ты зубы скалишь? Глава взглянул на ее розовое лицо и, видя, что ресницы у нее еще мокры, спросил:

— Это вы обо мне плакали?

— Да нет же, — ответила девушка, — боялась — и больше ничего.

— Вы ведь шляхтянка, а шляхтянке стыдно бояться. Госпожа ваша не такая трусиха. Что же могло здесь с вами случиться дурное, днем, да еще на людях?

— Со мной ничего, а с вами.

— А ведь вы говорите, что не обо мне плакали?

— И не о вас.

— Так почему же?

— Со страху.

— А теперь не боитесь? — Нет.

— А почему?

— Потому что вы вернулись.

Чех посмотрел на нее с благодарностью, улыбнулся и сказал:

— Ну так можно до завтра толковать. Страсть, какая вы хитрая.

Но ее можно было скорее заподозрить в чем угодно, только не в хитрости, и Глава, сам парень смышленый, отлично понимал это. Понимал он и то, что девушка с каждым днем сильнее льнет к нему. Сам он любил Ягенку, но так, как подданный любит дочь короля, с величайшей покорностью и благоговением и без всякой надежды. Между тем дорога сблизила его с Сецеховной. Во время переходов старик Мацько обычно ехал с Ягенкой, а он с Анулей; но так как он был парень здоровенный, а кровь у него была горячая, как кипяток, то когда во время дороги он посматривал на ее светлые глазки, на белокурые пряди волос, которые не хотели держаться под сеточкой, на всю ее стройную и красивую фигуру, он приходил в восторг. И он не мог удержаться от того, чтобы не поглядывать на нее все чаще, думая при этом, что, вероятно, если бы дьявол превратился в такого мальчугана, то легко соблазнил бы его. Это был очаровательный мальчуган, в то же время такой послушный, что так и смотрел в глаза, и веселый, как воробей на крыше. Иногда в голову чеху приходили странные мысли, и однажды, когда они с Анулей немного отстали и ехали возле вьючных лошадей, он вдруг обернулся к ней и сказал:

— Знаете? Я возле вас еду, как волк возле ягненка.

Белые зубки ее сверкнули улыбкой.

— А вы хотели бы меня съесть? — спросила она.

— Еще бы, с косточками.

И он посмотрел на нее таким взглядом, что она вся вспыхнула, а потом между ними воцарилось молчание, и только сердца бились сильно: у него от любви, у нее от какого-то сладкого страха.

Но только в тот вечер, когда он увидел ее мокрые глазки, сердце чеха растаяло окончательно. Она показалась ему доброй, какой-то близкой, родной, но так как сам он был рыцарски благороден, то и не поддался тщеславию, не возгордился при виде этих сладостных слез, но стал с ней более робким и внимательным. Обычная развязность в речах покинула его, и если за ужином он еще пошучивал над робостью девушки, но уже по-другому, и при этом прислуживал ей, как оруженосец рыцаря обязан прислуживать шляхтянке. Старик Мацько, хотя голова его главным образом занята была завтрашней переправой и дальнейшим путем, заметил это, но только похвалил его за хорошие манеры, которым, как он говорил, Глава должен был научиться, находясь со Збышкой при мазовецком дворе.

Потом, обращаясь к Ягенке, он прибавил:

— Эх, Збышко… Тот и у короля в гостях сумеет себя вести.

Но после этого ужина, когда все разошлись спать, Глава, поцеловав у Ягенки руку, поднес к губам также и руку Сецеховны, а потом сказал:

— Вы не только за меня не бойтесь, но и сами со мной не бойтесь ничего, потому что я вас никому в обиду не дам.

Потом мужчины улеглись в передней комнате, а Ягенка с Анулей за перегородкой, на одной, но зато широкой и хорошо постланной скамье. Обе они как-то не могли заснуть, а в особенности Сецеховна все время вертелась с боку на бок, так что через несколько времени Ягенка подвинула к ней голову и стала шептать:

— Ануля?…

— Что?

— Мне что-то кажется, что тебе очень нравится этот чех… Или это не так?

Но вопрос остался без ответа, и Ягенка стала шептать опять:

— Ведь я же это понимаю… Скажи…

Сецеховна не ответила и на этот раз, только прижалась губами к щеке своей госпожи и стала ее целовать.

А девичья грудь Ягенки стала все чаще вздыматься от вздохов.

— Ох, понимаю я, понимаю, — прошептала она так тихо, что Ануля едва уловила ее слова.

XI

После мглистой, мягкой ночи настал день ветреный, временами ясный, временами же пасмурный благодаря тучам. Носимые ветром, они стадами ходили по небу. Мацько приказал трогаться в путь на рассвете. Смолокур, согласившийся вести их до Буд, утверждал, что лошади пройдут всюду, но телеги местами придется разбирать и переносить по частям, так же, как и лубки с одеждой и запасами еды. Все это не могло пройти без усталости и трудов, но закаленные и привыкшие к труду люди предпочитали самый тяжелый труд отвратительному отдыху в пустой корчме и потому охотно пустились в дорогу. Даже трусливый Вит, ободренный словами и присутствием смолокура, не выказывал страха.

Тотчас же за корчмой вступили они в высокий, древний бор, в котором, умело ведя лошадей, можно было даже не разбирать телег и пробираться между стволами. Ветер по временам прекращался, по временам же налетал с неслыханной силой, точно гигантскими крыльями бил по стволам сосен, гнул их, раскачивал, точно крылья мельницы, ломал их; бор гнулся под этим неистовым дыханием и даже в промежутках между одним порывом и другим не переставал гудеть и греметь, точно сердясь на это нападение и эту мощь. Время от времени тучи совсем застилали свет; так и секло дождем, смешанным со снежной крупой, и становилось до того темно, что казалось, наступает вечер. Тогда Вит снова терял присутствие духа и кричал, что это "нечистая сила рассердилась и мешает ехать", но никто его не слушал; даже робкая Ануля не принимала слов его близко к сердцу, в особенности потому, что чех был так близко, что она могла стременем касаться его стремени; он же смотрел вперед так уверенно, точно хотел вызвать на поединок самого дьявола.

За высокоствольным лесом начался более молодой, а потом пошли заросли, через которые нельзя было пробраться. Тут пришлось им разобрать телеги, но они сделали это ловко и в одно мгновение ока. Колеса, дышла и передки сильные слуги перетащили на плечах, так же как сундуки и запасы пиши. Эта плохая дорога тянулась довольно долго, но все-таки к ночи они очутились в Будах, где смолокуры приняли их гостеприимно и уверили, что Чертовым оврагом, вернее вдоль него, можно добраться до города. Люди эти, сжившиеся с лесом, редко видали хлеб и муку, но не голодали, потому что всякой дичи и рыбы, которой так и кишели болота, было у них вдоволь. Они охотно угощали ими гостей, с жадностью протягивая руки к пирогам. Были между ними и женщины, и дети, все черные от смоляного дыма, был и старик между ними, лет за сто, помнивший резню, происшедшую в Ленчице в 1331 году, и разрушение города меченосцами. Мацько, чех и две девушки, хотя и слышали почти точно такой же рассказ серадзского приора, с любопытством слушали и этого деда, который, сидя перед костром и поправляя его, казалось, в то же время выгребал из-под пепла страшные воспоминания своей молодости. Да, в Ленчице, как и в Серадзи, не щадили даже костелов и ксендзов, а кровь стариков, женщин и детей струилась по ножам победителей. Меченосцы, вечно меченосцы! Мысли Мацьки и Ягенки непрестанно уносились к Збышке, который находился как бы в самой пасти волка, среди враждебного племени, не знающего ни жалости, ни законов гостеприимства. Сердце Сецеховны тоже млело, потому что она не была уверена, что в погоне за аббатом и им самим не придется ехать к этим ужасным людям…

Но потом старик стал рассказывать о битве под Пловцами, которой закончился набег меченосцев и в которой он сам участвовал с железным цепом в руках, в рядах пехоты, выставленной крестьянской гминой. В этой битве погиб чуть ли не весь род Градов, и потому Мацько хорошо знал все ее подробности, но и теперь, как нечто новое, слушал он рассказ о страшном разгроме немцев, когда они, как нива под дуновением ветра, легли под мечами польских рыцарей и войск короля Локотка.

— Помню, помню… — говорил дед. — Напали они на эту землю, сожгли замки и крепости, детей в колыбелях резали… Да пришла беда и на них. Эх, славная была битва! Еще бы, как закрою глаза, так и вижу то поле…

И он закрыл глаза и умолк, только слегка поправляя угли в костре, пока Ягенка, с нетерпением ожидавшая продолжения рассказа, не спросила:

— Как же это было?

— Как было? — переспросил дед. — Поле я помню, точно сейчас смотрю на него: были там заросли, справа мельница да клочок ржаного поля… Но после битвы не видно было ни зарослей, ни мельницы, ни ржи, всюду одно железо, мечи, топоры, копья да разбитые латы, одни на других, точно кто взял да и накрыл ими всю землю-матушку… Никогда я не видал столько побитого народа и столько человеческой крови…

Снова подкрепилось от этого воспоминания сердце Мацьки, и он сказал:

— Верно. Милостив Господь Бог. Охватили они тогда все королевство, как пламя, как мор. Не только Серадзь и Ленчицу, а и много других городов разрушили. И что же? Страсть, как живуч наш народ, и сила в нем неодолимая, неиссякаемая. Хоть и схватишь ты его, собачий сын меченосец, за горло, а задушить его не сумеешь, он же сам тебе зубы выколотит… Вы только поглядите: король Казимир и Серадзь, и Ленчицу так хорошо отстроил, что они лучше, чем были, и сеймы в них по-прежнему собираются, а меченосцы… как избили их под Пловцами, так и лежат они там, и гниют… Дай бог всегда такой конец.

Старый мужик, слушая эти слова, стал сперва кивать головой знак согласия, но под конец сказал:

— То-то, что не лежат и не гниют. После битвы велел король нам, пехотинцам, рыть канавы, окрестные мужики пришли помогать в этой работе. Лопаты так и загрохотали. Потом положили мы немцев в канавы и хорошенько засыпали, чтобы от них не пошла какая зараза, да только они там не остались.

— Как не остались? Что же с ними случилось?

— Я этого не видал, только скажу, что люди потом говорили. Настала после битвы метель жестокая и длилась она двенадцать недель, но только по ночам. Днем солнышко светило, как следует, а по ночам ветер чуть волос с головы не сдирал. Черти целыми тучами носились в метели, все с вилами, как налетит черт — так вилами в землю, вытащит меченосца да и тащит в пекло. Народ в Пловцах такой шум слышал, что казалось, будто собаки целыми стаями воют, да только того не могли понять, немцы ли это выли от страха и горя, или черти от радости. И тянулось это до тех пор, пока ксендзы канав не освятили и пока земля к новому году не замерзла так, что и вилы ее не брали.

Тут он замолчал, а потом прибавил:

— Но дай бог, господин рыцарь, такого конца, как вы говорили, потому что хоть я до этого и не доживу, но такие парнишки, как вот эти двое, доживут и не будут видеть того, на что смотрели мои глаза.

Сказав это, он стал пристально смотреть то на Ягенку, то на Сецеховну, дивясь их красивым лицам и качая головой.

— Точно мак во ржи, — сказал он, — таких я еще не видывал.

Так проговорили они часть ночи, а потом легли спать в шалашах, на мху, мягком, как пух, покрытом теплыми шкурами; когда же крепкий сон подкрепил их члены, на следующее утро, когда уже совсем рассвело, все тронулись в путь. Дорога вдоль оврага, правда, не была особенно легкой, не была и тяжелой, так что еще до заката солнца они увидели Ленчицкий замок. Город был заново отстроен на пепелище, частью из красного кирпича, частью даже из камня. Стены у него были высокие, вооруженные башнями, а костелы еще великолепнее серадзских. У доминиканцев они с легкостью получили сведения относительно аббата. Он был там, говорил, что ему лучше, радовался надежде, что совсем выздоровеет, и несколько дней тому назад тронулся в дальнейший путь. Мацьке уже не особенно важно было догнать его на дороге, потому что он уже решил везти девушек до самого Плоцка, куда и так отвез бы их аббат, но так как Мацько спешил к Збышке, то он обеспокоился другой вестью: уже после отъезда аббата реки так разлились, что ехать дальше было решительно невозможно. Доминиканцы, видя рыцаря с большой свитой, едущего, по его словам, к князю Земовиту, приняли и угощали их гостеприимно, и даже снабдили Мацьку на дорогу деревянной дощечкой, на которой написана была по-латыни молитва архангелу Рафаилу, патрону путешественников.

Вынужденное пребывание в Ленчице длилось две недели, причем один из оруженосцев старосты замка открыл, что слуги проезжего рыцаря — девушки, и сразу отчаянно влюбился в Ягенку. Чех хотел тотчас же вызвать его на утоптанную землю, но так как это было накануне отъезда, то Мацько отказал ему в разрешении.

Когда они тронулись в дальнейший путь к Плоцку, ветер немного осушил дороги, потому что хотя дожди шли часто, все-таки они, как обычно бывает весной, были непродолжительны. Были они теплые и сильные, потому что весна уже окончательно наступила. На полях по бороздам сверкали светлые полосы воды, с пашен доносился в дуновениях ветра сильный запах мокрой земли. Болота покрылись травой, в лесах зацвели подснежники, в чаще весело пели птицы. Сердца путников были охвачены новой бодростью и надеждой, особенно потому, что ехать им было хорошо, и потому, что через шестнадцать дней пути они остановились у ворот Плоцка.

Но приехали они ночью, когда ворота города были уже заперты, и им пришлось ночевать у ткача перед стенами. Девушки, легши спать поздно, заснули после усталости и неудобств, сопряженных с длинным путешествием, как убитые. Мацько, которого не могла одолеть никакая усталость, не хотел будить их, но сам, как только ворота были отперты, пошел в город, легко разыскал собор и дом епископа, в котором первой новостью, какую он услыхал, было известие, что аббат умер неделю тому назад.

Он умер неделю тому назад, но, по тогдашним обычаям, шесть дней длились похоронные обряды, само же погребение должно было состояться только сегодня, а после погребения — поминки и обед в память усопшего.

От великого огорчения Мацько даже не стал осматривать город, который он, впрочем, немного знал с тех пор, когда ездил с письмом княгини Александры к магистру; он как можно скорее вернулся в дом ткача, говоря себе по дороге:

— Ну помер — и вечный ему покой. Ничего с этим не поделаешь, но что я теперь стану делать с этими девками?

И он стал думать, не лучше ли оставить их у княгини Александры, или у княгини Анны Дануты, или, может быть, отвезти в Спыхов. Дело в том, что во время пути ему не раз приходило в голову, что если бы оказалось, что Дануся умерла, то не мешало бы Ягенке быть поблизости от Збышки. Он не сомневался, что Збышко будет долго грустить по той девушке, которую полюбил больше всего на свете, но не сомневался и в том, что такая девушка, как Ягенка, находясь тут же, под боком, сделает свое дело. Поэтому, и притом будучи глубоко уверен, что Дануся пропала, он не раз думал, что в случае смерти аббата не следует никуда отсылать Ягенку. Но так как он был несколько охоч до мирских благ, то беспокоило его и наследство, оставшееся после аббата. Правда, аббат сердился на них и грозился, что ничего им не оставит, но что если перед смертью взяло его раскаяние? Что он завещал что-то Ягенке, это было несомненно, потому что об этом он не раз говорил в Згожелицах, так что через Ягенку это и так могло не миновать Збышку. И вот минутами охватывало Мацьку желание остаться в Плоцке, разузнать, что и как, и заняться этим делом, но он тотчас заглушал в себе эти мысли.

"Я буду здесь, — думал он, — хлопотать о богатстве, а мальчуган мой, быть может, простирает там, из какого-нибудь подземелья меченосцев, ко мне руки и ждет от меня помощи".

Действительно, был один выход: оставить Ягенку под опекой княгини и епископа с просьбой, чтобы они не давали ее в обиду, если аббат ей что-нибудь оставит. Но выход этот не вполне понравился Мацьке. "У девушки, — говорил он себе, — и так есть хорошее приданое, а если она и после аббата получит наследство, так женится на ней какой-нибудь мазур, вот и все".

И старый рыцарь испугался этой мысли, потому что подумал, что в таком случае и Дануся, и Ягенка могут пройти мимо рук Збышки, а этого он не хотел ни за что на свете.

— Какую ему Бог судил, та пусть и будет, но хоть одна должна быть обязательно.

В конце концов, он решил прежде всего спасать Збышку, а Ягенку, если придется с ней расстаться, оставить либо в Спыхове, либо у княгини Дануты, а не здесь, в Плоцке, где двор был гораздо великолепнее и где было вдоволь красивых рыцарей.

Обремененный этими мыслями, он быстро шел к дому ткача, чтобы известить Ягенку о смерти аббата, но в душе давал себе слово, что сразу ей этого не скажет, потому что внезапная и печальная новость может повредить здоровью девушки. Придя домой, он застал уже обеих одетыми, даже прифрантившимися и веселыми, как сороки; поэтому он сел на лавку, позвал работников ткача, велел подать себе миску теплого пива, потом нахмурил и без того суровое лицо и сказал:

— Слышишь, как звонят в городе? Угадай же, отчего звонят, потому что нынче ведь не воскресенье, а утреню ты проспала. Хочешь видеть аббата?

— Конечно, хочу, — сказала Ягенка.

— Ну так ты так же его увидишь, как свои уши.

— Неужели он еще куда-нибудь уехал?

— То-то, что уехал. Да разве не слышишь ты, как звонят?

— Умер? — вскричала Ягенка.

— Молись за его душу.

Ягенка и Сецеховна тотчас же стали на колени и звонкими, как колокольчики, голосами стали читать молитву за умерших. Потом слезы градом покатились по лицу Ягенки, потому что она очень любила аббата, который хоть и был резок с людьми, но никого не обижал, делал много добра, а ее, крестницу свою, любил как родную дочь. Мацько, вспомнив, что это был родственник его и Збышки, тоже растрогался и заплакал было, и только когда часть огорчения вышла у него со слезами, взял чеха и обеих девушек в костел, на погребение.

Похороны были пышные. Впереди процессии шел сам епископ Якуб из Курдванова, присутствовали все ксендзы и монахи, живущие в Плоцке, звонили во все колокола, говорились речи, которых никто, кроме духовенства, не понимал, потому что произносились они по-латыни, а потом и духовенство, и все светские особы вернулись к епископу на обед.

Пошел и Мацько, взяв с собой двух пажей своих, потому что, как родственник покойника и знакомый епископа, имел на то полное право. Епископ с своей стороны принял его, как родственника покойного, благосклонно и внимательно, но как только поздоровался, сейчас же сказал:

— Вам, Градам из Богданца, завещаны какие-то леса, а то, что остается и что не пойдет в пользу монастырей и аббатства, должно принадлежать его крестнице, некоей Ягенке из Згожелиц.

Мацько, на многое не рассчитывавший, рад был и лесам, епископ же не заметил, что один из слуг старого рыцаря при упоминании о Ягенке из Згожелиц поднял к небу похожие на увлажненные васильки глаза и сказал:

— Пошли ему Господь, но мне бы больше хотелось, чтобы он был жив.

Мацько обернулся и сердито сказал:

— Молчать, а то совсем осрамишься.

Но вдруг он замолк, в глазах его мелькнуло изумление, потом лицо его стало злым, похожим на волчью морду, потому что на некотором расстоянии от себя он увидел возле дверей, в которые входила княгиня Александра, почтительно изогнувшегося в придворном поклоне Куно Лихтенштейна, того самого, из-за которого чуть не погиб в Кракове Збышко.

Ягенка никогда в жизни не видела Мацьки таким, лицо его исказилось, из-под усов его сверкнули зубы, он мгновенно повернул пояс и направился к ненавистному меченосцу.

Но на половине дороги он остановился и широкой ладонью провел по волосам. Он вовремя вспомнил, что при плоцком дворе Лихтенштейн может находиться только в качестве гостя или, что вероятнее, в качестве посла, и что если бы он, ничего не спрашивая, напал на него, то поступил бы точно так же, как Збышко на дороге из Тынца.

Поэтому, будучи умнее и опытнее, чем Збышко, он поборол себя, снова перевернул пояс, сделал спокойное лицо, подождал, а потом, когда княгиня, поздоровавшись с Лихтенштейном, стала разговаривать с епископом Якубом из Курдванова, подошел к ней; низко поклонившись, он ей напомнил, кто он, и сказал, что почитает ее своей благодетельницей за то письмо, которым она его когда-то снабдила.

Княгиня еле помнила его лицо, но легко вспомнила и письмо, и все происшествие. Ей также было известно, что произошло при соседнем мазовецком дворе: она слышала о Юранде, о похищении его дочери, о женитьбе Збышки и о его поединке с Ротгером. Все это чрезвычайно занимало ее, как какая-нибудь рыцарская повесть или одна из тех песен, какие распевались в Германии менестрелями, а в Мазовии — рибальтами. Правда, меченосцы не были ей так ненавистны, как жене Януша, Анне Дануте, особенно потому, что, желая склонить ее на свою сторону, они наперебой старались выказать ей уважение, льстили ей и осыпали щедрыми дарами, но в этом деле сердце ее было на стороне влюбленных. Она готова была помочь им, а кроме того, ей доставляло удовольствие, что перед ней стоит человек, который может самым подробным образом рассказать ей про все события.

А Мацько, который заранее решил во что бы то ни стало добиться покровительства и помощи у влиятельной княгини, видя, с каким вниманием она слушает, охотно рассказывал ей о несчастной судьбе Збышки и Дануси и растрогал ее почти до слез, тем более что и сам он лучше кого бы то ни было чувствовал несчастье племянника и всей душой скорбел о том.

— Я в жизни своей не слыхала ничего более трогательного, — сказала наконец княгиня. — Особенно жалко их потому, что он уже женился на этой девушке, уже она была его, а никакого счастья он не изведал. Так вы думаете, что это меченосцы? У нас говорили о разбойниках, которые обманули меченосцев, отдав им другую девушку. Говорили также о письме Юранда…

— Это дело разрешено уже не человеческим судом, а Божьим. Говорят, великий был рыцарь этот Ротгер, а пал от руки мальчика.

— Ну это такой мальчик, — с улыбкой сказала княгиня, — что лучше ему поперек дороги не становиться. Вам нанесена обида, верно, и вы справедливо жалуетесь, но ведь из тех четверых трое уже умерли, да и старик, который остался, тоже, как я слыхала, еле избежал смерти.

— А Дануся? А Юранд? — отвечал Мацько. — Где они? Богу одному ведомо, не случилось ли чего и со Збышкой, он поехал в Мальборг.

— Я знаю, но меченосцы совсем не такие негодяи, как вы думаете. В Мальборге, возле магистра и его брата Ульриха, настоящего рыцаря, с вашим племянником ничего худого случиться не могло; да вероятно, у него были письма от князя Януша. Разве только, если он там вызвал какого-нибудь рыцаря и был побежден, потому что в Мальборге всегда много знаменитейших рыцарей из всех стран.

— Ну этого я не особенно боюсь, — сказал старый рыцарь. — Только бы не заперли его в подземелье, только бы не убили предательски, да было бы у него в руках какое ни на есть оружьишко, тогда уж я не очень боюсь. Раз только нашелся человек сильнее его, тот повалил его на турнире: князь мазовецкий, Генрик, который был здесь епископом и влюбился в красавицу Рингаллу. А кроме того, он наверняка вызвал бы только одного человека, которого и я поклялся вызвать и который находится здесь.

Сказав это, он указал глазами на Лихтенштейна, разговаривавшего с воеводой плоцким.

Но княгиня насупила брови и строгим, холодным тоном, каким говорила всегда, когда ее охватывал гнев, сказала:

— Клялись вы или не клялись, помните, что он у нас в гостях; кто хочет быть нашим гостем, должен вести себя смирно.

— Знаю, милосердная госпожа, — отвечал Мацько. — Ведь я уже повернул было пояс и пошел к нему навстречу, но сдержал себя, подумав, что, может быть, он здесь в качестве посла.

— Да, и в качестве посла. Человек же он у себя на родине значительный, сам магистр спрашивает у него советов и вряд ли ему в чем-либо откажет. Может быть, Господь Бог так сделал, что не было его в Мальборге, когда был там ваш племянник, потому что Лихтенштейн, говорят, хоть и из хорошего рода, но зол и мстителен. Он узнал вас?

— Не особенно мог узнать, потому что мало меня видал. На Тынецкой дороге мы были в шлемах, а потом я только раз был у него по делу Збышки, но вечером, потому что откладывать нельзя было, да еще раз видались мы на суде. С тех пор я изменился, и борода у меня заметно поседела. Я заметил, что и теперь он смотрел на меня, но только потому, что я долго разговариваю с вами, потом он спокойно отвел глаза в другую сторону. Збышку он бы узнал, а меня забыл, про клятву же мою, может быть, и не слышал, потому что ему надо думать о тех, кто получше.

— Как это получше.

— Да его поклялись вызвать и Завиша из Гарбова, и Повала из Тачева, и Мартин из Вроцимовиц, и Пашко Злодей, и Лис из Тарговиска. Каждый из них, милосердная госпожа, с десятью такими справится. Лучше было ему не родиться, чем один такой меч чувствовать над головой. А я не только не напомню ему о вызове, но даже постараюсь войти с ним в добрые отношения.

— Что так?

Лицо Мацьки стало хитрым, похожим на голову старой лисицы.

— Чтобы он дал мне какое-нибудь письмо, с которым я безопасно мог бы ездить по землям меченосцев и в случае надобности помочь Збышке.

— Разве это согласно с рыцарской честью? — спросила с улыбкой княгиня.

— Согласно, — уверенно отвечал Мацько. — Если бы я, к примеру, в бою напал на него сзади и не крикнул бы, чтобы он обернулся, тогда, конечно, я покрыл бы себя позором, но в мирное время умом поддеть врага, этого не осудит ни один истинный рыцарь.

— Так я вас познакомлю, — отвечала княгиня.

И сделав знак Лихтенштейну, она познакомила с ним Мацьку, подумав, что если даже Лихтенштейн узнает его, то и так не произойдет ничего особенного.

Но Лихтенштейн не узнал старика, потому что действительно на Тынецкой дороге видел его в шлеме, а потом разговаривал с ним только раз, да и то вечером, когда Мацько приходил просить, чтобы он простил Збышке вину.

Хотя он поклонился довольно гордо, но, увидев за рыцарем двух красивых, богато одетых пажей, подумал, что не у всякого могут быть такие. Лицо его несколько прояснилось, хотя он не перестал с важностью выпячивать губы, что делал всегда, когда имел дело не с владетельной особой.

Княгиня же сказала, указывая на Мацьку:

— Этот рыцарь едет в Мальборг, и я сама поручаю его милости великого магистра, но он, прослышав об уважении, каким вы пользуетесь в ордене, хотел бы иметь письмо и от вас.

Сказав это, она отошла к епископу, а Лихтенштейн устремил на Мацьку свои холодные, стальные глаза и спросил:

— Какая же причина побуждает вас посетить нашу благочестивую и скромную столицу?

— Благородная и благочестивая причина, — отвечал Мацько, поднимая глаза кверху. — Если бы было иначе, милостивая княгиня за меня не ручалась бы. Но кроме выполнения благочестивых обетов, я хотел бы также познакомиться с вашим магистром, который насаждает на земле мир и считается славнейшим рыцарем на земле.

— За кого ручается милостивая княгиня, госпожа наша и благодетельница, тому не придется жаловаться на скромное наше гостеприимство; но что касается магистра, то вам трудно будет его увидеть, потому что уже с месяц тому назад он уехал в Гданск, а оттуда собирался в Кролевец и на границу, потому что сей миролюбивый муж принужден все-таки защищать владения ордена от разбойничьих набегов Витольда.

Услышав это, Мацько так заметно огорчился, что Лихтенштейн, от глаз которого не могло скрыться ничто, сказал:

— Вижу, что вам так же хотелось бы видеть магистра, как и исполнить обеты.

— Хотелось бы, хотелось бы! — быстро ответил Мацько. — Так, значит, уж неизбежна война с Витольдом из-за Жмуди?

— Он сам ее начал, вопреки своим клятвам, помогая бунтовщикам.

Наступило краткое молчание.

— Ну, пошли Господи столько удачи ордену, сколько он этого заслуживает! — сказал наконец Мацько. — Если не могу увидать магистра, то хоть обеты выполню.

Но несмотря на эти слова, он сам не знал, что ему теперь делать, и с глубокой печалью в душе задавал себе вопрос:

— Где мне теперь искать Збышку и где я найду его?

Легко было предвидеть, что если магистр покинул Мальборг и отправился на войну, то нечего искать в Мальборге и Збышку. Во всяком случае — надо получить о нем более подробные сведения. Старик Мацько очень расстроился, но так как он умел скоро находить выход, то и решил не терять времени и на другой же день утром ехать дальше. Получить письмо от Лихтенштейна, с помощью княгини Александры, к которой комтур питал безграничное доверие, удалось легко. Мацько получил письма к бродницкому старосте и к великому госпиталиту в Мальборге, но за это подарил Лихтенштейну серебряный кубок вроцлавской чеканки; такие кубки рыцари обыкновенно ставили на ночь с вином возле своего ложа, чтобы в случае бессонницы у них было под рукой и лекарство от нее, и развлечение. Щедрость Мацьки несколько удивила чеха, который знал, что старый рыцарь не особенно любит осыпать дарами кого бы то ни было, в особенности же немцев. Но Мацько сказал:

— Я сделал это потому, что дал клятву и должен с ним драться, но я не мог бы наступить на горло человеку, оказавшему мне услугу. Не в нашем обычае убивать благодетелей!..

— А все-таки хорошего кубка жаль! — отвечал чех.

Но Мацько на это возразил:

— Не бойся, я ничего не делаю без смысла. Если Господь Бог приведет меня победить немца, так я и кубок получу обратно, и еще вместе с ним много всяких хороших вещей.

Потом, призвав и Ягенку, стали они совещаться, что делать дальше. Мацьке приходило в голову оставить и ее, и Сецеховну в Плоцке под покровительством княгини Александры, особенно ввиду завещания аббата, которое хранилось у епископа. Но девушка воспротивилась этому со всей силой своей непоколебимой воли. Правда, ехать без нее было бы легче, потому что на ночлегах не нужно было бы искать отдельных комнат, ни думать о предотвращении опасностей и о других вещах такого же рода. Но ведь не для того уехали они из Згожелиц, чтобы сидеть в Плоцке. Раз завещание у епископа, оно не пропадет, что же касается девушек, то если бы выяснилось, что им необходимо остаться где-нибудь по дороге, то лучше им остаться у княгини Анны, чем У Александры, потому что при том дворе не так любят меченосцев и больше любят Збышку. Правда, Мацько сказал на это, что ум — дело не женское и что не пристало девушке "судить да рядить" так, словно у нее и на самом деле есть Ум, но все-таки он не особенно противился, а вскоре и совсем уступил, когда Ягенка, отведя его в сторону, со слезами на глазах заговорила:

— Вот что… Бог видит, что каждое утро и каждый вечер я молю Его за эту Данусю и за счастье Збышки. Господь Бог все это хорошо знает. Но и Глава, и вы говорите, что она уже погибла и что живой ей из рук меченосцев не уйти… Если так, то я…

Тут она немного смутилась, слезы медленно покатились по щекам ее, и она шепотом договорила:

— То я хочу быть поближе к Збышке!..

Мацьку тронули эти слова и слезы, но он ответил:

— Если та погибнет, Збышко с горя и не поглядит на тебя!..

— Я и не хочу, чтобы он на меня глядел, а только хочу быть возле него!

— Ведь ты же знаешь, что я хотел бы того же, чего и ты; но в первом порыве горя он же может обидеть тебя!..

— Ну и пусть обижает, — отвечала она с грустной улыбкой. — Но этого он не сделает, потому что не будет знать, что это я.

— Он тебя узнает.

— Нет, не узнает. Ведь и вы не узнали. Вы скажете ему, что это не я, а Ясько, а ведь Ясько совсем похож на меня лицом. Вы скажете, что он вырос — и все тут, а Збышке и в голову не придет, что это не Ясько!..

Мацько подумал еще, но в конце концов уступил, и они стали говорить о дороге. Собирались выехать завтра. Мацько решил направиться во владения меченосцев, добраться до Бродницы, и если бы магистр, вопреки предположениям Лихтенштейна, оказался еще в Мальборге, ехать в Мальборг, а в противном случае направиться вдоль границы к Спыхову, расспрашивая дорогой о молодом польском рыцаре и его свите. Старый рыцарь надеялся даже на то, что он скорее получит сведения о Збышке в Спыхове или при дворе князя Януша варшавского, нежели где-нибудь в другом месте.

И на другой день они поехали. Весна уже окончательно вступила в свои права, и разлив рек, особенно Скры и Дрвенцы, настолько препятствовали путешественникам, что только на десятый день после отъезда из Плоцка они переехали через границу и очутились в Броднице. Городок был чистенький и приличный, но тотчас по приезде можно было увидеть суровость немецкого владычества, потому что огромная каменная виселица [35], построенная за городом, по дороге в Горченицу, украшена была телами повешенных, из которых одна была женщина. На сторожевой башне и на замке развевались флаги с изображением красной руки на белом поле. Однако путники не застали в городе самого комтура, потому что он с частью гарнизона во главе местного дворянства отправился в Мальборг. Объяснения эти дал Мацьку старый меченосец, слепой на оба глаза, бывший когда-то комтуром Бродницы, а после того, привязавшись к замку и городу, доживал в нем остатки дней. Когда капеллан прочитал ему письмо Лихтенштейна, он принял Мацьку гостеприимно, а так как, живя среди поляков, он хорошо говорил по-польски, то Мацько легко было с ним разговаривать. Случилось также, что за шесть недель до того он ездил в Мальборг, куда его, как опытного рыцаря, вызвали на военный совет, и потому он знал, что делается в столице. Спрошенный о молодом польском рыцаре, он сказал, что имени не помнит, но слыхал об одном, который сперва вызывал изумление тем, что, несмотря на юные годы, прибыл в качестве уже опоясанного рыцаря, а потом счастливо сражался на турнире, устроенном великим магистром в честь чужеземных гостей перед отправлением в поход. Понемногу старик даже припомнил, что этого рыцаря полюбил и взял под свое покровительство могущественный и благородный брат магистра, Ульрих фон Юнгинген, и что дал ему письма, с которыми юноша уехал, кажется, на восток. Мацько весьма обрадовался этим известиям, потому что почти не сомневался, что этот молодой рыцарь был Збышко. Великий госпиталит или другие оставшиеся в Мальборге рыцари ордена могли, пожалуй, дать еще более точные указания, но никак не могли точно определить, где находится Збышко. Поэтому Мацько не было необходимости сию же минуту ехать в Мальборг. Впрочем, сам он лучше всех знал, где надо искать Збышку, потому что нетрудно было догадаться, что он кружил возле Щитно, или же, если не нашел Дануси там, занимается поисками в более отдаленных восточных замках и областях.

Поэтому, не теряя времени, поехали они на восток, к Щитно. Ехали быстро, потому что частые города и местечки соединены были между собой дорогами, которые меченосцы, а вернее живущие в городах купцы, содержали в исправности, почти так же хорошо, как содержались польские дороги, создавшиеся под хозяйственной и твердой рукой короля Казимира. К тому же и погода настала чудесная. Ночи были звездные, дни светлые, а в полдень дул теплый, сухой ветерок, вливавший в грудь здоровье и бодрость. На полях зазеленели хлеба, луга покрылись цветами, а сосновые леса начинали распространять запах смолы. За всю дорогу до Видзбарка, а оттуда до Дялдова и дальше, до самого Недзбожа, путники не видали на небе ни облачка. Только в Недзбоже, ночью, прошел ливень с грозой, первый за эту весну; но она длилась недолго, и на следующий день утро опять было ясное, розовое, золотое и до того светлое, что куда ни глянь — все сверкало алмазами и жемчугами, и весь край, казалось, улыбался небу и радовался жизни.

В такое-то утро свернули от Недзбожа к Щитно. Мазовецкая граница была недалеко, и они легко могли направиться к Спыхову. Была даже минута, когда Мацько хотел это сделать, но, взвесив все, предпочел пробраться прямо к страшному гнезду меченосцев, где так мрачно разрешилась часть судьбы Збышки. Поэтому, взяв крестьянина-проводника, он велел ему вести обоз в Щитно, хотя проводник и не был непременно нужен, потому что от Недзбожа шла прямая дорога, на которой белыми камнями были отмечены немецкие мили.

Проводник ехал на несколько десятков шагов впереди, за ним ехали верхом Мацько и Ягенка, потом, довольно далеко от них, чех с красавицей Сецеховной, а потом шли воза, окруженные вооруженными слугами. Было раннее утро. Розовая краска не сошла еще с восточного края неба, хотя солнце уже сияло, превращая в опалы капли росы на траве и деревьях.

— Не боишься ты ехать в Щитно? — спросил Мацько.

— Не боюсь, — отвечала Ягенка. — Господь Бог бережет меня, потому что я сирота.

— Ну там ни во что не верят. Этот Данфельд, которого Юранд убил вместе с Годфридом, был хуже всякой собаки. Так говорил чех. Вторым после Годфрида был Ротгер, который пал от Збышкова топора, но и этот старик окаянный, он душу дьяволу продал!.. Люди ничего толком не знают, но я так Думаю, что если Дануся погибла, то от его руки. Говорят, с ним тоже что-то случилось, но княгиня в Плоцке сказала мне, что он вывернулся. С ним-то нам и придется иметь дело в Щитно. Хорошо, что у нас есть письмо от Лихтенштейна, потому что его, кажется, эти собачьи дети боятся больше, чем самого магистра… Он, говорят, очень важный и мстительный… Малейшей вины не простит… Без этого письма не ехали бы мы так спокойно в Щитно.

— А как зовут этого старика?

— Зигфрид де Леве.

— Бог даст, мы с ним справимся.

— Бог даст!..

Тут Мацько засмеялся и, помолчав, снова заговорил:

— Говорит мне в Плойке княгиня: "Жалуетесь вы на них, жалуетесь, как барашки на волков, а между тем, говорит, из этих волков троих уже в живых нет, потому что невинные барашки их задушили". По правде сказать, это так и есть…

— А Дануся? А ее отец?

— То же и я княгине сказал. Но в душе я рад, что, оказывается, и нас обижать небезопасно. Знаем-таки мы, как взять топорище в руки да размахнуться, как следует. А что касается Дануси и Юранда, так это правда. Я думаю так же, как и чех, что их уже нет на свете, но в сущности никто хорошо ничего не знает… Юранда мне тоже жаль, потому что и при жизни намучился он из-за этой девушки, а если умер, то тяжелой смертью.

— Как кто при мне о нем заговорит, так я сейчас же об отце вспоминаю, которого тоже уже на свете нет, — отвечала Ягенка.

Говоря это, она подняла увлажнившиеся глазки к небу. А Мацько покачал головой и сказал:

— Он теперь у Господа Бога и, конечно, получил вечное блаженство, потому что лучше его, пожалуй, не было человека во всем нашем королевстве!..

— Ох, не было, не было, — вздохнула Ягенка.

Но дальнейшую их беседу прервал проводник, который внезапно остановил лошадь, потом поворотил ее, галопом подъехал к Мацьке и закричал каким-то странным, испуганным голосом:

— Боже мой! Смотрите, господин рыцарь, кто-то идет к нам навстречу с холма.

— Кто? Где? — вскричал Мацько.

— Да вон там!.. Великан, что ли, какой?

Мацько с Ягенкой сдержали лошадей, посмотрели в указанном проводником направлении и, действительно, увидали в отдалении, на холме, какую-то фигуру, размеры которой, казалось, значительно превышали обычные человеческие размеры.

— Он верно говорит: детина здоровый, — проворчал Мацько.

Потом он нахмурился, сплюнул на сторону и сказал:

— Чур меня!

— Отчего вы чураетесь? — спросила Ягенка.

— Оттого что я вспомнил, как в точно такое же утро мы со Збышкой на дороге из Тынца увидели точно такого же словно бы великана. Тогда говорили, что это Вальгер Удалой… А оказалось, что это был Повала из Тачева, и ничего худого из этого не вышло. Чур нас!

— Это не рыцарь, потому что идет пешком, — сказала Ягенка, напрягая зрение. — И я даже вижу, что он без оружия, только посох держит в левой руке…

— И ощупывает им дорогу, точно ночью, — прибавил Мацько.

— И еле идет! Слепой он, что ли?

— Так и есть, слепой!

Они поехали вперед и через несколько времени остановились перед стариком, который, необычайно медленно спускаясь с пригорка, ощупывал дорогу посохом.

Это был старик, действительно, огромного роста, хотя вблизи он перестал им казаться великаном. Оказалось также, что он был совершенно слеп. Вместо глаз были у него две красные впадины. Кроме того, у него не было правой руки, вместо которой висел узел из грязной тряпки. Седые волосы спускались у него до самых плеч, а борода доходила до пояса.

— Нет у несчастного ни поводыря, ни собаки, сам ощупью дорогу ищет, — сказала Ягенка, — не можем же мы оставить его без всякой помощи. Не знаю, поймет ли он меня, но я заговорю с ним по-польски.

Сказав это, она проворно спрыгнула с лошади и, остановившись перед нищим, стала искать денег в кожаном кошельке, висящем у нее на поясе.

Между тем нищий, услышав перед собой конский топот и голоса людей, протянул вперед посох и поднял голову, как делают слепые.

— Слава Господу Богу нашему! — сказала девушка. — Понимаете, дедушка, по-христиански?

Он, услыхав ее приятный, молодой голос, вздрогнул, по лицу его пробежал какой-то странный отблеск, как бы волнения и грусти, он закрыл веками свои пустые глазные впадины и вдруг, бросив посох, упал перед ней на колени и поднял руки кверху.

— Встаньте! Я и так помогу вам! Что с вами? — спросила с удивлением Ягенка.

Но он не ответил ничего, только две слезы покатились по его щекам, а изо рта вырвался звук, похожий на стон:

— А!.. А!..

— Боже ты мой! Да вы немой, что ли?

— А!.. А!..

Произнеся этот звук, он поднял руку, сперва перекрестился, а потом стал водить ею по губам.

Ягенка, не поняв его, взглянула на Мацьку, который сказал:

— Что-то он тебе так показывает, словно ему язык отрезали!

— Отрезали вам язык? — спросила девушка.

— А! А! А! А! — несколько раз повторил нищий, кивая головой.

Потом он указал пальцами на глаза, потом выставил вперед обрубок правой руки, а левой сделал движение, похожее на удар меча. Теперь и Ягенка и Мацько поняли его.

— Кто это сделал с вами? — спросила Ягенка.

Нищий снова несколько раз сделал в воздухе знак креста.

— Меченосцы! — воскликнул Мацько. Старик утвердительно кивнул головой.

Настало молчание. Мацько и Ягенка с тревогой переглядывались, потому что перед ними было явное доказательство той безжалостности и жестокости, какими отличались рыцари ордена.

— Строгий суд, — сказал наконец Мацько. — Тяжело его наказали, и бог знает, справедливо ли! Этого мы не узнаем. Хоть бы знать, куда его отвести, потому что это, должно быть, человек здешний. По-нашему он понимает, потому что простой народ здесь тот же, что и в Мазовии.

— Ведь вы понимаете, что мы говорим? — спросила Ягенка.

Нищий кивнул головой.

— А вы здешний?

— Нет, — ответил жестами старик.

— Так, может быть, из Мазовии?

— Да.

— Вы подданный князя Януша?

— Да.

— А что же вы делали у меченосцев?

Старик не мог ответить, но на лице его тотчас отразилось такое страдание, что жалостливое сердце Ягенки вздрогнуло, и даже Мацько, хотя немногое могло растрогать его, сказал:

— Небось изобидели его собачьи дети, может быть, и без вины с его стороны. Ягенка сунула в руку нищего несколько мелких монет.

— Слушайте, — сказала она. — Мы вас не оставим. Вы поедете с нами в Мазовию, и в каждой деревне мы будем вас спрашивать, не ваша ли это. Может быть, как-нибудь догадаемся. А теперь встаньте, потому что ведь мы не святые.

Но он не встал, а напротив, нагнулся и обнял ее ноги, точно поручая себя ее покровительству и благодаря, но и при этом в лице его промелькнуло что-то, похожее на удивление и разочарование. Может быть, судя по голосу, он думал, что стоит перед девушкой, а между тем рука его почувствовала кожаные сапоги, какие носили в дороге рыцари и пажи.

А Ягенка сказала:

— Так и будет. Сейчас подойдут наши воза, вы отдохнете и подкрепитесь. Но в Мазовию вы не сразу поедете, потому что нам надо прежде заехать в Щитно.

При этих словах старик вскочил. Ужас и удивление отразились на его лице. Он раскинул руки, словно желая преградить путь, а из уст его стали вырываться дикие, полные ужаса звуки.

— Что с вами? — воскликнула испуганная Ягенка.

Но чех, подъехавший с Сецеховной и внимательно всматривавшийся в нищего, вдруг с изменившимся лицом обратился к Мацьке и каким-то странным голосом проговорил:

— Боже мой! Позвольте мне, господин, поговорить с ним, потому что вы и не знаете, кто это может быть.

Потом, не спрашивая разрешения, он подбежал к нищему, положил руку ему на плечо и стал спрашивать:

— Вы из Щитно идете?

Старик, как бы пораженный звуком его голоса, успокоился и кивнул головой.

— А не искали вы там своего ребенка?

Глухой стон был единственным ответом на этот вопрос.

Тогда Глава слегка побледнел, еще с минуту всматривался своим рысьим взглядом в лицо старика, а потом медленно и раздельно проговорил:

— Так вы Юранд из Спыхова?

— Юранд! — закричал Мацько.

Но Юранд в эту минуту покачнулся и упал без чувств. Пережитые страдания и усталость с дороги свалили его с ног. Вот уже десятый день шел он ощупью, палкой ища дорогу, голодая, мучаясь и не понимая, куда идет. Не имея возможности спрашивать о дороге, днем руководствовался он только теплотой солнечных лучей, а ночи проводил в канавах у дороги. Когда ему случалось проходить по деревне или когда он встречал идущих навстречу людей, он стонами и движениями руки выпрашивал подаяния. Но редко помогала ему милосердная рука, потому что везде принимали его за преступника, которого постигла кара закона и правосудия. Уже два дня питался он древесной корой или листьями и начал даже сомневаться, что когда-нибудь попадет в Мазовию, как тут внезапно окружили его добрые сердца своих людей, родные голоса, из которых один напомнил ему сладостный голос дочери. Когда же в конце концов было произнесено его имя, волнение его перешло всякие границы, сердце его сжалось, мысли вихрем закружились в голове, и он упал бы лицом в дорожную пыль, если бы его не поддержали сильные руки чеха.

Мацько соскочил с лошади, потом оба они взяли его, понесли к обозу и уложили на устланной соломой телеге. Там Ягенка и Сецеховна, приведя его в чувство, накормили его и напоили вином, причем Ягенка, видя, что он не может удержать кубка, сама подавала ему. Потом он заснул крепким сном, от которого проснулся только через три дня.

Между тем путники стали наскоро совещаться.

— Я скажу коротко, — проговорил Ягенка, — теперь надо ехать не в Щитно, а в Спыхов, чтобы оставить его в безопасном месте, у своих людей, и чтобы за ним был уход.

— Ишь ты, как решаешь, — возразил Мацько. — В Спыхов надо его отослать, но мы необязательно должны ехать все туда, потому что его может отвезти один воз.

— Я ничего не решаю, а только думаю, что от него можно бы узнать очень многое о Збышке и о Данусе.

— А как ты станешь с ним говорить, коли у него языка нет?

— А кто же, как не он, показал вам, что нет? Вот видите, мы и без разговора все узнали, что нам было нужно, а что же будет, когда мы привыкнем к его жестам? Спросите-ка его, например, приезжал Збышко из Мальборга в Щитно или нет. Он или кивнет головой, или покачает. То же самое и о других вещах.

— Верно, — воскликнул чех.

— Не спорю и я, что правда, — сказал Мацько, — у меня тоже была эта мысль, только я сперва думаю, а потом говорю.

Сказав это, он приказал обозу свернуть к мазовецкой границе. Во время пути Ягенка то и дело подъезжала к возу, на котором лежал Юранд, боясь, как бы он не умер во сне.

— Не узнал я его, — сказал Мацько, — да и неудивительно. Человек был — что твой тур. Говорили о нем мазуры, что он один из всех их мог бы подраться с самим Завишей, а теперь словно скелет.

— Ходили слухи, — сказал чех, — что его пытали, да иные и верить не хотели, что христиане могут так поступать с рыцарем, у которого патрон — тот же святой Георгий.

— Слава богу, что Збышко хоть отчасти отомстил за него. Но посмотрите только, какая разница между нами и ими. Правда, из четырех собачьих детей трое уже погибли, но погибли в бою, и никто ни одному из них языка в плену не отрезал и глаз не выковырял.

— Бог их накажет, — сказала Ягенка.

Мацько обратился к чеху:

— А как же ты его узнал?

— Сначала я тоже его не узнал, хотя видел его позже, чем вы, господин. Но у меня что-то мелькнуло в голове, и чем больше я присматривался, тем больше мелькало… Ни бороды у него не было, ни седых волос, сильный был человек, как же было узнать его в таком состоянии? Но когда панна сказала, что мы едем в Щитно, а он завыл, тут у меня и открылись глаза.

Мацько задумался.

— Из Спыхова надо бы отвезти его к князю, который, конечно, не может оставить без всякого внимания такой обиды, нанесенной человеку значительному.

— Отрекутся они, господин, они украли у него ребенка предательски и отреклись, а о рыцаре из Спыхова скажут, что он и руки, и глаза, и языка лишился в битве.

— Верно, — сказал Мацько. — Ведь они когда-то самого князя забрали в плен. Не может он с ними воевать, потому что не сладит; разве только, если ему наш король поможет. Говорят да говорят люди о большой войне, а тут даже и маленькой нет.

— А с князем Витольдом?

— Слава богу, что хоть этот их ни во что не ставит… Эх, князь Витольд! Вот это князь! И хитростью они его не одолеют, потому что он один хитрее, чем они все вместе. Бывало, прижмут его подлецы так, что конец ему приходит, меч над головой висит, а он змеей выскользнет и сейчас же их ужалит… Берегись его, когда он тебя бьет, но еще больше берегись, когда ласкает.

— Со всеми он такой?

— Нет, не со всеми, а только с меченосцами. С другими он добрый и благородный князь.

Тут Мацько задумался, словно желая получше вспомнить Витольда.

— Совсем другой человек, чем здешние князья, — сказал он наконец. — Надо было Збышке к нему отправиться, потому что под его начальством и благодаря ему всего больше можно причинить вреда меченосцам.

И помолчав, он прибавил:

— Кто знает? Может быть, мы еще оба там очутимся.

И они снова заговорили о Юранде, о его несчастной судьбе и о невыразимых обидах, понесенных им от меченосцев: сперва без всякой причины убили они его любимую жену, а потом, платя местью за месть, похитили дочь, а самого замучили такими ужасными пытками, что лучших не придумали бы и татары. Мацько и чех скрежетали зубами при мысли о том, что даже и в даровании Юранду свободы было новое заранее придуманное мучительство. Старый рыцарь в душе давал себе слово, что постарается хорошенько разузнать, как все это было, а потом отплатить с лихвой.

В таких разговорах и мыслях прошла у них дорога до самого Спыхова. После ясного дня наступила тихая, звездная ночь; поэтому они нигде не останавливались на ночлег, только три раза хорошенько накормили лошадей, еще в темноте переехали границу и под утро очутились на спыховской земле. Старик Толима, видимо, управлял там всем с непоколебимой твердостью, потому что едва они вступили в лес, как навстречу им выехало двое вооруженных слуг, которые, впрочем, видя, что это вовсе не какое-нибудь войско, а всего лишь незначительный обоз, не только пропустили их без расспросов, но и проводили по недоступным для чужих людей болотам и топям.

В крепостце гостей встретили Толима и ксендз Калеб. Известие о том, что какие-то добрые люди привезли пана, с быстротой молнии распространилось среди гарнизона. Только когда солдаты увидели, каким вышел он из рук меченосцев, среди их разразилась такая буря угроз и бешенства, что если бы в подземельях Спыхова находился еще хоть один меченосец, никакая человеческая сила не смогла бы спасти его от страшной смерти.

Конные солдаты и так хотели тотчас садиться на коней, скакать к границе, схватить сколько удастся немцев и бросить их головы к ногам пана, но их унял Мацько, который знал, что немцы сидят в местечках и замках, а поселяне — люди той же крови, как и спыховцы, только живут под чуждым игом. Но ни шум этот, ни крики, ни скрип колодезных журавлей не разбудили Юранда, которого на медвежьей шкуре перенесли с телеги в его комнату и положили на ложе. С ним остался ксендз Калеб, старинный друг его, любивший Юранда как родного; ксендз стал молиться, чтобы Спаситель мира вернул несчастному Юранду и глаза, и язык, и руку.

Утомленные дорогой путники, позавтракав, тоже пошли отдохнуть. Мацько проснулся уже после полудня и велел слуге привести к нему Толиму.

Зная от чеха, что Юранд перед отъездом велел всем слушаться Збышки и что он устами ксендза завещал молодому рыцарю Спыхов, Мацько тоном начальника сказал старику:

— Я — дядя вашего молодого пана, и пока он не вернется, распоряжаться здесь буду я.

Толима наклонил свою седую голову, слегка похожую на голову волка, и, приложив руку к уху, спросил:

— Так вы, господин, благородный рыцарь из Богданца?

— Да, — отвечал Мацько. — Откуда вы обо мне знаете?

— Потому что вас сюда ждал и о вас спрашивал молодой пан Збышко.

Услыхав это, Мацько вскочил на ноги и, забывая о своем достоинстве, закричал:

— Збышко в Спыхове?

— Был, господин, два дня тому назад уехал.

— Боже ты мой! Откуда он прибыл и куда уехал?

— Прибыл из Мальборга, по дороге был в Щитно, а куда уехал — не сказал.

— Не сказал?

— Может быть, сказал ксендзу Калебу.

— Ах, боже ты мой, мы, значит, разминулись, — сказал Мацько, хлопая себя по бедрам.

Толима же и другую руку приложил к уху:

— Как вы говорите, господин?

— Где ксендз Калеб?

— У старого пана, сидит у его постели.

— Позовите его… Или нет… Я сам к нему пойду.

— Я позову его, — сказал старик.

И он вышел. Но прежде чем он привел ксендза, вошла Ягенка.

— Поди-ка сюда. Знаешь, что случилось? Два дня тому назад здесь был Збышко.

Мгновенно лицо ее изменилось, ноги, одетые в полосатые узкие штаны, видимо, задрожали.

— Был и уехал? — спросила она с бьющимся сердцем. — Куда?

— Два дня тому назад, а куда — может быть, ксендз знает.

— Надо нам за ним ехать, — решительным голосом сказала Ягенка.

Через минуту вошел ксендз Калеб; думая, что Мацько зовет его, чтобы спросить о Юранде, он сказал, предупреждая вопрос:

— Спит еще.

— Я слышал, что Збышко был здесь! — вскричал Мацько.

— Был. Два дня тому назад уехал.

— Куда?

— Он и сам не знал… Искать… Поехал к жмудской границе, где теперь война…

— Бога ради, отче, скажите, что вы о нем знаете.

— Я знаю только то, что от него слыхал. Был он в Мальборге и нашел там могущественное покровительство у брата магистра, первого рыцаря между меченосцами. По его приказанию Збышке было разрешено производить розыски во всех замках.

— Юранда и Данусю искать?

— Да, но Юранда он не искал, потому что ему сказали, что того уже нет в живых.

— Рассказывайте по порядку.

— Сейчас, только отдохну и соберусь с мыслями, потому что я возвращаюсь из иного мира.

— Как это из иного мира?

— Из того мира, куда на коне не проникнешь, но молитвой проникнешь… и от стоп Господа Бога Иисуса Христа, у которых просил я Бога сжалиться над Юрандом.

— Вы чуда просили? А есть у вас власть на это? — с большим любопытством спросил Мацько.

— Власти и силы у меня нет, но они есть у Спасителя, который, если захочет, вернет Юранду и глаза, и язык, и руку…

— Если захочет, так и вернет, — отвечал Мацько. — А все-таки не о пустяках вы просили.

Ксендз Калеб ничего не ответил, а может быть, и не расслышал, потому что глаза у него были, как у безумного, и действительно, было видно, что перед этим он был целиком погружен в молитву.

Он закрыл лицо руками и некоторое время сидел молча. Наконец вздрогнул, протер руками глаза и сказал:

— Теперь спрашивайте.

— Каким образом Збышко склонил на свою сторону войта самбинского?

— Он больше не войт самбинский…

— Ну, дело не в этом… Вы соображайте, о чем я спрашиваю, и отвечайте, что знаете.

— Он понравился ему на турнире. Ульрих любит состязаться на турнирах, сразился он и со Збышкой, потому что в Мальборге было много гостей рыцарей, и магистр устроил состязания. У седла Ульриха лопнула подпруга, и Збышко легко мог сшибить его с коня, но вместо того, увидев это, бросил копье на землю и поддержал падающего.

- А? Вот видишь? — вскричал Мацько, обращаясь к Ягенке. — За это Ульрих и полюбил его? ж

— За это и полюбил. Не хотел уже драться с ним ни на острых, ни на тупых копьях и полюбил его. Збышко рассказал ему свое горе, а тот, как человек, ревностно относящийся к рыцарской чести, вскипел страшным гневом и отвел Збышку к брату своему, великому магистру, жаловаться. Господь Бог дарует ему за это вечное спасение, ибо немного между ними людей, любящих справедливость. Говорил мне также Збышко, что ему во многом помог рыцарь де Лорш, потому что его там чтут за высокое происхождение и богатство, а он во всем свидетельствовал в пользу Збышки.

— Что же вышло из жалобы и этих показаний?

— Вышло то, что великий магистр строго приказал шитненскому комтуру немедленно прислать в Мальборг всех пленников и пленниц, какие есть в Щитно, не исключая самого Юранда. Относительно Юранда комтур ответил, что тот умер от ран и похоронен в Щитно, возле костела. Прочих пленников он отослал; между ними была и девушка — дурочка, но нашей Дануси не было.

— Я знаю от оруженосца Главы, — сказал Мацько, — что и Ротгер, убитый Збышкой, тоже говорил при дворе князя Януша о такой девушке. Он говорил, что ее считали дочерью Юранда, а когда княгиня ему ответила, что ведь они знали и видели настоящую дочь Юранда, он сказал: "Это правда, но я думал, что ее испортили".

— То же самое написал комтур магистру: будто эту девушку они не держали в темнице, а оберегали, так как отняли ее у разбойников, которые божились, что это дочь Юранда.

— И магистр поверил?

— Он сам не знал, верить ему или не верить, но Ульрих вскипел еще большим гневом и заставил брата послать со Збышкой в Щитно орденского вельможу. Так и случилось. Приехав в Щитно, они уже не застали старого комтура, потому что он поехал к восточным замкам, на войну с Витольдом; застали только его помощника, который приказал открыть все пещеры и подземелья. Искали, искали — и ничего не нашли. Допрашивали людей. Один сказал Збышке, что от капеллана можно бы узнать очень многое, потому что капеллан понимает немого палача. Но палача взял с собой старый комтур, а капеллан уехал в Кролевец на какой-то духовный съезд… Они там часто съезжаются и шлют папе жалобы на меченосцев, потому что и ксендзам несчастным тяжело жить под их властью…

— Одно только мне странно: что они не нашли Юранда, — заметил Мацько.

— Потому что его, видно, старый комтур выпустил раньше. В том, что он его выпустил, было больше злобы, чем если бы он ему попросту горло перерезал. Хотелось им, чтобы он выстрадал перед смертью больше, чем может вынести человек в его состоянии. Слепой, немой и безрукий, господи боже мой… Ни домой не добраться, ни о дороге спросить, ни куска хлеба вымолить… Они думали, что он умрет где-нибудь под забором с голоду, либо где-нибудь в реке утонет… Что они ему оставили? Ничего. Только память о том, кем он был, да сознание горя. А ведь это хуже всех пыток… Может быть, он сидел где-нибудь у костела или возле дороги, а Збышко проехал мимо и не узнал его. Может быть, он слыхал голос Збышки, но не мог окликнуть его. Эх, не могу от слез удержаться… Чудо сотворил Господь, что вы его встретили, а потому думаю, что сотворит он и еще большее чудо, хотя молят его о том недостойные и грешные уста мои…

— А что еще говорил Збышко? Куда он поехал? — спросил Мацько.

— Он сказал так: "Я знаю, что Дануся была в Щитно, но они ее либо уморили, либо куда-нибудь увезли. Это, говорит, сделал старик де Леве, и да накажет меня Бог, если я успокоюсь прежде, чем настигну его".

— Вот он что говорил? Значит, он, вероятно, поехал на восток, но теперь там война.

— Он знал, что война, и потому направился к князю Витольду. Говорил, что через князя Витольда скорее добьется чего-нибудь от меченосцев, чем через самого короля.

— К князю Витольду? — вскричал Мацько, вскакивая.

И он обратился к Ягенке:

— Видишь, что такое ум? Я разве не говорил того же? Предсказывал я, что придется нам идти к Витольду…

— Збышко надеялся, — заметил ксендз Калеб, — что Витольд вторгнется в Пруссию и станет брать приступом тамошние замки.

— Если у него будет время, так обязательно станет, — отвечал Мацько. — Ну, слава богу, мы знаем, по крайней мере, где искать Збышку.

— Значит, нам теперь надо ехать, — сказала Ягенка.

— Постой! — воскликнул Мацько. — Не пристало пажам давать советы.

Сказав это, он многозначительно взглянул на нее, как бы напоминая ей, что она — паж, а она опомнилась и замолчала. Мацько же с минуту подумал и сказал:

— Уж теперь-то мы найдем Збышку, потому что он, наверное, нигде не находится, как возле князя; но надо бы знать, предстоит ли ему искать еще чего-нибудь, кроме павлиньих перьев, достать которые он поклялся.

— А как же это узнать? — спросил ксендз Калеб.

— Если бы я знал, что этот щитненский ксендз вернулся уже со съезда, то хотел бы его повидать, — отвечал Мацько. — У меня есть письма от Лихтенштейна, и я могу безопасно ехать в Щитно.

— Капеллан давно уже должен был вернуться, — сказал ксендз Калеб.

— Это хорошо. Остальное поручите мне… Я возьму с собой Главу, двух слуг с боевыми конями на всякий случай и поеду.

— А потом к Збышке? — спросила Ягенка.

— А потом к Збышке, но теперь ты останешься здесь и будешь ждать, пока я вернусь в Спыхов. Я так думаю, что больше трех либо четырех дней там не пробуду. Кости у меня крепкие, и труды мне не в диковинку. Но при этом я прошу вас, отче Калеб, дать мне письмо к щитненскому капеллану… Он скорее поверит мне, если я покажу ему ваше письмо… Все-таки ксендз ксендзу всегда больше верит…

— Люди о тамошнем ксендзе хорошо говорят, — сказал отец Калеб. — И если кто что знает, так это он.

К вечеру он приготовил письмо, а на другой день не успело еще взойти солнце, как уже старого Мацьки не было в Спыхове.

XII

Юранд проснулся от долгого сна в присутствии ксендза Калеба и, забыв во сне, что с ним произошло, и не зная, где он находится, начал ощупывать ложе и стену, возле которой оно стояло. Но ксендз Калеб заключил его в объятия и, плача от волнения, заговорил:

— Это я! Ты в Спыхове! Брат Юранд! Бог сподобил тебя, чтоб ты… среди своих… Тебя привезли благочестивые люди… Брат Юранд! Брат!..

И, прижав его к груди, он стал целовать его в лоб, его пустые глазные впадины и снова целовал, а Юранд сначала был совершенно ошеломлен и, казалось, ничего не понимал, но наконец провел левою рукой по лбу и по голове, как будто хотел отогнать и рассеять тяжелые облака сна и ошеломления.

— Ты слышишь меня и понимаешь? — спросил ксендз Калеб.

Юранд движением головы показал, что понимает, потом потянулся рукой за серебряным распятием, которое в свое время отбил у одного знатного немецкого рыцаря, снял его со стены, приложил к устам и отдал ксендзу Калебу.

Тот сказал:

— Я понимаю тебя, брат. Бог остается с тобой и как он вывел тебя из плена, так может возвратить и все, что ты потерял.

Юранд показал рукой кверху, в знак того, что только там получит утраченное им, и слезы опять потекли из его глазных впадин, и выражение неизмеримой боли отразилось на его измученном лице.

Ксендз Калеб, заметив это движение, понял, что Дануси уже нет в живых, опустился на колена возле ложа Юранда и сказал:

— Пошли ей, Господи, Царство Небесное!

Слепой приподнялся, сел на постели и начал махать рукой, как бы в знак отрицания, но никак не мог объясниться с ксендзом Калебом, тем более что в ту же минуту в комнату вошел старик Толима, а за ним городской гарнизон и пограничная стража, старейшие обыватели Спыхова, лесники и рыбаки, потому что весть о возвращении господина распространилась уже по всему Спыхову. Одни обнимали его колени, целовали руки и заливались слезами при виде калеки и старика, который ничем не напоминал прежнего грозного Юранда, истребителя меченосцев и победителя во всех битвах, но других, в особенности тех, которые ходили с ним в бой, охватывал вихрь гнева и заставлял их лица бледнеть от бешенства. Спустя минуту они начали сбиваться в кучу, толкать друг друга локтями, наконец из кучи выступил спыховский кузнец, некто Сухаж; он подошел к Юранду, упал к его ногам и сказал:

— Господин, когда вас привезли, мы хотели тотчас же двинуться на Щитно, но рыцарь, который привез вас, запретил нам это. А уж вы позвольте нам, потому что мы не можем остаться без мести. Пусть будет так, как и раньше бывало. Нас не срамили задаром и не будут срамить… Мы ходили на них под вашим начальством, а теперь пойдем с Толимой, а то и без него. Мы во что бы то ни стало должны взять Щитно и пролить их собачью кровь — и да поможет нам Бог!

— Да поможет нам Бог! — повторили несколько голосов.

— На Щитно!

— Нам нужно крови!

И сразу огонь охватил пылкие мазурские сердца. Лбы стали хмуриться, глаза засверкали, кое-где раздался скрежет зубов. Но вскоре крики и скрежет смолкли, и взоры всех обратились к Юранду.

А у того сперва щеки разгорелись тоже, как будто в нем взыграла прежняя злоба и прежняя боевая отвага. Он поднялся и снова начал шарить рукой по стене. Спыховцам показалось, что он ищет меч, но его пальцы нащупали крест, который ксендз Калеб повесил на старое место.

Тогда Юранд во второй раз снял его со стены, и лицо его побледнело; он повернулся к своим людям и, поднимая кверху пустые глазные впадины, протянул вперед распятие.

Наступило молчание. На дворе уже смеркалось. В открытые окна врывалось щебетание птиц, которые располагались на ночь под крышами и на липах, растущих на дворе. Последние красные лучи солнца падали на высоко поднятый крест и на белые волосы Юранда.

Кузнец Сухаж посмотрел на Юранда, обернулся к товарищам, посмотрел еще раз, наконец перекрестился и на цыпочках вышел из комнаты. За ним также тихо вышли все остальные и лишь на дворе начали перешептываться друг с другом:

— Ну, что ж?

— Не пойдем, что ли?

— Не позволил!

— Он оставляет отмщение Богу. Видно, что и душа в нем переменилась. Так и было на самом деле.

Между тем в комнате Юранда остались только ксендз Калеб, старик Толима, а с ними Ягенка и Сеиеховна, которые, завидев целую толпу вооруженных людей, тоже пришли посмотреть, в чем дело.

Ягенка, более смелая и самоуверенная, чем Сецеховна, подошла к Юранду.

— Да поможет вам Бог, рыцарь Юранд, — сказала она. — Это мы привезли вас сюда из Пруссии.

А у него лицо просветлело при звуке ее молодого голоса. Очевидно, он вспомнил все, что произошло на щитненской дороге, потому что стал благодарить, кивая головой и прикладывая руку к сердцу. А Ягенка начала рассказывать, как они встретили его, как его узнал чех Глава, оруженосец рыцаря Збышки, и как, наконец, они привезли его в Спыхов. И о себе она рассказала, что вместе с товарищами носит шлем и меч за рыцарем Мацькой из Богданца, Збышковым дядей, который, отыскивая племянника, поехал в Щитно, но через три или четыре дня свернул к Спыхову.

Юранд при упоминании о Щитно, правда, не впал в такую тревогу, как в первый раз, на дороге, но на лице его все-таки отразилось беспокойство. Ягенка тотчас поспешила успокоить его, сказав, что рыцарь Мацько настолько же ловок, насколько и храбр, и что никому не поддастся, а кроме того, у него есть письмо от Лихтенштейна, и с этим письмом он всюду может проехать безопасно. Слова эти успокоили Юранда. Видно было, что он хочет расспросить и о многих других вещах, но, не в силах будучи сделать это, терзается душой. Сообразительная Ягенка тотчас же поняла это и сказала:

— Если мы чаще будем говорить друг с другом, то до всего договоримся.

На это он опять улыбнулся, протянул руку, случайно положил ей на голову и долго держал, как будто благословлял ее. Он, действительно, многим был обязан ей, но, кроме того, ему, видимо, приходились по сердцу и эта молодость, и это щебетанье, напоминающее птичий щебет.

И с той поры, когда он не молился, — а молился он почти весь день, — или не был погружен в сон, он всегда искал ее около себя, а если ее не было, тосковал по ней и всяческими способами давал понять ксендзу Калебу и Толиме, что ему желательно было бы присутствие прекрасного мальчика.

И она приходила, ибо ее доброе сердце искренне жалело его, а кроме того, в его обществе легче было ожидать приезда Маиьки, пребывание которого в Щитно что-то уж очень затянулось.

Он должен был возвратиться через три дня, а между тем уже прошел и четвертый, и пятый. На шестой день под вечер встревоженная девушка собиралась было просить Толиму отправить людей на разведку, как вдруг со сторожевого дуба дали знать, что кто-то приближается к Спыхову.

Немного погодя по подъемному мосту застучали копыта, и на двор въехал оруженосец Глава с другим слугой. Ягенка, которая еще раньше сошла сверху и ждала на дворе, бросилась к чеху, прежде чем он успел слезть с коня.

— Где Мацько? — спросила она с тревожно бьющимся сердцем.

— Поехал к князю Витольду, а вам приказал оставаться здесь, — ответил оруженосец.

XIII

Ягенка, узнав, что, по приказанию Мацьки, она должна остаться в Спыхове, сначала от удивления, горя и гнева не могла выговорить ни слова и только широко открытыми глазами глядела на чеха, который, хорошо понимая, какую неприятную новость приносит ей, сказал:

— Я хотел бы отдать вам отчет в том, что мы слышали в Щитно. Новостей много и важных.

— О Збышке есть?

— Нет, все щитненские… понимаете?

— Понимаю! Пусть слуга расседлает коней, а вы идите за мной. И, отдав слуге приказание, повела с собой чеха наверх.

— Отчего Мацько оставил нас? Почему мы должны оставаться в Спыхове и почему вы вернулись? — проговорила она одним духом.

— Я возвратился потому, что мне приказал рыцарь Мацько, — ответил Глава. — Мне и самому хотелось на войну, да приказано — значит, приказано. Рыцарь Мацько сказал мне так: "Ты вернешься назад, будешь охранять згожелицкую панну и ждать от меня известий. Может быть, — говорит, — тебе придется провожать ее в Згожелицы, потому что одной ей ехать нельзя".

— Боже мой, что такое случилось? Нашлась, что ли, дочь Юранда? Или Мацько поехал не к Збышке, а за Збышкой? Ты видел ее, говорил с ней? Отчего же ты не привез ее сюда и где она теперь?

Растерявшийся от этой уймы вопросов, чех обнял ноги девушки и сказал:

— Да не прогневается ваша милость, что и на все это не отвечу сразу, а то нет никакой возможности; я буду отвечать по очереди на каждый вопрос, если мне не будут мешать.

— Хорошо! Отыскалась она или нет?

— Нет, но окончательно подтвердилось, что она была в Щитно и ее увезли куда-то к восточным замкам.

— А мы почему должны сидеть в Спыхове?

— А если она найдется?… Оно пожалуй что… Тогда правда, что незачем… Ягенка замолкла, только щеки ее вспыхнули.

А чех сказал:

— Я думал и теперь еще думаю, что из этих собачьих когтей мы не вырвем ее живой, но все в руках Божьих. Нужно рассказать все по порядку. Приехали мы в Щитно, ну, хорошо. Рыцарь Мацько показал подвойту письмо Лихтенштейна, а подвойт, — он когда-то в молодости носил за ним меч, — у нас на глазах поцеловал печать письма, а нас принял радушно и ни в чем не заподозрил. Будь у нас людей побольше, можно было бы и крепость взять, так он нам доверял. С ксендзом видеться нам никто не препятствовал и мы беседовали с ним целые две ночи и узнали странные вещи, которые ксендз знал от палача.

— Да ведь палач немой!

— Немой, но умеет ксендзу все показывать знаками, а ксендз его так понимает, как будто с ним говорит обыкновенным языком. Странные вещи, и виден в них перст Божий. Этот палач отрубил у Юранда руку, вырвал язык и выжег глаз. Он таков, если дело касается мужчины, что не содрогнется ни перед какой пыткой, и если ему прикажут рвать человека зубами, то он станет рвать. Но ни на одну женщину он руки не подымет, какими муками ему ни угрожай. А таков он по той причине, что у него когда-то была единственная дочь, которую он ужасно любил и которую меченосцы…

Глава запнулся и не знал, как говорить ему дальше. Ягенка заметила это и сказала:

— Ну что вы мне там толкуете о дочери палача?

— Потому что это относится к делу, — отвечал чех. — Когда наш молодой пан зарубил рыцаря Ротгера, старый комтур, Зигфрид, чуть не взбесился. В Щитно говорили, что Ротгер был его сын, но ксендз отвергал это, хотя и подтвердил, что никогда отец не любил сына больше. И вот он ради мести запродал дьяволу душу; палач это видел. С убитым он разговаривал, как я с вами, а мертвец в гробу то смеялся, то скрежетал зубами, то облизывался черным языком от радости, что комтур обещал ему голову пана Збышки. Но пана Збышки он тогда не мог достать и пока приказал мучить Юранда, а потом его язык и руку положить в гроб Ротгера, который тотчас же начал жрать ее сырым…

— Страшно слушать… Во имя Отца и Сына и Святого Духа, аминь! — сказала Ягенка.

И, встав с места, она подбросила щепок в камин, потому что уже совершенно смеркалось.

— Как же! — продолжал Глава. — Не знаю, как будет на Страшном суде, потому что Юранду должно быть возвращено все, что ему принадлежало. Но это не человеческого ума дело. Палач тогда все это видел. И вот, накормив упыря человеческим мясом, старый комтур пошел приносить ему в жертву Юрандову дочь, потому что упырь, должно быть, шепнул ему, что хотел бы запить еду невинной кровью… Но палач, который, как я говорил, сделает все, только не может видеть мучений женщины, еще раньше спрятался на лестнице… Ксендз говорил, что палач не в полном разуме, все равно, как бы какая-нибудь скотина, но разницу между мужчиной и женщиной понимает, и если нужно — устроит так, что в хитрости с ним никто не сравняется. И вот уселся он на лестнице и ждет; приходит комтур… Заслышал он сопенье палача, увидал его горящие глаза и испугался, — представилось ему, что это дьявол. А он комтура кулаком! Думал, что насквозь пробьет его и ничего от него не останется, но все-таки не убил. Комтур лишился чувств и захворал со страху, а когда выздоровел, то боялся покушаться на дочь Юранда.

— Но все-таки ее увез?

— Увезти-то увез, но вместе с ней и палача взял. Он не знал, что это палач защитил дочь Юранда, ему мерещилась какая-то чудесная сила, не то злая, не то добрая. Но во всяком случае он не хотел оставлять палача в Щитно. Не то он боялся его свидетельства, не то еще чего-то… Правда, палач немой, но если б начался суд, то он мог бы сказать при помощи ксендза то, что сказал… И в конце концов ксендз сказал рыцарю Мацько вот что: "Старик Зигфрид не убьет дочь Юранда, потому что боится, а если б и приказал кому-нибудь другому, то Дидерих, пока жив, не даст ее в обиду, тем более что один раз уже спас ее.

— А ксендз знал, куда ее отвезли?

— Как следует он не знал, но слышал, что что-то говорили о Рагнете. Этот замок лежит невдалеке от литовской или жмудской границы.

— А что Мацько на это?

— Пан Мацько выслушав это, сказал мне на другой день: "Если так, то, может быть, мы и найдем ее, а мне изо всех сил нужно спешить к Збышке, чтоб я его не поманили Данусей и не подцепили, как подцепили Юранда. Пусть только скажут, что ее отдадут ему, если он сам приедет; он приедет, а тогда старик Зигфрид так отомстит ему за Ротгера, как еще глаз человеческий не видывал".

— Верно! Верно! — с тревогой воскликнула Ягенка. — Если поэтому он так спешил, то, значит, хорошо.

Но, спустя минуту, она опять обратилась к Главе:

— В одном только он ошибся, что прислал вас сюда. Чего нас оберегать здесь, в Спыхове? Нас убережет и старик Толима, а там вы были бы нужны Збышке, вы такой сильный и ловкий.

— А кто вас, панна, в случае надобности, отвез бы в Згожелицы?

— В случае надобности вы могли бы приехать раньше них. Они должны будут прислать с кем-нибудь известия, пришлют с вами, а вы отвезете нас в Згожелицы.

Чех поцеловал у нее руку и спросил взволнованным голосом:

— А на это время вы останетесь здесь?

— Сироту Бог бережет. Мы останемся здесь.

— А не скучно вам будет здесь? Что вы будете здесь делать?

— Просить Господа Бога, чтобы он возвратил Збышке счастье, а вас всех сохранил в добром здравии.

И сказав это, она расплакалась. Оруженосец снова склонился к ее коленам.

— Вы, — сказал он, — словно ангел небесный.

XIV

Она отерла слезы, взяла с собой оруженосца и пошла к Юранду сообщить ему эти вести. Застала она его в большой комнате с ксендзом Калебом, с Сецеховной, со стариком Толимой и с ручной волчицей, лежащей у его ног. Местный дьячок, который вместе с тем был и рибальтом, под звуки лютни пел песню о какой-то старой битве Юранда с "нечестивыми меченосцами", а слушатели внимали ему в задумчивости и с грустью. В комнате было светло от лунного света. После дня, почти знойного, вечер наступил тихий и очень теплый. Окна были открыты, и в лунном блеске были видны летающие жуки, которые роились в липах, растущих на дворе. В камине тем не менее тлело несколько головней, у которых слуга разогревал мед, смешанный с подкрепляющим вином и пахучими травами.

Рибальт, вернее дьячок и слуга ксендза Калеба, только что начал новую песню "О счастливой стычке": "Едет Юранд, едет, конь под ним гнедой…" — как в комнату вошла Ягенка и сказала:

— Слава Господу Богу Иисусу Христу!

— Во веки веков! — отвечал ксендз Калеб.

Юранд сидел на скамье, опершись локтями на поручни, но, заслышав голос Ягенки, тотчас же повернулся к ней и приветственно закивал седой головою.

— Приехал из Щитно оруженосец Збышки, — заговорила девушка, — и привез известия от ксендза. Мацько уже не приедет, он отправился к князю Витольду.

— Как не вернется? — спросил отец Калеб.

И она начала рассказывать все, что слышала от чеха. О Зигфриде, как мстил он за смерть Ротгера, о Данусе, как старый комтур хотел ее отнести Ротгеру, чтобы тот выпил ее невинную кровь, и о том, как ее внезапно защитил палач. Не утаила и того, что Мацько теперь надеется вместе со Збышкой отыскать Данусю, отбить ее и привезти в Спыхов, для чего собственно он и поехал к Збышке, а им приказал остаться здесь.

В конце рассказа голос ее задрожал, как бы от грусти или горя, а когда она кончила, в комнате воцарилось молчание. Только в липах раздавались песни соловьев, которые, казалось, через открытые окна врывались в комнату и заливали ее, как крупные и частые капли дождя. Все обратили внимание на Юранда, а он с закрытыми глазами и закинутою назад головою не подавал ни малейшего признака жизни.

— Слышите? — спросил его наконец ксендз Калеб.

Юранд еще больше закинул голову, поднял левую руку кверху и показал пальцем на небо.

Лунный блеск падал прямо на его лицо, на белые волосы, на выжженные глаза, и на этом лице отражалось такое страдание и вместе с тем такая неизмеримая покорность воле Божьей, что всем показалось, будто они видят лишь душу, освобожденную от телесных уз, — душу, которая, раз и навсегда разлучившись с земной жизнью, ничего уже не ждет от нее и ни на что не рассчитывает.

И снова наступило молчание, и снова слышны были только соловьиные голоса, наполнявшие собой двор и комнату.

Ягенку вдруг охватила страшная жалость и словно детская любовь к этому несчастному старику, и, следуя первому побуждению, она подбежала к нему, схватила его руку и прижала к губам.

— И я сирота! — вырвалось из ее переполненного сердца. — И вовсе не мальчик, я Ягенка из Згожелиц. Мацько взял меня, чтобы уберечь от злых людей, но теперь я останусь с вами, пока Бог не возвратит вам Данусю.

Юранд не выказал даже удивления, как будто и раньше знал, что она женщина, он только прижал ее к своей груди, а она все целуя его руку, продолжала прерывистым и рыдающим голосом:

— Я останусь с вами, а Дануся вернется… А уж потом я поеду в Згожели-цы… сирот Бог бережет! И отца моего немцы убили, а ваша дочка жива и вернется к вам. Пошли это, Господи Всесильный, пошли, Пречистая Матерь, милосердная…

Ксендз Калеб вдруг опустился на колени и отозвался торжественным голосом:

— Кирие, элейсон!

— Христе, элейсон! — ответили ему в один голос чех и Толима.

Все стали на колени, все поняли, что это — молебствие, которое совершается не только у ложа умирающего, но и для избавления кого-нибудь от смертельной опасности. И Юранд опустился на колени, и все хором заговорили:

— Кирие, элейсон! Христе, элейсон!.. Отче Небесный, помилуй нас!..

Людские голоса и молитвенные возгласы: "Помилуй нас!" — сливались со щелканьем соловьев.

Но вдруг прирученная волчица поднялась с медвежьей шкуры, лежавшей у скамьи Юранда, приблизилась к открытому окну, поставила лапы на подоконник и, задрав кверху свою треугольную голову, завыла тихо и жалобно.

Хотя чех обожал Ягенку и хотя сердце его все более и более льнуло к красавице Сецеховне, но все же молодая и храбрая душа прежде всего рвалась на войну. Правда, он вернулся в Спыхов по приказу Мацьки и, кроме того, находил некоторое утешение в том, что будет покровителем обеих девушек, тем не менее, когда Ягенка сказала, что им в Спыхове ничто не угрожает и что его обязанность — находиться возле Збышки, чех с удовольствием согласился с этим. Мацько не был его господином и он мог легко оправдаться перед ним, что не остался в Спыхове по воле своей повелительницы, которая приказала ему идти к пану Збышке.

А Ягенка сделала это в расчете на то, что оруженосец с такой силой и ловкостью всегда может пригодиться Збышке и избавить его не от одной беды. Он доказал это еще во время княжеской охоты, когда тур чуть не убил Збышку. Тем более он мог быть полезен на войне, в особенности на такой, какая кипела на жмудской границе. Гловач так торопился на поле битвы, что лишь только возвратился от Юранда вместе с Ягенкой, как обнял ее ноги и сказал:

— Значит, позвольте мне теперь же поклониться вашей милости и попросить на дорогу доброе слово.

— Как? — спросила Ягенка. — Ты сегодня же хочешь ехать?

— Завтра, до рассвета, только чтобы лошади отдохнули за ночь. Отсюда до Жмуди далеко!

— Тогда поезжай, потому что тебе легче будет догнать рыцаря Мацьку.

— Тяжело будет догнать. Старый рыцарь крепок и опередил меня на несколько дней. Притом он поедет по Пруссии, чтобы сократить себе дорогу, а я должен ехать через леса. У него есть письма Лихтенштейна и он будет показывать их по дороге, а я могу показывать разве только вот это и этим прочищать себе дорогу.

Сказав это, он положил руку на рукоять кинжала, а Ягенка, видя это, воскликнула:

— Будь осторожней! Коли едешь, так нужно, чтобы ты и доехал, а не застрял в каком-нибудь орденском подземелье. Но и в лесах нужно быть осторожным, там живут разные божки, которым поклонялся тамошний народ, прежде чем перешел в христианство. Я помню, как рыцарь Мацько и Збыш-ко рассказывали об этом в Згожелицах.

— Я помню, да не боюсь, потому что это дрянь, а не божки, и силы у них никакой нет. Я справлюсь и с ними, и с немцами, которых встречу по дороге, лишь бы война хорошенько разгорелась.

— А разве она не разгорелась? Ну, говори, что слышно о ней у немцев. Сметливый оруженосец нахмурил брови, подумал с минуту, а потом сказал:

— И разгорелась, и не разгорелась. Мы подробно расспрашивали обо всем, особенно рыцарь Мацько, он хитер и всякого немца сумеет объехать. Как будто спрашивает совсем о другом, прикидывается приятелем, себя ни в чем не выдает, а ударит в самую точку и изо всякого вытащит правду, как рыбу крючком. Если ваша милость захочет терпеливо слушать, то я вот что скажу: князь Витольд, несколько лет тому назад собираясь идти на татар и желая сохранить спокойствие на своей немецкой границе, уступил немцам Жмудь. Была великая дружба и согласие. Он позволял им воздвигать замки, да и сам помогал им. Они с магистром съезжались на одном острове, пили, ели и уверяли друг друга в любви. Немцам не воспрещалось даже охотиться в его лесах, а когда бедняки жмудины восставали против орденского владычества, то князь Витольд помогал немцам и посылал им войска… Роптали по всей Литве, что он идет против собственной крови. Все это нам рассказывал шитненский подвойт и хвалил орденское правление в Жмуди за то, что немцы посылали жмудинам ксендзов, которые должны были их крестить, и хлеб во время голода. Посылать-то они посылали, потому что так приказал великий магистр, а у него больше, чем у кого-либо из меченосцев, страха Божьего, зато увозили жмудинских детей в Пруссию, а женщин бесчестили на глазах у мужей и братьев, а кто сопротивлялся, того вешали… Оттого, панна, и война началась.

— А князь Витольд?

— Князь Витольд долго закрывал глаза на немецкие неистовства и любил меченосцев. Немного времени прошло с тех пор, как его жена ездила в гости в Пруссию, в самый Мальборг. Там ее принимали, как самое польскую королеву. И недавно это было, недавно. Меченосцы осыпали ее дарами, а сколько турниров было, пиров и разных чудес в каждом городе, того и не пересчитаешь. Люди думали, что между меченосцами и князем Витольдом воцарится вечная любовь, но внезапно сердце его изменилось…

— Судя по тому, что говорили покойник отец и Мацько, сердце его часто меняется.

— К хорошим людям — нет, а к меченосцам часто, потому что и сами они никогда не держат слова. Теперь они требовали, чтобы он выдал им беглецов, а князь ответил им, что людей низкого происхождения выдаст, а свободных и не подумает, потому что они имеют право жить, где хотят. И начали они ворчать друг на друга, и жалобы свои выкладывать, и грозить друг другу. Услыхали это жмудины — да на немцев! Гарнизоны перерезали, крепости разрушили, а теперь и в самую Пруссию вторгаются, потому что князь Витольд не только их не удерживает, а потешается над затруднением немцев и потихоньку шлет помощь жмудинам.

— Понимаю, — сказала Ягенка. — Но если он помогает им потихоньку, то войны еще нет.

— Есть со жмудинами, а на деле и с самим Витольдом. Немцы отовсюду идут охранять пограничные замки и рады бы предпринять большой поход на Жмудь, но должны долго ждать, до самой зимы, потому что это страна болотистая и рыцарям воевать в ней невозможно. Где жмудин пройдет, там немец увязнет, поэтому зима — немцам приятельница. Но с наступлением морозов вся орденская сила двинется вперед, а на помощь жмудинам выйдет князь Витольд, и выйдет с разрешения польского короля, потому что тот — верховный государь и самого великого князя, и всей Литвы.

— Так, может быть, и с королем будет война?

— И у нас, и у немцев люди говорят, что будет. Меченосцы уже выпрашивают помощи у всех дворов, и на голове у них шапка горит, как у вора, потому что королевская сила — это не шутка, а польское рыцарство, чуть кто напомнит о меченосце, плюет себе на ладони.

Ягенка на это вздохнула и сказала:

— Всегда веселее мужчине на свете, чем женщине. Например, ты поедешь на войну, как поехал Збышко и Мацько, а мы останемся здесь в Спыхове.

— Паненка, как же иначе может быть? Вы останетесь, но в полной безопасности. Немцам и до сих пор страшно имя Юранда. Я сам видел это в Щитно. Когда они узнали, что он в Спыхове, то сейчас же перетрусили.

— Мы знаем, что они не придут сюда, им помешают и болото, и старик Толима, но тяжело будет сидеть здесь без вестей.

— Чуть что случится, я дам знать. Я знаю, что еще перед нашим отъездом в Щитно отсюда собирались ехать на войну двое парней, и Толима воспретить им этого не может, потому что они из ленкавицкой шляхты. Теперь они поедут вместе со мной, и в случае чего я тотчас же пошлю к вам с вестями.

— Пошли тебе Бог за это. Я знала, что ты всегда найдешься, но за твое сердце и расположение ко мне до смерти буду благодарна тебе.

На это чех преклонил колено и сказал:

— Не обиду я узнал от вас, а только одно благодеяние. Рыцарь Зых взял меня в плен под Болеславцем мальчишкой и без выкупа дал мне свободу, но служба у вас была для меня милее свободы. Дай мне Бог пролить за вас кровь, моя госпожа!

— Да руководит тобою Бог и да приведет он тебя обратно! — ответила Ягенка и протянула ему руку.

Но он предпочел склониться к ее ногам и целовать их, чтобы выказать свое почтение, а потом, не вставая с колен, заговорил несмело и покорно:

— Я человек простой, но дворянин и верный слуга ваш… Дайте мне что-нибудь в дорогу на память. Не отказывайте мне в этом! Уже наступает время военной страды, а святой Георгий свидетель, что я буду находиться там впереди, а не позади.

— О чем ты меня просишь? — спросила несколько удивленная Ягенка.

— Повяжите меня на дорогу какой-нибудь лентой, потому что, если придется мне пасть, то легче будет умирать с вашей перевязью.

И он снова склонился к ее ногам и умолял, сложив руки, глядя в ее глаза, но на лице Ягенки отразилось чувство замешательства, и она ответила с порывом невольной досады:

— Ах, милый мой! Не проси у меня этого, моя перевязь ни на что тебе не пригодится. Пускай тебя перевяжет тот, кто сам счастлив, вот это тебе принесет счастье! А во мне, по правде сказать, что такое? Ничего, только одна грусть! А передо мной — ничего, только одно несчастье! Ох, не принесу я счастья ни тебе, ни кому другому, потому что чего у меня нет, того я и дать не могу. Так мне теперь, Глава, плохо на свете, что, что…

Тут она вдруг замолкла, чувствуя, что если скажет еще хоть слово, то разрыдается, слезы и так, словно туча, затуманивали ее глаза. Чех был очень взволнован, он понял, что ей плохо возвращаться в Згожелицы и жить в соседстве свирепых соперников — Чтана и Вилька, и плохо также оставаться в Спыхове, куда рано или поздно мог приехать Збышко с Данусей. Глава отлично понимал все, что делается в сердце девушки, но так как не видел никакого средства против ее несчастья, то лишь снова обнял ее ноги и проговорил:

— Эх, умереть бы за вас! Умереть!

А она сказала:

— Встань. А на войну пусть тебя Сецеховна опояшет или даст что-нибудь на память. Она всегда рада видеть тебя.

Ягенка крикнула, и Сецеховна тотчас вышла из соседней комнаты, потому что подслушивала у дверей, а не показывалась только из робости, хотя в ней кипело желание проститься с прекрасным оруженосцем. Она вошла смущенная, испуганная, с бьющимся сердцем, с заплаканными и сонными глазами и, опустив веки, остановилась перед чехом, не в силах будучи произнести ни слова, похожая на цветок яблони.

Глава, кроме глубокой привязанности, питал к Ягенке глубочайшее уважение, но не смел коснуться ее ни одной греховной мыслью, зато часто мечтал о Сецеховне и, чувствуя, как кровь клокочет в его жилах, не мог устоять перед ее очарованием. Теперь она еще сильнее уязвила его сердце своей красотою, а в особенности своим смущением и слезами, сквозь которые проглядывала любовь, как сквозь ясную воду ручья проглядывает золотое дно.

И обратившись к ней, он сказал:

— Знаете что? Я еду на войну, может быть, и погибну. Вам не жаль меня?

— Жаль! — тонким голоском отвечала девушка.

И залилась слезами, потому что они всегда у нее были наготове. Чех растрогался окончательно и стал целовать ее руки, подавляя в себе, в присутствии Ягенки, желание приступить к еще более горячим поцелуям.

— Опояшь его или дай что-нибудь на память, чтобы он бился под твоим знаком, — сказала Ягенка.

Но Сецеховне нелегко было дать что-нибудь, потому что она была одета в мужскую одежду подростка. Она начала искать: ни ленты, ни какого-нибудь пояска! А так как женские уборы лежали еще не разобранными в лубках, то Сецеховна впала в немалое затруднение, из которого ее вновь вывела Ягенка, посоветовав отдать сетку, которую та носила на голове.

— Слава богу! Пусть будет сетка! — воскликнул несколько развеселившийся Глава. — Я повещу ее на шлем, и несчастна будет мать того немца, который потянется за нею!

Сецеховна поднесла обе руки к голове, и через минуту светлые пряди волос рассыпались по ее плечам. Глава в первый раз видел ее такой простоволосой и прекрасной и изменился в лице. Его щеки сначала вспыхнули, а потом побледнели; он взял сетку, поцеловал ее, спрятал за пазуху, еще раз обнял колена Ягенки, а потом, сильнее, чем это было нужно, колена Сецеховны, проговорил: "Пусть будет так!" — и вышел из комнаты.

Хотя был утомлен и не успел еще отдохнуть, он спать не лег. Целую ночь пил он с двумя молодыми ленкавицкими шляхтичами, которые должны были ехать с ним на Жмудь. Тем не менее он не напился и при первом луче рассвета был уже на дворе, где его ждали готовые к дороге лошади.

В стене над сараем, где стояли возы, одно из окон, затянутых пузырем, приотворилось, и сквозь щель выглянули во двор синие глаза. Чех заметил их, хотел было идти к окну, чтобы показать сетку, прикрепленную к шлему, и проститься еще раз, но ему помешали ксендз Калеб и старик Толима, которые вышли, чтобы дать ему несколько советов на дорогу.

— Поезжай ко двору князя Януша, — сказал ксендз Калеб, — может быть, и рыцарь Мацько там. Во всяком случае ты получишь верные сведения, потому что в знакомых у тебя там нет недостатка. Дороги оттуда на Литву всем известны, да и легче найти проводника через пущу. Если ты наверное хочешь доехать до пана Збышки, то дорога тебе лежит не на Жмудь, — там ты встретишь прусскую заставу, — а через Литву. Имей в виду, что и жмудины могут убить тебя, прежде чем ты крикнешь, кто ты. Не то будет, если ты явишься со стороны князя Витольда. Как бы то ни было, да благословит Бог тебя и обоих твоих товарищей. Дай Бог, чтобы вы возвратились в добром здравии и привезли бы Данусю, а я за это после каждой вечерни буду лежать крестом до первой звезды.

— Благодарю вас, отче, за благословение, — отвечал Глава. — Нелегко живою вырвать жертву из дьявольских рук, но все будет по воле Господа Иисуса, и надеяться лучше, чем отчаиваться.

— Конечно, лучше, потому-то я и не теряю надежды. Да… не теряю, хотя сердце мое тревожно… Хуже всего то, что сам Юранд, как только произнесешь ее имя, тотчас же показывает пальцем на небо, как будто уже видел ее там.

— Как же он мог ее видеть там, если он потерял глаза?

Ксендз заговорил, обращаясь наполовину к чеху, наполовину к самому себе:

— Бывает так, что угасают у человека земные очи, и он видит то, чего другие увидать не могут. Бывает, бывает так. Но ведь и то невозможно, чтоб Господь допустил обидеть такого агнца. Чем она провинилась перед меченосцами? Ничем! Она была невинна, как лилия Божья, к людям ласкова, а щебетала как полевая пташка! Бог любит детей и сострадает человеческой муке… Если даже убили ее, он может воскресить!.. — Поезжай же в добром здравии и да хранит рука Божья и вас всех, и ее!

Сказав это, ксендз возвратился в часовню, чтобы служить раннюю обедню, а чех сел на коня, еще раз поклонился в сторону закрытого окна и поехал, потому что на дворе совсем уже рассвело.

XV

Князь Януш и княгиня с частью двора выехали в Черск на весеннюю ловлю рыбы, потому что чрезвычайно любили это зрелище и считали его первым своим развлечением. Однако чех узнал от Миколая из Длуголяса много важных вещей, в одинаковой мере касавшихся частных дел и войны. Прежде всего он узнал, что рыцарь Мацько, видимо, оставил намерение ехать на Жмудь прямо через "прусскую заставу", потому что за несколько дней до того был в Варшаве, где застал еще и князя и княгиню. Относительно войны старый Миколай подтвердил все те слухи, которые Глава слышал в Щитно.

Вся Жмудь восстала против немцев как один человек, а князь Витольд не только не помогал уже ордену против несчастных жмудинов, но, не объявляя еще ему войны и сбивая с толку переговорами, всячески помогал Жмуди деньгами, людьми, лошадьми и провиантом.

Между тем как он, так и меченосцы посылали послов к папе, к императору и к прочим христианским государям, обвиняя друг друга в вероломстве и предательстве. Со стороны великого князя с этими письмами поехал умный Миколай из Женева, умевший распутывать нитки, запутанные хитростями меченосцев, обстоятельно обнаруживая при этом беспредельные обиды, чинимые литовским и жмудским областям.

В то время как на виленском сейме еще более укрепилась связь между Литвой и Польшей, сердца меченосцев упали, потому что легко было предвидеть, что Ягелло, как верховный владыка всех земель, состоявших под управлением князя Витольда, станет, в случае войны, на его сторону. Граф Иоганн Сайн, комтур грудзиондзский, и граф Шварцбург гданский по приказанию магистра отправились к королю с вопросом, чего следует от него ожидать. Король ничего не сказал им, хотя они привезли ему дары: охотничьих кречетов и драгоценную утварь. Тогда они пригрозили войной, но не искренне, потому что отлично знали, что магистр и капитул ордена в душе боятся страшной силы Ягеллы и предпочитают отвести от себя день гнева и горя.

И вот, как паутина, рвались все переговоры, особенно же с Витольдом. Вечером, в день приезда Главы, в варшавский замок пришли свежие вести. Приехал Бронич из Цясноти, придворный князя Януша; он был ранее послан за сведениями на Литву, с ним прибыли два влиятельных литовских князя с письмами от Витольда и от Жмуди. Известия были грозные. Орден готовился к войне. Укреплялись замки, мололся порох, тесались каменные ядра, к границам стягивались кнехты и рыцари, а небольшие отряды конницы и пехоты уже вторгались в пределы Литвы и Жмуди со стороны Рагнеты, от Готтесвердера и прочих пограничных замков. Уже в лесной чаще, в полях и по деревням раздавались военные возгласы, а по вечерам над темным морем лесов сияли зарева пожаров. Витольд наконец принял Жмудь под открытое свое покровительство, послал своих управителей, а вождем вооруженного народа поставил известного своей храбростью Скирвойллу. Тот ворвался в Пруссию, стал жечь, разрушать и уничтожать. Сам князь придвинул войска к Жмуди, некоторые замки вооружил, другие, как, например, Ковну, разрушил, чтобы они не стали опорой меченосцев, и ни для кого уже не было тайной, что, когда настанет зима и мороз скует болота и топи, а то так и раньше, если лето будет сухое, начнется большая война, которая охватит все литовские, жмудские и прусские земли; известно было и то, что если король придет на помощь Витольду, то должен наступить такой день, когда немецкая волна или зальет вторую половину мира, или будет отбита и отступит на много веков в прежние свои русла.

Но это еще должно было наступить не сразу. Тем временем по всему миру раздавался вопль и призыв к справедливости. В Кракове и Праге читалось письмо несчастного народа, читалось оно и при папском дворе, и в других западных государствах. К князю Янушу это откровенное письмо привезли те Два боярина, которые прибыли с Броничем из Цясноти. И не один мазур невольно ощупывал на боку кинжал и подумывал, не пойти ли хоть по своей Доброй воле под Витольдовы знамена. Было известно, что великий князь был всегда рад закаленной польской шляхте, столь же лютой в бою, как литовские и жмудские бояре, но лучше обученной и вооруженной. Некоторых толкала туда старинная вражда к недругам ляшского племени, а некоторых влекло сострадание. "Слушайте! Слушайте! — восклицали, обращаясь к королям, князьям и всем народам, жмудины. — Были мы свободным и благородным по крови народом, а орден хочет обратить нас в рабов. Не души наши нужны ему, а богатство и земли. Уже такова нищета наша, что нам остается либо побираться, либо разбойничать. Как могут они омывать нас водой крещения, если у самих у них руки не чисты? Мы хотим крещения, но не кровью и мечом, и хотим веры, но лишь такой, какой учат благородные государи Витольд и Ягелло. Слушайте нас и спасайте, ибо мы погибаем. Орден хочет крестить нас, чтобы легче было поработить; не ксендзов посылает он к нам, а палачей. Уже отняли они у нас наши ульи, наши стада, все плоды земли нашей; уже нельзя нам ни ловить рыбу, ни бить зверей в пущах. Молим вас, слушайте, ибо вот уже согнули наши некогда свободные спины для ночных работ при замках. Детей наших отняли, как заложников, а жен и дочерей бесчестят на глазах мужей и отцов. Скорее нам должно стонать, нежели говорить. Родные жилища наши сожжены огнем, паны уведены в Пруссию, великие мужи Коркут, Вассыгин, Свольк и Сонгайло убиты. Как волки, пьют они нашу кровь. О, послушайте! Ведь мы же люди, а не звери, и мы взываем к святому отцу, чтобы он повелел польским епископам крестить нас, ибо всей душой желаем крещения, но крещения водой милости, а не живой кровью уничтожения".

Так или почти так жаловались жмудины, и когда их жалобы были услышаны и при мазовецком дворе, несколько рыцарей и дворян тотчас решили идти к ним на помощь, понимая, что князя Януша нечего и спрашивать о разрешении, хотя бы уже и потому, что княгиня — родная сестра Витольда. И вот у всех закипели гневом сердца, когда от Бронича и бояр узнали, что много благородных жмудских юношей, находясь в Пруссии в качестве заложников и не в силах будучи вынести оскорблений и зверств, чинимых над ними меченосцами, лишили себя жизни.

А Глава был рад этому подъему среди польских рыцарей, ибо думал, что чем больше народу уйдет из Польши к князю Ритольду, тем сильней разгорится война и тем вернее можно будет причинить зло меченосцам. Радовало его и то, что он увидит Збышку, к которому успел привязаться, и старика Мацьку, о котором он думал, что стоит на него посмотреть за работой; хотелось ему увидеть и новые земли, неизвестные города, невиданных до сих пор рыцарей и солдат, наконец, самого князя Витольда, слава которого широко распространялась по всему тогдашнему миру.

И потому он решил ехать прямо и скоро, нигде не задерживаясь дольше, чем нужно было для того, чтобы дать отдых лошадям. Бояре, прибывшие с Броничем из Цясноти, и другие литвины, находившиеся при дворе княгини, знающие все дороги и проходы, должны были вести его и рыцарей-добровольцев от остановки до остановки, от города к городу и дальше, через глухие, необозримые лесные пространства, которыми была покрыта большая часть Мазовии, Литвы и Жмуди.

XVI

В лесах, на расстоянии мили к востоку от Ковны, разрушенной самим Витольдом, стояли главные силы Скирвойллы, в случае нужды с быстротой молнии переносясь с места на место, совершая быстрые набеги то на прусскую границу, то на замки и крепостцы, еще находящиеся в руках меченосцев, и разжигая по всей стране пламя войны. Там-то и нашел верный оруженосец Збышку, а с ним и Мацьку, приехавшего всего за два дня до этого. Поздоровавшись со Збышкой, чех проспал целую ночь, как убитый, и только на другой день вечером пошел здороваться со старым рыцарем, который, будучи утомлен и зол, принял его сердито и спросил, почему он не остался в Спыхове, как ему было приказано. Мацько несколько смягчился лишь тогда, когда Глава, улучив подходящую минуту, когда в палатке не было Збышки, стал оправдываться приказанием Ягенки.

Кроме того, он сказал, что помимо приказания и помимо желания быть на войне его в эти места привело желание, в случае чего, тотчас отправить в Спыхов гонца. "Панна, — говорил Глава, — у которой душа ангельская, сама, вопреки собственному благу, молится за дочь Юранда. Но всему должен быть конец. Если дочери Юранда нет в живых, то пошли ей, Господи, царство небесное, ибо она была невинна, как агнец, но если она отыщется, то надо как можно скорее уведомить панну, чтобы она сейчас же уезжала из Спы-хова, чтобы ей не пришлось уезжать по возвращении дочери Юранда, точно ее выгоняют, со стыдом и позором".

Мацьке неприятно было слушать это, и он время от времени повторял: "Это не твое дело". Но Глава, решив говорить откровенно, ничуть этим не смущался и под конец сказал:

— Лучше было панне остаться в Згожелицах, и ни к чему вся эта поездка. Уверяли мы ее, бедную, что дочери Юранда уже нет в живых, а на деле может оказаться иначе.

— Да кто же, как не ты, говорил, что ее нет в живых? — гневно спросил Мацько. — Надо было держать язык за зубами. А я взял ее потому, что она боялась Чтана и Вилька.

— Это был только предлог, — отвечал оруженосец. — Она спокойно могла сидеть в Згожелицах, потому что они друг другу не давали бы дороги туда. Но вы, господин, боялись, как бы, в случае смерти Юрандовой дочери, не ушла из рук пана Збышка и Ягенка, и потому-то ее взяли с собой.

— Что это ты так обнаглел? Или ты уже опоясанный рыцарь, а не слуга?

— Я слуга, но слуга панны, поэтому слежу за тем, чтобы ей не было никакого стыда.

Мацько угрюмо задумался, потому что был недоволен собой. Несколько раз уже упрекал он себя в том, что взял Ягенку из Згожелиц, потому что чувствовал, что в таком подсовывании Ягенки Збышке заключалось для нее некоторое унижение, а в случае, если бы Дануся отыскалась, больше, чем унижение. Он чувствовал, что в дерзких словах чеха заключается правда, потому что хотя он взял Ягенку для того, чтобы отвезти ее к аббату, но он мог все-таки, узнав о смерти аббата, оставить ее в Плоцке; а между тем он привез ее в самый Спыхов, чтобы она, в случае чего, находилась поблизости от Збышки.

— Да ведь это мне в голову не приходило, — сказал он все-таки, желая сбить с толку и себя и чеха, — ведь она сама настояла на том, чтобы ехать.

— Да, настояла, потому что мы ее уверили, что той на свете нет и что братьям безопаснее быть без нее, чем при ней, вот она и поехала.

— Это ты уверил! — вскричал Мацько.

— Я, и моя вина. Но теперь все должно выясниться. Надо, господин, что-нибудь устроить. Иначе — лучше нам помереть.

— Что тут устроишь? — с досадой сказал Мацько. — С таким войском, на такой войне… Если будет что-нибудь получше, так только в июле, потому что для немцев есть две военные поры: зимой и в сухое лето, а теперь так только: тлеет, а не горит. Князь Витольд, говорят, в Краков поехал королю рассказать обо всем и просить у него разрешения и помощи.

— Но ведь поблизости есть орденские замки. Взять бы хоть два из них, и, может быть, тогда мы отыщем дочь Юранда или хоть узнаем о ее смерти.

— А то и ничего.

— Ведь Зигфрид увез ее в эти места. Это нам говорили и в Щитно, и всюду, да и сами мы думали так.

— А видел ты это войско? Выйди же из палатки да посмотри. У некоторых одни палки, а у некоторых медные мечи, оставшиеся от прадедов.

— Ну? Зато я слыхал, что они ребята в бою лихие.

— Да не им с голыми животами замки брать, особенно орденские. Дальнейший их разговор прервал приход Збышки и Скирвойллы, вождя

жмудинов. Это был человек маленького роста, но сильный и широкоплечий. Грудь у него была такая выпуклая, что похожа была почти на горб, а руки несоразмерно длинные, доходящие почти до колен. Вообще он напоминал Зиндрама из Машковиц, славного рыцаря, которого Мацько и Збышко когда-то видели в Кракове: у него была такая же огромная голова и такие же кривые ноги. Говорили, что он хорошо понимает войну. Вся жизнь его прошла в ратном поле, в сражениях с татарами, с которыми много лет дрался он на Руси, и с немцами, которых ненавидел, как заразу. Во время этих войн научился он говорить по-русски, а потом, при дворе Витольда, немного по-польски; по-немецки он знал (или во всяком случае произносил) только три слова: огонь, кровь и смерть. Его огромная голова всегда была полна военных планов и хитростей, которых меченосцы не умели ни предвидеть, ни предотвращать; поэтому в пограничных областях его боялись.

— Мы говорили о походе, — с необычайным оживлением сказал Мацьке Збышко, — и пришли сюда, чтобы вы также сказали свое слово опытного человека…

Мацько усадил Скирвойллу на сосновый обрубок, потом велел слугам принести меду в братине, из которой рыцари стали черпать чарками и пить; только когда они хорошенько подкрепились, Мацько спросил:

— Вы нападение затеяли, так, что ли?

— Хотим немцев из замков повыкурить…

— Из каких?

— Из Рагнеты или из Новой Ковны.

— Из Рагнеты, — сказал Збышко. — Четыре дня тому назад мы были под Новой Ковной, и нас побили.

— То-то и есть, — сказал Скирвойлло.

— Как побили?

— Здорово.

— Постойте, — сказал Мацько. — Я здешних мест не знаю. Где Новая Ковна и где Рагнета?

— Отсюда до Старой Ковны меньше мили, — отвечал Збышко. — А от Старой до Новой тоже миля. Замок стоит на острове. Намедни хотели мы к нему переправиться, но нас побили при переправе. Преследовали нас полдня; наконец, мы спрятались в этих лесах, и войско так рассыпалось, что некоторые только нынче к утру объявились.

— А Рагнета?

Скирвойлло протянул свою длинную, как сук, руку к северу и сказал:

— Далеко, далеко…

— Именно потому, что далеко, — возразил Збышко. — Там кругом спокойно, потому что всех людей, которые были по эту сторону границы, стянули к нам. Там теперь немцы не ждут никакого нападения, и значит, мы нападем на неподготовленных.

— Он правильно говорит, — сказал Скирвойлло.

А Мацько спросил:

— Вы думаете, что можно будет и замок взять?

На это Скирвойлло отрицательно покачал головой, а Збышко ответил:

— Замок сильный, значит, взять его можно только случайно. Но землю вокруг него мы опустошим, деревни и города сожжем, запасы уничтожим, а главное — захватим пленников, среди которых могут оказаться люди значительные, а их меченосцы охотно выкупают или выменивают…

Тут он обратился к Скирвойлле:

— Сами вы, князь, признали, что я правильно говорю, а теперь подумайте вот о чем: Новая Ковна на острове. Ни деревень мы там не разнесем, ни стад не захватим, ни пленников не наловим. А кроме того, ведь нас только что побили. Э, пойдемте-ка лучше туда, где теперь нас не ждут.

— Кто побеждает, тот всего меньше ждет нападения, — проворчал Скирвойлло.

Но тут заговорил Мацько; он стал поддерживать мнение Збышки, потому что понял, что юноша больше надеется разузнать что-нибудь под Рагнетой, чем под Старой Ковной, и что под Рагнетой легче всего будет схватить какого-нибудь знатного пленника, который мог бы послужить для обмена. Кроме того, он полагал, что лучше идти дальше и напасть неожиданно на менее охраняемую область, чем нападать на остров, защищенный самой природой, а кроме того, охраняемый сильным замком и хорошим гарнизоном.

Как человек опытный в военных делах, он говорил ясно и приводил такие сильные доводы, что мог убедить каждого. Збышко и Скирвойлло также слушали его внимательно. Скирвойлло время от времени шевелил поднятыми бровями, как бы в знак согласия, а иногда ворчал: "Правильно", — потом втянул огромную свою голову в широкие плечи, так что казался совсем горбатым, и глубоко задумался.

Но спустя несколько времени он встал и, ничего не говоря, стал креститься.

— Так как же будет, князь? — спросил его Мацько. — Куда пойдем?

Он кратко ответил:

— Под Новую Ковну. И вышел из палатки.

Мацько и чех некоторое время с удивлением смотрели на Збышку; потом старый рыцарь ударил его руками по коленям и воскликнул:

— Тьфу… Что за дубина… Слушает, слушает, а потом опять за свое. Напрасно с ним глотку дерешь…

— Я слышал, что он такой, — отвечал Збышко, — а по правде сказать, и весь народ здешний упрям, как мало кто. Выслушает он чужое мнение, а сам в одно ухо впустит — из другого выпустит.

— Так зачем же он спрашивает?

— Затем, что мы опоясанные рыцари, и затем, чтобы все взвесить со всех сторон. Но он не дурак.

— Под Новой Ковной нас, пожалуй, тоже совсем не ждут, — заметил чех, — именно потому что только что вас побили. В этом он был прав.

— Пойдем посмотрим людей, которыми я предводительствую, — сказал Збышко, которому душно было в палатке, — надо им сказать, чтобы были готовы.

И они вышли. На дворе наступила уже глубокая ночь, облачная и темная, озаряемая только кострами, у которых сидели жмудины.

XVII

Для Мацьки и Збышки, которые, служа некогда у Витольда, досыта насмотрелись на литовских и жмудских воинов, вид лагеря не представлял ничего нового; но чех смотрел на них с любопытством, рассчитывая в уме, чего можно ждать от таких людей в бою, и сравнивая их с польскими и немецкими рыцарями. Лагерь стоял в низине, окруженный лесом и болотами, и был совершенно защищен от нападения, потому что никакое другое войско не смогло бы пробраться по этим предательским топям. Самая низина, в которой стояли шалаши, была также вязка и болотиста, но воины, наломав еловых и сосновых ветвей, засыпали топь так, что отдыхали как бы на самом сухом месте. Для князя Скирвойллы наскоро сколотили что-то вроде "нумы", то есть литовской хаты из земли и неотесанных бревен, для более значительных людей было сделано из ветвей несколько десятков шалашей, простые же воины сидели возле костров, под открытым небом, защищаемые от перемены погоды и дождей только кожухами да шкурами, которые носили они на голом теле. В лагере еще никто не спал, потому что люди, которым после недавнего поражения нечего было делать, спали днем. Некоторые сидели или лежали возле ярких костров, в которые подбрасывались можжевеловые ветви и хворост, другие разгребали уже погасшие и подернувшиеся пеплом груды, от которых распространялся запах печеной репы, обычного кушанья литвинов, и жареного мяса. Между кострами виднелись кучи оружия, разложенного поблизости так, чтобы, в случае нужды, каждый мог легко схватить свое.

Глава с любопытством присматривался к копьям с узкими и длинными наконечниками, выкованными из закаленного железа; к кистеням из молодых дубков, в которые были вбиты кремни или гвозди, к коротким бердышам, похожим на польские топоры; ими пользовалась конница; здесь же были и длинные бердыши, которыми сражались пехотинцы. Попадались между ними и медные, оставшиеся от старых времен, когда железо было еще мало распространено в этих пустынных местах. Некоторые мечи тоже были из меди, но большинство — из хорошей, привезенной из Новгорода, стали. Чех брал в руки копья, мечи, бердыши, смолистые, обожженные на огне луки и при свете луны пробовал их. Лошадей у костров было немного, потому что стада паслись поодаль, в лесах и на лугах, под охраной бдительных конюхов; но так как главные бояре хотели иметь своих коней всегда готовыми, то и было их в лагере несколько десятков, рабы кормили их из рук. Главу удивляли мохнатые туловища этих коней, необычайно маленьких, с широкими шеями и вообще таких странных, что западные рыцари считали их какими-то совершенно особенными лесными животными, больше похожими на единорогов, чем на настоящих лошадей.

— Тут ни к чему большие боевые кони, — говорил опытный Мацько, вспоминая свою прежнюю службу у Витольда, — большой живо увязнет в болоте, а здешний везде проберется почти так же, как человек.

— Но в поле здешние не сравнятся с большими немецкими, — отвечал чех.

— Конечно, не сравнятся. Зато ни одному немцу не уйти от жмудина и самому его не догнать, потому что эти лошади так же быстры, как татарские, а то и быстрее.

— А все-таки мне это странно: видел я татар пленных, которых рыцарь Зых привел в Згожелицы; все были мужики небольшие; такого любая лошадь подымет, а ведь здешний народ рослый.

И действительно, народ был крепкий. При свете огня были видны под шкурами и кожухами широкие груди и крепкие плечи. Все были сухи, но костисты и высоки; вообще же ростом эти люди превышали обитателей прочих литовских областей, потому что жили на лучшей и более плодородной земле, в которой голод, время от времени мучивший Литву, реже давал себя знать. Зато дикостью они превосходили даже литвинов. В Вильне был двор великого князя, в Вильну съезжались князья с востока и с запада, прибывали посольства, наезжали заграничные купцы, и благодаря всему этому житель города и его окрестностей мало-помалу привыкал к чужеземным порядкам; сюда же чужеземец являлся только в образе меченосца, несущего в глухие лесные селения огонь, неволю и крещение кровью; поэтому все здесь было грубее, суровее и более похоже на старые времена, и более враждебно всему новому: здесь были старые обычаи, старый способ воевать, да и язычество было здесь упорнее оттого, что почитать крест учил не добрый возвеститель Благой Вести, милосердный, как апостол, а вооруженный немецкий монах с душой палача.

Скирвойлло и главнейшие князья с боярами были уже христианами, ибо последовали примеру Ягеллы и Витольда. Прочие, даже самые простые и дикие солдаты имели в груди глухое предчувствие, что подходит смерть и конец прежнему миру, прежней их вере. И они готовы были склонить головы перед крестом, только бы этого креста не приносили к ним ненавистные немецкие руки. "Мы просим крещения, — взывали они ко всем государям и народам, — но вспомните, что мы люди, а не звери, которых можно дарить, покупать и продавать". Между тем в то время, как старая вера угасала, как гаснет костер, в который никто не подбрасывает дров, а от новой сердца отвращались именно потому, что ее насаждала грубая немецкая сила, в душах этих людей рождалась тревога, беспокойство, сожаление о прошлом и глубокая грусть.

Чех, с детства сросшийся с веселым солдатским говором, с песнями и шумной музыкой, первый раз в жизни видел такой тихий и мрачный лагерь. Еле-еле, кое-где, подальше от "нумы" Скирвойллы, у костров слышались звуки свирели или дудки или слова тихой песни, которую пел "буртиникас". Воины слушали, опустив головы и уставившись взором на уголья. Некоторые сидели на корточках возле огня, опершись локтями на колени и спрятав лицо в ладонях, сидели, покрытые шкурами, похожие на хищных лесных зверей. Но когда они поднимали головы на проходящих рыцарей, блеск огня озарял добрые лица и голубые глаза, совсем не злые, не хищные, а скорее смотрящие так, как смотрят грустные и обиженные дети. На краю лагеря лежали на мху раненые, которых удалось унести из последней битвы. Колдуны, так называемые "лабдарисы" и "сейтоны", бормотали над ними заклинания и перевязывали их раны, прикладывая к ним целебные травы; раненые лежали, терпеливо перенося боль и страдания.

Из глубины леса, со стороны полян и лесов, доносилось посвистывание конюхов, когда поднимался время от времени ветер, застилавший дымом весь лагерь и наполнявший темный бор шумом. Между тем ночь шла, костры начали слабеть и гаснуть, и настала еще большая тишина, усиливавшая впечатление грусти и подавленности.

Збышко отдал приказ людям, которыми начальствовал и с которыми мог легко говорить, потому что между ними было несколько полочан; потом он обратился к своему оруженосцу и сказал;

— Ну ты насмотрелся вдоволь, а теперь пора возвращаться в палатку.

— Насмотреться-то я насмотрелся, — отвечал оруженосец, — да не особенно рад тому, что видел: сразу видно, что это побежденные.

— Два раза побежденные: четыре дня тому назад при замке и намедни у переправы. А теперь Скирвойлле хочется туда идти в третий раз, чтобы быть в третий раз побежденным.

— Как же он не понимает, что с таким войском против немцев он не устоит? Мне это уже говорил рыцарь Мацько, а теперь я и сам думаю, что эти ребята плохи в бою.

— И ошибаешься, потому что это народ храбрый, как мало кто на свете. Только они дерутся беспорядочной толпой, а немцы в строю. Если удается прорвать строй, то чаще жмудин бьет немца, чем немец жмудина. Но те это знают и так жмутся друг к другу, что стеной стоят.

— А уж замки брать с ними — это небось и думать нечего, — сказал чех.

— Да ведь никаких приспособлений для этого нет, — отвечал Збышко. — Орудия есть только у князя Витольда, и пока он к нам не подойдет, нам никакого замка не ухватить, разве только случайно или изменой.

Так разговаривая, дошли они до палатки, перед которой пылал большой разложенный слугами костер, в котором коптилось мясо. В палатке было холодно и сыро, и потому оба рыцаря, а с ними и Глава, легли на шкурах возле костра.

Потом, поевши, пробовали они уснуть, но не могли. Мацько ворочался с боку на бок и, наконец, увидев, что Збышко сидит перед огнем, обхватив колени руками, спросил:

— Слушай, почему ты советовал идти так далеко, к Рагнете, а не поблизости, к Готтесвердеру? Какой у тебя в этом расчет?

— Да что-то мне кажется, что Дануся в Рагнете, и что там не так осторожны, как здесь.

— Не было у нас времени потолковать, потому что я был утомлен, а ты людей собирал по лесу после поражения. А теперь говори, как обстоят дела: собираешься ли ты вечно искать эту девушку?

— Да ведь это не какая-нибудь девушка, а моя жена, — отвечал Збышко. Настало молчание, потому что Мацько хорошо понимал, что возразить

на это нечего. Если бы Дануся до сих пор была панной, дочерью Юранда из Спыхова, старый рыцарь обязательно стал бы уговаривать племянника забыть про нее, но после совершения таинства поиски становились его прямою обязанностью, и Мацько даже не предлагал бы такого вопроса, если бы не то, что, не присутствовав ни на обручении, ни на свадьбе, он всегда невольно считал Данусю девушкой.

— Конечно, — сказал он, помолчав. — Но о чем за эти два дня у меня было время спросить, то я спросил, и ты мне сказал, что ничего не знаешь.

— Потому что я ничего и не знаю, кроме того, что, видно, прогневался на меня Господь.

Вдруг Глава приподнялся с медвежьей шкуры, сел и, насторожившись, стал внимательно и с любопытством прислушиваться. А Мацько сказал:

— Покуда сон не сморит тебя, говори, что ты видел, что делал и чего добился в Мальборге?

Збышко отстранил волосы. Давно не подстригавшиеся спереди, они падали ему на брови. С минуту он посидел молча, а потом заговорил:

— Дал бы Бог, чтобы я мог столько знать о моей Данусе, сколько знаю о Мальборге. Вы спрашиваете, что я там видел? Видел я страшную силу меченосцев, поддерживаемую всеми королями и всеми народами, и не знаю, может ли кто-нибудь на свете с этой силой сравняться. Видел замок, какого, пожалуй, нет у самого императора римского. Видел неисчерпаемые сокровища, видел оружие, видел целый муравейник вооруженных монахов, рыцарей и кнехтов, и реликвии, словно у святого отца в Риме, — и говорю вам, что душа у меня замерла, потому что я подумал: где уж там идти против них и кому идти? Кто их одолеет? Кто против них устоит? Кого не сломит их сила?

— Нас, чтоб им подохнуть! — вскричал Глава, не в силах будучи выдержать. Мацьке странными показались такие слова Збышки, и хотя ему хотелось

узнать все приключения юноши, но он перебил его и сказал:

— А забыл ты о Вильне? А разве мало встречались мы щитом к щиту, лицом к лицу? А забыл ты, как туго им приходилось с нами и как они жаловались на нашу злость, будто нельзя у нас коня взмылить либо копья переломать, а надо либо другого убить, либо самому погибнуть? Ведь были там и гости, которые нас вызывали, и все ушли с позором. Что же ты так размяк?

— Я не размяк, потому что в Мальборге дрался. Но вы всей ихней силы не знаете.

Но старик рассердился:

— А ты знаешь всю польскую силу? Видел ты все войска вместе? Не видел. А их сила на предательстве да на обидах основана, потому что у них и пяди земли нет, которая была бы ихняя. Приняли их наши князья, как нищего в дом принимают, и одарили их, а они, окрепнувши, искусали кормившую их руку, как подлые и бешеные собаки. Землю захватили, города изменой взяли — вот и сила их. Но если даже все короли мира придут к ним на помощь, настанет все-таки день суда и мести.

— Если вы мне велели рассказывать, что я видел, а теперь сердитесь, то я лучше замолчу, — сказал Збышко.

А Мацько некоторое время сердито пыхтел, но вскоре успокоился и сказал:

— Это всегда так бывает. Стоит в лесу ель, точно неприступная башня. Думаешь: во веки веков стоять будет, а ударишь по ней хорошенько обухом — и услышишь, что внутри пустота. И сыплется из нее труха. То же и сила меченосцев. Но я тебе велел рассказывать, что ты там делал и чего добился. Дрался ты там, говоришь?

— Дрался. Гордо и неприязненно меня там сначала встретили, потому что им было уже известно, что я дрался с Ротгером. Может быть, случилось бы со мной что-нибудь худое, но приехал я с письмом от князя, а кроме того, рыцарь де Лорш, которого они чтут, охранял меня от их злобы. Но потом начались пиры и состязания, в которых Господь меня благословил. Ведь вы уже слышали, что меня полюбил Ульрик, брат магистра; он дал мне приказ, написанный самим магистром, чтобы мне выдали Данусю.

— Говорили нам люди, — сказал Мацько, — что у него подпруга лопнула, а ты, видя это, не захотел на него нападать.

— Да, я поднял копье кверху, и с тех пор он меня полюбил. Эх, боже мой! Крепкие письма мне дали: с ними я мог ездить из замка в замок и искать. Уж я думал: конец моей беде и моему горю, а теперь вот сижу здесь, в дикой стране, без всякой помощи, в огорчении и расстройстве, и все мне хуже, с каждым днем я больше тоскую…

Тут он на миг замолк, потом изо всех сил бросил в костер полено, так что из пылающих головешек посыпались искры, и проговорил:

— Потому что если она, бедняжка, стонет где-нибудь тут, поблизости, в замке, и думает, что я про нее забыл, то лучше бы мне сейчас же умереть…

И видимо, столько в нем скопилось нетерпения и горя, что он снова стал бросать поленья в огонь, точно охваченный внезапным порывом боли; а Мацько и Глава весьма удивились, потому что они и не предполагали, что он так любит Данусю.

— Возьми себя в руки! — воскликнул Мацько. — Как же дальше было? Неужели комтуры не хотели слушать приказания магистра.

— Возьмите себя в руки, господин, — сказал чех. — Господь вас утешит, может быть, даже скоро.

А у Збышки на глазах блеснули слезы, но он слегка успокоился и сказал:

— Отпирали передо мной замки и тюрьмы. Я всюду был и искал. Но вот началась эта война, и в Гердавах сказал мне войт фон Гейдек, что военные законы другие и что пропуски, выданные в мирное время, теперь ничего не значат. Я тотчас вызвал его на бой, но он не вышел, а меня велел выгнать из замка.

— А в других замках?

— Везде то же самое. В Кролевце комтур, начальник гердавского войта, не хотел даже прочесть письмо магистра, говоря, что война есть война, и велел мне убираться, покуда цел. Спрашивал я и в других местах — и всюду то же самое.

— Так я теперь понимаю, — сказал старый рыцарь. — Видя, что ничего не добьешься, ты предпочел отправиться сюда, где хоть то может случиться, что отомстишь.

— Да, — отвечал Збышко. — Я думал также, что мы, может быть, захватим пленников и возьмем несколько замков, но они не умеют брать замков.

— Ну, придет сам князь Витольд — все пойдет по-другому.

— Дай бог!

— Придет. Я слышал при мазовецком дворе, что он придет, а может быть, вместе с ним и король со всеми польскими силами.

Но дальнейший их разговор прервал приход Скирвойллы, который внезапно появился из мрака и сказал:

— Мы выступаем.

Услыхав это, рыцари быстро вскочили на ноги, а Скирвойлло приблизил к их лицам огромную свою голову и сказал, понизив голос:

— Есть новости: к Новой Ковне идут подкрепления. Два рыцаря ведут кнехтов, скот и припасы. Преградим им путь.

— Значит, мы перейдем за Неман? — спросил Збышко.

— Да. Я знаю брод.

— А в замке знают о подкреплении?

— Знают и выйдут им навстречу, но на этих ударите вы.

И он стал объяснять им, где они должны засесть, чтобы неожиданно ударить на тех, которые выйдут из замка. Ему нужно было одновременно завязать два сражения и отомстить за последние поражения, что могло удасться тем легче, что тотчас после победы неприятель чувствовал себя совершенно вне опасности. Поэтому Скирвойлло указал им место и час, когда они должны были туда подоспеть, а прочее поручил их храбрости и благоразумию. Они же обрадовались, потому что тотчас поняли, что с ними говорит воин опытный и ловкий. Окончив, он велел им идти за собой и возвратился к своей "нуме", в которой уже ждали его князья и бояре. Там он повторил приказания, отдал новые и, наконец, приложив к губам дудку, вырезанную из волчьей кости, издал громкий и пронзительный свист, который был слышен во всех концах лагеря.

При этом звуке все вокруг погасших костров закипело; там и сям начали вырываться искры, потом сверкнули огоньки, которые росли и усиливались с каждой минутой, и при свете их виднелись дикие фигуры воинов, с оружием в руках собирающихся возле костров. Бор задрожал и проснулся. Через минуту из глубины его стали доноситься окрики конюхов, гнавших стада к лагерю.

XVIII

Утром подошли они к Невяже и переправились, кто верхом, кто держась за хвост лошади, кто на пучке ветвей. Дело пошло так скоро, что даже Маць-ко, Збышко, Глава и добровольцы-мазуры удивлялись ловкости этого народа и только теперь поняли, почему ни болота, ни леса, ни реки не могли удержать литовских набегов. Выйдя из воды, ни один человек не снял с себя одежды, не сбросил кожуха; все обсыхали, подставляя спины солнцу, так что даже пар шел от них, и после краткого отдыха поспешно двинулись к северу. Поздним вечером добрались до Немана. Здесь переправа была не так легка, потому что река была большая, к тому же весенняя вода еще не сошла. Брод, о котором знал Скирвойлло, местами превратился в глубокое место, так что лошадям приходилось проплывать большие пространства. Совсем возле Збышки и чеха двоих унес поток; напрасно пытались они спасти унесенных: из-за темноты и волнения они скоро потеряли их из виду, а те не смели звать на помощь, потому что полководец заранее отдал приказ, чтобы переправа происходила в совершенном молчании. Однако все остальные благополучно добрались до противоположного берега, на котором без огня просидели до утра.

Как только начался рассвет, все войско разделилось на два отряда. С одним из них Скирвойлло пошел в глубь страны навстречу рыцарям, ведущим подкрепление в Готтесвердер, а другой Збышко повел к острову, чтобы преградить путь солдатам, которые хотели выйти из замка навстречу этим рыцарям. Небо было ясно и безоблачно, но внизу лес, луга и кустарники затянуты были густым белым туманом, совершенно скрывавшим даль. Обстоятельство это благоприятствовало Збышке и его людям, так как немцы, идущие из замка, не могли их заметить и вовремя избежать битвы. Молодой рыцарь был рад этому чрезвычайно и говорил едущему рядом с ним Мацьке:

— Мы в таком тумане скорее столкнемся, чем увидим друг друга; дай только бог, чтобы он не поредел хотя до полудня.

Сказав это, он поскакал вперед, чтобы отдать приказания едущим впереди сотникам, но внезапно вернулся и сказал:

— Вскоре мы выедем на дорогу, идущую от переправы на остров в глубь страны. Там мы ляжем в зарослях и станем их поджидать.

— Откуда ты знаешь о дороге? — спросил Мацько.

— От здешних крестьян. Между моими людьми их есть десятка полтора. Они нас везде водят.

— А далеко ли ты заляжешь от замка и острова?

— В одной миле.

— Это хорошо, потому что если бы ближе, то они могли бы выслать из замка на помощь кнехтов, а так не только не успеют, а и крика не услышат.

— Конечно, я уж об этом подумал.

— Об одном ты подумал, подумай же и о другом: если это верные люди, вышли из них двух или трех вперед, чтобы тот, кто первый заметит немцев, тотчас дал нам знать, что они идут.

— Э, я уж и это сделал.

— Тогда я тебе еще кое-что скажу. Вели сотне или двум сотням людей сейчас же, как только начнется бой, не вмешиваться в него, а ехать в сторону и преградить путь от острова.

— Это самое важное! — отвечал Збышко. — Но и такой приказ отдан. Попадут немцы в капкан.

Услышав это, Мацько ласково посмотрел на племянника, потому что был рад, что Збышко, несмотря на молодые годы, так хорошо понимал войну; поэтому он улыбнулся и проворчал:

— Наша кровь!

Но оруженосец Глава в душе был рад еще больше, чем Мацько, потому что для него не было большей радости, чем битва.

— Не знаю, — сказал он, — как будут драться наши люди, но идут тихо, хорошо, и видно, что так и рвутся в бой. Если этот Скирвойлло хорошо все обмозговал, то ни один немец не уйдет живым.

— Даст бог, мало их выскользнет, — отвечал Збышко. — Но я велел как можно больше брать в плен, а если попадется между ними рыцарь или меченосец, то уж ни в каком случае не убивать.

— А почему, господин? — спросил оруженосец.

Збышко ответил:

— Смотрите и вы, чтобы так было. Рыцарь, если он из гостей, то таскается по городам, по замкам, много людей видит и много новостей слышит, а если он меченосец, так еще больше. А я приехал сюда затем, чтобы взять в плен кого-нибудь познатнее и произвести обмен. Только этот путь мне и остался… если еще остался.

Сказав это, он дал шпоры коню и снова выехал вперед отряда, чтобы отдать последние распоряжения и в то же время уйти от грустных мыслей, которым уже не было и времени, потому что место, избранное для засады, было недалеко.

— Почему этот молодой пан уверен, что его жена еще жива и находится в этих местах? — спросил чех.

— Потому что, если Зигфрид сразу не убил ее в Щитно в первом порыве ярости, — отвечал Мацько, — то справедливо можно предполагать, что она еще жива. А если бы он ее убил, то щитненский ксендз не рассказывал бы нам таких вещей, которые, впрочем, слыхал и Збышко. Самому жестокому человеку тяжело поднять руку на беззащитную женщину. Что же и говорить о невинном ребенке…

— Тяжело, да не меченосцу. А дети князя Витольда?

— Правда, что сердца у них волчьи, но правда и то, что в Щитно он ее не убил, а так как сам поехал в эту сторону, то, быть может, и ее спрятал в каком-нибудь замке.

— Эх, кабы удалось взять этот остров и замок.

— Ты только взгляни на этих людей, — сказал Мацько.

— Верно, верно! Но есть у меня одна мысль, которую я скажу молодому пану.

— Да хоть бы у тебя их было десять — копьями стен не разрушишь. Сказав это, Мацько указал на ряд копий, которыми была вооружена

большая часть воинов, а потом спросил:

— Видал ты когда-нибудь такое войско?

Чех, действительно, никогда ни видал ничего подобного. Перед ними ехала густая толпа воинов, ехала беспорядочно, потому что в лесу, среди зарослей, трудно было сохранить строй. Впрочем, пешие были перемешаны с конными и, чтобы поспевать за лошадьми, держались за гривы, седла и хвосты. Плечи воинов были покрыты шкурами волков, рысей и медведей, на головах торчали то кабаньи клыки, то оленьи рога, то косматые уши, и если бы не торчащее кверху оружие, не смолистые луки и колчаны со стрелами за плечами, смотрящим сзади могло бы показаться, особенно в тумане, что это целые стада диких лесных зверей вышли из глубины бора и куда-то бредут, гонимые жаждой крови или голодом. Было в этом что-то страшное, а порою такое необычайное, что казалось — это и есть тот "гомон", во время которого, по народному поверью, срываются с мест и идут куда глаза глядят не только все звери, но даже каменья и кусты.

И при виде этого зрелища один из князьков из Ленкавицы, прибывших с чехом, перекрестился, подошел к нему и сказал:

— Во имя Отца и Сына! Да мы со стаей волков идем, а не с людьми.

А Глава, хотя сам впервые видел подобное войско, отвечал, как человек опытный, который все испытал и ничему не удивляется:

— Волки стаей ходят зимой, но кровь меченосцев вкусна и весной!

А ведь и в самом деле была весна — май. Орешник, которым порос бор, покрыт был яркой зеленью. Из пушистых и мягких мхов, по которым ноги воинов ступали бесшумно, подымались белые и голубые незабудки, листья ягод и зубчатые папоротники. Промоченные обильными дождями деревья пахли сырой корой, а от земли подымался крепкий запах опавшей листвы, хвои и гнили. Солнце играло радугой в повисших среди листьев каплях, а вверху радостно кричали птицы.

Шли они все скорее, потому что Збышко торопил. Вскоре он снова приехал в конец отряда, где находился Мацько с чехом и мазурами-добровольцами. Надежда на хорошую битву, видимо, значительно оживила его, и на лице у него не было обычного выражения грусти, а глаза горели по-старому.

— Ну! Ну! — вскричал он. — Теперь нам надо идти впереди, а не сзади. И повел их к голове отряда.

— Слушайте, — сказал он им, — может быть, мы наткнемся на немцев неожиданно, но если они что-нибудь смекнут и успеют построиться, то мы, конечно, ударим на них первые, потому что латы на нас крепче и мечи лучше.

— Так будет! — сказал Мацько.

И все крепче сели в седлах, точно вот-вот должны были нападать. Кое-кто набрал в грудь воздуху и пробовал, легко ли выходит кинжал из ножен.

Збышко еще раз повторил им, что если между пешими кнехтами окажутся рыцари или меченосцы с белыми плащами поверх лат, то чтобы их не убивать, а только брать в плен; потом он снова подскакал к проводникам и вскоре остановил отряд.

Они подошли к дороге, которая шла в глубь страны от пристани, лежащей против острова. Правда, это еще не была настоящая большая дорога, а скорее тропа, недавно проложенная через леса и выровненная лишь настолько, чтобы войска и воза могли пройти по ней. С обеих сторон высился лес, а по краям дороги были свалены вырубленные сосны. Орешник местами был так густ, что совсем скрывал глубину леса. Кроме того, Збышко выбрал место на повороте, чтобы едущие, не увидев ничего издали, не успели ни отступить вовремя, ни построиться в боевой порядок. Збышко занял обе стороны дороги и велел ждать неприятеля.

Сжившиеся с лесом и с лесной войной жмудины так ловко припали за кусты орешника и кучки молодых елок, точно земля поглотила их. Никто не произнес ни слова, ни одна лошадь не фыркнула. Время от времени мимо притаившихся людей пробегал то крупный, то мелкий лесной зверь — и только почти столкнувшись с ними, с ужасом кидался в сторону. Время от времени налетал порыв ветра и наполнял лес торжественным и величественным шумом; иногда же ветер стихал, и тогда слышно было только отдаленное кукование кукушек да близкий стук дятлов.

Жмудины с радостью слушали эти звуки, потому что в особенности дятел служил им хорошей приметой. А лес этот полон был дятлами, стук их доносился со всех сторон, сильный, частый, похожий на человеческую работу.

Но время проходило, а между тем ничего не было слышно, кроме лесного шума да птичьих голосов. Туман, лежавший внизу, поредел, солнце приметно поднялось и стало греть, а они все лежали. Глава, которому наскучило ожидание и молчание, наклонился к уху Збышки и стал шептать:

— Господин!.. Если, бог даст, ни один из этих собачьих детей жив не уйдет, разве не могли бы мы ночью подступить к замку, переправиться и взять его, захватив врасплох?

— А ты думаешь, там люди не стерегут, и у них нет пароля?

— Стерегут, и пароль у них есть, — прошептал чех в ответ, — но пленники под ножом скажут пароль, а то и сами крикнут им по-немецки. Только бы на остров пробраться, а уж замок…

Тут он замолчал, потому что Збышко внезапно положил ему ладонь на рот: с дороги донеслось карканье ворона.

— Тише! — сказал он. — Это знак.

И в самом деле, немного погодя на дороге показался жмудин, сидящий на маленькой, мохнатой лошади, копыта которой были обмотаны бараньей шкурой так, чтобы они не издавали топота и не оставляли следов на грязи.

Едучи, он зорко смотрел по обеим сторонам и вдруг, услыхав из чащи ответ на карканье, юркнул в лес, а через минуту был уже возле Збышки.

— Идут!.. — сказал он.

XIX

Збышко стал поспешно расспрашивать, как они идут, сколько конницы, сколько пеших кнехтов, далеко ли они еще находятся. Из ответов жмудина он узнал, что в отряде не более ста пятидесяти воинов, из них пятьдесят конных, под начальством не меченосца, а светского рыцаря, что идут они в строю, ведя за собой пустые возы, а на них запас колес, что впереди отряда, на расстоянии двух выстрелов из лука, идет стража, состоящая из восьми человек; эта стража часто съезжает с дороги и осматривает лес и заросли; наконец отряд находится в четверти мили отсюда.

Збышко не очень был доволен, что они идут в строю. Он знал по опыту, как трудно бывает в таких случаях разорвать линию немцев и как такой отряд умеет защищаться, отступая, и наносить удары, подобно вепрю, на которого напали собаки. Зато его обрадовало известие, что они находятся не далее как в четверти мили; из этого он заключил, что отряд, который он выслал, уже находится в тылу у немцев и в случае их поражения не пропустит ни единой живой души. Что же касается стражи, идущей впереди отряда, то он не особенно насчет ее беспокоился, потому что, рассчитывая, что так будет, заранее отдал своим жмудинам приказ или пропустить эту стражу спокойно, или, если люди из нее захотят обследовать глубину леса, потихоньку переловить их всех до одного.

Но последнее приказание оказалось излишним. Отряд приблизился. Спрятанные у дороги жмудины отлично видели этих кнехтов; остановившись на повороте, они стали разговаривать друг с другом. Их начальник, крепкий рыжебородый немец, знаком приказав им молчать, стал прислушиваться. Некоторое время было заметно, что он колеблется, не свернуть ли в лес; но наконец, слыша только стук дятлов, он, очевидно, подумал, что птицы не трудились бы так спокойно, если бы в лесу был кто-нибудь спрятан; поэтому он махнул рукой и повел отряд дальше.

Збышко переждал, пока они скрылись за следующим поворотом, а потом во главе более тяжело вооруженных приблизился к самой дороге. Здесь был Мацько, был чех, два князька из Ленкавицы, три молодых рыцаря из-под Цеханова и десятка полтора хорошо вооруженных жмудских бояр. Далее скрываться не было уже особой нужды; поэтому у Збышки было намерение сейчас же, как только появятся немцы, выехать на середину дороги, налететь на них и прорвать строй. Если бы это удалось и если бы общая битва превратилась в ряд отдельных схваток, он мог быть уверен, что жмудины справятся с немцами.

И снова наступила тишина, нарушаемая лишь обычным лесным шумом. Но вскоре до ушей воинов донеслись с восточной стороны дороги человеческие голоса. Сперва глухие и довольно отдаленные, они становились все ближе и явственнее.

Збышко в ту же минуту вывел свой отряд на середину дороги и выстроил его клином. Сам он стал во главе, а непосредственно за ним находились Мацько и чех. В следующем ряду стали три человека, в следующем четыре. Все были хорошо вооружены. Правда, у них не было крепких рыцарских копий, потому что в лесных походах эти копья становились большим препятствием, зато в руках у них были короткие и более легкие копья, служившие для нападения, и мечи и топоры — для дальнейшего боя.

Глава чутко прислушивался, а потом шепнул Мацьке:

— Никак поют окаянные?

— Но мне странно то, что там лес перед нами смыкается, а их до сих пор не видно, — отвечал Мацько.

В ответ на это Збышко, считавший, что дольше скрываться и даже говорить шепотом нечего, обернулся назад и сказал:

— Дорога идет вдоль ручья и потому часто извивается. Мы увидим их неожиданно, но тем лучше.

— А ведь весело поют, — повторил чех.

И в самом деле, немцы пели совсем не духовную песню, что легко было понять по самому мотиву. Прислушавшись, можно было различить, что поет не больше, как десятка полтора людей, и только одно слово повторяют все, и это слово, как гром, проносится по лесу.

И так шли они к смерти, веселые и полные мужества.

— Сейчас мы уже их увидим, — сказал Мацько.

При этом лицо его вдруг помрачнело, приняло какое-то волчье выражение, потому что душа у него была жестокая и упрямая, а кроме того, он до сих пор еще не отплатил за выстрел из арбалета, полученный тогда, когда для спасения Збышки с письмом сестры Витольда он ездил к магистру.

И сердце его начинало кипеть, и жажда мести облила его, как кипяток.

"Нехорошо будет тому, кто с ним первый сцепится", — подумал Глава, бросив взгляд на старого рыцаря.

Между тем дуновение ветра принесло восклицание, которое все повторяли хором: "Tandaradei! Tandaradei!" — и тотчас чех услыхал слова знакомой песни:

Bi den rцsen, er wol mac,

Tandaradei!

Merken wa mir'z houlet lac…[36]

Вдруг песня оборвалась, потому что по обеим сторонам дороги раздалось карканье, такое громкое и раскатистое, точно в этом лесу происходил совет воронов. Однако немцев удивило, откуда могло их взяться так много и почему все звуки идут с земли, а не с верхушек деревьев. Первый ряд кнехтов появился на повороте и остановился как вкопанный при виде неизвестных, преградивших путь всадников.

А Збышко в этот самый миг нагнулся в седле, пришпорил коня и помчался на них:

— Вперед!

За ним кинулись остальные. С обеих сторон леса поднялся страшный крик жмудских воинов. Около двухсот шагов отделяло людей Збышки от немцев, которые в мгновение ока наклонили по направлению всадников целый лес копий; между тем задние ряды с такой же быстротой повернулись лицом к обеим сторонам леса, чтобы защищаться от нападения с боков. Польские рыцари удивились бы такой ловкости, если бы у них было время удивляться и если бы кони не уносили их во всю прыть к блестящим выставленным вперед копьям.

К счастью для Збышки, немецкая конница находилась в тылу отряда, у возов. Правда, она тотчас поскакала к своей пехоте, но не могла ни проехать через нее, ни объехать ее с боков, а потому и не могла защитить ее от первого натиска. Кроме того, ее самое окружила туча жмудинов, которые стали высыпать из лесу, как ядовитый рой ос, гнездо которых потревожил неосторожный прохожий. В это время Збышко со своими людьми налетел на пехоту.

И налетел без всякого результата. Немцы, воткнув задние концы тяжелых копий и бердышей в землю, держали их так ровно и крепко, что легкие мерины жмудинов не могли проломить эту стену. Конь Мацьки, раненный бердышом в голень, взвился на дыбы, а потом зарылся ноздрями в землю. Минуту над старым рыцарем висела смерть, но он, опытный во всяких боях и случайностях, вынул ноги из стремян, ухватился могучей рукой за острие немецкого копья — и оно вместо того, чтобы погрузиться в его грудь, послужило ему же опорой: он вскочил, отскочил к лошадям и, обнажив меч, стал наступать на копья и бердыши, как хищный кречет упрямо нападает на стаю долгоносых журавлей.

Збышко, когда его конь, удержанный на скаку, почти сел на задние ноги, оперся на копье и сломал его, а потому тоже взялся за меч. Чех, который всего больше верил в топор, швырнул его в толпу немцев и на миг остался безоружным. Один из князьков Ленкавицы погиб; другого при виде этого охватило бешенство: он завыл волком и, гоня окровавленного коня, опрометью помчался в середину отряда. Бояре-жмудины колотили бердышами по копьям и дротикам, из-за которых выглядывали лица кнехтов, как бы пораженные и в то же время ошеломленные упорством врага. Но строй не был прорван. Жмудины, ударившие с боков, тоже сразу отскочили от немцев, как от ежа. Правда, они тотчас же вернулись с еще большим напором, но ничего не могли сделать.

Некоторые в мгновение ока вскарабкались на придорожные сосны и стали стрелять из луков в середину кнехтов, предводитель которых, заметив это, отдал приказ отступать к коннице. Немецкие арбалетчики тоже стали отстреливаться, и время от времени какой-нибудь укрывшийся за ветвями жмудин, как созревшая шишка, падал на землю и умирая рвал руками лесной мох или метался, как вынутая из воды рыба. Окруженные со всех сторон, немцы, правда, не могли рассчитывать на победу, но, видя пользу своего сопротивления, думали, что хоть горсть их, быть может, сможет вырваться и добраться обратно до реки.

Ни одному из них не пришло в голову сдаться, потому что сами они не щадили пленников и знали, что не могут рассчитывать на милосердие доведенного до отчаяния и взбунтовавшегося народа. И они молча отступали, стоя друг возле друга, плечо к плечу, то поднимая, то опуская копья и бердыши, коля, рубя и стреляя из арбалетов, насколько это позволяла суматоха битвы, и постепенно приближаясь к своей коннице, которая не на жизнь, а на смерть боролась с другими кучками неприятелей.

Вдруг случилось нечто неожиданное, решившее судьбу упрямого боя. Тот князек из Ленкавицы, которого после смерти брата охватило безумие, не слезая с коня, наклонился и поднял тело с земли, желая, очевидно, уберечь его от копыт и ног и временно положить его где-нибудь в спокойном месте, чтобы легче было найти труп после боя. Но в тот же миг новая волна ярости прихлынула к его голове и совершенно лишила сознания; вместо того чтобы съехать с дороги, он бросился на кнехтов и швырнул труп на острия, которые, вонзившись в его грудь, живот и бедра, наклонились под этой тяжестью, прежде чем кнехты успели их высвободить; в это время безумец ринулся на ряды, опрокидывая людей, как буря.

Во мгновения ока десятки рук протянулись к нему, десятки копий пронзили бока коня, но прежде чем ряды выровнялись и сомкнулись, в них ворвался один из жмудинских бояр, находившийся ближе всех, за ним Збышко, за ним чех, и страшное замешательство с каждым мигом стало усиливаться. Другие бояре также схватили тела убитых и стали бросать их на копья; с боков наскочили жмудины. Весь до сих пор сомкнутый ряд поколебался, качнулся, как дом, в котором рушатся стены, и расщепился, как дерево, в которое вгоняют клин, и наконец рассыпался.

Битва в одно мгновение превратилась в резню. Длинные немецкие бердыши и копья в рукопашной схватке сделались непригодными. Зато палицы конных гремели по головам и спинам. Лошади врывались в толпу людей, опрокидывая и топча несчастных кнехтов. Всадникам легко было наносить удары сверху, и они наносили их без отдыха. С боков дороги высыпали все новые толпы диких воинов в волчьих шкурах и с волчьей жаждой крови в груди. Вой их заглушал умоляющие голоса и стоны умирающих. Побежденные бросали оружие; некоторые пытались скрыться в лесу; некоторые, притворяясь убитыми, падали на землю; некоторые стояли прямо, с бледными лицами и закрытыми глазами; некоторые молились; один, очевидно, сошедший с ума от ужаса, стал играть на дудке, причем улыбался, поднимая глаза к небу, пока жмудинская палица не раздробила ему череп. Бор перестал шуметь, точно испугался смерти.

Наконец горсть орденских кнехтов растаяла. Лишь время от времени в чаще раздавался отголосок короткой борьбы или пронзительный крик отчаяния. Збышко и Мацько, а за ними все всадники помчались на конницу.

Построенная кругом, она еще защищалась, ибо так всегда защищались немцы, когда неприятель окружал их превосходящими силами. Всадники, сидя на хороших лошадях и в лучших латах, нежели те, которые были на пехоте, сражались храбро и с достойным удивления упорством. Между ними не было ни одного белого плаща: почти вся конница состояла из среднего и мелкого прусского дворянства, которое должно было ходить на войну по приказанию ордена. Лошади их по большей части также были покрыты латами, и у всех были железные крышки для головы со стальным рогом посередине. Начальствовал над ними высокий стройный рыцарь в темно-синем панцире и в таком же шлеме с опущенным забралом.

Из глубины леса лился на них дождь стрел, но наконечники их безрезультатно отскакивали от панцирей и закаленных нараменников. Толпа пеших и конных жмудинов окружала их, стоя невдалеке, но они защищались, Рубя и коля длинными мечами с таким упорством, что перед копытами их лошадей лежал целый венок трупов. Первые ряды нападающих хотели отступать, но сзади на них напирали, и они не могли этого сделать. Кругом образовалась давка и замешательство. Глаза слепли от мелькания копий и блеска мечей. Лошади начали визжать, кусаться и бить ногами. Тут подскочили жмудинские бояре, подскочил Збышко, с ним чех и мазуры. Под их могучими ударами кольцо всадников начало колебаться, как бор под ветром, а они, как дровосеки, врубающиеся в лесную чащу, медленно подвигались вперед, напрягая все силы и обливаясь потом.

Но Мацько велел собирать на поле битвы длинные немецкие бердыши и, вооружив ими около тридцати диких воинов, стал пробираться к немцам. Добравшись до них, он крикнул: "Лошадей по ногам". И тотчас обнаружились страшные последствия этого приказания. Немецкие рыцари не могли достать мечами его людей, а между тем бердыши начали крушить лошадиные колени. Понял тогда синий рыцарь, что битве подходит конец и что остается только или пробиться через нападающих, отрезавших им отступление, или погибнуть.

Он выбрал первое — и во мгновение ока по его приказанию все рыцари повернулись в ту сторону, откуда пришли. Жмудины тотчас насели на них сзади, но немцы, закинув щиты за спину, а спереди и с боков отбиваясь, разорвали окружающее их кольцо людей и, как ураган, помчались к востоку. Дорогу им преградил тот отряд, который был оставлен Збышкой в запасе, но, смятый тяжестью несущихся всадников и коней, мгновенно весь пал, как ржаное поле под ветром. Дорога к замку была свободна, но спасение далеко и неверно, потому что жмудинские кони были быстрее немецких. Синий рыцарь понял это отлично.

"Горе, — сказал он себе, — никто из них не спасется, если я собственной кровью не куплю их спасение".

И подумав это, он стал кричать ближайшим, чтобы они придержали коней, а сам описал круг и, не обращая внимания на то, слышал ли кто-нибудь его крик, обратился лицом к неприятелям.

Збышко скакал впереди, и немец ударил его по закрывающему лицо козырьку шлема, но не разбил его и лица не поразил. Тогда Збышко, вместо того чтобы ответить ударом на удар, охватил рыцаря руками, сцепился с ним и, желая во что бы то ни стало взять рыцаря живьем, пытался стащить его с седла. Но стремя у него лопнуло от слишком сильного напора, и оба они упали на землю. Некоторое время они барахтались, борясь руками и ногами, но вскоре необычайно сильный юноша поборол противника и, придавив ему живот коленями, держал под собой, как волк держит пса, который осмелился в чаще преградить ему путь.

И делал он это без всякой надобности, потому что немец лишился чувств. Между тем подбежали Мацько и чех; заметив их, Збышко стал кричать:

— Скорее! Вяжите! Это какой-то важный рыцарь, опоясанный.

Чех спрыгнул с лошади, но видя, что рыцарь лежит без чувств, не стал его связывать, а, напротив, снял с него латы, отстегнул нараменник, снял пояс с висящей на нем мизерикордией, перерезал ремни, поддерживающие шлем, и наконец добрался до крючков, которыми было заперто забрало.

Но лишь только взглянул он в лицо рыцаря, как вскочил и воскликнул:

— Господин, господин, посмотрите-ка!

— Де Лорш! — вскричал Збышко.

А де Лорш лежал с бледным, покрытым потом лицом и с закрытыми глазами, без движения, похожий на труп.

XX

Збышко велел положить его на один из отбитых возов, нагруженных новыми колесами и осями для того отряда, который шел на помощь замку. Сам он пересел на другого коня, и они вместе с Мацькой поехали в погоню за убегающими немцами. Погоня эта не была особенно трудной, потому что немецкие лошади не годились для бегства, особенно по сильно размякшей от дождей лесной дороге. Особенно Мацько, сидя на быстрой и легкой кобыле убитого князька из Ленкавицы, вскоре обогнал почти всех жмудинов и тотчас настиг первого всадника. Правда, по рыцарскому обычаю он закричал ему, чтобы тот или добровольно отдался в плен, или же повернулся назад для боя, но когда тот, притворяясь глухим, бросил даже щит, чтобы облегчить коню скачку, и, нагнувшись, вонзил в бока его шпоры, старый рыцарь нанес ему страшный удар широким топором между лопатками и сбил с коня.

И Мацько так мстил убегающим за предательский выстрел, когда-то в него попавший, что они уже убегали от него, как стадо оленей, с невыносимым страхом в сердцах, а в душе желая не боя и не защиты, а лишь возможности убежать от страшного воина. Несколько немцев заехало в бор, но один из них упал возле ручья, и жмудины его задушили веревками. Целые толпы бросились в чащу за остальными; там началась дикая охота, полная криков, воплей и восклицаний. Долго раздавались эти звуки в глубине леса, пока все немцы не были переловлены. Тогда старый рыцарь из Богданца, а с ним Збышко и чех, вернулся на поле первоначальной битвы, где лежали перебитые пехотинцы-кнехты. Трупы их были уже обобраны до нага, а некоторые ужасно растерзаны руками мстительных жмудинов. Победа была полная, и люди пьянели от радости. После последнего поражения, нанесенного Скирвойлле у самого Готтесвердера, сердца жмудинов начала было уже охватывать злоба, особенно потому, что обещанные Витольдом подкрепления не приходили так скоро, как их ожидали; но теперь надежда ожила, и боевой дух начинал разгораться снова, точно огонь, когда подкинешь на уголья новых дров.

Слишком много было убито и жмудинов, и немцев, чтобы хоронить их, но Збышко велел вырыть копьями могилы для двух князьков из Ленкавицы, которым по преимуществу битва обязана была счастливым исходом, и похоронить их под соснами, на коре которых он мечом вырезал кресты. Потом, приказав чеху стеречь рыцаря де Лорша, который все еще не приходил в себя, Збышко велел трубить поход и поспешно направился по той же лесной дороге к Скирвойлле, чтобы на всякий случай явиться к нему на помощь.

Но после длинного перехода он наткнулся на пустое уже поле битвы, покрытое, как и предыдущее, трупами жмудинов и немцев. Збышко сразу понял, что грозный Скирвойлло, должно быть, тоже одержал большую победу, потому что, если бы он был разбит, они бы встретили едущих к замку немцев. Но победа, должно быть, была кровавая, потому что далее, уже за самым полем битвы, валялось еще много тел убитых. Опытный Мацько заключил из этого, что часть немцев сумела даже уйти от разгрома.

Трудно было угадать, преследовал их Скирвойлло или нет, потому что следы были не глубоки и стерты одни другими. Однако Мацько понял, что битва произошла довольно давно, может быть, даже раньше, чем битва Збышки, потому что трупы почернели и вздулись, а некоторых уже обглодали волки, при приближении воинов убегавшие в лес.

Поэтому Збышко решил не ждать Скирвойллу и вернуться на прежнее безопасное место, где был расположен лагерь. Прибыв туда позднею ночью, он уже застал там вождя жмудинов, пришедшего несколько раньше. Обычно мрачное лицо его озарялось на этот раз зловещею радостью. Он сейчас же начал расспрашивать о битве, а узнав о победе, сказал голосом, похожим на воронье карканье:

— Я и за тебя рад, и за себя. Подкрепления придут не скоро, а если великий князь подоспеет, то будет доволен, потому что замок будет наш.

— Взял ты кого-нибудь в плен? — спросил Збышко.

— Одна плотва, ни одной щуки. Было штуки две, да ушли. Зубастые щуки. Нарезали людей и ушли.

— А мне Господь одного послал, — сказал юноша. — Могущественный рыцарь и славный, хоть и не монах, а гость.

Страшный жмудин взял себя руками за шею, а потом правой рукой сделал движение, как бы показывая веревку, идущую кверху от шеи.

— Вот ему что, — сказал он. — Как и другим… да.

Но Збышко наморщил брови:

— Не будет ему ничего, потому что это мой пленник и мой друг. Князь Януш вместе посвятил нас в рыцари, и я тебе не позволю его пальцем тронуть.

— Не позволишь?

— Не позволю.

И хмуря брови, они стали смотреть друг другу в глаза. Казалось, вот-вот в обоих вспыхнет гнев, но Збышко, не желая ссориться со старым вождем, которого ценил и уважал, а кроме того, будучи взволнован всеми событиями дня, внезапно обнял его за шею, прижал к груди и воскликнул:

— Неужели ты хочешь отнять у меня его, а с ним и последнюю надежду? За что ты меня обижаешь?

Скирвойлло не защищался от объятий, но, наконец высвободив голову, стал исподлобья смотреть на Збышку и сопеть.

— Ну, — сказал он, помолчав немного, — завтра велю моих пленников повесить, но если тебе кто-нибудь из них нужен, дарю тебе. — Потом они еще раз обнялись и разошлись в добром согласии, к великому удовольствию Мацьки, который сказал:

— Видно, злобой от него ничего не добьешься, а с добротой можно его мять, как воск.

— Такой уж народ, — отвечал Збышко. — Только немцы об этом не знают.

И сказав это, он велел привести к костру рыцаря де Лорша, который спал в шалаше. Через минуту чех привел его, безоружного, без шлема, в одном кожаном кафтане, на котором виднелись втиснутые следы от панциря, и в красной шапочке. Де Лорш уже знал от оруженосца, чей он пленник, но именно потому пришел холодный, гордый, с лицом, на котором при свете луны можно было прочесть упрямство и презрение.

— Слава богу, — сказал ему Збышко, — что он отдал тебя в мои руки, потому что с моей стороны тебе ничто не угрожает.

И Збышко дружески протянул ему руку, но де Лорш даже не пошевельнулся.

— Я не подаю руки рыцарям, опозорившим рыцарскую честь, сражаясь с сарацинами против христиан.

Один из присутствующих Мазуров перевел его слова, значение которых Збышко, впрочем, понял и так.

И в первую минуту кровь у него закипела, как кипяток.

— Глупец! — вскричал он, невольно хватаясь за рукоять мизерикордии.

Де Лорш поднял голову.

— Убей меня, — сказал он, — я знаю, что вы не щадите пленников.

— А вы их щадите? — вскричал мазур, не в силах будучи спокойно вынести эти слова. — Разве не повесили вы на берегу острова всех, кого захватили в прошлой битве? Потому-то и Скирвойлло вешает ваших.

— Мы это сделали, — отвечал де Лорш, — но это были язычники.

Но в ответе его слышался как бы некоторый стыд, и нетрудно было угадать, что в душе он не одобрял такого поступка.

Между тем Збышко овладел собой и сказал со спокойной важностью:

— Де Лорш, из одних рук получили мы пояса и шпоры; ты знаешь меня и знаешь, что рыцарская честь мне дороже жизни и счастья. Поэтому слушай, что я скажу тебе, призывая в свидетели святого Георгия: многие из них давно уже приняли крещение, а те, которые еще не христиане, простирают руки ко кресту, как к спасению, но знаешь ли ты, кто препятствует им, кто не допускает их до спасения и не дает креститься?

Мазур тотчас перевел слова Збышки, и де Лорш вопросительно посмотрел в лицо юноши. А тот сказал:

— Немцы.

— Не может быть, — вскричал рыцарь из Гельдерна.

— Клянусь копьем и шпорами святого Георгия. Ибо если бы здесь господствовал крест, они лишились бы предлога для нападений, для господства над этой землей и для истребления этого несчастного народа. Ведь ты же узнал их, де Лорш, и лучше других знаешь, справедливы ли их поступки.

— Но я думал, что они искупают свои грехи, борясь с язычниками и склоняя их пред крестом.

— Крестят они их мечом и кровью, а не водой спасения. Прочти только вот это, и ты тотчас узнаешь, не ты ли сам служишь угнетателям, хищникам и дьяволам против христианской веры и любви.

Сказав это, он подал ему письмо жмудинов к королям и князьям, а де Лорш взял письмо и при свете огня стал пробегать его глазами.

И пробегал быстро, ибо не чуждо было ему трудное искусство чтения; потом он весьма смутился и сказал так:

— Неужели все это правда?

— Клянусь тебе Богом, который всех лучше видит, что я служу здесь не только своему делу, но и справедливости.

Де Лорш на время замолк, а потом сказал:

— Я твой пленник.

— Дай руку, — отвечал Збышко. — Ты мой брат, а не пленник.

И они подали друг другу правые руки и сели вместе за ужин, который чех велел приготовить слугам. За ужином де Лорш с неменьшим удивлением узнал, что, несмотря на письма, Збышко не разыскал Дануси и что комтуры перестали признавать силу пропусков ввиду начавшейся войны.

— Так я теперь понимаю, почему ты здесь, — сказал он Збышке, — и благодарю Бога, что он отдал меня тебе в плен, потому что думаю, что за меня рыцари ордена отдадут кого хочешь, потому что иначе на Западе поднялся бы крик: ведь я из могущественного рода…

Тут он вдруг ударил себя рукой по бедру и воскликнул:

— Клянусь всеми реликвиями Аквизграна. Ведь во главе подкрепления, шедшего в Готтесвердер, стояли Арнольд фон Баден и Зигфрид фон Леве. Мы это знаем из писем, пришедших в замок. Не взяли ли их в плен?

— Нет, — сказал Збышко, вскакивая с места. — Ни одного рыцаря. Но клянусь Богом, ты говоришь мне великую новость. Клянусь Богом! Есть еще пленники. Я от них узнаю, прежде чем их повесят, не было ли при Зигфриде какой-нибудь женщины.

И он стал скликать слуг, чтобы они посветили ему лучинами, а потом побежал в ту сторону, где находились захваченные Скирвойллой пленники. Де Лорш, Мацько и чех побежали с ним.

— Слушай, — говорил ему по дороге гельдернский рыцарь. — Если ты отпустишь меня на честное слово, я сам буду искать по всей Пруссии, а когда найду ее, то вернусь к тебе, и тогда ты обменишь меня на нее.

— Если только она жива. Если только жива, — отвечал Збышко.

Но в это время они подбежали к пленникам Скирвойллы. Одни из них лежали на спине, другие стояли у стволов, крепко привязанные к ним лыками. Лучины ярко освещали голову Збышки, и все глаза несчастных обратились к нему.

Вдруг из глубины чей-то громкий, полный ужаса, голос закричал:

— Господин мой и заступник! Спаси меня!

Збышко вырвал из рук слуги пару зажженных щеп, подбежал с ними к дереву, из-под которого доносился голос, и, подняв лучины кверху, воскликнул:

— Сандерус!

— Сандерус! — с изумлением повторил чех.

Тот, будучи не в силах пошевельнуть связанными руками, вытянул шею и снова начал кричать:

— Сжальтесь… Я знаю, где дочь Юранда… Спасите меня…

XXI

Слуги тотчас развязали его, но члены у него одеревенели, и он упал на землю; когда же его подняли, он стал поминутно лишаться чувств, потому что был сильно избит. Напрасно по приказанию Збышки отвели его к огню, дали есть и пить, напрасно натерли салом, а потом накрыли теплыми шкурами: Сандерус не мог прийти в себя, а потом погрузился в такой глубокий сон, что только на другой день в полдень чех смог разбудить его.

Збышко, которого нетерпение жгло, как огонь, тотчас пришел к нему. Однако сначала он не мог ничего добиться, потому что не то от страху после ужасных происшествий, не то от волнения, обычно охватывающего слабые души, когда минет грозившая им опасность, Сандерус начал так плакать, что тщетно пытался отвечать на предлагаемые ему вопросы. Рыдания сдавливали его горло, а из глаз катились такие обильные слезы, точно с ними вместе хотела вытечь из него жизнь.

Наконец, пересилив себя и подкрепясь кобыльим молоком, которое литвины научились пить у татар, он стал жаловаться, что "эти дьяволы" избили его копьями, что у него отняли лошадь, на которой он вез реликвии исключительной силы и ценности, и, наконец, что когда его привязывали к дереву, муравьи так искусали ему ноги и все тело, что, наверное, его ожидает смерть, если не сегодня, так завтра.

Но Збышку в конце концов охватил гнев; он вскочил и сказал:

— Отвечай, паршивец, о чем я тебя спрашиваю, а то с тобой случится что-нибудь еще хуже.

— Есть тут поблизости муравейник с красными муравьями, — заметил чех. — Прикажите, господин, положить его на этот муравейник: он живо заговорит.

Глава говорил это не серьезно и даже улыбался, потому что в душе был расположен к Сандерусу, но тот испугался и стал кричать:

— Сжальтесь, сжальтесь! Дайте мне еще этого языческого напитка, и я расскажу все, что видел и чего не видел.

— Если ты соврешь хоть слово, я тебе воткну клин в глотку, — отвечал чех.

Но он во второй раз поднес ко рту Сандеруса кувшин с кобыльим молоком; тот схватил кувшин, жадно припал к нему губами, как ребенок к груди матери, и стал пить, то открывая, то закрывая глаза. Наконец, высосав кварты две, а то и больше, он отряхнулся, поставил кувшин себе на колени и, как бы придавая себе значения, сказал:

— Пакость…

А потом обратился к Збышке:

— А теперь спрашивай, спаситель.

— Была ли моя жена в том отряде, с которым ты шел?

На лице Сандеруса отразилось некоторое удивление. Он, правда, слышал, что Дануся — жена Збышки, но слышал и то, что свадьба была тайная и что Данусю тотчас похитили; поэтому он всегда думал о ней только как о дочери Юранда.

Однако он поспешил ответить:

— Да, воевода. Была. Но Зигфрид де Леве и Арнольд фон Баден прорвались через неприятелей.

— Ты видел ее? — с бьющимся сердцем спросил юноша.

— Лица ее, господин, я не видел, но видел между двумя лошадьми плетеную корзину, со всех сторон закрытую; в корзине кого-то везли, а стерегла ее та самая монахиня ордена, которая приезжала от Данфельда в лесной дворец. И слышал я унылое пение…

Збышко даже побледнел от волнения, присел на пень и некоторое время не знал, о чем еще спрашивать. Мацько и чех были тоже чрезвычайно взволнованы, потому что услышали важную и большую новость. Быть может, чех подумал при этом о любимой своей госпоже, которая осталась в Спыхове и для которой это известие было как бы приговором, осуждающим на несчастье.

Настало молчание.

Наконец хитрый Мацько, который Сандеруса не знал и еле-еле слышал о нем раньше, подозрительно взглянул на него и спросил:

— А ты кто такой? И что ты делал у меченосцев?

— Кто я, благородный рыцарь, — отвечал бродяга, — пусть на это тебе ответят вот этот храбрый князь (тут он указал на Збышку) и вот этот мужественный чешский граф: они знают меня давно.

Тут, видимо, кумыс начал на него действовать: он оживился и, обращаясь к Збышке, стал говорить громким голосом, в котором не было уже ни следа недавнего бессилия:

— Господин, вы дважды спасли мне жизнь. Без вас съели бы меня волки или постигла бы кара епископов, которые, введенные в заблуждение моими недругами (о, как низок сей мир!), отдали приказание преследовать меня за продажу реликвий, подлинность которых они заподозрили. Но ты, господин, приютил меня. Благодаря тебе ни волки меня не съели, ни погоня меня не настигла, потому что меня принимали за одного из твоих людей. Никогда не было мне у тебя отказа ни в еде, ни в питье, лучшем, чем это кобылье молоко, которое мне противно, но которого я выпью еще, чтобы доказать, что убогий, благочестивый пилигрим не отступает ни перед каким умерщвлением плоти.

— Говори, скоморох, что знаешь, и не дурачься, — закричал Мацько.

Но Сандерус во второй раз поднес кувшин ко рту, опорожнил его весь и, как бы не слыша слов Мацьки, обратился к Збышке:

— И за это я полюбил тебя, господин. Святые, говорит Священное Писание, грешили по девять раз в час: случается иногда согрешить и Сандерусу, но Сандерус никогда не был и не будет неблагодарным. Поэтому, когда случилось с тобой несчастье — помнишь, господин, что я сказал тебе: я пойду из замка в замок и, проповедуя по дороге, буду искать ту, которую ты потерял. Кого я не спрашивал? Где я не был? Долго рассказывать… Довольно того, что нашел. И с той минуты — не так репейник прицепляется к лошадиной попоне, как я прицепился к старику Зигфриду. Я сделался его слугой и непрестанно ходил за ним из замка в замок, из комтурии в комтурию, из города в город, до самой последней битвы.

Между тем Збышко поборол волнение и сказал:

— Я тебе благодарен, и награда от тебя не уйдет. Но теперь отвечай, о чем я тебя спрошу: можешь ли ты поклясться мне спасением души, что она жива?

— Клянусь спасением души, — величественно отвечал Сандерус.

— Почему Зигфрид уехал из Щитно?

— Не знаю, господин, но догадываюсь: он никогда не был старостой в Щитно и покинул его, может быть, потому, что боялся распоряжения магистра, который написал ему, чтобы он отдал пленницу княгине. А может быть, он убегал от этого письма, потому что душа его томилась от горя и жажды отомстить за Ротгера. Теперь говорят, что это был его сын. Не знаю, как уж там это было, но он прямо с ума сошел от ярости — и уж пока жив, до тех пор дочери Юранда из рук не выпустит.

— Все это мне странным кажется, — вдруг перебил его Мацько, — потому что, если бы этот старый пес был так зол на весь род Юранда, он бы убил Данусю.

— Он и хотел это сделать, — возразил Сандерус, — но что-то такое случилось с ним, что он даже тяжело заболел и чуть Богу душу не отдал. Люди его между собой об этом много шептались. Некоторые говорят, будто, идя ночью на башню, чтобы убить молодую панну, он встретил злого духа, а другие говорят, будто, напротив, ангела. Как бы то ни было, его нашли на снегу перед башней, совсем без чувств. Еще и теперь, когда он об этом вспоминает, у него волосы на голове дыбом становятся, а потому он и не смеет поднять на нее руку и другим приказать боится. Возит он с собой немого, прежнего щитненского палача, но неизвестно, зачем, потому что и тот так же боится, как и все.

Слова эти произвели большое впечатление. Збышко, Мацько и чех подошли к Сандерусу, который перекрестился и продолжал так:

— Плохо ей там, у них. Не раз слышал я и сам видел такие вещи, от которых мороз пробегает по коже. Я уже говорил вашим милостям, что у старого комтура что-то испортилось в голове. Да как же и могло быть иначе, коли к нему духи с того света приходят. Чуть он уснет, как возле него что-то начинает так сопеть, точно у кого-то дух спирает. А это — Данфельд, которого убил страшный пан из Спыхова. Вот Зигфрид и говорит ему: "Зачем ты? Ведь панихиды тебе ни к чему, так зачем же приходишь?" А тот только зубами скрежещет и снова сопит. Но еще чаще приходит Ротгер, после которого тоже слышится в комнате запах серы, и с ним комтур еще больше говорит: "Не могу, — говорит, — не могу. Когда сам приду, тогда — да, а теперь не могу". Слышал я также, как он его спрашивал: "Разве тебя это облегчит, сынок?" И так постоянно. Бывает и так, что он по два, по три дня никому слова не говорит, а в лице у него мука страшная видна. Корзину ту зорко стережет и он сам, и та монахиня, так что молодую госпожу никто никогда не может увидеть.

— Не мучат ее? — глухим голосом спросил Збышко.

— По чистой совести скажу вашей милости, что побоев и криков я не слыхал, но жалобное пение слыхал, а иногда словно птичка какая попискивает…

— Горе! — воскликнул Збышко, стиснув зубы. Но Мацько прервал дальнейшие расспросы.

— Довольно, — сказал он. — Рассказывай теперь о битве. Как же они ушли и что с ними случилось?

— Я все видел, — отвечал Сандерус, — и расскажу правильно. Дрались сначала жестоко, но когда узнали, что их окружили со всех сторон, стали думать, как бы прорваться. Рыцарь Арнольд, настоящий великан, первый разорвал кольцо и проложил себе дорогу. За ним проскакал и старый комтур с несколькими слугами и с корзиной, которая была привязана между двумя лошадьми.

— Значит, погони за ними не было? Как же случилось, что их не догнали?

— Погоня была, да не могла ничего сделать, потому что как только она подъезжала, рыцарь Арнольд оборачивался и дрался со всеми. Упаси Господи всякого от встречи с ним, потому что это человек такой страшной силы, что ему нипочем и с сотней людей подраться. Три раза он так Оборачивался и три раза останавливал погоню. Люди, бывшие с ним, погибли все до одного. Сам он, кажется, был ранен, и лошадь у него была ранена, но он спасся сам и дал время старому комтуру убежать от опасности.

Мацько, слушая этот рассказ, подумал, что Сандерус говорит правду, потому что вспомнил, что, начиная от того места, где дрался Скирвойлло, дорога в обратную сторону на большом протяжении была покрыта трупами жмудинов, так ужасно изрубленных, точно их перебила рука великана.

— Но все-таки как же ты все это мог видеть? — спросил он Сандеруса.

— Я это видел, — ответил бродяга, — потому что схватился за хвост одной из тех лошадей, к которым была привязана корзина, и убегал вместе с ними, пока не получил удара копытом в живот. Тут я потерял сознание и потому попал в руки ваших милостей.

— Да, так могло случиться, — сказал Глава, — но ты смотри, не соврал ли чего, а то плохо тебе будет.

— До сих пор след есть, — отвечал Сандерус. — Если кто хочет, может его посмотреть; но все-таки лучше верить на слово, нежели погубить свою душу неверием.

— Если даже ты иногда и говоришь нечаянно правду, все равно будешь выть за торговлю именем Божьим.

И они стали перебраниваться, как делали это и раньше, но дальнейший разговор прервал Збышко:

— Ты шел теми местами, так что знаешь их. Какие же там есть поблизости замки и где, как ты думаешь, могли укрыться Зигфрид и Арнольд?

— Замков там поблизости никаких нет, потому что там один лес, через который недавно прорублена та дорога. Деревень и поселений тоже нет, потому что какие были — те сами немцы сожгли, потому что как только началась эта война, тамошний народ, который того же племени, что и здешний, тоже восстал против власти меченосцев. Я думаю, господин, что Зигфрид и Арнольд прячутся теперь в лесу и либо захотят вернуться туда, откуда пришли, либо станут тайком пробираться к той крепости, куда ехали мы перед этой несчастной битвой.

— Должно быть, так и есть, — сказал Збышко.

И он глубоко задумался. По его сдвинутым бровям и сосредоточенному лицу легко было догадаться, как напряженно он думает, но это продолжалось недолго. Через минуту он поднял голову и сказал:

— Глава, пусть лошади и слуги будут готовы, потому что мы скоро едем.

Оруженосец, который никогда не имел обыкновения спрашивать о причине приказаний, встал и, не сказав ни слова, побежал к лошадям; зато Мацько вытаращил на племянника глаза и с удивлением спросил:

— Збышко… Ты куда? А?… Что такое?… Но тот ответил тоже вопросом:

— А что же вы думаете? Разве я не обязан?

Старый рыцарь умолк. Удивление понемногу угасало на его лице; он раза два покачал головой, потом глубоко вздохнул и сказал, как бы самому себе:

— Да… Конечно… Ничего не поделаешь.

И он тоже пошел к лошадям, а Збышко вернулся к рыцарю де Лоршу и при помощи говорящего по-немецки мазура сказал ему:

— Я не могу требовать от тебя, чтобы ты помогал мне против людей, с которыми ты служил под одним знаменем, поэтому ты свободен и поезжай, куда хочешь.

— Я не могу тебе теперь помогать мечом, это было бы против рыцарской чести, но на свободу я не согласен тоже. Я остаюсь твоим пленником на честное слово и по первому зову явлюсь, куда ты прикажешь. А ты, в случае чего, помни, что за меня орден выменяет любого пленника, потому что я происхожу из рода не только высокого, но и оказавшего меченосцам услуги.

И они стали прощаться, положив по обычаю руки друг другу на плечи и целуя один другому щеки, причем де Лорш сказал:

— Я поеду в Мальборг или к мазовецкому двору, чтобы ты знал, что найдешь меня, если не там, то здесь. Посланец твой пусть скажет мне только два слова: Лотарингия — Гельдерн.

— Хорошо, — отвечал Збышко. — Я пойду к Скирвойлле, чтобы он дал тебе знак, который чтут жмудины.

И он отправился к Скирвойлле. Старый вождь дал знак и не делал никаких препятствий отъезду рыцаря, потому что знал, в чем тут дело, любил Збышку, был ему благодарен за последнюю битву, а кроме того, не имел никакого права задерживать рыцаря, который принадлежал к иному государству и пришел только по собственной воле. Поэтому, благодаря за услугу, которую Збышко ему оказал, Скирвойлло снабдил его припасами, которые весьма могли пригодиться в опустошенной стране, а при прощании выразил желание встретиться в жизни еще когда-нибудь и еще раз подраться в каком-нибудь большом и решительном бою с меченосцами.

Збышко спешил, потому что его трясла лихорадка. Но придя к обозу, он застал все готовым, а между людьми и дядю Мацьку, сидящего уже на коне, в кольчуге и с шлемом на голове. И подойдя к нему, он сказал:

— Так и вы идете за мной?

— А что же мне делать? — спросил Мацько несколько сердитым голосом. На это Збышко не ответил ничего, только поцеловал закованную в железо правую руку дяди, потом сел на коня, и они тронулись в путь.

Сандерус ехал с ними. Дорогу до самого места битвы знали они хорошо, но дальше Сандерус должен был исполнять роль проводника. Рассчитывали они и на то, что если встретят где-нибудь в лесах местных мужиков, то те, из ненависти к своим господам, меченосцам, помогут им поймать старого комтура и того самого Арнольда фон Садена, о сверхчеловеческой силе и храбрости которого так много рассказывал Сандерус.

XXII

До места битвы, на котором Скирвойлло перебил немцев, дорога была легка, потому что известна. Добрались они до этого места скоро, но поспешно проехали мимо по причине невыносимого смрада, который распространяли непогребенные тела. Проезжая, спугнули они стаю волков, огромные стаи ворон, грачей и галок, а потом стали искать на дороге следов. Правда, перед тем по этой дороге прошел целый отрад, но опытный Мацько без труда нашел на взрытой земле отпечатки огромных копыт, идущие в обратном направлении, и так начал объяснять менее опытной в военных делах молодежи:

— Счастье, что после битвы не было дождя. Вы только смотрите: конь Арнольда, как носящий на себе необычайно большого человека, тоже должен был быть огромным; легко сообразить и то, что, скача галопом во время бегства, он сильнее ударял землю, нежели медленно идя в ту сторону, и выбил ямы более глубокие. Каждый, у кого есть глаза, пусть смотрит, как на сырых местах видны подковы. Даст бог, выследим собачьих детей, только бы они раньше не укрылись где-нибудь за стенами.

— Сандерус говорил, — отвечал Збышко, — что здесь нет поблизости замков; так оно и есть, потому что меченосцы недавно заняли эту страну и не успели еще настроить их. Где им спрятаться? Мужики, которые тут жили, все в войске Скирвойллы, потому что это тот же народ, что и жмудины… Деревни, как говорил Сандерус, сами немцы сожгли, а бабы с детьми спрятаны в глубине лесов. Ежели лошадей не жалеть, так мы их догоним.

— Лошадей надо жалеть, потому что если бы нам и удалось это, то потом все наше спасение в них, — сказал Мацько.

— Рыцарь Арнольд, — вставил Сандерус, — во время битвы получил удар кистенем по спине. Он не обращал на это внимания, сражался и убивал, но потом спина у него должна была разболеться, потому что всегда так бывает: сперва ничего, а потом болит. Поэтому они не могут ехать особенно скоро, а пожалуй, придется и отдохнуть.

— А людей, ты говоришь, с ними никаких нет? — спросил Мацько.

— Есть двое, которые между седлами везут корзину, а кроме того, рыцарь Арнольд и старый комтур. Было довольно много еще, но тех жмудины догнали и перебили.

— Надо сделать так, — сказал Збышко, — чтобы наши перевязали тех людей, которые стерегут корзину, вы, дядя, нападете на старого Зигфрида, а я на Арнольда.

— Ну, — отвечал Мацько, — с Зигфридом-то я справлюсь, потому что сила у меня, слава Господу Богу, есть. Но ты особенно на себя не надейся, потому что тот, видимо, великан.

— Ну, увидим, — ответил Збышко.

— Ты крепок, этого я отрицать не стану, но ведь есть люди и посильнее тебя. Или ты забыл о тех наших рыцарях, которых мы видели в Кракове? А справился бы с паном Повалой из Тачева? А с паном Пашкой Злодеем из Бискупиц? А с Завишей Черным? А? Не важничай слишком и помни, о чем идет дело.

— Ротгер тоже был не калека, — проворчал Збышко.

— А мне найдется работа? — спросил чех.

Но он не получил ответа, потому что мысли Мацьки заняты были совсем Другим.

— Если Господь нас благословит, — сказал он, — тогда нам бы только добраться до мазовецких лесов. Там уж мы будем в безопасности, и все кончится раз навсегда.

Но через минуту он вздохнул, подумав, должно быть, что и тогда еще не все кончится, потому что надо будет сделать что-нибудь с несчастной Ягенкой.

— Эх, — проворчал он, — неисповедимы пути Господни. Часто я думаю, почему это тебе не суждено было спокойно жениться, а мне спокойно жить с вами… Ведь чаше всего так бывает, и из всей шляхты в нашем королевстве одни мы таскаемся вот по разным странам и ямам, вместо того чтобы сидеть дома да хозяйничать, как Бог велел.

— Да, верно это, да на все воля Божья, — отвечал Збышко.

И они некоторое время ехали в молчании; потом старый рыцарь снова обратился к племяннику:

— Доверяешь ты этому бродяге? Что это за человек?

— Человек это легкий и, может быть, негодяй, но меня он любит, и предательства с его стороны я не боюсь.

— Если так, пусть он едет вперед, потому что если он на них наткнется, то их не спугнет. Он им скажет, что убежал из плена, и они этому легко поверят. Так будет лучше, потому что если они увидят нас издали, то или успеют куда-нибудь спрятаться, или приготовятся к защите.

— Ночью он один вперед не поедет, потому что трус, — отвечал Збышко. — Но днем так, конечно, будет лучше. Я скажу ему, чтобы он три раза в день останавливался и ждал нас; если же мы не найдем его на остановке, то это будет знак, что он уже с ними, и тогда, поехав по его следам, мы неожиданно нападем на них.

— А он их не предупредит?

— Нет. Он больше желает добра мне, чем им. Кроме того, я скажу ему, что, напав на них, мы свяжем и его, чтобы ему потом не пришлось бояться их мести. Пусть делает вид, что совсем нас не знает…

— Так думаешь оставить их живыми?

— А то как же? — несколько озабоченно отвечал Збышко. — Видите ли, если бы это было в Мазовии или где-нибудь у нас, мы бы их вызвали, как я вызвал Ротгера, или подрались бы на смерть, но здесь, в их стране, этого быть не может… Тут все дело в Данусе и в быстроте… Надо все сделать быстро и тихо, чтобы не накликать на себя беды, а потом, как вы сказали, во всю прыть скакать к мазовепким лесам. Напав же на них неожиданно, мы, может быть, застанем их без лат, а то и без мечей. Как же их тогда убивать? Я боюсь бесчестия. Оба мы теперь опоясаны, они тоже…

— Конечно, — сказал Мацько. — Но дело может дойти до драки.

Но Збышко нахмурил брови, и на лице его отразилось жестокое упорство, видимо, врожденное у всех мужчин из Богданца, потому что в этот миг он стал похож на Мацьку, особенно взглядом, точно был его родным сыном.

— Чего бы я еще хотел, — сказал он глухим голосом, — это бросить пса Зигфрида к ногам Юранда. Дай бог, чтобы было так.

— Да, да, дай бог, — повторил Мацько.

Так разговаривая, проехали они большой кусок дороги; спустилась ночь, светлая, но безлунная. Надо было остановиться, дать отдохнуть лошадям, а людей подкрепить едой и сном. Однако перед отдыхом Збышко предупредил Сандеру са, что завтра он должен ехать один вперед, на что тот охотно согласился, выговорив себе только право бежать к ним обратно в случае опасности со стороны зверей или людей. Просил он также, чтобы ему было позволено останавливаться не три, а четыре раза, потому что в одиночестве охватывает его всегда какая-то тревога, даже в благочестивых землях, а что же и говорить о таком диком и отвратительном лесе, как тот, в котором они теперь находятся.

Все расположились на ночлег и подкрепились едой; потом улеглись на шкурах у небольшого костра, разведенного за пригорком, в стороне от дороги. Слуги по очереди сторожили лошадей, которые, устав от езды, дремали, положив головы друг другу на шею. Но едва первый луч зари посеребрил деревья, как Збышко вскочил, разбудил остальных, и на рассвете они тронулись в дальнейший путь. Следы огромных копыт Арнольдова коня снова без труда были найдены, потому что засохли в низкой, обычно болотистой почве и затвердели от сухости. Сандерус выехал вперед и скрылся из их глаз, но на середине между восходом солнца и полуднем они снова нашли его на привале. Он сказал им, что не видал ни живой души, кроме большого тура, от которого не убегал, потому что зверь сам сошел с дороги. Зато в полдень, когда в первый раз стали есть, Сандерус объявил, что видел мужика-бортника и не остановил только потому, что боялся, что в глубине леса могут оказаться еще мужики. Пробовал он его расспрашивать, но они не понимали друг друга.

Во время дальнейшего пути Збышко стал беспокоиться. Что будет, если они приедут в местность более высокую и сухую, где на твердой дороге исчезнут видимые до сих пор следы? Кроме того, если преследование будет длиться слишком долго и приведет их в более населенную местность, где жители издавна привыкли повиноваться меченосцам, то нападение и отнятие Дануси сделается почти невозможным, потому что, если даже Зигфрида и Арнольда не скроют стены какого-нибудь замка или укрепления, местное население, вероятно, примет их сторону.

Но, к счастью, опасения эти оказались напрасными, потому что на следующем привале они не нашли в условленное время Сандеруса, но вместо него увидели на сосне, стоящей у самой дороги, большой знак, вырезанный в виде креста, сделанный, очевидно, недавно. Тогда они переглянулись между собой, и лица их стали серьезны, а сердца забились чаще. Мацько и Збышко тотчас спрыгнули с седел, чтобы осмотреть следы на земле, и искали их внимательно, но недолго, потому что они сами бросались в глаза.

Сандерус, видимо, съехал с дороги в лес, идя за отпечатками больших копыт, не такими глубокими, как на дороге, но довольно ясными, потому что почва здесь была торфянистая, и тяжелая лошадь на каждом шагу втаптывала шипами подков хвою; от шипов же оставались ямки, черные по краям.

От зорких глаз Збышки не укрылись и другие отпечатки, поэтому он сел на лошадь, Мацько тоже, и они стали совещаться тихими голосами, точно враг находился поблизости.

Чех советовал тотчас идти пешком, но они не хотели этого делать, потому что не знали, как далеко придется ехать лесом. Однако пешие слуги должны были идти вперед и в случае чего дать знать, чтобы они были готовы.

И они тотчас въехали в лес. Второй знак на дереве подтвердил им, что они не потеряли следов Сандеруса. И вскоре они заметили, что находятся на небольшой дороге, во всяком случае на лесной тропинке, по которой, видимо, не раз проходили люди. Тогда они были уже уверены, что найдут какое-нибудь лесное жилье, а в нем тех, кого ищут.

Солнце уже несколько склонилось и сияло золотом между деревьями. Лес был тихий, потому что звери и птицы уже отдыхали. Лишь кое-где среди горящих на солнце ветвей мелькали белки, совсем красные от вечерних лучей. Збышко, Мацько, чех и слуги ехали гуськом друг за другом. Зная, что пешие слуги находятся значительно впереди и что они вовремя предупредят, старый рыцарь говорил тем временем племяннику, не особенно понижая голос:

— Сочтем-ка по солнышку. От последнего привала до места, в котором был знак, проехали мы большущий кусок. На краковских часах было бы часа три… Значит, Сандерус давно уже с ними и успел рассказать свои приключения. Только бы не изменил.

— Не изменит, — отвечал Збышко.

— И только бы ему поверили, — закончил Мацько, — потому что если они не поверят, ему будет плохо.

— А почему бы им не поверить? Разве они о нас знают? А ведь его они знают. Пленным часто удается бежать.

— Тут для меня дело в том, что если он сказал им, что бежал из плена, то они могут испугаться погони за ним и сейчас же тронутся дальше.

— Нет. Он сумеет наврать. Да и они понимают, что погоня так далеко не пойдет.

На время они замолчали, но вскоре Мацьке показалось, что Збышко что-то шепчет ему; тогда он обернулся и спросил:

— Что ты говоришь?

Но Збышко смотрел вверх и шептал не Мацьке, а поручая покровительству Божьему Данусю и свое смелое предприятие.

Мацько тоже начал креститься, но едва сделал это в первый раз, как вдруг один из посланных вперед слуг внезапно выскользнул к ним навстречу из ореховой чащи.

— Смолокурня, — сказал он, — они здесь.

— Стой, — прошептал Збышко и в тот же миг соскочил с коня.

За ним соскочили Мацько, чех и слуги, из которых трое получили приказание остаться с лошадьми, быть наготове и смотреть, чтобы, упаси Господи, какая-нибудь не заржала.

Пяти остальным Мацько сказал:

— Там будут два солдата и Сандерус: вы их сейчас же свяжете, а если кто из них окажется с оружием и станет защищаться, тогда его убить.

И они сейчас же пошли. Збышко по дороге прошептал дяде:

— Вам — старый Зигфрид, а мне Арнольд.

— Только берегись, — отвечал старик.

И подмигнул чеху, давая тому понять, чтобы тот в каждую минуту был готов помочь молодому пану.

Тот кивнул головой в знак согласия, потом набрал воздуха в легкие и попробовал, легко ли выходит меч из ножен.

Но Збышко заметил это и сказал:

— Нет. Тебе я приказываю тотчас бежать к корзине и ни на шаг не отступать от нее во время битвы.

Шли они быстро и бесшумно, все время пробираясь в зарослях орешника; но вскоре заросль вдруг прекращалась и открывала маленькую полянку, на которой видно было смолокурни и две землянки, или "нумы", в которых, вероятно, жили смолокуры, пока их отсюда не прогнала война. Заходящее солнце ярким светом озаряло лужайку, смолокурни и обе стоящие далеко друг от друга землянки. Перед одной из них на колоде сидели два рыцаря, перед другой — широкоплечий, рыжий солдат и Сандерус. Оба они заняты были чисткой панцирей, а у ног Сандеруса, кроме того, лежали два меча, которые, видимо, он собирался чистить потом.

— Смотри, — сказал Мацько, изо всех сил сжимая руку Збышки, чтобы удержать его еще на мгновение. — Он нарочно взял у них мечи и панцири. Ладно. Этот с седой бородой, должно быть…

— Вперед, — внезапно закричал Збышко.

И они, как вихрь, выскочили на поляну. Те тоже выскочили, но прежде чем успели добежать до Сандеруса, грозный Мацько схватил старого Зигфрида за грудь, перегнул назад и мгновенно очутился на нем. Збышко и Арнольд сцепились, как два ястреба, обхватили друг друга и стали бороться. Широкоплечий немец, до сих пор сидевший возле Сандеруса, схватился было за меч, но не успел им размахнуться, как его ударил слуга Мацьки, Вит, обухом по рыжей голове и уложил на месте. Потом, согласно приказанию старого пана, слуги бросились вязать Сандеруса, но тот, хоть и знал, что это условлено, стал выть от страха, как теленок, которому хотят перерезать горло.

Но хотя Збышко был так силен, что, сжав ветку дерева, выжимал из нее сок, он почувствовал, что попал как будто не в человеческие, а в медвежьи лапы. Почувствовал он даже и то, что, если бы не панцирь, который был на нем, огромный немец переломал бы ему ребра, а может быть, и спинной хребет. Правда, юноша слегка приподнял его, но тот приподнял Збышку еще выше, напряг все силы и хотел ударить оземь, так, чтобы уж Збышко не поднялся.

Но Збышко сжал его так же сильно; глаза немца налились кровью; тогда Збышко просунул ему ногу между колен, ударил и повалил на землю.

Они упали оба, юноша очутился снизу, но в тот же миг внимательный ко всему Мацько бросил полумертвого Зигфрида на руки слуг, а сам бросился к лежащим, во мгновение ока скрутил поясом ноги Арнольда, потом встал, сел на него, как на убитого кабана, и приставил к его горлу острие мизерикордии.

Тот страшным голосом закричал, и руки его беспомощно опустились, потом он стал стонать, не столько от укола, сколько от того, что вдруг почувствовал мучительную, невыразимую боль в спине, по которой ударили его палицей еще во время битвы со Скирвойллой.

Мацько обеими руками ухватил его за воротник и стащил со Збышки, а Збышко поднялся с земли и сел, потом хотел встать и не мог, а потому сел снова и некоторое время сидел неподвижно. Лицо его было бледно и потно, глаза налились кровью, а губы посинели: он смотрел куда-то вдаль, как бы не совсем в своем уме.

— Что с тобой? — с беспокойством спросил Мацько.

— Ничего, я только очень устал. Помогите мне стать на ноги.

Мацько взял его под мышки и сразу поднял.

— Стоять можешь?

— Могу.

— Болит что-нибудь?

— Ничего. Только воздуху не хватает.

Между тем чех, очевидно, заметив, что там уже все кончено, появился перед землянкой, держа за шиворот монахиню. При виде этого Збышко забыл об усталости, силы к нему мгновенно вернулись, и точно никогда не боролся со страшным Арнольдом, кинулся он в землянку.

— Дануся! Дануся!

Но на этот зов никто не ответил.

— Дануся! Дануся! — повторил Збышко.

И замолчал. В комнате было темно, и в первую минуту он не мог ничего разглядеть. Зато из-за камней, сложенных для очага, донеслось до него учащенное и громкое дыхание, как бы дыхание притаившегося зверька.

— Дануся! Боже мой! Это я, Дануся.

И вдруг он увидел во мраке ее глаза, широко раскрытые, испуганные, безумные.

Он бросился к ней и схватил ее в объятия, но она не узнала его совершенно и, вырываясь из его рук, стала повторять задыхающимся шепотом:

— Боюсь, боюсь, боюсь…

Загрузка...