I.
Они жили в Петербурге уже недели две, занимая две крошечныя комнатки в пятом этаже громаднаго дома на Невском. Три окна этих комнат выходили на двор, который сверху казался громадным колодцем. Вадим, мальчик лет пятнадцати, по целым часам смотрел на дно этого колодца, что возмущало Анну Гавриловну. -- Ты или простудишься у окна, или свалишься,-- говорила она сыну. -- Успокойтесь, пожалуйста, Анна Гавриловна,-- раздражительно отвечал мальчик, называвший мать всегда по имени и отечеству. -- Удивляюсь, что тебя может интересовать в этой яме... -- А вот, попробуйте, догадайтесь, Анна Гавриловна... Даже весьма поучительно. Анне Гавриловне не нравилось выражение лица Вадима, которое у него являлось при разговоре с ней,-- в нем было столько желчи и какого-то скрытаго озлобления, особенно в выражении суженных безцветных глаз и в конвульсивной улыбке безкровных тонких губ. Про себя Анна Гавриловна называла, припоминая школьные учебники, это выражение сардоническим. Еще хуже была скверная привычка Вадима смеяться отрывистым, глуховатым смешком, точно у него из горла выскакивали какия-то невидимыя пробки. Часто, глядя на сына, Анна Гавриловна никак не могла решить вопроса, на кого он походит... Она была всегда полной и здоровой женщиной настоящаго русскаго склада -- широкая в кости, мясистая, жирная, с короткой шеей и добродушным, немного плоским лицом. -- Это какой-то выродок,-- думала она про себя. Оставалось отыскивать сходство с отцом, но тут уж окончательно ничего не получалось. Отец такой плотный, кряжистый, с тяжелой походкой откормленнаго животнаго, с громким, твердым голосом и раскатистым хохотом. Одним словом, полная противоположность пятнадцатилетнему заморышу, у котораго весь вид был какой-то серый, и даже его смех ей казался серым. Вадима никогда и ничто в сущности не волновало, и он относился равнодушно решительно ко всему на свете, а, кажется, уж он ли не видал всякой всячины, главным образом в Европе, где провел лучшие свои годы. И после чудес европейской культуры заинтересоваться каким-то дурацким двором-колодцем... -- Мне кажется, Вадим, что ты не совсем здоров,-- говорила ему Анна Гавриловна не без некоторой ядовитости. -- Вы думаете, что я начинаю сходить с ума? Нет, пока все обстоит благополучно. А наш двор -- одна прелесть... Смотришь с громадной высоты, а там, где-то внизу, где и сыро, и грязно, копошатся малюсенькия человеческия личинки, те живыя ничтожества, из которых потом выростут большие негодяи. Но природа по своему существу аристократична и крайне экономна, как настоящий богатый человек, а поэтому выбирает на разводку -- Züchtung' Ничше -- только лучшие экземпляры. Девяносто процентов личинок должны погибнуть. Разве это не интересно? Для меня наш двор является опытной зоологической станцией, где у меня на глазах день за днем угасает жизнь маленьких личинок, потому что нет света, тепла, воздуха... Я с особенным наслаждением чувствую собственное существование, именно наблюдая этот процесс уничтожения себе подобных. А как они борятся за свое существование, как стараются прожить хоть один лишний день -- смешно смотреть с моей освещенной высоты, -- Что ты говоришь, Вадим?!.. Ты начинаешь корчить из себя какого-то сверхчеловека, именно, корчить, а это противно, как все деланное, неестественное и крикливое. -- А вот почему вы так волнуетесь, Анна Гавриловна? Кто волнуется, тот не прав... Вы всю жизнь боялись называть вещи их настоящими именами и оправдывали собственное малодушие разными добрыми чувствами. Разве это добро, если бы я соблаговолил спуститься на дно нашего двора-колодца и накормил человеческих личинок? Это зло, потому что только продолжало-бы агонию приговоренных к смерти... -- Тебе остается только применить эту логику к собственной драгоценной особе... -- Что-же, я ничего не имею против этого и могу только удивляться вашей любезности, Анна Гавриловна, благодаря которой я имел удовольствие появиться на свет. Право, не стоило... Впрочем, у каждаго своя точка зрения, и я, кажется, довольно невежливо вмешиваюсь в ваши дела, хотя немножко и заинтересован в них, как потерпевшее лицо. По моему, даже как будто невежливо вызывать к жизни человека, предварительно не спросив его, желает-ли еще он жить в этом лучшем из миров... -- Вадим, ты просто дерзкий мальчишка! -- Ну, вот это, по крайней мере, логично, т. е. то что вы сердитесь на собственное неудачное произведение. -- Господи, что он говорит?!.. Что он говорит?!.. -- Чтобы быть на вершине логики, Анна Гавриловна, вам остается только уронить слезу... И такие разговоры каждый день, утомительные, безсодержательные, с одними и теми же словами, как капли дождя. Анна Гавриловна приходила в полное отчаяние и старалась не раздражать сына. Впрочем, все это было только днем, а вечером мальчик делался таким задумчивым, покорным и даже ласковым. Он слишком много читал, и Анна Гавриловна старалась прятать от него книги. Для своих лет он и без того был слишком развит, что начинало пугать мать. Хилая физическая оболочка оказывалась тесной для преждевременно созревшей мысли. Заграничные врачи давно запретили всякия занятия, обясняя болезненность умственным переутомлением. -- Как это остроумно,-- иронизировал Вадим в качестве благодарнаго пациента.-- Переутомление человека, который еще и не думал работать... Вадим лечился в Америке, в Англии, в Италии, в Германии у всех знаменитостей и по всем последним словам науки, до гипнотизма включительно. И все было безплодно. Неизвестная болезнь не поддавалась ни какому лечению. Это было что-то таинственное и упорно жестокое. -- Любящая мать и больное дитя,-- резюмировал Вадим свое положение.-- Картинка недурная... Он говорил по русски немного с акцентом и очень неохотно, предпочитая английский язык. Вообще, к России он относился отрицательно и постоянно дразнил мать "любезным отечеством". -- Европейцы только еще начинают открывать Россию, Анна Гавриловна, и признают ея существование только из вежливости. Собственно говоря, это любезное отечество придумано Петром Великим... Анна Гавриловна вернулась с сыном в Россию после пятнадцатилетняго отсутствия по двум основательным причинам, именно: одно европейское медицинское светило, как последнее средство, посоветовал "лечить мальчика родиной", а потом сама Анна Гавриловна после горькаго опыта различных скитаний решила, что Вадиму пора сделаться настоящим русским человеком. Была еще третья причина, может быть самая главная, но о ней Анна Гавриловна боялась признаться даже самой себе.
II.
По вечерам, когда Невский тонул в синеватой лихорадочной мгле электрическаго освещения, Анну Гавриловну охватывало какое-то жуткое безпокойство. Вадим отлично это видел и говорил одну и ту же фразу: -- В одно место, к одному человеку, по одному делу, Анна Гавриловна? Идите, пожалуйста, я вас не желаю стеснять... Анна Гавриловна почему-то считала нужным конфузиться, даже немного краснела и начинала оправдываться виноватым голосом. -- Ты ничего не понимаешь, Вадим, и для тебя, конечно, смешно, что я немного волнуюсь. Ведь здесь, в Петербурге, прошли мои лучшие годы, молодость, все, все... А сколько было тогда хороших людей?.. Как мне тебя жаль, что ты никогда ничего подобнаго не испытал и едва-ли в состоянии даже испытать... Тебе смешно, что я розыскиваю своих старых знакомых... и никого не могу найти... Много их умерло, другие далеко... -- Анна Гавриловна, уроните слезу... -- Негодный мальчишка!-- бранилась Анна Гавриловна, отвертываясь к окну, чтобы скрыть слезы.-- У тебя нет сердца... и у тебя не будет ни одной светлой минуты в жизни. Мне даже страшно подумать, несчастный, о твоем будущем... Раз вечером Анна Гавриловна вернулась такая взволнованная, счастливая, с красными пятнами на лице. -- Америка открыта во второй раз?-- спросил Вадим. -- Да, да, злой мальчишка...-- улыбаясь и задыхаясь от волнения, отвечала Анна Гавриловна.-- Я ее, наконец, нашла... -- Америку? -- Я тебе надеру уши, негодному мальчишке... Помнишь Женю Парвову? То есть, ты, конечно, ее не мог видеть... да... А я постоянно о ней тебе говорила. Это удивительная, единственная, редкая женщина... Боже мой, как я счастлива... Вадим только пожал своими узкими, худенькими плечами и презрительно фыркнул. Но Анна Гавриловна уже ничего не замечала, а, схватив его за руку, продолжала, торопливо, неудержимо, точно боялась потерять нить своих бурливых мыслей. -- Понимаешь: мы с ней вместе поступали на курсы. Наш был первый выпуск... Она южанка, бойкая, остроумная, резкая. На курсах ее называли Колючкой... Ах, какая она уморительная! И добрая, добрая... Мы ужасно любили друг друга... вместе готовились к экзаменам, спорили, ссорились, мирились... Да вот ты сам увидишь какой это чудный человек. Я рада за тебя, что, наконец, ты увидишь настоящаго человека... Да, настоящаго. У Жени каждое слово -- золото... Колючка явилась на другой день к завтраку, и Вадим слышал, как мать с гостьей целовались в передней, точно сумашедшия. Он вперед возненавидел эту "единственную женщину", которая сейчас, прерывая каждое слово поцелуем, говорила: -- Я... ангелочик... голодна... как волк... -- Ах, мы, Колючка, позавтракаем по студенчески... Помнишь, как мы завтракали тогда на Бармалеевой улице, на Петербургской стороне? Колбаса в бумажке, две миноги в бумажке, кусочек горькаго дешеваго сыру в бумажке... Две миноги в бумажке, два соленых огурца в бумажке... ах, как было все хорошо!.. Опять поцелуи, какой-то восторженный шопот, безпричинный смех и тот неудержимый дамский разговор, когда женщины говорят за раз и не желают слушать друг друга. Вадим заметил, что Колючка каждую фразу начинает с "я", и окончательно ее возненавидел. -- А вот и мой неудавшийся сверхчеловек,-- говорила Анна Гавриловна, впячиваясь из передней в комнату спиной. Колючка была худенькая черноволосая дама с черными усиками. Длинный нос и сросшияся густыя брови придавали ея сохранившемуся лицу жесткое выражение, а крупный рот и ярко белые зубы усиливали это впечатление. Одета она была почти изысканно: черное шелковое платье, черная модная высокая шляпа с перьями, черныя перчатки и т. д. На руках были браслеты, серый длинный галстух застегнуть бриллиантовой булавкой, в темных волнистых волосах блестели две золотых шпильки с настоящими жемчугами -- одним словом, полная противоположность Анне Гавриловне, которая не особенно обращала на свою особу внимание. -- Я очень рада познакомиться с твоим сверхчеловеком,-- проговорила Колючка, надевая золотое пенснэ и протягивая Вадиму свою руку в перчатке. -- Он у меня порядочный дикарь,-- извинялась Анна Гавриловна, когда Вадим не ответил гостье ни одним звуком. Колючка смотрела на Вадима прищуренными глазами и неизвестно чему улыбалась, что было уже совсем противно. Анна Гавриловна еще утром сама сбегала в мелочную лавочку и принесла все закуски "в бумажке". Самовар тоже был заказан вперед. Одним словом, выполнен был весь репертуар студенческаго угощения, хотя гостья, повидимому, и не разделяла восторгов хозяйки в этом направлении. Она как-то брезгливо посмотрела на закуски "в бумажке" и проговорила, снимая медленно перчатки: -- Я, признаться, отвыкла уже от такой роскоши... А ты осталась все такая же восторженная... Анну Гавриловну немножко огорчило, что гостья отнеслась почти брезгливо к ея стильному завтраку. Колючка заметно важничала, что ее кольнуло. Как будто даже и совсем не Колючка, а grande dame из театра. Впрочем, это неприятное впечатление скоро сгладилось, потому что начались непрестанныя воспоминания о старых знакомых, причем обе заметно волновались. Вадим узнал массу новых, очень странных имен: Сорокоум, Петька Ветер, Гетман, Большак, Поденка, Пленира, Ниточка и т. д. -- А Петька Ветер -- да ты его и не узнаешь,-- разсказывала Колючка.-- Громадный имеет успех... Ведь он сделася модным дамским доктором и катается на собственных рысаках. Да, да... Ужасно важничает. Как-то еду на извозчике, так он чуть не смял меня. Я страшно перепугалась и хотела обругать нахала, а оглянулась -- Петька... Кучер -- какое-то чудовище и на спине у него часы. Последнее меня уже окончательно взорвало, и я даже плюнула. Помилуйте, какая важная персона, подумаешь, каждая минута на счету... Анна Гавриловна слушала этот разсказ, ощипывая салфетку, и, подавив невольный вздох, спросила: -- А ты так и не вышла замуж? -- Я? Замуж?-- как-то деланно засмеялась Колючка.-- Нет, до этого, слава Богу, не дошло... Пока устраивалась -- некогда было, а потом уж время ушло. Дамы переглянулись и вынужденно замолчали,-- очевидно, присутствие Вадима стесняло необходимую для воспоминаний свободу. Потом обе улыбнулись без всякой для того побудительной причины. -- Да, я кое-что слышала,-- продолжала Анна Гавриловна какую-то недосказанную мысль.-- Много воды утекло, а сознаться не хочется, что состарилась и многаго уже не понимаешь... Роли переменились: из детей мы перешли в отцы. -- Я не согласна стариться!-- энергично протестовала Колючка.-- Старость -- предразсудок... Женщины просто распускают себя. Посмотри на мужчин -- они уж потому умнее нас, баб, что всегда считают себя молодыми. Вульгарное слово "бабы" сорвалось у Колючки нечаянно, как дань далекому прошлому, когда Петька Ветер называл всех курсисток бабами, а женский вопрос бабьим. -- Эротическая старушка,-- резюмировал Вадим свои впечатления, когда Колючка ушла.-- А вместе вы типичные экземпляры старушенций от либерализма в отставке... Анна Гавриловна терпеть не могла, когда Вадим употреблял слово "либерализм" в ироническом смысле и обиженно замолчала, а потом, сделав паузу, вызывающе проговорила: -- Для тебя Колючка эротическая старушка, а для других она доктор медицины...
III.
Анна Гавриловна даже не могла думать, что эта поездка в Петербург для нея будет так мучительна. Этот "блестящий" город казался ей сейчас громадным кладбищем в котором для нея лично было похоронено столько хорошаго, честнаго, святого... А, главное, именно здесь похоронены были золотые сны верующей юности, лучшия мечты и несбывшияся надежды. Ея собственный сын с иронией бросает ей прямо в лицо дорогое для нея слово "либерализм", над которым теперь глумятся все ренегаты и вся уличная пресса. Как, в самом деле, это смешно: либерализм... Над этим словом хихикают из каждой литературной подворотни. Но всего тяжелее были эти живые покойники, которые продали за чечевичную похлебку успеха свое недавнее первородство. Сколько было таких знакомых ей имен в науке, литературе.и на всех ступенях общественной деятельности. Оставалась верной идеалам юности очень небольшая кучка людей, забившихся по своим углам откуда их голоса раздавались все реже и реже. Ведь это ужасно, если разобрать все разумно и все вещи назвать их собственными именами. Это даже не недород хороших людей, а разростающаяся пустыня, по которой бродит стая хищников... Анна Гавриловна не один раз плакала, до того ее огорчало все окружающее. Даже Колючка, милая, хорошая Колючка и та изменилась настолько, что никак не могла понять ея огорчения. -- Я решительно не понимаю, что тут такого, особеннаго?-- удивлялась Колючка.-- Время идет, и все кругом изменяется. Естественный закон, по которому и мы с тобой уже не те фантазерки, какими были двадцать лет тому назад... -- Нет, это уж ты оставь, пожалуйста: я все такая же и такой умру. Колючка загадочно улыбалась и умолкала, не желая спорить. Ведь и время горячих молодых споров тоже прошло.. Она смотрела на Анну Гавриловну такими глазами, какими смотрят на упрямых детей. Анна Гавриловна без слов понимала это отношение к ней старой подруги, но старалась не думать, что Колючка уже больше не Колючка. -- Нет, нет, ты такая же осталась, какой была,-- уверяла она с трогательной настойчивостью.-- Это скверная петербургская привычка непременно напускать на себя что-то такое... Пожалуйста, брось эту скверную манеру. -- Я говорю только одно, что с фактами, моя милая, нельзя спорить. Я просто не желаю себя обманывать -- и только. Многое в поведении Колючки для Анны Гавриловны оставалось непонятным, до ея отношения к Вадиму включительно. Достаточно сказать, что Колючка сошлась с Вадимом, и этот нелюдим, избегавший общества, оживлялся в ея присутствии и постоянно о чем нибудь спорил. Колючка называла его по студенческой привычке к кличкам -- "мой сверхчеловечик". Они даже сошлись скоро "на ты", и Анна Гавриловна никак не могла обяснить себе такого быстраго сближения. Колючка хохотала до слез, когда узнала, что Вадим называет их "старушенциями в отставке от либерализма". -- Я и сама начинаю то же думать,-- говорила она.-- Конечно, старушонки... И пресмешныя старушонки, если говорить серьезно. У Колючки была привычка подшучивать над всем и, главным образом, над самой собой, что, повидимому, Вадиму и нравилось больше всего. Впрочем, иногда на Колючку нападали минуты какого-то молчаливаго отчаяния, и она обясняла, что ей овладел злой дух. -- Милый сверхчеловечик, это очень скверное состояние... Начинаешь ненавидеть самого себя, как, вероятно, ненавидит себя игрок, когда проснется утром после жестокаго проигрыша. Анне Гавриловне не нравились именно такие покаянные разговоры, и она боялась, как бы Колючка в порыве откровенности не сказала чего нибудь лишняго, чего Вадим не должен был знать. А такое обстоятельство было, и Вадим, конечно, знал, что о нем может ему сообщить только одна Колючка. Сам он никогда не спрашивал мать об этой семейной тайне, и только раз она нашла на своем письменном столе вырезку из какой-то газеты, где приводился текст японской детской песенки, в которой говорилось, что на свете четыре странных и непонятных вещи: ветер, огонь, землетрясение и отец. Ребенком Вадим иногда спрашивал: -- А где мой папа? У всех детей есть папа... -- Твой папа далеко,-- уклончиво отвечала Анна Гавриловна, стараясь перевести неловкий разговор на какую нибудь другую тему. Иногда Анна Гавриловна чувствовала на себе испытующий, пристальный взгляд Вадима и понимала, что он думает об отце, который до сих пор для него был "далеко". Сверхчеловечик по детскому инстинкту догадывался, что этот таинственный отец здесь, в Петербурге, и что они как нибудь встретятся. Последняго Анна Гавриловна и боялась, и в то же время желала. Раз, когда Колючка что-то разсказывала об общих знакомых и в том числе о Петьке Ветре, у Анны Гавриловны захолонуло на душе,-- Вадим смотрел на нее таким тяжелым и не хорошим взглядом. Она не выдержала и убежала в другую комнату, чтобы скрыть ненужныя бабьи слезы. Все это ужасно волновало Анну Гавриловну, и она тысячу раз перебирала свое прошлое, точно старалась оправдаться перед самой собой. Да, она сделала одну из тех грустных ошибок, которыя отравляют всю жизнь. Но ведь она не побоялась последствий и всю жизнь отдала своему ребенку. Боже мой, как она мучилась тоской по родине, живя за границей, но вернуться не могла, пока были живы отец и мать. Они ничего не должны были знать, особенно отец, суровый и педантичный человек, который не умел прощать. О, как она тосковала о своей милой Тамбовской губернии, как рвалась туда всей душой, и должна была оставаться за границей. А тут еще постоянныя письма с родины, умолявшия вернуться, чтобы провести последние годы в родном гнезде. С Вадимом она не могла приехать, а бросить его тем более. Это была вечная мука, тянувшаяся из года в год, как тяжелый кошмар. Был момент, когда в минуту отчаяния она написала все отцу Вадима, и тот предложил ей "в интересах восходящей линии" фиктивный брак, но от этой милостыни она отказалась с чисто женским героизмом. Достаточно было одной ошибки, за которой оставалась хотя искренность, а покрывать эту ошибку обманом было выше ея сил. Она не могла этого сделать по своей натуре, не выносившей лжи. Для Анны Гавриловны всякая ложь являлась самой ужасной вещью на свете, и она по своей натуре никогда не могла лгать. Как, в самом деле, складывается жизнь. Анне Гавриловне часто бывало жаль самой себя до слез. Ведь она, такая простая, любящая и хорошая, могла бы прожить совершенно иначе. Но какая-то слепая стихийная сила все изломала, попортила и исковеркала. Положим, счастливых людей не особенно много на свете, но они все-таки есть. Она особенно завидовала старикам. Идет такая седенькая парочка и непременно под ручку. Вот эти мудрецы умели пройти бурное море жизни рука об руку и сохранили до глубокой старости согревающую теплоту молодого чувства. Она и себя видела такой же седенькой старушкой, видела свое неосуществившееся гнездо где нибудь там, в далекой, милой, родной безконечной глуши, видела даже те липы, которыя посадила бы своими руками в молодости и в тени которых играли бы ея внуки... Она как-то особенно всегда любила девочек, и ея старшей дочери было бы уже лет тридцать. И ничего, ничего... Какая-то могучая волна оторвала ее от родного берега и на всю жизнь унесла в чужую, неприютную и холодную даль. А тут еще сверхчеловечик Вадим, о будущем котораго она боялась даже думать.
IV.
Колючка была своим человеком в Петербурге и ввела Анну Гавриловну в дома, где собиралась молодежь. Именно, эта русская молодежь ее интересовала больше всего, и она вперед волновалась. За границей она жадно следила по газетам о новом поколении, но никакого определеннаго впечатления не получалось. Нападки некоторой части печати на молодежь даже ее не возмущали, конечно,-- и среди молодежи встречаются типы не симпатичнаго характера, но по исключениям нельзя судить о целом. Совсем другое дело в общем тоне, в господствующем настроении и конечных задачах, какия создаются известным временем. Побывав на нескольких собраниях, Анна Гавриловна вынесла странное впечатление, именно, что она совершенно чужая среди этой молодежи. Да, чужая, что и как ни говорите. Дело не в марксизме и не в ничшенианстве, а в более сложных и более глубоких причинах. -- Наша с тобой песенка спета,-- резюмировала с обычной иронией Колючка.-- Раньше были просто отцы и дети, тоже не понимавшие друг друга, а теперь отцы, т. е. мы и господа дети... Ты обратила внимание с какой обидной снисходительностью они относятся к нам? -- Ну, ты это уже преувеличиваешь... Вещь самая простая: то было наше время, а сейчас другое. Очень естественно, что молодежь идет своей дорогой вперед... -- Ты, милая, только оправдываешься перед самой собой, как оправдываются люди, которые не хотят признаться в собственной старости, выморочности и отставке по предельному возрасту. -- Перестань, пожалуйста... Я этого не люблю, т. е. такой болтовни. -- А я так давно примирилась с ролью благородной свидетельницы и ничем не огорчаюсь. Что же, нам тлеть, а им цвести -- ergo, всякому овощу свое время. Колючка, вообще, точно наслаждалась, огорчая старую подругу. Ведь время вот таких восторженных давно прошло, а она все еще ищет восторгов... Раз, возвращаясь с одного из "идейных" обедов, где было много горячих споров и восторженных слов, Анна Гавриловна была в особенно грустном настроении без всякой побудительной причины. Ей казалось, что она уже начинает многое понимать -- и все-таки было грустно. Погода была в тон этому настроению. Сеял назойливый осенний дождь, мелкий, как пыль. Электрические фонари с трудом боролись с надвигавшейся сырой мглой. По тротуарам в каком-то молчаливом отчаянии торопливо шли пешеходы, с таким выражением лиц, точно каждый дал себе слово покончить жизнь самоубийством. Таких же самоубийц везли извозчики, иззябшие, суровые, обменивавшиеся при встречах и обездах непутными словами. Неосвещенныя окна домов казались глазными впадинами в черепе какого-то многоглазаго чудовища. Вообще, все было скверно. На подезде швейцар Павел предупредил Анну Гавриловну, что ее "дожидает" какой-то господин. -- Вероятно, ты что нибудь перепутал,-- довольно сурово ответила Анна Гавриловна. -- Никак нет-с... Вот и собственная ихняя лошадь стоит у подезда. Еще кучер с часами на спине... У Анны Гавриловны заходили темные круги перед глазами, и она едва имела силы спросить, давно ли приехал этот господин. -- Да уж близко полчаса будет... Швейцара Анна Павловна не любила, потому что, как ей казалось, он ея не уважал. Про себя она по старинной студенческой терминологии называла его "неразвитым субектом", как и хозяйку своих меблированных комнат. -- Это он...-- в ужасе думала Анна Гавриловна, поднимаясь на верх с таким трудом, точно на нее навалили десятипудовую гирю.-- Что он может делать там целых полчаса? Мог-бы предупредить... Вадим наговорить, не знаю что... А тут еще Колючка хотела завернуть. А может быть, это она и устроила такой дикий сюрприз... Сегодня лестница оказалась вдвое выше обыкновеннаго, и Анна Гавриловна несколько раз принуждена была отдыхать. Петр Васильич Арбузов сидел за чайным столом, прихлебывая из стакана остывший чай с лимоном, и, как всегда, находился в самом отличном настроении. Его нескладная, но сильная фигура, неправильное лицо с мягким носом и выпуклыми, близорукими глазами неопределеннаго цвета, его свежий голос и раскатистый смех -- все соответствовало веселому настроению, точно для этого было создано. Одет он был изысканно, но костюм, сшитый у лучшаго портного, сидел на нем, точно был взят с чужого плеча. Вадим ходил по комнате, заложив руки за спину, и несколько раз проговорил: -- Удивительно жизнерадостный характер у вас, Василий Петрович. -- Петр Васильич... Что-же, это хорошо. Будьте добры, молодой человек, повернитесь в профиль... так, так... Ну, а теперь смотрите на меня прямо и старайтесь припомнить что-нибудь самое смешное или самое грустное... Ах, не то! Поднимите немного голову и прищурьте левый глаз... Вот так. Отлично... А если бы вы опустили левый угол рта и свели оба глаза к носу... Не умеете? Ну, все равно... -- Послушайте, Василий Петрович, это, наконец, смешно... -- Петр Васильич... А если вы закроете глаза и поднимете правую ногу? Раздеваясь в передней, Анна Гавриловна слышала, как Арбузов советовал Вадиму сделать язык трубочкой и что-то еще такое, а Вадим хохотал и говорил: -- Удивительно веселый у вас характер, доктор... Вы делаете мне испытание, как идиоту. -- Быть веселым заставляет, меня моя профессия, а что касается идиотства... Он в первую минуту не узнал Анны Гавриловны, которая показалась ему совсем старухой. Она его узнала и удивилась, что он почти не изменился и только оброс большой бородой песочнаго цвета. Он подошел к ней и поцеловал руку; -- Как я рад вас видеть, Анюта... т. е. Анна Гавриловна. Как только узнал ваш адрес я сейчас-же приехал. Мы тут с вашим сыном проделали несколько медицинских упражнений... Она не знала, что ей говорить, и только смотрела на него испуганными глазами. Вадим повернулся и ушел в свою комнату. Арбузов продолжал что-то говорить и несколько раз брал ее за руку. -- А ведь я часто вспоминал вас,-- говорил он.-- Да... Где вы? Что вы делаете? Как вы живете? Да... -- И я... я тоже... Садитесь, пожалуйста. Не хотите-ли чаю? Живя за границей, Анна Гавриловна часто думала о возможности этой встречи и про себя составляла длиннейшие монологи. О, как ей много было нужно сказать этому человеку, вылить душу, наконец -- просто выплакаться по бабьи. Никаких нехороших и злых чувств по отношению к нему она не питала, а обвиняла во всем только одну себя. И вот он стоит перед ней, смотрит ей в глаза, держит ея руку в своей, а у нея нет ни одного слова для него. -- Садитесь, пожалуйста... Не хотите-ли чаю?-- машинально повторила она. -- Да, давненько мы не видались,-- повторял он, поднося ко рту пустой стакан. Наступила неловкая пауза. Оба напрасно подыскивали слова, пока Анна Гавриловна не нашлась. -- Как вы нашли Вадима? Он издал неопределенный звук, вытянув губы, поднял брови и вполголоса ответил: -- Тут все конечно... навязчивыя идеи... Но это еще только начало. Да... У него мозг походит на кусок хорошаго стараго рокфора... -- Никакой надежды?-- тихо спросила она. -- Я не хочу вас обманывать: ни малейшей... Анна Гавриловна заплакала, тихо и безутешно. Он поднялся и начал шагать по комнате. Как все безхарактерные люди, он не выносил женских слез.
V.
Колючка застала хозяйку и гостя за тем-же чайным столом. У Анны Гавриловны еще оставались следы слез на лице. Арбузов вынужденно улыбался, здороваясь с гостьей. -- Я вам не помешаю?-- спрашивала Колючка. -- Нисколько,-- совершенно спокойно ответила Анна Гавриловна.-- Мы тут болтали о разных пустяках. -- Вот и отлично,-- согласилась гостья.-- Я тоже сегодня в болтливом настроении... -- Кажется, это у вас обычное настроение?-- весело заметил Арбузов. -- Нельзя-ли без дерзостей, милостивый государь? Притом, вас ждет ваш великолепный кучер с часами на спине... Вот подите: не могу я видеть таких кучеров. Так меня и подмывает сказать владельцу такого кучера, что он, т. е. владелец, а не кучер,-- напрасно смешит публику, чтобы не сказать больше. -- Для начала не дурно... Колючка и Арбузов пикировались постоянно еще во времена студенчества и сразу попали в этот тон. Анна Гавриловна слушала их, но ничего не понимала. Ей не нравилось кокетство, с каким держала себя Колючка -- раньше этого не было. Потом эта безпредметная болтовня уже совсем не соответствовала ея настроению. А Колючка играла глазами, заливалась деланным смехом и раз даже ударила Арбузова перчаткой по руке. -- Зачем они тут сидят?-- удивлялась Анна, Гавриловна,-- у нея в голове, как молотки, стучали слова Арбузова, приговорившаго Вадима к смерти. Родной отец и так безсердечно, с научным безпристрастием вынес смертный приговор. Как это ужасно... И она когда-то верила вот этим глазам, этому голосу, этой улыбке -- верила и была счастлива, т. е. уверяла себя, что счастлива. Для полноты этого счастья не доставало только того, чтобы их на веки разлучила роковая волна, забросившая ее на далекий восток, а потом за границу. Он, кажется, не долго горевал и скоро утешился в обществе других женщин, которым она не завидовала ни на одну минуту. Глядя теперь на Арбузова, она не могла себе представить, что могло ее увлечь. Ведь были и другие люди, такие хорошие, честные и смелые. Да, ей выпал неудачный номер в жизни -- и больше ничего. -- Какую ты муху проглотила сегодня?-- шутила Колючка, обнимая Анну Гавриловну. -- Нет, мне уж не до мух,-- с раздражением ответила Анна Гавриловна.-- Не всякий может быть веселым, как ты или Петр Васильич... -- Это значит, что мне пора убираться,-- перевел Арбузов.-- Мадам сердится, мадам не в духе... Ах, как я хорошо выучил эту науку! Арбузов имел дурную привычку прощаться по десяти раз, потом разговаривал в передней и даже возвращался с лестницы, чтобы сказать еще несколько слов. Одним словом, выпроводить такого гостя не легко, и Анна Гавриловна была рада, когда он, наконец, ушел. Она испытывала какую-то смертную истому, как человек, котораго много и долго били. Кстати, ей было очень неприятно, что Колючка осталась и будет продолжать болтовню. Но на этот раз Анна Гавриловна ошиблась,-- Колючка сидела и молчала, тоже усталая и какая-то жалкая. -- Что ты так нахохлилась?-- спросила Анна Гавриловна, начиная ее жалеть. -- Я?!.. А так... глупости... Колючка поднялась и, по мужски заложив руки за спину, принялась молча шагать по комнате. -- Равноправность -- тоже придумали...-- бормотала она, думая вслух:-- А мы верили... Так и было... -- Да о чем ты бормочешь? -- Я? Очень просто... Природа несправедлива до последней степени. Посмотри на Петьку, он старше нас с тобой лет на пять и молодец молодцем, а мы, как говорит твой Вадим, совсем старушонки... Он еще романы проделывает, за ним девушки ухаживают -- своими глазами видела, а мы -- старая, негодная поломанная мебель, которую сваливают на чердак. И какия мы дуры с тобой были тогда, когда были молодыми. Помнишь, как мы гордились что ценят наши убеждения... Ха-ха!.. -- Чему же ты смеешься? -- Я? А вот этому самому... Вот сейчас разве интересно кому нибудь знать, какия у нас с тобой убеждения. К хорошим убеждениям, моя милая, прежде всего нужно хорошенькую и молоденькую рожицу... Тут уж Анна Гавриловна расхохоталась. Колючка умела так смешно злиться и в такие моменты договаривалась до абсурдов. -- Да, всю жизнь совершенствовались,-- не унималась Колючка, останавливаясь у окна.-- Вырабатывали твердость характера, учились, а когда достигли совершенства -- оказались никому не нужными. Взять того же Петьку... Он теперь развивает каких-то провинциалочек, конечно, молоденьких, которыя налетают осенью в столицы, как подёнки на огонь. Такия же будут дуры, как и мы с тобой... -- Ну, прибавь еще, позлись... -- Я говорю правду, матушка... -- А если-бы тебе предложили начать жить снова, как бы ты устроилась? Колючка задумалась и сквозь слезы прошептала: -- Да опять проделала бы то же самое... Ни чужия, ни свои глупости не делают нас умнее. Помнишь, как мы девченками мечтали создать совершенно другую породу людей, как мечтала об этом великая русская царица Екатерина II? Ах, какия глупыя, какия глупыя мы были.. -- И нисколько не глупыя... Я и теперь то же самое думаю,-- спокойно возражала Анна Гавриловна.-- У меня радостно бьется сердце каждый раз, когда вижу учащуюся девушку. Что может быть лучше? Какия оне все милыя, хорошия... -- Очень милыя... Ты видала, как мухи ползают по стеклу? Через стекло-то все видно -- и небо, и землю, и вольную волюшку, а оне, бедныя мушки, только и могут, что ползать по стеклу. Так и мы с тобой всю жизнь проползали, да и после нас так же будут ползать... -- Бывает и так, конечно, но не всегда. Ты уж слишком любишь обобщать... Колючка разнервничалась до того, что с ней сделалась истерика, и Анне Гавриловне пришлось долго ее успокаивать. -- Не буду... не буду...-- шептала Колючка, с трудом глотая холодную воду.-- Никому это не нужно... Вадим лежал на диване в своей комнате и мучился. Он слышал все, что говорил Арбузов, а потом Колючка. Его мучила чисто ребячья мысль, что о нем совсем забыли. А с другой стороны, какие глупые эти русские люди, которые так хвастаются своим добродушием и широкой натурой. Нечего сказать, хороши, особенно этот милейший доктор Петр Васильич... Когда Анна Гавриловна проводила, наконец, Колючку и вошла в комнату Вадима, мальчик лежал на диване, отвернувшись лицом к стене, и плакал. С ним тоже была истерика. Анна Гавриловна привыкла к таким припадкам, спокойно села на диван и положила свою руку на вздрагивавшее от подавленных рыданий плечо сына. -- Я, мама, все слышал...-- шептал Вадим,-- это было в первый раз, что он так назвал мать.-- Да, слышал... и мне сделалось так жаль тебя... и Колючку... и всех хороших русских женщин... Ах, если бы я был здоров!.. А как это хорошо сказала Колючка про мух... Помнишь, и тебя дразнил: "в одно место, к одному человеку, по одному делу", как ты привыкла говорить... Больше не буду, мама... -- Все это прошло, милый мальчик,-- со вздохом ответила Анна Гавриловна.-- Некуда больше идти... Когда она, успокоив сына, хотела выйти на цыпочках из комнаты, он удержал ее за руку, заставил нагнуться и, крепко обняв за шею, прошептал: -- Я знаю, кто это приходил... и мне так жаль тебя, такую хорошую, любящую, честную...