КНИГА ПЕРВАЯ. МУЗЫКА, ТОЛЬКО МУЗЫКА!

ГЛАВА ПЕРВАЯ Мир дому сему

Скитаясь между двух миров:

одним — умершим,

Другим — еще лежащим в колыбели…

Мэттью Арнольд

I

Когда вернешься домой после двух лет отсутствия, поело того, как повидал Париж, Лондон и Нью-Йорк, вдруг обнаруживаешь, что дом за это время почему-то стал меньше, что он далеко не так роскошен, как казалось, а даже наоборот — порядком облез и обветшал. Лани и Бэдд бродил вокруг виллы и отмечал про себя, как вылиняли голубые жалюзи и что сделал с железными петлями коварный морской воздух. Внутри обивка мебели загрязнилась, занавеси уныло обвисли, рояль дребезжал — надо было наново отделывать весь дом. Только «Восход солнца» Ван-Гога и «Пруд с лилиями» Моне не утратили своего великолепия.

Ланни шел только двадцатый год, но ему даны были полномочия распоряжаться в доме, как он хочет.

Была середина лета 1919 года, и Ланни только что вернулся с Парижской мирной конференции. Он мечтал участвовать в перестройке Европы и ради этого трудился шесть месяцев подряд, а получилось из этих трудов бог знает что — так он полагал, и друзья его соглашались с ним. Теперь он решил взять на себя задачу попроще — обновить дом своей матери. Уж это-то можно сделать как следует. О мировой политике он больше и слышать не хотел; его ум занимало одно: как поскорее проникнуть в тайны ремесла строителя, плотника, каменщика, декоратора и садовода.

II

В одном углу усадьбы приютилось маленькое каменное строение. Оно стояло на опушке рощицы, фасадом к западу, к золоту и сини Средиземного моря. В домике было всего два окна, и свет проникал в него, главным образом, сверху, через застекленный северный скат крыши. Этому строению еще не было пяти лет, но в нем уже жил призрак, и Ланни после двухлетнего отсутствия не сразу набрался смелости войти. Он снял засов, открыл дверь и простоял несколько минут на пороге, заглядывая внутрь, словно боясь потревожить даже пыль на полу.

Здесь ничего не трогали с того трагического дня — немного больше года тому назад, — когда Марсель Детаз отложил кисть и палитру, написал записку жене и украдкой ушел из дому, чтобы ринуться в пекло войны. Ланни тогда отсутствовал, и ему не хотелось расспрашивать об этом мать; лучше ей поскорее все забыть, но сам Ланни никогда не забудет своего отчима.

Озираясь, он медленно вошел в комнату. На мольберте, прикрытый куском ткани, стоял подрамник. На столе лежала палитра; краски высохли и затвердели. Рядом валялась голубая шапочка художника, поношенная и выцветшая; и тут же лежал газетный лист, на котором выделялись заголовки, извещавшие о последнем стремительном наступлении немцев на Париж. Далекий голос сказал Ланни: «Ты видишь — я должен был итти». Спокойный голос, ведь Марселю никогда не приходилось спорить со своим пасынком.

Он погиб, Франция спасена, и вот его студия: ставни заперты, окно в потолке затянуто шторой, и на всем — годичный слой пыли, которую через щели в окнах и дверях нанес мистраль. Ланни открыл ставни, со скрипом повернувшиеся на ржавых петлях, и впустил в комнату яркий свет южного солнца. Он увидел на столе раскрытую книгу — труд по стратегии; странно, что художника занимала такая тема, но надо думать, он пытался понять, что происходит с его patrie[1] и нужна ли родине жизнь одного из ее сынов, уже получившего увечье на службе ей.

Ланни снял покрывало с мольберта. Там оказался карандашный набросок, при виде которого у Ланни сжалось сердце. Это было лицо крестьянина, Ланни тотчас узнал его — старик-шофер, водивший грузовики у одного из цветоводов на Антибском мысу; он учил Ланни править машиной. Марсель мастерски владел линией: легкий нажим карандашом, и рисунок оживал. Сквозь эти карандашные штрихи было ясно видно, что сделали с человеческим лицом солнце и ветер. В морщинках вокруг глаз пряталась хитрая усмешка, а в жестких, встопорщенных усах ощущался дух тех предков, которые шли в Париж, волоча за собой пушку, с песней на устах: «О граждане, в ружье! Смыкай со взводом взвод!»

Ланни поднес набросок к свету, чтобы вглядеться в детали, и снова услышал далекий голос: «Ты видишь, я оставил частицу себя!»

Позади студии была кладовая; Ланни отпер дверь. Вдоль стен тянулись полки, на полках стояли натянутые на подрамники и покрытые пылью полотна. Картины Марселя Детаза не продавались на аукционах, газеты не кричали о заплаченных за них баснословных ценах. Поэтому ни одному вору не пришло в голову вломиться сюда.

Ланни не было надобности рыться в этих холстах — он знал, на каких полках хранятся батальные полотна, на каких — пейзажи Антибского мыса или фиордов Норвегии, островов Греции и Африканского побережья. Стоя в этой темной, пыльной комнате, он испытывал то же странное чувство, которое охватывало его среди развалин древнего храма, когда отчим рассказывал ему о жизни давно ушедших из мира людей, влюбленных в красоту. Теперь и Марсель ушел к ним, и, быть может, они встретились где-нибудь в Елисейских полях и вели между собой беседы, делясь друг с другом секретами мастерства или вновь переживая битвы, в которых участвовали на земле. Марсель, участник второй битвы на Марне, мог встречаться с героями Фермопил, как равный. Ланни вспомнил изречение из греческой антологии, которую они вместе с Марселем читали среди развалин: «Во время мира сыновья хоронят отцов; во время войны отцы хоронят сыновей». Прошло двадцать два столетия — и то же самое происходило на глазах Ланни во Франции, Англии и Америке.

Марсель оставил после себя еще и другую память. Ланни сейчас впервые видел крошку Марселину; ей было столько же месяцев, сколько Ланни лет, и она была, как и он, дитя юга; она играла в саду, валялась в траве, на знойном солнце, в одних трусиках, коричневая, как орех. Старая собака, друг семьи, принесла щенят, и Марселина бегала, переваливаясь на толстых ножках, щенята гонялись за ней, падали друг на друга, и она падала на них. Это была очень милая картина. Как приятно было бы отцу делать с них наброски! И Ланни еще раз подумал, какая странная штука жизнь — и как она расточительна. Марсель так много знал, и вот он ушел, а дочери его придется начинать все с самого начала — учиться ходить, подниматься после падения и снова пускаться в путь.

III

Пришли штукатуры и принялись за наружные стены виллы. Маляры орудовали в гостиной. Обойщики увезли мебель, чтобы сделать новую обивку из мягкой и прочной коричневой материи; фоном для нее будут кремовые обои со спокойным рисунком. Ланни решил, что такое убранство будет гармонировать со строгими взглядами его друга и настроением матери, превратившейся в домоседку.

Пришел настройщик, настроил пианино, и Ланни снова погрузился в музыку. Сколько раз за последние годы он прибегал к ней, когда жизнь становилась слишком сложной. Секретарь-переводчик на мирной конференции бессилен был помешать итальянцам захватить югославскую территорию или туркам — убивать армян, но когда он сидел за роялем, он был сам себе господин, и если ему не нравились модуляции композитора — в его власти было их изменить. Пальцы Ланни утратили беглость за то время, когда он подготовлял отчеты о территориальном распределении национальностей в Европе; но у двадцатилетнего юноши пальцы быстро обретают прежнюю гибкость, и Ланни очень скоро почувствовал себя как дома в этом саду наслаждений, где он намеревался провести остаток дней своих.

Чтобы попасть в Бьенвеню, надо было сперва проехать по подъездной аллее; в самом ее начале находились тяжелые ворота, которые можно было при жеЛанни запереть. А там, где начиналась дорожка к дому, была деревянная калитка, по обеим сторонам которой стояло но кусту алоэ, — сейчас они были в цвету. Над калиткой висел колокольчик, и всякий, кто хотел войти, должен был позвонить. Внутри были пальмы, бананы, целый каскад пурпурной бугенвиллеи, запах нарциссов и жужжание пчел; здесь все было красота и покой, и Ланни хотел, чтобы здесь обитали любовь и дружба. Он соберет вокруг себя кучку друзей — людей, которые любят искусство и которым ничего другого в жизни не надо.

IV

Плотники строили новую студию. Остов здания возникал с магической быстротой — большая комната для работы, а при ней маленькая спальня и ванна. Ланни следил за стройкой и иногда, ради забавы, пытался помочь плотникам, а затем уходил поупражняться в игре с листа. Когда ему хотелось общества, он звонил Джерри Пендлтону и предлагал ему вместе пойти купаться или поехать на ночную рыбную ловлю с факелом. Они сидели в ялике на тихой воде и вспоминали о том, как когда-то рядом с ними вдруг всплыла австрийская подводная лодка. Бывший репетитор, ветеран битв на Маасе и в Аргоннах, разделял настроения своего бывшего питомца; ему тоже хотелось забыть о политике — и какое же странное убежище нашел он в пансионе Флавен в Каннах!

Он женился на всей французской нации — так он в шутку говаривал Ланни: кроме ласковой и кроткой Сериз, была еще ее мать, которой принадлежала половина пансиона; затем тетка, владелица другой половины, помогавшая вести дело, и, наконец, постояльцы; в это знойное летнее время не было туристов, а лишь постоянные жильцы — респектабельные французы, служащие банков и других учреждений, которые считали себя как бы членами семьи и вмешивались во все ее дела. Джерри рад был иметь своим другом соотечественника-американца, перед которым можно было излить душу, а так как Ланни прожил большую часть жизни во Франции, он мог объяснить Джерри то, что было ему непонятно, и уладить многие недоразумения. Тоже своего рода мирная конференция!

Рыжеволосый красавец лейтенант Джерри Пендлтон стал теперь женатым человеком, — на нем лежала обязанность кормить семью, но как ему это сделать? Денег у него нет, и работу в Каннах получить невозможно. Тысячи французов возвращаются с войны и ищут работы; а туристов в летнее время не бывает, да и очень сомнительно, будут ли они зимой. Джерри готов был пойти работать простым рабочим, но во Франции это было немыслимо; ему приличествовало браться лишь за конторскую работу, блюдя достоинство и престиж пансиона, рассчитанного на самых почтенных буржуа. Заботливые хозяйки кормили его и боялись даже напомнить ему неосторожным словом о его унизительном положении. Его отец был владельцем нескольких аптек в далеком краю, краю циклонов, который назывался Канзас, и если задеть достоинство Джерри, он, того и гляди, прикажет жене укладывать чемоданы и увезет ее за океан, и тогда мать и тетка лишатся своей единственной отрады, рухнет их мечта покачать на руках внука или внучатного племянника.

Пока что Джерри нашел довольно удачный выход из положения: прихватив корзинку, он отправлялся на рыбную ловлю и возвращался нагруженный всякими диковинными тварями, которые в изобилии водятся у скалистых берегов Средиземного моря: тут были и морские ежи, и морской окунь, и длинный зеленый угорь — мурена, и серый лангуст в твердой скорлупе, и каракатицы, маленькие и большие, которых варят в их собственных чернилах. Этот улов приятно разнообразил меню пансиона, и Джерри при этом ничуть не ронял своего достоинства, ведь рыбная ловля — это спорт. И пока Джерри забавлял своего друга рассказами о жильцах, почтенные хозяйки услаждали жильцов подробнейшими рассказами о вилле Бьенвеню и ее обитателях, о постройке студии, о новой отделке дома, о печальной судьбе мадам Детаз, муж которой погиб, сражаясь за родину; бедняжка сейчас проводит время траура в Испании.

V

В уголке гаража на вилле Бьенвеню свалено было около сорока деревянных ящиков, прибывших на пароходе из Коннектикута в Марсель, с книгами, завещанными Ланни прадедом, Эли Бэддом. Юноша собрался с духом, позвал столяра, повел его в студию Марселя и заказал ему книжные полки. Ланни решил сделать студию своим рабочим кабинетом; он был уверен, что Марсель одобрил бы это решение. Эта студия для Ланни значила больше, чем для кого бы то ни было, не исключая и Бьюти. Она любила картины Марселя за то, что они были написаны им, а Ланни любил их за то, что они были настоящим искусством, и Марсель понимал эту разницу и не раз шутил на этот счет, усмехаясь своей особенной, одновременно и веселой и грустной усмешкой.

Когда полки были покрашены и высохли, Ланни велел вносить ящики, и Джерри явился, чтобы помочь ему распаковывать их. Бывший лейтенант не отличался ученостью, хотя и был в колледже и даже чуть-чуть его не кончил; его потрясло такое количество книг — две тысячи томов! — а еще больше заявление Ланни, что он намерен их все прочитать. Старый унитарианский проповедник оказался еще более образованным, чем предполагал его правнук: здесь были собраны лучшие книги мира на пяти-шести языках — по богословию немного, зато очень много по истории и философии, мемуары и биографии и всякого рода художественная литература.

На латинские и греческие книги Ланни махнул рукой. Но он владел французским и немецким языками, мог освежить свои познания в итальянском и быстро изучить испанский, которому учились теперь Бьюти и Курт.

Разместить в порядке такое множество книг было нелегкой задачей. Ланни и Джерри брали охапку книг и ставили ее на одну полку, а затем решали, что надо не так, и переставляли их на другую. Затем явился еще помощник — м-сье Рошамбо, пожилой швейцарец-дипломат, поселившийся на склоне лет в Жуан-ле-Пэн. Он жил в маленькой квартире вдвоем с племянницей, и летом, когда Лазурный берег пустеет, ему было скучновато. Он знал Марселя и восхищался его картинами, он был с ним в те страшные дни, когда художника привезли с фронта с изуродованным лицом, покрытым шелковой маской. Человек начитанный и со вкусом, Рошамбо мог многое сказать Ланни о его книгах и посоветовать, куда что поставить. Попутно он раскрывал то одну, то другую и, случалось, увлекался ее содержанием, и Ланни разрешал ему взять ее с собой и почитать дома.

VI

Так прошло лето. Рабочие трудились не покладая рук, и вилла уже вся блестела, как новенькая, а постройка студии близилась к концу.

Ланни вернулся к музыке. Из уважения ко вкусам Курта он разучил много вещей Баха. Ему самому нравились стремительные пассажи «Садов под дождем» Дебюсси, но он не был уверен, одобрит ли Курт французскую музыку. Он наслаждался оригинальными фантазиями «Картин с выставки» Мусоргского; когда-то он побывал на одной выставке с Куртом, а на других — со своим английским другом Риком и со своим отчимом, и теперь Ланни мысленно брал всех этих друзей с собой на причудливую русскую выставку.

Крошка Марселина совладала, наконец, с проблемой равновесия и научилась ходить и даже бегать не спотыкаясь. Когда Ланни играл, она обычно появлялась в дверях, и, как-то раз наблюдая за ней, он заметил, что она раскачивается в такт музыке. Он заиграл простой мотив с четко выраженным ритмом, и ножки ее задвигались; тогда он решил, что она должна сама открыть искусство танца. Так Ланни вступил в новую для него область изучения ребенка, он предавался этому занятию неделя за неделей, — маленькие ножки топтались, и смеющиеся карие глазенки сияли радостью. Вдруг малютка начала обнаруживать необычайные успехи, и Ланни готов был написать матери, что в их семье растет вундеркинд, но тут он узнал, что их кухарка Лиз нечаянно испортила научный эксперимент: она брала малютку за руки и танцевала с ней во дворе. После этого Ланни изменил метод: он вставлял пластинку в патефон, и крошка Марселина начала проходить полный курс ритмики Жак-Далькроза с вариациями в духе свободной выразительности по образцу Айседоры Дункан.

Мысли Ланни постоянно возвращались к Рику и Курту — его друзьям детства, которые сражались друг против друга во время войны и которых он решил снова помирить. Он не говорил этого Курту; он просто пересылал матери письма Рика, зная, что она прочтет их своему возлюбленному. Ланни уже обдумал: он поселит Курта в новой студии, где у молодого композитора будет новый рояль и все, какие ему понадобятся, инструменты и ноты; а когда все будет готово— приедет Рик со своей маленькой семьей и снимет поблизости виллу или бунгало. Три мушкетера от искусства будут толковать о подлинно важных вещах, тщательно избегая международной политики.

Таков был план Ланни. Он вспомнил Ньюкасл в штате Коннектикут и своего старого угрюмого пуританина-дедушку, который фабриковал пулеметы и снаряды, а по воскресеньям вел класс библии для рабочих. В первое воскресенье после перемирия он взял темой текст из 122-го псалма: «Да будет мир окрест стен твоих и благоденствие в чертогах твоих.» Внук узнал, что один из столяров, работавших в усадьбе, был искусным резчиком по дереву, он привел его в гостиную и велел вырезать первую половину этого текста старинной вязью на широком карнизе массивного камина.

Уже после того, как надпись была вырезана, Ланни в одной из книг прадедушки Эли о древней Греции прочитал слова Аристофана «Euphemiasto», что означает: «Да будет здесь мир» или «Мир дому сему». Это была точка, в которой пересеклись устремления греков и древних израильтян; это было то, чего алкали сердца честных людей во всем мире. Но из своих шестимесячных похождений на дипломатическом поприще Ланни вынес убеждение, что честным людям придется еще долго ждать, пока сбудутся их чаяния. А в настоящее время — самое лучшее, что может сделать человек, это построить не слишком дорогой дом в какой-нибудь части света, где нет золота, нефти, угля и других полезных ископаемых и где нет поблизости спорной границы или стратегически важных участков суши или воды. Здесь, если ему посчастливится, он найдет покой в собственных стенах, и, быть может, здесь его осенят мысли, которые окажутся полезными для истерзанного враждой мира.

ГЛАВА ВТОРАЯ Ты знаешь ли тот край?

I

Снова на Ривьере наступил «сезон», и в Европе и Америке люди поняли, что можно снова получать паспорта и ехать куда вздумается, по-княжески, было бы чем платить. Шведские лесопромышленники, норвежские магнаты китобойных промыслов, голландские короли кофе, каучука и олова, акционеры швейцарских электрокомпаний, английские шахтовладельцы, хозяева французских военных заводов, таинственным образом уцелевших от разрушительных бомбежек, — все эти счастливцы все чаще слышали теперь за утренним чаем жалобы своих жен на туманы и ледяные ветры, и им все чаще напоминали о том крае, где «лимоны зреют, средь темных листьев апельсины рдеют, теплом и негой ветер обдает, где кроткий мирт и гордый лавр цветет».

И снова в маленьких гаванях Ниццы и Канн стояли на рейде белые яхты, а голубые парижские экспрессы переполнены были пассажирами. Добрая половина из них были американцы, вот уже пять лет дважды в день читавшие о Европе, но лишенные привычных радостей «культурного отдыха». Снова появились роскошные пароходы, и подводные лодки уже не подстерегали их на пути. Туристы объезжали в автобусах районы боев, посещали города, ставшие историческими, и прежнему коверкали их названия. Любопытные бродили по полям сражений, над которыми еще носились страшные запахи войны, и осматривали разрушенные окопы, где из-под обломков нередко торчали то человеческая рука, то нога в сапоге. О.ни подбирали шлемы и стаканы от снарядов, чтобы дома сделать из них стойку для книг или зонтов.

А когда эти впечатления начинали приедаться, оставался еще Лазурный берег, прекрасный и романтический, нетронутый войной, — скалистые берега и утесы, извилистые лощины, вечно голубое небо и вечно сияющее солнце. Здесь можно было слоняться в спортивной одежде по приморским бульварам и глазеть на великих людей, о которых пишут в газетах, — на королей с их возлюбленными, на азиатских властителей с их свитой юношей, на русских великих князей, бежавших от большевиков, не говоря уже о пестрой смеси государственных деятелей и прославленных боксеров, журналистов и жокеев, капитанов промышленности и звезд эстрады и экрана. А вечером можно было одеться и потолкаться среди тех же знаменитостей в казино и, может быть, даже познакомиться с ними в каком-нибудь из так называемых американских баров.

II

Конечно, не все посетители Ривьеры были в этом роде. Люди с утонченным вкусом приезжали насладиться теплым климатом и красотами природы. На холмах, за Каннами, были разбросаны виллы, принадлежавшие англичанам и американцам; владельцы из года в год приезжали сюда на зиму и вели поистине примерный образ жизни. К числу их принадлежала Эмили Чэттерсворт, которая превратила свою виллу в приют для обучения французских инвалидов войны новым профессиям и ремеслам. Год прошел с тех пор, как война увенчалась победой, и хозяйка решила, что выполнила свой долг. Инвалидов, прошедших курс обучения, отправили по домам, а безнадежных калек взяло на свое попечение правительство. Виллу «Семь дубов» отремонтировали заново, и владелица приехала сюда на зимний сезон. Узнав об этом, Ланни поспешил навестить ее.

— Скажите на милость, что делает Бьюти в Испании? — был ее первый вопрос.

Молодой человек недаром шесть месяцев подвизался на дипломатическом поприще — вопрос не застиг его врасплох. Он слегка улыбнулся:

— Бьюти скоро приедет и расскажет вам сама.

— А вы, значит, сказать не хотите?

Ланни продолжал улыбаться.

— Думаю, что это удовольствие надо предоставить ей.

— Да в чем дело? Что-нибудь из ряда вон выходящее?

— Почему вы думаете?

Ланни хорошо знал женщин и давно убедился, что больше всего на свете их интересует то, что касается сердечных дел. Вот перед ним величавая дама, ей уже под шестьдесят — это Ланни знал точно, ибо ее мать однажды сказала ему, что Эмили родилась в Балтиморе под топот солдатских сапог, когда шестой Массачузетский полк отправлялся на гражданскую войну. За пятьдесят восемь лет и девять месяцев жизни малютка Эмили Сиблей стала тем, что французы называют grande dame, хозяйкой салона, принимавшей у себя наряду со светскими львами самых блестящих деятелей Франции. У нее были внушительные манеры, она одевалась с изысканной тщательностью; и вот, одержимая зудом любопытства, она невольно открывает перед Ланни свою душу, душу ребенка, и ей не терпится знать, что случилось с ее подружкой Мэйбел Блэклесс, она же Бьюти Бэдд, она же мадам Детаз, вдова.

Ланни рассказал ей о крошке Марселине и о своих наблюдениях над развитием музыкальности у детей. Рассказал и о Робби Бэдде, об успехах его нефтяного предприятия в Южной Аравии. Отсюда разговор перешел на судьбу эмира Фейсала — этого смуглолицего Иисуса, которого Ланни встретил у миссис Эмили в Париже во время мирной конференции. Молодой эмир снова в Париже, он добивается, чтобы ему разрешили править родной страной, а друг его, Лоуренс, скрылся. Казалось бы, миссис Эмили должна интересоваться ими обоими; а она вдруг круто оборвала разговор и спросила: — Ланни, скажите правду, Бьюти опять вышла замуж?

Ланни ответил той же веселой улыбкой. — Есть причина, почему она хочет сама сказать вам. Вы тогда поймете.

— Вот женщина! Вот женщина! Никогда не знаешь, чего ожидать от нее!

— По крайней мере, с ней вам не скучно, — сказал Ланни, посмеиваясь. Он знал, что далеко не все знакомые миссис Чэттерсворт заслуживают такой похвалы.

III

— Я так и знала, — сказала хозяйка «Семи дубов». — Тут замешан мужчина?

— Так уж я создана, — с виноватым видом сказала Бьюти. — Честное слово, Эмили, у меня и в мыслях ничего подобного не было. Мне казалось, что я до конца моих дней буду горевать о Марселе. Но мужчины так настрадались за эту войну.

— И вы встретили такого, который не может жить без вас? — Глаза Эмили светились насмешкой.

— Не шутите, Эмили. Это трагическая история, и вы увидите, что тут все вышло помимо моей воли. Но прежде всего поклянитесь, что не пророните никому ни словечка; дело идет о жизни и смерти, да и скандал был бы страшный, если бы все открылось! Этот человек был германским агентом.

— О, mon dieu![2] — воскликнула Эмили.

— Мне сейчас особенно нужна ваша дружба, как никогда раньше. Может быть, вы не захотите продолжать со мной знакомство, но, по крайней мере, обещайте хранить мою тайну, пока я не сниму запрет.

— Даю слово, — сказала Эмили.

— Вы помните, Эмили, за год до войны, летом, Ланни был в Геллерау. Там он подружился с одним немецким мальчиком, Куртом Мейснером; его отец — управляющий большим поместьем Штубендорф в Верхней Силезии. Теперь эта местность отошла к Польше. Не знаю, помните ли вы, что Ланни ездил к ним гостить на рождество.

— Кажется, припоминаю, — ответила Эмили и прибавила: — И вы выкрали этого младенца из колыбели?

— Скажите лучше, выкрала труп из могилы.

— Я так и знала, что это будет нечто фантастическое. Ну, дальше!

— Мальчик был старше Ланни и имел на него большое влияние. Трудолюбивый, серьезный — в немецком вкусе. Он стремился стать композитором и учился играть на всевозможных инструментах. Это был очень хороший мальчик, с твердыми нравственными правилами, и Ланни прямо молился на него и все говорил, что хочет быть таким, как Курт. Они переписывались, и Ланни давал мне читать его письма, так что я хорошо его знала.

— И вы влюбились в него?

— Я тогда ни о ком не думала, кроме Марселя. Курт был другом Ланни; мне казалось, что он оказывает на него хорошее влияние, и я часто ставила ему Курта в пример. Но тут началась война, и Курт стал офицером германской армии. Они с Ланни продолжали переписываться: у Ланни был знакомый в Голландии, а у Курта в Швейцарии, и через них пересылались письма. Когда был. заключен мир и мы с Ланни встретились в Париже, он очень огорчался, что нет писем от Курта, и все думал, не убит ли Курт в самые последние дни войны, как Марсель. Ланни написал его отцу в Штубендорф, но ответа не получил. Он продолжал работать на конференции и вот однажды, проходя по Рю-де-ля-Пэ, увидел своего друга в такси.

— Немецкого офицера?

— В штатском. Ланни понял, что он живет по подложному паспорту. Он догнал и остановил Курта. Курт сделал вид, что не узнает его, но в конце концов признался, зачем он здесь. Конечно, если бы он был пойман, его бы расстреляли. Ланни скрыл от меня эту встречу и никому не сказал ни слова; он работал по-прежнему в отеле «Крийон», а тайну эту похоронил в своем сердце.

— Но ведь это ужас, Бьюти!

— Так шло до тех пор, пока однажды ночью Курт не рассказал Ланни, что французская полиция сделала обыск в помещении группы, для которой он работал. Бедному мальчику пришлось целые сутки бродить по улицам, пока он решился обратиться к Ланни; и потом они ходили по городу под дождем, ночью, и Ланни старался придумать, куда же его девать. Он вспомнил о вас, — но у вас так много прислуги, и они решили, что это ненадежное убежище! Думали они о моем брате Джессе; но за Джессом следила полиция, это было вскоре после покушения на Клемансо. Когда Курт совсем выбился из сил, Ланни решил, что делать нечего— придется вести его ко мне в отель. Была уже ночь; вдруг раздается стук в дверь, и они являются вдвоем, — ну, что я могла сделать?

— И вы укрыли его у себя?

— Выгнать его на улицу значило бы послать на верную смерть, а с меня довольно было смертей. И потом я подумала, что ведь война кончена, мы заключаем мир с немцами.

— Что он делал в Париже, Бьюти?

— Старался воздействовать на общественное мнение во Франции и в других союзных странах. Немцы тогда добивались снятия блокады.

— Как мог это сделать немецкий агент?

— В его распоряжении были большие суммы денег. Он прямо не говорит, но из отдельных намеков я поняла, что он многого добился. Он получил доступ в дом, где встречался с влиятельными людьми. Вы не догадываетесь, Эмили?

Миссис Чэттерсворт с интересом слушала сбивчивые признания своей безрассудной приятельницы; ей и в голову не приходило, что она, Эмили, может иметь ко всему этому какое-либо касательство. Но тут словно молния вспыхнула в ее мозгу. — Бьюти Бэдд! Тот швейцарский музыкант?

— Да, Эмили, — смущенно сказала преступница. Тот швейцарский музыкант был Курт Мейснер.

IV

Бьюти целых полгода со страхом ждала этой минуты. Она знала, что рано или поздно ей придется объясниться начистоту с Эмили, и в предвидении этой сцены заранее прорепетировала свою роль. И теперь, прочитав на лице Эмили испуг и тревогу, она не дала ей вымолвить ни слова и отчаянно затараторила:

— Ради бога, Эмили, не думайте, что это я все подстроила. Я бы не посмела, ни за что на свете! Я ничего не подозревала, пока не вошла в вашу гостиную и не увидела Курта рядом с вами. Никогда в жизни я не переживала такого потрясения. Я чуть в обморок не упала, до сих пор не понимаю, как мне удалось овладеть собой.

— Как этот человек узнал обо мне?

— Я же вам сказала, что тогда ночью, когда они бродили по улицам, Ланни и вас называл. Он перебрал всех знакомых. Курт написал в Швейцарию и связался со своим начальством; оно-то и помогло Курту использовать людей, которые были ему названы.

— Но он выдал себя за двоюродного брата моего старого приятеля, который умер в Швейцарии. Откуда он мог узнать о нем?

— А немецкая разведка? По словам Курта, она может узнать, что захочет. Вот и все, что мне известно. Он молчит, и даже любовь не может развязать ему язык.

— Но зачем ему было втираться в мой дом? На что он рассчитывал, Бьюти?

— Он хотел познакомиться с влиятельными лицами — и рассчитал правильно. Как видно, от кого-то он добился, чего хотел, и поэтому больше к вам не являлся.

Какой ужас, Бьюти!

— Ах, я до сих пор еще не пришла в себя. Я дрожу при виде каждого французского мундира.

— И вы даже не заикнулись мне о том, что происходит в моем доме.

— Ах, мы с Ланни очень волновались и долго думали, как быть. Мы полагали, что вы не захотите выдать его на верную смерть, — это не в вашем характере. Но если бы вы знали и не донесли, на вас бы тоже легла ответственность. А пока вы ничего не знаете, вы не при чем. Помните, вы пришли и сказали мне, что полиция допрашивала вас по поводу Курта? После я уже ни одной ночи не спала. Как нам удалось вывезти его из Франции — длинная история, и я боюсь вам наскучить.

— Ну, уж этого можете не бояться, — ответила Эмили и, видя страдальческое выражение милого личика, прибавила: — Я всегда считала вас сочетанием газели и мотылька; а теперь я вижу, что вы к тому же и гениальная актриса. Так меня провести! Это еще никому не удавалось.

— Эмили, у вас доброе сердце, простите меня! Но меня словно захлестнул водоворот. Понимаете, мы. мы полюбили друг друга. Это звучит банально, но дайте мне рассказать, как все случилось.

— Это меня не так уж удивляет. Сколько вы пробыли с ним взаперти?

— Целую неделю; но главное было в трагизме его положения. Курт был ранен два раза; в последний раз у него было раздроблено ребро, и когда он лежал в госпитале, за ним ухаживала молодая женщина, школьная учительница. Они полюбили друг друга и поженились. У нее открылся туберкулез, но она продолжала работать. Курт был на фронте и ничего не знал, пока не получил сообщения, что ока умерла. Он рассказал мне все это; и вот он передо мной — человек, потерявший вое, даже родной дом; он клянется, что ни за что не станет жить в Польше. Немцы — надменный и злопамятный народ, Эмили. Они не примирятся с поражением. Дело не только в том, что они потеряли территорию, флот, вообще материальные богатства — они еще унижены, оскорблены тем, что их заставили признать вину, которой они за собой не чувствуют. Когда Версальский договор был подписан, с Куртом такое делалось, что я, честное слово, боялась, как бы он не покончил с собой. Мне и самой было не сладко; не очень-то весело смотреть на эту послевоенную жизнь, противно видеть, как люди ведут себя. И я подумала: «Вот друг Ланни, которому я могла бы помочь». И я это сделала. Я вернула его к жизни, ну хоть немножко похожей на нормальную. Я знаю, все это кажется вам смешной любовной историей, но если бы только нас оставили в покое и не было бы больше войн, мы с Ланни добились бы, чтобы Курт занимался своей музыкой и больше ничем. И вот я пришла просить у вас прощения и помощи.

Эмили слушала подробности этого странного и запутанного любовного приключения, обдумывая в то же время, какой ей взять курс. Голос благоразумия нашептывал: «Немецкий агент всегда будет немецким агентом, кем бы он ни прикидывался. Во всяком случае, ручаться за него нельзя. С ним не оберешься неприятностей! Пока тебя обманывали, вина была не твоя, но теперь, когда ты знаешь, какое у тебя оправдание?»

Но голос сердца говорил: «Эта женщина попала в беду, и не по своей вине. Неужели же сказать ей: я не хочу иметь ничего общего ни с вами, ни с вашим сыном?»

Вслух хозяйка «Семи дубов» заметила:

— Чего же вы ждете от меня, Бьюти? Я всем представляла вашего друга, как м-сье Далькроза. Не могу же я теперь объявить, что он герр Мейснер?

— Он ездит со мной под видом шофера, и в паспорте у него написано «Д. Арман». Можно толковать букву «Д», как Далькроз-Арман. Если кто-нибудь вспомнит, что встречал его в Париже, вы можете сказать, что, когда он явился к вам, вы сами были незнакомы с ним и путали его фамилию.

— Вы все обдумали, Бьюти.

— Я провела несколько недель взаперти в этом ужасном отеле, и чем же мне было занять время, как не строить планы на будущее.

В конце концов Эмили сказала, что согласна помогать своим друзьям, если Курт будет заниматься исключительно музыкой. Пусть швейцарец, носящий необычное имя Далькроз-Арман, приедет в Бьенвеню в качестве друга Ланни и учителя музыки. Пусть поселится здесь и посвятит себя искусству. — Французы скоро опять начнут торговать с немцами, — сказала Эмили, — и я сомневаюсь, чтобы кто-нибудь стал обращать внимание на ваших гостей или служащих. Если полиция случайно выследит его, придется повидать кого-нибудь из наших друзей в правительстве.

Бьюти сидела, стиснув руки, и слезы лились по ее щекам. — О, благодарю вас, благодарю вас, Эмили! Вы увидите, я отплачу вам за вашу доброту!

V

Эта бело-розовая наседка, водворившись в Бьенвеню, держала своих цыплят под крылышком — и как же она лелеяла их! Она видела так много жестокостей и страданий, пережила так много тоски и страха, что ей хотелось только одного: чтобы ее оставили в покое и не трогали ее мирного гнезда. Не надо ей больше блеска и славы, не надо ей того, чего так жаждала раньше признанная красавица. Шикарные платья висели в шкафах и быстро выходили из моды, но она говорила: ну и пусть, моды возвращаются, и через десять лет мои платья опять пригодятся. Когда аристократические друзья звали ее танцевать, она говорила, что все еще носит траур по Марселю. Правда, суровый, полный достоинства учитель музыки, которого видели у нее в доме, вызывал у знакомых недоумение; но если они и заподозрят тут тайну, то лишь романтического, а не военного характера.

Двое детей и возлюбленный, в глазах Бьюти, были ее тремя детьми, и она всячески баловала их. Если у них было какое-нибудь желание, она старалась его исполнить, а если они чем-нибудь занимались, она в каждом видела гения. Ей хотелось, чтобы и сами они так относились друг к другу; она перед каждым расхваливала остальных и за всеми следила беспокойным взглядом. К счастью, между ними не было и тени разлада. Курт находил крошку Марселину прелестным созданием и вместе с Ланни изучал психику ребенка. Он никак не ожидал, что такая малютка способна чувствовать музыкальный ритм, и, когда она, еще нетвердо шагая, прибегала к нему в студию, он не сердился на помеху, а играл ей простые мотивы, немецкие народные мелодии, под которые она танцевала, а затем относил ее в детскую и укладывал в постель.

Курт получил все свои инструменты и ноты. У Ланни тоже был запас нот, и они таскали их целыми охапкам из дома в студию и обратно, и вскоре все безнадежно перемешалось. Для Ланни было облегчением, что Курт не переносит своего национального озлобления на искусство и готов слушать английскую, французскую и даже итальянскую музыку. У него, правда, были строгие требования; он любил серьезную музыку и презирал дешевые эффекты. Но Ланни вскоре заметил, что желанные качества почему-то оказываются всегда у немецких композиторов и совсем отсутствуют у иностранцев. Курту он ничего не сказал, не желая задеть его.

VI

Ланни был всего на год с небольшим моложе Курта, но когда они были мальчиками, это создавало значительную разницу, и некоторая почтительность к другу сохранилась у Ланни до сих пор. Ланни свойственно было восхищаться другими, находить их замечательными и необыкновенными. Его мать часто выражала недовольство этой чертой, но только не теперь, когда дело касалось Курта; и все сложилось так, что Курт главенствовал в семье. Его гению поклонялись, его вкус был законом. Бьюти мало интересовалась музыкой, за исключением танцевальной. Она любила красивые мелодии, но не понимала, к чему все эти сложности, весь этот шум и гром. Но такую музыку любит Курт — и значит так надо.

Первому мужу Бьюти хотелось, чтобы она затмевала всех на балах, и она тратила его деньги на туалеты; он любил просиживать ночи за покером, и она вместе с ним проигрывала кучу денег. Второй муж Бьюти любил сидеть на скале и наблюдать оттенки заката и игру волн или восторгался тем, как некоторые люди наносят на полотно мазки растертых на масле белил. Что ж, отлично! И Бьюти устраивала ужины для художников, прислушивалась к их профессиональному жаргону и научилась отличать Манэ от Моне, Рэдона от Родэна и Писсаро от Пикассо. Теперь перед ней был другого рода гений, другого рода странное и непонятное искусство; Бьюти слушала игру Курта и воспринимала ее как хаос звуков, которые лились потоком, начинаясь и кончаясь без всякой видимой причины и повода. Но Ланни восклицал, что это великолепно, он всегда знал, что Курт далеко пойдет, и Бьюти решила, что она тоже знала.

В Испании Курт работал над вещью, которую он называл «концерт». Время от времени он исполнял новый отрывок, а затем играл всю вещь с самого начала, включая и новую часть. Бьюти слушала ее сотни раз, — перелистывая иллюстрированный журнал, накрывая стол к ужину или сидя на скалистом берегу Бискайского залива. Будь ее пальцы физически способны к такой работе, она могла бы сама сыграть каждую ноту. Для нее это значило: «Слава богу, Курт занят. Курт вне опасности. Курт не убивает других людей, и они не убивают его».

В Испании у них было маленькое пианино, но Курт умел извлекать из него целую бурю звуков. Бьюти, не столько слушая, сколько глядя на него, в конце концов поняла, что он пытается найти какое-то продолжение войны; пытается излить свою злобу и отчаяние, преданность своему фатерланду, горечь поражения и обиды. Следя за выражением его лица, Бьюти вновь переживала душевные муки Марселя, а потом и Курта, качаясь, как маятник, между немецкой и французской душой.

Теперь у Курта был большой рояль, и он мог, наконец, как следует проиграть и прослушать свой концерт. Ланни обнимал и тормошил Курта, он вел себя так, как обычно ведут себя любители музыки на концертах; Бьюти всегда находила это чистейшим сумасбродством. К опусу Курта полагалось оркестровое сопровождение; Ланни сидел с партитурой и представлял себе, как это должно звучать, пока Курт играл партию рояля. Затем Ланни выучил партию Курта, а Курт сидел подле него с несколькими инструментами и вводил их один за другим, исполняя отрывки на скрипке, гобое, флейте. Затем Ланни подобрал оркестровую часть на своем рояле, и тут пришел садовник с тремя могучими сынами юга и вытащил старый рояль из гостиной; кряхтя и ворча — пот лил с них градом, — они поволокли рояль в студию и поставили его рядом с новым инструментом. Теперь два маэстро могли сыграть обе партии вместе, и прохожие услышали нечто стоящее внимания: от гула и грохота сотрясались недра скал на мысе. Но Бьюти на все была согласна; попроси они ее, она согласилась бы проложить рельсовый путь, чтобы они могли развозить рояли по всей усадьбе. Все, что угодно, только бы мужчины сидели дома!

ГЛАВА ТРЕТЬЯ Все в котле кипит и бродит…

I

Эрик Вивиан Помрой-Нилсон мечтал посвятить свою жизнь изучению того, что он называл «театром», он избрал эту карьеру с шестилетнего возраста, когда впервые увидел на сцене детскую пьесу. С тех пор он начал изучать все, связанное с драматургией и сценическим искусством, с декорациями, музыкой, поэзией, танцами. Но чтобы заниматься этим многообразным искусством, надо было тратить много энергии: сновать и суетиться, показывать другим, что и как делать, ночи напролет торчать на репетициях. А Рик в двадцать два года стал инвалидом, у него была удалена часть коленного сустава, и нога поддерживалась стальной шиной. Он был женат, у него был ребенок; отцу его пришлось продать часть фамильного имения, чтобы уплатить недоимки по военным налогам. И все же Рик не собирался отказаться от избранной им карьеры!

Терпение и труд — все перетрут, говорит пословица, и Рик выработал план действия, начиная с наиболее легкого. Поврежденный коленный сустав не мешал ему писать на машинке, и можно было овладевать этим искусством, выстукивая статьи для журналов. Таким путем он надеялся заработать немного денег и по мере возможности составить себе имя в литературных кругах; тогда он напишет пьесу, отец поможет ему найти театр, который ее поставит, и ему только и останется что сидеть в кресле и смотреть репетиции; если же пьеса будет иметь успех, гора, и даже целая горная цепь, придет к Магомету.

Обо всем этом Рик написал своему другу Ланни Бэдду, со множеством опечаток, так как это была его первая работа на машинке. Ланни спрятал письмо в письменный стол в полной уверенности, что когда-нибудь оно займет место в музее. Так же твердо, как то, что Марсель Детаз будет когда-нибудь признан великим художником, а Курт великим композитором, Ланни знал, что Эрик Вивиан Помрой-Нилсон станет знаменитым драматургом. И уверенность Ланни чуть ли не сразу получила подкрепление. Как только Рик научился без ошибок стучать на машинке, он написал рассказ, навеянный впечатлениями войны, — простой рассказ о летчике, который вылетел на рассвете, о том, какие мысли проносились в его мозгу, когда он держал курс на Германию. Это было свежо и искренно, и рассказ был принят и оплачен первой же газетой, в которую обратился Рик. Ланни это очень обрадовало, он скупил все экземпляры газеты, какие мог найти в Каннах, и один экземпляр послал отцу в Коннектикут, а остальные — тем своим друзьям, которые знали Рика.

Блестящий, многосторонне одаренный, Рик пробовал свои силы и в поэзии. Строгий судья своих произведений, он не хотел послать Ланни сочиненные им стихи. Вряд ли кто напечатает их, — писал он, — слишком много в них горечи. Рик принадлежал к тем многочисленным героям минувшей войны, которые не были удовлетворены результатами принесенной жертвы и вопрошали всю вселенную, кто же виноват. Тупые ли старцы, заседавшие в величественных залах и посылавшие молодежь на фронт — тонуть в грязи и крови? Весь ли человеческий род, сумевший изобрести и создать машины, но не сумевший совладать с ними? Или бог, сотворивший людей злыми, — для чего? Рик процитировал в письме четыре строчки из стихотворения, которое он назвал «Послевоенное похмелье»:

Народы схожи ли с людьми?

Иль человека создал бог?

О, бог, что глину к жизни пробудил

И захотел вернуться к спящей глине!

На Ланни эта строфа произвела большое впечатление, и он просил Рика прислать ему остальное. Рик, поддавшись внезапному порыву, послал ему целую пачку стихов; он считал, что они, конечно-, еще совсем сырые, ну, да ладно, пусть Ланни поскучает! Однако Ланни они не показались скучными; Рик излил в них чувства, которыми полны были сердца миллионов людей, которыми полно было и сердце Ланни.

II

То, что Рик тоже был по-своему разочарован войной, было на-рук у Ланни, задумавшему примирить Англию с Германией. Ланни начал посылать Рику и Нине письма с подробным описанием красот Лазурного берега, прекрасных цветов, наполняющих сад Бьюти, мягкого белого песка на пляже в Жуане, прелестей катанья по заливу, целительных свойств озона и солнечного света. Как раз в это время Рик простудился, и Ланни усилил нажим. От испанки погибло больше людей, чем было убито на фронте. Англия уже и так потеряла слишком много молодежи!

Софи, баронесса де-ля-Туретт, была владелицей маленькой уютной виллы, расположенной по другую сторону мыса, возле Антиба. Ланни послал ей телеграмму, в которой просил сдать виллу в наем для Рика. Софи согласилась, и Ланни ждал приезда своего друга.

Ланни встретил маленькое семейство на станции. Рик похудел: он много работал и заставлял себя ежедневно делать моцион. Но в его проницательных глазах теперь опять горел былой огонек, и Ланни понял, что одно дело пассивно оплакивать несправедливость на земле, а совсем другое — писать об этом стихи. Рик всегда был старше своего возраста. Он по прежнему шутил и по прежнему презрительно отзывался о людях, художественный вкус которых отличался нетребовательностью. В его волнистых черных волосах поблескивали седые пряди. Таково, говорят, действие артиллерийского огня на человеческий организм.

Нина по прежнему походила на красивую птичку, но птичку с птенцами: и муж и сын — оба были ее дети. Маленький Альфи, как его называли родители, получил свое имя в честь деда, но это был настоящий Рик в миниатюре. Железнодорожные вагоны и автомобили пришлись ему не по вкусу, зато теперь он всячески старался улизнуть от матери, чтобы исследовать новый чудесный мир. Они поехали сначала в Бьенвеню позавтракать, и по дороге Ланни рассказал о Курте и просил поосторожнее касаться событий пяти последних лет. Он рассказал также о концерте, который был уже закончен. Мимоходом он бросил: «Курт — возлюбленный Бьюти». Такой тон был принят у молодых философов. Это говорилось мимоходом, как если бы вам сообщили: «Бьюти и Курт сегодня утром катались на лодке». Друзья на это отвечали: «О, превосходно!» или «Великолепно!» — и все.

Ланни, Рик и Курт называли себя в Геллерау тремя мушкетерами от искусства. «Когда же мы встретимся снова? При свете ли молний, под звуки ли грома?» — Так спрашивали они, и вот жизнь дала на это ответ.

Не было недостатка в громах и молниях, но теперь буря отшумела, и в небесах сняла радуга, и ширились звуки божественной мелодии, совсем как увертюра к «Вильгельму Теллю» или, скажем лучше, к бетховенской «Пасторальной симфонии», — а то как бы не рассердить Курта Мейснера, полагающего, что музыка Россини чересчур бьет на эффект. Ведь эти три мушкетера, наперекор всем поражениям и разочарованиям, шагают вперед, в жизнь, под музыку только самого высокого качества. Когда Рик слушает, как стучится в дверь рок, — четыре громовых ноты — они говорят ему, что если он и не глохнет, как Бетховен, то все же стал негодным для жизни калекой. Но с помощью искусства он хочет научиться бестрепетно принимать эти удары рока и сделать из них скерцо, а под конец, быть может, и победный марш.

После завтрака Ланни отвез Рика с семьей в их временное жилище, где он заранее сложил такой запас консервов, что их хватило бы даже для экспедиции в Африку. Одна из многочисленных родственниц Лиз, расторопная и работящая девушка, была приставлена к ним в качестве прислуги. В ее обязанности входило каждое утро выносить машинку Рика на садовый стол, если погода была хорошая. Здесь он сидел в тишине, и его гнев против человеческой глупости разгорался до такого накала, что из-под клавишей машинки выливались пылающие слова, чуть не испепелявшие бумагу. Как ни странно, чем яростнее он бичевал проклятый человеческий род, тем больше это человеческому роду нравилось; таков был дух времени — все мыслящие люди сходились на том, что народы Европы дали себя одурачить, и считалось доказательством передовых взглядов обличать «хозяев страны, заправил, ура-патриотов, торговцев смертью».

Было так, точно прошлой ночью вы участвовали в шумной попойке, схватились с вашим лучшим другом и поставили ему фонарь под глазом. Но на утро вы почувствовали себя виноватым и готовы во всем уступить противнику. Так Ланни и Рик обращались со своим немецким другом: слушая речи англичанина, можно было подумать, что выиграть войну — значит совершить ужасную неловкость. То, что он говорил о головотяпстве англичан, нравилось Курту, он только никак не мог понять, почему английские издатели платят за это деньги.

III

С приездом Рика мировая политика снова вторглась в семейные беседы. До сих пор Ланни намеренно выключал эту тему и тактично заставлял Курта следовать своему примеру. Курт не получал газет с родины, а когда члены его семьи писали ему, они адресовали письма на имя Ланни Бэдда, чтобы не привлекать внимания цензуры. Но вот приехал Рик и привез с собой привычки, установившиеся в доме его отца, где о политике говорили во все часы дня и ночи. Рик брал несколько газет и журналов, укладывался в постель и лежа читал и делал заметки. Война хоть и натворила много бед, но привела к тому, что французская, немецкая и американская политика сплелись в один клубок. Все народы земли были брошены в один бурлящий котел.

Так Ланнинг Прескотт Бэдд поневоле оставил свою башню из слоновой кости, спустился вниз по ее ступеням, открыл позолоченные двери и высунул наружу свой изящный нос. В то же мгновение его охватил запах гигантского склепа, громадного, как кратер вулкана, наполненного клочьями тел и костями миллионов человеческих существ. Его уши, привыкшие к изысканной музыке, были оглушены воплями умирающих, стонами голодных детей, проклятиями обманутых, криками отчаявшихся. Перед глазами его встала картина опустошений: изрытые снарядами поля, скелеты обнаженных деревьев, здания, от которых остались почерневшие стены с пустыми оконницами — точно человеческие лица, из которых пернатые хищники выклевали глаза.

Бушевала гражданская война в России — белые терпели поражения и отступали на всех направлениях. Польские армии, вторгшиеся в Россию, еще мечтали о великодержавной Польше, белофинны убивали десятками тысяч красных финнов, румыны убивали красных венгров. По Германии прокатилась волна восстаний и массовых забастовок. Во Франции и Англии происходили рабочие беспорядки. Во всех крупных странах безработные насчитывались миллионами. Голод охватил всю Европу, испанка бесчинствовала в западной ее половине, а тиф — в восточной.

В середине 1919 года президент Вильсон и его штаб покинули мирную конференцию, но она продолжала вершить судьбы Австрии, Венгрии, Болгарии, Турции. Конференция все заседала, а отчаявшиеся народы ждали ее решений; но когда эти решения объявлялись, они обычно оказывались запоздалыми: события их опережали. Английские и французские государственные деятели порешили не давать Италии Фиуме, но, одержимый манией величия, итальянский поэт поднял мятеж и овладел городом. Все государственные деятели сходились на том, что с большевистской властью надо покончить, а она тем временем крепла и распространялась, и целые горы военного снаряжения, доставленного союзниками белым генералам, были захвачены красными. Государственные деятели постановили лишить Турцию большей части ее империи, но в стране произошла революция, и восставшие турки ушли в горы, а кто располагал армией, которую можно было бы послать им вдогонку? Франция завладела землей бедного эмира Фей-сала — всей, за исключением тех областей, где были месторождения нефти; они достались англичанам, и это вызвало ожесточенную распрю, и казалось, союз стран, выигравший войну, распадется раньше, чем кончится дележ добычи.

Английские государственные деятели обещали создать мир, достойный героев, а между тем, как сострил Рик, надо было быть героем, чтобы жить в созданном ими мире.

IV

Первого числа каждого месяца, если только это не было воскресенье, Роберт Бэдд, человек, привыкший к аккуратности и порядку, диктовал письмо сыну — хорошее, обстоятельное письмо — о семье и делах; и он никогда не забывал присовокупить несколько полезных для юноши советов: будь осторожен, научись благоразумно расходовать деньги и не давай женщинам забирать над собой волю. Ланни сохранял эти письма год за годом; если бы их слегка отредактировать и напечатать, получилось бы нечто вроде «Писем к сыну» лорда Честерфилда, но во вкусе Новой Англии.

Все коннектикутское семейство процветало, как всегда, и собиралось продолжать в том же духе; эти люди знали, чего они хотят. Сводные братья Ланни учились в академии Сент-Томас, они поступили туда в более раннем возрасте, чем Ланни, потому что получили систематическую подготовку. Сестра Ланни, Бесс, обожавшая его, читала книгу, которую он ей рекомендовал, и билась над пьесой для рояля, о которой он вскользь упомянул в письме. Эстер Бэдд, его мачеха, руководила ньюкаслскими дамами, желавшими оказать помощь жертвам войны. Председатель оружейной компании Бэдд явно старел, но ни за что не соглашался выпустить из рук бразды правления; он унаследовал крупное предприятие и твердо решил передать его своим наследникам еще в лучшем состоянии, чем получил сам от своего отца.

Это предприятие они спасут, уверял Робби своего сына; они затеяли рискованное дело — полную перестройку производства и вместо пулеметов, винтовок, автоматов, вместо снарядов, ручных гранат и дистанционных трубок сейчас уже производят разнообразный ассортимент изделий мирного времени. Нелегкая задача найти рынок для продуктов нового производства, по дела пойдут лучше, когда начнется бум, который уже не за горами. Какой, однако, конфуз для Америки, как она когда-нибудь пожалеет о разрушении насущно необходимой для нее военной промышленности! Ланни понимал, что его отец видит утрату достоинства и престижа, даже личное унижение в том, что ему пришлось переключиться с производства великолепных сверкающих смертоносных пулеметов на унылую фабрикацию кастрюль, молотков и грузоподъемников. Можно было с воодушевлением распространяться о пулеметах Бэдд, лучших в мире, показавших себя на лесистых кручах Мааса и Аргонн, но кому интересно слушать про скобяные изделия?

Однако что же делать: завод должен работать; нужно выколачивать деньги на заработную плату, налоги, ремонт и, по возможности, на дивиденды. Боеприпасов и так наготовлено на десять лет вперед, к тому же в Америке сейчас верховодят пацифисты; аллилуйщики провозгласили, что «война во имя уничтожения войны» выиграна и мир спасен для демократии. Нет такого филантропа, который захотел бы субсидировать и этим спасти американскую военную промышленность, созданную такими усилиями и с такой головокружительной быстротой. Нация не только не оценила этой заслуги, она обратилась против своих благодетелей и называла их рыцарями наживы и торговцами смертью.

Робби Бэдд был глубоко обижен, тем более, что его старший и любимый сын сдружился с подобного рода критиканами и отказывался итти по стопам отца. Робби никогда об этом не упоминал, но Ланни знал, что у него на сердце.

Однако Робби был дельцом, а для дельца клиент всегда прав. Клиент не желал пулеметов, ему нужны были автомобильные части, велосипеды и всякая утварь, и Бэдды ублажали его массовым выпуском этих изделий по удешевленным ценам. Клиенту нужна была нефть, и Робби, у которого были большие связи в Европе, обстряпал хорошее дельце по этой части, пристроил к нему своих друзей и бесчисленных родственников и теперь старался показать, что он делец и сам по себе, а не только как сын старика Бэдда. За эту осень и зиму он дважды приезжал в Лондон и оба раза не мог выбрать свободного дня, чтобы побывать в Жуане. Ланни обижался и возмущался и упрашивал отца приехать. И вот в марте Робби прислал телеграмму, что собирается в Париж и во что бы то ни стало устроит себе отпуск.

В жизни Ланни день, когда получалась такая телеграмма, всегда был праздничным днем. Моралисты могут сколько угодно вопить насчет «крови и денег», но никто из них не станет отрицать, что с Робби Бэддом можно приятно провести время.

V

Отец с сыном, по установившемуся у них обычаю, совершили вдвоем далекую прогулку. Робби было уже за сорок, и всю зиму он вел сидячую жизнь. Впервые Ланни заметил у него легкую одышку при подъеме на гору, но отец не желал в этом сознаваться и продолжал разговор. Это был крепкий энергичный человек с карими глазами и густой каштановой шевелюрой. Он любил и умел повеселиться, но в глубине души был серьезно озабочен положением дел в мире, который, по его выражению, попал в переплет. Народы в Европе дрались так долго, что, видно, уже забыли о том, что такое производительный труд. Ланни знал, что его отец отгородил себя непроницаемой стеной от некоторых мыслей и что бесполезно говорить ему о трудности сочетать мирную промышленность с массовым производством и сбытом орудий уничтожения. Оставалось только слушать, а если ты был не согласен — молчать.

Во время войны, живя во Франции и в Новой Англии, Ланни научился искусству хранить свои мысли про себя, а на мирной конференции он еще усовершенствовал эту технику.

Ланни рассказал отцу о Бьюти и Курте, о том, как они удивительно поладили друг с другом. Бьюти его очень любит и уже перестала этим смущаться; Курт оказывает на нее хорошее влияние, благодаря ему она стала домоседкой; он не позволяет ей тратить деньги на него, так что она не тратит и на себя. По словам Ланни, Курт, как музыкант, очень вырос. Робби слушал все это вежливо, но без большого энтузиазма. Робби окончил Иэйлский университет, так что можно считать, что ему прививали культуру, но она не очень-то привилась; он знал студенческие песни, которые в его время распевали в колледже, да еще несколько популярных арий, а высокую музыку оставлял тем, кто воображал, будто ее понимает. Возможно, что Ланни как раз и понимает; во всяком случае, отец был доволен уже тем, что музыка заполняет досуг Ланни и удерживает его от всяких сумасбродств.

Один важный вопрос: есть у Курта какие-нибудь дела с немцами? Ланни ответил: —Нет. Да и какие могут быть дела? — Отец сказал, что не знает, какие, а только война между Францией и Германией будет продолжаться до тех пор, пока существуют эти две нации, и, разумеется, нельзя допускать, чтобы Бьенвеню стал тайным немецким штабом.

VI

Вечером все уселись у пылающего камина, так как к ночи становилось прохладно. Миссис Эмили тоже была приглашена, и разговор зашел о том, что делается на свете. Некоторые из присутствующих были на этот счет особенно хорошо информированы.

Робби рассказал об Америке. Президент Вильсон вернулся домой после заключения мира, и оказалось, что сенат его родины совершенно не расположен ратифицировать обязательства, которые он на себя взял. Он потратил последние силы на поездку по стране; но тут его разбил паралич, и он превратился в беспомощного инвалида. Если верить Робби Бэдду, правительственная власть в Соединенных Штатах принадлежала теперь трем лицам: элегантной даме, владелице ювелирного магазина, которую Ланни видел в Париже в пышном пурпурном платье и пурпурной шляпе с перьями; флотскому врачу, которого президент возвел в ранг адмирала, и секретарю, которого Робби называл «ирландским католиком», что для правящего класса Новой Англии звучит весьма презрительно. Президент никого не принимал, и этот триумвират дилетантов решал, какие бумаги давать ему на прочтение и подпись. Ну, да не беда, в этом году предстоят выборы. Через три месяца республиканская партия назовет своего кандидата, не какого-нибудь ректора университета, а человека, который разбирается в американских делах и нуждах. Деньги на избирательную кампанию найдутся — Робби знал, из какого источника, — и меньше чем через год Америка предстанет миру возрожденной страной, с которой шутки будут плохи. Робби не гадал на кофейной гуще. Робби знал, что так будет, и когда он говорил, все почтительно слушали.

Потом зашел разговор о Франции, и тут слушать стали хозяйку салона, среди друзей которой было много видных деятелей. Клемансо, «Тигр», выиграл войну, но проиграл мир — по крайней мере, с точки зрения французских Робби Бэддов — и ему пришлось уйти. На смену ему пришел новый премьер, Мильеран, но, по видимому, и он слишком поддается на льстивые уговоры Ллойд Джорджа. Похоже, что скоро премьером станет Пуанкаре, а это попросту означает, что война с Германией в той или другой форме возобновится. Печальную картину нарисовала Эмили Чэттерсворт.

Раз упомянули о Ллойд Джордже — в разговор вмешался Рик. Отец Рика был близко знаком с заправилами своей страны и рассказывал о том, что они говорят в клубах. Из тех, кто стоял у власти во время войны, один лишь Ллойд Джордж еще сохранял эту власть; он сохранил ее потому, что был человеком совершенно беспринципным и способен был с величайшим жаром сегодня утверждать как раз обратное тому, что было им сказано вчера. Этот «захудалый адвокатишка из Уэльса», получив власть, немедленно предал свою партию и теперь был пленником консерваторов; он был им полезен, так как умел произносить либеральные речи, а это было необходимо для успокоения озлобленных и недовольных избирателей. Ланни припомнил, что ему рассказывал его английский друг Фессенден, один из секретарей английской делегации на мирной конференции. Фессенден как-то заметил, что Ллойд Джордж во время нескончаемой и скучной дискуссии черкал что-то на листке бумаги, а затем смял его и бросил на пол. Фессенден на всякий случай подобрал бумажку, — ведь, может быть, на ней написано что-нибудь такое, чем могут воспользоваться недоброжелатели Англии. Он увидел, что английский премьер-министр исписал весь лист — а писал он одно единственное слово: «Голоса. Голоса. Голоса».

VII

Семеро друзей сидели в мягких креслах при свете затененных ламп и багрово-золотых отблесков от горящих кипарисовых поленьев. На маленьких удобных столиках стояли пепельницы и стаканы с напитками, на стенах были развешаны прекрасные картины, и полки были уставлены книгами на любой вкус. В углу комнаты стоял рояль, и Курт, когда его попросили, сыграл что-то мягкое и нежное, что преображало жизнь в красоту и прославляло борение человеческого духа.

Казалось, все, что есть лучшего в мире, принадлежит им, и, однако, беседа их была полна тревоги; как будто они только что обнаружили, что этот уютный дом построен на песке и вот-вот сползет в море. На большом столе лежали газеты, и крупные заголовки возвещали о том, что французские и английские армии заняли Константинополь, в котором назревала революция, а это грозило ввергнуть мир в новую войну. Говоря о «новой войне», не принимали в расчет десятка маленьких войн, которые шли без перерыва: к ним все уже привыкли, как к чему-то неизбежному. Новая война — это такая война, которая грозит собственной твоей стране. Это такая война, в которой — о, ужас из ужасов! — недавние союзники, того и гляди, станут драться друг против друга!

Робби Бэдд, новоиспеченный нефтяник, разъяснил им смысл последних событий. Старая Оттоманская империя рухнула, рождается новая Турция, которой необходимы все дары современной цивилизации, вроде нефтяных вышек, нефтехранилищ и нефтепроводов, не говоря уже о медных рудниках в Армении и разработках поташа на Мертвом море. Весь вопрос в том, какая благодетельная держава будет иметь удовольствие излить все эти блага на турок? (Робби выразился иначе, это была перефразировка Рика.) Англичане завладели всей нефтью, но французы держали в руках Сирию и пытались контролировать те территории, по которым должны пройти нефтепроводы; за кулисами шел яростный спор, слышались визг и брань на французском языке, с носовым прононсом.

И тут-то происходит coup d'état[3] в Константинополе. Бедные дурачки-турки, не понимавшие своей выгоды, не желали принимать благодеяний «ни от Англии, ни от Франции. Они желали сами бурить нефть и употреблять ее для собственных надобностей. Ничего не поделаешь, пришлось союзникам прекратить ссоры, объединиться и действовать сообща. Ллойд Джордж заговорил о священной войне против язычников-турок. Но как к этому отнесутся сотни миллионов мусульман, живущих под британским флагом или по соседству с ним?

Робби подчеркнул, что некий греческий торговец, по имени Базиль Захаров, недавно сделан был в Англии кавалером ордена Бани — высокая честь, редко распространяемая на иностранцев. Захаров контролировал компанию Виккерс, крупное английское военное предприятие; во время войны он спас империю, кстати на-жив на этом четверть миллиарда долларов, — впрочем, Робби Бэдд считал эту цифру преувеличенной. Захаров был другом Ллойд Джорджа и, говорят, оказывал ему финансовую поддержку, что было лишь естественно, если принять во внимание, как нуждается в деньгах политический деятель и как нуждается в поддержке правительства международный финансист. Ненависть Захарова к туркам была его единственной страстью, которую ему не приходилось скрывать.

— Итак, — сказал Робби, — вы понимаете, почему английские войска высадились в Константинополе и почему французским войскам пришлось последовать за ними, хотя французское правительство втихомолку поддерживает турок. Прибавьте к этому, что Константинополь всего полтора года тому назад фактически был немецким городом и что здесь оставлены немецкие агенты, чтобы наделать возможно больше хлопот и англичанам и французам.

Робби вдруг замялся, спохватившись, что перед ним сидит агент, которого немцы оставили в Париже. Курт воздержался от комментариев, он-то умел держать язык на привязи. Но Ланни без труда мог представить себе его мысли, так как несколько дней назад Курт получил письмо от главного управляющего имением Штубендорф и некоторые места прочел своему другу. Здесь тоже английские и французские войска сочли необходимым вмешаться — не в самом Штубендорфе, но в соседних районах, известных под названием «плебисцитных»: жителям их дано было право решить, хотят ли они принадлежать Германии или Польше. Началась ожесточенная пропаганда, и один фанатик, польский националист, организовал молодых поляков, пытаясь запугать немцев и выгнать их прежде, чем произойдет голосование. Во всяком случае, так описывал события отец Курта. Ланни запомнил имя этого поляка — Корфанты; это имя ему предстояло еще не раз слышать в ближайшие два-три года.

VIII

Если сын не видал отца восемь или девять месяцев и не знает, когда снова увидит его, ему, естественно, даже и на час не хочется с ним расставаться. И Ланни очень обрадовался, когда Робби на следующее утро сказал ему: — Мне надо повидать кой-кого по делу, думаю, что и тебе это будет интересно. Хочешь отвезти меня на своей машине?

— Еще бы не хотеть! — сказал юноша. Он знал, что дело важное, так как Робби ни слова не сказал о нем в присутствии других. Ведь Бьюти только в том случае не проболтается, если ничего не будет знать.

Когда машина выехала из ворот на шоссе, Ланни спросил: — Куда? — Отец ответил: — В Монте. — Ланни засмеялся.

— Догадываюсь! — воскликнул он. — Захаров?

— Правильно, — был ответ.

Робби в воспитательных целях усвоил себе привычку рассказывать сыну о своих делах. Он всегда с важностью говорил при этом, что никто другой не посвящен в их тайну, и мальчик ни разу в жизни не проболтался. А теперь, предупредил его отец, надо быть особенно осторожным, так как один из приятелей Ланни — начинающий журналист, а другой — немец.

Робби рассказал ему, что он взял европейского оружейного короля в свою «Ныо-Инглэнд-Арейбиен-Ойл-К°». Этот старый чорт узнал о ней — он узнавал обо всем, в чем так или иначе был заинтересован его синдикат, — послал за Робби и сделал ему предложение, которое тот счел благоразумным принять.

— Наши разработки находятся на подмандатной английской территории, и нам нечего и думать обойтись без покровительства Англии. Вот и нужно выбросить кусок кому-нибудь, кто ворочает в Англии этими закулисными делами.

— Когда обедаешь с дьяволом, смотри, как бы он не съел всю кашу, — глубокомысленно сказал юноша.

— Мы точно отмерили ему порцию, — улыбнулся отец. — Захарову предоставляется 25 процентов прибыли.

— А он не может скупить акции у других акционеров?

Я заручился обещанием наших американских вкладчиков ничего не продавать и думаю, что они его сдержат. Во всяком случае, более 30 процентов в руках Бэддов.

Робби рассказал о том, как делаются нефтяные дела в Южной Аравии — дикой и пустынной стране, населенной воинственными, по большей части кочевыми племенами. Платишь за концессию какому-нибудь вождю племени, а назавтра, глядишь, его оттуда прогнали. Но месторождения уже разрабатываются, тут зевать не приходится. Робби живо изобразил, как молодые американские инженеры, одетые в хаки, и бурильщики из Техаса, долговязые молодцы с выдубленными солнцем лицами, потеют на высохшем от зноя песчаном и скалистом побережье и живут в лагере, точно в крепости, со сторожевой башней, с пулеметами на стенах. «Хочешь поглядеть на это?» — спросил отец, и Ланни сказал — Когда-ни-будь, вместе с тобою.

Юноша прекрасно понимал, что отец пытается окружить свое нефтяное предприятие романтическим ореолом. Робби Бэдд не хотел отказаться от надежды произвести на сына такое же впечатление, как в былые годы, когда пылкий мальчик упивался его рассказами о торговле пулеметами и радовался всякой возможности помочь отцу. Но теперь — увы! — Ланни был настроен иначе: он забрал себе в голову, что нефть причина войны. Когда он узнал, что отец «принял в дело» Захарова для того, чтобы заполучить английскую канонерку, которая станет на якорь в бухте возле его нефтяных полей, Ланни не был удивлен, он не намерен был никого порицать, но предпочитал оставаться в Жуане и играть на рояле.

— То, что ты делаешь, доставляет тебе удовольствие? — спросил отец немного погодя.

— Большое, Робби. Ты и представления не имеешь, сколько замечательных книг в нашей библиотеке. Каждый раз, когда я открываю новую книгу, мне кажется, что я увидел жизнь с новой стороны. Ты, я надеюсь, не думаешь, что я даром трачу время.

— Вовсе нет. Ты знаешь, чего хочешь, и если именно это и получаешь, ну, значит, все в порядке.

— Пойми, я не собираюсь жить на твои средства всю жизнь, Робби. Уж я найду способ приложить к делу то, чему научился.

— Об этом забудь, — был. ответ. — Пока у меня есть деньги, я готов их делить с тобою.

Это было сказано от чистого сердца, но Ланни понимал, что отцу нелегко; ведь это значило для него отказаться от давно взлелеянной мечты о совместной работе с Ланни, о том, что сын будет продолжать начатое отцом.

IX

Восемнадцать месяцев — слишком малый срок, чтобы восстановить транспорт во Франции, и по главному шоссе, тянувшемуся вдоль Средиземного моря, не было такого движения, как в былые дни. Они мчались мимо холмов и долин, голубых озер и скалистых берегов и, наконец, приехали в Монте-Карло, на его высокий мыс. Захаров жил все в том же отеле, где Ланни когда-то, когда был еще мальчиком, ухитрился выкрасть его письмо; здесь ему были отведены целые апартаменты соответственно его, положению, как кавалера Почетного легиона и командора ордена Бани. Робби рассказал Ланни, что Захаров теперь владелец отеля и что ему принадлежит большое количество акций казино в Монте-Карло, того самого казино, которое в Европе считалось золотым дном.

Король вооружения казался более бледным и еще более усталым, чем тогда, когда Ланни видел его в последний раз, — во дворце на авеню Гош, в Париже. Там они с Робби были в гостях, а здесь по делу, и кроткая герцогиня со своими дочерьми не вышла к ним. Робби явился с портфелем, набитым документами, чтобы доложить о ходе дел и получить совет у бывшего константинопольского пожарного, который поручил его заботам миллион или два долларов.

Ни у кого не было более вежливых манер, чем у Захарова, более мягкого и вкрадчивого голоса; но Ланни показалось, что в отношениях между ним и Робби произошла чуть заметная перемена: его отец теперь был подчиненным, Захаров — хозяином. Может быть, это показалось ему потому, что Ланни так живо помнил случай, когда левантийский торговец предложил от имени фирмы Виккерс скупить акции компании Бэдд, а Робби сладким голосом ответил, что компания Бэдд как раз подумывает о том, чтобы скупить акции Виккерса. Много прошло времени, и прав оказался Захаров: гордая мечта Робби о величайших в мире военных заводах на берегу реки Ньюкасл, казалось, навсегда увяла. Бэдды вынуждены были в значительной степени сдать позиции, а Виккерс — да, Виккерсу тоже пришлось туго, так сказал Робби, и старик это подтвердил, но Англия и Франция намерены сохранить свою военную промышленность — и в обеих странах всем этим по прежнему будет заправлять тучный грек с крючковатым носом, с белой эспаньолкой, которая тряслась, когда он говорил, и синими, как сталь, глазами, которые никогда не улыбались, даже когда губы складывались в улыбку.

Ланни нечего было делать — только слушать, в то время как отец доставал документы и объяснял. Если Ланни когда-нибудь придется бурить скважины на нефтяных полях, он будет знать, чего это стоит. Он будет также знать, что арабские шейхи, такие романтичные на киноэкранах, оборачиваются хищными грабителями и поджигателями, когда дело касается нефтяных компаний. Захаров знал, что он разговаривает с опытным дельцом, и свои предписания облекал в форму советов. Он говорил о своем недоверии ко всем мусульманским народам, совершенно лишенным коммерческой порядочности и уважения к инвестированному капиталу. С той откровенностью, которая всегда удивляла сына Робби Бэдда, говорил он о подготовке переворота в Константинополе — городе, в котором он, Захаров, начинал свою карьеру. Он защищал право греческого народа вернуть себе землю, когда-то отнятую у него турками. Надо, сказал он, чтобы союзники раз навсегда выгнали турок из Европы. Ланни еще раз заглянул за кулисы мирового кукольного театра и увидел, откуда идут ниточки и кто их дергает.

Он увидел, что эти ниточки дотягиваются даже до той отдаленной «страны свободы», которая, как ему внушали, была его родиной. Оружейный король хотел знать о том, чего можно ожидать на выборах президента в Соединенных Штатах; он знал имена кандидатов и внимательно слушал, когда Робби описывал их характеры и связи. Услышав, что Бэдды рассчитывают оказать влияние на выборы и добиться избрания надежного человека, он заметил: — Вам могут понадобиться средства. Обратитесь ко мне, я вложу свою долю. — Робби не ожидал такого оборота и сказал об этом Захарову, на что хозяин Европы ответил — Раз я вкладываю деньги в американскую компанию, значит, я становлюсь американцем, разве не так? — Это замечание Ланни запомнил на всю жизнь.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ Причуды сердца

I

Робби отплыл на родину через Марсель, и Ланни отвез его на машине к пароходу. Это дало им возможность еще раз поговорить по душе. Робби хотел знать, как его сын относится к проблеме, которая мучит многих мужчин: как он думает наладить свою личную жизнь? Робби обсуждал этот вопрос с матерью Ланни. Для Бьюти общество теперь представлялось ареной сплошного заговора матерей и дочерей с целью поймать в сети ее сокровище, этого слишком завидного жениха. Куда бы он ни являлся, его подстерегали жеманные девицы, которые тотчас принимались обстреливать его улыбками, в то время как крючконосые мамаши с ястребиным взглядом заходили с флангов. Бьюти отлично знала всю эту тактику, она не раз была свидетельницей того, как они злоумышляли против других жертв. Молодых девушек специально тренировали перед тем, как вывести на эту ярмарку невест, они наряжались для этой цели, учились ходить и разговаривать, танцевать и флиртовать. Перед столь высоким искусством несчастный мужчина становился беспомощным, как мотылек, попавший в огонь.

— Не легко тебе будет найти женщину, которая угодила бы на вкус Бьюти, — сказал Робби улыбаясь. — А все-таки непременно советуйся с ней, ведь это по ее ведомству.

На этом разговор прервался. Ланни проводил отца на пароход, дал письма для многочисленных Бэддов, крепко обнял его. Долго стоял он на набережной, следя за тем, как пароход на буксире выводят из гавани. Он махал рукой удалявшейся фигуре и думал: что за чудесный мир, что за благословенная пора, когда можно видеть, как твой отец отъезжает на палубе комфортабельного плавучего отеля, и знать, что ни в Средиземном море, ни в открытом океане нет подводных лодок, которые ждут случая послать его на дно!

II

Большая белая яхта тихо вошла в гавань. Флаг показывал, что владелец на борту, а спустя некоторое время стал показывать, что владельца там уже нет. Звали владельца Иеремия Уэгстаф, и был он филадельфийский банкир. Богатство досталось ему по наследству, уже три поколения владели им, а в Америке этого срока достаточно, чтобы гордыня человеческая воздвиглась, подобно башне. Башней мистера Уэгстафа была его жена. Она командовала всеми, как фельдфебель на плацу, и на человеческий род взирала сквозь лорнетку.

Они только что закончили «прогулку» по Средиземному морю, вместе с ними путешествовала племянница, мисс Нелли Уэгстаф. Она была на год старше Ланни — обстоятельство, не очень приятное, но оно искупалось тем, что Нелли Уэгстаф была сирота и обладала собственным большим капиталом. У нее были бледно-голубые глаза и красивая белая кожа, спокойная манера держаться и кроткий характер — черта, которую должен был оценить общительный и доверчивый юноша. Она не кичилась своими деньгами, как ее тетка. Эмили Чэттерсворт позвонила в Бьенвеню и сообщила Бьюти, что ее старые друзья будут в «Семи дубах» к завтраку; пусть Ланни приедет один, так как романы пышнее расцветают в отсутствии матерей. Ланни догадался, в чем дело — это случалось уже не впервые.

Мистер Уэгстаф был низенький круглый джентльмен, в белом спортивном костюме, с белыми усами на огненно-красном лице. Ланни знал по собственному опыту, что на яхтах люди хорошо обедают и что африканское солнце в апреле греет жарко. Он знал также, что значит подвергнуться осмотру сквозь золотую лорнетку, но не очень трусил. Ему было известно, что в присутствии молодой лэди, у которой есть несколько миллионов долларов, вложенных в ценные бумаги, полагается быть живым и остроумным и блистать красноречием. Единственное, что его беспокоило, — это мистер Уэгстаф. У мистера Уэгстафа был богатый запас анекдотов, пожалуй и неплохих, но он припоминал их по всякому поводу, и для других разговоров за столом не оставалось места.

Случилось так, что на этот день к завтраку давно уже была приглашена еще одна гостья — мадам де Брюин. Хозяйка называла ее Мари. Это была француженка, стройная, с каштановыми волосами и карими глазами; у нее было тонкое бледное лицо, и, увидев ее, Ланни подумал, что никогда еще не встречал у женщины такого выражения скорби — это была какая-то давнишняя неисцелимая скорбь. Она слабо улыбалась анекдотам мистера Уэгстафа, независимо от того, понимала она их или нет. Говорила она мало, да и не было возможности говорить, за исключением тех мгновений, когда у мистера Уэгстафа рот был набит спаржей или майонезом. Ее посадили против Ланни, и взоры их время от времени встречались. В ее взгляде он читал сочувствие, как будто она знала, что он прожил большую часть жизни во Франции и, вероятно, думает: «И чудаки же эти американцы!»

Предполагалось, что после обеда Ланни пригласит богатую наследницу прогуляться по саду и полюбоваться видами. Так он и сделал. Гуляя они разговорились. Девушка, оказалось, была в тех местах, где побывал и Ланни на «Синей птице»; Ланни рассказал о своем путешествии и убедился, что она умеет слушать. Поговорили и о войне; ее брат был на санитарной службе во французской армии.

Это была довольно привлекательная девушка, и Ланни подумал, что не трудно было бы поднажать, постараться произвести впечатление и, быть может, завоевать ее; тогда он будет обеспечен на всю жизнь, и ему не придется работать. Но это не особенно его прельщало, да и девушка имела право на более счастливый жребий, хотя он вряд ли ей достанется. Много ли есть мужчин, которые, видя такую кучу деньжищ — несколько миллионов долларов! — не решат, что стоит заодно прихватить и девушку. Право, это слишком большой соблазн для человеческой природы.

Они вернулись домой, и тетушка сказала, что пора итти, надо навестить еще одних друзей. Тут бы Ланни спросить: «Могу ли я рассчитывать на удовольствие еще раз повидаться с вами?» Но он был не так уже сильно заинтересован самой девушкой, а еще раз встречаться с теткой и чувствовать, на себе ее испытующие взгляды сквозь золотой лорнет — за таким удовольствием он не гонялся.

Поэтому он только вежливо пожелал путешественницам Ьоп voyage[4] и поблагодарил миссис Эмили за приятное знакомство.

III

После завтрака мадам де Брюин сказала, что к сожалению, она вынуждена побеспокоить хозяйку и просит отвезти ее домой. Ланни счел, конечно, долгом предложить свои услуги.

— Но я живу далеко, в западной части Канн, — сказала француженка с печальными карими глазами.

— Я люблю править, — ответил Ланни. Это было очень любезно с его стороны. Он со всеми был любезен, и миссис Эмили знала это, поэтому она и взяла на себя заботу найти ему богатую жену.

Когда они подъехали к маленькой вилле, где жила мадам де Брюин, она спросила: —Может быть, зайдете на минутку?

Ланни согласился и через несколько секунд сидел в скромной гостиной — это был дом ее тетки, как объяснила француженка. Она предложила ему выпить, но он сказал, что не пьет, и она с улыбкой спросила:

— Вы дали кому-нибудь слово? — Он объяснил, что отец его против; да он и сам довольно насмотрелся на пьющих. Ему не нужны возбуждающие средства, у него и так всегда хорошее настроение.

— Это я сразу заметила, — сказала женщина.

— Я не ожидал, что вы меня вообще заметите, — отозвался Ланни.

О, у женщин острый глаз на такие характерные черточки. Хотелось бы мне, чтобы у моих мальчиков был такой же жизнерадостный характер. Как вы ухитрились сохранить его за эти шесть страшных лет?

Он рассказал ей кое-что о своей жизни. Упомянул о двух друзьях: англичанине и «швейцарце», которых встретил, когда учился ритмике Далькроза. — Вам посчастливилось, вы сохранили своих друзей, — сказала она. — У меня убили брата и двух кузенов, товарищей детства.

Он рассказал о Марселе. Мадам де Брюин знала его историю; она была знакома с Бьюти и видела картину «Сестра милосердия» в Парижском салоне. Потом они заговорили о загадках души. Верит ли Ланни, что мертвые продолжают жить. Он сказал, что и сам не знает, во что верит; его воспитывали вне всякой религии, а сам создать себе религию он не способен.

— Меня воспитали католичкой, — сказала мадам де Брюин, — девушкой я была набожна, но несколько лет назад я убедилась, что не верю по-настоящему в то, чему меня учили. Сначала я испугалась: мне казалось, что это дурные мысли, я думала, что бог накажет меня, но теперь я свыклась с ними. Не могу же я верить в то, что кажется мне неразумным, даже если я буду осуждена за это на вечные муки.

— Разум, кем бы он ни был нам дан — дан для того, чтобы мы им пользовались.

Такого мне еще никто не говорил, — ответила женщина. Это звучало наивно, и Ланни был польщен, что такая зрелая особа готова признать его своим духовным наставником.

Ланни увидел в комнате рояль. Мари попросила его сыграть, и он сыграл несколько вещей. Она знала их; Ланни понравились ее замечания. И он подумал, что еще ни с кем не чувствовал себя так легко: они понимали друг друга с полуслова.

«Я нашел друга!» — подумал Ланни.

IV

Они забыли о времени, и он еще играл, когда вошла ее тетка. Ланни представили сухонькой приятной старой даме, которая настояла, чтобы он выпил чаю. Во время этой церемонии чаепития мадам де Брюин рассказала тетке о капиталисте из Филадельфии и его анекдотах. Перед уходом Ланни спросил: — Вы разрешите мне заехать к вам еще раз? — Она ответила: — Мы, две старушки, часто чувствуем себя одинокими.

Когда Ланни вернулся домой, его поджидала третья «старушка», которой не терпелось узнать подробности встречи и которая не сомневалась уже в его победе, — он просидел там так долго. В своем воображении Бьюти уже рисовала себе жизнь за морем, в мраморных чертогах. Она потребовала, чтобы сын рассказал ей все от начала до конца. Но мужчины в таких случаях редко бывают на высоте. Они упускают все подробности, которые так интересны женщинам, и приходится клещами вытягивать у них каждое слово. — На кого она похожа? Что она сказала? И это все, что ты нашелся ответить? А что же ты делал весь вечер?

— Разговаривал некоторое время с миссис Эмили, — сказал он и, строго говоря, это была правда, ведь «некоторое время» — понятие растяжимое.

— А еще кто-нибудь был? — настаивала Бьюти.

— Некая мадам де Брюин.

— Мари де Брюин? Чего ради Эмили пригласила ее?

— Кажется, она была приглашена раньше.

— А что она говорила?

— Она говорила мало. Она была очень грустна, я таких даже не видал. Оплакивает брата, которого потеряла во время войны.

— Ей и без того есть о чем плакать.

— О чем это?

— Эмили говорит, что муж у нее старик, один из тех, которые охотятся за молоденькими невинными девушками.

— О! — воскликнул Ланни. Он был шокирован.

— А она не молоденькая девушка, — прибавила Бьюти с ненужным ударением.

— Она говорила мне, что у нее два сына, еще мальчики, учатся в школе.

— Ты разговаривал с ней?

— Я отвез ее домой и поиграл ей немного на рояле. Она познакомила меня со своей теткой, мадам Селль.

— Вдова профессора Сорбонны.

— Видно, что они культурные люди, — сказал Ланни. — Они так хорошо держатся.

— Рада бога, будь осторожен! — воскликнул а мать. — Нет ничего опаснее, чем женщина, несчастная в замужестве. Помни, что она такого же возраста, как твоя мать.

Ланни усмехнулся. «Такого же возраста, какой соглашается признать моя мать..

V

Для Бьюти Бэдд настала беспокойная пора. Ее драгоценный отпрыск — это сокровище, этот завидный жених, отлучался из дому в самые неподходящие часы и довольствовался тем, что заявлял потом: «Я был у мадам де Брюин». Если Бьюти спрашивала: «Что вы делали?» — Он отвечал: «Играли Дебюсси». Это мог быть, впрочем, и Шабрие, или Цезарь Франк, или де Фалла — все они были для Бьюти на одно лицо. Или же он говорил: «Мы читали Расина». А иногда это был Роллан или Метерлинк. Бьюти знала, что так продолжаться не может — рано или поздно будет взрыв, о котором страшно и подумать. Но что могла она сказать — она, у которой в доме был молодой любовник! Неужели это была утонченная форма кары, изобретенная каким-нибудь гневным богом или дьяволом, который надзирал за представителями избранного общества и их жизнью?

Бьюти больше не могла терпеть, она должна была поговорить с Ланни. Она вошла в его комнату, торжественно закрыла дверь, уселась рядом с ним и заглянула ему в глаза. — Ланни, скажи мне честно!

— Что, дорогая?

— Ты влюблен в Мари де Брюин?

— Господь с тобой! — воскликнул Ланни. — Она славный человек и очень умная женщина. С ней приятно беседовать.

— Но, Ланни, это игра с огнем! Мужчины и женщины не могут…

— Забудь об этом, — сказал он, — она для меня вторая мать.

— Не довольно ли одной?

— Ты лучшая из матерей; но ты не читаешь книг, которые я читаю, и не играешь вещей, которые я играю.

— Если ты захочешь, Ланни, я тоже могу.

— Сохрани тебя бог! Для тебя это будет тяжкий труд, это испортит тебе нервы и, может быть, даже цвет лица. Разреши мне иметь подсобную мать и не ревнуй.

— Это не ревность, Ланни. Я беспокоюсь о твоем будущем.

— Уверяю тебя, что беспокоиться нечего, — решительно возразил он. — Она в самом деле честная женщина, хоть теперь это и редкость, как ты сама знаешь.

— Но, Ланни, это противно человеческой природе, у вас непременно выйдет роман.

— Пока я еще об этом не думал, дорогая, но если ты настаиваешь, я поговорю с ней. — На лице его была усмешка.

Но Бьюти было не до смеха.

— Что ты, что ты! — отшатнулась она.

Она прекратила разговор. Но как она ненавидела эту коварную интриганку. «Честная», как же! Женщину создал сатана! Эта особа прекрасно знает, что Ланни наивен и мягкосердечен — вот она и кокетничает «печалью». «Господи! — думала Бьюти. — Как будто у меня мало печалей! Но я улыбаюсь, я стараюсь быть веселой; я не брожу с плаксивым видом, не вздыхаю, не читаю стихов и не декламирую их, закатывая глаза! Боже мой, что за дурачье эти мужчины!»

VI

Встревоженная мать, хотя и действуя с наилучшими намерениями, заронила искру в пороховой погреб. Ланни задумался над ее словами. Может ли быть, чтобы он влюбился в Мари де Брюин? Каково это будет — любить ее? Природа не замедлила ответить: горячее чувство наполнило сердце Ланни, в котором теперь всегда присутствовал ее образ — ее доброта и приветливость, ее красота, не сразу замеченная, но постепенно им завладевшая. Он решил, что если еще не любит ее, то легко может полюбить. Да почему бы и нет?

Эта мысль так занимала его, что он не мог не заговорить с ней о родившемся в нем чувстве. Он с нетерпением ждал часа, когда старая дама обычно уходила в школу кормить сирот, детей солдат, погибших на войне; Мари ходила туда не так часто — может быть, потому, что она предпочитала общество Ланни обществу детей-сирот.

Они были одни в маленькой гостиной; Ланни сидел в глубоком кресле, согнувшись и упираясь локтями в колени. — Послушайте, Мари, — сказал он. — Меня интересует одна мысль. Я хотел бы знать, можем ли мы полюбить друг друга?

— Ланни! — крикнула она.

Он видел, что она взволнована.

— Вам никогда не приходила в голову такая мысль?

Она опустила глаза. — Приходила, — прошептала она. — Я думала об этом, но надеялась, что вы не думаете.

— Почему?

— У нас такая хорошая дружба.

— Конечно, но разве нельзя быть и друзьями и влюбленными? Это была бы двойная радость.

— Нет, Ланни, — это погубит все.

— Почему, ради бога?

— Вам не понять…

— Я постараюсь. Можете вы откровенно ответить мне на несколько вопросов?

— Хорошо. — Голос ее был слаб, словно она заранее знала, что вопросы будут мучительны.

— Любите вы хоть сколько-нибудь вашего мужа?

— Нет.

— Чувствуете вы какие-нибудь моральные обязательства по отношению к нему?

— Дело не в этом, Ланни.

— А в чем же?

— Это трудно объяснить.

— Постарайтесь.

— Я отдала этому человеку свою душу и родила ему двух сыновей, а потом я открыла, что он отвратителен.

— И вы решили, что всякая любовь отвратительна?

— Нет, не то. Я решила, что не опущусь до его уровня. Я буду исполнять свой долг, хотя он и не исполняет своего.

— Что же вы, вроде индийской вдовы, которая всходит на костер, когда сжигают тело ее мужа?

— Нет, — сказала она опять еле слышно. Сравнение было несколько преувеличенным.

Ланни тщательно продумал то, что решил сказать ей. Он не хотел увлекать ее помимо ее воли, он обращался к ее разуму. Он заговорил медленно и точно, словно произнося заученную речь. — Если бы я полюбил вас, то любил бы всей душой, всем существом. Это была бы чистая и честная любовь, которой вам не пришлось бы стыдиться. Я был бы внимателен и нежен, и вы могли бы не бояться горестных сюрпризов. Я уверен, что вы могли бы сделать меня счастливым, да и я надеюсь дать вам хоть немного счастья. Я прогнал бы тяжелые мысли, которые вас терзают; я любил бы нас так, что ваше лицо перестало бы быть маской скорби.

— Неужели я произвожу такое впечатление? — спросила она, неприятно задетая.

— Такой вы показались мне, когда я увидел вас у миссис Эмили. Но с тех пор магия любви уже сделала свое дело. Ведь вы любите меня немножко?

— Да, Ланни, — прошептала она.

— Ну, тогда выбирайте — великое счастье или великая мука! Что вы изберете?

— И вы думаете, что мы имеем право поступать, как нам нравится?

— Я думаю, что наша с вами жизнь очень важна для нас, но больше никого на свете не касается.

Ее ресницы опустились, и Ланни видел, как дрожали ее губы. Он обнял ее и тихонько коснулся губами ее щеки. Откинув голову назад, он взглянул на нее. — Что же вы мне скажете?

— Ланни, — шепнула она. — Мне надо подумать.

— Сколько же времени вам надо думать?

— Не знаю. Я вам напишу. Все это так ошеломило меня. Сыграйте мне что-нибудь доброе, нежное — похожее на вас..

ГЛАВА ПЯТАЯ Печали мира

I

Эрик Вивиан Помрой-Нилсон продолжал со всем своим британским упорством изучать писательское ремесло. Несколько издателей заинтересовались его работой; ему приходили в голову всё новые темы, и он яростно трудился над ними. Закончив статью, он читал ее Ланни, и тот всегда находил ее замечательной, но Рик часто заявлял, что она ни к чорту не годится и ее остается только порвать. Среди кучи рукописей, среди вещей, которые разбрасывал ребенок, трудно было содержать в порядке маленькую виллу, но Нина не ленилась убирать и весело говорила, что после всего, что им пришлось испытать, и то уже счастье, что они все живы. Время от времени Бьюти решала, что они живут слишком уединенно, и устраивала пикник или прогулку на лодке, что не очень занимало их, но зато очень занимало самое Бьюти.

Не прошло еще и года с тех пор, как Ланни дал себе слово больше никогда не иметь дела с международной политикой, напыщенными болтунами и чванными бюрократами, которые задавали тон на конференциях. Но время залечивает раны, и боевой конь, отдыхающий на мирном лугу, чутко внимает звукам отдаленной битвы, грому барабана и боевым кликам. Ланни не поверил бы, что ему снова захочется увидеть ангелоподобного Дэвида Ллойд Джорджа, или француза Мильерана, или итальянца Нитти.

Но однажды утром в конце апреля Рик позвонил Ланни и прочел ему телеграмму от редактора одного лондонского либерального еженедельника. В Сан-Ремо, на итальянской Ривьере, состоится конференция союзных премьер-министров, и редактор предлагал Рику попытать счастья и написать о ней статью. Он не обязывался напечатать ее, но конференция, по его словам, даст интересный материал, и уж от самого Рика зависит — ознакомиться с фактами и хорошо подать их. Рик решил, что такой случай упускать нельзя. Он предполагал выехать сегодня же. Не хочет ли поехать и Ланни?

Раз речь шла о том, чтобы помочь Рику написать очерк, которым он, может быть, составит себе имя, преданный друг Рика немедленно устремился к себе в комнату и начал укладывать чемоданы.

Он решил отвезти Рика на машине; может быть, им удастся проникнуть за кулисы конференции.

Городок Сан-Ремо приютился в хорошо защищенной бухте. Гавань ограждена волнорезом в форме полумесяца, а вздымающиеся одна над другой горные цепи заслоняют бухту от северных ветров. Узкие улочки Старого города вьются по холмам, а дома укреплены тройными контрфорсами — защита от землетрясения. На главных улицах по фасадам домов сводчатые галереи, и галерея одного дома тесно примыкает к галерее следующего, ни один дом не стоит отдельно, особняком. Рик сказал, когда они проезжали мимо: — Вот урок для народов Европы — пусть бы строили свои государства, как здесь строят дома.

Высоко на откосе холма, к которому вела огороженная дорога, стояла претенциозная двухэтажная вилла с полукруглым портиком и высокими тонкими колоннами; называлась она «вилла Девашан». Некогда это был «новый эдем» теософов, а теперь здесь держали совет союзные премьер-министры. Ланни Бэдду достаточно примелькалась европейская роскошь, он знал, что он найдет внутри, еще до того, как ему был открыт доступ в здание. Просторные залы с громадными люстрами, нависшими над головой, — не хотелось бы ему оказаться под ними при очередном землетрясении. Тяжелые плюшевые занавеси, защищающие от смертельной опасности — проникновения свежего воздуха. Золоченые кресла, обитые светлым шелком или атласом, на котором тотчас станут заметны следы от соприкосновения с человеком. Столы с инкрустацией, на резных ножках, такие же стандартные, как бороды египетских фараонов. Ланни заранее предполагал, что в искусстве интерьера господа теософы недалеко ушли от своих христианских собратьев, и он не ошибся.

Каждый премьер привозил собой целый штат сотрудников, и они занимали отдельный отель или палаццо. Из каждой страны налетал целый рой журналистов, которые охотились за новостями и горько жаловались на скудость официальных сообщений. Приезжали делегации от малых наций и угнетенных национальных меньшинств. Им говорили, что это и есть «новая свобода», «самоопределение народов», и они верили или делали вид, что верят. Одни приезжали мандатами, другие опирались только на моральное право; они селились в пансионах или убогих меблированных комнатах и упорно, но большей частью тщетно добивались, чтобы кто-нибудь их выслушал. Когда средства у них иссякали, они занимали деньги друг у друга или у кого-нибудь, кто, судя по виду, готов был верить в братство народов.

Все это было так бесконечно знакомо Ланни Бэдду— словно не успел он проснуться от запутанного кошмара, как сон начинается сначала. Когда он сказал об этом одному американскому журналисту, тот посоветовал ему привыкать к такого рода кошмарам, потому что теперь они будут душить его по нескольку раз в год, а сколько лет — одному богу известно. Дипломаты будут спорить и пререкаться из-за Версальского договора до тех пор, пока не разгорится новая война. Как известно, газетчики народ циничный.

Так как сенат Соединенных Штатов отказался ратифицировать договор и вступить в Лигу наций, то отечество Ланни не имело представителя в Сан-Ремо. Зато здесь была широко представлена американская печать, и Ланни встретил немало своих парижских знакомцев.

Отели были переполнены, Ланни и Рику пришлось устроиться вдвоем в крохотном номере и вместо ванны довольствоваться умывальным тазом. Не теряя времени, они надели смокинги и вышли к табльдоту; и первый человек, которого увидел Ланни, был длинноногий, желтоволосый Фессенден, состоявший когда-то при секретариате английской делегации в Париже.

Фессенден вскочил и радостно поздоровался с Ланни, который представил его Рику. Убедившись, что это «человек из общества», Фессенден пригласил обоих к своему столу, где сидели еще два молодых человека из «штаба».

Очень скоро разговор перешел на злободневные темы, и для Рика это было интереснее, чем слушать журналистов, которых намеренно держали в неведенье. Через руки этих молодых людей проходили секретные докладные записки, а один из них только что имел аудиенцию у своего шефа, главы целого отдела, который во время беседы возлежал в портативной ванне. Рик заметил, что государственные люди выбрали очень приятное место для конференции, на что Фессенден отозвался: — Вы слышали, что Ллойд Джордж сказал премьерам? Не в бровь, а в глаз: «Да, джентльмены, мы находимся в садах Эдема, я только хотел бы знать, кто будет играть роль змия!»

II

Конференция в Сан-Ремо собралась при неблагоприятных предзнаменованиях. Между бывшими союзниками к этому времени уже разгорелись ожесточенные споры вокруг остатков Турецкой империи, а также Сирии, Палестины, Геджаса и особенно Месопотамии, богатой месторождениями нефти, равно необходимой для английского, французского и итальянского флотов; вокруг России и ее большевистского правительства, с которым так неудачно воевали европейские государства; вокруг «санитарного кордона» и Польши, которая вторглась в Россию, а заодно и в другие граничащие с нею страны; вокруг германских репараций и их дележа; и, главное, вокруг дальнейшего проникновения французских войск за Рейн, что грозило Европе новой войной.

Недавно немецкие реакционеры сделали попытку переворота, известную под названием «Капповского путча». Попытка была сорвана немецкими рабочими, объявившими всеобщую стачку, — но за путчем последовало коммунистическое восстание в Руре, и германское социал-демократическое правительство послало туда войска. Это было нарушением Версальского договора, и французская армия тотчас же заняла несколько немецких городов по ту сторону Рейна. Не собирается ли Франция снова воевать со своим наследственным врагом, и не будет ли она добиваться санкции англичан? Это и был злободневный вопрос, который с торжественным видом обсуждали юные дипломаты. Они говорили о твердом решении своих начальников положить предел домогательствам Франции, возобновить торговые отношения и спасти Германию от хаоса.

Ланни было странно слышать от официальных лиц те самые слова, за которые либералов из американской делегации в свое время называли «розовыми» и «смутьянами». Так быстро менялись взгляды под давлением событий! Англичане теперь ратовали за то, чтобы снять все виды блокады и возобновить торговлю. Но французы все еще были во власти страха. Не значит ли это возродить германский империализм? И если он возродится, то может ли Франция снова рассчитывать на помощь Англии? У французов был только один выбор: господствовать или подчиняться, но как только они начинали господствовать, англичане приходили на помощь немцам, чтобы создать противовес Франции. Как не раз говорил своему сыну Робби Бэдд, в Европе все друг друга поедом ели; когда Ланни увидел это собственными глазами, ему захотелось вернуться в Бьенвеню и сесть за рояль.

III

Фессенден сказал: — Надо вам познакомиться с миссис Плюмер, у нее все бывают. — Миссис Плюмер была видным членом местной английской колонии и владелицей прекрасной виллы над дорогой в Бериго. Повсюду, где живут англичане, непременно есть дом, вроде виллы Плюмер, где они могут бывать, если их представят, и непременно есть английский клуб, где мужчины пьют виски с содовой, играют на биллиарде и говорят о бирже, торговле и политике на таком жаргоне, который надо знать с детства, чтобы понимать его. Ланни и Рик получили приглашение на чай к миссис Плюмер, а также получили гостевые билеты в клуб, так что теперь могли узнавать в тот же день во всех подробностях все, что говорилось в зале заседаний на вилле Девашан. Рик сказал своему другу: — Если бы не ты, Ланни, я был бы как рыба, выброшенная на песок.

Здесь кипело, как в водовороте, весь день и большую часть ночи, и нелегко было человеку с больной ногой входить и выходить из машины и бегать по лестницам. Ланни убеждал Рика в середине дня возвращаться в отель и отдыхать. Даже сейчас, в конце апреля, в Сан-Ремо было жарко, как в пекле.

Пока Рик лежал на кровати, подмостив под спину подушки и записывая слышанное, Ланни уходил в город и бродил по узким карабкающимся в гору улочкам, на которых некогда разыгрывались кровавые сцены: пираты из Африки врывались сюда, убивали жителей и угоняли их в плен. Он гулял но тропинкам под тенью пальм или перечных деревьев, усыпанных белыми цветами. Он взбирался на холмы, устланные сплошным ковром из пурпурных, золотых и розовых полевых цветов. Он смотрел вниз на красные кровли домов, на голубое и зеленое море, которое каждый из народов, живущих на побережье, считает своим. Mare nostrum[5] — сколько племен похвалялись этим в былые века, и кровь их пролилась в море, и прах их развеян по холмам, и самые имена их стерлись со страниц истории.

Ланни всегда интересовался не только мнением важных сановников, о которых пишут в газетах, но и тем, что говорит и думает простой народ. После пресс-конференции, на которой, скажем, новый итальянский премьер распространялся об острой нужде Италии в угле и пшенице и о необходимости возобновить торговлю с Россией через черноморские порты, Ланни вез своего друга в какую-нибудь «тратторию» на окраине, где все говорили «а лигурийском наречии. За несколько лир тут можно было получить вполне съедобное блюдо, хотя оно и подавалось на простой дощатый стол, стоявший на посыпанном опилками полу. Ланни начинал болтать на смешанном французско-итальянском языке с каким-нибудь смуглолицым рабочим в пропотевшей рубахе и затем рассказывал Рику, как воспринимались декларации Франческо Нитти обитателями старых, грязных, мрачных, как пещеры, домов.

Ланни и Рик убедились, что в Италии среди рабочих брожение, что они презирают своих социалистических вожаков, не верят им, называют их плутами и лжецами, наймитами капиталистов. Эти мерзавцы втравили Италию в бессмысленную войну и теперь предоставляют народу умирать с голоду, а сами жрут до отвала и пьют тонкие вина. Здесь в Сан-Ремо рабочие избрали мэра-социалиста — и знаете, кто он? Банкир! А что он делает? Докер сделал гневный жест, от которого зазвенели стаканы на столе.

Для чинного молодого англичанина, воспитанного в традициях английской аристократической школы, было бы трудно войти в доверие к такому человеку, но Ланни облегчил ему эту задачу. Он заказал лишнюю бутылочку, и когда прочие посетители почуяли, что будет и вольный разговор и вволю выпивки, они придвинулись поближе, чтобы и послушать и самим вставить слово. Мозолистые темные кулаки ударяли по столу, хриплые голоса кричали, что в Италии будут большие перемены, и притом очень скоро; то, что сделали рабочие в России, не так плохо, как это изображают капиталистические газеты. В Милане, Турине и других городах рабочие уже захватили в свои руки ряд заводов, и теперь они будут работать на себя, а не на хозяев!

IV

Когда Ланни с Риком закончили свое «обследование» и возвращались в отель, Рик сказал: — Думается, в Италии есть еще и другая тема для очерка — рост социализма.

— Возьмемся за нее, — ответил его друг.

— Удивительно, как ты умеешь столковаться с этим народом, Ланни.

— Я, когда был ребенком, часто вытаскивал невод вместе с рыбаками, которые говорили на этом наречии, и бывало кто-нибудь из них брал меня с собой в свою хижину, где хозяйка кормила нас салатом из цикория и жареными креветками. Их всегда забавляло, если кто-нибудь не понимал их говора.

— В Беркшире это было бы много труднее, — сказал Рик. — Но если я хочу стать журналистом, придется научиться. Когда я кончу статью о Сан-Ремо, я напишу о настроениях итальянских рабочих. Давай и впредь обедать в таких харчевнях, как сегодня.

В этот день Ланни и Рик обедали в ресторане почище, где бывали не только рабочие, но и интеллигенты. Присматриваясь к сидевшим, Ланни старался угадать, кто они: вот этот, вероятно, учитель, а этот музыкант из театра принца Умберто, а тот третий, пожалуй, редактор местной рабочей газеты. Рик спросил:

— Видишь, вон тот высокий, с черной бородой, в пенсне — может быть, это и есть мэр-социалист?

— Нет, — оказал Ланни, — перед выборами мэр пришел бы сюда, а теперь он слишком важная персона. С кем ты хотел бы побеседовать?

— Разве ты можешь заговорить с кем угодно?

— Итальянец никогда не откажется поболтать.

— Но как раз теперь они злы на американцев. — Рику сообщили, что вчера городской совет Сан-Ремо постановил переменить название «корсо Вильсон» на «корсо Фиуме», что было, конечно, демонстрацией.

— Они выскажут нам свое недовольство, — возразил Ланни, — но разговаривать все же будут.

Внимание их было привлечено столиком в углу, где несколько человек оживленно беседовали за пустыми стаканами кофе. Это явно была политическая дискуссия, и время от времени до них доносились отдельные слова; не раз слышалось слово «американцы», и они насторожили уши.

Во главе стола, прямо против них, сидел небольшого роста итальянец, с черными глазами и маленькими черными усиками; когда он молчал, его одутловатое лицо принимало унылое выражение. Но сейчас он был возбужден, размахивал руками и выкрикивал что-то резким, высоким голосом.

Ланни объяснил: — Они говорят об Италии, о том, что союзники ограбили ее. Этот брюнет сказал по адресу мошенников-англичан, что итальянцы останутся в Фиуме, и если Нитти осмелится уступить, ему перережут глотку на ступенях виллы Девашан.

— Ну, такие разговоры нам, ни к чему, — сказал Рик.

V

Дверь ресторана открылась, и вошли два новых посетителя — мужчина и женщина. Как раз в эту минуту Ланни повернулся лицом к двери, и, когда женщина проходила между столиками, ему удалось ее разглядеть. Это была хрупкая особа, с седыми волосами и тонкими аскетическими чертами лица. Ему сразу показалось, что он где-то ее уже видел. Но он тщетно старался вспомнить, где.

Новые пришельцы как раз поравнялись с Ланни, когда спутник женщины заметил оратора, сидевшего за столом. Он остановился, обернулся к нему, поднял стиснутую в кулак руку и с яростью крикнул: — Eh via, puh! Furfante! Traditore dei lavoratori![6]

Тотчас же вся комната наполнилась шумом и гамом. Человек, к которому относились эти оскорбления, вскочил на ноги — то ли затем, чтобы драться, то ли затем, чтобы бежать, — это осталось неизвестным, так как тотчас же, удерживая его, вскочили и остальные. Он начал осыпать проклятиями пришельца, а тот, с своей стороны, что-то кричал. Женщина в тревоге схватила своего спутника за руку и начала его уговаривать: — Не надо, товарищ. Успокойтесь. Не стоит!

— Я не стану есть под одним кровом с этой дрянью! — горячился тот.

— Su! Via![7] — крикнула женщина. — Пойдем! — Нарушитель спокойствия позволил себя увести.

Возбуждение не сразу улеглось. Обедающие с жаром обсуждали, что и кем было сказано. Человек с маленькими черными усиками чувствовал себя героем; он размахивал кулаками и с воодушевлением говорил о том, что он сделал бы с этим мерзавцем, если бы его не удержали. Он вошел в раж, он бросал вызов — всем врагам Италии: пусть стекаются со всех концов мира, он один со всеми разделается. В характере итальянцев — разглагольствовать о том, что они сделают, если, а в характере англичан — смотреть на них с холодным удивлением, как бы говоря: «Что за неприятное насекомое!» И то и другое равно забавляло наблюдавшего все это Ланни.

Он объяснил Рику, что это политическая ссора; вновь пришедший назвал оратора изменником и предателем рабочего класса. По всей вероятности, черноусый оратор раньше принадлежал к крайней левой, но во время войны стал националистом.

— Я старался припомнить, где я видел эту женщину, — сказал Ланни, — и припомнил. Я, кажется, говорил тебе, что у меня есть дядя — красный; как-то раз — я тогда был подростком — он взял меня с собой посмотреть трущобы. Мы навестили его приятельницу, жившую тогда в Каннах. Это и есть та женщина. Зовут ее Барбара, фамилию забыл. Отец мой рассердился, расшумелся, и мне пришлось пообещать ему, что я забуду о самом существовании дяди Джесса.

— Послушай, Ланни, я не хочу, чтобы ты из-за меня нарушал слово, но очень бы хорошо было потолковать с этой женщиной. Разговор с нею дал бы мне то, что нужно, местный колорит, живые черточки, представление о том, как народ воспринимает события.

Ланни был застигнут врасплох. — Что ж, если это тебе нужно как журналисту. — Он запнулся, и широкая улыбка расползлась по его лицу. — Вот так же было и на мирной конференции. Пришлось мне разыскать дядю, так как полковник Хауз желал установить связь с «большевистским агентом».

Рик, в свою очередь, рассмеялся. — Но в конце концов, Ланни, у тебя своя дорога, придется тебе жить и думать по-своему, а не так, как прикажет отец.

Ланни видел, что его друг в самом деле очень хочет поговорить с Барбарой. Он сказал: — Не знаю только, где мы ее найдем.

— Они пришли обедать, значит поищут другой ресторан. И далеко, наверно, не уйдут.

— Ладно. Посиди, кончай обед, а я постараюсь их поймать.

VI

Это оказалось нетрудным. В третьем ресторане, куда заглянул Ланни, он увидел тех, кого искал. Они обедали, и он решил не мешать им, а вернулся обратно за Риком; затем они уже вместе подошли к столику, за которым сидели Барбара и ее спутник. — Не знаю, помните ли вы меня, синьора, — сказал Ланни по-французски, — вы, если не ошибаюсь, были знакомы с моим дядей, Джессом Блэклессом.

— О, еще бы! — воскликнула Барбара. Она поднялась, всмотрелась в улыбающееся лицо Ланни и вспомнила.

— Вы тот малыш, который когда-то навещал меня в Каннах?

— Теперь не такой уж малыш, — ответил он. — Я вас не забыл. Вас зовут Барбара. — он запнулся, но вдруг ее фамилия всплыла в его памяти. — Пульезе, — докончил он.

— У вас хорошая память, — подтвердила она.

— Вы тогда были очень больны. Я рад, что сейчас вы поправились.

— Мы, бедняки, живучи. А то бы нам не выдержать.

— Вы произвели на меня большое впечатление, синьора. Я тогда подумал, что у вас лицо настоящей святой. Но, может быть, вам не нравится такое сравнение?

Женщину это позабавило, и она перевела замечание Ланни своему приятелю, по видимому, не очень хорошо понимавшему французскую речь.

— Меня зовут Ланни Бэдд, а это мой друг, английский летчик, раненный на войне. Считайте, что он тоже малыш, и зовите его Рик.

— Охотно. А вы зовите меня Барбарой. Вашего дядю я глубоко уважаю. Это человек, который умеет постоять за свои убеждения. Где он теперь?

— Думаю, что у себя дома, возле Сен-Тропеза. Он ведь в свободное от революций время пишет картины.

Барбара улыбнулась. Лицо у нее было грустное и по временам становилось суровым, но в глазах светились ум и доброта, и Ланни-юноша вынес то же суждение, что и Ланни-подросток: она на редкость хороший человек, вопреки своей плохой репутации.

Она познакомила с Ланни и Риком своего спутника, которого звали Джулио, и все четверо уселись за стол. Рик заказал кофе, а Ланни — десерт, который не успел съесть в траттории. Время от времени друзья обменивались взглядами, и Ланни видел, что представитель английского правящего класса в восторге от этой беседы с двумя опасными итальянскими революционерами, которых он дружески называет по имени. Наконец-то он, как заправский журналист, может черпать «местный колорит» полными пригоршнями!

Ланни сказал, что они были свидетелями только что разыгравшегося скандала, и лицо Барбары утратило обычную мягкость. — Мразь! — сказала она. — Другой такой пакостной дряни я еще не встречала. Я познакомилась с этим человеком в Милане, где работала в социалистической партии, тогда это был бездомный бродяга, больной, нищий, — он приходил на наши собрания в помещение партии, чтобы чем-нибудь поживиться. Время от времени кто-нибудь кормил его, — невозможно спокойно есть, когда у стола скулит голодный пес. Вы не можете себе представить, какая это была жалкая фигура — оборванный, бесприютный, вечно плакался на свое безвыходное положение, на свою никчемность, на свой сифилис. Об этом в Англии, кажется, говорить не принято?

— Да, пожалуй, — сказал Рик, к которому был обращен этот вопрос.

— Муссолини стал редактором социалистической газеты в Милане; а когда к нему явились, уж не знаю, английские или французские агенты, он охотно взял у них деньги. Газета в мгновение ока перекрасилась; его выкинули из партии, зато он получил от новых заказчиков крупную сумму на издание собственной газеты. На ее столбцах он объявляет своих прежних друзей предателями родины. Теперь он явился в Сан-Ремо за материалом. Он проповедует «священный эгоизм» и призывает умирающих от голода рабочих во имя славы не отдавать Фиуме и захватить Далматинское побережье, ибо их высшее назначение — пролить море крови, по которому итальянский флот двинется на завоевание мировой империи. Никогда я не видала такой метаморфозы; вы бы посмотрели, как он стоит на трибуне, как он научился выставлять вперед подбородок, как он надувается и выпячивает грудь!

— Есть такая порода зобастых голубей, — сказал Ланни, — они надуваются и выпячивают грудь, их зовут дутышами.

Барбара перевела это своему приятелю. — Голубочек! Дутыш! — Она весело рассмеялась.

VII

Рик расспрашивал о настроениях итальянских рабочих. Барбара описала ему трагические годы войны, страдания голода. Для нее война была борьбой соперничающих империалистических государств, и, как всегда, народ платил за это соперничество слезами и кровью. Но теперь он извлек урок из событий и скоро возьмет власть в свои руки.

— А вы не думаете, что поджигатели войны могут сбить его с толку? — спросил Рик, чтобы вызвать ее на откровенность.

— Никогда! — воскликнула Барбара. — Наши рабочие дисциплинированы; у них есть профессиональные союзы, широкая сеть кооперативов, свои печатные станки, свои школы для детей. Это классово-сознательные и духовно вооруженные люди.

— Да, но как насчет другого оружия?

— Солдаты — тот же народ; неужели они пустят в ход ружья против своих? Вы знаете, во многих местах рабочие захватили заводы и держат их в своих руках.

— Но смогут ли они управлять ими?

— Наше слабое место — это отсутствие угля; мы зависим от ваших английских капиталистов, которые, конечно, не пойдут навстречу революционным рабочим. Но уголь добывают и русские шахтеры, и мы скоро получим его. Вот почему для нас так важна торговля на Черном море.

— Я знаю, что Нитти выступал за снятие блокады с России.

— Нитти — политикан, достойный собрат вашего Ллойд Джорджа. Публично он произносит пылкие речи, но что он делает за кулисами — это другой вопрос.

— Вы, значит, не верите в его искренность?

— Социалисты только что показали ему, что избиратели за них. Если он не хочет выйти в отставку, он должен добиться от французов, чтобы они не мешали нам торговать с нашими русскими товарищами.

— И вы, в самом деле, полагаете, — настойчиво продолжал допрашивать Рик, — что профсоюзы могут руководить предприятиями и поставлять на рынок товары?

— А почему бы и нет? Чьи руки работают на за, — водах?

— Это физическая работа, а руководство.

— Осуществляется инженерами, которым платят капиталисты. А теперь им будут платить рабочие.

Заговорили о синдикализме, о контроле профессиональных союзов над промышленностью. Барбара несколько раз возвращалась к одному и тому же доводу: разве можно устроить мир хуже, чем это сделали хозяева? Посмотрите-ка, что они натворили в Европе. Еще одна такая схватка, и континент превратится в пустыню, обитаемую дикарями, которые будут носить шкуры и укрываться в пещерах.

— Капитализм — это война, — сказала Барбара. — Для него мир — это только перемирие. Если рабочие завладеют средствами производства, они будут производить не для наживы, а для собственного потребления, и торговля станет свободным обменом, а не войной за рынки.

— Надо признать, — сказал Рик, — что наше английское рабочее движение в настоящее время выдвинуло самую рациональную программу.

Ланни нашел эту точку зрения смелой для сына баронета. Или Эрик Вивиан Помрой-Нилсон начинает превращаться в красного? Если да, то интересно, что скажет Робби?

VIII

Конференция в Сан-Ремо продолжалась восемь дней, и к концу ее статья Рика была готова. Все эти дни он просидел, запершись в душной комнате отеля, а Ланни тем временем играл в Теннис с Фессенденом и его друзьями или осматривал какой-нибудь дворец XVI столетия или какую-нибудь часовню с чудотворной статуей, увешанной восковыми изображениями исцеленных здесь частей человеческого тела, включая те, которые обычно не принято выставлять напоказ. Когда Рик брался за дело, он работал как одержимый, а Ланни читал страницу за страницей и ободрял своего друга восторженными похвалами.

И в самом деле, это была превосходная статья, написанная человеком, знающим закулисную сторону событий и не ослепленным официальной пропагандой. Рик описывал чудесный фон конференции; это был край, о котором можно было сказать словами поэта: «Здесь все пленяет сердце, и зол лишь человек». Цветущие холмы, обсаженные пальмами аллеи, изгороди из роз и олеандров, кактусовые сады и высокие, как башни, алоэ; и тут же рядом поседелые в боях политики, чей мозг — сложный лабиринт интриг и ловушек, уготованных даже для друзей и союзников. Рик цитировал официальные заявления, которые облетели весь земной шар, но резко расходились с фактами. Он показывал, как достопочтенные старцы подменивали факты словами и, в конце концов, ради собственного душевного спокойствия, начинали сами верить в свою пропаганду.

Франция стремилась ослабить Германию, а англичане хотели ее укрепить, чтобы торговать с ней; вокруг этого вопроса и вращалась вся конференция. Она завершилась компромиссом, попыткой сделать одновременно и то и другое. Говоря между собой, политики признавали, что Версальский договор неосуществим; тем не менее они торжественно объявили миру, что он не подлежит пересмотру, и тут же прибавили, что намерены его «истолковать». Они грозили непокорным, не желая замечать, что их угрозы никого не пугают. Заявили, что вопроса о России касаться не будут, и на следующий же день поставили его на обсуждение. Корили Германию за то, что она не поставляет угля Франции, и тут же обязали Францию воздержаться от санкций. Французы помогали изгонять турок из Константинополя и в то же время снабжали их оружием для борьбы против англичан; контрабандная торговля оружием процветала на всем аравийском побережье и вообще всюду, где это сулило выгоду.

Человечеству заявили, что у него есть Лига наций, которая разрешит все эти проблемы. Но какой реальной властью наделена Лига, спрашивал Рик, и кому охота наделять ее властью? Вместо того чтобы передать возникшие проблемы на разрешение Лиги, три премьера съезжаются и решают их келейно в интересах своих трех политических партий. Выходит, что это и есть новое правительство Европы. Премьеры предполагают встретиться снова в Спа, в Бельгии, и пригласить туда и немцев. «Большая тройка» снова станет «Большой четверкой». «Absit omen!» — «Да не будет так!» — заканчивал Рик для читателей, которым в английских школах начинили головы всевозможными латинскими изречениями.

Драгоценный документ был доверен почте, и Ланни и Рик, распрощавшись с новыми знакомыми, покатили на машине обратно в Жуан. Через несколько дней они прочли в газетах, что Ллойд Джордж вернулся в Англию и произнес в парламенте речь об итогах конференции. Рик прочел ее вслух, прерывая чтение словечками, вроде «чепуха», «вздор», «чушь». Все, видите ли, к лучшему в этом лучшем из миров, гармония царит в сердцах союзников, и англичане могут спать спокойно в уверенности, что нет такой силы, которая нарушила бы солидарность победителей. Германия разоружается, и, несмотря на все ее увертки, разоружение будет завершено. «Самолеты мы заберем, — заявил херувим с розовыми щечками и снежно-белой копной волос. — Мы не можем допустить, чтобы эти страшные орудия войны оставались в руках немцев».

— Лучше бы он этим не занимался! — сказал молодой англичанин, который столько раз был в воздухе и взирал на крохотные человеческие сооружения с высоты десяти тысяч футов.

Загрузка...