Йоханнес Марио Зиммель Мечтай о невозможном

Мечтать о невозможном,

Бороться с врагом непобежденным,

Выдерживать невыносимые страдания

И действовать там, где пасуют храбрецы.

из «Человек из Ла-Манчи» Дейл Вассерман, Джо Дарио и Мич Лей

Часть I

Глава первая

1

«Черт побери, — подумал старик, — счета из отеля так и остались бы неоплаченными». Он только сейчас заметил под кипой газет конверт кремового цвета с еженедельной компьютерной распечаткой.

Он торопливо выписал чек на Швейцарскую банковскую компанию. Сумма прописью. Сумма цифрами. Получатель: отель «Палас». Место нахождения: Биарриц. Дата: 14 мая 1994 г. Подпись. В тот момент, когда он вписывал свое имя, зазвонил телефон. В гостиной горел только светильник с тремя зелеными абажурами. Телефонный аппарат стоял рядом. Старик отодвинул лежавший перед телефоном пистолет в сторону, снял трубку и ответил:

— Фабер.

Прозвучал мужской голос:

— Роберт, это я — Вальтер.

— Добрый вечер, Вальтер, — сказал старик и медленно распрямился в кресле. Он сидел за письменным столом в стиле ампир с инкрустациями и позолоченной фурнитурой. — Ты все еще в конторе?

— Что ты, сегодня же суббота!

— Ах да, конечно.

— Перепутал, что ли?

— Альцгеймер подступает.

«Я действительно не в себе, — подумал старик. — Сначала забыл счет, потом перепутал день недели. Надо взять себя в руки. Срочно».

— Пока ты еще помнишь, как эта штука называется, можешь считать себя здоровым, — сказал Маркс.

«Вальтер Маркс стал моим адвокатом в двадцать семь лет, — подумал Фабер. — Вальтер очень любил Натали. И она его тоже. После ее смерти он неделю жил у меня. Он не спускал с меня глаз. Боялся, что я лишу себя жизни. Тогда я думал об этом. Сегодня ночью я это сделаю. Давно уже надо было это сделать».

— Что случилось?

«Как будто это меня интересует. Как будто меня вообще что-либо еще интересует».

— Сейчас звонил твой издатель. Ведь только мы — твоя экономка Анна и я — всегда знаем, куда ты прячешься, чтобы иметь возможность спокойно писать.

— Чтобы иметь возможность спокойно писать. — Бледные губы старика скривились. — Иметь возможность писать. Спокойно. Сейчас я получу покой. Навсегда.

Он сидел и смотрел усталыми запавшими глазами в большое окно. Уже шесть недель он жил в номере отеля «Палас» на втором этаже. Лишь несколько сотен метров отделяло внушительное красно-белое здание отеля от Атлантического океана. Начался прилив, сначала мягким рокотом и легкими волнами, затем на берег стали накатывать волны метровой высоты с белыми пенистыми коронами на гребнях. Они обрушивались на берег с оглушительным грохотом, пробивавшимся сквозь закрытые окна. Луч прожектора с маяка на мысе Святого Мартина распространял ровный свет, скользя над бушующим морем и тремя скалами, которые даже при полном приливе возвышались над водой.

«Прибой всегда околдовывал Натали», — вспоминал Фабер, оглушенный грохотом волн. У него были проблемы с кровообращением. Врач назначил средство. Средство не помогло. Врач назначил другое лекарство, потом третье, четвертое. Ни одно не помогло. Помрачение сознания и головокружения случались все чаще, и тогда его мысли бродили бесцельно, беспорядочно, бродили, бродили…

«Натали, — думал он. — Дважды мы были в Биаррице, в этом номере отеля «Палас». Как часто мы сидели перед этим окном и наблюдали начало прилива, как часто здесь я читал Натали то, что написал…»

Написал!

— Роберт!

— Да? — Он как будто пробудился от сна. После смерти Натали с ним это происходило постоянно.

«Ни одной звезды, — думал он. — Перед приливом я видел так много звезд».

— Я уж испугался, что связь прервалась. Ты вдруг куда-то исчез…

«Скоро я исчезну навсегда», — думал он.

— Послушай, старина, что с тобой? Ты не заболел?

— Я чувствую себя великолепно.

— Что-то непохоже.

— Ты можешь быть совершенно спокоен, Вальтер.

В свете маяка вспыхивали пенистые короны.

«Я пойду туда, к бухте… у мыса Святого Мартина».

— Твой издатель просит тебя срочно позвонить одному доктору.

«Звезды снова появятся, — думал он. — Может быть, я еще увижу их. Внизу, на берегу».

— Роберт!

— Гм?

— Ты вообще слушаешь меня?

— Разумеется.

— Ты выпил?

— Ни капли.

— Я беспокоюсь за тебя.

— Ерунда.

— Ты — в Биаррице, я — в Мюнхене.

«Осторожно, — подумал Фабер. — У него не должно возникнуть подозрений. Кто знает, что он тогда предпримет, мой добрый друг Вальтер. Позвонит сюда, директору отеля. Заставит того нервничать».

Он громко сказал:

— Прекрати, наконец! Какой еще врач?

— Его зовут Мартин Белл. Он получил номер телефона твоего издателя в справочной службе. Твой издатель сказал, что этот врач должен с тобой поговорить. Срочно. Поэтому я и звоню тебе. А ты должен позвонить этому Беллу.

«Какого черта! Ничего я не буду делать!» — решил он.

— Белл сказал, речь идет о жизни и смерти человека. Только ты можешь помочь — может быть.

— Почему я?

— Потому что ты единственный, кто имеет к этому человеку отношение! Так сказал Белл.

«Я ни к кому не имею больше отношения, — думал Фабер. — Может быть, только к Вальтеру, но и то — насколько оно сильно?»

Старик почувствовал нарастающее раздражение. Позвонил бы Вальтер всего на час позднее! А теперь надо разыгрывать спектакль.

— Давай номер телефона! — сказал он.

— Код. Вена — ноль, ноль, четыре, три, один и потом… — Адвокат назвал шестизначный номер. — Ты записал?

— Конечно, — сказал Фабер.

«А как же? Я же должен повторить номер, если Вальтер меня спросит».

— Белл работает в Вене, в Детском госпитале Святой Марии.

Надо же — Вена. Из всех городов именно этот, который… Кончено! — сказал он себе. — Прекрати! Ты же не будешь звонить.

— Повтори мне номер, для надежности!

«Ну конечно, — подумал Фабер, — я ведь так и знал».

Он повторил. Он должен был говорить громко, так как грохот прибоя был подобен теперь гулу эскадрильи тяжелых бомбардировщиков. В воздухе летали клочья разорванных белых пенистых корон. Фабер чувствовал, как содрогается огромное здание отеля, дрожит стол, стул, на котором он сидит.

— Ты выслушаешь, что хочет этот Белл, обещаешь?

— Обещаю.

— Я буду ждать твоего звонка. Пока! До скорого!

«Не будет никакого «скорого», — думал Фабер, опуская трубку.

Он потрогал пистолет. Вальтер РР, калибр 7,65.

Такое обещание не имеет силы. Для меня никакое обещание больше не может иметь силы. Я не могу больше никому помочь. И мне никто не может помочь. Теперь я хочу умереть. Теперь я умру. Наконец.

Вдруг он задрожал всем телом, выступил пот, и он почувствовал биение крови в висках.

2

Задыхаясь и еле держась на ногах, он прошел через примыкающую к гостиной спальню в ванную комнату. Эти приступы приходили всегда неожиданно. В ванной комнате на столике лежал несессер из темно-синей кожи. Он расстегнул «молнию». В несессере хранились медикаменты, которые он должен был принимать постоянно. При легкой сердечной недостаточности он уже многие годы принимал утром и вечером по одной таблетке изоптина-80 и теоталусина. Однако при подобных приступах быстрее всего помогал нитроглицерин в драже.

Сейчас нужно принять два драже! Он посмотрел в трюмо над раковиной. Тяжелые веки нависали над зелеными глазами. Изборожденный морщинами лоб. Сильно поредевшие белые волосы. В боковом зеркале Фабер увидел лысину на затылке. Он сбросил халат, так как все еще продолжал потеть. Теперь нужно подождать, пока подействует лекарство. Все еще задыхаясь, он присел на край ванны.

«Просто анекдот, — подумал он. — Вдруг лекарство не поможет, и я получу инфаркт, не успев застрелиться».

Через три минуты ему стало лучше. Еще четыре минуты и он снова мог уверенно стоять на ногах, перестал обливаться потом. Чередуя горячую и холодную воду, принял контрастный душ. Затем завернулся в махровое полотенце и босиком прошел обратно в гостиную. Нужно было еще немного подождать. Он включил все осветительные приборы: люстру, торшеры, позолоченные бра в виде свечей. Затем сел на кушетку в стиле мадам Рекамье и посмотрел в сторону белой входной двери.

Номер 210. На внешней стороне двери золотыми буквами красовалось имя великой актрисы Сары Бернар. Она часто останавливалась в этом номере. На дверях других апартаментов отеля «Палас» — имена других гостей: германского канцлера Отто фон Бисмарка, герцогини Виндзорской, короля Эдуарда VII, Игоря Стравинского, короля Альфонса XIII, сэра Уинстона Черчилля, короля Фарука I.

Он вспомнил, как они с Натали в первый раз приехали в Биарриц и остановились в этом отеле. Она сразу же заинтересовалась историей этого дома. Вообще не существовало ничего, что не интересовало бы Натали.

Он почувствовал, как проходит тяжесть в висках. Повернув голову, он осмотрел большую гостиную, мраморный пол, устланный дорогими коврами, высокие белые стены и потолок с множеством лепных украшений. Все орнаменты были окантованы тонкими линиями из золотой фольги. В гостиной были французские окна. Он мог видеть набегающие на берег волны. Шум прибоя стих. Теперь он снова увидел звезды, бесчисленные звезды на темно-синем ночном небе. Натали… как она любила этот отель, как она любила море, смену приливов и отливов. Когда я писал, она тоже работала, переводя с французского научные труды.

Вдруг он услышал голос Натали. Это его нисколько не удивило. Он часто слышал голос своей умершей жены. Часто разговаривал с ней. Разумеется, это были безмолвные беседы. Если он нуждался в совете, помощи, если ему нужно было знать ее суждение, получить утешение, он всегда говорил с Натали. Она была еще здесь. Естественно, она была здесь. Еще Галилей первым сформулировал тезис о сохранении энергии, который гласил: если Вселенная действительно замкнутая система, то ее энергия постоянна. Ни одна самая мельчайшая частица не может возникнуть из ничего, но так же ни одна самая мельчайшая частица не может бесследно исчезнуть. Существует очень много форм энергии, происходит их взаимное превращение. Это непрерывный процесс. Механическая энергия может превращаться в духовную, особенно когда человек умирает. Поэтому Натали вокруг него и в нем. Фабер твердо верил в это. Единственное, во что он еще верил!

— Позвони! — сказала теперь Натали. — Пожалуйста, Роберт, позвони этому врачу!

— Нет, — сказал он, — я должен пойти на берег, ты же знаешь.

— Для меня, — просила она, — сделай это для меня, Роберт!

— Нет, Натали, — беззвучно ответил он, — не требуй этого! Если ты меня любишь, не требуй этого!

— Именно потому, что я тебя люблю, — возразила Натали. — Я не смогу тебя любить так сильно, если ты не позвонишь. Врач сказал: ты единственный, кто сможет помочь этому человеку… может быть, сможет. Неужели ты действительно хочешь взять на себя такую вину?

— Какую вину?

— Вину в смерти человека, которого ты, возможно, мог бы спасти.

— Я не хочу никого спасать, — сказал он. — Мне все равно, пусть хоть все сдохнут. Меня это не интересует.

— Это неправда. И ты не смеешь так говорить. Ни один человек не смеет так говорить. Вспомни о Джоне Донне: «Никто — не остров, живущий в одиночку…» Смерть каждого человека делает тебя беднее, потому что ты крепко повязан с остальными людьми. И поэтому никогда не желай узнать, по ком звонит колокол, он всегда звонит по тебе… Ты очень любил эти слова. Ты забыл их? Теперь этот час пробил для тебя. Ты должен позвонить! Ради этого человека. Ради тебя самого. Ради меня. Ради людей.

3

«Алло! — раздался нежный голос маленькой девочки. — Детский госпиталь Святой Марии. Пожалуйста, подождите немного…»

Фабер сидел за письменным столом, приложив к уху телефонную трубку. Прежде чем набрать венский номер, он открыл французское окно. В гостиную хлынул теплый воздух весенней ночи. Слышался шепот убывающего прилива. Двумя этажами ниже располагались парадные залы отеля. По субботним вечерам здесь всегда проводились торжественные приемы. Оттуда доносились звуки музыки, пение, неясные голоса. Многие танцевали на белой мраморной террасе вокруг большого бассейна. Певица начала петь песню, которую когда-то пела Эдит Пиаф:

Des yeux qui font baiser les miens,

Un rire qui se perd sur la bouche…[1]

Снова голос маленькой девочки:

— Алло. Детский госпиталь Святой Марии. Пожалуйста, подождите немного…

Затем подключился мужской голос:

— Детский госпиталь. Добрый вечер!

— Я звоню… — ему пришлось откашляться, — я звоню из Франции, из Биаррица, отель «Палас». Меня зовут Роберт Фабер. Попросите, пожалуйста, доктора Белла.

— Минуточку терпения, господин Фабер.

Quand il me prend dans ses bras,

il me parle tout bas,

je vois la vie en rose…[2]

На линии связи раздался щелчок, и ответил другой мужской голос:

— Белл. Добрый вечер, господин Фабер! Спасибо, что позвонили.

— Чем могу быть полезен, господин доктор?

Фабер нагнулся над столом и наполовину прикрыл окно, чтобы лучше слышать. Голос певицы и оркестр стали звучать тише.

— Возможно, вы знаете, что ООН начала вывозить самолетами из Сараево тяжелобольных детей, которым не может быть оказана помощь на месте…

Ему снова пришлось откашляться:

— Я слышал об этом.

— Три дня назад к нам поступили три таких пациента. Для двух девочек уже нет непосредственной угрозы жизни. В случае же с мальчиком речь действительно идет о жизни и смерти, как я сказал вашему издателю. Мальчика зовут Горан Рубик. Ему пятнадцать лет. Родители были застрелены снайперами. Горан не может ни есть, ни пить, ни лежать. Его живот так вздут, что мальчику трудно дышать. Показатель билирубина в крови — пятьдесят миллиграмм на децилитр. Норма — один миллиграмм…

— Да, да, да, и?

— Простите, господин Фабер. Дело в том, что я только что был у него, и поэтому я… Через два-три дня Горан может умереть. Его печень разрушена. У него здесь никого нет. Вы понимаете это? И у нас, врачей, никого нет, с кем мы могли бы посоветоваться… Мы должны иметь доверенное лицо для каждого ребенка. Доверенное лицо! Вы нужны нам, господин Фабер!

— Я не знаю этого… этого…

— Горан, Горан Рубик.

— Я не знаю этого Горана Рубика, господин доктор. Я никогда не слышал этого имени. Ради всего святого, как вы вышли на меня?

— Через бабушку Горана.

— Через кого?

— Бабушку Горана. Она прилетела вместе с ним в Вену. Я уже сказал, родители Горана погибли…

— Это… извините, господин доктор, но от этого можно просто сойти с ума. Что значит «через бабушку Горана»? Я ведь ее тоже не знаю!

— О, нет, — спокойно произнес доктор, — вы знаете ее.

— Прошу прощения, господин доктор! Что это значит? Кто эта бабушка? Как ее зовут?

— Мира Мазин.

Фабер чуть не уронил трубку. Пришлось обхватить ее всеми десятью пальцами.

«Я сошел с ума, — думал он, оцепенев от ужаса. — Я сошел с ума! Когда я в послевоенные годы писал сценарии для Вилли Форета, он мне постоянно твердил, что однажды наверняка утратит разум. Я настолько почитал великого режиссера и актера, что на какое-то время перенял его манеру говорить, его манеру двигаться, его странности. И тоже твердил, что закончу свои дни безумным. Твердил это годами, десятилетиями. А теперь время пришло. Я сошел с ума».

— Господин Фабер!

«Возьми себя в руки, — думал Фабер. — Возьми себя в руки!» С почти нечеловеческим самообладанием он сказал:

— Помехи на линии. Как зовут эту женщину?

— Мира Мазин.

«В 1945 году я, дезертир, во время побега взобрался на трехметровую отвесную стену, с гибкостью кошки перевернулся и приземлился с другой стороны. Я и сегодня не могу понять, как мне удалось это сделать. Невероятно, на что способен человек, если речь идет о жизни. Сейчас снова речь идет о его жизни. Нет, — подумал он. — Речь идет о моей смерти. Итак, будь спокоен, ради всего святого, будь совершенно спокоен. Думай о своей смерти!»

Ему удалось совершенно спокойно произнести:

— Я не знаю никакой Миры Мазин.

— О, да, — сказал этот изверг из Вены.

— О, нет, — сказал Фабер и подумал: «Только никакого приступа сейчас, только никакого приступа, Натали, пожалуйста!» — Почему вам это пришло в голову?

— Потому что фрау Мазин рассказала нам…

«Если я в конце концов сойду с ума, так это только кстати, — подумал он. — Лишь бы безумие не помешало моей смерти».

— Что? Что она вам рассказала? — Он все еще держал трубку двумя руками.

— Вы любили фрау Мазин. Это было давно, в тысяча девятьсот пятьдесят третьем году, в Сараево.

У врача был низкий, приятный голос. Фабер уже ненавидел этот голос.

«Итак, это не бред, — думал он потрясенно. — Это правда. Если кто и сошел с ума, так это сама жизнь. Сараево, 1953 год. Непостижимо. Но не безумно. Нет, не безумно».

— Господин Фабер!

«Продолжается, — думал он. — И никакого сострадания, Натали! Будь честен, — размышлял он. — Это же патология. Ты создал культ умершей. Ты давно должен бы был прекратить говорить с Натали, снова и снова взывать к ней о помощи, просить совета, поддержки. Это — не любовь, побеждающая смерть. Это музей, который ты создал для нее. Нет, для себя, а не для нее. Натали это не нужно. Она умерла, ей хорошо. А ты продолжаешь жить, и у тебя развилась эта мания, потому что ты одинок, так одинок. Ты мог бы продолжать любить Натали мысленно. Нет, так любить ты как раз и не можешь. Тебе ясно, что это тяжелая навязчивая идея? Абсолютно ясно. Однако какая прекрасная навязчивая идея. Прекрасная для меня. Другие пусть думают, что хотят».

— Господин Фабер! — громко крикнул Белл.

— Да, — ответил он.

«Нет выхода. Никакого выхода, Натали».

— Вы вспоминаете, не так ли? Мира Мазин, тысяча девятьсот пятьдесят третий год. Вы были тогда в Сараево. Жили в отеле «Европа», вместе с этим известным американским режиссером. Фрау Мазин не могла вспомнить его имя.

— Но мое имя, — сказал старик с бесконечной горечью и усталостью, — мое имя она помнит.

— Естественно.

— Почему естественно?

— Потому что после вашего отъезда фрау Мазин родила ребенка. Дочь. Ее звали Надя. Вы были отцом Нади…

Врач из Вены говорил все быстрее, как будто боялся, что Фабер прервет связь. Фабер думал об этом, но не сделал. Слишком поздно. Прерывать связь было поздно. Парень там, в Вене, знал теперь, где находится Фабер. Он сам, трижды проклятый идиот, сказал телефонисту клиники: я звоню из Франции, из Биаррица, отель «Палас». Если он сейчас положит трубку, Белл наверняка перезвонит. Бессмысленно прерывать разговор.

«Натали! — думал Фабер. — Почему ты потребовала это от меня? Почему, Натали?»

— …эта Надя была матерью Горана, мальчика, который теперь лежит у нас в госпитале, — продолжал врач. — Вы ничего не знали о своей дочери, господин Фабер. Фрау Мазин никогда вам об этом не говорила. Да вы ее больше никогда и не видели и не говорили с ней.

Он еще пытался защищаться:

— Доктор! Доктор Белл! Прекратите! Все это неправда!

— Это — правда, господин Фабер. Зачем фрау Мазин лгать? Какая ей польза от этого?

— Откуда я знаю… Не имею представления.

«Мне не выпутаться из этого. Никогда. О, Натали, зачем? Зачем, Натали?»

— Вот именно, — сказал Белл, — никакой пользы. И поэтому она не лжет. Господин Фабер, вы не могли совсем забыть фрау Мазин. Вы были так счастливы с ней тогда, в Сараево…

— Так говорит фрау Мазин?..

«Нет, — думал он, — нет, хватит. Я должен… Что, что, что я должен?»

— Да, так она говорит. Ей сейчас шестьдесят пять лет. Сколько лет вам, господин Фабер? Не отвечайте! Я знаю это. Фрау Мазин сказала мне, что вы родились в Вене в тысяча девятьсот двадцать четвертом году. Уже давно вы живете в Швейцарии, в Люцерне. Когда вы писали тот сценарий для студии «Босна-фильм», вам было двадцать девять лет. Фрау Мазин было двадцать четыре года… очень красивая девушка, она показывала мне фотографии. Фотографии, где вы вместе, господин Фабер. Наверное, сейчас вы выглядите иначе. Иначе выглядит и фрау Мазин… Тогда в Сараево она работала монтажницей на киностудии «Босна-фильм» и была вашей переводчицей. Она свободно говорит по-немецки и по-английски. Боже мой, вы же должны вспомнить, господин Фабер! Вы должны!

«Да, черт побери, — думал он, — я должен вспомнить. Этот врач давно уже понял, что я лгу. Теперь я могу лишь как-то умалить значение всего этого».

— Подождите, — сказал он. — Я…

«Так, теперь нужна пауза», — подумал он и выдержал эту паузу.

— Вспоминаете?

— Я вспоминаю, да… наконец-то… Я был в Сараево. Я уже не помню точно, когда. Я писал там сценарий для режиссера Роберта Сиодмэка… Вы должны понять меня, господин доктор, прошло сорок лет… Я написал сценарии почти для тридцати фильмов… в десятке стран… для разных компаний… и я… я…

«Ну, что дальше?» — думал Фабер.

— Сейчас у меня здесь очень тяжелая ситуация… крайне тяжелая. Вы должны простить меня, что я не сразу… Да, это была прекрасная молодая девушка… И у нас была любовная связь, это правда… Но я об этом совершенно забыл, господин Белл… Любовная связь! Я вас умоляю! С тех пор прошло более половины жизни… и какой жизни! Шесть лет назад умерла моя жена… Я старый человек, я нездоров… я… Минутку!

— Господин Фабер?

— Вы сказали, что вам необходимо иметь доверенное лицо для этого больного мальчика.

— Это так, господин Фабер, это так.

— Но у вас же есть такой человек: Мира, я имею в виду фрау Мазин.

— Была.

— Что это значит?

— Фрау Мазин перенесла приступ стенокардии. Нам пришлось отправить ее в клинику.

— Куда? — задал он идиотский вопрос.

— В Городскую больницу. Фрау Мазин вышла из строя на две-три недели. Это ясно. Но вопрос, будет Горан жить или умрет, решится в ближайшие три дня. Поэтому я и прошу вас обязательно приехать в Вену.

В Вену, именно в Вену! Он готов был завыть от ярости.

— Это исключено. Абсолютно исключено!

Здесь нужна открытая жесткость.

— Я же вам сказал, у меня чрезвычайно тяжелые обстоятельства… — И как последний аргумент: — Ведь этот мальчик вообще меня не знает.

— А если знает?

— Бред!

— Это не бред! Фрау Мазин много рассказывала ему о вас. Он знает, что вы его дедушка. Фрау Мазин никогда после не встречалась с вами, но издали пристально следила за вашей жизнью. Она читала все, что писали о вас газеты и журналы. Она слушала вас по радио, смотрела по телевизору, читала ваши книги. Это же делала и ее семья, и Горан тоже. Вы для него не чужой, господин Фабер. Видит бог. Поэтому…

— Нет, — сказал Фабер.

— Вы не приедете в Вену?

— Нет, нет, нет! — теперь он уже кричал. — Я не могу приехать! Мне очень жаль… Мне очень жалко мальчика… и…

— Миру Мазин.

— …и Миру. Ужасно жалко. Но это исключено, абсолютно исключено. Я не могу уехать отсюда.

— Ни при каких обстоятельствах?

— Ни при каких обстоятельствах.

— Я так понимаю, что вы не хотите заниматься больным мальчиком и старой женщиной?

— Я не то хотел сказать, — произнес старик.

«Я выдержу, теперь дальше мягко, с чувством…»

— Я действительно очень сожалею, господин доктор… мне их страшно жалко…

— Но вы ни при каких обстоятельствах в Вену не приедете.

— Я не могу, господин доктор! Вы… Вы не представляете себе, в каком я положении…

— Я понимаю. — Теперь голос врача звучал холодно и резко. — В таком случае извините за беспокойство. Спокойной ночи.

Связь прервалась.

Фабер неподвижно сидел за письменным столом и смотрел на успокоившийся Атлантический океан. В воде отражались бесчисленные звезды, удаленные на миллионы световых лет.

«Мира Мазин, — думал он, и руки его дрожали. — Как счастливы были они тогда, в Сараево, в 1953 году. Город, который всех людей делал счастливыми, так считалось тогда. И они были счастливы. Хорваты, сербы и боснийцы, христиане, мусульмане и иудеи. Многие были бедны, но они жили как одна семья. Они вместе работали, веселились, праздновали, тогда, в те времена, когда я жил вместе с американским режиссером Сиодмэком в отеле «Европа» и писал сценарий для его фильма об убийстве наследника австровенгерского престола Франца Фердинанда и его жены, убийстве, после которого разразилась Первая мировая война.

Я забыл Миру. Я забыл нашу любовь, фильм, отель «Европа», Роберта Сиодмэка, забыл все. Но как только врач упомянул имя Миры, я снова вспомнил. Не все. Кое-что. Я все еще не могу вспомнить, как выглядела Мира. Мы любили друг друга? Возможно. Может быть. Это было так давно. Она была монтажницей на студии «Босна-фильм» и нашей переводчицей. Но не могу же я из-за этого лететь в Вену, ни из-за нее, ни из-за этого мальчика. Я должен умереть, здесь и сейчас. Ты знаешь, Натали, почему, ты ведь это знаешь».

4

Быстро.

Теперь нужно все сделать быстро. Торопливо он выписал второй чек, оба чека положил в конверт. Второй чек на тысячу франков предназначался портье.

«Как всегда, слишком много, — подумал он. — Ну и что? Если еще раз позвонит адвокат, чтобы узнать о результатах разговора с Веной, он не должен меня застать. Нужно скорей уходить на берег. Разумеется, я мог бы застрелиться и здесь. Сколько человек уже умерли в отеле «Палас»? Инфаркт приходит когда захочет. Инсульт тоже. Я знаю, служащие отеля ненавидят такие происшествия. Нужно перекрывать доступ в номер. Ждать до утра. Затем вывозить тело в машине для грязного белья. Они ненавидели все это, хотя и понимали, что у людей, которые умирали в своих номерах, не было выбора. Но самоубийство — это совсем другое дело. Здесь свои отвратительные моменты. Может случиться, что я запачкаю все помещение. Нужно будет вызывать полицию. Отель полон. Скрыть подобное невозможно. Пресса. Скандал… Нет, это должно свершиться внизу, на берегу. В эти шесть недель все они были так приветливы со мной, и я сам так любил этот отель. Это было бы более чем неблагодарно».

Он вошел в спальню, включил все светильники и открыл один из стенных шкафов. Быстро оделся: нижнее белье, темно-синие спортивные брюки, мягкий легкий свитер, синяя блестящая ветровка со стоячим воротником и карманами на молниях и, наконец, носки и синие парусиновые ботинки с белой шнуровкой и белой рифленой подошвой. Все это он купил в магазине на площади Эдуарда VII, рядом с русской православной церковью. Однажды он уже бывал там с Натали, они покупали пляжные костюмы. Конечно, с тех пор продавщицы сменились. После того как он примерил выбранные вещи в кабине, одна из новых продавщиц сказала:

— Tres, tres, chic…[3]

Он знал, что выглядит смешно, но ему было все равно. На спине куртки красовались большие красные и серебряные буквы ROYAL NASSAU TRANSPASIFIC и USA, 54. В круге со звездой можно было распознать золотую голову орла, а также земной шар с очертаниями континентов, со значениями долгот и широт, ниже шла серебряная надпись: COMPANIE DE CALIFORNIE.

Но самым дурацким из того, что присоветовала ему миловидная продавщица, была кепка с козырьком из белой льняной ткани. На козырьке красными буквами было написано SAN DIEGO, черными — CALIFORNIA и буквами цвета морской волны еще раз COMPANIE DE CALIFORNIE. Продавщица настойчиво заверяла, что месье выглядит просто великолепно.

«Пошли все к черту, — думал он. — Я стар и противен и без всего этого барахла».

Он вернулся в гостиную, сунул пистолет в один из карманов, взял оба конверта и покинул номер, в котором жила когда-то Сара Бернар. В старом просторном лифте он спустился вниз, в зал.

…it’s still the same old story,

a fight for love and glory,

a case of do or die…

the world will always welcome lovers —

as time goes by…[4]

«Старая прекрасная мелодия, Ингрид Бергман и Хемфри Богарт, «Касабланка», — подумал он. — Этот фильм шел тогда в Сараево…

Нет! Не думать об этом! Ни в коем случае не думать о Сараево!»

Голос певицы и оркестр были хорошо слышны, несмотря на переполненный зал. Фабер видел веселых людей, ощущал запах женских духов. В этой сутолоке, стоя за круглой деревянной стойкой, работал портье. В швейцарской было темно, свет пробивался лишь из-за прикрытой двери телефонного коммутатора.

В роскошном вестибюле отеля «Палас» с колоннами, гобеленами, картинами, витринами, мраморными фигурами в человеческий рост, старыми креслами, обитыми красным бархатом, было жарко. У пожилого портье на лбу выступили мелкие капельки пота. Его коричневая униформа была застегнута наглухо, до самого горла. Ночного портье звали Клод.

Клод улыбнулся.

— Добрый вечер, месье Фабер. Чем могу быть полезен?

Фабер передал ему оба конверта.

— Это расчет за неделю. А это для вас, Клод.

— О, я очень благодарен, месье.

— Я благодарю вас, Клод.

— Месье, вы собираетесь еще выйти? — спросил портье, потому что Фабер положил на стойку тяжелый ключ от номера.

— На берег.

— Сегодня чудесная ночь, месье.

— Да, — сказал Фабер, — действительно.

Скрытые в цветнике прожекторы подсвечивали фасад отеля, мраморные плиты вокруг бассейна, струящуюся голубоватую воду. Везде танцевали. Фабер видел мужчин в смокингах и женщин в роскошных вечерних туалетах. От стола к столу спешили с напитками кельнеры.

Он видел также символ отеля — сплетенные буквы «Н» и «Е» — Наполеон и Евгения, символ полуметровой высоты, изготовленный из очень плотной, тщательно обработанной буковой древесины. Отель был построен в 1855 году Наполеоном III для своей жены. Это Натали выяснила уже в свой первый приезд. Царствующая чета жила здесь летом в течение шестнадцати лет, сюда наведывалась аристократия со всего мира. Бесконечные приемы, балы, фейерверки. На берегу океана устраивались пикники, жизнь была такой радостной, такой беззаботной.

«Я веду себя как последний подлец, — думал Фабер, — но я старый человек, у меня нет больше сил, дайте мне покончить с этим и умереть и простите меня, если можете, вы все! Нет! Не думать об этом», — приказал он себе, спускаясь вниз к воротам по широкому пандусу.

Шары из матово-белого стекла, установленные в траве, с двух сторон освещали гравийную дорогу. Большие ворота с искусно выкованными створками были открыты. За воротами были припаркованы бампер к бамперу машины, которым не хватило места на внутреннем дворе отеля.

«А в Вене умирает мальчик. Какое мне дело до этого мальчика? Кто я ему? Кто он мне, что я должен о нем плакать? Нет, черт возьми! Не думай о мальчике! Не думай о Мире! Не думай о докторе Белле, а уж тем более о Вене! Думай, черт побери, о чем-нибудь другом! Думай о том, что рассказывала тебе Натали об этом отеле, давай, давай, давай думай об отеле!

Итак, в 1903 году отель сгорел. Было построено казино. Во время Первой мировой войны здесь был лазарет. Когда наступили «бурные двадцатые», в отель «Палас» приезжали новые знаменитости: Кокто, Чаплин, Хемингуэй…»

Фабер пошел через площадь Эдуарда VII к большому пляжу. Слева был огромный котлован. Краны и экскаваторы смотрели в небо.

«Здесь появится новое казино. Этого котлована Натали не видела. Она хотела, чтобы я позвонил в Вену. Нет, кончено! Не думать об этом! Легко сказать. Думы приходят сами… Когда-то у нас с Натали был маленький дом с большим садом в Южной Франции. Маленькое местечко называлось Рокет-сюр-Сань — это в двадцати километрах от Канн. Пальмы, оливковые рощи, мимозы. С холма можно было видеть море под Каннами. Мы стояли на холме, и Натали сказала: «Если бы каждый человек, живущий на Земле, сделал счастливым одного единственного человека, был бы счастлив весь мир». И мальчик в Вене, — подумал он. — Кончено! Прекрати! Немедленно! Отель. Думай об отеле!»

В 1936 году отель «Палас» пережил начало гражданской войны в Испании. Гитлер встречался здесь с Франко, потому что хотел в 1940 году путем нового «блица» через Испанию захватить Гибралтар. Но из этого ничего не вышло… С террас музыка доносилась вниз. Там, наверху, танцевали празднично одетые люди… По субботам и воскресеньям у моих родителей часто бывали гости. Они тоже танцевали на первом этаже в большом зале, окруженном балюстрадой с резными орнаментами. Я прятался позади, сидя на корточках, и наблюдал за взрослыми, хотя давно должен был спать. Однажды мама обнаружила меня, и тогда мне пришлось пожелать всем «спокойной ночи». Благоухающие прелестные дамы целовали, ласкали меня и гладили по головке…»

Фабер повернул направо и пошел, увязая в мокром песке. Сразу стало тяжело дышать.

«Прелестные дамы, — думал он. — Их сладостный запах. Тогда нам еще хорошо жилось в Вене, а потом мы стали настолько бедными, что нам нечего было есть. Однажды мама в отчаянье ушла в зимнюю ночь… и вернулась с большой буханкой хлеба, который она нашла в снегу: наверное, он свалился с хлебного фургона… Нет! Нет! Не думать о Вене и о маме тоже! Все же в 1950 году в Европе снова засияли огни, и снова в отель «Палас» пришли Богатые, Прекрасные и Знаменитые: Гари Купер, Джейн Мэнсфилд, Фрэнк Синатра… Когда я был маленьким мальчиком, я хотел стать садовником, непременно садовником… Я дважды был в Освенциме — сразу после войны по заданию «Ассошиэйтед Пресс» и позднее по заданию информационного агентства Дойче Пресс-Агентур — ДПА. В траве я наступил на что-то твердое, откопал. Это была маленькая чайная ложечка, черная от грязи. Кто и с какой надеждой взял ее в лагерь? Что стало с этим человеком? Теперь на моем письменном столе в Люцерне лежит эта маленькая ложечка…

Здесь побывал испанский аристократ, толстый король Фарук из Египта… Мой лучший друг Фриц умер, когда падали листья, и я был в отчаянии. А на следующий год, когда листва опадала на землю, меня уже целовала девушка и я был счастлив. Я видел так много руин осенью, так много черных неподвижных куч, которые были когда-то людьми, а теперь вмерзли в землю, в которую они и уйдут… Лукас, который потерял на войне обе руки, а теперь с помощью рта рисовал чудесные картины… Девятая симфония Бетховена по радио, а затем голос: «Говорит радио Гамбург, радиостанция британского военного правительства. Война закончилась…». Им пришлось построить сверхширокую кровать, чтобы хватило места подругам жирного короля Фарука… Заход солнца над Атлантикой, когда я в первый раз летел в Америку. Как молод был я тогда! А теперь… А теперь… Теперь я старый человек без всякой надежды, который хочет одного: умереть. Но все же, — думал он, — там мы были бы снова счастливы! Я просто не могу думать ни о чем другом. И не хочу».

Мокрый песок остался позади, он добрался до дорожки из каменных плит и пошел к необычным скалам, которые, поднимаясь над Атлантикой, защищали отель наподобие вала. Между этими скалами был похожий на галерею проход, выдолбленный за столетия волнами прибоя. В расщелинах прохода лежал намытый мокрый песок. Фабер шел все медленнее, уже начали болеть ноги, все тяжелее становилось дыхание.

«Не выдерживаю никакой нагрузки, даже самой малой, — думал он. — Ты стар, полностью изношен, никуда больше не годишься!»

Затем он вышел на широкий бульвар Уинстона Черчилля. Песок и ил прилипли к синим парусиновым ботинкам. Слева внизу лежал пляж Мирамар, справа круто поднимался берег. Между древними домами, сложенными из тяжелых глыб скальной породы, наверх шли узкие, кривые лестницы с железными перилами, высеченные в камне. Отсюда Фабер увидел все три исполинские древние скалы, выступающие из воды. Он вдруг вспомнил, что самая большая называлась Рош Ронд (круглая), две другие — Рош Плат (плоская) и Фрежест. Свет маяка на мысе Святого Мартина был теперь прямо над ним. Отсюда яркий свет казался зеленоватым и придавал всему — морю, земле, воде, домам, лестницам, всей большой бухте — какую-то нереальность и призрачность. Далеко позади сияли огни города.

Он прошел вдоль ряда современных домов. Во время сезона владельцы сдавали дома и отдельные квартиры туристам. За большими застекленными витринами первых этажей располагались кабинеты талассотерапии. Во время прогулок перед обедом Фабер наблюдал закутанных в белые халаты мужчин и женщин, лежащих на платформах между сверкающими хромированными металлическими баллонами и другими аппаратами для процедур с использованием морской воды. Все это всегда напоминало Фаберу аквариумы, и он думал, какие идеи могли бы родиться здесь у Феллини, но Феллини уже не было.

В конце бульвара Уинстона Черчилля были установлены заграждения. Черная облупившаяся надпись на белом потрескавшемся фоне сообщала на французском, что проход запрещен, так как представляет опасность для жизни. В этом месте приливные волны вздымались на высоту до нескольких метров. У мыса Святого Мартина море, напротив, всегда было спокойно. Фабер шел именно туда. Он повернул направо и стал подниматься вверх по стертым ступеням узкой лестницы. Все лавки были закрыты. Возможно, здесь уже давно никто не жил. Заброшенные строения производили жутковатое впечатление. Эта лестница называлась «спуск к океану». Под нагрузкой сердце бешено забилось, и Фабер стал задыхаться.

«Не справляюсь даже с самой малой нагрузкой, — снова подумал он. — Это ведь последняя нагрузка».

Лестница выходила на пустынную авеню Императрицы, а оттуда петляющая уличка рю д’Эзар снова вела вниз к воде и к эспланаде Елизаветы II. Здесь Фабер внимательно огляделся.

Он тяжело дышал, широко открыв рот, и чувствовал резкие покалывания в легких.

«Я в самом деле жалкая развалина, — подумал он, — и это относится не только к здоровью. И при этом я снова и снова испытывал себя. Днями, ночами, месяцами, годами я пытался писать, писать обо всем. Но все, что я написал после смерти Натали, было плохо, было дрянь. Я же знаю толк, ведь я начал писать в 1948 году, после возвращения из плена. Писательский труд был моей профессией. С 1988 года, года смерти Натали, я не смог больше написать ни одного короткого рассказа, ни единой статьи, ни единой приличной фразы. А ведь я боролся за эту единственную приличную фразу, — думал он, осторожно, медленно спускаясь по рю д’Эзар. Сердце громко стучало, в легких кололо. — Я бывший писатель. Ты знаешь, Натали, почему теперь нужно быстро положить всему конец, почему я ни при каких обстоятельствах не смогу полететь в Вену, ты знаешь это, Натали.

Уже шесть лет, как я совершенно конченый человек. Но никто об этом не догадывается, даже мой друг Вальтер Маркс, адвокат. Возможно, мой издатель и редактор подозревают что-то неладное, они привыкли к этому, имея дело с писателями. Чем старше я становился, тем больше времени мне требовалось для новой книги. Все в издательстве понимали это. Они терпеливо ждали. Никогда не торопили. Они обращались со мной, как с китайской фарфоровой чашкой. Я приносил им очень много денег».

Фабер всегда уединялся, когда работал. Натали была постоянно рядом. Всегда ей первой он читал вслух свои произведения. Он абсолютно полагался на ее суждение. В те времена, когда он еще мало зарабатывал своими книгами, они жили в маленьких пансионах на озерах, в Австрии или Верхней Баварии. Позднее они уже могли позволить себе большие отели, которые очень любили.

Но Натали не стало, она умерла 25 мая 1988 года в Цюрихской университетской клинике после операции по поводу рака кишечника. Он начал тогда писать пьесу о ее жизни, ее смерти и ее любви, и у него ничего не получилось, ни единой сцены, ни единого диалога. Поначалу Фабер еще ждал, что это состояние пройдет. Но ничего не изменилось, и он начал путешествовать. Исключая пребывание в Люцерне, длившееся обычно недолго, все эти шесть лет он практически жил только в тех отелях, где был счастлив с Натали. Он надеялся, что это поможет.

Сначала он полетел в Нью-Йорк и прожил пять месяцев в отеле «Карлайл» — нисколько не помогло. Он полетел в Мадрид и жил в «Рице» — не помогло. Не помогли и «Квисисана» на Капри, и «Атлантик» в Гамбурге, и «Беверли Уилшер» в Лос-Анджелесе, и «Клэридж» в Лондоне, и «Континенталь» в Осло, и «Карлтон» в Каннах, и «Георг V» в Париже, и «Хаслер» в Риме, и «Отель де Пари» в Монте-Карло, и «Мандарин» в Сингапуре.

До 1960 года в течение пятнадцати лет он очень много пил, всегда только виски. Затем пришлось пройти курс лечения от алкоголизма. После этого он больше не брал в рот спиртного. Тридцать два года он был абсолютно трезв, пока в 1992 году не выпил снова виски в «Карлтоне», в Каннах, — в надежде, что это поможет. Но это совсем не помогло, и через две недели он снова вернулся к прежнему.

Он испробовал все: психотерапию, медикаменты, даже молитвы. Ничего не помогало.

В конце 1993 года, остановившись в «Америкэн колони» в Восточном Иерусалиме, он совершенно измучил себя в попытке что-нибудь написать. Результат был хуже, чем когда-либо. После этого он уже не мог обходиться без снотворных, желая получить хотя бы несколько часов сна. В начале апреля 1994 года в отеле «Палас» он решил попытаться в последний раз. Через шесть недель наступил полный крах.

Фабер поднялся по лестнице, ведущей от эспланады Елизаветы II вверх к маяку, и присел в плоской низкой нише, выдолбленной в стене скалы. В последние недели он не раз приходил сюда. «Самое лучшее место», — думал он.

Он увидел перед собой искрящееся море, освещенный прожекторами отель «Палас», вдали тысячи огней города, посмотрел на величественное небо, усыпанное звездами, и вытащил из кармана ветровки пистолет.

«Вальтер, мой издатель и мой редактор поймут, что я должен был это сделать, — думал он. — И немногие друзья, еще оставшиеся с тех пор, как я стал жить уединенно. Даже этот врач в Вене поймет, когда узнает о моем самоубийстве из газет. Вена! Перед своим концом я еще думаю о Вене!»

Этот город, Вену, он ненавидел за все, что там сотворили с ним и многими другими людьми. Он вспомнил своего отца, Сюзанну и глубокое бомбоубежище у Нойер-Маркт вблизи Планкенгассе. Там они были схвачены в марте 1945 года, сразу после того, как он дезертировал из вермахта. Он вспомнил стихотворение, которое тогда читала Сюзанна — стихотворение, автора которого она не знала:

Не знаю, кто я.

Не знаю, откуда иду.

Не знаю, куда иду.

Удивительно, отчего я так весел.

«Отчего я так весел. Уже с давних пор я не могу понять, почему хотя бы кто-то может быть весел в этом мире повседневного ужаса. Итак, конец, ко всем чертям, и будь все трижды проклято, только никакой жалости к себе! Все же немногие пожили так хорошо, как ты, совсем немногие».

Он снял пистолет с предохранителя, передернул затвор, досылая патрон в патронник, и вставил ствол пистолета в рот. И тут он очень явственно услышал голос Натали, и этот голос сказал: «Если ты меня когда-нибудь любил, ты не сделаешь этого. Это было бы слишком большой подлостью по отношению к тому мальчику в Вене».

Оцепенев на мгновение, Фабер вынул ствол пистолета изо рта и снова дрожащими пальцами поставил пистолет на предохранитель. Все вращалось вокруг него — море, земля, огни города, небо и звезды. Он оперся о выступ скалы, и его вырвало.

5

— Я знаю, — кричал Гитлер с балкона Венского Хофбурга,[5] — старая восточная марка германского рейха справится с новыми задачами точно так же, как она справлялась со старыми!

На огромной, переполненной людской массой Хельденплац, разразилось безумное ликование.

— Зиг хайль! Зиг хайль! Зиг хайль!

— Фюрер, благодарим тебя! Фюрер, благодарим тебя! Фюрер, благодарим тебя!

За день до этого Фабер проводил отца на Южный вокзал. Отцу удалось последним поездом бежать в Италию, оттуда в Испанию и Португалию и наконец через Голландию в Англию.

И вот теперь, 15 марта 1938 года, четырнадцатилетний Фабер в шортах и белой рубашке стоял рядом с матерью на краю Хельденплац и испытывал жуткий страх. Толпа неистовствовала, все время прерывая Гитлера восторженными криками, а в это время мама Фабера стояла, согнувшись и сотрясаясь от рыданий. Он всячески пытался помешать ее участию в этой манифестации. Но она почти утратила разум от боли и печали, и убедить ее было невозможно. Она должна была увидеть его, этого преступника, который отнял у нее мужа, должна, должна, должна. И Фабер, худенький, бледный, с прыщавым лицом, напрасно пытался вытащить ее отсюда.

— Мама, мама, пожалуйста, пойдем!

Она вырывалась и снова устремляла свой взгляд на человека, стоявшего там, наверху, на балконе. Слезы струились по ее лицу, и Фабер дрожал от страха, ожидая, что вот-вот какой-нибудь мужчина или женщина спросит: «Почему вы плачете в такой прекрасный день?»

Возвращаясь в Вену, Фабер всегда вспоминал этот день, эту сцену на Хельденплац. Он никогда не мог этого забыть. Полчаса назад он приземлился в Швечате. Машина отеля «Империал» доставила его в город. После своего возвращения в отель «Палас» Фабер позвонил своему другу Вальтеру Марксу и сообщил, где его теперь искать, затем заказал номер в «Империале» и попросил, чтобы его встретили в аэропорту. Портье Клод выбрал оптимальный вариант маршрута до Вены и зарезервировал место: сначала маленьким самолетом — вылет из Биарриц-Парме в 11.50, прибытие в Женеву в 13.40, затем также самолетом до Вены. Полет над весенней землей под темно-синим небом плюс отличная еда доставляли наслаждение всем пассажирам самолета, всем — кроме Фабера. Чем ближе была Вена, тем более подавленным он себя чувствовал. После посадки стюардесса через микрофон пожелала пассажирам на трех языках «особо прекрасного времяпровождения в этом особо прекрасном городе». Пока самолет выруливал, из бортовых динамиков звучал вальс «Венская кровь». «Очень уместно», — подумал Фабер…

Он снял с багажного конвейера два больших самсонитовых чемодана и, задыхаясь, уже из последних сил погрузил их на тележку вместе с кейсом, дорожной сумкой и пишущей машинкой. Старый человек, изношенный и слабый, думал он, тащит за собой пишущую машинку, хотя уже несколько лет не может написать ни одной стоящей фразы. В зале прилета он нашел водителя из отеля «Империал». Последние двадцать лет Клеменс Кербер всегда доставлял его из аэропорта в отель или обратно. Они пожали друг другу руки, Кербер принял тяжело нагруженную тележку и пошел вперед к «кадиллаку».

Фабер сидел на заднем сиденье автомобиля. В Вене было жарко, очень жарко для середины мая. Приглушенно работал кондиционер. На улицах царило оживленное воскресное движение. Машина продвигалась медленно. Кербер был чутким человеком. Он управлял автомобилем молча, не мешая старику все глубже и глубже погружаться в воспоминания.

«Отель «Метрополь», — вспоминал Фабер, сидя в салоне бесшумно скользящего «кадиллака». — Отель «Метрополь» на Морцинплац, штаб-квартира гестапо». Его матери было приказано два раза в неделю являться туда на допрос. Гестаповцы хотели узнать подробности об австрийской и прежде всего о германской социал-демократии, так как отец был видным социал-демократом. Родители Фабера были немцами, оба родом из Гамбурга. Отец работал в Австрии представителем промышленных концернов, одного английского и одного немецкого. Фабер появился на свет в венском роддоме Рудольфинерхаус и первые годы жизни провел в поездках, маршрут которых пролегал в основном в Лондон. По-английски он говорил без акцента. Затем он пошел в Вене в школу, и в Вене же его призвали в германский вермахт. Из-за того, что его отец в 1938 году в последний момент бежал в Англию, Фабер получил от нацистов «шанс особо отличиться».

«Бедная мама, — думал Фабер, — она же вообще ничего не знала. Отец никогда ничего ей не говорил, чтобы не подвергать ее опасности. И к тому же к 1938 году немецкая социал-демократия была уже полностью уничтожена. Лишь коммунистическая партия наполовину сохранилась благодаря своей структуре, при которой каждый коммунист всегда знал только одного своего соратника. Даже под пытками ни один коммунист не мог выдать больше чем одного товарища по партии».

Это было просто дополнительное мучение, придуманное гестаповцами для матери, она ведь никогда не знала, чем могло закончиться для нее очередное посещение отеля «Метрополь». Фабер сидел в маленьком сквере перед зданием всегда на одной и той же скамейке и молился:

— Милостивый Боже, пожалуйста, сделай так, чтобы мама вернулась. Я сделаю все, что Ты захочешь, если мама вернется.

Она возвращалась.

Садилась рядом с сыном и плакала, плакала так, как будто уже не могла больше не плакать. Они долго сидели, это повторялось два раза в неделю, и каждый раз мама долго не могла успокоиться. Потом они шли на Шведенплац и ехали домой сначала по городской железной дороге и затем трамваем, сорок первым. Их дом был в Нойштифте, где виноградники покрывали склоны, лежащие ниже Венского леса. Там их ждала Мила, самый чудесный человек, какого когда-либо встречал Фабер. Ее звали Мила Блехова, она была родом из маленького чешского городка. У Милы был широкий утиный нос, а когда она постарела — замечательные искусственные зубы. И когда она была совсем юной, и когда стала совсем старой, у нее было самое доброе лицо, какое он когда-либо видел в своей жизни. Стоило посмотреть на Милу, и сразу становилось ясно: от этой женщины никогда не услышишь лжи.

«Мила и Мира, — подумал он. — Никогда прежде он не замечал сходства этих имен, теперь же он в первый раз воспринял это как нечто особенное, таинственное. Мила!» — вспоминал он, и печаль его росла и росла. Мила уже была с ними, когда он родился, и она оставалась с матерью еще два года после окончания войны. У Милы было заболевание щитовидной железы, и, когда она волновалась, ей было трудно дышать. «Снова у меня заиканье», — говорила она тогда. Чтобы Мила не волновалась еще больше, маме приходилось постоянно уверять ее в том, что ничего плохого в гестапо не происходит. И Мила, которая, несмотря на это, все равно начинала заикаться, говорила тогда Фаберу, которого, сколько он себя помнил, она называла не иначе как «чертенок»:

— Мы должны выдержать до конца, чертенок, выстоять, и бедный господин в Англии тоже. Потому что к концу они околеют, кровавые псы. Зло никогда не приносит победы. Никогда, госпожа, никогда, чертенок! Иногда это может длиться очень долго. Но зло никогда не может навсегда и навечно победить. («Зло-о», — произносила она).

Они жили тогда очень тяжело. Еще до начала войны от отца лишь дважды приходила весточка, и больше ничего. Мать сдавала внаем комнаты. Вместе с Милой она готовила для чужих людей еду, прислуживала за столом и убирала комнаты. Мила уже давно не получала никаких денег за свою работу, просто их было слишком мало. Она говорила:

— У меня будет паралич, если я возьму что-нибудь у госпожи, ведь я член семьи!

«Мамы больше нет, и Милы больше нет, и отца нет. В доме у леса в Нойштифте живут другие люди. Все это было так давно», — думал Фабер. Когда он приезжал в Вену, его всегда охватывали печаль и гнев. Ему приходилось периодически сюда приезжать. Это было неизбежно. Его первые шесть книг появились здесь, в издательстве «Пауль Зольной», офисы которого располагались на Принц-Ойген-штрассе. Иногда пребывания в Вене требовали проводимые им поиски материалов и расследования. И, наконец, ему несколько раз предъявляли иск неонацисты и лидеры так называемых националистов за известные статьи и телевизионные выступления. И он должен был являться здесь в суд. В таких случаях он обычно прилетал самым ранним рейсом и вечерним улетал. До сих пор он такие процессы выигрывал, хотя обычно во второй инстанции. Один иск против него еще находился в судебном производстве.

Они доехали до Ринга. Между большими туристическими автобусами Фабер увидел два фиакра, в которых сидели туристы. Другие туристы, прежде всего японцы с фотоаппаратами, группами устремились к Опере. Кербер проехал через Шварценбергплац, держась левого ряда. Десятилетиями на Ринге было одностороннее движение. Дважды удачно разминувшись с большими машинами, Кербер выехал на подъездной путь и остановился перед порталом отеля «Империал». Здесь тоже было много туристов. Фабер слышал их речь, смех, дети носились туда-сюда, все выглядели очень веселыми. Молодая листва старых деревьев, растущих вдоль Рингштрассе, трепетала от ветра. Как всегда, ветерок делал жару в Вене вполне переносимой. В открытом кафе «Империала» не было ни одного свободного места. Громко ревел маленький мальчишка, вываливший мороженое на свою рубашку.

Отель отремонтирован, заметил Фабер. Теперь над входом сооружена огромная крыша. Двери были широко распахнуты, так что был виден роскошный холл с узорчатым мраморным полом, коврами, длинной стойкой из благородной древесины, за которой работали несколько администраторов. Видна была также огромная люстра и в глубине знаменитая лестница, покрытая красным ковром, по которой ступали Великие мира сего: кайзеры, короли, главы государств, лауреаты Нобелевской премии, Гарбо, Альберт Эйнштейн, Адольф Гитлер. Последний жил тогда, в марте 1938 года, в «Империале». Это был официальный государственный отель.

Слуга поспешил навстречу и позаботился о багаже. Фабер расплатился с водителем и вошел в холл, дорожная сумка висела через плечо, под мышкой — пишущая машинка, в другой руке — кейс. Портье Лео Ланер поспешил ему навстречу. Стройный мужчина сорока трех лет, черноволосый, с открытым лицом и ясными глазами, весело смеялся. Он был единственным человеком, кого Фабер здесь знал. Ланер сердечно приветствовал Фабера и взял его пишущую машинку.

— Как хорошо, что вы наконец снова к нам приехали! Вы не были здесь уже девять лет.

— Да, — сказал Фабер.

— Я знаю, что госпожа умерла. — Ланер сразу стал серьезен. — Мне очень жаль, страшно жаль, господин Фабер.

— Благодарю, господин Ланер.

— Я очень почитал госпожу…

— Да, — сказал Фабер и подумал: хватит уже.

— Я провожу вас в номер, — сказал портье. — Мы провели большой ремонт, — продолжал он, стараясь сменить тему.

— Я вижу. — Они пошли к лифтам.

Ланер впустил Фабера в лифт и нажал на кнопку. Лифт заскользил вверх.

— Отремонтирован весь дом. Второй и третий этаж обновлены полностью.

Лифт остановился на втором этаже.

— У вас, как всегда, двести пятнадцатый!

Они прошли по коридору, в котором еще пахло краской. Ланер открыл номер 215. На светло-голубых шелковых обоях был узор из лилий, как на гербе французских королей. Софа и стулья были обиты тем же материалом. Раздвижная дверь с встроенными зеркалами отделяла гостиную от спальни. Позолоченные бра в виде свечей были такие же, как в отеле «Палас», люстра в гостиной и в спальне, гардероб и огромная ванна. В окна светило жаркое солнце, работал кондиционер. Напротив Фабер увидел Дом музыкального общества на тихой улице Безендорфенштрассе. На стенах гостиной висели старые картины в позолоченных рамах с изображением прекрасных женщин и серьезных мужчин из прошлых времен. Рядом с телевизором стоял изящный бело-золотой ларец, а на нем поднос со стаканами и бутылками — фруктовые соки, тоник, лимонад. Низкий стол, стоявший в центре, украшала большая плоская ваза с яркими цветами, под стеклянным колпаком лежали всевозможные булочки.

— Прекрасно, — сказал Фабер. — Благодарю!

— Вы один из наших самых любимых гостей, господин Фабер, — сказал Ланер. — Правда! Это не пустые слова. Жаль, что вы так редко бываете в Вене…

— Я…

— Вам не нужно ничего объяснять! Госпожа однажды намекнула мне. Я вполне могу это понять. У нас в Вене и в Австрии есть много всякого другого, не только красоты. Вы, наверное, читали или видели по телевизору — эти письма-бомбы! Для издателей, и адвокатов, и других, кто пытается что-то сделать для инородцев. Наш бургомистр Цильк тоже получил такое письмо…

— И остался без руки, я знаю, — сказал Фабер, — и никаких следов преступления.

— Похоже, все возвращается, господин Фабер, все возвращается. Люди ничему не научились. И в Германии не лучше, хотя стоит ли этим утешаться. У нас снова оскверняются еврейские кладбища. Дорогой господин Фабер, если кто и понимает, почему вы неохотно приезжаете сюда после всего, что с вами случилось, так это — я.

— Я знаю, господин Ланер, — Фабер положил руку ему на плечо. — Хватит об этом! Вы только что были в таком веселом настроении. Должно быть, есть причина.

Лицо Ланера просветлело.

— Большое счастье, господин Фабер. Моя жена родила еще одного ребенка. Мальчика! В ноябре девяносто второго года. Сейчас ему полтора года.

— Чудесно! — сказал Фабер. — Вы ведь всегда хотели мальчика.

— Да, девочка ведь у нас уже есть.

— Как зовут мальчика?

— Михаэль.

— Прекрасное имя.

Портье достал свой бумажник и вынул несколько фотографий.

— Вот он, Михаэль! Уже может самостоятельно ходить! Видите! Через всю комнату! Как бежит! Здесь он в саду…

— Замечательный мальчик, — сказал Фабер.

— Он уже и говорит! — Ланер смотрел на Фабера. Теперь лицо его светилось. — Моя жена все записывает. Что он говорит и что он делает. Получится толстая книга… Простите!

Портье вдруг отступил на шаг.

— Что такое? Вы должны были показать мне снимки и рассказать все о Михаэле. Ведь мы же друзья!

Фабер потряс Ланеру руку. Затем портье ушел. Слуга принес чемоданы и поставил их в гардеробной. Как всегда, он получил необыкновенно большие чаевые и сказал:

— Целую руку, господин доктор!

«Так, — подумал Фабер, — теперь надо распаковать чемоданы, принять ванну, затем позвонить этому доктору Беллу и сообщить ему, что я все же прибыл в Вену».

Когда он шел в гардеробную, у него вдруг сильно закружилась голова, он испугался, что упадет. Медленно и осторожно он стал пробираться в спальню. Снова еще раз все завертелось вокруг него, мебель, ковры, люстры, зеркала. Ему не хватало воздуха, он задыхался, затем сердце пронзила острая боль, и он упал на кровать. Солнце еще светило в окна, но вокруг вдруг стало темно.

«Значит, вот как выглядит конец. Я теперь не смогу пойти к этому Горану. Я же умираю. И надо же было, чтобы это случилось именно в Вене».

Затем он стал падать в колодец из черного бархата, все глубже и глубже.

6

Когда он пришел в себя, было темно. Стал напряженно соображать, где находится. Сообразил лишь через несколько минут. Итак, умереть снова не удалось, подумал он. Голова раскалывалась от боли. Он осторожно сел, свесив ноги. Как было бы здорово, если бы все уже оказалось позади. Так нет же, надо жить дальше.

Через некоторое время он включил ночник и посмотрел на свои наручные часы. Было три часа семнадцать минут. Подобное случалось с ним уже несколько раз. Он просто не способен больше выдерживать такие нагрузки. Перелет из Биаррица в Вену, жара, воспоминания. Он знал: когда требовалось напряжение сил, иногда в течение весьма продолжительного времени, он переносил это почти без проблем, как и тридцать, сорок лет назад. Изнеможение наступало потом, что и случилось сейчас.

Он сидел одетый на белой с золотом кровати, уставившись в окно, где видел свое отражение. Свет ночника был ему неприятен. Болели глаза, зубы, язык, ощущался противный привкус во рту.

«А ну, давай вставай!» — сказал он себе. Прошел в носках через номер и выключил кондиционер, так как стал мерзнуть. В гардеробной рядом с большими чемоданами лежала дорожная сумка. Он достал из сумки свой несессер из темно-синей кожи и пошел в ванную комнату. Во время перелетов он на всякий случай всегда брал с собой этот несессер с туалетными принадлежностями и лекарствами. С ним уже был случай, когда после посадки его чемоданы не нашли. По ошибке они были погружены в другой самолет. Потом может пройти несколько дней, пока получишь свой багаж. Фабер уже несколько лет прямо-таки болезненно относился к уходу за своим телом. Он не мог представить себе, чтобы у него оказались грязные ноги или черные каемки под ногтями в момент, когда он вдруг упадет и умрет или очнется в реанимации. Как это возможно! Даже мысль об этом была для него непереносима. Часто он мылся утром и вечером, хотя врач сказал ему, что это слишком. Он следил, чтобы нижнее белье всегда было чистым. К тому же он заранее позаботился о том, чтобы в случае окончательной катастрофы его не подключали ни к каким аппаратам и искусственно не продлевали его жизнь. Уже двадцать лет он носил при себе черный водонепроницаемый пластиковый пакет, который прикреплялся с внутренней стороны пояса брюк. В этом пакете содержались фотокопии главных страниц его паспорта и «Распоряжение пациента», которое в Швейцарии действовало официально, а в других странах, как ему сказали, могло бы по меньшей мере помочь. После его личных данных в документе значилось: в случае утраты им способности мыслить и принимать решения он заранее отказывается от мер, которые означают лишь оттягивание момента смерти и продление страданий. Его уход из жизни должен произойти достойно и тихо. В случае возникновения каких-либо проблем — он знал этот казенный немецкий текст наизусть — для принятия решения о последующих действиях он требует, чтобы ответственные врачи проконсультировались со следующими лицами: дальше были указаны имена, адреса и телефонные номера его адвоката Вальтера Маркса и его доверенного врача профессора доктора Эрнста Итена, которого он знал двадцать пять лет. Оба расписались в соответствующих графах. Своей подписью, говорилось далее, эти лица подтверждают, что они знакомы с содержанием «Распоряжения пациента» и что вышеназванный выразил свою последнюю волю в абсолютно здравом уме. Если иногда Фабер забывал закрепить пакет на поясе брюк, он сразу начинал чувствовать себя неуверенно и тогда спешил вернуться домой или в отель.

Он разделся и осмотрел свое голое тело. Рядом с ванной было зеркало во всю стену. Кожа белая, упругости в ней уже не было. Под мышками образовались дряблые складки, на животе тоже. Худощав, почти худ, под кожей видны ребра. «Старое пугало», — подумал он.

Он запил водой таблетку от головной боли. Открыл краны в ванной и добавил в воду образующий пену гель. Тщательно побрился. «Ну и морда!» — подумал он, разглядывая свое лицо. А когда-то ни одну даму его лицо не отталкивало. Юношеские угри, от которых он долгое время не мог избавиться, несмотря на различные лечебные чистки и даже рентгеновское облучение, пока они не исчезли сами, оставили шрамы на его лице. Теперь, в старости, на лбу иногда появлялись небольшие красноватые пятна. Для телевизионных выступлений его гримировали, в обычной жизни он пользовался тональным кремом. Теперь сыпь наполовину излечена, но под глазами образовались мешочки.

Зубы Фабер чистил долго и добросовестно. В 1975 году доктор Жак-Пьер Коллин, 8, рю-Латур Мабург в Каннах, поставил сверху и снизу мосты. Это продолжалось три месяца, через день, с шестнадцати часов. До обеда он писал роман. Коронки были безупречны, но десны опухли и кровоточили. С тех давних пор посещение зубного врача стало требовать от Фабера особой решимости. Он панически боялся запаха изо рта и потреблял в больших количествах мятные таблетки.

Головная боль отступила. Он тщательно прополоскал рот водой. Затем забрался в ванну, долго и основательно мылся, а после этого спокойно полежал минут десять, вышел из ванны и вытерся махровым полотенцем. Теперь лосьон для тела. Он держал свое тело всегда в идеальном порядке, потому что если он попадет в реанимацию…

Фабер только теперь распаковал оба чемодана, разложил белье по ящикам, повесил костюмы на вешалки. Потом вернулся в спальню и погасил все лампы. За окнами уже стало светать. Он сел на кровать и уставился на потолок. Роберт Фабер полностью пришел в себя и вспоминал сейчас о Сюзанне Рименшмид и обо всем, что случилось здесь, в Вене, весной 1945 года и вслед за этим.

7

В подвале их было семеро: набожная фройляйн Тереза Рейман, жившая в этом доме, священник Рейнхольд Гонтард, который не мог больше верить в Бога, Анна Вагнер на сносях, со своей маленькой дочкой Эви, муж Анны, солдат, был на Восточном фронте, химик Вальтер Шрёдер, фанатичный нацист, работавший над оружием массового уничтожения и в марте 1945 года еще веривший в «окончательную победу», актриса Сюзанна Рименшмид двадцати одного года и Роберт Фабер. Фабер четыре дня назад дезертировал в Венгрии: после всех преступлений, свидетелем которых он был, он не смог выдержать расстрел ребенка-заложника. Прибыв в Вену, он сразу чуть было не попал в руки армейского патруля и нашел спасение именно в этом подвале. Но тут начался налет тяжелых американских бомбардировщиков, базирующихся на Средиземном море. Одна бомба попала в дом на площади Нойер Маркт[6] вблизи Планкенгассе, напротив отеля «Мейсл и Шадн», который венцы называли «Шайсл и Маден», и семеро оказались заваленными в трехэтажном подвале. Это случилось 21 марта 1945 года в полдень.

Незадолго до этого на втором этаже подвала рабочие начали проходку соединительного туннеля с выходом в соседний подвал. Священник и Фабер хотели копать, чтобы пробиться к выходу. Шрёдер яростно возражал. Он нашел несколько канистр с бензином и хотел закопать их в наполовину готовом туннеле. После того как грунт пропитается бензином, он с помощью фитиля задумал устроить пожар, который должен был разрушить деревянные опоры, от высокой температуры канистры бы взорвались и взорвали бы также перегородку, отделявшую их от соседнего подвала. Проголосовали. Все нашли план Шрёдера слишком рискованным, он мог бы всем стоить жизни. Сначала химик вроде бы принял результат голосования. Сменяя Фабера и священника, он тоже продолжал копать туннель. В этом подвале была и любовь, любовь между Сюзанной Рименшмид и Робертом Фабером. Она продолжалась три ночи и два дня, и родилась она от одиночества, отчаяния и тоски. «Какая это была страстная любовь, — вспоминал Фабер ранним утром 15 мая 1994 года, лежа в постели в номере отеля, — какая торжествующая любовь…»

При следующем воздушном налете в дом попали еще раз, и туннель, который они прорыли, обвалился как раз тогда, когда они уже услышали звук пневмобуров пробивающихся им навстречу людей.

Тогда химик Вальтер Шрёдер поздней ночью тайно приступил к осуществлению своего плана. Он пропитал грунт бензином, закопал канистры, проложил запальный шнур. Конечно, это было рискованно. Но Шрёдер, считая всех остальных трусами, решил, что имеет право сделать то, что считает нужным.

Фабер проснулся в тот момент, когда Шрёдер уже собирался поджечь фитиль. Он закричал, чтобы Шрёдер остановился, но тот все-таки поджег фитиль. Тогда Фабер застрелил его, а тлеющий фитиль затоптал ногами.

«Мне не было еще и двадцати одного года, когда я убил человека», — думал сейчас Фабер, лежа в своей кровати в отеле «Империал». Между тем взошло солнце, и в номере становилось все светлее.

Они все сказали мне тогда, что я должен был это сделать, что я спас их от смерти. Так сказали все.

Ему помогли поменяться одеждой с убитым. Шрёдер оказался в униформе Фабера, а на Фабере была рубашка Шрёдера, его костюм, носки и ботинки. Портфель с чертежами оружия должен был исчезнуть, никто не должен был его увидеть. Так считал священник. После попадания второй бомбы нижний этаж подвала был затоплен. Священник бросил портфель в воду. Все в меру своих сил поддерживали Фабера, даже маленькая девочка, которую звали Эви. Он должен жить, сказали все. Жить! Как только их найдут, он должен попытаться убежать. А потом, когда закончится война, вернуться к Сюзанне.

Солдаты, работая пневмобурами, пробились к ним. Фрау Вагнер, которая вот-вот должна была родить, сразу отправили на машине «скорой помощи». Фаберу удалось бежать. Он шел на запад, только ночью. Днем отсыпался в амбарах, разрушенных бомбами домах или в лесу. Он хотел попасть в Брегенц. Его мать и Мила жили теперь там, в небольшом крестьянском доме, который принадлежал родственникам отца. Большой дом в Нойштифте был конфискован нацистами в 1942 году. Там теперь жили чужие люди. Родственники из Брегенца были отправлены в концлагеря. Им не удалось вовремя бежать из Австрии. Рядом с одиноким крестьянским хутором Фабер нашел большой амбар. Крестьянка, которая жила здесь, спрятала его. Ее муж и сын пропали без вести в России. Фабер хотел дождаться в амбаре прихода русских войск. Последнее время он чувствовал себя очень плохо. Уже в первую ночь начался сильный жар, и он стал бредить. Из его жизни как бы выпало несколько дней. Когда температура упала, он пришел в себя и узнал от крестьянки, что она позвала из ближнего маленького городка врача, который о нем позаботился.

— Воспаление легких, Фабер должен обязательно лежать, дальше идти он не может, — сказал врач. Тот врач и та одинокая женщина выхаживали его почти четыре недели.

За это время советские войска заняли всю Нижнюю Австрию. Фабер смог наконец-то отправиться в путь. Через два дня его задержали советские солдаты. Они потребовали документы. Он все еще был в костюме Шрёдера, но его документы выбросил. Он предъявил свои документы. Сказал, что дезертировал. Они не поверили ему.

«Я бы тоже не поверил такой истории», — подумал Фабер, глядя, как от солнечных лучей, отраженных от окон дома музыкального общества, на потолке его спальни затанцевали солнечные зайчики.

Так он попал в советский плен, в лагерь под Москвой. Там он пробыл полтора года. Вместе с другими пленными он должен был восстанавливать разрушенные дороги и железнодорожные линии. Работа была тяжелой. Многие умирали. В начале 1947 года Фабера отпустили из плена. Он снова отправился в путь, в Брегенц. В американской оккупационной зоне его часто подвозили на армейских грузовиках.

— Отец умер, — сказала мать, когда он наконец смог ее обнять. — Уже давно. Ко мне приезжал английский капитан, он узнал наш адрес в Нойштифте. Он знал отца по Лондону, отец много рассказывал ему о нас. Капитан сказал, что отец умер еще в 1942 году, 4 января. От уремии. За пять дней до смерти отец еще работал в немецкой редакции Би-би-си, в отделе новостей. Капитан привез мне фотографию его могилы и много писем, которые отец писал, но не мог отправить. Мы легко найдем его могилу, капитан мне все точно описал. — Все это мать говорила неестественно спокойно, с застывшим лицом. И только потом заплакала.

Мила была еще здесь, чудесная, верная Мила очень постарела, одряхлела. Она тоже плакала, обнимая своего «чертенка». Ее «икота», мучительное затрудненное глотание, вызванное болезнью щитовидной железы, еще более усилилась.

Позднее мама сказала, что Мила робко и смущенно выразила свое желание: теперь, когда война закончилась, ей хотелось бы остаток своей жизни провести на родине, в маленьком чешском городке. В наследство от тети ей остался маленький дом с большим садом. Фабер посмотрел фотографии. Много цветов в саду, грядки, старые деревья, маленький дом и три кошки.

В конце 1947 года Фабер и его мать проводили Милу на Брегенцский вокзал к переполненному поезду, который шел в Прагу. Старая Мила обняла своего «чертенка» и его мать. У нее началась «икота», и она заплакала навзрыд, когда поезд тронулся. Мила махала им, и они махали ей до тех пор, пока еще могли ее видеть. Через полгода пришло известие, что Мила умерла. Соседи нашли ее утром в середине цветочной клумбы. «У нее остановилось сердце» — писали чужие люди в письме на имя матери.

Они вернулись в Вену только в 1948 году. Фабер сразу начал поиски Сюзанны Рименшмид. У него был ее старый адрес. Однако в квартире жили чужие люди. Никто не мог ему сказать, где Сюзанна. Он пошел к дому на площади Нойер Маркт, недалеко от переулка Планкенгассе, где жила фройляйн Тереза Рейман. Здесь жили теперь беженцы. Никто из них не знал, где Тереза Рейман. Священник Рейнхольд Гонтард тоже бесследно исчез.

Фабер поехал к Дунаю. Он вспомнил, что на Энгертштрассе рядом с мостом Рейхсбрюке жила Анна Вагнер со своей маленькой дочкой Эви. Почти вся улица лежала в развалинах. Немногие уцелевшие дома были сильно повреждены.

8

— Они все умерли, — сказала Анна Вагнер.

Фабер сидел напротив нее в комнате, окна которой были забиты досками. Анна Вагнер выглядела несчастной, исхудавшей, немощной, волосы поседели, глаза потускнели.

— Умерли, — повторил Фабер.

— Умерли, — сказала Анна. Ее руки дрожали. — Остались живы только я, Эви и еще маленькая Рената. Вы помните мою Эви, господин Фабер? Тогда, в подвале, ей было шесть лет, а я была на последней неделе беременности, помните? — Фабер кивнул. — Меня отправили в загородный роддом подальше от налетов и боев. Там я в тот же день родила свою вторую дочку Ренату. Ей сейчас три года. Эви как раз пошла с ней в гости к соседке. Дети — это все, что у меня есть, господин Фабер.

— А ваш муж…

— Погиб, — сказала Анна. — В начале прошлого года я получила известие через Красный Крест. Он погиб на фронте. А тех, кто был в подвале, они убили.

— Кто… кто их убил?

— Суд приговорил их к смертной казни: старую фройляйн, священника и вашу Сюзанну.

В пустой комнате, где горел электрический свет, потому что окна были забиты досками, на несколько минут воцарилась тишина.

Затем Анна продолжила.

— Я вернулась в Вену только в мае и услышала, что все трое были схвачены гестапо сразу после освобождения из-под завала. Мне рассказала об этом домовладелица соседнего дома. Меня, находящуюся в роддоме, они, очевидно, просмотрели в хаосе последних дней войны. Этот химик Шрёдер, у которого был портфель. В нем были документы… Вы помните?

— Я помню, — сказал Фабер. «Кто это сказал? — подумал он. — Я».

— Проекты страшного оружия. Священник бросил этот портфель в нижнем подвале в воду. Гестаповцы утверждали, что мы все сделали это сообща, иначе мы не стали бы помогать вам бежать.

— Ужасно, — услышал Фабер свой голос. У него было такое чувство, будто он слышит себя со стороны.

— Просто ужас, господин Фабер. Я потом справлялась в полиции и в суде… Его преподобие Гонтард, бедная фройляйн Рейман и ваша Сюзанна были сразу же доставлены в отель «Метрополь» на Морцинплац, в штаб-квартиру гестапо…

«Там допрашивали и мою мать, два раза в неделю, — подумал Фабер. — А я сидел на скамейке в парке напротив отеля и молился».

— Эти преступники пытали их, потому что никто не хотел говорить, кто уничтожил документы… Твердо установлено, господин Фабер, абсолютно неопровержимо, так как я имею эти сведения из земельного суда, что служащие гестапо, которые пять дней и пять ночей допрашивали и пытали их, были австрийцами. Восемьдесят процентов служащих гестапо в Вене были австрийцами, это сказал мне судья, восемьдесят процентов!

— Восемьдесят процентов, — повторил Фабер едва слышно.

— И почти все скрылись! Удалось задержать и судить не более тридцати человек. Фройляйн, священник и ваша Сюзанна были отправлены в Санкт-Пёльтен.

— Почему в Санкт-Пёльтен?

— Потому что для наци так было надежнее. Большинство судебных коллегий были уже выведены из Вены. Председательствующий судья и два эсэсовца-заседателя — все австрийцы! Ведь мы освобожденная нация! А как ликовали венцы на Хельденплац в марте тридцать восьмого! Может быть, вы помните это…

— О да, — сказал Фабер, — я помню это очень хорошо.

— Имя молодого председателя суда — доктор Зигфрид Монк, — сказала Анна Вагнер. — Они приговорили священника, старую фройляйн и вашу Сюзанну к смерти, и третьего апреля сорок пятого года во второй половине дня они были расстреляны в Хаммерпарке, в Санкт-Пёльтене. Тела были неглубоко зарыты в яме на площадке для дрессировки собак. Жарким летом сорок пятого года тела были выкопаны и погребены в братской могиле, к тому времени они уже сильно истлели. Обо всем этом вы можете прочитать в делах земельного суда, господин Фабер. Я тоже это сделала. Год назад два судебных заседателя были приговорены народным трибуналом к пяти годам тюрьмы строгого режима. Но Монк сумел скрыться, точно так же, как и большинство гестаповцев. Монка не нашли до сих пор.

— Монк исчез?

— Он исчез, — сказала Анна, — но даже если они его найдут — что он получит? Может быть, тоже пять лет? А сколько смертных приговоров на его совести!

9

«Они до сих пор не нашли Монка, — думал Фабер. Теперь световые зайчики, отраженные от окон Дома музыкального общества, танцевали на стене его спальни. — Они не очень-то его и искали, — подумал он. — Очень многим удалось скрыться! Я тоже ознакомился с судебными делами, тоже побывал в Санкт-Пёльтене, но братской могилы уже не нашел. В 1948 году на этом месте уже был парк со свежими газонами и молодыми небольшими деревьями. В принципе, ведь все равно, где они лежат. Убийцы продолжают жить!»

Фабер и его родители имели немецкие паспорта. Теперь Министерство внутренних дел выдало ему и его матери австрийские — все же его отец был «жертвой политического преследования». Мать и сын снова жили в возвращенном доме в Нойштифте. Напротив проходила ореховая аллея с мощными старыми деревьями, которая кончалась у круто поднимающегося вверх луга. В детстве Фабер вместе с другими мальчишками собирал здесь орехи, упавшие с деревьев. Большой луг, на котором зимой можно было покататься на санях и даже на лыжах, назывался Оттингервизе по имени зажиточного крестьянина-виноградаря, дом которого стоял почти рядом с домом Фабера.

Фабер должен был зарабатывать деньги. Он свободно говорил по-английски и стал работать переводчиком в американской военной полиции, в отделении на Варингерштрассе, угол с Мартинштрассе. Свой первый роман Фабер писал в задней комнате этого отделения, когда выпадали спокойные ночные дежурства. Американцы подарили ему пишущую машинку и дали бумаги. Когда потом он бывал в Вене, он всегда ездил на место своей прежней работы. За прошедшие годы в здании появились разные магазины, даже модный бутик, но ему этот угол виделся таким же, каким он был в 1948 году: отделение военной полиции, с покрашенными зеленой краской стеклами и джипом перед входом.

Его мать умерла в 1952 году. Она хотела, чтобы ее похоронили «на кладбище за нашим домом». Это было очень красивое кладбище, старое, маленькое, тихое. Наблюдая за солнечными зайчиками на обитой светло-голубым шелком стене спальни в отеле «Империал», Фабер подумал о том, что кладбище сильно разрослось, оно простирается теперь вдоль всего поля. Когда Натали еще была жива, они несколько раз посещали могилу матери. «Как странно, — подумал он, — на могилу отца я никогда не приходил, хотя так часто бывал в Лондоне. Хотя очень любил отца. Как странно».

Глава вторая

1

— Скажи-ка, это королева или принцесса? — спрашивала молодая женщина-врач. На ее белокурых волосах — колпак, на лице — защитная маска, оставляющая открытыми только глаза; халат и все остальное — из зеленого целлюлозного материала. Она взяла с полки, заставленной игрушками, роскошно одетую куклу-марионетку и пальцами одной руки заставила ее двигаться. Пальцы были скрыты под желтыми перчатками.

Фабер стоял в коридоре перед палатой, дверь была едва прикрыта. Через большое стекло он видел, а через щель в двери слышал, как врач разговаривала с маленьким ребенком, которому было не более семи лет. Ребенок сидел на краю своей кроватки, очень маленький, очень худенький и совершенно лысый. Фабер не мог понять, мальчик это или девочка.

— Это королева, — тихо сказал ребенок.

Было девять часов сорок пять минут, 16 мая 1994 года, понедельник.

В восемь часов Фабер позавтракал в «Империале». Потом его охватило беспокойство, он схватил телефонную трубку и стал набирать номер, который он записал в Биаррице под диктовку своего друга Вальтера Маркса.

Он снова услышал голос маленькой девочки: «Алло! Детский госпиталь Святой Марии. Пожалуйста, немножко подождите…»

Прошло почти три минуты, и он снова услышал нежный детский голос.

Затем ответил мужчина:

— Детский госпиталь!

— Доброе утро! Моя фамилия Фабер. Я могу поговорить с доктором Беллом?

— Минутку, я вас соединю…

Фаберу пришлось еще подождать. Он слышал неясные голоса детей и взрослых.

Затем ответил врач:

— Белл!

— Фабер.

— Господин Фабер! Где вы?

— В Вене.

— Это замечательно! — Врач засмеялся. — Это чудесно! Значит, вы все обдумали.

— Это была бы слишком большая подлость, если бы я не приехал.

— Ах, подлость. — Голос Белла прозвучал смущенно. — Я должен перед вами извиниться. Но бедному Горану так плохо… У меня не было другого выхода… Часто я бываю слишком импульсивен…

— То, что вы сделали, было единственно правильным, доктор Белл, — сказал Фабер. — В Биаррице я был… в таком отчаянье… — «Как я говорю это чужому человеку», — подумал он. — Но теперь… теперь я словно освободился. Когда я могу приехать в госпиталь?

— Когда хотите, господин Фабер. В любое время!

— Тогда я через десять минут выезжаю.

— Может быть, вам придется меня подождать, у нас тут сегодня с утра столпотворение.

— Я подожду до тех пор, когда у вас появится время для Горана и меня.

«Для Горана и меня, — подумал Фабер. — Что со мной происходит? К чему все это приведет? Но я действительно чувствую себя словно освобожденный».

— Адрес! — сказал Белл. — Флориангассе. Угол Бухфельдгассе. Вы ориентируетесь в Вене?

— Я возьму такси.

— Еще один момент! Очень важный! Если вы появитесь здесь как Роберт Фабер, это вызовет большое любопытство и толки среди детей и родителей. Многие читали ваши книги. Но это нам сейчас никоим образом не нужно. У вас должно быть другое имя. Лучше всего вам надеть врачебный халат. Я сейчас же переговорю с моим шефом профессором Альдерманном и с коллегой Юдифь Ромер. Она предупредит всех врачей, сестер и сиделок. Другое имя для вас! У вас есть предложение?

Фабер сказал:

— В тысяча девятьсот шестидесятом году я проходил в Вене курс лечения от алкоголизма. Сначала я недолго пробыл в психиатрическом отделении Городской больницы, а затем долечивался в санатории Кальксбург. Тогда я тоже был под другим именем. Из-за журналистов. Я носил имя Питера Джордана.

Одновременно он подумал: так звали главного героя моего романа «Горькую чашу до дна».

— О’кей, Питер Джордан, — согласился Белл. — Я скажу Юдифь Ромер. Пока!

«Итак, теперь я Питер Джордан», — подумал Фабер. Он поднялся и пошел к двери. При этом его взгляд упал на пистолет, который он вынул, распаковывая чемодан, и положил на стол. Он отнес его к номерному сейфу с квадратной стальной дверцей, которая была открыта. Положил оружие в ящик, закрыл дверцу и набрал кодовое число 7424. Это были в сокращенном виде день, месяц и год его рождения. Он всегда пользовался этим кодом, потому что его он забыть не мог.

Шесть лет назад, после выхода в свет последнего романа Фабера, он стал получать много писем от неонацистов с угрозами. Во время Франкфуртской книжной ярмарки они прислали ему в отель пакет, в котором под видом книг содержалась бомба, которая взорвалась бы, если бы он открыл посылку. Эксперты перехватили пакет и обезвредили заряд. Из-за угрозы убийства он находился под защитой немецкой полиции и поэтому получил документ, удостоверяющий право на ношение оружия. Однако он мог носить при себе «вальтер» только в ФРГ и позднее в Швейцарии. В Люцерне все приходящие в его адрес пакеты, пакетики и подозрительные письма проверялись полицией и только после этого передавались ему. При поездках он всегда с собой брал оружие, вот и сейчас взял его в Вену, хотя это было запрещено. Пистолет он спрятал в чемодане. И теперь он лежал в сейфе, в его номере. Фабер покинул номер, спустился на лифте в вестибюль и сдал ключ.

Такси доставило его к Детскому госпиталю. На Флориангассе между Бухфельдгассе и Лангегассе стояло современное двухэтажное здание. Фабер увидел, что стены первого этажа ярко разрисованы до того уровня, до которого могли дотянуться детские руки: цветы и деревья, солнца, луны и звезды, автомобили, мотоциклы и самолеты, небо и облака, животные и люди. Напротив входа был небольшой парк. Оттуда до слуха Фабера донесся ликующий детский голос:

— Умерла! Я умерла!

Фабер пересек улицу и зашел в парк. Перед стеной он увидел четырех маленьких девочек. Одна из них бросила мяч в стену, поймала его и крикнула: «Влюблена!» — Затем она снова бросила мяч в стену, но на этот раз через ногу и вновь крикнула: — «Помолвлена!»

Три остальные девочки вели за ней пристальное наблюдение.

Одну из них, рыженькую, в очках, с лицом, усеянным веснушками, Фабер спросил:

— Что это за игра?

— Порядок следующий, — стала объяснять рыженькая в очках, пока другие бросали и ловили мяч. — Видите ли, вначале все очень просто, но потом становится все сложнее. Сначала нужно просто бросить мяч в стену и поймать. Значит, вы влюблены. Затем нужно бросить мяч через ногу. Если вы его поймаете, вы уже помолвлены. Вам понятно?

— Ясно, — сказал Фабер.

— В следующий раз вы должны поднять мяч над головой, бросить из этого положения и поймать. Если все удается, вы женитесь. Затем вы должны успеть один раз повернуться вокруг себя. Затем нужно успеть между броском и захватом мяча два раза хлопнуть в ладоши. Становится все труднее. Если роняете мяч, то выбываете из игры. Игра продолжается. После замужества у вас появляется ребенок, затем двое детей, затем вы живете раздельно, затем разводитесь, затем болезнь, смертельная болезнь и смерть. Тот, кто раньше других умрет, тот и выигрывает. — Рыженькая лучезарно улыбнулась Фаберу: — Дошло?

— Дошло, — ответил он.

— Ребенок! — крикнула девочка, которая как раз бросила мяч.

— Пока! — сказал Фабер.

— До свидания! — ответила Рыжая.

Он покинул парк, перешел улицу и через главный вход вошел в Детский госпиталь. Справа увидел большое задвижное окно регистратуры. Здесь работали три сестры. Перед ними толпилось около двадцати женщин с детьми. Некоторые держали на руках совсем малышей. Большинство детей производило впечатление тяжелобольных. Несмотря на напор женщин, сестры оставались спокойными и приветливыми.

Говорили на немецком, английском, ломаном чешском и сербскохорватском. Многие женщины, очевидно из сельской местности, были в платках. По некоторым было видно, что они прибыли издалека. «Столько страданий, столько печали», — думал Фабер. Стены холла были увешаны детскими рисунками, фотографиями мальчиков и девочек на праздниках, в зоопарке, в карнавальных костюмах. С потолка на тонких нитях свисали изготовленные из различных материалов детские поделки: серебряные рыбки, золотые солнца, яркие птицы, кошки, собаки, подковы, листья клевера, Микки Маусы, Дональды Даки, лисы и кролики. Несмотря на присутствие множества людей, воздух в холле был свежий, пол чистый.

К Фаберу подошла белокурая женщина-врач.

— Господин Джордан? — у нее был такой же спокойный теплый голос, как у Белла.

Фабер кивнул.

— Я очень рада. Меня зовут Юдифь Ромер. — Она проводила его в комнату сестер. — Здесь ваш халат. — Она дала ему белый медицинский халат. — В этот шкафчик вы можете повесить свою куртку. Мы его освободили для вас. — Ей было лет сорок. Говорила она быстро и приветливо. Он поменял куртку на халат и закрыл шкафчик. Врач закрепила маленькую табличку на нагрудном кармане его халата. На табличке значилось: др. Джордан.

— Так, — сказала Юдифь Ромер, — в халате вас вряд ли кто узнает. Доктор Белл сейчас занят обследованием. Вы можете подождать здесь, если хотите. Но можете и осмотреться в доме.

Зазвонил ее мобильный телефон.

— Извините, я должна идти.

2

Он оглянулся вокруг. В госпитале было много отделений: пять амбулаторий, отделение общей педиатрии, в подвале — помещения для обследований и лаборатории, во флигелях первого этажа — два онкологических стационара, на втором этаже — оборудование для научных исследований. Повсюду царило большое оживление. Детей переносили по коридорам на носилках, в больших лифтах спускали в подвал для обследований или в другие отделения. О детях заботились сестры, врачи и санитары. Они меняли капельницы, брали кровь на анализы у маленьких кричащих пациентов, поддерживали тех, кто передвигался только на костылях. В палатах, двери которых в верхней части были застеклены, Фабер снова увидел яркие рисунки и самодельные украшения. Перед телевизором сидели три мальчика и завороженно смотрели фильм. Фабер узнал на экране молодую Роми Шнайдер и остановился.

«Это же фильм «Робинзон не должен умереть»! Сценарий написал я. Режиссером был Йозеф фон Баки. Партнером Роми был Хорст Бухольц, он играл сына Даниэля Дефо. Когда был создан фильм? До переезда Роми в Париж. 1956 год. Тридцать восемь лет назад!»

Он пошел дальше. У многих из встречавшихся ему детей были совершенно лысые головки, у некоторых руки и ноги были перевязаны, на них было больно смотреть. Во многих палатах у кроваток своих дочерей или сыновей сидели матери. Фабер шел все дальше. Никто не обращал на него внимания. «Белл подал хорошую идею, — подумал он, — белый халат и другое имя».

«Внимание! Опасность инфекционного заражения. Вход строго воспрещен!» — гласила ярко-красная надпись на двери.

Перед застекленным верхом других дверей были опущены жалюзи. Во двор въехала машина «скорой помощи». Санитары вытащили из машины носилки с девочкой-подростком. Издалека звучала музыка и слова песни: «Don’t worry, be happy…»[7]

3

— Скажи-ка, это королева или принцесса? — спрашивала Юдифь Ромер и одновременно пальцами в желтой перчатке приводила в движение роскошно одетую куклу-марионетку. Через застекленную дверь Фабер видел, что врач стоит у кроватки маленького ребенка, которому не больше семи лет, очень маленького, очень худенького и совершенно лысого. Фабер так и не мог понять, мальчик это или девочка.

— Это королева, — тихо сказал ребенок.

Юдифь Ромер заставляла королеву в красном плаще, синем платье, с золотой короной из картона передвигаться перед ребенком туда-сюда. На его бледном личике темные глаза казались огромными. Фабер увидел на стене над кроваткой множество всякой аппаратуры и игрушки. С потолка свисали звезды, солнца, птицы и медведи. Все из разноцветной бумаги.

Теперь врач почтительно спрашивала марионетку:

— Госпожа королева, может быть, вы хотите немного погулять?

И королева отвечала низким голосом:

— Да, я с удовольствием немного погуляю.

Ребенок на кроватке серьезно следил за этой игрой.

— Прекрасно, — сказала врач своим обычным голосом. — А ты пойдешь с нами, Кристель?

«Значит, девочка», — подумал Фабер.

У него снова кружилась голова, но на сей раз как-то по-другому, не было того страха.

«Здесь, в этом месте сосредоточения болезней, боли и смерти, я вдруг стал намного спокойнее, как будто в другом, параллельном мире».

— Да, я пойду. — Маленькая Кристель соскользнула с кроватки и, неуверенно ступая, последовала за врачом к двери. В своем странствии по госпиталю Фабер сделал остановку именно здесь, потому что перед этой палатой собралось много врачей, сестер и сиделок: они ждали и следили за тем, что там происходило.

— Нет, вы только посмотрите, сколько людей вас встречают! — сказала королева.

Кристель с серьезным видом вышла в коридор. Собравшиеся вдруг разом заговорили, перебивая друг друга:

— Вот это да!

— Это же замечательно!

— Кристель! Это же Кристель!

— Добрый день, дорогая Кристель!

— Как хорошо она выглядит!

— Уже почти здорова!

— Надо же, бывает же такое!

— И так быстро пошла на поправку!

Девочка стояла теперь в кругу взрослых. Очень медленно, робко она начала улыбаться, улыбка становилась все шире, и наконец она прыснула со смеху.

— Оставайтесь здесь! — крикнула Кристель. — Все оставайтесь здесь!

— Ну это само собой разумеется!

— Мы хотели быть здесь, когда ты первый раз выйдешь из своей палаты!

— Видишь, все прошло хорошо!

— Смотри-ка, цветы! Это для тебя, — сказала молодая сестра и протянула Кристель яркий букет бумажных цветов.

— Все?

— Все для тебя, Кристель!

Теперь уже смеялись врачи, сестры и санитарки. «Как они счастливы, — думал Фабер, все еще ощущая головокружение. — Я чувствую себя, как Алиса в Стране чудес. В какой-то прекрасной и ужасной, блаженной и трагической стране».

В центре стояла торжествующая Кристель, держа в тоненьких ручках бумажные цветы. Она все еще смеялась.

— Трансплантация костного мозга, — тихо произнес мужской голос.

Фабер взглянул в его сторону. «Хемингуэй!» — подумал он, ошеломленный. Стоящий рядом высокий стройный врач со светлыми глазами, коротко подстриженной седой бородой и непокорными седыми волосами был очень похож на его любимого писателя.

— Альдерманн, — представился врач. — Александр Альдерманн.

— Профессор Альдерманн, руководитель клиники?

— Да. А вы господин Фа… хм! Господин Джордан. Доктор Белл рассказывал мне о вас. Вы — дедушка бедного Горана. Хорошо, что приехали к нам. Вы срочно нужны нам. — Он явно не хотел говорить о мальчике. — Как я сказал, трансплантация костного мозга, — продолжал он. — Лейкемия. Костный мозг был взят у сестры. Трансплантация произведена четыре недели назад. Как видите, успешно, господин Джордан.

Фабер кивнул и судорожно сглотнул. Среди собравшихся ему бросился в глаза мужчина в очках лет сорока, среднего роста. Он склонился к Кристель и тихо говорил с ней. У мужчины были коротко подстриженные черные, очень густые волосы, овальное лицо. Он взял маленькую девочку на руки. «Среди всех он выглядит самым счастливым», — подумал Фабер. Альдерманн перехватил его взгляд.

— Это доктор Белл, — сказал он. — Главный врач этого отделения. Когда подобные операции благополучно заканчиваются и пациентам в первый раз разрешается покинуть изолятор, для всех нас это совершенно особый момент…

Белл осторожно опустил ребенка на пол. Глаза врача светились. Фабер видел это отчетливо, несмотря на очки Белла.

— Сначала с Кристель все обстояло совсем плохо, — сказал профессор Альдерманн. — Опасная для жизни инфекция с высокой температурой. Мы очень боялись за нее. Но теперь, кажется, все идет хорошо… и такой момент… — Альдерманн умолк.

Фабер видел, как он улыбается, предавшись своим размышлениям.

— Теперь загляни-ка в кабинет, где выдают лекарства, — сказал Белл. — Мы ведь обещали тебе сюрприз. — Он отпустил девочку.

Внезапно наступила тишина. Все смотрели, как Кристель — в тапочках, белых пижамных брючках и свободной белой рубашечке навыпуск — одна, без всякой помощи вошла в расположенный напротив ее палаты кабинет, заполненный медикаментами, капельницами и медицинскими приборами. Сначала неуверенно и боязливо, затем все смелее и увереннее шаг за шагом ступала маленькая Кристель. Сестра взяла у нее букет. Кристель подошла к столику, на котором сидела большая кукла в белом кружевном платье. Кристель долго неподвижно стояла перед ней. Наконец она издала тоненький восторженный вопль, затем подняла куклу вверх и заглянула ей под юбки. После этого она объявила:

— Это Ангелина!

— Твоя Ангелина, — сказала Юдифь Ромер. Она опустилась рядом с ребенком на колени. — Ты ведь хотела иметь Ангелину! Посмотри, какие тонкие кружева!

— Тонкие кружева, — повторил ребенок с лысой головкой. — А глаза у нее синие… Я… я совсем не заслужила нечто такое… Прекрасное.

— Ты заслужила самую прекрасную в мире куклу, — сказал Белл и бережно погладил девочку по лысой головке. — Ах нет! Что я говорю! Такой прекрасной куклы, какую заслужила ты, вообще не существует.

4

— …и она не носит бюстгальтеров.

— Стыд!

— Я тебе говорю.

— Новенькая? Рыжая?

— Да, дурак, рыжая Лилли.

Дверь была приоткрыта. Фабер заглянул в палату. Разговаривали три мальчика примерно одного возраста. Три лысых мальчика. На одном была голубая рубашка, на другом — желтая, на третьем — с райскими птицами. Тот, что в рубашке с райскими птицами, носил очки с толстыми стеклами. Сам он был толстый и меньше ростом, чем другие. Он сказал:

— Все равно стыд!

— Ты бы, дурак, умер, — сказал мальчик в голубой рубашке. — Никакого бюстгальтера, а груди! Таких грудей ты никогда еще не видел и никогда не увидишь, если даже не помрешь и доживешь до ста лет. Гвидо их видел. Гвидо, скажи Герберту, какие у рыжей груди!

— Это правда, Герберт, — сказал Гвидо в желтой рубашке. — Чарли не загибает, с ума можно сойти, какие груди!

— Откуда ты это знаешь? — спросил прыщавый Герберт в рубашке с райскими птицами, носивший сильные очки.

— Дурак, потому что он их видел!

— Где? Когда? Она ведь появилась здесь всего неделю назад.

— Я видел их при измерении давления. Чарли видит их три раза в день.

— Как это — три раза в день?

— Потому что у меня всегда повышенное давление, — сказал Чарли. — Три раза в день приходит Лилли и измеряет давление. Я лежу на кровати, она наклоняется надо мной совсем низко. При этом полы ее халата расходятся.

Очки Герберта запотели. Он протер их об рубашку с райскими птицами. Щурясь, он спросил:

— Почему она не приходит ко мне?

— Потому что у тебя давление в порядке и измеряется от случая к случаю. Лилли назначена для таких, как я.

— Наплевать! — сказал Герберт и снова надел очки.

— Я мог бы, конечно, для тебя это устроить, — сказал Чарли.

— Ты можешь… как?

— Гвидо несется к Лилли и кричит: «Чарли лежит на полу, и у него сильно болит голова!». Она немедленно придет.

— Откуда ты знаешь, что она немедленно придет?

— Это ее обязанность. Я же могу умереть, не так ли? Ты будешь стоять вот здесь! За моей головой, когда она опустится рядом со мной на колени. Будешь смотреть на нее сверху вниз и все увидишь.

— Сомневаюсь.

— Сомневаешься! Ну, мне-то все равно.

— Нет, пожалуйста, ложись. Я должен это увидеть! Я ведь не знаю, сколько мне осталось жить. Ложись! А ты, Гвидо, беги!

— Не торопись, Герберт, — сказал Чарли, — не торопись! Сначала деньги.

— Какие деньги?

— А ты хочешь получить это задаром?

— Сколько?

— Пятьдесят.

— Пятьдесят шиллингов? Это слишком много!

— Как хочешь.

— У меня только двадцать.

— Ничего не поделаешь…

— Может быть, двадцать пять, пять я бы одолжил.

— Одолжи десять! За тридцать я сделаю это — для тебя. Потому что у тебя дела обстоят так, что они не знают, будешь ли ты…

Фабер пошел дальше. Он посторонился, пропуская носилки, на которых санитары переносили только что прооперированного ребенка. Ребенок был еще под наркозом.

Несколько позже, в другой секции здания он оказался у перехода в отделение интенсивной терапии. Здесь хранилась защитная одежда и дезинфекционные средства. Вдруг через дверь с зашторенным верхом он расслышал низкий голос доктора Мартина Белла:

— Теперь Стефан умрет.

Фабер подошел ближе. «Я не должен подслушивать», — подумал он и стал подслушивать.

— Pomozite doktore, Bog ce vam platiti… помогите Стефану, Бог вас отблагодарит, — произнес сдавленный мужской голос.

— Пожалуйста, поймите! — сказал Белл. — Я не могу помочь Стефану. Никто не может помочь. Стефан уже не поправится. Он не может выздороветь. — Белл говорил очень убедительно. — Это очень тяжело, я знаю, но я обязан вам это сказать. Стефан никогда не поправится, Стефан умрет.

— Za Boga doctore… — произнес незнакомый мужской голос. Послышалось рыдание.

— И Бог ничего не может сделать. Это ужасно для вас, но я должен, пока это вообще возможно, еще раз обговорить все с вами.

— A ja sam se tako nadao… я так надеялся, доктор…

— Мы все надеялись. Но это оказалось напрасным. Стефан умрет.

— Boze moj, о boze moj!

«Это сербскохорватский», — подумал Фабер.

— Та kaze profesor?

— Профессор Альдерманн говорит то же, что и я. Поверьте мне! Это ужасно для вас, я знаю, но больше нет никакой надежды. Вы должны это осознать, я прошу вас! — Голос Белла вдруг стал глухим, он откашлялся. — Способ, с помощью которого Стефан сейчас дышит, подавляет мозговую деятельность.

Тихое рыдание. Затем долгая тишина.

— Это очень тяжело для вас, очень тяжело, но совершенно необходимо, чтобы я вам сказал…

— Я должен дать согласие, да…

— …потому что, как только он перестанет дышать, вы могли бы потребовать от меня провести Стефану интубацию…

— Не понимаю…

— Интубация означает, что мы вводим этот шланг через нос в трахею, подключаем его к установке искусственного дыхания и, возможно, еще полдня поддерживаем жизнь.

— Понимаю… za Boga doctore, moj jadni sin… мой единственный сын…

Молчание. Рыдания. Тишина.

Наконец снова заговорил Белл:

— Стефан будет все глубже и глубже погружаться в кому… Он уже несколько раз переставал дышать, а потом снова начинал. Скоро наступит момент, когда дыхание уже не возобновится… и когда это случится, мы ничего не станем делать. Ничего.

Молчание. Рыдания. Затем: «Согласен».

— Благодарю вас. Это лучше для него, поверьте мне! Я вернусь к вам.

Послышались шаги. Фабер отступил как можно дальше в переход. Дверь открылась. Вышел Белл. На минуту прислонился к стене, снял очки. Он выглядел абсолютно измученным. Еще через минуту он снова надел очки и быстро пошел дальше.

Фабер подождал несколько секунд, а затем громко крикнул:

— Доктор Белл!

Врач остановился и повернулся к нему.

— Да? — На его бледном лице появилась улыбка. — Господин Джордан! — Он потряс руку Фабера. — Пожалуйста, извините, что я вас заставил так долго ждать! У нас сегодня столько всего происходит. Ребенок… Стефан… — Белл тяжело вздохнул, — очень болен. Мне сейчас пришлось говорить с его отцом… — Голос не повиновался ему, он закашлялся. — Но сегодня утром у нас была и большая радость. Вы ведь видели, как маленькая Кристель после трансплантации костного мозга в первый раз покинула изолятор.

Фабер молча шел рядом с Беллом по длинному коридору. Они прошли мимо палаты, в которой молодая женщина и лысый ребенок разрисовывали игрушки. Оба были погружены в свою работу.

— Во многих случаях мы можем помочь, — сказал Белл. — Мы полностью излечиваем детей… Посмотрите сюда! — Он остановился перед большой черной доской, на которой были размещены открытки, фотографии смеющихся детей, письма, написанные корявым почерком. На листочке в линейку Фабер прочитал следующие слова:

«Четырнадцать лет назад я была в числе многих детей, которым Вы помогли. Теперь я прочитала книгу Катарины К.».

— Я могу вам дать эту книгу, — сказал Белл. — Мы позаботились, чтобы ее напечатали. Катарина К. вела дневник. Он называется «Мой год в Детском госпитале». У нее был рак. Она поступила к нам после сложной операции в университетской клинике. Ей пришлось пройти долгий тяжелый путь, пережить несколько курсов химиотерапии, год между надеждой и глубоким отчаянием. Все это она описывает простыми словами, так, как это запечатлелось в ее памяти.

Фабер дальше читал текст письма:

«Я встретила Катарину К. в Розендорфе и поняла, что познакомилась со счастливой женщиной. Мы вспомнили госпиталь. Я восхищаюсь всеми: врачами, сестрами и санитарками, которые с такой любовью и пониманием относятся к детям. У меня, слава богу, не было ни одного рецидива лейкемии, и 15 мая 1991 года я подарила жизнь сыну. Его зовут Давид».

Фабер посмотрел на Белла. Врач улыбался. «Какой человек!» — подумал Фабер.

Он стал читать дальше:

«Я хотела бы поблагодарить за это коллектив госпиталя и помочь в лечении детей, больных раком, чтобы и другие больные дети излечились, как я. Наш маленький Давид дает нам столько радости, и мы очень счастливы. Еще раз благодарит всех вас от всего сердца Ваша Эльфрида Вацек».

— Вот она, — сказал Белл и показал на фотографию рядом с письмом. Фабер увидел смеющуюся молодую женщину с ребенком на руках. — У нас много таких писем и фотографий… Почему мы все здесь делаем эту работу? Знаете, господин Джордан, жизнь сразу обретает смысл, когда кому-то из нас — любому из нас — бежит навстречу смеющийся ребенок, про которого еще десять лет назад сказали бы, что лечить его бесполезно.

Мимо Белла и Фабера, оживленно жестикулируя, прошли два клоуна с ярко размалеванными физиономиями — один в желто-черном костюме в шашечку, другой в красно-белом клетчатом, на париках — красном и черном — маленькие шляпки, на ногах — бесформенные ботинки.

— Что это такое? — Фабер был ошеломлен.

— Наши клоуны! Профи и студенты. Все дети любят их. Мне еще нужно сбегать на опорный пункт. — Белл показал на длинную полукруглую стойку, за которой работали врачи и сестры. Они звонили, сидели перед экранами компьютеров или разговаривали с посетителями. Опорный пункт был выдержан в ярких тонах и украшен детскими рисунками и сверкающими современными безделушками.

Белл сказал молодой сестре, что теперь идет к Горану. Кое-кто из врачей и сестер с любопытством взглянул на Фабера и быстро отвел взгляд. Они были посвящены.

— Такой опорный пункт находится на каждом этаже, — сказал Белл.

— Пошли! — Он быстро зашагал по коридору. Им встретились две молодые женщины в желтых халатах.

— А это — кто? — спросил Фабер.

— Желтые тети, — сказал Белл. — Добровольные помощницы. Кроме клоунов и желтых теть у нас есть также психологи и учителя, которые занимаются с детьми, находящимися один или два года на лечении. Кроме того, у нас есть психотерапевты и воспитательницы детского сада, есть даже свой священник.

Одетая как крестьянка женщина, ждавшая в коридоре, поспешила к Беллу. Никогда прежде Фабер не видел таких счастливых лиц.

— Господин доктор, господин доктор! — Произношение женщины было специфическим. — Я жду вас уже два часа. У Францля поднялась гемограмма! Боже мой, гемограмма поднялась! — по ее щекам лились слезы. — Я молилась день и ночь, чтобы она подскочила, и Бог услышал меня. Он услышал меня, но благодарность я приношу вам, господин доктор, никогда я не смогу выразить вам всю свою благодарность. Гемограмма у Францля подскочила!

— Я уже знаю это, фрау Вагерер. — Белл успокаивающе погладил ее по плечу.

— Францль будет жить! — запинаясь, лепетала женщина. — Его гемограмма снова поднимается…

Белл потянул Фабера за локоть и двинулся дальше.

— Надеюсь, что она поднимается не слишком, — тихо сказал он.

— Что вы имеете в виду?

— Надеюсь, что это не пойдет через край. У Франца упорная, затяжная лейкемия. Если сейчас процесс пойдет слишком быстро, это будет означать, что раковые клетки, возможно, снова появятся.

— И тогда?

— И тогда мы должны будем начать все с самого начала, если он еще сможет это выдержать, — сказал Белл.

«Если бы я мог писать! — думал Фабер. — Если бы я еще мог писать!»

5

Горан Рубик лежал в той части Второго онкологического отделения, куда поступали тяжелобольные дети, еще не страдающие раком. Когда врач и Фабер вошли в палату, сестра, сидевшая на табуретке рядом с кроватью, поднялась и вышла.

— Горан, здесь твой дедушка, — громко сказал Белл. Казалось, что мальчик спит.

Горан медленно открыл глаза. Они были с желтизной, как и его кожа. Выглядел он ужасно. Рот скривился, приоткрытые губы с трудом сложились в улыбку.

— Деда! — сказал он и протянул дрожащую правую руку.

— Деда — так называют в Косове дедушку, — громко сказал Белл. — Он уже много раз спрашивал о вас. Он так вас ждал!

— Ждал, — эхом отозвался Горан. Каждое слово стоило ему большого напряжения.

— Поздоровайтесь с ним! — сказал Белл.

Фабер так же, как и врач, перед входом надел защитную одежду — пластиковый передник и маску. Он подошел ближе.

— Добрый день, Горан! — сказал он.

— Как хорошо… — Горан должен был перевести дух, он говорил как во сне, — что ты пришел, деда. — Он был очень слаб, но все же судорожно схватил руку Фабера. — Никого нет… Но теперь ты здесь, деда… Ты теперь и папа, и мама, и Бака! Ты моя семья и моя единственная страна…

Фабер почувствовал, как все его тело покрылось потом. То, что сказал мальчик, ужаснуло его. Механически он сунул свободную руку в карман, достал драже нитроглицерина и положил в рот. Сердце бешено стучало, ноги подкашивались. Он опустился на табуретку рядом с кроватью. Белл с беспокойством смотрел на него. Фабер заметил это. «Конечно, он должен переживать, черт возьми! — подумал он. — Отец, мать, еще кто-то — семья и единственная страна для этого мальчика, которого я раньше никогда не видел. Натали! — думал он. — Ты сказала, я должен приехать сюда. Как глубоко я уже втянулся в этот туннель, в котором только болезнь и смерть. Есть ли выход из этого туннеля и свет в конце его, тот, что я недавно увидел в фигурке маленькой Кристель, которая стояла передо мной с белой куклой, сияющая, выздоравливающая. Или это был свет идущего навстречу поезда? Натали, кто ты там теперь, магнитное поле или электрическая волна, помоги мне, пожалуйста! Я на краю. Почему ты не дала мне умереть там, под маяком в Биаррице? Совесть! Вот так совесть делает несчастным».

— Бака часто рассказывала о тебе, — сказал Горан.

— Бака — это бабушка, — сказал Белл.

Фабер вытер пот со лба рукавом.

— Так часто, — сказал Горан, — так… так часто.

— Я рад быть с тобой, — сказал Фабер и подумал, что это — ложь.

— Да. Америка, — сказал Горан. Он все еще крепко держал руку Фабера.

— Он имеет в виду, что они много лет прожили в Америке, — сказал Белл. Горан кивнул. — Бака рассказывала ему. Поэтому они не смогли уже вернуться в Сараево.

Белл громко сказал мальчику:

— Ты прочитал много книг своего дедушки. По-немецки или в переводе?

— И то, и другое.

— Горан свободно говорит по-немецки. Как и его бабушка, — сказал врач.

Мальчик опять кивнул. Его взгляд, полный радости, не отрывался от Фабера. Маленькая рука задрожала вдруг так сильно, что Горан отпустил руку Фабера.

— Какая книга тебе понравилась больше всего?

— «Плакать… — сказал Горан едва слышно.

— Что?

— …строго запрещается», — сказал Горан.

— Детская книга, — сказал Белл, — не так ли, деда?

«Деда. Деда, Джордан, Фабер. Три имени, — подумал Фабер. — Какое же из них настоящее?»

— Детская книга, — сказал Горан.

— А что еще? — Это Белл произнес очень громко.

Обращаясь к Фаберу, он тихо сказал:

— Горан находится в сомнамбулическом состоянии. Он реагирует не на все, что ему говорится. Поэтому я просил вас приехать. Горан должен хоть иногда бодрствовать.

И снова очень громко:

— Горан! Что еще? Из книг для взрослых какая тебе больше всего понравилась? Ответь, пожалуйста, Горан!

— Ура… — произнес мальчик невнятно.

«Голос смазанный, — подумал Фабер. — Что это за слово? Но оно так звучит».

— «Ура», что? — Белл почти кричал.

— «Ура, мы еще живы», — пробормотал мальчик.

Возле него Фабер видел капельницу, заполненную золотистой жидкостью. От бутылки к Горану тянулся пластиковый шланг.

— «Еще живы», — повторил он. После этого он закрыл глаза, голова упала набок.

— Вот так все и происходит, с самого момента его поступления в госпиталь, — объяснил Белл. — Возможно, вы скоро снова уедете, господин Джордан.

«Спасибо, Натали!» — подумал Фабер.

Белл упрямо отбросил назад голову:

— Но чудеса еще случаются. Они случаются непрерывно. И у нас тоже.

Рука Горана, вздрагивая, скользила поверх одеяла.

— Он ищет вашу руку, — сказал Белл. — Дайте ему руку! Если вы поможете, чудо случится. Нет, не вашу руку на его. Ему будет больно. Положите свою руку под его! Да, вот так хорошо.

Горячая влажная рука лежала на левой руке Фабера. Внезапно он почувствовал сильную тошноту.

«Я этого не выдержу», — подумал он.

— Спасибо, господин Джордан!

— За что?

— Что вы держите руку Горана.

«Ах, Натали».

— Конечно, мальчик не может ходить, — сказал Белл. — Он был доставлен с самолета машиной «скорой помощи». Вы видите, он сидит под углом примерно в сорок пять градусов. Собственно говоря, лежать он не может, его брюшная полость настолько переполнена жидкостью, что в положении лежа он не сможет дышать. Я говорил вам об этом по телефону. Поэтому он и говорит с таким трудом. Он сильно исхудал, весит сейчас всего тридцать пять килограммов… Нет, нет, он ничего не понимает, когда я говорю негромко… Прежде всего атрофировались мышцы, потому что возник дефицит белка. Фрау Мазин говорит, что в последние недели он почти ничего не ел и не пил. Конъюктива глаз пожелтела и кожа стала коричневой, потому что не происходит выделения билирубина, пигмента желчи, являющегося продуктом расщепления красных кровяных телец. Показатель билирубина, как я сказал вам по телефону, безумно высокий. По всему телу у него гематомы — печень не производит больше ферменты, способствующие свертыванию крови. Она не удаляет также вредные вещества из организма. Поэтому в крови мальчика избыток аммиака. Это просто невероятно, что выдерживает Горан. Спит он в основном сидя. Питание — искусственное. Мы ввели катетер в центральную вену. Вы видите это. Катетер ведет к предсердию. Только таким искусственным путем мы можем обеспечить высококалорийное питание Горана: белок, сахар, жиры, витамины, микроэлементы… Результаты анализа крови — ужасные, показатели работы печени тоже, не говоря уже о функции почек, ЭКГ и эхо-кардиографии. Уровень холестерина нулевой. Разумеется, мы немедленно применили медикаменты. Мы предполагали…

— Что?

— «…еще живы», — пробормотал Горан.

— Говорит во сне, — сказал Белл. — Нет! Не убирайте руку!

Фаберу вспомнилась строфа из стихотворения Роберта Фроста…

Des Waldes Dunkel zieht mich an

Doch mu? zu meinem Wort ich stehn

Und Meilen gehn,

Bevor ich schlafen kann[8]

«Сколько миль, Натали? Сколько миль?»

Белл сел на вторую кровать, которая стояла в палате.

«Это была кровать фрау Мазин. Баки. До приступа фрау Мазин находилась здесь с утра до позднего вечера. Таких пациентов, как Горан, мы никогда не оставляем в одиночестве. Все палаты оборудованы с расчетом на одного ребенка и одного родственника. Они могут у нас готовить еду, какую пожелают дети. Но они должны тогда приносить продукты.

«Я не умею готовить, — подумал Фабер. — Идиот!»

— Разумеется, ночью дежурят врачи, сестры и санитарки. Когда дети чувствуют себя лучше и хотят лечиться амбулаторно, многие живут вместе с кем-нибудь из близких в гостинице напротив клиники, так они всегда в случае ухудшения могут быстро попасть к нам.

— В гостинице? — Фабер посмотрел на Белла.

— Она предоставлена в наше распоряжение компанией «Фаст-фуд». Два этажа.

— Два этажа дома отданы в распоряжение госпиталю?

— Не только нам, — сказал Белл. — Эта компания финансирует подобные гостиницы во многих европейских странах, не говоря уже об Америке. Наша прямо-таки люкс. Вы увидите!

«Страна чудес», — подумал Фабер, сбитый с толку. Его настроение постоянно менялось. Страна чудес, где живут болезни и смерть, и люди, работающие, как этот Белл, до изнеможения для спасения жизни. Жизни больных детей. А всего лишь в тридцати минутах полета отсюда, в бывшей Югославии, соседи самым жестоким образом истребляют соседей, гибнут сотни тысяч людей. А здесь множество людей борются за жизнь одного-единственного ребенка. Никто не знает этих людей, пребывающих в безвестности, никто ничего о них не знает. Никто не вручит им орден. Ордена вручают кровавым совратителям людей, палачам. Зато от компании «Фаст-фуд» они получают в подарок дом…

— Фрау Мазин ночевала в гостинице. — Белл прервал размышления Фабера. — Там чемодан с ее вещами и вещами Горана. Вы можете себе представить, что можно забрать с собой, уезжая из города, который в течение двух лет был в блокаде, а теперь лежит в развалинах. В гостинице фрау Мазин свалилась без сил от сердечного приступа. Хозяйка дома нашла ее и позвонила нам.

— Где сейчас Бака… где фрау Мазин?

— В городской больнице. Это огромный комплекс. Она лежит в женском терапевтическом отделении. Я позвонил туда сразу, как только вы объявились сегодня утром. Это совсем недалеко. Господин Джордан, я сказал, что во второй половине дня вы приедете к ним. Договорились?

— Конечно, — сказал Фабер. «Но слово я должен держать». А почему, собственно говоря?

Мальчик застонал.

— У него боли, — сказал Белл. — Они становятся все сильнее. Жидкость, накапливаясь в организме, давит на все. Когда он поступил к нам, врачи, сестры и санитары очень сомневались, есть ли вообще смысл подвергать его мучительному обследованию.

— А вы? — спросил Фабер. — Вы тоже сильно сомневались?

— Естественно. И все еще сомневаюсь. Но я гоню эти сомнения. Я не могу себе представить, что Горан умрет. Я знаю его уже так давно.

— Вы уже давно его знаете?

— Я же сказал!

— Как давно вы его знаете?

— Двенадцать лет, — сказал Белл.

Фабер уставился на него.

— С тысяча девятьсот восемьдесят второго года.

— Но каким образом?

— Потому что уже тогда здесь, в Вене, мы трансплантировали ему печень, — сказал доктор Мартин Белл.

6

— Сейчас отказывает печень, которая была трансплантирована?

— Да, — подтвердил Белл. — Ах, вы же этого не знаете! Я вам еще не рассказал. В тысяча девятьсот восемьдесят втором году, в начале марта родители привезли Горана к нам, в Детский госпиталь. Его отец был инженером. Состоятельным. С состоятельными родственниками в Вене. Рубики остановились тогда у них. Они могли оплатить трансплантацию.

Но они были убиты снайперами. А венские родственники умерли. Мы обследовали ребенка, и выяснилось, что у Горана врожденная атрезия желчных протоков. Это значит, что желчные протоки перекрыты или, другими словами, они не сформированы. При таком положении вещества, вырабатываемые здоровой печенью, не могут транспортироваться, и происходит саморазрушение печени — подобно тому, как при тяжелом алкоголизме возникает цирроз.

Горан произнес несколько слов на сербскохорватском.

— Говорит с бабушкой, — сказал Белл. Его лицо было серым от усталости, под глазами — черные круги. — Ни один врач не захочет заменять человеческий орган чужим органом, если есть хотя бы малейший шанс, пациента можно вылечить путем менее тяжелого хирургического вмешательства. В случае с трехлетним Гораном этой возможности не было. Ему была нужна новая печень, и притом срочно.

Белл встал и подошел к Горану. Проверил пульс, с величайшей бережностью касаясь мальчика.

— Печень человека, — сказал Белл, — является величайшей в мире лабораторией. Одна-единственная клетка печени производит продукции больше, чем вся химическая промышленность на земле. В периоды покоя печень аккумулирует до двадцати пяти процентов от общего объема крови. При работе она отдает ровно один литр. Печень человека, если она здорова, выполняет тысячи жизненно важных функций: производит множество различных энзимов, очищает кровь от остатков красных кровяных телец, отживших свой век, выводит из организма аммиак, превращая его в мочевину, поглощает жиры и превращает их в углеводы, вырабатывает белые кровяные тельца, отвечающие за свёртываемость крови, накапливает жирорастворимые витамины и протеины и очищает кровь… В восемьдесят втором мы как раз начали делать операции по трансплантации печени здесь в Вене и в Ганновере. Американцы тогда уже далеко продвинулись вперед. В Югославии этим еще не занимались. Трансплантация печени и сегодня остается несравнимо более рискованной и сложной операцией, чем, например, пересадка сердца.

— Как предотвращается отторжение нового органа? — спросил Фабер, у которого снова начала кружиться голова. Ничего не знал он об этом параллельном мире. Сколько же этих параллельных миров, о которых он ничего не знает?

— Это было и все еще остается самой большой проблемой, — сказал Белл. — В большинстве случаев пациенту угрожает отторжение. После трансплантации он должен регулярно принимать медикаменты, всю свою жизнь. Отказ от медикаментов даже на несколько дней может привести к смерти. Без применения этих медикаментов пересадка органов вообще немыслима, однако они дают мучительные, иногда с трудом переносимые побочные воздействия.

— Я читал, что японцы разработали новое средство, которое почти на сто процентов предотвращает отторжение и имеет меньше побочных воздействий.

— FK506, — сказал Белл, — у нас пока еще не разрешен. Но мы можем его достать и применить. Тогда же у нас была лишь возможность оптимальной дозировки имурека, преднизолона и только что разработанного циклоспорина-А, который сегодня используется как главное средство против отторжения. Трансплантация проводилась в Центральной городской больнице. Оперировал Томас Меервальд, мой друг со студенческих лет. Мы вместе…

Зазвонил телефон.

— Извините! — Белл подошел к аппарату, стоявшему на столике, снял трубку, выслушал. — Я сейчас же приду, — сказал он. Его лицо дрогнуло. Фаберу он сказал: — Пожалуйста, подождите и не убирайте руку. Если вас хоть что-нибудь обеспокоит, нажмите на эту красную кнопку. Меня вызвали с опорного пункта. Я должен пойти к маленькому Стефану. Лейкемия. Я обещал отцу быть с ним, когда Стефан умрет. Сейчас это случилось… — Он быстро ушел.

«Стефан! — подумал Фабер. — Я слышал, как Белл говорил с отцом, после того как я встретил маленькую Кристель, у которой тоже была лейкемия. Она будет жить. А Стефан умер.

А Горан? — подумал Фабер. — А Горан?»

7

Он посмотрел на мальчика, который находился в забытьи и по-прежнему полусидел. Дыхание Горана было неспокойным, иногда он дышал часто, поверхностно, иногда начинал задыхаться. Белую пижаму он, конечно, получил в госпитале. Курточка была расстегнута. Фабер видел чудовищно вздутый живот и тощую грудную клетку, так обтянутую желто-коричнево-зеленой кожей, что можно было посчитать каждое ребро. На ночном столике стояла цветная фотография в застекленной рамке. Фабер наклонился. На фотографии был Горан и старая женщина. «Это, должно быть, Мира», — подумал Фабер. Бабушка и внук стояли в саду и смеялись. На ней было длинное зеленое платье с фантастическим орнаментом, вышитым золотой нитью. Он был в белой рубашке и белых шортах, босиком. Снимок был сделан в жаркий солнечный день. Об этом говорили яркие краски. Мир. «Эта фотография еще из мирного времени», — думал Фабер.

Итак, Мира, Мира в мирное время. На фотографии Мира выглядела состарившейся, сгорбленной. Сколько же ей сейчас лет? Шестьдесят пять, сказал Белл по телефону. «Она была всегда такой стройной», — с удивлением подумал он. До этого момента он тщетно пытался вспомнить, как она вообще выглядела. Теперь пришли воспоминания о Мире, о Сараево, о работе с режиссером Робертом Сиодмэком и о политической обстановке при Тито. «Если когда и существовал счастливый социализм, то это было тогда в Югославии, — думал Фабер. — Как хорошо, что я увидел фото, иначе я вообще не узнал бы Миру. Седые волосы в высокой прическе, полные губы… У Миры были прекрасные зубы», — вдруг вспомнил он. Он вспомнил все, прошлое обрушилось на него словно низвергающийся водопад. Какой красивой девушкой была Мира, ее кожа была как смуглый шелк. На фотографии тоже были видны загорелые лицо и руки, но это были руки старой женщины, а лицо было покрыто сетью мелких и глубоких морщин.

«А как выгляжу я со своими шрамами и пятнами, с редкими белыми волосами, дряблой кожей старика? — задумался Фабер. — Время — жестокий художник.

Согбенная стоит на снимке Мира, старая, старая, как и я, — думал он. — Только ее темные глаза горели так же, как и тогда, это глаза из прошлого». Сколько же прошло лет? Он приехал в Сараево в мае 1953 года, с тех пор почти точно, день в день прошел сорок один год. И вдруг под магическим действием этих глаз перед Фабером явилось лицо молодой Миры. Ему казалось, время перематывается назад, и он увидел Миру такой, какой она была тогда в 1953 году, когда все еще было просто и жизнь была прекрасна.

8

— Меня зовут Мира Мазин, — серьезно и застенчиво сказала молодая женщина. — Я работаю монтажницей на студии «Босна-фильм» и буду вашей переводчицей.

«Это происходило в саду за отелем «Европа». Мы как раз завтракали, пили кофе по-турецки из медных турок и добавляли по стаканчику сливовицы, как здесь принято. Мы тут же поднялись перед молодой женщиной».

— Какая радость, — сказал американец. — Очаровательная дама оказывает нам честь. Я Роберт Сиодмэк.

— А я — Роберт Фабер. Садитесь, пожалуйста, фройляйн Мира!

— Спасибо, — сказала она.

Подошел старый, очень старый кельнер. Фабер спросил, что Мира хотела бы заказать. Она попросила стакан апельсинового сока, Сиодмэк заказал.

— Стакан апельсинового сока, к вашим услугам, господин, — сказал старый кельнер в черных, тщательно выутюженных брюках и белой рубашке с черным галстуком. Он тут же побежал выполнять заказ.

— К вашим услугам, — сказал Роберт Сиодмэк. — Почти все старые люди здесь говорят по-немецки, и почти все говорят «к вашим услугам». Откуда это идет, Мира? — Он сразу стал называть ее просто Мира.

— Старые люди пережили австрийскую монархию и общались с австрийскими офицерами. Моя мама тоже говорила «к вашим услугам» или «как вам будет угодно». Она мне объясняла, что это выражение вежливости. Но не только. Это и попытка обезоружить австрийцев доброжелательностью, ведь они все же были… оккупационной властью.

Сказав это, Мира, как ни странно, покраснела, а сердце Фабера забилось быстрее, когда он увидел этот румянец на золотисто-коричневой шелковой коже ее щеки.

— Запомни это, Роберт! — сказал Сиодмэк. — Люди должны говорить «к вашим услугам» и у нас.

В 1929 году Сиодмэк вместе с Билли Вильдером снял легендарный фильм «Люди в воскресенье», в котором играли только любители, простые, бедные люди. В 1933 году ему пришлось эмигрировать в Париж. Он работал там, а потом, как и Вильдер, перебрался в Америку и снял несколько замечательных фильмов. В 1948 году он вернулся в Европу. В Риме он только что закончил съемки фильма «Красный корсар» с Бёртом Ланкастером.

Старый кельнер принес Мире стакан апельсинового сока. Она поблагодарила его на своем языке. Но он снова сказал «к вашим услугам» и поклонился. Он, наверное, принял ее за немку или американку. Шаркая ногами, он удалился.

— Вы знаете, Фабер пишет сценарий фильма об убийстве наследников австро-венгерского престола, которое вызвало Первую мировую войну.

Мира серьезно кивнула. Поначалу она все время была очень серьезной.

— Вызвало! Привело в действие! — сказал Фабер. — Это убийство на самом деле подействовало словно спусковой механизм. Первая мировая война имела совершенно иные причины.

— О, да, — сказала Мира и посмотрела на него большими блестящими глазами. Черные волосы ее были подстрижены «под пажа» и лежали на голове как шлем, и все ее движения были полны бесконечной грации и гибкости молодого зверя. В это утро Мира была одета в платье из льна василькового цвета без рукавов, белые нитяные перчатки, белые туфли. Дополнением служила белая кожаная сумочка. Позднее Фабер узнал, что ей только что исполнилось двадцать четыре года… Ему было двадцать девять, и Сиодмэк с его пятидесятью тремя годами представлялся им очень старым.

— Убийство, — сказала Мира, — произошло менее чем в пятидесяти метрах от этого места, у реки. В тысяча девятьсот четырнадцатом году эта улица называлась Аппелькай, но вам это, конечно, известно. Я слышала, что хранитель Сараевского музея господин Конович будет консультантом по историческим вопросам при работе над фильмом. Ему далеко за семьдесят, он пережил этот заговор, видел Гаврило Принципа и говорил с ним. Он знает все, что вам необходимо знать.

— Мы договорились о встрече с ним на одиннадцать часов, — сказал Сиодмэк, — и мы просим вас пойти с нами. С этого начнется ваша работа.

— И господин Конович знает не все, что нам необходимо знать, — сказал Фабер, неотрывно глядя на молодую женщину. — Вы должны рассказать нам все, что рассказывали вам родители. Побольше эпизодов, воспоминаний и анекдотов, в том числе и личного характера, если можно.

— Не ждите слишком много, господин Фабер! — сказала Мира. — Мои родители погибли во время войны.

«Она сказала это, — вспоминал Фабер по прошествии половины человеческой жизни у кровати их тяжелобольного внука. — Да, ее родители погибли. Для того, кто пишет сценарии и романы, родители главного персонажа — всегда проблема. Они мешают. Что с них толку. Поэтому так часто в фильмах и романах родители уже ушли из жизни. Для Миры родители как бы оставались живыми. Может быть, это профессия, которую я имею, — продолжал он размышлять и тут же поправился: — Имел. Если я и не могу больше писать, я продолжаю реагировать на окружающее как писатель, который все, что он видит, слышит, чувствует, подвергает, так сказать, профессиональной деформации и постоянно оценивает: хорош ли материал, хороша ли история. При этом он постоянно проверяет, действительно ли то, что произошло с ним и другими людьми, покажется потом читателям правдоподобным и логичным. Как много может быть «хороших оснований» — политических, личных, коммерческих, определяемых симпатией или антипатией, робостью в интимных вопросах, жаждой славы и тщеславием, трусостью, страхом и местью, способных изменить текст романа, основанного якобы на фактах. Насколько истинна в лучшем случае сама правда? Как много существует истин? Что, если бы родители Миры были бы тогда еще живы? Мы — фальсификаторы! — думал Фабер. — Мы фальсификаторы…»

— Мои родители, — сказала Мира, сделав глоток апельсинового сока, — рассказывали мне, что этот отель «Европа», в саду которого мы сидим, — самый старый отель в Сараево. Вы наверняка находите его некрасивым…

— Да нет же! — крикнул Сиодмэк.

— Мы находим его великолепным! — сказал Фабер.

— Да, да, да, — сказала Мира, — некрасивый, я знаю. Подумайте, пожалуйста: когда Сараево еще был австро-венгерским военным городком, «Европа» считалась самым роскошным местом.

— Это роскошный отель, — сказал Фабер. — Действительно, фройляйн Мира. Большие комнаты с высокими потолками, красивая мебель… — «Есть даже комната с ванной, — подумал он, — единственная. Эту комнату, конечно, занял Сиодмэк. Я, правда, могу у него мыться. Это он мне разрешил после того, как я пригрозил ему немедленным отъездом».

За отелем возвышался минарет. У муэдзина, стоявшего наверху, был громкоговоритель. В предрассветных сумерках его монотонное пение каждый день будило Фабера, но это ему не мешало. Это никому не мешало — ни в полдень, ни после полудня, ни при заходе солнца, ни после наступления ночи. В турецкой, мусульманской части города, граница которой невидимой линией проходила через сад и отель «Европа», молились верующие. Но в Сараево был слышен и колокольный звон, и другие верующие люди произносили в церквях другие молитвы, а в синагогах снова — другие люди, другие молитвы. Сиодмэк быстро выяснил, что турецкая часть города с давних времен называлась Баскарсия, а бывшая австро-венгерская часть — Латинюк.

— Я чувствую себя в «Европе» очень хорошо, — подчеркнуто сказал Фабер, улыбаясь.

Мира надела большие солнцезащитные очки. Ее смущало, что Фабер упорно и непрерывно смотрит на нее. Он продолжал улыбаться. Мира оставалась серьезной.

В поисках мест для натурных съемок Фабер и Сиодмэк осмотрели также место, где был убит наследник престола. Вдоль бывшего Аппелькая проходило русло реки Милячка, протекающей через Сараево. Оба были совершенно разочарованы. Мост, рядом с которым произошло убийство, был очень узким, как и все другие мосты через Милячку. Казалось, что они построены из жести и стоит на них ступить, как они обвалятся. Река почти пересохла. Коровы разгуливали в коричневой жидкой грязи. Невозможно было себе представить, что событие, изменившее ход истории, случилось именно здесь. Здесь было все: наследник престола, генералы, заговорщики, агенты, бомбы, пистолеты, яд — «And what a fucked up setting»,[9] — как сказал Сиодмэк.

К тому же на месте прежнего Аппелькая к 1953 году были построены новые высотные здания. Директор отеля «Европа» показывал им все эти новостройки и при этом непременно с гордостью добавлял, сколько миллионов динар они стоили. У моста была установлена небольшая доска, которая — в переводе директора — возвещала, что на этом месте Гаврило Принцип совершил подвиг.

— Сколько стоила эта доска? — спросил Сиодмэк.

— Ах, она стоила совсем дешево, три тысячи динар…

— Аппелькай мы будем снимать в Вене, — сказал Сиодмэк Мире. — Всю сцену убийства. Там есть место между замком Шёнбрунн и Хитцингер Брюке. Оно подходит гораздо больше. Вместо реки у нас будет Вена и трамвай, пятьдесят восьмая линия. Ведь над Аппелькаем проходил трамвай, не так ли? Мы перекрасим старые вагоны и фасады домов. Смонтируем минарет. Сейчас все это делается просто. Вы же знаете это, Мира.

— Я знаю это, — серьезно сказала она.

— Нам ведь все равно нужно ехать в Вену, — сказал Сиодмэк. — Из-за Хофбурга, и Хельденплац,[10] и Бургтора,[11] и т. д. Все это мы снимем в Вене до съемок в павильоне, а закончим в Голливуде. Тогда вы нас снова покинете, Мира, и нам будет очень грустно! — Он вскочил. — Одну минутку, дарлинг! У меня есть для вас небольшой сюрприз. — И он побежал в отель.

— Ваш друг приятный человек, — сказала Мира.

— Очень приятный, да, — сказал Фабер, — но мы пока еще не друзья. Мы знакомы всего две недели. Он прибыл из Рима, я — из Вены, вернее из Загреба, ночным поездом. Утром в пути я видел в горах бункеры, в которых пытались ночью спрятаться немецкие солдаты, так как вокруг были ваши партизаны, и они хорошо ориентировались в этих местах, а немцы — нет.

— Вы тоже были солдатом, господин Фабер, — сказала она. — Я читала об этом в газете. Вы дезертировали и попали в плен к русским.

— Фройляйн Мира…

— Да?

— Вы не могли бы снять очки?

— Зачем?

— Чтобы я мог снова видеть ваши глаза.

— Поэтому я и надела очки. Вы все время смотрели на меня — прямо в глаза.

— Да, — сказал он, — и я хочу делать это снова. Пожалуйста!

— Ну хорошо, — сказала Мира. Она сняла очки. — Как вам будет угодно.

— Благодарю, — сказал он. — Чудесные глаза!

— Господин Фабер!

— Совершенно поразительные глаза!

— Господин Фабер!

— Фройляйн Мира! Прекрасное имя — Мира, — сказал он.

— Оно означает «мир». После тысяча девятьсот восемнадцатого года многие родители так называли своих детей. И сейчас тоже — Мир или Мира.

Вернулся Роберт Сиодмэк, быстрый и веселый. Тогда он все время спешил и почти все время был весел. Он принес несколько коробок в ярких блестящих упаковках.

— Вот, дарлинг! — сказал он и выложил все перед Мирой на стол. В коробках были прозрачные окошечки, через которые были видны нейлоновые чулки и тюбики с губной помадой. Сиодмэк приехал в Сараево с большим чемоданом, забитым нейлоновыми чулками и губной помадой. Он знал зачем.

— Нет, — сказала Мира. — Это исключено! Очень мило, мистер Сиодмэк, но я не могу это принять.

— Разумеется, можете, дарлинг! — протестовал Сиодмэк. — Знаете, кому еще я дарил это? Бургомистру для его жены и дочери, двум десяткам господ из Управления, высокопоставленным товарищам… Вы можете принять это совершенно спокойно, — вспомните о том, что в войне мы вместе воевали против него! — Движением подбородка он указал на Фабера и ухмыльнулся. — Я выступаю как старый товарищ по оружию. Вы как моя молодая очаровательная сестра. Я считаю, ваш патриотический долг — принять мой маленький подарок. Поспрашивайте вокруг — я уже многим доставил эту радость!

Сиодмэк действительно завалил город нейлоном и губной помадой. Благодаря этому киношникам был обеспечен доступ ко всем реликвиям, пока еще тщательно сокрытым в музее, и было разрешено снимать повсюду. Сиодмэк сумел обработать самых недоброжелательных людей.

— Пожалуйста, фройляйн Мира! — попросил и Фабер, видя, как девушка борется с соблазном. Она все поглядывала на коробки.

— Ну хорошо, если это для вас так важно, я это приму, — сказала Мира. — Я очень благодарна вам, мистер Сиодмэк.

— Не Сиодмэк, — сказал режиссер. — Роберт! Причем дважды! Фаберу и мне. А мы говорим вам «Мира» — о’кей? В Америке это абсолютно нормально…

— Тогда, значит, Роберт, — Мира посмотрела на Сиодмэка, — и Роберт. — Она посмотрела на Фабера.

— И Мира, — ответили одновременно Фабер и Сиодмэк. Все рассмеялись. Мира смеялась в первый раз с того момента, как Фабер с ней познакомился. «Как будто взошло солнце», — подумал он тогда. В старых деревьях запели птицы, в большом саду мирно беседовали евреи, христиане, мусульмане, боснийцы, сербы и хорваты.

9

Первого заговорщика звали Грабец. Он был схвачен, прежде чем успел что-нибудь сделать.

Второго звали Кабринович. Он бросил бомбу и промахнулся, ранив совсем не того.

Третьим был Принцип, который выстрелил дважды. Уже к вечеру очень жаркого дня 28 июня 1914 года информационные агентства отстучали сообщение об убийстве наследника австро-венгерского трона и его супруги во все концы земли. Романтичный городок по имени Сараево вдруг стал центром мира.

Всего в Сараево было шесть молодых людей, решившихся на убийство австрийца и его жены, но лишь трое из них играли заметную роль… Жарко, очень жарко было и в музее, где господин Конович, сербский историк с большой белой бородой, рассказывал им об этом, а Мира переводила.

Студия «Босна-фильм» предоставила в распоряжение Фабера и Сиодмэка старый «опель». Сначала Фабер отвез Миру домой, чтобы она могла переодеться. Теперь на ней было тонкое красное платье. Мужчины были в брюках и рубашках. У всех на лбу выступил пот. В музее было очень много фотографий из того времени, эскизов, картин, газетных материалов и книг. Хранитель музея был пламенным патриотом. Соответствующим получился и его рассказ.

— Босния, — торопливо переводила Мира — старый господин говорил быстро, не считаясь с тем, успевает ли она за ним, — сердце Югославии, была в тысяча девятьсот восьмом году аннексирована Австрией. Население восприняло австрийскую оккупацию еще хуже, чем турецкую…

Мира говорила почти без акцента. Она была теперь снова очень серьезна.

— Поэтому вскоре образовалось общество, которое называлось «Молодая Босния» и выступало за самостоятельность страны в союзе с остальными южными славянами под руководством Сербии…

— Пожалуйста, немножко помедленней, дорогой господин Конович, — сказала запыхавшаяся Мира на сербскохорватском.

«Как она хороша, — думал Фабер, — как блестят ее черные волосы».

Он должен был сдерживать себя, чтобы не смотреть неотрывно на ее тело, контуры которого отчетливо угадывались под тонким платьем.

Рассказ господина Коновича длился почти два часа. Он говорил с огромным волнением, и они через Миру действительно узнали от него все, что им было необходимо. Как «Молодая Босния» установила связь с тайным обществом «Черная рука» в Сербии. Как шеф «Черной руки» полковник Драгутин Димитриевич, носивший имя Апис, с помощью нескольких заговорщиков переправлял контрабандой оружие в Сараево. Все эти тайные встречи, сложнейшие приготовления. Поражения. Потери. Мужество, храбрость и героизм сербских заговорщиков — Конович все больше заводился, и Фаберу, несмотря на жару, вдруг стало холодно. Он тихо сказал Сиодмэку по-английски:

— В Сараево все счастливы, так считается. И как долго это еще может продлиться? До тех пор, пока здесь есть Тито и этот социализм. А если Тито умрет и социализм рухнет?

— Да, — сказал Сиодмэк, — я тоже был однажды счастлив — в Берлине.

10

При осуществлении этого убийства все пошло вкривь и вкось, так представлялось дело после объяснений хранителя музея.

— …Итак, Грабец сразу выбыл из строя… Наборщик Неделько Кабринович бросил бомбу в машину наследника престола, автомобиль венской фирмы «Греф и Штифт». Наследник Франц Фердинанд с плюмажем на огромном кивере сидел в салоне открытого автомобиля, рядом с ним Софи, его супруга, вся в белом, в огромной белой шляпе. Адъютант наследника был ранен и немедленно доставлен в больницу… Видите, вот здесь рисунки и фото свидетелей с места происшествия! Кровь, оборванные телеграфные провода, разбитые окна, испуганные люди, растерянные люди… Кабринович… пожалуйста, немного медленнее, господин Конович! — Мира вытерла лоб маленьким платочком. Неохотно историк заставил себя говорить медленнее. Мира перевела, что рано утром 28 июня Кабринович пошел к фотографу, потому как обнаружил, что у него нет ни одной хорошей фотографии.

— Вот она, — сказала Мира и указала на фотографию, предъявленную Коновичем.

— Она была сделана утром двадцать восьмого июня тысяча девятьсот четырнадцатого года. Кабринович, наверное, был бы доволен. Но это фото увидеть ему не пришлось.

— Сахар, — восторгался Сиодмэк, — чистый сахар!

— Бросив бомбу, он прыгнул в реку Милячку. Он хотел умереть, прежде чем его схватят, он проглотил яд. Ему было девятнадцать лет. Трое молодых людей, совершивших покушение, были не старше двадцати лет. Все, что они совершили, они совершили ради отечества, — сказал господин Конович.

Ясно, подумал Фабер, внезапно рассвирепев. Ради отечества. Всегда ради отечества! Сладостно и достойно умереть за отечество. Dulce et decorum est pro patria mori. На латыни дерьмовые учителя все еще осмеливаются преподносить это своим ученикам, патриоты всех стран, такие как этот Конович. Дать бы пару раз по морде…

— …но яд разложился и не подействовал, — сказала Мира, поспевая за историком.

— Они вытащили его из реки, избили до полусмерти и бросили в тюрьму… Посмотрите на эти рисунки и фотографии!

В старом здании музея было невыносимо жарко.

— Все это случилось уже на пути наследника в ратушу на прием. Австрийские офицеры заклинали Франца Фердинанда не ехать обратно через Аппелькай. Но он настоял на этом. Он хотел заехать в госпиталь к своему раненому адъютанту. Итак, это был решающий момент: на углу Шиллерэке у магазина деликатесов свернуть с Аппелькая и через мост ехать прямо к резиденции или свернуть направо в город, где на Франц-Йозеф-штрассе стояли в ожидании жители города — вот, вы видите все эти рисунки и фото — или дальше прямо к госпиталю.

Наследник настоял на своем: вниз по Аппелькаю к госпиталю. Все произошло очень быстро. Автоконвой тронулся. Уже доехали до рокового угла.

— …здесь поворот, вот — снимки! — первая машина поворачивает направо к городу, водитель второй машины одновременно забирает вправо, то есть нарушает действующие тогда правила левостороннего движения. Он не вписывается в поворот и оказывается слишком близко к правому тротуару. Там стоит Принцип. Но как раз во второй машине сидит наследник. Генерал Потиорек из группы сопровождения кричит водителю, что тот движется неправильно. Здесь и здесь зарисовки свидетелей! Водитель пугается, останавливается, чтобы сдать назад. При всеобщем волнении полиция буквально прижимает Принципа к машине, и он стреляет!

В музее хранилась дюжина рисунков и картин, изображающих эту сцену. Принцип с оружием, офицеры на передних сиденьях открытых машин, Софи в огромной белой шляпе и рядом с ней Франц Фердинанд с большими усами и большим кивером, все в абсолютном ужасе, женщина в белом уже сражена, за спиной Принципа ясно виден человек в феске.

— Наследник шептал своей жене: «Не умирай, не умирай, пожалуйста, Софи!», а его мундир в это время пропитывался кровью. Но Софи была уже мертва. Об этом рассказывал позднее генерал Потиорек, — переводила Мира. — Франц Фердинанд рухнул над телом жены.

— Генерал Потиорек умолял его сказать что-нибудь. Он сказал: «Это — ничего». И тут его жизнь оборвалась. В этот момент… пожалуйста, медленнее, господин Конович!..в этот момент у Принципа из кармана выпала бомба. Все отпрянули назад. Он стоял один с выражением безграничного удовлетворения и удивительного спокойствия на лице. Наверное, он думал: сейчас бомба взорвется, сейчас я умру. Но бомба не взорвалась. Она немного покачалась, слабо подымила — и осталась лежать на мостовой.

— Great, just great![12] — в восторге простонал Сиодмэк.

— Как уже было упомянуто, ни одному из трех героев еще не исполнилось двадцати лет. Ни один не мог быть повешен. И ни один из них не был повешен. Но все трое закончили свою жизнь в тюрьме, двадцать лет тюрьмы. Гаврило Принцип умер быстро в одиночной камере, от туберкулеза костей и недоедания.

Снимки, снимки, снимки…

И снова Мира неустанно переводит своим мягким голосом:

— Вот это — друзья Кабриновича. Принцип был одиночкой, у него не было друзей. Здесь вы видите, как после убийства разрушают магазины сербских торговцев в Сараево, а их домашний скарб выбрасывают на улицу. Эти сербы были повешены австрийскими офицерами, они были связаны с заговорщиками. Много людей было повешено…

— Да, да, да, — сказал Сиодмэк. — Все прекрасно, все великолепно, все драматично, действие, действие, действие — но где же девушка?

Конович поинтересовался у Миры, что сказал Сиодмэк. Она объяснила. Он медлил с ответом, но потом ответил смущенно и одновременно разгневанно.

— Что он говорит? — спросил Сиодмэк.

— Он никогда не допустит, чтобы здесь снимался американский кич.

— Но, но, в чем дело? — Сиодмэк решил действовать мягко. — Нам дьявольски не повезло: есть хорошая история, где тайные агенты, генералы, убитый наследник престола, suspence and crime,[13] совершившие покушение — прошу прощения, я имел в виду, конечно, героев, но одни парни и кроме убитой Софи ни одной женщины! Нам нужна любовная пара!

Мира перевела. Конович выглядел недовольным.

— Он говорит, что должен быть создан фильм о национальном величии. Здесь не нужно никакой любви.

Сиодмэк заговорил очень серьезно:

— Всем людям нужна любовь. Они имеют на это право… Скажите ему, пожалуйста, Мира, об этом.

Она перевела. Хранитель музея заговорил.

— Что случилось?

— Он говорит, что у Принципа была любовь. Большая любовь.

— There you are, — проворчал Сиодмэк. — И что? Господин Конович боится, что большая любовь нанесет ущерб героическому образу господина Принципа?

— Мы не должны с ним так обращаться. То, что вы сейчас сказали, Роберт, я не буду переводить. Господин Конович покажет нам фотографию этой девушки.

— Почему он не сделал этого сразу? — ворчал Сиодмэк. — Fuck him![14]

— Роберт! — сказал Фабер.

— Что, малыш?

— Shut up![15]

В углу другого зала висели фотографии Принципа и очень красивой девушки с темными волосами и темными глазами. Фаберу она показалась похожей на Миру.

— Господин Конович говорит, — перевела Мира, — что эту девушку звали Елена Голанк. Сейчас ее зовут Елена Добрович, потому что она вышла замуж. Она родилась в Сараево в тысяча восемьсот девяносто втором году…

— Девяносто втором… — Сиодмэк быстро подсчитал. — Сейчас у нас пятьдесят третий. Итак, ей шестьдесят один год — совсем юное создание! Где она живет? Спросите господина Коновича, дарлинг! И пусть он не боится. Мы не причиним вреда его герою… — нет, не говорите этого! Только адрес, пожалуйста!

Мира спросила. Историк был смущен. Он долго молчал. Затем сбивчиво заговорил.

— Господин Конович сомневается: Елена очень замкнутая женщина. Уже несколько лет она не появляется в городе. Визит может оказаться неприятным.

— Для кого? — спросил Сиодмэк. — Для него? Для нее? Для нас?

— Он говорит, для вас и для нее. Почему вы не оставите Елену в покое? Она так много пережила. Зачем спрашивать ее теперь о Принципе и о ее любви к нему? За это время прошло две войны. Страдание за страданием. И для Елены тоже. Зачем нужно обязательно ее расспрашивать?

— Потому что нам нужна ее история, поэтому.

— Господин Конович говорит, что это трагическая история.

— Все настоящие любовные истории трагичны. Что с ним? — Сиодмэк посмотрел на Фабера. — Вы понимаете, почему этот son of a bitch[16] не хочет, чтобы мы поехали к этой девушке?

— Может быть, у него есть веские причины…

— Ах, послушай, черт возьми, какие веские причины! Теперь еще вы начинаете! — Мире Сиодмэк сказал: — В разговоре с Еленой мы будем вполне тактичны и осторожны, я это обещаю. Но ведь в тысячу раз лучше услышать об этой большой любви из ее уст, а не из его. Пожалуйста, адрес, сделайте одолжение…

Конович отвернулся. Фабер смотрел на него с любопытством. Что происходит в душе этого человека?

Затем историк что-то сказал.

— Елена живет недалеко от Илидцы, — объяснила Мира. — Я знаю, где это.

— Чудесно! Спросите у дорогого господина Коновича, не одолжит ли он нам на время только для визита к Елене несколько фотографий? Мы тоже пожертвуем приличную сумму для музея.

Мира поговорила с хранителем.

— Он должен сначала спросить директора.

— Ну конечно же!

Историк исчез.

— Мы никогда не получим фото, — сказал Фабер.

— Мы их наверняка получим, — сказал Сиодмэк. — Я подарил директору для его дам шесть пар нейлоновых чулок и шесть тюбиков губной помады.

11

Перед домом в огороде работала маленькая полная женщина. В саду в диком беспорядке росли анемоны, первые красные, белые и желтые розы, пурпурно-красные яснотки, львиный зев, лилии, тысячелистник и валериана. Рядом с большим крестьянским домом был виден хлев, а за ним пастбище, на котором паслись козы. В отдельном загоне двора хрюкали несколько свиней. На лужайке кудахтали удивительно крупные пестрые куры.

Они приехали на старом «опеле» студии «Босна-фильм». Фабер за рулем, Мира рядом, на заднем сиденье Сиодмэк. Они открыли все окна, и горячий ветер обвевал их лица и трепал волосы. В этих местах среди лугов и пастбищ было много хуторов, на горизонте виднелись темные леса. За ними поднималась высокая гора. Поблизости мычали коровы. Маленький лохматый пес с лаем мчался через огород.

Мира громко позвала Елену по имени. Полная маленькая женщина подняла голову. Она поняла, что Мира просит ее подойти к изгороди. Елена поднялась, уперла руки в бока и, охая, распрямилась. Ей было тяжело, это причиняло боль. Ходьба тоже, она прихрамывала. Елена не носила ни чулок, ни обуви, только грязный фартук поверх черного рабочего халата и косо повязанный платок на седых волосах. Кожа лица была грубой, глаза как щелки, и ни одного зуба во рту. Маленький пес заливался лаем, как бешеный.

Елена прикрикнула на него, и он замолчал. Маленькая женщина подошла к изгороди и внимательно, но в то же время дружелюбно стала рассматривать своих гостей. Мира представилась сама и представила мужчин. Фабер и Сиодмэк поклонились. Елена что-то произнесла.

— Она говорит: бог да сохранит и защитит нас на всех наших путях.

— Какой бог? — спросил Сиодмэк.

— Shut up, — сказал Фабер.

— Но послушай, дружище, здесь молятся по крайней мере трем различным богам. Хорошо, забудем это. Бог да сохранит и защитит и Елену на всех ее путях. Скажите ей это, дорогая.

Мира перевела.

Старая женщина кивнула и улыбнулась своим беззубым ртом. После этого она долго говорила с Мирой, которая наконец перевела:

— Я сказала, что мы снимаем фильм об убийстве в Сараево с Принципом в главной роли и, естественно, с ней, его большой любовью. А она на это ответила: это не выйдет. «Почему не выйдет?» — спросила я ее. И она сказала: потому что между ней и Принципом никогда не было большой любви. Не было даже маленькой. Я ей сказала, что рассказал нам господин Конович, а она ответила, что не знает этого господина, но если он историк и работает в музее, то, конечно, он знает намного больше, чем она. Она просто глупая старая крестьянка, которая никогда не любила Принципа, и он ее тоже никогда не любил, иначе она бы это знала и помнила. Но она не помнит.

— Вообще ни о чем?

— Вообще ни о чем, говорит она.

— Гаврило Принцип, великий национальный герой, благородный борец за свободу и справедливость? — сказал Сиодмэк. — Необыкновенный человек, который убил наследника австро-венгерского престола и его почитаемую супругу — она не помнит о нем?

— Она говорит, разумеется, она помнит Гаврило Принципа, кто его не помнит. Но помнит, конечно, очень слабо, ведь прошло столько времени. Она знала его прежде, чем он стал героем. Они вместе совершали прогулки, было такое дело. Но она не может вспомнить даже его лицо. Все как будто скрыто пеленой дыма, — говорит она. Так много прошло лет. Она старая женщина. Так много всего произошло, чтобы что-то запомнить. «А большую любовь?» — спросила я ее.

— Ну, и?

— Она сказала: наверное, это правда, но она не помнит никакой большой любви. Она все время это повторяет. Никакой большой любви к Принципу. Ей просто не о чем вспомнить, и поэтому она убеждена, что такой любви никогда не было и господин Конович ошибается.

— For Christ’s sake,[17] — сказал Сиодмэк. И жалобно добавил: — У меня нет больше нейлоновых чулок и губной помады!

— Они бы не помогли, — сказала Мира.

— Всегда помогают, — возразил Сиодмэк. — Вы же видели, как мы получили фото. Скажите ей, она должна постараться и тогда вспомнит. Мы вернемся и принесем подарки. А если она хочет денег…

— Это я не буду переводить, — сказала Мира. — Этим мы оскорбим ее.

— Тогда принесите фото, милая!

Мира побежала к машине, достала снимки и показала их старой женщине. Та долго почесывала икры ног, поила кур и только потом заговорила с Мирой.

— Она говорит: да, конечно, это — Принцип. Теперь, когда она видит фото, она вспоминает, как он выглядел. А девушка — это она сама, признает фрау Добрович. Она себя узнала по маленькому родимому пятну на плече. — Толстая женщина улыбалась с извиняющимся видом и показывала Сиодмэку свое левое плечо с морщинистой кожей.

— Она говорит: видите, вот это родимое пятно!

— Потрясающе! — сказал Сиодмэк. — Идем дальше.

— Дальше мы не идем, — сказала Мира.

Все это время Мира чувствовала себя стесненно, и ее подавленность была заметна.

— Фрау Добрович говорит, она с удовольствием оказала бы господам услугу, но ничего не выйдет. Она больше просто ничего не может вспомнить. Да, она знала Принципа. Может быть даже, что она подарила ему когда-нибудь поцелуй. Но какое это имеет значение? Как много мужчин получают поцелуи, не придавая этому никакого значения. Она действительно не может больше вспомнить ничего, связанного с Принципом. Она спрашивает, не зайдем ли мы в дом выпить холодного молока в такую жару. Мы оказали бы ей честь.

— Нет, никакого молока, в дом не пойдем, — сказал Сиодмэк. — Итак, забыто, все забыто. Правда, дарлинг?

— Все забыто, — сказала Мира. — Да, Роберт, совершенно забыто.

Совершенно забыто, подумал Фабер, и ему вдруг стало грустно. Мира, очевидно, думала о том же. Такая большая любовь, как утверждают в книгах, рассказывают в музее, а эта женщина ничего не может вспомнить, все забыла. Может, действительно, проходит время, и все забывается — боль и радость, ненависть и любовь?

Елена что-то сказала.

Мира перевела:

— У нее был мужчина, его звали Джорджо. Вот его она любила. Его она любит до сих пор. Он был в партизанах. Его убили немцы. Джорджо она помнит совершенно точно. Этот дом и хлев построил он с друзьями. Как она любила Джорджо! А Принципа? Нет. Ей жаль нас.

«Могла бы она вспомнить о Принципе, если бы она его ненавидела? — размышлял Фабер. — В наше время ненависть намного сильнее, чем любовь. Так и надо написать сценарий. Какой можно снять фильм, когда не только Елена, но и многие другие опрошенные свидетели покушения еще живы!»

— Теперь я понимаю, почему господин Конович так долго колебался, прежде чем назвать ее, — сказала очень серьезно Мира по-немецки. — Он сказал: она живет в полном уединении… Визит может быть ей неприятен. Видимо, господин Конович знал, что она не может уже помнить Принципа и эту большую любовь, даже чуть-чуть… — Мира смотрела в пол. — Она не хочет доставлять нам неприятности или устраивать театр. Она на самом деле не может нам помочь даже при самом большом желании.

— О’кей, — сказал Сиодмэк, как всегда торопясь. — О’кей. Then let’s get the hall away from here. It’s too goddamn’ hot to stand around and talk shit.[18]

Мира снова заговорила с Еленой. Она, наверное, извинялась за причиненное беспокойство, а маленькая полная женщина с беззубым ртом, конечно же, уверяла ее, что это пустяки. Потом она побежала в дом.

— Что дальше? — спросил Фабер.

— Мы должны минутку подождать.

Елена вернулась. Она принесла большую корзину с блестящей красной вишней и подала ее Мире через забор.

— Она сказала, что это для меня. И пусть Бог будет с нами на всех наших путях.

— И на всех ваших путях тоже, — сказал Фабер. Мира перевела это Елене.

Они пожали ей руку, пес снова залаял, куры закудахтали. Когда они отъезжали, старая женщина долго махала им вслед, и они махали ей в ответ, пока Фабер не въехал на кучу песка на полевой дороге, после чего Елена со своими животными и ее дом исчезли в облаке пыли, словно сработала диафрагма при съемке.

Некоторое время они ехали молча. Ветер, продувающий машину, стал еще горячее.

— А теперь? — спросила Мира.

— Что — «а теперь», sweetheart?[19] — спросил Сиодмэк.

— Что мы будем делать теперь?

— Ничего, справимся. Роберт напишет потрясающую любовную историю. Елена и Гаврило. Самая большая любовь на свете.

— Но Елена же говорит, что любви никогда не было, — запротестовала Мира. Корзину с вишнями она держала на коленях.

— So what’,[20] — сказал Роберт Сиодмэк. — Не будьте дурехой, милая. Сейчас у нас тысяча девятьсот пятьдесят третий год, и старушка не вспоминает больше о Принципе и о том, как безмерна была ее любовь к нему тогда, в четырнадцатом году, тридцать восемь лет назад, нет, тридцать девять лет. Действие нашего фильма происходит в четырнадцатом году. Вы забыли об этом! И Роберт сочинит такую love story,[21] что все поверят и будут плакать об этой необыкновенной, чудесной любви, которая пережила смерть и будет жить вечно.

«Мира и я, наша любовь в 1953 году, сорок один год назад, — думал Фабер в Вене у постели смертельно больного Горана. — И я, так же как Елена, совершенно забыл эту любовь. Я уже не помнил лица Миры. Только когда увидел здесь на ночном столике фото, вспомнил, очень многое вспомнил. У нас с Мирой был ребенок, а я не знал об этом. Дочь Надя. Снайперы убили ее и ее мужа. Ее сын Горан лежит передо мной. Как мы снова встретимся с Мирой? Как это будет?»

Когда они возвращались в Сараево жарким майским полднем, он молчал. Они отвезли Миру домой. Она жила в новом доме, недалеко от отеля «Европа».

— Когда я буду вам нужна? — спросила она, когда машина остановилась.

— Сейчас слишком жарко, — сказал Сиодмэк. — Сейчас пожилые люди должны отдыхать. И вы, молодые, тоже. Не менее двух часов. Мира, дарлинг, не могли бы мы попросить вас прийти около шести часов выпить с нами чаю и до ужина еще погулять по Корсо?

Фабер и Сиодмэк уже были несколько раз на Корсо, широкой улице, по которой ежевечерне совершали прогулки множество людей — друзья, любовные пары, праздношатающиеся.

— Это очень любезно с вашей стороны, Роберт, — сказала она тихо, — но мне хотелось бы побыть одной. Это было… немного утомительно для первого дня. Вы не будете на меня сердиться? Нет?

— Глупости, как мы можем сердиться, — сказал Сиодмэк и поцеловал ее в затылок. — Тогда завтра утром к завтраку. Спокойного сна, дарлинг!

— Вы очень милы.

— Я неотразим, — заявил Сиодмэк.

Фабер вышел из машины, помог Мире отнести корзину с вишней. Перед входом в дом он сказал:

— Мира, пожалуйста, приходите.

— Нет, — сказала она, — я действительно хочу побыть одна, Роберт. Мне стало грустно после этой поездки.

— Я знаю, — сказал Фабер. — Я знаю, о чем вы подумали и что почувствовали. Я подумал и почувствовал то же самое. Именно поэтому я и прошу вас — приходите!

— Пожалуйста, Роберт, не надо меня просить!

— Как только я вас увидел…

— Нет! Не продолжайте! Я знаю, Роберт, — сказала она и посмотрела на него. Ее глаза показались ему огромными. — Нам обоим грустно. Завтра печаль пройдет. Завтра я охотно встречусь с вами, Роберт. Мы так хорошо понимаем друг друга. Вы поймете и это, не так ли?

Фабер молча взглянул на нее, кивнул и отступил в сторону. Он видел, как она открыла дверь, подождал, пока дверь за ней не закрылась, потом вернулся к машине, и они со Сиодмэком поехали в отель.

Он спал глубоким и безмятежным сном в большой прохладной комнате. Около шести вечера проснулся, принял душ, оделся и пошел в бар. Стеклянные двери бара были распахнуты настежь. Садилось кроваво-красное солнце. Сиодмэк сидел в углу, перед ним стоял стакан.

— Это не чай, — сказал Фабер.

— Это джин-тоник. Выпейте тоже. Нет ничего лучше после такого жаркого дня.

Разумеется, Фабер тоже выпил джин с тоником, потом они вместе выпили по второму, и вдруг Сиодмэк произнес:

— Вы счастливчик!

— Что случилось?

— Поглядите-ка, — сказал Сиодмэк и поднялся с улыбкой.

Фабер обернулся.

В бар вошла Мира. Она тоже улыбнулась и направилась к ним. На ней было поблескивающее серое платье и серые туфли.

— Итак, — сказал Сиодмэк.

— Что «итак»? — Фабер тоже поднялся.

— У вас глаза есть?

Только теперь Фабер увидел, что Мира воспользовалась нейлоновыми чулками и губной помадой от Сиодмэка. Она подошла к столу, и Сиодмэк сказал:

— Сказочная дама все же оказывает нам честь!

Фабер ничего не сказал. Он смотрел на Миру и чувствовал, как бьется его сердце. Оно билось сильно и учащенно.

Глава третья

1

Открылась дверь в палату Горана. Вошел Белл. Он сел на свободную кровать, подпер голову руками и молча уставился на пол. Фабер сидел неподвижно. Было слышно лишь тяжелое дыхание Горана.

Наконец Белл поднял голову.

— Стефан умер, — сказал он. — Я отвез отца в гостиницу, дал ему снотворное, теперь он поспит…

Белл смотрел словно в пустоту.

— Катастрофа, — сказал он. — Смерть ребенка всегда катастрофа. Для родителей, для всех, кто боролся за его жизнь, — для врачей, психологов, сестер, сиделок, духовника. Всегда особая, неповторимая катастрофа. Тотальная капитуляция. Никто не может сделать больше, чем сделали мы. Но мы все еще так мало знаем…

Он устало поднялся, подошел к монитору, проверил сердечный ритм, давление, пульс, нажав несколько клавиш, затем повернулся к Фаберу, медленно возвращавшемуся к действительности из пучины воспоминаний.

«Этот худой, измученный врач за несколько часов показал мне, как тесно связаны жизнь и умение сострадать», — с удивлением думал Фабер.

— Без изменений, — сказал Белл. — Мы должны подождать, пока не придет доктор Ромер. Она пока еще занята. По пути домой я завезу вас в Городскую больницу к фрау Мазин… да, да, само собой разумеется, господин Джордан.

— Перед этим вы говорили о трансплантации печени Горану, — сказал Фабер.

— Трансплантация печени Горану, да, — ответил Белл. — Ему была нужна новая печень, срочно. Мой друг Томас Меервальд, хирург городской больницы, был того же мнения. Мы позвонили в «Евротрансплант» в Лейден, это централизованный банк трансплантантов для Европы…

— Я слышал об этом.

— …Мы передали данные Горана и затребовали для него печень. «Евротрансплант» поставил его первым в списке, поскольку жизнь его была под большой угрозой. Конечно, в результате другие, которым срочно нужна печень, должны были подождать. Это ожидание ужасно. Оно может длиться месяцы, годы. Горану становилось все хуже и хуже. Он лежал здесь, в реанимации. Наконец позвонили из «Евротранспланта» — через четыре месяца после его поступления в госпиталь. Печень для Горана взяли от умершей в Риме девочки. Горан был немедленно переведен в Городскую больницу. Мой друг Меервальд со своей операционной бригадой летал в Рим, чтобы привезти печень.

— Ваш друг удалял печень?

— Да. Тогда в любом случае забор и трансплантацию органа проводил один и тот же хирург. Обе операции осуществлялись одной операционной бригадой. В настоящее время в большинстве случаев одна бригада летит для забора органа и привозит его хирургу, который трансплантирует орган со своей бригадой.

— Вы говорили об умершей в Риме девочке, — сказал Фабер. — Как… я имею в виду — когда человек считается умершим по вашим правилам, инструкциям или как это можно назвать? Когда дозволено забирать у человека органы?

— Это было и по-прежнему остается очень спорным вопросом, — сказал Белл. — В смерти все люди равны — так было тысячелетиями. Двадцать пять лет назад этот закон перестал действовать. Двадцать пять лет назад, когда появились умершие от гибели головного мозга, умершие сердечники, умершие от полной гибели головного мозга, умершие от частичной гибели головного мозга и анэнцефалы. Анэнцефалы — это младенцы с врожденным уродством мозга: их головной мозг отстает в развитии, часто совсем отсутствует. Врачи, теологи и философы спорят, когда человека можно назвать умершим. Прежде считалось: легкие, сердце и головной мозг могут жить только совместно. Если отсутствует один из этих органов, почти мгновенно рушится сложное взаимодействие других органов. С тех пор как смертельно больных людей стали переводить на искусственное дыхание, каждый орган может умирать в одиночку. Смерть органов происходит порознь. Умирание может длиться дни, недели, месяцы. Все это сложно и равным образом жутко; так называемые мертвые, к примеру, иногда рожают детей. Определение жизни и смерти стало делом экспертов. Если речь идет о доноре, эксперты путем строго регламентированных процедур констатируют три признака наступления смерти: кома, остановка дыхания и исчезновение основных мозговых рефлексов. Если факт смерти установлен, начинает действовать особая отрасль интенсивной медицины, поддержание в соответствующей форме доноров. Интенсивная медицина для мертвых! Для забора органов донор отключается от машин, поддерживавших в нем жизнь, и тогда к работе приступают хирурги. Так было и с девочкой из Рима, у которой взяли печень Меервальд и его бригада. С печенью они полетели назад, в Вену…

Хотя печень Горана практически стала бесполезной, она все еще выполняла определенные функции лучше, чем любая машина. Поэтому Меервальд не стал ее удалять сразу. Он должен был сначала посмотреть, «подходит» ли новая печень. Она могла оказаться меньше, чем старая, но это не страшно. Она бы подросла. Но она ни в коем случае не должна была быть больше. Иногда хирурги вырезали слишком большие печени. Результат всегда был удручающий.

Я ассистировал Меервальду, — продолжал Белл. — Главной фигурой в его бригаде был анестезиолог. На нем была самая большая ответственность. Он мог бы в последний момент отменить операцию, так как Горан тогда как раз перенес инфекцию с высокой температурой. Но анестезиолог сказал, что инфекция уже достаточно подавлена и можно рискнуть с трансплантацией. Господин и госпожа Рубик, родители Горана, ожидали в одном из помещений для родственников. Я сказал им, что операция может продлиться от шести до двадцати пяти часов, в зависимости от возможных осложнений…

Через печень проходит огромное количество крови. При зажиме даже на короткое время Arteria hepatica communis, через которую в печень поступает обогащенная кислородом кровь, и воротной вены, которая снабжает печень питательными веществами, происходит нарушение кровообращения. При этом страдает общее кровоснабжение тела.

По этой причине Меервальд сделал байпас (обвод) между шейной веной и бедренной веной. Байпас должен был направлять кровь из нижних частей тела прямо к сердцу. Только это заняло почти два часа. Вы подумайте: ведь тогда у нас еще было мало опыта в трансплантации печени. Поэтому и была применена эта мера предосторожности. Между тем печень умершей девочки плавала в чаше из нержавеющей стали, словно блестящая серая устрица. У нее был нужный размер… Самая трудная часть трансплантации печени — это удаление больного органа. При этом в любой момент может произойти огромная потеря крови… В настоящее время мы имеем пневматический инфузионный аппарат, который заменяет кровь с той же скоростью, с какой идут потери. Тогда, двенадцать лет назад, такого аппарата еще не было. При трансплантации печени в среднем одному пациенту переливали свыше пятнадцати литров крови. Мы держали наготове двадцать литров консервированной крови в аппарате, который один занимал целый угол операционного зала. Горану понадобилось только семь литров. За те девять часов, в течение которых длилась операция, никто из нас не покинул своего места. Горан ни секунды не был один. Все это было для нас еще не открытая страна! Сначала мы решились на три операции по трансплантации печени. Первый пациент умер уже на операционном столе. Горану и нам невероятно повезло. В конце концов новая печень начала пульсировать, как двенадцать часов назад она пульсировала в теле девочки из Рима, подключенной к машинам…

Горан вдруг вскрикнул:

— Бака! Бака! — Затем последовало еще несколько сербскохорватских слов.

Белл вскочил:

— Поглаживайте его, только нежно! И скажите ему, что вы здесь, с ним! Громко! Чтобы он вас слышал.

Фабер погладил Горана по плечам, рукам, пальцам.

— Я с тобой, Горан! — крикнул он. — Деда с тобой… твой деда. Все хорошо, Горан, все в порядке.

Мальчик уронил голову на грудь:

— Деда, — пробормотал он, — деда, хорошо… еще живы…

Его дыхание стало спокойнее. Он повернулся на бок.

— Теперь вы понимаете, почему я звонил вам в Биарриц и просил приехать? — спросил Белл.

Фабер кивнул.

«Я попал в туннель. И он становится все темнее и темнее. Выйду ли я когда-нибудь снова на свет? Как это все закончится? Закончится? — подумал он. — Это только началось!»

— Горан оставался в Городской больнице восемь недель. По условиям того времени его операция прошла лучше, чем у девяноста пяти процентов таких пациентов. Конечно, восстановление после замены органа иногда проходит тяжелее, чем конечная стадия самой болезни.

— В это время отторжение нового органа должно предотвращаться с помощью медикаментов? — спросил Фабер.

— Правильно! Кортизон, имурек, циклоспорин-А, все медикаменты, которые мы должны в этом случае давать, дают побочные эффекты, иногда ужасные. Страшнейшие боли в суставах и мышцах, головные боли, воспаления кожи, спутанность сознания вплоть до психических нарушений, галлюцинации, тошнота, длительная рвота, отсутствие аппетита, сильное дрожание пальцев рук; наблюдается рост волос на лице и на всем теле, повышение кровяного давления в результате нарушения функции почек — некоторые медикаменты для них чрезвычайно токсичны, так что пациенту приходится принимать и препараты для снижения давления; далее часто возникает разрастание десен, а также жжение в руках и ногах. Все это Горан испытал. В результате подавления иммунитета, следовательно, подавления защитной реакции он стал еще более подвержен различным инфекциям. Это был ад для бедного малыша. Месяцами он лежал у нас в стационаре. Тогда у нас еще не было гостиницы. Родители жили у родственников. Но после нескольких кризисов Горан все же справился с этим. — Белл с улыбкой посмотрел на неподвижно лежащего на кровати мальчика.

— А дальше? — спросил Фабер.

— А дальше он стал поправляться. Когда пациент с каждым днем чувствует себя лучше, как, например, маленькая Кристель, которую вы сегодня видели, он приходит в состояние эйфории, ощущает жизнь прекрасной, он полон счастья и радости. — Затем Белл тихо сказал: — И мы тоже радовались. У родителей Горана тогда были деньги. Они оплатили операцию и все лечение, — это очень дорого.

— Я могу…

— Нет! Не теперь! — сказал Белл. — Теперь мы еще не знаем, переживет ли Горан завтрашний день. Если его печень не удастся спасти, он… — Белл умолк.

— Необходима еще одна печень? — спросил Фабер. Туннель! Туннель!

— Нет, — сказал Белл еще раз. — Не заставляйте нас теперь думать об этом! Теперь все мы должны сделать все, чтобы не дать Горану умереть, поддержать в нем жизнь, и вы, господин Джордан, тоже!

«Натали, — подумал Фабер. — О Натали!»

— Полтора года Горан оставался тогда в Вене, — продолжил Белл. — Потом мы уже могли отпустить его домой со спокойной совестью. Мы договорились с больницей в Сараево и все время были в курсе дела. Врачи там точно знали, в каком состоянии находился Горан, какие средства он должен принимать и в какой дозировке. Мы регулярно отправляли медикаменты в Сараево, так как многого у них не было. Каждые три месяца, потом каждые шесть месяцев мальчик приезжал к нам с родителями, иногда только с матерью. Мы обследовали его со всей тщательностью. Он чувствовал себя великолепно. Он даже активно занимался спортом. Мы все были счастливы… — Белл опустил голову, снова уставился на пол и замолчал. В небольшом помещении было тихо, было слышно лишь неровное дыхание Горана.

— Потом… — сказал Белл, — потом началась эта проклятая война, которая все еще продолжается и продолжается. Некоторое время мы еще могли поддерживать связь с больницей и с Гораном. Врачи в Сараево говорили, что у него все хорошо. Он принимал все лекарства, являлся на все контрольные осмотры. Но с весны девяносто второго года Сараево оказался в блокаде, а с апреля оборвалась всякая связь. Мы видели по телевизору, как бомбят и расстреливают город. Что происходило в больницах, переполненных тяжелоранеными, умирающими и детьми? Ничего нельзя было передать — ни письма, ни лекарства, ни факса. К нам пробивались только радиолюбители с просьбами о помощи. Тогда я прочел слова Иво Андрича, единственного югославского лауреата Нобелевской премии, которые он вкладывает в уста одного родившегося в Сараеве австрийца. Я знаю эти слова наизусть: «Если бы ненависть была признана болезнью, ученым следовало бы приехать в Боснию для ее изучения».

И снова стало тихо в палате. Наконец Фабер спросил:

— Когда Горан был доставлен к вам транспортом ООН, он был в этом ужасном состоянии из-за того, что врачи в Сараево не могли больше обеспечить его медикаментами?

— Они должны были, по меньшей мере, иметь важнейшие медикаменты. Кроме того, после последнего обследования мы дали Горану с собой большой запас лекарств. Нет, причина не в этом.

— В чем же тогда?

— Мы еще не знаем этого, господин Джордан. Сначала мы должны постараться поддержать в Горане жизнь и продвинуться настолько, чтобы можно было провести биопсию! Под местным наркозом мы должны получить из ткани печени цилиндр длиной от одного до двух сантиметров. Может быть, патолог тогда скажет нам, что там случилось. Острую реакцию отторжения и связанное с этим ужасное состояние Горана могла вызвать и вирусная инфекция, такая как гепатит, цитомегалия и другие.

2

Постучали, и вошла светловолосая врач, которая утром принимала Фабера и выдала ему халат и именную табличку.

— Вот и я наконец, — сказала Юдифь Ромер. — Извини, Мартин! — Затем она поздоровалась с Фабером.

— Как дела у Курти? — спросил Белл.

— Он успокоился, — сказала врач. — Из-за отца нам пришлось все же вызывать полицию. Мать теперь в гостинице.

Она объяснила Фаберу:

— Эта мама привезла к нам трехлетнего малыша. Лейкемия. Она живет отдельно от мужа. Он — хронический алкоголик без работы, постоянно избивал жену и ребенка. Он прознал, что мать привезла к нам Курти, объявился здесь и потребовал, чтобы оба ушли с ним. Совершенно пьяный. Снова избил жену. Ребенок забрался под кровать и кричал от страха. Санитары попытались защитить обоих. Отец поранил одного из них. Все отделение в панике. Оставалось только вызвать полицию. Его забрали. Теперь ему запрещено сюда являться. Уже подключился попечительский суд. При ускоренном рассмотрении дела за матерью будут признаны исключительные родительские права. Все это очень печально, но что нам делать? В первую очередь мы должны защитить ребенка, не так ли?

— Несомненно, — сказал Фабер.

«Кто имеет право опеки над Гораном? Мира? А если с Мирой что-нибудь случится? Тогда на очереди — я? Туннель!»

— Ко всем прочим проблемам у нас, к сожалению, добавляются и такие, — сказал Белл.

Юдифь Ромер обследовала Горана.

— Сон глубокий, — сказала она. — Состояние без изменений. Отправляйся, наконец, домой, Мартин! Я останусь здесь, пока не придет сестра ночной смены. Потом я еще должна заняться лабораторными анализами. Итак, до завтра!

Фабер сказал Горану:

— Завтра деда снова придет.

Мальчик не реагировал.

— Вы должны говорить громко!

Фабер повторил фразу очень громко. Горан лежал неподвижно.

— Он сейчас не слышит ничего и никого, — сказал Белл. — Спокойной ночи, Юдифь.

— Спокойной ночи, Мартин! И вам спокойной ночи, господин Джордан, — сказала врач.

Фабер кивнул.

«Записать, — думал он. — Если бы я мог все записать, если бы только я мог еще писать!»

Он пошел за Беллом. В коридорах, как и утром, стояли женщины и посетители, ожидавшие, когда врачи сообщат им результаты последнего обследования их детей. Большинство из них стояли тихо, неподвижно. От них исходила великая печаль. Близко к окну прислонился мужчина, по щекам которого бежали слезы. Одна из врачей только что сказала ему: …of course we have to perform the transplantation, but his heart is still not o’kay, so we have to wait. You — and we — just have to accept this, please understand.[22]

3

Люди, люди, люди. Гонка, давка, спешка. Машины, много машин. Переполненные трамваи. Скрежет металла, стук моторов, гул голосов. Велосипеды, грузовики. Вой сирены пролетающей мимо полицейской патрульной машины с радиотелефоном. При оживленном вечернем движении Белл вел свою машину осторожно. Фабер сидел рядом с врачом. Он чувствовал нарастающее беспокойство. Тот мир, в котором началась его жизнь семьдесят лет назад, вдруг показался ему таким чужим, а «параллельный мир» за стенами Детского госпиталя Св. Марии за один день стал близким. Белл опустил окно автомобиля. Фабера окутал запах бензина и теплый воздух. Он чувствовал себя совершенно обессиленным и одновременно лихорадочно возбужденным. Машина постояла перед светофором на перекрестке, затем свернула на другую, более широкую улицу, и возбуждение отпустило Фабера, но усталость давала знать себя все больше. Прошлой ночью он почти не спал, прилетел из Биаррица в Вену и выдержал сегодняшний день со всеми его потрясениями. Он не спал, как обычно, два часа после обеда, со времени завтрака в отеле он съел один бутерброд, правда, и аппетита не было никакого. Усталость нарастала с каждой минутой.

«Итак, теперь в Городскую больницу, к Мире. — Он боялся этого свидания после сорока одного года разлуки. — Но должен я слово держать, — думал он, преисполненный сострадания, — и долгие мили пройти, прежде чем уснуть».

Он не имел представления, где они находятся, он уже плохо ориентировался в Вене. Это усиливало его беспокойство.

— Мы едем по Берингер Гюртель, — сказал Белл. Он успел принять душ и переодеться и был сейчас в синих джинсах, открытой рубашке с короткими рукавами и удобных открытых сандалиях. — Сейчас будет Городская больница. Если от госпиталя идти пешком, дорога короче. Вход в больницу с Лацаретенгассе. Максимум десять минут ходу.

Белл уже свернул к Центральной городской больнице — высотному зданию с многочисленными небольшими постройками вокруг. Белл проехал проходную, и машина заскользила вверх по широкому пандусу, на котором стояли машины «скорой помощи» и отдельно много машин такси.

— Здесь, наверху, могут стоять только машины «скорой» и спасательной службы, там — только такси, — сказал Белл. Они подъехали к подземному гаражу и спустились по винтовой дороге на три этажа. На третьей парковочной площадке были свободные места, и Белл поставил машину здесь.

— Здесь есть лифты. Я провожу вас до палаты фрау Мазин. Сразу здесь ни один человек не сориентируется.

Фабер продолжал сидеть.

— Одну минутку, пожалуйста, — сказал он. — Я совершенно измотан. Не сердитесь.

— Сердиться? Ну что вы! Если вам тяжело, я лучше отвезу вас в отель.

— Нет, сейчас справлюсь. — Фабер тяжело дышал.

«Старый человек, — думал он, — устал до смерти, полный капут. Никуда больше не гожусь».

Он посмотрел на Белла.

— Как… — начал он. — Нет, простите!

— Что вы хотели сказать?

— Мне не хотелось бы быть бестактным!

— Это вам не грозит. Так что же?

— Я пробыл с вами вместе один день, — сказал Фабер. — Вы сказали, что работаете в Детском госпитале уже пятнадцать лет. Пятнадцать лет побед над смертью, но и пятнадцать лет поражений и катастроф. Как один человек может это выдержать?

Мимо них проезжали машины. Гудели огромные вытяжные вентиляторы, которые подавали в гараж свежий воздух.

— Часто бывает тяжело, — сказал Белл, — признаюсь. Многие мои коллеги, сестры, санитары за пятнадцать лет оставили эту работу. Они не выдержали. Они сгорели. Burn-out[23] — это выражение, которое у нас часто употребляется. Так далеко, конечно, не должно заходить, надо сказать, что люди, которые счастливы в семейной жизни, переносят все это легче.

— Вы женаты?

— Да. Очень счастливо. У меня двое детей. Трехлетняя дочь и девятилетний сын. Моя жена работает в Федеральном статистическом ведомстве. Домашняя работница присматривает за детьми, пока мы не вернемся домой, — во всяком случае, пока моя жена не вернется. Я ведь никогда не знаю, как пройдет мой день и моя ночь.

— А когда вы приходите домой? Я не могу себе представить, чтобы вы могли полностью отключиться, забыть, что произошло в больнице или произойдет.

— Нет, — сказал Белл, — этого не может никто. Burn-out-случаи (случаи «сгорания» людей на работе) были с людьми, которые никогда не могли думать о чем-нибудь другом, которые даже во сне продолжали работать. — Мимо них с бешеной скоростью промчался красный спортивный автомобиль.

— Вот болван! — сказал Белл.

— Итак, когда вы приходите домой… — снова начал Фабер.

— Сначала снова под душ. Переодеваюсь во что-нибудь другое. Потом — виски, без него иногда не обойтись. Но не каждый же день в госпитале такой ад. И тогда можно подумать о каникулах…

— И выходных днях?

— Два раза в месяц. У меня с женой очень хорошие отношения. Несмотря на всю загруженность, остается достаточно времени для нее и для детей. Я их очень люблю.

— Вы любите всех детей, — сказал Фабер.

— Да, это правда. Дети… это чудо. А вы? У вас есть дети, которые росли с вами, господин Джордан?

Фабер вышел из машины. Медленно они пошли к лифтам.

— Падчерица, — сказал Фабер. — Дочь моей жены Натали от первого брака. Верене было всего четыре года, когда я с ней познакомился. Я с ума сходил от любви к этой маленькой девочке… — он замолчал.

— Слишком много любви? — тихо спросил Белл.

— Я боялся, — Фабер почувствовал вдруг, как его обдала волна печали. — Все, что я чувствовал к Верене, все, что я для нее сделал, все это было слишком. Я избаловал ее, я ее испортил, — вздохнул он, но потом упрямо добавил: — Но я дал ей лучшее воспитание. Она должна была стать мадам Кюри, Лизой Мейтнер, Голдой Меир — по меньшей мере. Она, естественно, никем не стала. В этом большая доля моей вины. Сейчас она с мужем живет в Лос-Анджелесе. После смерти моей жены я ее больше никогда не видел и почти ничего о ней не слышал… Изредка звонок, ни одного письма… Когда она была маленькой, она хотела сохранить свою фамилию и не хотела быть удочеренной мною, позже уже я не хотел… Болтовня старого человека. Я прекращаю. Но ведь вы сами спросили, не так ли? Осталось только разочарование.

— Ясно, — сказал Белл.

— После этого я никогда больше не был связан с детьми, до… — Фабер запнулся, — …до сегодняшнего дня. Не то чтобы я их не любил, но…

— Вы уже в порядке, господин Джордан, — сказал Белл, — вам тяжело, но вы в порядке. Подумайте, какая жуткая у меня профессия. А знаете, моя жена страстно мне завидует.

— Завидует? — Фабер кашлянул. Белл шел слишком быстро. Фабер ни за что бы в этом не признался, но ему становилось все тяжелее дышать. Заболела грудь.

— Завидует мне. — Белл засмеялся. — Вы можете себе это представить: Федеральное статистическое ведомство! Компьютерные распечатки! Цифры, цифры, цифры! Но ты работаешь с людьми, говорит моя жена. И все хочет знать о моей работе, ей всегда мало. Конечно, это удобно, когда все, что меня мучает, можно выложить ей.

Они дошли до лифтов. Белл нажал на кнопку, через некоторое время открылся лифт. Они поднялись в главный холл, так как Фабер хотел купить цветы.

— Я очень счастлив с женой и детьми, — сказал Белл и после паузы тихо добавил: — А я только что проклинал свою профессию. Для себя я не могу представить жизни, более полной смысла.

4

Как только они вышли из лифта в холл, запищал пейджер, торчавший в нагрудном кармане рубашки Белла. Врач объяснил Фаберу: то, что в обиходе называют пищалкой, с помощью которой можно поддерживать радиосвязь, надлежит называть пейджером.

— Сейчас буду на месте! — Белл поспешил к телефонной кабине.

Фабер увидел в холле информационный стенд, окошки приема и выписки пациентов, почтовое отделение, банк, парикмахерскую, супермаркет, туристическое агентство, аптеку, ресторан, кафетерий, газетный киоск, книжный магазин и, разумеется, цветочный магазин. На стенах висели большие табло, которые давали информацию о множестве отделений, отделов, операционных залов, реанимационных отделений, лабораторий, лекционных залов и прочих подразделений, расположенных на этажах громадного здания.

Фабер не успел изучить и трети указателей, как раздался голос Белла:

— А вот и я!

Фабер обернулся:

— Это прямо марсианская клиника!

— Частично! Если мы посетим моего друга хирурга Меервальда, я вам все покажу. Вы хотели еще купить цветы.

У цветочного стенда Фабера с улыбкой встретила молодая миловидная женщина.

— Я хотел бы одну красную гвоздику, — сказал он.

— Только одну?

— Только одну. Не сердитесь, милая дама!

— Я вообще не умею сердиться, господин Фабер, — сказала цветочница. — Я дарю вам чудесную красную гвоздику, а вы даете мне автограф. Меня зовут Инга.

— Но я не Фабер, — автоматически сказал он.

— Fishing for compliments![24] Вы, конечно, Фабер! Роберт Фабер. Я читала ваши книги.

— А если я вам все же скажу, что я не…

— Перестаньте! — тихо сказал Белл. — Здесь это не имеет значения.

— О’кей, — сказал Фабер миловидной даме, — я просто болтал глупости.

— Ну, вот, — сказала цветочница и положила альбомчик для автографов на стойку.

Когда он расписался, Инга сказала:

— Спасибо, господин Фабер! — И протянула ему самую красивую красную гвоздику.

— Благодарю вас, милая Инга, — сказал он.

И оба засмеялись.

5

— Итак, — сказал молодой врач по фамилии Кальтофен, — мы детально обследовали фрау Мазин. Диагноз бесспорный — ТИА.

— Что это такое? — спросил Фабер.

— Сокращение — от «транзиторная ишемическая атака». Преходящее нарушение мозгового кровообращения. ТИА никогда нельзя сразу отличить от инсульта. И в случае с фрау Мазин это было невозможно. Мог быть и инфаркт. Возникла необходимость наблюдения и обследования в стационаре. ТИА может быть проявлением всего, что приводит к внезапному ухудшению мозгового кровообращения, — диабета, спазма сосудов, расширения вен на ногах. С помощью допплеровской сонографии мы исследовали сонную артерию, головные артерии. ТИА могут вызывать и душевные потрясения, нужда, лишения, страдания… Фрау Мазин ведь из Сараево?

— Да.

— Ну, там ТИА, должно быть, очень распространена — сказал молодой врач и испугался. — Простите, господин Джордан!

Они с Беллом стояли в коридоре женского терапевтического отделения на четырнадцатом этаже. Стены здесь были цвета морской волны. Белл сказал Фаберу, что в этом громадном здании каждый этаж выдержан в своем цвете. Отсюда были видны верхушки деревьев Венского леса, в которые погружалось красное раскаленное солнце. Его отблески падали на трех мужчин.

— Сейчас фрау Мазин делают вливание витаминов и физраствора. Естественно, она очень ослабла и должна быть защищена от любых волнений. — Кальтофен поднял руку, и тут же рука снова упала вниз. — Идиотская фраза! Ее внук тяжело болен, не так ли? А тут — защищать от волнений! Но ее нужно защищать, насколько это возможно, так как приступ может в любой момент повториться, и тогда… Но вы же приехали в Вену, чтобы помочь фрау Мазин, оградить ее, господин Джордан…

«О Натали! — подумал Фабер. — Я еле держусь на ногах. У меня все болит. Я — down and out.[25] And burn out too. Burn-out — с тех пор как я не могу больше писать. И теперь я должен пойти к Мире!»

— Да, — сказал он, — разумеется, я сделаю все, доктор Кальтофен.

При этом он думал: «Я уже стоял здесь в отделении городской больницы. В белом халате. С именной табличкой. И тогда меня называли Джордан, доктор Джордан. Это было после курса лечения от алкоголизма. Мой друг, спасший меня, хотел, чтобы я написал роман о психиатрах, и я проводил целые недели в неврологическом и психиатрическом отделениях больницы. Тогда здесь стояли только старые здания, которые были совсем ветхие. Психиатрическая клиника находилась в похожем на за́мок доме, выкрашенном в желтый цвет. Я мог ходить во все отделения. Мне разрешали даже наблюдать лечение электрошоком. Жил я тогда тоже в отеле «Империал». Я так старался, читал книги, слушал доклады, но дальше дело не шло. Время от времени я приезжал домой в Старнберг, где мы тогда жили. Натали и я. Вальдшмитштрассе, 148, большое бунгало с полностью застекленным фасадом. Однажды Натали прилетела в Вену к моему другу и сказала: «Пожалуйста, господин профессор, не требуйте этого от него! Скажите ему, что он не должен писать эту книгу. Он это не может». Этот поступок Натали мой друг счел замечательным, он рассказал мне это позднее. И это было замечательно. Потому что замечательна была Натали, — думал Фабер потерянно. — Натали…»

— …идти к ней.

Он был так погружен в свои мысли, что услышал только последние слова доктора Кальтофена.

— Что вы сказали?

«Возьми себя в руки. Я должен взять себя в руки».

— Вам нехорошо, господин Джордан?

— Все в порядке. Не слишком ли это взволнует фрау Мазин, если я сейчас явлюсь к ней? Мы столько лет не виделись…

— Мы с доктором Беллом подготовили фрау Мазин к вашему визиту, — сказал Кальтофен. — Вы можете не бояться. Фрау Мазин ожидает вас с нетерпением и радостью. Мы подержим ее здесь еще примерно десять дней, чтобы она по возможности лучше подготовилась ко всему, что может ее ждать. Вы можете приходить в любое время, господин Джордан, не только в часы посещения. Я дал соответствующие распоряжения. Если у вас будут вопросы, я к вашим услугам до позднего вечера.

— Спасибо, господин доктор, — сказал Фабер и подал Кальтофену руку, после чего тот спешно покинул освещенный красным заревом коридор.

— Подождите минутку! — сказал Белл Фаберу. — Я зайду в палату и сообщу о вашем приходе.

Через несколько мгновений он вышел из палаты.

— Так, — он положил Фаберу руку на плечо. — Всего хорошего! Завтра мы увидимся в Детском госпитале, да?

— Конечно, господин доктор. — Фабер прислонился к окну, у него вдруг сильно закружилась голова. — Вы можете на меня положиться.

— Спасибо, — сказал Белл. — А теперь идите к фрау Мазин. Она очень счастлива, можете не беспокоиться!

— Я и не беспокоюсь, — сказал Фабер и постучал в дверь.

«О Натали! Я хотел бы совсем больше не беспокоиться!»

6

Там лежала она.

«Как я боялся этого момента», — думал он. И вот свершилось. Палата была разделена белым занавесом. В другой половине лежала женщина, которая все время кашляла.

Мира протянула руку и улыбнулась. Фабера жутко испугала эта улыбка. Самая печальная, какую он когда-либо видел. Губы ее рта, когда-то полные и прекрасные, были совершенно бескровны и выглядели словно две черточки. Бескровным и изнуренным было и лицо. Высокие скулы, которые ему так нравились когда-то, теперь выпирали вперед, когда-то блестящие черные глаза стали тусклыми, роскошные волосы потеряли блеск, поседели и свисали прядями. Протянутая рука была тонкой, высохшей. На фотографии возле кровати Горана она была загорелой, сейчас он видел бледное лицо с глубокими-глубокими морщинами.

— Роберт, — произнесла Мира слабым голосом, — дорогой Роберт.

«Я должен подойти к ней, — думал он. — Вон отсюда, я не могу здесь больше находиться».

Он подходил, медленно переставляя ноги, каждый шаг — назад в прошлое.

«Назад в то время, когда мы были молоды, бедны и счастливы. Да, бедны, потому что тогда я получал относительно небольшие деньги за свою работу, и к тому же в динарах, которые ни один банк не менял на другую валюту. Люди из студии «Босна-фильм» производили выплату толстыми пачками банкнот и называли мне адрес в Загребе. Там перед возвращением в Австрию я мог купить за динары несколько украшений у подозрительного господина, живущего в грязной квартире. Так Натали получила от меня в Берлине в подарок первый золотой браслет. Поистине, я самый верный из всех влюбленных, настоящий джентльмен».

Еще шаг. И еще один. Он был уже у кровати Миры. Он схватил протянутую ему холодную как лед руку и поцеловал ее. В другой руке торчала игла от капельницы.

«Что мне остается, — думал он, — что мне остается, будь все проклято!»

Осторожно он освободил свою руку и протянул красную гвоздику.

— Ах, Роберт, — приглушенно сказала она, — ты помнишь это… — И в то время, как Фабер безуспешно соображал, о чем, по ее мнению, он помнит, она заплакала. Хуже слез ничего не могло быть, он склонился и обнял исхудавшее тело. Казалось, что Мира стала меньше ростом. Затаив дыхание (он ведь не взял мятной таблетки и целый день ничего не ел!), он прижался щекой к ее щеке, механически гладил пряди волос, потом выпрямился, чтобы глотнуть воздуха, и пробормотал:

— Нет… не плакать! Почему ты плачешь, Мира?

— Чтобы ты не плакал, — прошептала старая женщина в белой больничной рубашке.

И он гладил ее щеки и мечтал оказаться в Биаррице, или Восточном Иерусалиме, или Сингапуре. Как это было нечисто и подло с его стороны.

«Я — кусок дерьма, — думал он. — Я всегда был куском дерьма».

Он вынул носовой платок и вытер ее слезы, но они тут же полились снова. «Бедная Мира», — думал он, но чувствовал только сильную неловкость. Теперь она цеплялась за него, а он, обнимая ее, косился на свои часы и ненавидел себя за это. И ему пришли в голову, только этого не хватало, строки из стихотворения. Чьи это строки, чьи?

Golden girls and lads all must

Fall to ashes, come to dust[26]

«Golden girls… А как я выгляжу? Старый и противный. Какое я имею право чувствовать отвращение к этой женщине, с которой я поступил так несправедливо. Я негодяй. Но, — подумал он вдруг со странной гордостью, — все же уже не тот негодяй, который, как только становилось тяжело, только и знал, что вспоминать Натали, призывать Натали в свидетели своей беды и просить о помощи. С этим покончено. Покончено!

Я постоянно обращался к Натали потому, что я не верю в Бога. И как я обращался с Натали? В большой мере эта вера в нее — просто нечистая совесть, преображение умершей, ложная романтика. Никогда больше не звать Натали! Никогда больше не делать ее свидетелем моих уловок по превращению виновника в жертву, как теперь. Кто кого оставил в беде? Я Миру, а не она меня!»

Женщина в другой половине палаты все это время кашляла. Не прошло и минуты, но ему эта минута показалась часом. Теперь эта женщина появилась из-за занавеса в халате и тапочках и тактично вышла из палаты. И Мира наконец перестала плакать. Она опустила голову на подушку, держа гвоздику у груди поверх одеяла и не сводя с него глаз.

— Ты великолепно выглядишь, — сказала Мира.

— Ты тоже, — сказал он и чуть не подавился этими словами.

— Нет, — сказала она. Теперь она говорила совершенно спокойно, он начинал узнавать ее прежний голос. — Не надо так говорить! Я знаю, как я выгляжу.

— Ты выглядишь замечательно, — настаивал он, — и я прошу у тебя прощения, Мира. Я бросил тебя на произвол судьбы. Я могу лишь просить, чтобы ты меня простила.

— Мне нечего прощать, — сказала она. — Вообще нечего. У нас было чудесное время. Самое чудесное в моей жизни. Я все еще мечтаю о том времени. Все, что потом случилось, не важно. Ни у кого не было такого чудесного времени, как у нас с тобой тогда в Сараево. Не делай такое лицо!

Она начала тяжело дышать, каждое слово стоило ей напряжения.

— Прошу тебя, Роберт! Мы могли бы больше никогда не увидеться, если бы не такое несчастье, если бы я от страха и отчаяния… я сделала это только от отчаяния, Роберт! Рассказала доктору Беллу, что я тебя знаю. Он меня спросил, знаю ли я кого-нибудь… И за это я должна просить тебя о прощении, Роберт!

В этот момент женщина в халате вернулась. Она принесла вазу и между двумя приступами кашля сказала:

— Для вашей прекрасной гвоздики, фрау Мазин. — Она поставила вазу на ночной столик рядом с кроватью Миры и поставила цветок в воду.

— Спасибо, фрау Куммер, — сказала Мира и улыбнулась ей.

— Спасибо, — сказал Фабер.

Фрау Куммер снова быстро вышла из комнаты.

— В Вене все люди так приветливы со мной, — сказала Мира.

— Что я должен тебе простить, Мира? — спросил он. — Что?

— Я назвала доктору Беллу твое имя. — Теперь она стала задыхаться.

«Я не выдержу этого, — думал он, — я не выдержу этого!»

— Так он смог тебя найти. И попросил приехать в Вену. Мне стыдно… но я была так измучена, и слаба, и близка к концу…

«А я? — подумал он с горечью. — Я не был слаб, измучен и близок к концу?»

— …Горан — это все, что есть у меня. Эта катастрофа… Я еще в самолете почувствовала себя плохо… и доктор Кальтофен сказал, что подобный приступ может повториться… Но теперь ты здесь. Замечательно, что ты приехал.

— Это само собой разумелось, — сказал Фабер, хотя эти слова застревали у него в горле.

— Совсем не само собой разумелось! Это замечательно, что ты заботишься о Горане. Может быть, он и умрет теперь… тогда ты сможешь сразу улететь. Но если он не умрет, если ему станет лучше, ты останешься с Гораном, пока он не выздоровеет… Ты мне обещаешь это, так ведь?

«Туннель, — думал он, — бесконечный туннель».

— Да. Я тебе это обещаю, — сказал он.

«О проклятье! — думал он. — Но, по крайней мере, без: «О Натали!» — Никогда больше: «О Натали!» — Никогда в такие моменты!»

Мира вдруг застонала.

— Что случилось? — с тревогой спросил он.

— Ничего, Роберт… ничего… — Она уже едва могла говорить. — Это свидание… оно меня страшно взволновало… Не сердись… Я больше не могу… Завтра ты снова придешь, да? Завтра… завтра… все будет по-другому, ты понимаешь это, да?

«Еще как, — думал он, — еще как! Я тоже больше не могу».

— Само собой разумеется, — сипло сказал он и быстро поднялся, думая при этом: «Не так быстро, не спеши!»

— Ты прижмешься еще раз своей щекой к моей? — спросила Мира.

Он сделал это и почувствовал отвращение.

— Спасибо, — сказала она.

Фабер криво улыбнулся, прикоснулся к ее волосам и большими шагами пошел к двери. Обернуться еще раз было свыше его сил.

7

У него так кружилась голова и так болело сердце, что пришлось сесть на самую ближнюю скамью в длинном коридоре, в котором теперь включилось освещение.

«Если мне повезет хоть немножко, я сейчас умру», — думал он.

Через некоторое время полез в карман, достал из упаковки драже нитроглицерина и положил под язык. Ждал десять минут, потом почувствовал, что боль и головокружение прошли.

«Вон! Вон из этой больницы!»

Неуверенно держась на ногах, он подошел к лифту и спустился в холл, а через несколько минут рухнул на заднее сиденье свободного такси.

— Имею честь, господин! Куда едем?

— Пожалуйста, отель «Империал».

— Отель «Империал».

В машине работало радио. Было восемь часов десять минут. Диктор как раз передавал прогноз погоды.

— …а теперь комментарии к событиям дня.

Таксист поехал вниз по Гюртелю и свернул направо в Верингерштрассе. Другой мужской голос произнес:

— Сегодня пятьдесят видных австрийских деятелей сделали заявление в «Конкордии» о создании блока в защиту прав беженцев. Эти люди выступают не за то, чтобы открыть границы Австрии, не за то, чтобы принимать каждого, кто постучится. Они выступают против вопиющего бесправия в нашей стране…

Такси проехало мимо Химического института. Здесь цвели старые каштаны, белые, розовые, бело-розовые.

— …Эти люди не могут согласиться с тем, что в связи со снижением расходов Министерства внутренних дел беременных женщин стали высылать в области бывшей Югославии, где идет война. Их статус беженцев не подтвержден, потому что они вывозились в административном порядке только во время войны. Молодые люди, родившиеся в Австрии, родители которых проживают в нашей стране и не имеют австрийского гражданства, выдворяются в «страну происхождения», где они ничего не знают. Эти пятьдесят видных деятелей хотят начать борьбу против такого официального «вопиющего бесправия». И мы тоже хотим в этом участвовать.

— Я — нет, — сказал водитель, толстый мужчина с багровым лицом, в пропотевшей тенниске, и выключил радио. Он завелся: — Пятьдесят умников! Я таких не перевариваю. Вопиющее бесправие! Кто эти несчастные беженцы? Торговцы наркотиками, которые уничтожают нашу молодежь. Чернорабочие, которые отнимают у нас работу. Одни бандиты, куча дерьма. Гнать вон, говорю я, гнать немедленно. И не только я говорю так, господин, не только я! Так говорят все порядочные австрийцы! Вы еще удивитесь на выборах: мы выберем националистов. Все мы выберем националистов. Они единственные, кто говорит правду и думают о нас, австрийцах, остальные пусть убираются вон. Националисты единственные, кому еще можно доверять, кто может нас спасти. А на следующих выборах канцлер будет от националистов. Господин не из Вены?[27]

— Нет, — ответил Фабер, побледнев от гнева.

«Если бы я так не устал, если бы не было так жарко и так далеко до «Империала», я бы сейчас вышел и пошел пешком, — думал он, — но в этом бешеном потоке я не найду другого такси. Ну, и что делать?»

Он сказал:

— Пожалуйста, замолчите!

— Почему же, господин?

— Потому что я не хочу это слушать.

— Не хотите слушать? Господин из старого рейха, я это сразу заметил. Старый рейх давно сгинул. Посмотрите только на Баварию! А вы не хотите слышать, что думает австриец. Может быть, вы… — Он прервал свою речь.

— Может быть, я что? — резко спросил Фабер.

— Ничего, совсем ничего. Ваше право, если вы не хотите слушать, я закрываю рот, пожалуйста, как господин пожелает!

Фабер заметил, что его руки задрожали.

«Нет, — подумал он, — нет, идиот! Ты же знаешь, что здесь происходит».

— На Шварцшпаниерштрассе была авария, — сказал водитель. — Вы не возражаете, если я поеду другим путем?

— Хорошо, — сказал Фабер.

Водитель остался на Верингерштрассе. Перед Рингом он свернул направо и проехал мимо церкви. Он был взбешен, нечленораздельно говорил сам с собой и ехал на большой скорости. За старыми высокими деревьями Фабер увидел здание нового университета с крышей в виде мансарды. «Построено в стиле итальянского ренессанса», — подумал он. Как прекрасна Вена, город утраченных иллюзий и разбитых надежд. Вена — столица страны, на которую приходится львиная доля самых злейших военных преступников: Гитлер, Эйхманн, Кальтенбрунер, Глобоцник (начальник люблинской службы безопасности (СС) и полиции), Новак (известен как поездной диспетчер смерти, то есть человек, составлявший все планы движения поездов в концлагеря), комендант концлагерей Штангль, действовавший в Треблинке и Собиборе, три австрийца, один за другим, были комендантами концлагеря Терезиенштадт, Зейс-Ингварт (обвинялся в депортации голландских евреев) и многие, многие другие…

И эта Австрия на Ялтинской конференции союзников была объявлена «освобожденной нацией» и «первой жертвой гитлеровской агрессии», и на выставке в Освенциме на стене блока 17 появились слова: «Австрия — первая жертва национал-социализма». В этом концлагере Фабер был дважды как репортер. Он видел эту надпись. После 1945 года все политические партии забыли о прошлом избирателей. Многие процессы против крупных военных преступников заканчивались оправданием, с 1971 года не было больше ни одного подобного процесса. Уже в 1948 году коммунисты были убраны с важнейших постов в полиции и заменены «своими людьми», часто бывшими нацистами. Еврейские эмигранты не были возвращены, их собственность и их рабочие места, как и прежде, принадлежали арийским «соотечественникам». «Нет, — думал Фабер, — эта страна никогда, никогда не раскается».

При объездах разгневанный, озлобленно молчавший водитель выбирался из потока машин на так называемую вторую линию, по которой уже вечность, как не ходил больше второй трамвай. Они проехали мимо огромной ратуши, построенной в негоциантском стиле. В марте 1938 года Фабер видел перед этой ратушей евреев, моющих щелочью мостовые, на которых еще оставались «загнутые кресты» — знак правительства Шушинга. Все евреи, больные евреи, мужчины и женщины, стояли на коленях, окруженные ухмыляющимися полицейскими и смеющимися венцами. Фабер вспомнил, что евреи должны были мыть улицы не только перед ратушей, нет, по всей Вене, по всей Австрии. И сегодня, в 1994 году, антисемитизм был так же силен, как и прежде. Еврейские школы, детские сады и синагоги охранялись полицией. Ничего не изменилось, ничего не исчезло, в том числе и закоренелая ненависть к чужеземцам. Фабер вспомнил оргии ненависти венцев против директора Бургтеатра, немца, что трудно себе представить в настоящее время.

Такси проехало Дворец юстиции; с правой стороны виднелось белое здание Народного театра.

Многие нацисты, которых из-за протестов по всему миру пришлось осудить, снова были на свободе и считались почетными гражданами. Другие же, виновные в тяжелейших преступлениях, вообще не предстали перед судом. Где те гестаповцы, которые пытали Сюзанну Рименшмид, священника Гонтарда и старую фройляйн Терезу Рейман? Где члены гражданского суда, которые приговорили Сюзанну и остальных в Санкт-Пёльтене к смертной казни? Где те, которые в апрельский вечер 1945 года, когда Советская Армия уже вела бои в Вене, расстреляли этих людей в Хаммерпарке и закопали трупы на площадке для дрессировки собак? Заседателями в суде были австрийские эсэсовцы, председателем суда был молодой австрийский судья, доктор Зигфрид Монк. Живы ли они еще? Хорошо ли им жилось? Занимались ли они разведением роз?

Слева пролетели Музей истории искусств и Музей естественной истории, разделенные широким сквером с ухоженным газоном, заботливо подстриженными деревьями и ослепительно-белым гравием на дорожках; в центре красовался памятник Марии Терезии. Этот памятник знаком был Фаберу с детства; он вдруг вспомнил о том, что они учили в школе об увековеченных на постаменте знаменитостях, обо всех этих полководцах, знатных советниках и кайзерах. «Несомненно, — думал Фабер, — из этого чрева, «которое еще плодовито», и в других странах выползают «без числа чудовища», прежде всего в Германии. Несомненно, во многих странах, я это знаю, поднимает голову правый и левый террор. О своем позоре пусть говорят другие, я говорю о своем, о позоре Австрии, позоре прекрасного города Вены, где я родился и где никогда не чувствовал себя дома».

Проскользнул мимо Музей современного искусства, здание кубической формы с позолоченным куполом, представляющий сецессион,[28] модерн венской школы. Фабер вспомнил надпись позолоченными буквами над входом:

ВРЕМЯ — ВАШЕ ИСКУССТВО

ИСКУССТВО — ВАША СВОБОДА

И встала в его памяти Мила Блехова: «Мы должны выстоять, чертенок, только выстоять, и бедный господин в Англии тоже. К концу они сдохнут, эти кровавые псы. Зло никогда не побеждает. Никогда, милостивая госпожа, никогда, чертенок! Иногда это длится очень долго. Но никогда зло не побеждает навечно».

«Ах, Мила, — думал Фабер, в то время как водитель сделал слишком крутой поворот и Фабера отбросило назад в продавленное кресло, — дорогая Мила, ты очень ошибалась!»

Издали он увидел Ринг и Государственную оперу. По праву заслужила она всемирную известность. А сколько певцов, дирижеров, директоров вынуждены были бежать от нацистов. А сколько их стало нацистами. Господин Караян дважды вступал в НСДАП…

«В этот город, в эту страну, — размышлял Фабер, — постоянно возвращались времена, когда доминируют жестокие предрассудки. Так было в середине 19 столетия, когда католические священники проповедовали антисемитизм, а немецкие политики — расизм, а их провокационным тирадам с восторгом внимала публика. Так было в начале нового века, в двадцатые годы, и это достигло своей высшей точки при национал-социализме, который, как доказал (да, доказал) великий австрийский историк Фридрих Хеер, был рожден на австрийской земле. И теперь снова возвращается вся эта гадость, вся эта подлость, ложь и лукавство, кровожадность, садизм, зависть, недоброжелательность и ненависть».

Таксист доехал до Шварценбергплаца, свернул на Ринг, затем на одну из своих объездных улиц и остановился перед отелем «Империал». Фабер расплатился банкнотой, достоинство которой значительно превосходило стоимость поездки. Таксист с подобострастным поклоном мгновенно ее спрятал.

— Тысячу раз целую господину руку, — сказал он. — Я желаю вам отлично провести время в нашей прекрасной Вене.

Фабер молча вышел из машины. Что случилось, то может случиться снова. В середине этого столетия в центре Европы два цивилизованных народа превратились в сообщество убийц. Это случилось. И поэтому это может случиться снова.

Опустив плечи, тяжелой походкой он вошел в холл. Майская ночь была теплой, и стеклянные двери холла были распахнуты настежь.

«Теперь я должен остаться здесь, — думал он, — я обещал. Туннель».

8

Он лежал в теплой ванне.

Придя в номер, он позвонил обслуге и заказал легкий ужин. Как бы он ни был утомлен и измучен, он не мог лечь в постель, не исполнив определенный ритуал. Если не мог принять ванну, принимал душ. Если не мог стать под душ, тщательно обмывался другим способом.

Он подстриг ногти на ногах, добросовестно почистил зубы, прополоскал рот, принял лекарства и уставился на высоченный потолок ванной комнаты. Его мысли снова отправились в путь…

«Тогда, в 1948 году, когда я работал переводчиком в американской военной полиции на перекрестке Верингерштрассе и Мартинштрассе, у меня было много замечательных друзей, австрийцев и других: Марсель из Безансона, Жорж из Ливерпуля, Тини — так мы называли черного старшего сержанта из Алабамы, ростом более двух метров, Саша, родом из Закавказья, — все моего возраста, молодые солдаты. Мы понимали друг друга, понимали, как велик был наш страх, как мы боялись стать калеками или вообще погибнуть.

И тут это невероятное, неописуемое, потрясающее счастье. Войне — конец! Все кончено! Конец аду и нацистской чуме!

Мы говорили на ломаном языке, но хорошо понимали друг друга; много ночей мы провели вместе, пели, и пили, и спорили до утра, русские с американцами, англичане с австрийцами. Это была единая большая семья. Черные, белые, евреи, христиане, атеисты, из Прованса и из Сибири, из Уэльса, из Алабамы и из Вены. Русские приносили водку и мясо, американцы — консервы и сигареты, англичане — виски, французы — красное вино, и все приносили книги, пластинки и журналы со всего света. Какая была эта дружба, какие общие планы! Мы хотели построить справедливый новый мир. Ура, Саша! На здоровье, Джо! Разрушенная Вена, холод, крысы — а сколько надежд, о, как бесконечно много надежд…»

С трудом Фабер выбрался из ванны, вытерся, смягчил кожу лосьоном, натянул новую пижаму и, прежде чем лечь в постель, выключил свет. Заснул он сразу.

9

Когда он пришел к ней на следующий вечер в половине шестого, Мира выглядела по-другому. Волосы были аккуратно причесаны, щеки подрумянены, губы слегка подкрашены помадой. В глазах, которые вчера казались безнадежно потухшими, теперь горела новая жизнь, новая уверенность и радость. Мира была в желтой пижамной курточке, и когда она его обняла, он почувствовал в ней новую силу. Он поцеловал ее, и теперь не ощутил никакого отвращения, теперь он почувствовал тесную связь между ними.

— Сегодня ты выглядишь на самом деле замечательно, — сказал он.

— Я и чувствую себя замечательно, честное слово! Сегодня мне намного, намного лучше.

— Горану тоже немножко лучше.

Он рассказал о дне, проведенном с мальчиком в Детском госпитале. Горан уже не был таким апатичным, таким сонливым и слабым.

— У врачей снова появилась надежда, — заключил он.

— Ах, Роберт! Как я счастлива и как благодарна, — она погладила его по щеке.

— Благодарна? — сказал он. — Великий Боже, Мира, не говори этого! Меня коробит при мысли о том, что я тогда просто ушел и никогда больше не давал о себе знать.

— Глупости, — сказала она, и ее голос звучал совсем по-другому, чем накануне, сильно, смело, твердо. — Ты же тогда в Берлине сразу встретил Натали.

— Откуда ты это знаешь?

Мира взяла из вазы его красную гвоздику и прижала ее к груди.

— Я знаю о тебе так много. Я собирала все, что печаталось о тебе и Натали в газетах и иллюстрированных журналах. Так много ваших фотографий, даже маленькой девочки от первого брака Натали. Такая прелестная маленькая девочка…

«Прелестная маленькая девочка!» — думал он. Натали была на семь лет старше его и была раньше балериной. В Берлине она тогда работала переводчицей в аппарате французского военного правительства. Они жили в Грюневальде, на Бисмаркаллее, у одного из многочисленных берлинских озер. Квартира находилась в доме, который когда-то принадлежал нотариусу кайзера Вильгельма II. Летом 1956 года Фабер ждал, что Брехт позовет его в Восточный Берлин, в «Демократический сектор», тогда еще можно было переходить. Французы хотели сделать экранизацию «Мамаши Кураж» с Бернардом Блиром в роли повара и Симоной Синьоре в роли Кураж, режиссером должен был быть Вольфганг Штауде. Но Елена Вейгель позвонила и сообщила, что Брехт болен. Фабер должен подождать, и он все ждал до того дня, когда милая маленькая девочка, дочь Натали, прибежала через парк и высоко подняла записку, на которой читалось: БРЕХТ УМЕР. Это было 14 августа 1956 года, и маленькая девочка крикнула Фаберу, стоявшему на балконе: «Папочка, папочка, смотри! Кто же теперь будет писать все эти прекрасные песни?»

«Такой была тогда маленькая милая девочка, — думал он. — И что из нее получилось?»

— А потом, — продолжала между тем Мира, — множество фотографий Ивонны с тобой в Каннах и Монте-Карло, гала-концерты, большой пентхаус в «Сан-Тауэре»… Ты любил Натали и покинул ее, как и меня. Ты любил Ивонну и покинул ее.

— Но я вернулся к Натали, — сказал он со странной гордостью. — И у нас еще было два счастливых года перед ее смертью.

— И теперь ты вернулся ко мне, — сказала Мира.

«Не добровольно, — подумал он, — не добровольно».

— У меня двадцать коробок из-под обуви, заполненных твоими фотографиями, фотографиями Натали и маленькой Верены, тебя с Ивонной, критическими рецензиями на твои книги и фильмы, и, конечно, сами книги на немецком и сербскохорватском.

Занавес, который разделял палату, был отдернут, вторая кровать была пуста.

— В первые годы я ничего о тебе не читала. Тогда я была слишком зла на тебя — ты должен это правильно понять. Я знала, что ты живешь с Натали. Нельзя сказать, что это было красиво! Не делай такого лица, ведь с тех пор прошло так много лет! Затем, позднее, я прочитала все твои книги, перечитывала снова и снова. Читала много других книг. Не ревнуй! Мой отец однажды сказал: «Мы читаем, чтобы знать, что мы не одиноки». А я была очень одинока — это не упрек, в самом деле — нет, Роберт! Конечно, большинство людей скажет: «Мы любим, чтобы знать, что мы не одиноки». В твоем случае это для меня одно и то же… И еще мой отец однажды сказал: «Ни один человек не может вынести полного одиночества — за исключением святых, да и тем тяжело».

— Мира, — сказал он, — я чувствую себя страшно виноватым…

— Прекрати сейчас же, — сказала она. — Нет вины, когда любишь. И все это случилось в другом, исчезнувшем мире. Коробок с фотографиями и твоих книг больше нет. Все сгорело, как и дом, в котором я жила. Ты помнишь его? Туда попала граната. Это была моя первая квартира. После этого было две других. Они тоже разрушены. Потом я с Гораном жила в квартире его родителей на Вазе-Мискинаштрассе, когда мою дочь и ее мужа убил снайпер. Они хотели принести воды с площади Свободы, там, где были раньше научный департамент и православный кафедральный собор… И в этот дом попала бомба. Многие люди жили в полуразрушенных квартирах. Мы с Гораном делили одну комнату… Я потеряла все, что напоминало мне о тебе, но это у меня еще сохранилось, смотри!

Мира вытащила из-под желтой курточки цепочку, висевшую на шее, убогую цепочку с убогим медальоном. В маленьком обруче из меди между пластиковыми кружочками лежал засушенный желтый четырехлепестковый листок клевера.

Фабер судорожно сглотнул.

Нет, — подумал он, — не надо, пожалуйста, не надо!

— Ты помнишь? Ты подарил мне это на счастье, чтобы оно всегда было со мной. И я подарила тебе такую же цепочку с кленовым листком, мы купили это там, у Национальной библиотеки. Национальная библиотека разрушена, разрушен весь квартал, там одни развалины, а под развалинами — погибшие… очень много погибших… Один мой друг, еврей Давид Пардо, всегда ходит по городу, каждый день, и когда бомбы падают, и стреляют, и гранаты рвутся — ему совершенно безразлично, умрет он или нет, он потерял все, близких, и друзей, и свое имущество — этот Давид Пардо однажды мне сказал: «Мира, в истинной трагедии погибает не герой, а хор!». И этот же Давид Пардо, который всегда ходит по городу, и никогда его ничего даже не зацепит, хотя он очень хочет умереть, сказал мне: «Мы в Сараево поставили важный эксперимент. Что происходит с современным городом, если лишить его основ цивилизованного образа жизни: электричества, газа, воды, средств коммуникации и продуктов питания? Эксперимент должен показать, как быстро при таких обстоятельствах люди разъединяются и становятся врагами. Этот эксперимент имеет большое значение для будущего, близкого будущего». Так сказал Давид. И, как видно, все это происходит очень быстро. Уже нет единения между людьми, каждый друг другу враг. Это правда. Кто говорит другое, лжет. Мир знает это. Мир — неподкупный наблюдатель… У тебя, конечно, нет моего кленового листочка, Роберт?

— Нет, — сказал он, — это ужасно, Мира, но я его потерял в Америке… Я долго искал, но не смог уже найти…

— Как мог ты сохранить цепочку после стольких лет! Это невозможно.

Он сказал беспомощно:

— Женщина, которая была вчера здесь… которая так кашляла… где она?

— Ее перевели в другое отделение. Я теперь одна.

— Почему… — Он умолк.

— Что почему?

— Почему ты никогда не дала мне знать, что у нас есть дочь? — спросил он.

— Потому что я не хотела тебя обременять, ни за что на свете, никогда! Только теперь, когда просто не было выхода, я назвала твое имя…

— Но это же должно было быть страшно тяжело для тебя. Совсем одна, без помощи.

— Было тяжело. Да, Роберт. В течение года я не могла продолжать работать монтажницей и получала только часть своей зарплаты от студии «Босна-фильм». Тогда я сделала медведя.

— Что ты сделала?

— Много медведей. Ведь все дети любят медведей. Друзья дарили мне материал, остатки плюша и трикотажа, все, что было пушистым, шерстистым. Я делала прекрасных медведей, которые выглядели как магазинные, и совсем простых бибабо, знаешь, кукол, надевающихся на руку? Для этого я скроила кафтан с рукавами, куда дети могли совать свои пальцы. Медведь протягивал лапы, танцевал, бегал и прыгал. На указательные пальцы я пришивала головку со стеклянными глазами. Голова была набита мелкой стружкой, нос и рот делались из толстой шерсти. Все мои медведи смеялись. Медведи мои шли нарасхват! Я еле справлялась с работой… Но была в отчаянии. Ты знаешь, как строга была тогда мораль у нас… Внебрачный ребенок! Никто не женился на женщине с внебрачным ребенком. Насмешки со всех сторон, позор. Избавиться от ребенка, даже если бы я этого хотела, было совершенно невозможно. Ни один врач не рискнул бы. А женщин, делающих аборты, я сама боялась… Итак, я родила своего ребенка, мою Надю. И с момента ее рождения я любила ее, и все, что говорили люди, мне было безразлично, совершенно безразлично! Все было хорошо, как оно было, — сказала она, и на несколько секунд он увидел перед собой прежнюю прекрасную молодую Миру. — И теперь мы снова вместе, это так странно. Что-то существует, что нас навсегда соединило. Иначе ты не вспомнил бы тот вечер и не принес бы мне красную гвоздику. Это было чудесно, когда ты вошел с красной гвоздикой, потому что я сразу поняла, что ты помнишь тот вечер в «Европе», и маленького муэдзина, и наши песни.

И, прежде чем он смог ответить, она продолжила:

— «These foolish things»[29] — это была одна из наших песен, ты, наверное, еще помнишь!

Он принес вчера красную гвоздику, потому что не хотел брать красную розу.

— И певица, Роберт!

— И певица! — сказал он, но ничего не вспомнил.

10

«…a tinkling piano in the next apartment»,[30] — пела рыжеволосая молодая женщина в черном сверкающем платье с блестками. Она стояла перед маленьким оркестром, держа микрофон близко у рта. Многие пары танцевали. Это было в августе 1953 года. По вечерам в отеле «Европа» всегда играла музыка, были танцы. Молодые девушки и женщины, которые здесь танцевали, были красивы. Они держались очень прямо, с горделивой осанкой. Среди всех Мира была самой красивой девушкой. Свет прожектора, скользивший над головами, менялся от красного к синему.

«…a fairground’s painted swing, — пела молодая женщина в микрофон, — these foolish things remind me of you».[31] Синий свет сменился желтым.

Саксофон, ударный инструмент, пианино. Молодые танцоры, некоторые в темных костюмах, некоторые в рубашках, были без галстуков. Ни одного галстука. Фабер был в темно-синем костюме и белой рубашке с открытым воротом, как у всех остальных. В галстуках были только кельнеры.

Загорелая Мира была в открытом платье из белого льна, он чувствовал запах ее кожи, ее волос. Они танцевали как влюбленные, переполненные нежностью, и это было в Сараево, на исходе лета.

Роберт Сиодмэк улетел в Рим на премьеру «Красного корсара». Фабер проработал с Мирой почти десять недель. Ее духи назывались «Флёр де Рокель», и были они от Сиодмэка, губная помада и нейлоновые чулки — от Сиодмэка, теперь Мира носила их как нечто вполне естественное.

Прежде чем заиграла музыка и начались танцы, через бар и холл прошла цветочница с красными гвоздиками. Здесь не мужчины покупали девушкам цветы, здесь девушки дарили их мужчинам. Всегда один цветок. Всегда красную гвоздику. И Мира купила для Фабера одну красную гвоздику. Он носил ее в лацкане темно-синего пиджака. Однажды — они работали над сценарием в саду под старыми деревьями — Мира обратила его внимание на маленького турка:

— Взгляните, Роберт, на того в феске, он был муэдзином в мечети за отелем. Его зовут Али.

Фабер видел этого человека за завтраком.

— У муэдзина нелегкая жизнь, — сказала Мира, и Фабер увидел себя в ее темных глазах маленьким, совсем маленьким. — Летом солнце всходит очень рано. Али нужно всегда вовремя быть на минарете.

И по прошествии десяти недель Мира все еще обращалась к Фаберу на «вы».

— Поэтому Али уже после утренней молитвы испытывал сильную жажду. Тогда он за завтраком выпил первый стаканчик сливовицы. А может быть, два или три. В полдень он еще кое-как взобрался на минарет. После обеда он соснул пару часиков. Проснувшись, почувствовал снова жажду и после полуденной молитвы опять пошел в кафе «Европа». При заходе солнца он уже с величайшим трудом смог забраться на минарет.

Фабер смотрел на Миру и думал: «Как я ее люблю!»

— Продолжайте, моя красавица! — сказал он.

Мира начала немножко разыгрывать комедию, потому что она тоже очень любила Фабера и была счастлива, когда он смеялся. Она всегда старалась заставить его расхохотаться.

— Али человек с характером, — сказала она торжественно. — В нем соседствуют глубокая набожность и неутомимая жажда. Он постоянно надеялся, что Аллах простит ему этот грех. И Аллах вошел в положение бедного, затравленного, вечно испытывающего жажду Али. Благодаря бесконечной доброте Всевышнего долгое время все шло хорошо, никого не возмущал алкогольный демон, совращающий Али.

— Рассказывай дальше, Шехерезада! — сказал Фабер.

— Однажды на закате дня Али принял слишком много маленьких стаканчиков сливовицы, и Аллах расстроился из-за этого. Аллах поразил его слепотой и заставил споткнуться. Он споткнулся, когда вошел в мечеть, чтобы произнести молитвы перед своими братьями по духу. Печаль вошла в его сердце, так как он знал, что был недостойным слугой Господа в чистом храме мудрости.

— Рассказывай дальше, прекраснейшая среди всех роз, — сказал Фабер.

— Бедный Али, — продолжала Мира, — опустился на колени, лицом к Мекке, как требует его религия. И вся община сделала то же самое; люди не заметили ничего необычного. И так, повернувшись к Мекке, община простояла на коленях пять минут, потом прошло десять минут, пятнадцать. Пятнадцать минут — самая продолжительная молитва, которую помнили старейшие среди старых. Поэтому через пятнадцать минут возникло небольшое беспокойство. Через двадцать минут небольшое беспокойство перешло в большое. Через двадцать пять минут наиболее решительные мужчины стали выяснять, что заставило Али до такой степени затянуть молитву.

— И, о счастье моей души!

— И решительные мужчины нашли Али спящим, с лицом, спрятанным в ладони, головой, повернутой к Мекке, и беспробудно пьяным. В своих тяжелых снах он бормотал страшные обвинения в свой адрес.

Фабер посмотрел на маленького мужчину в феске, который сидел за завтраком.

— И что случилось потом, мой райский цветок?

— Потом они, конечно, выбросили его на улицу, и Али потерял место муэдзина.

— Потрясающе.

— Наверное, все это правда. Потому что потом пришло время бесчестия. Те, которые его гнали, не успокаивались, для него находили все новые и новые оскорбления, он кругом был опозорен, и перед ним были только безысходность и отчаяние.

— Мне кажется, вы спутали два священных писания человечеству, изумительнейшее восточное создание!

— Конечно, мой господин и повелитель. Вы можете понимать это символически. Али был безработный. А теперь, как видите, случилось чудо.

— Какое именно, самая волшебная из всех товарищей?

— Я могла бы вам довериться, если бы мы лучше знали друг друга, жестокая гиена уоллстритовского империализма, — сказала Мира, и мир воцарился над страной Югославией и городом Сараево.

11

«…the smile of Garbo and scent of roses»,[32] — пела женщина в черном сверкающем платье, и пары кружились в танце. Прекрасный мир, благословенное будущее, так думали все, и среди них Фабер и Мира, голова которой покоилась на его плече.

«…these foolish things remind me of you»,[33] — закончила женщина с огненными волосами. Громко пропел саксофон, как будто он хотел в этом звуке выразить чувства всех на свете любящих. После завершения песни танцующие стали аплодировать. Теперь все погрузилось в сияющий золотисто-желтый свет.

— Роберт, идите сюда! — позвала Мира. — Я покажу вам это.

— Что?

— Чудо, — сказала она и потянула его за собой к двери в боковой стене зала. За дверью была винтовая лестница. — Вперед, — сказала Мира, и они поспешили вверх на галерею, окружавшую отель со всех сторон.

— Смотрите! — В некотором отдалении Фабер увидел Али в феске. Он сидел на деревянном полу за прожектором, светившим вниз на танцевальный зал. Рядом с Али на скамеечке лежали стеклянные диски, маленькие и квадратные: красные, голубые, зеленые, желтые. Али как раз вставил новый диск. Свет в зале, где началась новая песня и новый танец, стал голубым. Здесь, наверху, пахло старым деревом и кожей, и Фабер снова почувствовал жару уходящего летнего дня.

— Увидели чудо, поэт живого экрана! — сказала Мира.

— Тихо! — предостерег он.

— Он нас не слышит. Он в своем раю.

— Как он попал сюда?

— Все годы Али был верным посетителем кафе, и дирекция отеля сделала ему предложение, ему, самому ничтожному в общине, гонимому и презираемому, над которым смеялись дети и о котором прокаженные рассказывали сказки. Они предложили ему работу: менять разноцветные насадочные стекла в прожекторе, чтобы по вечерам черные волосы прекрасных молодых мужчин и розовые губы прекрасных молодых женщин играли разными красками.

Маленький Али вытащил из рамки голубое стекло и вставил красное.

— И видите, с этого момента он стал счастливым человеком, — сказала Мира.

Из глубины зала донеслись мелодия «I’ve got you under my skin»[34] и голос певицы.

— To, что выпало на долю Али, для него и для его братьев по духу является доказательством бесконечной любви и доброты Аллаха. Али стал самым благочестивым в общине, с того несчастного дня не попробовав ни капли сливовицы. Пять раз в день его видят на коленях воздающим хвалу Аллаху, трезвого и благочестивого. Он нашел милость и покой в лоне Всемогущего, который все понимает и все прощает.

Али вынул красный диск и вставил зеленый.

Мира обняла Фабера.

— Поцелуйте меня, Роберт, — сказала она, — если вам хочется.

— Я люблю тебя, — сказал он.

— И я тебя, — сказала она, — очень.

Их губы слились, рот Миры стал нежным и приоткрылся, и Фабер подумал: «Счастье! Так много счастья!»

«…’cause I’ve got you under my skin», — доносился к ним наверх голос певицы. Они продолжали целовать друг друга, у них было одно тело, одно сердце, одна душа.

А Али менял зеленое стекло на желтое, желтое — на голубое и голубое снова на красное.

12

— «I’ve got you under my skin», — произнесла старая женщина на больничной кровати, ее губы изогнулись, порываясь улыбнуться, а рука гладила руку семидесятилетнего Фабера. — Это была наша вторая песня. И ты ее тоже помнишь.

— Да, — сказал он и солгал.

— Это прекрасно, — сказала Мира. — Потому что ничего этого уже нет. Али умер. Певица умерла, большинство из тех, кто тогда танцевал в «Европе», умерли, только мы еще живы — ты, я и, надеюсь, Горан. Надя, наша дочь, и ее муж умерли, застрелены снайпером. Так много людей было убито в Сараево, так много детей. Разрушали страну и города, а мир смотрел на это. Миру это было безразлично. Ему, конечно, было бы не безразлично, если бы у нас была нефть, но у нас нет нефти, мы бедны. Минарет Али и его мечеть разрушены уже давно. Отель «Европа» был забросан гранатами и выгорел. Никто уже не будет там петь и танцевать. Отель «Европа» — это куча развалин и обломков.

— Я видел это по телевизору, — сказал он.

— Иногда в Сараево становится спокойнее. В один из таких более спокойных дней Ибрагим Цильдо, известный гид, репортер из Си-эн-эн, привел людей к развалинам отеля и сказал: «Это — Европа».

— Бедная Мира! — сказал Фабер и подумал: «Прочь! Прочь отсюда! Я этого не выдержу. Я писатель, который больше не может писать, старый человек без надежды».

— Скоро, — сказала Мира, — мы все умрем и забудем, как все забывается через какое-то время, и прекрасное, и ужасное. Однако теперь ты приехал, чтобы присмотреть за Гораном, и ты его не оставишь, пока он либо умрет, либо поправится.

Фабер ничего не ответил.

«Будь осторожен, берегись сострадания!» — подумал он и вдруг вспомнил Марлен Дитрих.

13

Марлен.

В то время, когда он оставил Натали и жил с Ивонной в Каннах и Монте-Карло, ему однажды позвонила из Парижа Марлен Дитрих. Она сказала, что прочитала его книгу и книга ей очень понравилась. Они проговорили больше часа. После этого Марлен звонила ему как минимум три вечера в неделю, часто ночью, и это продолжалось более двух лет.

Это была самая странная дружба в его жизни. Марлен была остроумна, мудра, нежна. Она читала много книг, ежедневно полдюжины газет, и с утра допоздна рядом с ее кроватью было включено радио. Она постоянно нуждалась в новейшей информации. Марлен Дитрих рассказала Фаберу о своей жизни, интересовалась его жизнью, говорила с ним на трех языках, сыпала остроумными анекдотами. Это делали почти все актеры, которые знали Фабера. Через некоторое время они обычно начинали повторять старый репертуар. Марлен не повторила ни одной истории.

Они писали друг другу длинные письма. Письма Марлен Фабер хранил в стальном сейфе банка в Люцерне. Марлен посылала ему стихи, сочиненные бессонными ночами в период с трех до пяти утра, свои пластинки, а также много фотографий с посвящениями. И эту женщину, которая так доверялась ему, он никогда не видел воочию, ни разу.

Авеню Монтеня, 12, там жила она в Париже до самой смерти, многие годы прикованная к постели, будучи не в силах ни стоять, ни ходить. Она стала инвалидом после того, как упала со сцены в оркестровую яму и сломала ногу. Она отказалась от длительного лечения в больнице, попросила доставить ее домой. Нога была навечно изуродована, срослась неправильно. Марлен вела жизнь в постели. Вводя в заблуждение мир, она якобы путешествовала из Лос-Анджелеса в Осло, из Капштадта в Токио. Немногие люди знали правду. Фабер принадлежал к их числу.

«Она была бесконечно одинока и бесконечно мужественна», — думал он, сидя у кровати Миры. Он вспомнил, как в одну из сотен ночей Марлен рассказывала ему по телефону об Орсоне Уиллисе:

— Он был самый чудесный! Когда я на него смотрела или говорила с ним, я чувствовала себя растением, которое полили первый раз за несколько лет. И это не преувеличение, это — правда. Каждый почитал за честь работать на него бесплатно. Ведь студии всегда давали ему слишком мало денег или не давали вообще. В конце концов они перестали приглашать его. Он снимал «Печать зла», в Германии фильм назывался «Под знаком дьявола». Он тогда позвонил и спросил меня, могу ли я там сыграть. Конечно, я хотела! «Но мы уже где-то в середине съемок, — сказал он, — тебя я вообще придумал только вчера ночью». — «So what!»[35] — сказала я. Я сыграла бы все, что бы он ни придумал, все равно что.

— Ты играешь мексиканку — содержательницу публичного дома. У тебя должны быть темные волосы, ты мне очень понравилась тогда с темными волосами в «golden earrings».[36] И я сказала: «Well,[37] тогда я схожу на студию «Парамоунт», парик еще должен сохраниться и серьги в виде колец тоже, а потом на «Метро», в костюмерный отдел за платьем для содержательницы публичного дома». Мы снимали в Санта-Монике, где Орсон нашел пустое обветшалое бунгало и обставил его, даже пианолой — у него было так мало денег, дорогой мой!

«Она всегда говорила мне «дорогой мой» или «самый дорогой», — думал Фабер, — или «любимый». Что за связь была между нами…»

— Well, итак я, уже переодетая, подхожу к нему с надеждой на одобрение, но он отворачивается от меня, чтобы через мгновение снова повернуться. Сразу он меня просто не узнал. Потом он поднимает меня вверх и кружится от радости. Я была так горда, как будто получила «Оскара». А потом пошли съемки. Я думаю, это была моя лучшая работа. Орсон играл инспектора уголовного розыска, который в конце, преданный своим другом, утопился. Но я думаю, что его герой задолго до этого предал свою профессию. Он убил человека, лгал, занимался вымогательством, и при этом этот Квинлан — я до сих пор помню даже имя этого инспектора — разбивает сердце, так играет его Орсон. Он приходит ко мне, содержательнице публичного дома, которая умеет гадать по руке. Он протягивает мне свою руку и говорит: «Будущее! Скажи мне о моем будущем!» А я смотрю на него, а не на его руку, и говорю: «У тебя его нет». Он говорит: «Что это значит?» И я говорю: «У тебя нет будущего. Даже самого малого. Все растрачено. It’s all used up».[38] И он смотрит на меня и, не говоря ни слова, уходит. God, was he great![39] И когда я потом вижу его мертвым в воде, я говорю: «В любом случае он был человек… Однако какая разница, что говорят человеку вслед!» В фильме «Печать зла» все было созвучно нашему прошлому, понимаете, мой дорогой? Это безграничное доверие! Столько лет мы были вместе в его радиопередачах, в турне и в его больших волшебных шоу. Три раза в день он распиливал меня на куски. Ни один человек не может знать, как хорошо мы знали друг друга…

Думая о Марлен, Фабер как наяву слышал ее голос и слова: «Он многому научил меня… и самому важному в любви. Всегда помните об этом, мой друг: вы не можете сделать человека, которого любите, счастливым, даже выполняя все его желания, пока вы сами не будете счастливы».

«У тебя нет будущего. Даже самого малого. Все растрачено». Так сказала Марлен, играя содержательницу публичного дома, Орсону Уиллису, — думал Фабер. И у меня нет больше никаких чувств, даже малой частицы чувства. It’s all used up. Никакого чувства к другому человеку. Значит, и к Мире, бедной, доброй, замечательной Мире. Я любил ее. Определенно любовь была. А теперь? Ничего.

С Натали я хотел вместе состариться. С тех пор как она умерла, я часто размышлял: существует ли такая любовь, совершенно особая форма любви между старым мужчиной и старой женщиной. Я думал, как это должно быть чудесно, если это возможно. Я даже думал о таком отношении к Мире. Но для этого мне нужны были чувства. А их у меня больше не было. У меня было чувство ответственности за Миру и Горана. Поэтому я здесь. Нет, — думал он, — хуже! Это не ответственность, это жалость. Я чувствую к Мире только жалость. «Вы не можете сделать человека, которого вы любите, счастливым, даже выполняя все его желания, пока вы сами не будете счастливы».

Я несчастлив уже много лет, и моей любви к Мире уже давно больше нет. Что я могу сделать? Beware of pity! Берегись жалости!»

И он снова подумал о Марлен.

«Она рассказывала мне об этом английском фильме, в котором ее подруга Лилли Палмер, еще совсем молодая, играла главную роль. Это было уже в эмиграции. «Beware of pity!»[40] Мне снова послышался голос Марлен: «Это была экранизация единственного завершенного романа Стефана Цвейга, мой дорогой. Вы знаете его под немецким названием «Нетерпение сердца». Цвейг пишет о двояком сострадании: об истинном, которое твердо, терпеливо, участливо и готово все выдержать, и о фальшивом, которое есть не что иное, как нетерпение сердца, стремление поскорее освободиться от мучительного потрясения чужим горем. Забудьте это, мой дорогой, это из другого времени. Сегодня мы все должны иметь сострадание друг к другу, настоящее сострадание, но мы его не имеем…»

Это и есть фальшивое сострадание — то, что я чувствую к Мире, — подумал он, — теперь мне стало ясно, только нетерпение сердца, а не настоящее сострадание, которое испытывает доктор Белл к своим больным детям: твердое, терпеливое, готовое все выдержать.

Вчера, — размышлял Фабер, — когда я сидел у изголовья Горана, вошел Белл, переживавший смерть Стефана, и долго сидел совершенно подавленный, уставившись в пол. «Смерть каждого ребенка — ужасная катастрофа», — сказал он тогда. А я подумал: «Этот худой измученный врач за несколько часов научил меня простой истине, что жизнь и умение сострадать тесно связаны».

Его жизнь и его сострадание!

Но что же теперь будет с Мирой и со мной? Что?»

Глава четвертая

1

Когда он вернулся из Городской больницы и вошел в холл «Империала», он понял, что его друг Лео Ланер сегодня не дежурит. Его приветствовали два незнакомых портье.

— Вас ожидает дама, господин Фабер, — сказал один из них, — от фрау Вагнер.

Он испуганно остановился:

— Фрау Вагнер?

— Да, господин Фабер. Дама в баре.

— Спасибо, — сказал он.

«Что бы это могло значить? — подумал он. — Что хочет от меня старая женщина, с которой я в 1945 году сидел в подвале Нойер Маркт? Что случилось?»

Маленький бар с изящной бело-золотой мебелью и темно-розовыми шелковыми обоями был пуст. За одним из столиков сидела женщина лет пятидесяти. Она была в белом летнем костюме и серьезно смотрела на Фабера карими глазами. Короткая стрижка, волосы тоже коричневого оттенка, овальное лицо.

— Фрау Вагнер?..

— Господин Фабер! — Она быстро поднялась и протянула ему руку. Ее рукопожатие было крепким. — Мы никогда не виделись. Моя мать…

— Анна Вагнер, — сказал Фабер.

«Ее мать, — подумал он. Значит, она вторая дочь — Рената».

— Моя мать была тогда мной беременна, уже на сносях, — сказала стройная женщина в белом летнем костюме. — Одна она выжила. Просто повезло. Другие, сидевшие в этом подвале — священник Рейнхольд Гонтард, старая фройляйн Тереза Рейман и молодая актриса Сюзанна Рименшмид, — были казнены. Простите, что я говорю об этом, но я здесь из-за этих убийств.

— Из-за этих убийств… Откуда вы знаете, что я живу в «Империале»?

— Об этом писали в «Вельтпрессе». В газете есть колонка: «В Вену прибыли». Я сегодня увидела там ваше имя и позвонила в отель. Мне сказали, что вы утром ушли. Тогда я пришла вечером, примерно час назад. Я подождала бы еще час и тогда оставила бы свой номер телефона. Мне нужно срочно с вами поговорить — не здесь, не в баре. Мы можем пройти в ваш номер?

— Конечно, фрау Рената.

— Не надо «фрау», пожалуйста, просто Рената!

— Но…

— Я настаиваю на этом. Я живу благодаря вам.

— Вздор!

— Никакого вздора! Если бы вас не было в этом подвале и вы не помешали бы химику Шрёдеру взорвать проход, при взрыве погибли бы все. И моя мать. Она мне все время рассказывала о вас. А я снова и снова перечитывала ваш первый роман, в котором вы описываете события той ночи.

«Значит, Рената, только Рената!»

— Раньше я чаще навещал вашу мать, дорогая Рената, — сказал Фабер. — Как она себя чувствует?

— Она умерла, — сказала Рената, — шестнадцать лет назад от рака. А Ева — моя сестра — с тысяча девятьсот восьмидесятого года живет со своим мужем в Австралии.

— Ваша мама умерла. — Фабер стал запинаться. — Я очень сожалею, Рената.

— Смерть была милосердна, мама почти не чувствовала боли. Все произошло очень быстро. Со дня ее смерти я живу одна. Я работала несколько лет корреспонденткой в Вашингтоне от политического еженедельника «Вохенмагазин», в котором я и сейчас работаю. Но теперь я снова в Вене. Я знаю, как вы относитесь к этому городу и его жителям, господин Фабер. Но не все здесь подлецы, и здесь можно жить!

Он угрюмо посмотрел на нее.

— Я не упрекаю вас! — сказала Рената, когда они покинули бар и пошли через холл к лифтам. — Что привело вас в Вену на этот раз?

— Больной мальчик, — сказал он.

2

Потом они сидели в гостиной номера 215 с светло-голубыми шелковыми обоями, с раздвижной зеркальной дверью и старыми картинами, изображавшими прекрасных дам и почтенных господ из прошлых столетий.

— Я рада, что вы в Вене, — сказала Рената Вагнер. — Иначе нам пришлось бы вас долго разыскивать. В Люцерне, в вашей квартире, никто не отвечает. Мы слышали, что вы уже многие годы постоянно путешествуете.

— Это так.

— Наш журнал подвергается сильным нападкам. Мы должны быть особенно точны в производимых расследованиях, иначе нам угрожают санкции. Несмотря на всю нашу аккуратность, несколько раз это уже случалось. У нас лучшие репортеры. Мы имеем связи с достойными доверия служащими полиции и Министерства иностранных дел. Итак: две недели назад в Вене арестована группа правых экстремистов. При обысках в домах найдено много секретных материалов — прежде всего о руководителе этой группы. У вас есть оружие?

Фабер поколебался, но затем утвердительно кивнул.

— Здесь?

— Нет. Почему вы спрашиваете?

— Материалы с абсолютной надежностью свидетельствуют, что шефом этой и нескольких других неонацистских групп является тот судья, который в 1945 году приговорил к смерти и приказал расстрелять Сюзанну Рименшмид, Терезу Рейман и священника Гонтарда, — доктор Зигфрид Монк.

3

— Монк жив?

— Он жив. Полиция имеет все доказательства. И мы их тоже имеем. Монк живет по безукоризненно сфабрикованным документам под несколькими именами. Он один из главных боссов неонацистов Германии, Франции и Австрии. Постоянно меняет места проживания. Разумеется, у него есть телохранители. Мы расследовали факты: в случае опасности определенные высокие чины в полиции и Службе безопасности Германии предупреждают его. Так ему до сих пор удавалось избегать ареста, и на сей раз тоже, когда группа провалилась. В настоящее время он находится в Австрии под именем Эрнста Модлера или Фридриха Нимана. — Рената Вагнер достала из белой кожаной сумки конверт и передала его Фаберу. — Я принесла вам снимки. Это очень хорошие копии фотографий, которые были обнаружены при обысках.

Фабер рассматривал снимки, один за другим. Монк был приземистым крепким мужчиной с круглой лысой головой и добродушными глазами. На всех фотографиях он улыбался.

«В 1945 году он не улыбался, — подумал Фабер. И толстым он тогда не был. Значит, это тот человек, который виновен в смерти Сюзанны и остальных. Зигфрид Монк. Убийца жив».

— Вы можете оставить копии себе, — сказала Рената.

— Я благодарю вас, Рената.

«Итак, Монк жив, — думал он, — Монк жив».

— Сколько ему лет?

— Семьдесят девять, — сказала журналистка. — В тысяча девятьсот сорок восьмом году он был арестован в Вене. Вы ведь знаете об этом?

— Да, — сказал Фабер. — Это я знаю.

— И сразу же с помощью друзей ему удалось совершить побег из здания суда — я узнала об этом из архива.

— У него тогда было много хороших друзей, — сказал Фабер. — Как и сегодня.

— Господин Фабер, вы столько лет преследовали его статьями и расследованиями. Вы представляете для него огромную опасность. Теперь, когда эти люди становятся все сильнее, он наверняка попытается убрать вас с дороги. Вам это ясно?

— Совершенно ясно.

— Вы недостаточно осторожны.

— Я знаю это, — сказал Фабер.

«Монк тоже недостаточно осторожен, — подумал он. — Какая нелепость! У Монка есть молодые люди, которые могут меня убить. В состоянии ли я вообще физически, в свои семьдесят лет, убить Монка? Когда я думаю о Сюзанне, о других, о моем отце, о всех утраченных надеждах, тогда я становлюсь способен. Если бы мне повезло встретить в такую минуту Монка! В Вене. В другом городе. В другой стране. Все равно где. Но это только фантазии».

— Рената, — сказал он, — я никогда не смогу вас достойно отблагодарить. В том числе и за то, что вы и ваш журнал не теряете веры.

— Я же вам сказала: не должны все уходить в сторону. Это же было бы как раз то, чего всеми средствами хотят добиться эти негодяи. Чтобы им не было никакого сопротивления, чтобы они снова вернулись к власти. И еще я вам говорила, что, видит бог, в этой стране живут не только подлецы…

Она встала и подошла к нему ближе.

— Вы сказали, что вы здесь из-за больного мальчика. Кто этот мальчик? Вы хотите об этом рассказать?

— Конечно, — сказал он и изложил все обстоятельства, связанные с Гораном.

— Ну, и этот доктор Белл, эта женщина — доктор Ромер, другие врачи, сестры, санитары, «желтые тети», клоуны, священник — разве это не другая Вена?

Он молчал.

— Вы пережили так много… я понимаю вашу ненависть — и в то же время не понимаю.

— Что это значит?

— Вы забыли всех хороших людей, которых вы знали в этом городе? Вашего друга Виктора Матейку, который отсидел шесть лет в концлагере и стал первым советником по культуре в Вене, человека, которого вы в день его смерти в апреле прошлого года назвали «чистой совестью этой страны»? Вы забыли политиков — красных и черных, таких как Фигл, Крайски, Рааб, Питтерман, Шерф, коммуниста Эрнста Фишера, Бенья, Штарнбахера? Вашего издателя Пауля Жолнея, вашего друга Вилли Форета, для которого вы писали сценарии? Психиатров, которые спасли вам жизнь после вашей алкогольной катастрофы? Один из них и его жена стали вашими добрыми друзьями, как вы рассказывали. Вы забыли Пауля Вацлавика и профессора Виктора Франкля? Вашего друга Петера Хюмера и его грандиозный «Клуб два» на телевидении? Историка Фридриха Хеера, Гельмута Квальтингера и Оскара Вернера? Всех безупречных, незапятнанных артистов, писателей и журналистов? Порядочных церковных служителей?

Фабер безмолвно смотрел на нее.

— Конечно, SPO[41] — потрепана, консерваторы — тоже. Каждая партия, каждая коалиция, которая слишком долго остается у власти, приходит в упадок, опускается. Но ведь есть, наконец, настоящая оппозиция, я не имею в виду националистов, я имею в виду зеленых, позиции которых усиливаются. Я имею в виду Либеральный форум. Во всем мире время больших старых народных партий прошло, господин Фабер. После выборов в этой стране все будет выглядеть иначе. Я знаю, что вы хотите сказать: националисты получат голоса. Да! Но и зеленые тоже! И Либеральный форум! Мы не можем сделать больше, чем помешать худшему. Но и это значит очень много!

— Я желаю вам счастья! — сказал Фабер.

«Вена, — думал он. Дневной город и ночной город — один город. Провокаторы, разный сброд, убийцы — и такие люди, как эта журналистка. Вена…»

— Вы и ваши друзья боретесь за нас. Мы боремся за детей и за их будущее. Одна ненависть не поможет, господин Фабер, как бы понятна она ни была. Ненависть не дает нам двигаться вперед. «Самое главное — сопротивление», так называется книга вашего друга Матейки. И если мы будем непрерывно оказывать сопротивление, выявлять каждую подлость, каждый скандал, каждую опасность, если мы убедим людей не допускать к власти националистов, тогда мы можем надеяться, что нашим детям не придется пережить то, что пережили вы! — Рената была несколько смущена. — Высокие слова, — сказала она. — Но это не просто фразы, нет. Это то, во что я верю, во что верят мои друзья и многие, многие люди в этой стране. Сопротивление — это наш единственный шанс!

— Вы великолепны, Рената! — сказал он.

— Ах, бросьте! Я просто не хочу, чтобы все еще раз повторилось. И я знаю, что сейчас не пять минут до полуночи, а половина третьего утра.

Она первый раз улыбнулась.

— И вы, конечно, еще боец, вы еще не сдались. Нет, не возражайте! — Она порылась в своей белой сумке. — Это моя визитная карточка. По одному из этих номеров вы можете меня найти. Для вас я всегда на месте — и все мои коллеги тоже. Звоните, если верите, что мы можем вам помочь! У нас надежная защита от хакеров — нас нельзя подслушать. Обещайте, что вы позвоните.

— Обещаю, — сказал Фабер.

— Для меня встреча с вами — большое событие, — сказала Рената. — Сейчас мне нужно в редакцию. Если вы отсюда уедете, дайте знать о себе, чтобы мы могли держать вас в курсе дела, если Зигфрид Монк начнет действовать.

— Я хочу это сделать, — сказал он. — Я знаю, что нельзя становиться таким, как те, кого ненавидишь. Но это невыносимо — думать, что они уходят от ответственности, что такой, как Монк, уходит… Я провожу вас до лифта, Рената.

Они спустились по коридору, в котором все еще пахло свежей краской, к лифтам. Он нажал кнопку. С гудением остановилась кабина. Открылись металлические двери.

Рената тихо сказала:

— Может быть, однажды, может быть, однажды будет так, как говорит один герой Достоевского: «…должен вернуться назад и снова полюбить…»

Она быстро вошла в лифт. Двери закрылись.

4

27 июня 1914 года старший лейтенант Франц Ландхоф говорит своей молодой красивой жене:

— Милая, я зарезервировал для тебя назавтра особенно удобное место на Аппелькае. Ты сможешь совсем близко увидеть наследника и его жену.

Соня обнимает его.

— Спасибо, — кричит она, — спасибо, сердце мое! По этому случаю я надену новый костюм из Вены, ну этот, из зеленого муара, и шляпу-жерарди с репсовой лентой. До чего же я взволнована, ты так нежен со своей маленькой женой!

— К сожалению, я не могу с тобой пойти, — говорит он. — Я на весь день откомандирован для организации чествования. Я освобожусь поздно.

На следующий день ранним утром начинается его служба. Как только он уходит из дома, красавица Соня одевается в праздничный наряд и идет к своему сербскому другу, который живет за городом и с которым она уже два года обманывает своего мужа… Прекрасный день проведет она в объятиях своего любовника…

Фаберу снилась сцена из фильма, сценарий которого он писал в 1953 году. Мира знала об этой истории. Он вставил эту сцену в сценарий.

Соня вечером возвращается домой. Ее муж молча сидит у окна. Прежде чем он успевает что-либо сказать, Соня начинает весело рассказывать:

— Мой милый, это было просто чудесно! Я все очень хорошо видела, Франца Фердинанда, его жену, тебя. Действительно, незабываемое зрелище! Надеюсь, наследник скоро снова приедет!

Рядом с кроватью заверещал телефон. Фабер вскочил, сначала не понимая, где находится. Попытался включить ночник, опрокинул стакан с водой, мокрая трубка телефона чуть не выскользнула из руки.

— Алло. — Его голос звучал глухо, болела голова. Чувствовал он себя отвратительно.

— Господин Фабер? — прозвучал женский голос.

— Да, — прохрипел он. Стрелка на наручных часах показывала без пяти минут одиннадцать.

— Это Юдифь Ромер. Простите, что я звоню, но это очень срочно.

— Что-нибудь… что-нибудь с Гораном? — Он с трудом мог говорить и соображать.

— К сожалению, господин Фабер… — господин Джордан.

— Он умер?

— Нет, но ему очень плохо. Мы должны положить его в реанимацию.

— Что случилось?

— Час назад у него началось сильное кровотечение. Из носа и рта. И кровь из кишечника… Он изредка приходит в сознание, и когда он в сознании, он все время зовет вас, своего деду. Возможно, через несколько часов он умрет. Мы делаем все, что можем. Приезжайте, пожалуйста! Это невероятно помогает, когда он вас видит… Пожалуйста, господин Джордан!

«Проклятье», — подумал он.

— Я приеду немедленно, — сказал он.

5

Там лежал Горан, полусидя из-за бесформенно вздутого живота, лицо бледное, щеки впалые, волосы мокрые от пота. Неподвижный, не реагирующий на речь. Серые губы были приоткрыты, дыхание учащенное, тело до пояса обнажено. На желто-коричневой коже закреплены электроды, от которых над кроватью протянуты разноцветные провода к мониторам, по ним ведется постоянное наблюдение за сердечной деятельностью и кровообращением Горана. Гибкие шланги для переливания крови ведут в катетер под ключицей.

Перед отделением реанимации Фабер переоделся. Он был теперь в зеленых брюках и рубашке из хлопка и в пластиковом фартуке. В такой же зеленой одежде из хлопка были обе сестры, Белл, Юдифь и дежурный врач отделения, который как раз склонился над Гораном, когда вошел Фабер.

— Спасибо, что так быстро приехали, господин Джордан, — сказала Юдифь. — Мартину я позвонила раньше. У меня сегодня ночное дежурство. Когда сестра из палаты Горана позвала меня, он лежал в большой луже крови. Состояние его представляет огромную угрозу для жизни, иначе мы не стали бы просить вас приехать.

Горан забормотал.

— Что он говорит? — испугался Фабер.

— Ничего… сознание спутанное. — Показав на установку для переливания крови, Белл тихо сказал: — Мы пытаемся возместить потерянную кровь. И даем средства для свертывания крови, так как его организм сам не может их вырабатывать.

— Но шансы…

— Очень малы. — Щеки у Белла запали, но глаза за стеклами очков смотрели бодро.

— Что я могу сделать? — спросил Фабер.

— В данный момент ничего. Садитесь. Мы должны ждать, когда он снова придет в сознание.

Фабер присел на белую табуретку. Посмотрел на большие настенные часы: двадцать три часа сорок одна минута.

В последующие два часа непрерывно заменялись сосуды с консервированной кровью и средствами для ее свертывания. Горан по-прежнему лежал неподвижно. Было почти два часа ночи, когда мальчик вдруг открыл глаза и ясным голосом позвал:

— Деда…

— Теперь! — сказал Белл.

С чувством абсолютной беспомощности Фабер подошел к кровати Горана, который смотрел на него широко открытыми желтовато-коричневыми глазами.

«Он боится, — подумал Фабер, — безумно боится».

— Деда… — повторил Горан. На этот раз голос был хриплым.

— Да, — сказал Фабер, — да, Горан, я с тобой.

— Подойди ближе… — сказал Горан.

Фабер подошел к кровати.

— Еще ближе… — Фабер наклонился. — Совсем близко… Я хочу тебе сказать что-то на ухо…

Горан с невероятной силой схватил Фабера за левый локоть.

— Пожалуйста, деда… ближе к моему рту…

Фабер вопрошающе посмотрел на Белла. Тот кивнул. Никто в помещении не двигался. Все наблюдали за Гораном и Фабером, который вплотную подставил свое ухо к серым, потрескавшимся губам мальчика.

— Деда… — На Фабера дохнуло несвежим дыханием. Он сглотнул.

— Да, Горан, да. Что ты хочешь? — Фабер дышал открытым ртом.

Горан шептал, но в тихой палате каждый мог понять его слова:

— Я думаю…

— Что ты думаешь?

— Нет, я знаю это точно.

— Что, Горан, что?

«Сейчас меня вырвет», — подумал Фабер.

— Они меня убьют…

— Послушай!

— …они меня убьют… как папу и маму… снайперы. Мне надо бежать отсюда… Здесь они меня видят… Они ждут, когда будут готовы гранаты… И тогда они меня убьют… И тебя, деда, тоже… Где твоя машина?

— Я…

— Пригони ее… я… запрыгну внутрь… и потом прочь из аллеи снайперов. Давай, деда! Пригони машину!

Фабер с ужасом смотрел на Белла, на Юдифь, на сестер. Почему они ничего не говорят? Почему они ничего не делают?

— Беги! — закричал вдруг Горан и резко толкнул Фабера в грудь. Тот отшатнулся назад. Мальчик наполовину свесился над краем кровати. Все провода оборвались, стойка для переливания крови упала. Врачи и сестры вдруг засуетились, забегали, как в старом немом фильме. Они подняли Горана и уложили его снова на кровать. Гибкий шланг для переливания крови отделился от катетера. Кровь, везде было так много крови, под Гораном, на его теле, на защитной одежде Белла и Юдифи. Одна из сестер убежала и вернулась с новыми банками и бутылками. Изо рта и из носа Горана шла кровь. У него были мертвые неподвижные глаза. Сестра споткнулась. Пакет с консервированной кровью, которую она держала в руке, выскользнул. Фабер поспешил на помощь, но столкнулся с Беллом.

— Вон! — закричал тот. — Немедленно вон отсюда!

Фабер, шатаясь, пошел к двери. Перед отделением реанимации он упал на скамью, а со скамьи — на пол. Затем он поднялся и, задыхаясь, прислонился спиной к стене.

Единственная мысль, как молот, стучала в его голове, единственная фраза: он должен умереть… он должен умереть… он должен умереть… наконец умереть!

6

Пели птицы. Воздух был прохладен и чист. Фабер открыл глаза. Он лежал на кровати в небольшой комнате с открытым окном. Он увидел зеленую крону дерева.

«Покой, — подумал он. — Когда я в последний раз был так спокоен?»

— Выспались? — спросил женский голос. Он повернул голову. На другой кровати сидела Юдифь Ромер. Она была в голубой блузке и серой юбке, туфли она сняла.

— Где… где я?

— В сестринской комнате. У вас был приступ. Мы сделали вам укол и перенесли сюда. Теперь уже получше? Я скажу, чтобы вам принесли завтрак. Что вы хотите, господин Джордан? Чай? Кофе?

— Сколько… сколько сейчас времени?

— Десять. Вы спали восемь часов.

— Восемь часов… — И тут вдруг все встало перед его глазами. Покоя как не бывало. Доброго утра тоже. Безнадежность. — Горан…

— Его состояние без изменений, господин Джордан, — сказала врач. — Без изменений, критическое. Но мы, по меньшей мере, вернули его в то состояние, которое было до происшествия. Массивные кровотечения прекратились. Ему продолжают переливать кровь и вводить средства для свертывания крови. Он под непрерывным наблюдением. Горан говорит о вас, но теперь совершенно спокойно, он знает, что вы здесь.

— Где… где доктор Белл?

— Спит в служебной комнате. Ему надо поспать.

— А вы?

— Ах, я… — Она улыбнулась. — Признаюсь, свежей как роса я не выгляжу. Теперь, когда вы снова в порядке, я прилягу. Сегодня у меня нерабочий день. В полдень в Городской больнице Петра получает новую почку.

— Петра?

— Моя дочь, господин Джордан. Ей пятнадцать лет. Мы почти год ждали этой донорской почки. Сегодня мы получили ее из Клагенфурта, и она будет пересажена Петре.

— Ваша дочь… — начал Фабер и замолчал.

— Почти год она должна была два раза в неделю приходить в Городскую больницу на диализ. Это было очень тяжело — и длительные процедуры, и ожидание донорской почки.

— Но я не знал…

— Конечно, нет! Кто бы стал рассказывать вам еще о моих заботах? Итак, кофе или чай?

Он молча смотрел на нее.

— Господин Джордан! Чай или…

— Чай, пожалуйста.

Доктор Ромер взяла телефонную трубку, набрала номер и заказала завтрак с чаем для господина Джордана в сестринскую номер 5.

— Сейчас принесут, — сказала она.

— Как… как вы можете работать, когда ваша дочь…

— Вы же видите, как я могу! Мне это очень помогает. Я не должна постоянно думать о Петре. Разумеется, я могла бы отдать ей свою почку. Вы, наверное, об этом подумали. Это правильно. В основном донорами становятся родители. Но в моем случае это невозможно, так как не совпадают наши группы крови. Моя почка была бы отторгнута… Я разведена. Уже десять лет. Мой бывший муж живет в Дюссельдорфе. Он снова женился, и теперь у него маленький сын… Нет, мы должны были просто ждать подходящей донорской почки, без вариантов.

— Но теперь вам невозможно будет работать…

— Все давно обговорено с профессором Альдерманном и другими врачами. Я возьму три недели отпуска, потом Петра на длительное время поступит к нам сюда, и начнется борьба против отторжения новой почки… У нас есть две сестры и один врач, у которых дети больны. Они тоже работают… И еще, господин Джордан. Мы думаем, было бы хорошо, если бы вы жили как можно ближе к госпиталю. Чтобы вы действительно могли быть всегда рядом с Гораном. «Империал» расположен неудобно. Лучше всего была бы наша гостиница, но в настоящее время там все номера заняты. И если бы даже появился свободный номер, нам нужны номера в первую очередь для родственников, которые менее обеспечены. Вы ведь понимаете это, не так ли? В двух минутах ходьбы отсюда в переулке Ленаугассе есть пансион «Адрия». Там часто живут матери или отцы больных детей. Смеем ли мы попросить вас по возможности быстро туда перебраться? Может быть, уже сегодня в первой половине дня? Вам там понравится. В этом пансионе очень чисто, образцовый порядок. Мы знаем хозяина. Один номер свободен, мы уже навели справки.

«Продолжается!» — подумал Фабер.

— Сразу после завтрака я перееду, — сказал он.

— Спасибо, господин Джордан.

7

Он поехал в отель «Империал».

На этот раз дежурил Лео Ланер. Фабер сделал знак рукой, и портье подошел к нему в угол холла. Фабер рассказал Ланеру, по какой причине он находится в Вене.

— …в настоящее время мальчику так плохо, что я должен быть рядом с ним.

— Я понимаю, — Ланер кивнул. — Все ясно, господин Фабер. Я очень вам сочувствую.

— У Горана есть только бабушка, она лежит в Центральной городской больнице после тяжелого приступа. Я знаю ее. Более сорока лет…

— Все, что вы делаете, правильно, — прервал его Ланер. — Я надеюсь, что все еще наладится.

— Все, что я сказал, это между нами. Ни в коем случае это не должно стать известно общественности…

— Господин Фабер, ну что вы! От меня никто ничего не узнает, но это хорошо, что я знаю, где вас можно найти, если будет что-то важное. Тогда я позвоню в пансион «Адрия». Больше никто.

— Спросите Питера Джордана. Там я под этим именем. Боюсь огласки.

— Питер Джордан, хорошо, господин Фабер. Только в особо важных случаях. Я боюсь, вы там надолго задержитесь.

— Я тоже этого боюсь.

— Послать вам кого-нибудь, кто поможет упаковать вещи?

— В этом нет необходимости. — Фабер пожал Ланеру руку.

Подошел другой портье.

— Извините! Час назад вам звонили, господин Фабер. — Он передал Фаберу конверт.

— Спасибо, — Фабер кивнул ему и Ланеру и вынул из конверта отпечатанное на машинке сообщение: «Позвонить господину Вальтеру Марксу в Мюнхен».

Из своего апартамента он набрал номер конторы. Его сразу соединили.

— Алло, Роберт! — прозвучал голос Маркса.

— Доброе утро, Вальтер!

— Как дела у мальчика?

— Паршиво. Что случилось?

— Факс от «Меркьюри» из Нью-Йорка. Они совершают опцион, пишет Дебора Бренч. — Маркс зачитал: — «Please let Mr. Faber know, that Gary Moore is very enthusiastic about this project».[42] Итак, ты получишь римейк! Первый фильм по твоей книге режиссер ведь испортил. Теперь у тебя есть шанс, что Джери Мур испортит второй фильм. Тебя это радует?

— Конечно, радует, идиот!

— Да, звучит. Другая ужасная новость: в факсе указывается, что ночным курьером отправляется чек, половина от всей суммы. Куча денег!

— Мне понадобятся.

— Ты очень благодарный клиент. Полтора года я должен был бороться, прежде чем они подписали договор. Дебора ведь могла бы прислать и другой факс.

— Не сердись, Вальтер! Я тут совершенно заморочен… У меня столько забот…

— Я знаю, старина, знаю. Я просто пошутил. Где я должен предъявить чек? «Мюнхен-банк»?

— Да, пожалуйста, — сказал Фабер. — Нет, подожди! Лучше «Швейцарский Люцерн-банк».

— О’кей, Роберт. И всего, всего хорошего!

— Тебе тоже. Минутку! Я сейчас переезжаю в другой пансион!

— Пока не появится что-нибудь получше?

— Этот пансион расположен рядом с Детским госпиталем, поэтому. Пансион «Адрия», запиши, Ленаугассе. Теперь ты найдешь меня там.

— Телефон?

— Я еще не знаю. Узнаешь в справочной службе.

— Порядок.

— Вальтер… я благодарю тебя за все, что ты провернул в «Меркьюри».

— Это было сплошное удовольствие, малыш, — сказал его друг.

8

18 мая уже с утра было очень тепло. Фабер побрился, принял душ, выпил свои лекарства. Затем положил оба больших самсоновских чемодана на кровать и начал укладывать вещи. В своей жизни он тысячи раз паковал чемоданы. Белье, рубашки, костюмы с пиджаками на вешалках, обувь, книги. Он подошел к встроенному в стену сейфу, набрал цифры 7424, взял из сейфа пистолет и положил его в чемодан. Конверт со снимками Зигфрида Монка, полученный накануне вечером от Ренаты Вагнер, он, немного подумав, положил во внутренний карман дорожной сумки вместе с несессером из темно-синей кожи. При малейшем физическом напряжении он уже много лет сразу начинал потеть. Поэтому он привык заниматься упаковкой в одних трусах. Закончив, он снова принял душ и затем воспользовался лосьоном для тела. Он приготовил серебристо-серый летний костюм, голубую рубашку, светлый галстук и черные открытые туфли.

Примерно в час дня он уже ехал в такси по Рингу в направлении Альзерштрассе к пансиону «Адрия». Водитель открыл все окна. Теплый ветер дул Фаберу в лицо. Пиджак лежал у него на коленях. У Бургтора его внезапно охватила паника.

Мира! Он ведь собирался навещать ее каждый день и сообщать ей о состоянии Горана. Что он скажет ей сегодня? И завтра? Что, если Горан умер? Что станет тогда с Мирой? Ее же все равно сразу бы не выписали и не отправили в Сараево! Сможет ли он бросить ее на произвол судьбы?

Пока Горан будет жив, ее, наверное, оставят здесь. Это состояние между жизнью и смертью может тянуться дни, недели. Значит, я должен неделями сидеть у его кровати и ждать, когда начнутся новые кровотечения с ужасными сценами, какие я наблюдал прошлой ночью. Я не выдержу. Я не выдержу. После того, как я упаковал свои вещи, мне стало смертельно плохо. Конечно, и от страха перед тем, что меня ожидает. Как долго я смогу это переносить? Как долго сможет переносить это Мира?

Такси проехало мимо Парламента. Белое здание сверкало на солнце.

«Нет! — подумал Фабер, внезапно приняв решение. — Нет, я больше в этом деле не участвую. Я не могу. Я не хочу. Кончено! Все! Немедленно! Лучше сейчас и безжалостно, чем потом. Better with a bang than a whimper.[43] Я не Белл. Я не такой, как он — мужественный, не способный никого предать. Я трус. Я сдаюсь. Это должно закончиться, немедленно».

— Господин шофер! — он наклонился вперед.

— Слушаю, господин! — Молодой водитель говорил с сильным акцентом. Он был темнокожий, с короткими курчавыми волосами и худыми руками с длинными пальцами. Фабер понял, что он из Марокко и в Вене ориентируется слабо. Услышав адрес пансиона, он должен был посмотреть план города.

— Я кое-что вспомнил… — Фабер кричал, чтобы заглушить шум ветра. — Я не могу ехать в пансион. Я должен немедленно ехать в аэропорт! Немедленно! Отвезите меня, пожалуйста, в Швечат!

— Швечат. Аэропорт. Хорошо, господин. — Молодой марокканец покинул Ринг и поехал по Ластенштрассе в обратном направлении. Его лицо ничего не выражало. Когда они подъехали к Шварценбергплац и там Фабер увидел наконец указатель «АЭРОПОРТ», он, задыхаясь, откинулся назад в кресле. Он старался глубоко дышать. Голова болела, но он чувствовал огромное, неописуемое облегчение.

«Нельзя сказать, что мне безразличны Мира и Горан, — думал он, — но я хочу только одного: вон из этого города как можно быстрее, как можно дальше, ничего больше не видеть, ничего больше не слышать, ничего не делать, совсем ничего».

Такси двигалось по автостраде в направлении Швечата. Пел ветер. Сразу прошла головная боль. Он почувствовал себя прекрасно. Когда такси остановилось перед залом вылета, подошел мужчина с тележкой.

— Носильщик нужен, господин?

— Да, пожалуйста.

Фабер и марокканец вышли из машины. Фабер оплатил такси и, как всегда, дал очень большие чаевые. Носильщик укладывал чемоданы на тележку.

— Слишком много, — сказал темнокожий, держа в руке деньги.

— Нет, все в порядке.

— Тогда я благодарить. И желать счастья, господин!

— Я вам также. — Фабер пожал ему руку.

Водитель пошел к своей машине, скользнул за руль и отъехал.

В зале вылетов перед большинством окошек Фабер увидел очереди. Стоял сильный шум, плакали дети, почти непрерывно звучали голоса по громкоговорителю. Женщины что-то кричали мужчинам. Те бурчали в ответ.

— Куда вы летите? — спросил носильщик с багажом Фабера.

Об этом он еще и не подумал.

— Одну минуту… — Фабер изобразил, как будто он ищет в кармане пиджака авиабилет. При этом он смотрел на большое табло с указанием маршрутов и времени вылета. Его взгляд поспешно скользил сверху вниз.

432AF/430 Париж…

321ВА/435 Лондон…

647LH/445 Бейрут…

На эти рейсы уже поздно. Стенные часы показывали четырнадцать часов тридцать минут, и у него еще не было билета.

56705/532 Киев…

648LH/534 Стокгольм…

387 OS/540 Каир Виа Ларнака.

Это его рейс! На него он еще может попасть. Итак, в Каир. Все равно, куда. Только вон из Вены.

— Господин, куда вы летите? — снова спросил носильщик.

— В Каир, австрийской авиакомпанией. — Он дал носильщику деньги, снова слишком много. — Идите, пожалуйста, со мной! Я еще должен купить авиабилет.

Перед окошком AVA случайно никого не оказалось. Девушка посмотрела на него с улыбкой:

— Добрый день, господин Фабер!

— Пожалуйста, в Каир, на пятнадцать сорок. Я спешу.

Девушка ввела номер рейса в компьютер и посмотрела на экран.

— Одно лицо?

— Да, я.

— Это МД восемьдесят три. Почти все заполнено. Осталось только два места бизнес-класса.

— Замечательно.

— Салон для курящих и место у прохода.

— Мне все равно.

— Прекрасно, господин Фабер!

Девушка, узнавшая его, оформила билет. Он заплатил за билет и поблагодарил ее.

— Счастливого полета, господин Фабер!

Через толпу людей он протолкался к окошку регистрации. И здесь ему повезло. У окошка стояла только одна женщина. Носильщик сгрузил тяжелые чемоданы на весы и тоже пожелал счастливого полета.

Сопровождающая дала Фаберу посадочный талон к авиабилету. Она улыбалась.

— Терминал В, господин Фабер, вход тридцать пять, время посадки пятнадцать часов десять минут. Вам лучше пройти через паспортный контроль.

Он улыбнулся, кивнул и поспешил дальше.

Паспортный контроль, терминал В. Люди, люди, люди. Непрерывно работает громкоговоритель. Давка, столкновение, смех, ругательства, крик детей. Он спешил мимо сверкающих магазинов, магазинов беспошлинной торговли: камеры, виски, коньяк, кальвадос, радио, спорттовары, парфюмерия, кожаные вещи… Он опять вспотел, сердце колотилось, чувствовал себя оглушенным.

Только бы не было приступа! Ремень дорожной сумки сильно давил на плечо, кейс и пишущая машинка казались тяжелыми. Он поставил их и поискал в кармане упаковку нитроглицерина, положил одно драже под язык.

«Нет, лучше сразу два! Только не приступ, только не сейчас, Натали, пожалуйста!»

Он даже не осознал, что попросил ее о помощи, ведь он хотел никогда больше этого не делать. Дальше! Вход 35. Контроль безопасности. Большинство пассажиров уже прошло его. Он выложил сумку, пишущую машинку и кейс на транспортер перед черным занавесом рентгеновской установки. Они исчезли за занавесом. Прошел через детекторную раму.

Зазвенел звонок.

— Пожалуйста, выложите все металлические предметы в эту корзину…

Человек из службы безопасности подошел ближе. Фабер опустошил свои карманы: монеты, ключи, его знак Зодиака.

— А теперь, пожалуйста, еще раз через детектор.

На этот раз звонка не последовало.

Он снова положил все на место, взял дорожную сумку, машинку и кейс и пошел к ряду стульев в помещении для ожидания. Хотелось наконец сесть. Прочь, прочь, только прочь! Он все еще задыхался. Человек, сидевший рядом, с любопытством наблюдал за ним. Фаберу казалось, что прошла целая вечность, когда, наконец, прозвучал гонг.

— Дамы и господа, Австрийские авиалинии, рейс триста восемьдесят семь в Каир через Ларнаку. Объявляется посадка. Пожалуйста, прекратите курить и предъявите ваши посадочные талоны. Мы желаем вам приятного полета! — Девушка повторила обращение на английском и французском языках.

Ожидающие встали. Возникла давка. Фабер продолжал сидеть. Он всегда старался войти в самолет одним из последних. И на этот раз вошел в «рукав», ведущий к самолету, когда зал опустел. В открытой бортовой двери Фабер увидел темноволосую стюардессу, которая приветливо встречала каждого гостя.

Он продолжал стоять. Издалека он услышал голос Натали, исчезающий, слабый:

— Это было бы слишком большой подлостью…

Мимо него прошли последние пассажиры. Он не двинулся.

«Слишком большая подлость, — думал он, — да, Натали. Я не должен был даже помышлять о том, чтобы улететь. Я должен остаться в Вене. Я не смею бросить в беде Миру. И Горана…»

Стюардесса озабоченно смотрела на него.

— Господин Фабер?

— Да.

«…а также Мартина Белла, Юдифь Ромер, и всех сестер, и санитаров, и других врачей…»

— Вам нехорошо, господин Фабер?

«…«желтых теть» и портье Ланера».

— Господин Фабер!

«…мою мать, моего отца и Милу…»

— Господин Фабер, ответьте!

«…Натали, Сюзанну, которая была со мной в подвале, священника Гонтарда, фройляйн Риман…»

— Господин Фабер! — Теперь рядом с стюардессой появился человек в форме. На Фабера смотрел командир экипажа.

— Я не лечу, — сказал Фабер.

«…Анну Вагнер и ее дочь Эви…»

— Что это значит? Ваш багаж в машине, господин Фабер!

«…ее дочь Ренату, и Виктора Матейку, и Бруно Крайски…»

— Я говорю, ваш багаж в машине! — кричал руководитель полета.

— Может прилететь обратным рейсом, — сказал Фабер. — Я оставлю адрес.

«…Виктора Франкля, Гельмута Квальтингера, Оскара Вернера…»

— Нет, нет, нет! — Командир теперь кричал. — Так дело не пойдет! Если вы не летите, ваш багаж должен быть выгружен!

«…Вилли Форета, Леопольда Фигля, Фридриха Хеера…»

Из кабины выглянул второй пилот с красным от гнева лицом.

— Господин Фабер! У нас на борту сто двадцать девять пассажиров. Они все должны выйти из машины. Весь багаж должен быть выгружен. Все пассажиры должны опознать свои чемоданы. Вы понимаете, что вы устраиваете? Все расписание нарушается. Мы теряем свое «окно», если не прилетаем в Каир по расписанию. Они не дадут нам посадки.

«…Жоржа из Ливерпуля, Сашу из Закавказья, Тини из Тускалузы, Марселя из Безансона.

Многие еще живы. Многие умерли. Я не могу их забыть, ни живущих, ни умерших…»

— Мне очень жаль, — сказал Фабер. — Но я не могу с вами лететь. Простите, пожалуйста. Это невозможно.

Он повернулся и медленно пошел обратно через переходной «рукав». Вслед ему кричали три голоса. Фабер не понимал, что они кричат. Он уходил все дальше.

«…И остается еще Зигфрид Монк, убийца, который продолжает жить».

Загрузка...