Не раз Ланни напоминал матери — Надо бы заняться картинами Марселя. — Он говорил: — Не хочется мне жить всю жизнь на счет Робби, мне думается, он больше уважал бы меня, если бы я показал, что умею сам добывать деньги. — Они уговорились, что, если какую-нибудь из картин удастся продать, вырученную сумму разделят на три части и одну отложат на приданное Марселины.
Как-то раз Эмили Чэттерсворт позвонила Ланни и пригласила его позавтракать в «Семи дубах». — Будет один человек, с которым, по-моему, вам не мешает познакомиться. Он эксперт по искусству и слышал о картинах Марселя. Я больше никого не приглашаю, так что вы сможете поговорить с ним.
Так появился на сцену Золтан Кертежи, венгерец средних лет, попавший в Нью-Йорк ребенком, а затем кочевавший по всему миру. Отец его был гравером, вся семья отличалась музыкальностью, так что Кертежи вырос в атмосфере искусства; он превосходно играл на скрипке, и когда Ланни рассказал ему о Курте и его композициях, он так заинтересовался, что на время забыл о Марселе. У него было приятное лицо с мягкими чертами, светлые волосы и усы, приветливая и непринужденная манера обращения, и двигался он с такой неожиданной легкостью, что в первую минуту это казалось деланым; но потом вы понимали, что в этом выражается его индивидуальность. Он любил изящные и красивые вещи и потратил свою жизнь на то, чтобы разыскивать их, изучать и наслаждаться ими.
Профессия эксперта по искусству была новостью для Ланни, и он с интересом слушал, как определяет ее в своих быстрых и живых речах этот занятный собеседник — без всяких претензий и с большим юмором. Кертежи считал себя чем-то вроде квалифицированного слуги богачей новой и старой формации, опекуном взрослых детей на поприще культуры, гидом и защитником любителей искусства, на пути которых расставляется больше ловушек, чем их было на оборонительных линиях Мааса и в Аргоннах. Мир искусства приоткрывался Ланни с новой стороны; он мыслил картину как нечто созданное для того, чтобы смотреть и наслаждаться, но Кертежи говорил, что это очень наивное представление: картина есть вещь, предназначенная для продажи торговцу свининой или вдове владельца универсального магазина, людям, которые в короткое время нажили громадные деньги и ищут способов выделиться из среды себе подобных. При продаже произведений искусства совершается гораздо больше преступлений, чем в состоянии зарегистрировать сыскная полиция. Кертежи не сказал, что он один из немногих честных экспертов в Европе. Но такое впечатление можно было вынести из разговора с ним. Все его суждения отличались ясностью, точностью и быстротой, и Ланни с удовольствием следовал за ним всюду, куда ни заводила его нить беседы.
А она завела его в Гватемалу, Тибет и Центральную Африку, где Кертежи скитался в поисках произведений искусства, которые он покупал для музеев. Он добирался до монастырей, затерянных в высоких горах, разыскивал давно погребенные дворцы в джунглях и пустынях. У Кертежи были любопытные приключения, и он с удовольствием рассказывал о них. Он любил все красивые вещи, которые когда-либо купил или продал, и описывал их в восторженных словах, сопровождаемых легкими, быстрыми жестами. Он так увлекался, рассказывая, как ему удалось найти превосходную картину Давида или «Blessed Damozel» Россети и по какой счастливой случайности они попали ему в руки, что забывал об изысканных блюдах, стоявших перед ним, и величественный дворецкий миссис Эмили не принимал его тарелки до последней минуты, надеясь, что гость вспомнит, наконец, для чего он здесь.
Ланни хотелось поближе познакомиться с этим человеком. После завтрака он повез его в Бьенвеню, представил Бьюти и Курту и пошел с ним в студию. Там он отпер кладовую, где хранились картины. Это тоже было приключением: благодаря магической силе искусства Марсель Детаз, сгоревший в пламени войны, вернулся, сидел и беседовал с ними, раскрывал им самые сокровенные тайны своей души; он приобрел в госте нового друга, и для Ланни это было еще большей радостью, чем самому подружиться с этим человеком.
— Я считаю, мистер Бэдд, — сказал Кертежи, — что было бы ошибкой не познакомить публику с этими произведениями. Не знаю, в какой мере вас интересует денежная сторона, но должен сказать, что с чисто деловой точки зрения непременно надо пустить в продажу часть этих сокровищ, а уж она постоит за целое. Если вы продадите все, кроме небольшой части, то этот остаток с течением времени будет стоить больше, чем все картины вместе, если вы будете держать их под спудом.
— Мы часто говорили между собой, что надо выпустить на рынок несколько вещей, — согласился Ланни. — Как вы советуете приняться за это дело?
— Сделайте опыт. Возьмите один из видов Ривьеры — какую-нибудь типичную для художника картину — и выставьте ее в Лондоне на аукционе, скажем, у Кристи. Это надо сделать попозднее, когда отели битком набиты иностранцами. А я потихоньку протолкну это дело. Я заставлю кое-каких стоящих людей посмотреть картину и, может быть, найду богатого друга-американца, который захочет принять участие в торгах. Никогда нельзя сказать вперед, как пройдет аукцион, покупатели начнут шептаться между собой: «Золтан Кертежи интересуется Детазом. По его словам, это художник с будущим», — и так далее. Вот как ведут эту игру, и никакой фальши тут нет — ведь я и в самом деле интересуюсь Детазом. Если хотите, назначьте вашу минимальную цену, и, если этой цены не дадут, я предложу ее; вы потеряете тогда только комиссионные расходы за участие в аукционе.
— Что вы берете за такие услуги, мистер Кертежи?
— Десять процентов, независимо от того, действую ли я в пользу покупателя или продавца. Многие берут комиссионные с обеих сторон, но я никогда этого не делал. Если вы желаете, чтобы я представлял ваши интересы и старался заинтересовать покупателей, платите вы; если же вы предпочитаете, чтобы я попытался найти клиента, который поручит мне купить картину за определенную цену и сам заплатит мне, я и на это согласен.
Ланни сказал: —Как странно будет заработать кучу денег на картинах Марселя, когда сам он всю жизнь зарабатывал только гроши.
На это его собеседник ответил цитатой — стихами о семи городах, оспаривавших честь называться отчизной Гомера:
Семь спорят городов о дедушке Гомере,
В них милостыню он просил у каждой двери.
Они выбрали картину, которая казалась им удачным образцом морских видов Марселя Детаза, — «Море и скалы», так они ее назвали — и было решено пустить ее в аукцион после пасхи. Это было время, когда Мари уезжала на север, — Ланни отвез ее и отправился в Лондон. Машина была тоже погружена на пароход, и, таким образом, можно было сказать, что вы едете в Лондон на автомобиле, как будто Ламанша вовсе не существует.
Робби Бэдд всегда учил Ланни, что надо останавливаться в самом дорогом отеле, какой есть в городе: расходы окупятся полезными деловыми знакомствами.
Теперь, став деловым человеком, Ланни оценил мудрый совет отца. Проходя по вестибюлю среди мрамора, бронзы, позолоты и плюща, он увидел Гарри Мерчисона, фабриканта зеркального стекла, одного из давнишних друзей Бьюти. Питсбургский фабрикант обрадовался Ланни и стал любезно расспрашивать его о здоровье матери, приехала ли она с ним, что он делает. Когда Ланни рассказал ему, Гарри отозвался: — Мне очень интересно будет взглянуть на картины вашего отчима. А жену мне можно взять с собой?
Ланни, конечно, сказал, что будет счастлив познакомиться с миссис Мерчисон.
Адела Мерчисон была хорошенькая, высокая молодая брюнетка, бывшая секретарша Гарри. Она и сейчас исполняла при нем секретарские обязанности. Ланни понравилась ее прямота и отсутствие претензий; она сказала, что не очень много смыслит в живописи, но ей будет приятно поучиться, и он урывками, насколько позволяло время, беседовал с ней на эти темы.
Аукционный зал Кристи помещается в старинном здании на Кинг-стрит, недалеко от Сент-Джемского дворца. Он до последней степени обшарпан, и это пренебрежение внешним видом свидетельствует о его аристократичности; сюда приходят люди столь важные, что одежда их выглядит так, будто они спали в ней; подмышками у них обычно торчат свернутые, позеленевшие от времени зонты. Привратник ничуть не будет удивлен, если на пороге покажется особа из королевского дома.
Вы поднимаетесь по лестнице, проходите четыре-пять комнат, где выставлены картины, и вступаете в зал, где происходит аукцион. Здесь стоят скамьи без спинок, и вы можете сидеть, если придете заблаговременно (аукцион начинается в час, так что в этот день вы остаетесь без завтрака). Зал битком набит самым фешенебельным обществом — людьми, которые любят дорогие произведения искусства, критиками, которые пишут о них, и дельцами, которые покупают и перепродают их, — а также любопытной публикой, которая любит глазеть на знаменитостей.
Тон, царящий в этом учреждении, — чисто английский, то есть полный достоинства, торжественный, можно сказать, даже напыщенный. Вы слоняетесь по комнатам и осматриваете выставленные вещи. Если вы «некто», то вас знают все, и все ходят за вами по пятам и пытаются угадать ваши намерения. — Определить стоимость произведения искусства в денежном ее выражении — одна из самых гадательных спекуляций на свете, — говорил Золтан Кертежи, — почти такая же, как определить денежную стоимость женщины. Цена может быть изменена в ту или другую сторону случайной фразой, приподнятой бровью, презрительной улыбкой. От одних посетителей ждут суждений, от других — денег; возможны самые разнообразные сочетания этих двух сил.
Когда такой авторитет, как Золтан Кертежи, появился на аукционе с немцем, одним из капитанов химической промышленности, фамилия которого часто встречается в финансовых отделах газет, то тут было о чем пошептаться; говорили, что немцы вкладывают деньги в картины и бриллианты, так как марке они уже не верят. Газеты посылают на такие аукционы репортеров; те отмечают, кто участвует в торгах и какие заплачены суммы. Это одна из сил, создающих имя живым и умершим художникам. «Сэнди таймс» уже отметила и похвалила «Море и скалы», и французские эксперты, присутствовавшие на выставке, приняли это к сведению. А вот и Золтан Кертежи подвел своего немца к картине и объясняет ему ее достоинства.
Все вдруг заговорили о Марселе Детазе. Да, да, французский художник, тот самый, который на войне получил ожоги лица и несколько лет носил маску. Произведение искусства, о котором можно поведать такую историю своим друзьям, явно представляет больший интерес, чем если бы оно было написано человеком, о котором только и можно сказать, что он родился тогда-то и умер тогда-то.
К тому времени, как начался торг, аукционный зал был набит до отказа. Те, кто намеревался участвовать, сидели под самым пюпитром аукционера. Он знал их почти всех наперечет, знал их привычки, и ему достаточно было самого незаметного кивка, чтобы понять их.
Служитель ставил картину на высокий мольберт; аукционер называл ее номер по каталогу и прибавлял несколько слов; он говорил в чисто английском духе, сдержанно, без цирковых зазываний, без эпитетов, сошедших с киноленты. На нашем маленьком, тесном острове мы, мол, поступаем по-своему и не терпим бессмысленной болтовни. Дайте нам факты: имя художника, его национальность и даты, да еще, пожалуй, сообщите, из какой коллекции взята картина; мы знаем, с кем имеем дело, и если хотим приобрести вещь, то наклоняем голову на четверть дюйма — ровно настолько, чтобы нас понял аукционер и не понял сидящий рядом субъект, так как не его это дело, желаем мы купить или нет.
Но торговцы, конечно, ведут себя иначе. Они явились, чтобы заработать; это, как всем известно, вульгарные люди, сплетники и шептуны; им хочется знать, какая будущность ждет вещи Детаза, и они жадно ищут каких-нибудь указаний и стараются выяснить, кто еще участвует в торгах и кого он представляет. Они словно играют в какую-то игру, каждый против всех остальных, они бросаются то туда, то сюда, как стадо встревоженных животных — не физически, конечно, а эмоционально, — в своих суждениях о том, будет или не будет расти в цене та или иная вещь. Они пускаются на тысячи маленьких хитростей; у каждого есть свой «фаворит», он ставит на него и стремится его продвинуть. Разумеется, торговец не может сделать этого сам; надо убедить и других, что его фаворит — художник с будущим; надо, чтобы его имя попало в газеты, чтобы богатые клиенты считали его восходящей звездой, которая не скоро померкнет. Покупка картин — одна из самых азартных лотерей, какие знает наша цивилизация.
Золтан Кертежи проделал великолепную предварительную работу. Кто-то предложил для начала двадцать гиней, и затем последовало бурное восхождение: американская актриса, питсбургский фабрикант зеркального стекла, заправила немецкого химического концерна наперебой набавляли цену. Дошли до пятисот семидесяти пяти гиней — колоссальная цена за маленькую картину, первое из творений художника, пущенное на торги. Развязка тоже поразила всех своей неожиданностью; в последнюю минуту выступил никому неизвестный человек, сказавший: пятьсот восемьдесят; остальные молчали. Это был спокойный и решительный старый джентльмен, с аккуратно подстриженной седой бородкой, в золотом пенсне; он назвался Джоном Смитом — имя, надо думать, вымышленное. Отсчитав пачку свежих хрустящих банкнот, он получил квитанцию и, взяв картину подмышку, вышел и уселся в такси. Картину только и видели. Она словно в воду канула, больше никто о ней никогда не слыхал.
Эта сенсационная продажа имела и другие последствия. Немецкий капиталист решил, что ему нужен Детаз и что он заплатит столько, сколько предложил на аукционе — пятьсот шестьдесят гиней, — если Кертежи найдет ему картину такого же достоинства, как «Море и скалы». Гарри Мерчисон отозвал Ланни в сторону и под величайшим секретом поведал ему о своем жеЛанни, чтобы жена его, когда вернется на родину, уже застала такой морской вид у себя дома. Он заплатит ту сумму, до которой дошел на аукционе, — пятьсот пятьдесят гиней — и доверит Ланни выбор картины. Ланни стеснялся брать такие деньги со знакомого, но Гарри сказал, что это вздор, картины предназначены для продажи — не так ли? И ведь он не разводил бы церемоний, если бы Ланни вздумалось купить у него партию зеркального стекла.
Ланни написал матери об удачном исходе аукциона; но еще до получения его письма она телеграфировала ему, что какой-то незнакомец явился в Бьенвеню и попросил показать ему образцы работы Марселя; увидев их, он предложил купить все оптом — двести семьдесят картин за два миллиона франков. Деньги он тотчас же переведет по телеграфу в Канны, в банк, на имя Быоти. Ланни встревожился: ведь Бьюти могла поддаться соблазну. Он послал ей выразительную телеграмму: «Ради бога, не продавай, выручим во много раз больше. Отвечай немедленно».
Это было сделано по совету Золтана Кертежи. Бьюти ответила по телеграфу, что сделает, как ей велено — хотя соблазн был очень велик! Через несколько часов она сообщила новой телеграммой, что таинственный посетитель предлагает триста тысяч франков за право отобрать двенадцать ландшафтов и морских видов. Кертежи сказал, что это уже лучше, и посоветовал принять предложение. — по видимому, какой-то торговец картинами почуял выгодное дело. Ну что ж, он будет рекламировать Детаза и создаст ему имя. Он будет работать на нас, и за это стоит ему заплатить.
И Ланни протелеграфировал: «Прими предложение, но оговори письменно, что картины военного времени исключаются». В то же время он телеграфно попросил Джерри Пендлтона немедленно отправиться в Бьенвеню и проследить за переговорами. Как человек боевой, Джерри не будет слишком деликатничать и не постесняется проверить, какие именно картины уносит с собой таинственный незнакомец.
События продолжали развиваться. На следующее утро миссис Мерчисон позвонила Ланни: ее муж завтракает с компаньоном; не придет ли Ланни позавтракать с ней — ей хотелось бы кое о чем откровенно поговорить с ним. Ланни ответил: — С удовольствием. — Про себя он подумал: Надеюсь, не для того, чтобы со мной завязать флирт.
Когда они уселись за стол в ресторане отеля, она спросила, интересно ли ему будет послушать о жизни в Питсбурге.
И она заговорила о городе, который привык усердно трудиться, а теперь располагает такими капиталами, что не знает, куда их девать; в особенности женщины, у которых слишком много досуга и слишком много денег. Она говорила о том «круге общества», который составляется по признаку равенства капиталов. Темные живые глаза Аделы искрились лукавой насмешкой, когда она описывала «молодых матрон», которые заняты только тем, что играют в гольф и в бридж, сплетничают друг о друге и разговаривают о своих детях, слугах и болезнях.
— Это не так уж отличается от того, что делают богатые дамы у нас, — сказал Ланни, думая про себя: Куда она клонит?
— Я не чувствую себя на равной ноге с друзьями моего мужа, — продолжала Адела. — Они были уже его друзьями, когда я была только служащей. Вот почему я сказала ему: «Мы сидим точно на привязи, Гарри. Давай-ка на время оторвемся и посмотрим свет; пусть деньги дадут нам немного радости». И я заставила его поехать в Европу. Но из этой поездки хотелось бы что-то извлечь, прежде чем вернуться обратно, а я вижу, что ему уже не сидится здесь.
— Что же вы задумали? — спросил молодой человек, стараясь взять деловой тон.
— Хотелось бы немножко набраться культуры. Я слушала, как вы разговаривали с мистером Кертежи, и мне показалось, будто я попала в другой мир. Я, конечно, понимаю, что он отчасти говорил для меня, — я работала в деловых учреждениях и знаю, в каком тоне разговаривают с покупателем, но в то же время он искренно любит красивые вещи.
— В этом можете не сомневаться.
— Помните, как он рассказывал о богатом колбаснике из Канзас-сити, который купил картину Греко, повез ее на родину и сразу стал знаменитостью. Все, кто раньше не удостаивал его вниманием, теперь хотели видеть его Греко. Нам особенно жаловаться нечего, но мне кажется, будь у нас какая-нибудь действительно первоклассная вещь, интересные люди просили бы разрешения посмотреть ее и говорили бы о ней, а это лучше, чем играть в бридж или танцевать под радиоджазы. Вы знаете, как проводит время светское общество?
— Я живу на Ривьере, — сказал Ланни.
— Это, кажется, место, куда съезжаются скучающие люди со всей Европы. Как бы то ни было, я решила воспользоваться намеком мистера Кертежи и купить картину Греко. Скажу вам откровенно, я не знала, что это такое; если бы говорил не эксперт по искусству, я подумала бы, что это особый вид ящериц.
— Вы его смешали, должно быть, с гекко, — вставил Ланни, и оба рассмеялись.
— Я купила книгу по искусству, — продолжала молодая дама. — Заглянула в указатель имен, и теперь я знаю об Эль Греко достаточно, чтобы не спасовать в беседе о нем. В книге есть портрет старика — предполагают, что это и есть сам Эль Греко.
— Боюсь, что этот портрет вам не получить. Я видел его в нью-йоркском музее «Метрополитен».
— Но ведь, должно быть, есть и другие его картины?
— Картину найти можно. Но она будет стоить дорого.
— Сколько же примерно?
— Миллион, а то и два миллиона франков, если это действительно хорошая картина.
— Никак не могу разобраться в этих валютных курсах..
— Это значит, пятьдесят или сто тысяч долларов, может быть и меньше, ведь франк быстро падает.
— Думаю, что уговорю Гарри истратить эти деньги. Его поразило, что картина — это тоже капиталовложение.
Адела еще поговорила о своей тяге к культуре, а затем перешла к более щекотливым вопросам. — Какую комиссию берет мистер Кертежи за покупку картины или за совет при покупке?
— Десять процентов.
— Это много за такую легкую работу.
— Ему платят за специальные знания. Надо было затратить много времени, чтобы приобрести их. Ведь вы хотите быть уверены, что покупаете стоящую вещь.
— Нет, я хочу сказать, что ему следовало бы поделиться с вами; дело в том, что нам потребуется и ваш совет тоже.
— О, но ведь я не эксперт, миссис Мерчисон!
— Я слышала, как вы разговаривали с Кертежи; и я сказала себе: вот молодой человек, который любит и понимает искусство — вот так и я хотела бы его понимать. Я хочу, чтобы картина, которую я приобрету, была одобрена вами. Я хочу услышать от вас — чем она хороша и почему. Я хочу, чтобы вы объяснили мне ее достоинства. Короче говоря, рассказали мне все о картине, чтобы я могла увезти свои знания в дымный город, где мне приходится дважды в неделю менять оконные занавеси, а мужу — держать в конторе про запас чистые рубашки.
— Вы льстите мне, миссис Мерчисон. Я, конечно, рад буду помочь вам и Гарри, я охотно поделюсь с вами своими знаниями. Но платы за это не надо.
— Я так и знала! Но мы, в Питсбурге, считаем, что молодому человеку надо зарабатывать деньги; откровенно говоря, мы не высоко ставим тех, кто сам не зарабатывает. Я уверена, что так же думает и Гарри. А ваш отец?
Она улыбнулась, и Ланни улыбнулся ей. Он понял, что она от души желает ему добра.
— И я, и Гарри будем неловко себя чувствовать, если нам придется заплатить мистеру Кертежи пять или десять тысяч долларов, зная, что один из наших друзей проделал половину работы даром. Уж лучше я рискну положиться на ваши знания и попрошу, чтобы вы сами нашли нам картину. Ведь можно же наверно установить, подлинный это Эль Греко или нет, и не расходуя таких больших денег на вознаграждение эксперту?
— Разумеется, — сказал Ланни. — Я знаю на Ривьере одного несомненного Греко; он принадлежит герцогине Сан-Анхело, родственнице короля Альфонса; картина оставалась в роду Сан-Анхело с тех пор, как художник ее написал.
— Превосходно, это упрощает дело, то есть, если вы знаете, что герцогиня действительно то, за что выдает себя.
— Тут уже сомневаться не приходится: Сан-Анхело люди известные.
— И вы думаете, она согласится продать?
— Можно спросить, риск не большой.
— А вы видели эту картину, Ланни?
— Нет, но могу увидеть. С герцогиней знакома наша приятельница, миссис Эмили Чэттерсворт.
— Превосходно. А эксперт для чего?
— Да ведь вы наверняка купите ее дешевле, если обратитесь к Кертежи. Он умеет покупать, а я не умею.
— Возможно, но тогда он обязан разделить плату с вами.
— Если вы настаиваете, я поговорю с ним.
— Для Гарри будет важнее всего, чтобы картина была подлинная, чтобы тут и сомнений не было. Что касается меня, я надеюсь, — на полотне будет написано нечто, доступное моему пониманию.
— Это, думается мне, портрет одного из предков герцогини.
— И я смогу признать в нем человеческое существо? В современных картинах порой трудно бывает разгадать, что там написано.
Ланни рассмеялся: — Эль Греко — художник реалистической школы, хотя один из самых оригинальных. Скажите, вам непременно нужен Греко?
— Возможно, что я изменю свое мнение, когда прочитаю до конца ту книгу, что я купила. Но Эль Греко — это звучит романтично. Когда говорят «грек», я представляю себе контрабандиста или торговца рыбой и устрицами в ларьке напротив нашего завода. Но «Эль Греко» — это действует на воображение. Если у меня на стене будет висеть картина старого мастера, я разузнаю все о человеке, которого он писал, я буду читать книги о его времени и стану авторитетом. Университетские профессора будут просить у меня разрешения привести студентов, чтобы поглядеть на картину и послушать, как я рассказываю о ней.
— Если вам хочется этого, — усмехнулся Ланни, — можете быть уверены, что Греко приманит их целыми стаями.
Предстояло первое представление пьесы Рика. Это была грустная пьеса, предназначенная отнюдь не для развлечения праздных богачей; в ней изображались переживания английского офицера авиации, которому приходится посылать на верную смерть молодых летчиков, получивших недостаточную подготовку. Офицер чувствовал себя несчастным, все действующие лица много пили, и война казалась гнусным, скверным делом, которое Англия торжественно решила никогда больше не возобновлять. Публика вряд ли оценит пьесу Рика, но критика похвалит — а в общем это не плохое начало для молодого писателя.
Ланни заехал к Рику в «Плес» (так называлась родовая усадьба Помрой-Нилсонов) и еще раз увидел веселый зеленый край и милую, гостеприимную семью.
Четыре года прошло с тех пор, как он был здесь, но его (встретили так, словно он отсутствовал четыре дня. Не было лишнего шума, но дом предоставлялся в распоряжение гостей, и хорошо вышколенные слуги исполняли все их желания. Гости катались на лодке, играли в теннис, играли на рояле для тех, кому интересно было слушать; в сумерки сидели на террасе, а если весенний ветер был слишком свеж, садились у камина и слушали, как беседуют о мировых проблемах люди, причастные к управлению миром.
А в мире царили неурядица и неустройство, и всякого, кто мог дать полезный совет или высказать дельное соображение, слушали с интересом. Французы заняли Рур, началась новая война, война странная и удивительная, никогда еще невиданная; один из крупнейших промышленных округов на свете подвергался блокаде, медленному удушению. Немцы, в военном отношении бессильные, пытались применить политику пассивного сопротивления. Рабочие просто положили свои инструменты на полку и бездействовали; что могла сделать Франция? Она не могла ввезти французских рабочих и наладить работу на угольных шахтах, так как механизмы там были очень сложные. Кроме того, шахты принадлежали к числу опасных; для борьбы с рудничным газом нужна была специальная техника, которую немцы создавали десятилетиями.
И все оставалось в состоянии паралича; немцы ввозили продовольствие — ровно столько, сколько нужно было, чтобы рабочие не умирали с голоду, — и печатали горы бумажных денег.
Робби Бэдд узнал от своего берлинского компаньона, что правительство разрешило Стиннесу и другим рурским магнатам печатать собственные деньги для оплаты своих рабочих — неслыханная мера. Конечно, результат мог быть только один: марка стремительно полетела вниз. Фирма «Р и Р», предвидевшая такой оборот дела, наживала деньги быстрей, чем если бы сама располагала печатными станками.
Английские государственные деятели, самые консервативные в мире, с ужасом взирали на происходящее. Даунинг-стрит недвусмысленно порицала французов за вторжение в Рур, и союз, казалось, трещал по всем швам. Франция была изолирована на континенте, если не считать Польши, а сэр Альфред Помрой-Нилсон и его друзья большей частью не принимали ее в расчет. Они полагали, что Пуанкаре ведет страну прямым путем к гибели. Франция попросту не обладала достаточными людскими и материальными ресурсами, чтобы господствовать в Европе; старая причина для тревоги, которая так бесила Клемансо, — а именно, что немцев на двадцать миллионов больше, чем французов, — не была ведь устранена, и занятие Рура ничего не изменило. Даже самые свирепые французские патриоты не предлагали уморить насмерть население Рура.
Так странно было, покинув Англию, где все дышало спокойствием и благоразумием, очутиться через несколько часов в краю Сены и Уазы и провести вечер в обществе сторонника Пуанкаре, одного из столпов националистической партии. Дени де Брюин ликовал, полагая, что Германия будет, наконец, поставлена на колени. Союзники все вместе проиграли мир, а Франция в одиночку его выиграет! Наследственный враг будет разоружен, репарации уплачены, версальский договор принудительно осуществлен.
Зная, что спорить бесполезно, Ланни по мере сил помалкивал; но Дени было известно, что его молодой гость недавно был в Германии, и он не мог удержаться от расспросов. Правда ли, что немцы припрятали большое количество оружия, и когда агенты союзников находили и уничтожали склады, их подвергали оскорблениям, иногда даже избивали? Да, Ланни пришлось признать, что это правда; он слышал о тысячах винтовок, загромождавших подвалы монастырей в католическом Мюнхене; но он вынужден был прибавить, что не понимает, каким образом французы отнимут это оружие, если только не вторгнутся в страну, а разве сорок миллионов человек располагают достаточной военной силой, чтобы оккупировать и держать в повиновении страну с населением в шестьдесят миллионов? И если французы решатся на это, поднимут ли они бремя издержек, или им грозит банкротство? Возможно ли управлять современной промышленностью насильно — будь то в Руре, или в другом месте?
Все это были вопросы, которые могли смутить любого капиталиста; и было вполне естественно досадовать на юношу, «назойливо напоминавшего обо всех этих неприятных фактах. Ланни рад был, что провел только одну ночь в Шато-де-Брюин, рад был, вероятно, и его хозяин.
Ланни, увозя свою возлюбленную в Жуан-ле-Пэн, увез с собой и неприятное сознание, что она тоже националистка; она верила всему, что муж рассказывал ей о Франции и остальном мире.
Бесполезно было пытаться изменить ее взгляды; Ланни делал такие попытки и открыл, что причиняет ей огорчение. Она полагала, что ее возлюбленный — человек излишне доверчивый, увлекаемый своим великодушным темпераментом и склонностью видеть в других людях то хорошее, что было в нем самом. Она полагала, что он введен в заблуждение немецкой и английской пропагандой и верой в своих друзей. Хуже того, его сочувствие к бедным и униженным привело его в западню, расставленную ему революционерами, — мысль, наполнявшая Мари ужасом. Она старалась не говорить об этом, но не знала ни минуты покоя; она следила за Ланни и отмечала малейшие признаки, выдававшие его чувства и мысли; часто образ его, созданный ее воображением, давал больше повода для тревог и страхов, чем действительность.
Война в Рурской области продолжалась — война на измор, на медленное изнурение: эта война разыгрывалась в бесчисленных клеточках миллионов человеческих организмов. Как долго еще смогут они выдержать непрерывное истощение сил? Наступает момент, когда изголодавшийся человек не может больше работать, не может ходить, вставать, двигать руками, языком. Женщины рожают мертвых детей, а у живых — большие животы и кривые ноги; они перестают бегать и играть, они сидят, равнодушно уставившись в одну точку, или заползают в какой-нибудь темный угол, где их не накажут за то, что они скулят. Природа, более милосердная, чем государственные деятели, обычно вмешивается на этой стадии и, посылая жертве микробы пневмонии или инфлуэнцы, кладет конец ее страданиям.
Это была также война идей, пропаганды; стоны боли перемешивались с криками ненависти. Утонченному Ланни Бэдду временами казалось, что он присутствует при драке на рынке между двумя торговками, которые визжат, бранятся и таскают друг друга за волосы. Это даже не достойно было называться политикой — просто потасовка из-за крупных сумм денег и возможностей нажить еще больше. Ланни по праву рождения принадлежал к тем, кому дозволено знать закулисные тайны, и отец объяснил ему, что по одну сторону стоят Стиннес, Тиссен и Крупп, рурские магнаты, а по другую — де Вандели и другие французские короли стали; они заполучили лотарингскую железную руду, и для более дешевой ее обработки им нужен рурский уголь и кокс.
Робби Бэдд теперь по большей части находился в Лозанне или же разъезжал между Лозанной, Лондоном и Нью-Йорком. Конференция еще не кончилась — это была очередная драка из-за нефти и других естественных богатств, которыми владела Турция. Робби с помощью Захарова и своих новых компаньонов старался проникнуть в Мосул и получить большую концессию; зачем ему нужны были еще и еще деньги — на это он не мог ответить, и лучше было не приставать к нему такими вопросами.
Турки получили обратно Константинополь и многое из того, что они потеряли во время мировой войны. Французы взяли верх, а англичане были унижены, но они цепко держались за нефть и за Палестину, по которой нефтепровод доставлял драгоценную жидкость к морю.
Русские участвовали в конференции, чтобы защищать свои права на Черном море; они все еще надеялись на займы. Один из их делегатов был Боровский, с которым Ланни и его отец встречались в Женеве и которого Ланни живо помнил: худой, аскетического вида интеллигент, с задумчивыми серыми глазами, мягкой русой бородой и тонкими нервными руками, любитель искусства, как и сам Ланни. И вот в Лозанне его сразила пуля убийцы; его застрелили в кафе; и в свое время суд из добродетельных купцов в роли присяжных оправдает этого убийцу, тем самым оповещая прочих белых в Швейцарии, что на большевистских дипломатов можно охотиться безнаказанно.
В разгар этих политических событий Ланни Бэдд, понявший, что в произведениях искусства заключены деньги, решил научиться добывать из них эти деньги. Герцогиня милостиво разрешила молодому американскому знатоку осмотреть свои фамильные сокровища. Сама герцогиня оказалась маленькой, сморщенной, смуглой старушкой, с искусственными челюстями, которые были ей, видно, не совсем по мерке. Внешность у нее была далеко не аристократическая, но Ланни уже знал, что такие случаи нередки, и не упустил ни одного из проявлений церемонной учтивости, каких могла ждать столь высокородная дама. Герцогиня была в черном — она носила траур по мужу, который был убит во время марокканских войн лет двадцать тому назад.
Она сама показала ему картины и поведала ему историю каждой из них; он внимательно слушал все, что она говорила, и запоминал ее слова. Он хвалил картины: техника его профессии не требовала, чтобы он скрывал свою любовь к большому искусству. Картина Эль Греко сказалась портретом духовного лица, предка герцогини: странная мужская фигура, с искаженными пропорциями, как часто у Эль Греко, неестественно высокая и худая, с длинными, тонкими пальцами, каких не бывает в природе. Мрачный портрет, почти зловещий, и Ланни не мог себе представить, чтобы Адела Мерчисон пожелала иметь такую картину у себя дома.
Но среди картин был Гойя — и какой Гойя! Самый подходящий для долины дыма и стали: фигура воина — блистательный образец, но вместе с тем упадочный и взятый чуть-чуть сатирически, как это свойственно Гойе; костюм, переливающий всеми красками, какими украшал себя военный человек той эпохи в торжественных случаях, скажем, являясь с рапортом о победе к королю Карлу IV По композиции это была замечательная вещь: все было построено так, чтобы сосредоточить внимание на высокой фигуре с лицом воителя и глазами хищной птицы. Да, если жена фабриканта зеркального стекла хотела приобрести нечто такое, что воспламенило бы ее воображение, что расшевелило бы университетских профессоров в ее городе, — то лучшего нельзя было и желать!
Здесь также был Веласкес, двойной портрет. Ланни читал, что многие картины, приписываемые Веласкесу, на самом деле сделаны его зятем; но при поверхностном взгляде их трудно отличить от подлинных, и за них дают большие деньги, потому что великий мастер, быть может, все-таки коснулся их своей кистью. Лай пи, еще только учившийся тонкостям своей профессии, спросил об этом герцогиню и увидел, что задел ее за живое. Он поспешил принести извинения, но понял, что цену он сбил — если дело дойдет до назначения цены.
Лишь уходя, он осмелился робко спросить хозяйку дома, не помышляла ли она когда-либо о том, чтобы расстаться с одним из этих сокровищ. Она гордо ответила, что никогда. Золтан Кертежи предсказывал, что она именно так и скажет. Повинуясь его инструкциям, Ланни тактично заметил, что, если у нее когда-либо явится такая мысль, он надеется, что она не преминет известить его, а у него есть друзья, которых это, возможно, заинтересует. Старушка на минуту задумалась, на ее лице появилось смущенное выражение, затем она сказала: Да, пожалуй, она согласна расстаться с одной-двумя; ко, разумеется, если цена будет очень, очень высокая. И торг начался.
Золтан наставлял Ланни: «Никогда, ни при каких обстоятельствах не называйте цифры, пусть цену назначает владелец». Ланни так и сделал, и герцогиня заявила, что за Эль Греко она хочет, по крайней мере, полтора миллиона франков, а за Веласкеса — не меньше двух миллионов, так как в эти выдумки насчет того, что картину писал дель Масо, она не верит. Нет, нет, это настоящий Веласкес, и притом одна из лучших его картин, репродукции с нее помещены во многих книгах по искусству. Затем Ланни осведомился о цепе на Гойю, и старая дама ответила, что не согласна расстаться с ним меньше чем за миллион — даже и одного франка не уступит. Ланни записал названия книг, в которых помещены репродукции; он рассчитывал, что их можно будет достать в Британском музее, так что не понадобится снимать фотографии. Он еще раз поблагодарил герцогиню и ушел.
Ланни отправил письмо своей клиентке, подробно рассказал ей о свидании с герцогиней, о ценах, назначенных за картины, и о том, где можно найти репродукции. Он советовал ей взять Гойю и уполномочить его выплатить миллион франков, но, разумеется, он постарается купить дешевле. Деньги — так советовал Золтан — надо перевести в Канны, в банк, на текущий счет Ланни, чтобы он мог получить их наличными, ибо чек или почтовый перевод это далеко не так эффектно, это гораздо менее ощутимо физически, чем толстая пачка новеньких хрустящих банкнот, Ланни послал письмо воздушной почтой, что было, новшеством, и не без трепета ждал результатов.
Через два дня пришла телеграмма: «Принимаю ваш совет высылаю деньги желаю удачи Адела Мерчисон».
Когда деньги были уже в банке, Ланни протелефонировал герцогине и попросил разрешения повидаться с ней по важному делу. Затем он поехал с Джерри в банк; их отвели в уединенную комнату, и туда же явилось целых три банковских чиновника в качестве свидетелей этой необыкновенной операции.
Он трижды расписался в получении, сложил драгоценные пачки в сумку и сел в машину рядом с Джерри, чувствуя себя очень неловко и озираясь по сторонам — не вертится ли где поблизости молодец, похожий на гангстера из американского фильма.
Машина поднялась на холм над Сен-Рафаэлем, где был расположен замок герцогини. Ланни вынул пять пачек и оставил их под присмотром Джерри, а сумку с остальными пятнадцатью понес к старушке. Сидя против нее в гостиной, он произнес тщательно подготовленную речь: — Герцогиня, я заинтересовал вашим Гойя одного из своих друзей, и меня уполномочили предложить вам сумму в семьсот пятьдесят тысяч франков наличными. Это предел, большего я не мог добиться. Это крупная сумма денег, и я надеюсь, что, поразмыслив, вы найдете благоразумным принять ее. — Чтобы помочь ей поразмыслить, Ланни открыл сумку и начал пересчитывать на столе пачки с девственными банкнотами, на виду у хозяйки дома. Последнюю из пятнадцати пачек он вложил ей в руки, чтобы она могла почувствовать ее вес и удостовериться, что пачка действительно состоит из банкнот, гарантированных французским банком.
Некрасивое это было зрелище — то, что Ланни пришлось наблюдать в ближайшие полчаса. Рот старухи раскрылся одновременно с сумкой; в черных глазах вспыхнул лихорадочный огонь; дрожащие пальцы вцепились в пачку, словно она была живая. Казалось, герцогиня хотела бы выпустить ее, но не могла. Она начала торговаться; эта картина одна из(прекраснейших в мире — да, да, старуха заговорила о красоте! Это фамильное наследие — она даже, в сущности, не имеет морального права расставаться с ним. Но глаза ее все время перебегали с пачки в ее руках на груду пачек на столе, и она с трудом могла удержать руку, которая так и тянулась к ним.
Ланни по многим признакам чувствовал, что она этих денег из дому не выпустит. И он взял твердый тон. Он сделал все, что мог, он старался выторговать у своего знакомого побольше, но это предельная сумма. Он уже готовился, в порядке морального воздействия, встать и сделать вид, что уходит, но это не понадобилось. — Bien![17] — вдруг воскликнула испанка; и Ланни достал из кармана заранее заготовленную квитанцию — в двух экземплярах, так как ему хотелось сохранить одну на память о приключении, которое, быть может, никогда не повторится. В квитанции было оставлено чистое место для суммы; Ланни заполнил его и подал герцогине документы и вечную ручку.
Но это был еще не конец. Старой аристократке мало было сосчитать пачки, она желала пересчитать все семьсот пятьдесят билетов и удостовериться, что на каждом напечатано «тысяча франков». Дрожащими костлявыми пальцами срывала она бандероль с каждого пакета и нетвердым старческим голосом считала вслух от одного до пятидесяти, время от времени останавливаясь, чтобы смочить пальцы слюной. Сосчитав один пакет, она отодвигала его в сторону и принималась за следующий; Ланни сидел и терпеливо ждал, пока эта процедура не повторилась пятнадцать раз. К счастью, банк не сделал ошибок, и, наконец, подсчет был окончен. Больше не оставалось предлогов для новой оттяжки: герцогиня поглядела на груду пачек, поглядела на обе расписки и с них перевела взгляд на Ланни. Неужто она собирается с духом для нового торга?
Но в конце концов она взяла вечную ручку и медленно и нетвердо подписала свое имя на одном листке бумаги, затем на другом и позволила Ланни взять их и спрятать в карман вместе с ручкой. Он поблагодарил ее, обменялся с ней рукопожатием, и, наконец, — это уж был последний акт — она позвала лакея, и тот отнес тяжелый портрет в машину. Герцогиня могла бы потребовать себе раму, и Ланни отдал бы, но она, должно быть, никогда не видела портрета без рамы и думала, что они неразделимы. Картина была так велика, что с трудом вошла в машину.
Ланни и Джерри поехали в банк, и Ланни внес обратно оставшиеся деньги; затем они отправились в столярную мастерскую, где драгоценный портрет тщательно упаковали; затем его на грузовике отвезли в транспортную контору, откуда он был отправлен миссис Мерчисон в Лондон. Картину застраховали в полную сумму ее стоимости. Ланни послал новой владелице телеграмму, в которой извещал ее о состоявшейся сделке, а заказным письмом отправил расписку и чек на остальные деньги, удержав комиссионные и небольшую сумму на оплату расходов. Лишь впоследствии он понял, какое впечатление произвел на фабриканта зеркальных стекол и его супругу тем, что вернул им около 173 тысяч франков. Эту историю будут рассказывать в Питсбурге, слава о ней пройдет повсюду; даже много лет спустя к Ланни будут являться неизвестные ему люди и, сославшись на Мерчисонов, говорить: «Я слышал, что вы берете поручения купить картину и возвращаете своим клиентам то, что вам удалось выгадать при покупке».
Так Ланни заработал большую сумму денег, и заработал необыкновенно легко, точно сорвал с дерева зрелый плод. От этого он намного вырос в глазах своих родных и знакомых.
А меж тем это было только начало, как вскоре выяснилось. Мерчисоны получили свою ценную посылку, распаковали ее у себя в отеле и повесили на стене, против дивана, на котором можно было сидеть и с удобством ее рассматривать. В мыслях Адела уже видела этого великолепного, хоть и свирепого старого воина на почетном месте в своей питсбургской гостиной; она накупила книг о его эпохе и о написавшем его придворном живописце; она начала готовиться к затеянной ею игре и репетировать ее. Вскоре она припомнила, что в их доме в Питсбурге на верху широкой лестницы есть свободное место на стене, как раз подходящее для того, чтобы там повесить какой-нибудь шедевр, Она раздобыла снимок с со=-мнительного Веласкеса и вычитала из книг, что вполне бесспорные произведения этого художника почти невозможно достать; что же касается дель Масо и его возможного авторства, то это не беда, — так решила Адела; в Питсбурге вряд ли кто слыхал о дель Масо, а из знакомых Аделы уж, наверно, никто не слыхал. И Адела приступила к действиям: сперва уговорила своего мужа, а затем послала телеграмму в Жуан-ле-Пэн, запрашивал Ланни о цене двойного портрета.
Ланни ответил, что вызовет Золтана, чтобы тот поглядел на картину и сказал свое компетентное мнение, Веласкес это или не Веласкес; если он скажет, что нет, легче будет уломать старую герцогиню. Ланни считал, что миллиона франков хватит, но на всякий случай не мешает перевести полтора.
Все точно так и сделали, как по расписанию. Явился эксперт, высказал свои сомнения, и старая аристократка впала в ярость, восприняв это как личную обиду. Золтан потом сказал, что заранее это предвидел; люди этого круга не привыкли, чтобы им перечили. Но миллион франков это уже нечто существенное, так дайте старухе время о нем поразмыслить.
Затем Ланни повез своего друга в Бьенвеню, и там все обитательницы дома обращались с Золтаном, как с архангелом, ниспосланным на землю с небес, чтобы увенчать голову Ланни золотой короной. У Золтана была с собой скрипка, и два дня подряд Ланни и Курт играли с ним сонаты. Они чудно провели время, и мысль о герцогине в ее шато, превращенном их стараниями в горячую сковородку, на которой она поджаривалась, ничуть не мешала им веселиться.
Наконец деньги прибыли в банк, и на третий день Ланни в сопровождении Джерри отправился за ними. Золтан настоял на том, чтобы его ученик сам провел всю сделку: учитель решил удовольствоваться более скромной ролью. Так как картина слишком велика и ее нельзя засунуть в машину Ланни, Золтан наймет небольшой грузовик и поставит его у трактира по соседству с замком, и Ланни протелефонирует ему туда в случае победы.
Ланни оставил десять пачек банкнот на попечении Джерри, а двадцать взял с собой и выложил их на стол. Он сидел и слушал, как герцогиня бранилась, кричала, чуть не плакала. Про себя он думал: как странно, что в этой благородной даме так мало благородства, что высокое происхождение не спасает от низких чувств и мыслей. Можно было подумать, что тут происходит не торговая сделка, а хирургическая операция, что герцогине не миллион франков вручают за ее сомнительного Веласкеса, а что у нее сызнова вырывают по одному все ее давно не существующие зубы. Ланни сделал вид, что его достоинство оскорблено, и начал складывать деньги обратно в сумку; он даже встал, собираясь уйти. Когда он был у самых дверей, хозяйка замка позвала его: — Eh bien! Revenez[18].
Это была азартная игра — и он выиграл. Следы волнения сошли с лица герцогини, и она с сосредоточенным видом принялась за дело; не шутка — ей предстояло пересчитать тысячу банкнот! Эту процедуру Ланни наблюдал уже во второй раз и ему ничего не оставалось, как только ждать, пока она не примет деньги, не подпишет расписок и расписки не вернутся обратно к нему, в карман. После этого он протелефонировал Золтану, а герцогиня позвонила лакею; она уже совсем развеселилась— не так трудно примириться с тем, что ты стал миллионером! Картина была так тяжела, что Ланни пришлось помогать лакею, когда тот нес ее вниз по лестнице; а затем появился Золтан с грузовиком и со множеством покровов, один из них был водонепроницаемым; в них завернули бесценное сокровище. Уехали с триумфом. За грузовиком следовала машина Ланни, Джерри помещался рядом с ним, а возле, на сиденье, лежал револьвер.
Комиссию по этой второй сделке Ланни и Кертежи разделили пополам, так что у Ланни в руках сказалось около ста тысяч франков. Приятно приехать с этой новостью в Шато-де-Брюин. Невозможно деловому человеку не уважать юношу, который вершит такие дела! Отныне Ланни Бэдд будет уже не ветрогоном, а серьезным дельцом. Входя в дом богатого человека, он уже не станет задавать себе вопрос, как раньше, — не будет ли мне здесь скучно? Он будет размышлять: «Интересно, покупают ли они картины, нет ли у них произведений искусства, которые они непрочь продать». Видя хорошую картину, он будет наслаждаться ее красотой, но в то же время соображать: «А сколько за нее можно-дать?» и «Кто ее купит?» Он будет перебирать в уме художественные коллекции, виденные им или известные ему понаслышке, — не те, что находятся в музеях и галереях, а картины в частных домах, где они пробыли долгое время, так что владельцу, быть может, они уже надоели.
Подобная же трансформация произошла и в умах женщин, игравших роль в жизни Ланни. Для них искусство было одним из дорогих видов развлечения — эффектной тратой денег; теперь оно стало источником дохода, дичью, которую надо выслеживать. Бьюти Бэдд начала припоминать всех, кого она знала в Париже или близ Парижа — богатые дома, в которые она могла бы открыть доступ Ланни, и разрабатывала планы их ограбления. Около двадцати лет Бьюти занималась этим в интересах Робби, и не было такого средства, которым бы она пренебрегла. Теперь это увлекало ее вдвойне, так как в ней говорил еще и материнский инстинкт. Софи, бывшая баронесса, бездетная женщина, разделяла эти чувства; точно так же и Эмили, хозяйка салона, почти усыновившая Ланни. Она даже начала подумывать о некоторых своих картинах, которые она непрочь была заменить другими, с более живым колоритом.
Но самым пылким и энергичным помощником оказалась Мари де Брюин. Ведь это было средство занять возлюбленного чем-то полезным и важным! Мари не хотела его денег, но хотела, чтобы у него были деньги; всей своей бескорыстной, но реалистической душой она жаждала, чтобы он стал одним из хозяев жизни и завоевал себе место в ней. Но прежде всего это было средство вырвать его из когтей революционеров.
Посоветовавшись с Дени, она пригласила Золтана Кертежи в замок, и целую неделю они играли на рояле и говорили об искусстве. Золтан знал тысячи занимательных историй о художниках и картинах, и вряд ли была какая-нибудь тема разговора, которую он не мог связать с покупкой или продажей произведения искусства, а отсюда уже прямая дорога к деловому разговору.
Да, Золтан был удивительный человек или, вернее, архангел, ниспосланный с небес, чтобы вырвать Ланни Бэдда из рук опасных революционеров и превратить его в авторитетного специалиста по вопросам искусства. Мари потратила целую неделю, ухаживая за венгерцем, окружая его комфортом, льстя ему, внимательно выслушивая его рассказы, — всегда, разумеется, в присутствии Ланни, который весь светился радостью и грелся у очага жизни.
Два подростка, раньше почти не замечавшие искусства, тоже стали прислушиваться к рассказам о колос сальных суммах, расходуемых на картины богачами и разными знаменитостями; они тоже загорелись и просили Ланни взять их с собой в Лувр и Люксембургский музей и показать им эти изумительные творения. Они пытались понять, что же такое таится в маленькой картине Яна Ван-Эйка, изображающей мадонну с младенцем, и почему каждый ее квадратный дюйм стоит шестьдесят четыре тысячи франков!
Когда Золтан покинул усадьбу де Брюинов, Мари начала разъезжать с Ланни по богатым соседям, чтобы дать ему возможность познакомиться с лежавшими втуне сокровищами и ввернуть в разговоре с хозяевами, что он знает многих американцев, которые охотятся за такими вещами. Знакомые Мари были большей частью продавцами, а не покупателями, и когда она рассказывала, какую сумму этот молодой волшебник сумел выторговать для испанской герцогини, она окрашивала свой рассказ в тона, приятные для продавцов; американские миллионеры изображались взбалмошными людьми, бросающими на ветер деньги, подобно сеятелю Милле, который разбрасывает семена, черпая их пригоршнями из мешка.
Все это пришлось очень кстати для Ланни и Мари. Три года прошло с тех пор, как началось их сближение, — достаточно долгий срок, чтобы обнаружить обоюдные слабости и недостатки. Связывавшее их чувство не угасло, но умственные интересы их порою сильно расходились. Мари не интересовалась политикой и старалась не говорить о ней. Ланни не мог или не хотел держаться этого правила. Он продолжал встречаться с людьми, разжигавшими у него интерес к политике, с людьми, которых ненавидела и боялась его подруга. Он знал это и старался не упоминать о встречах с ними; но каким-то образом всегда обнаруживалось, где он был, и, если даже он таил от нее свои мысли, Мари угадывала их, и это порождало в ней печаль, а в нем — раздражение.
Может быть, каждый из них и нашел бы в себе силы оставить в покое другого с его взглядами, но мир и мировые события не оставляли никого в покое и назойливо требовали внимания. Оккупация Рура продолжалась, и вопли, доносившиеся из Германии, раздирали слух всей Европы. Германия лежала во прахе, и Франция наступила ей на грудь. Оставалось выбирать: либо сочувствовать Франции, либо быть другом бошей и, следовательно, подозрительной личностью. Дени де Брюин приходил с совещаний своей партии и рассказывал, что он видел и слышал, что предпринимает Пуанкаре и чего ждут от этих мер его сторонники. Ланни все это казалось ужасным, почти безумным; но он знал, что Мари разделяет эти взгляды; а Мари знала, что Ланни они ненавистны. Единственным средством избегнуть ссоры было отгородить какие-то участки своей души и таить их друг от друга.
По окончании Лозаннской конференции, в середине лета, в Париж приехал Робби. Он провел воскресенье у де Брюинов. Робби слушал рассказы Дени, они беседовали, как два деловых человека, понимающих друг друга; но Ланни знал, что отец говорит не все, что думает. Когда они остались наедине, Робби заметил, что Франция запуталась окончательно, а люди, подобные Дени, не хотят этого видеть. Он сказал, что Пуанкаре, по сути дела, очень робкий и неумелый бюрократ, раб рутины и канцелярщины; он надавал французскому народу обещаний, но не может их выполнить, и теперь чертовски напуган, потому что после всех посулов, с которых он стартовал, он не знает, как прийти к финишу.
— Франция может измором довести Германию до банкротства, — сказал Робби, — но этим она ничего не выиграет и только погубит и Германию, и себя. Если смотреть правде в глаза, то Франция не располагает достаточными экономическими ресурсами для той военно-стратегической роли, которую она из гордости берет на себя. С ее стороны благоразумнее было бы примириться с положением второстепенной державы и связать свою судьбу с судьбой Британской империи; но Франция медлит и медлит, пока не будет слишком поздно и англичане, может быть, не захотят возобновить предложение о союзе.
Робби Бэдд, разумеется, возликовал, узнав о повороте в жизни сына. Ему было безразлично, как его первенец зарабатывает деньги: любой способ привьет ему здоровые навыки и научит юношу заботиться о самом себе. Робби обещал раструбить в Ньюкасле, что Ланни стал одним из виднейших художественных экспертов на континенте; он будет доказывать, что старые мастера — это форма капиталовложений, с которой может поспорить только нефть. Он доставит ему уйму клиентов, быть может, мачеха Ланни будет из первых. Не может ли Ланни предложить какие-нибудь картины, которые смягчили бы суровую наготу стен в доме Эстер?
А Иоганнес Робин — написал ли Ланни мальчикам о своих успехах? Да, Ланни написал, и они ответили, уговаривая его приехать в Берлин, чтобы делать дела. Среди аристократии и других пострадавших от инфляции классов многие продавали принадлежащие им произведения искусства, и многие преуспевающие спекулянты скупали их. «Напишите, есть ли у вас что-нибудь порядочное», — нацарапал Иоганнес Робин в приписке к одному из писем.
— Он купит все, что ты ему предложишь, просто для того, чтобы угодить тебе, — заметил Робби. Но у Ланни не было охоты делать дела на таких началах.
Этим летом разруха в Германии достигла высшей точки. Чтобы поддержать пассивное сопротивление в Руре, Германия напечатала и истратила около трех с половиной триллионов марок; а по странному закону инфляции следствие по силе своей во много раз превосходит породившую его причину. В конце мая этого года один американский цент стоил тысячу пятьсот марок, а в конце июля — уже десять тысяч. За границей вычислили, что при помощи этого «трюка с маркой» Германия выкачала свыше миллиарда долларов у одной только Америки; львиная доля этой суммы прилипла к рукам спекулянтов, и фирма «Р и Р» была одной из самых удачливых.
В сентябре Германия капитулировала, она не могла больше прокормить свое население. Шахтерам и металлистам Рурской области предстояло работать под контролем французов. Пуанкаре и его сторонники торжествовали. Это было оправдание их политики и — наконец-то! — гарантия мира. Ланни не был в этом уверен, но он радовался всякой возможности примирения и вежливо выслушивал мужа Мари. Когда он поехал с ней на Ривьеру, он думал, что счастье их, наконец, обещает стать прочным.
Но как раз в Бьенвеню появилось маленькое облачко — не больше ладони. Бьюти написала сыну, что Курт находится в ужасном состоянии из-за событий, происходящих на его родине, и она опять полна страха за него. Ланни надеялся, что капитуляция Германии положит конец этому смятению, но оказалось, что Курт один из тех немцев, которые не собираются капитулировать. Из дому он получал отчаянные письма; он не хотел показывать их своему другу, он не хотел говорить о них; его музыка становилась все более и более мрачной, и червь страха неустанно глодал сердце Бьюти. В один прекрасный день ее возлюбленный решит, что музыка его не удовлетворяет, и он вернется на родину, чтобы бороться за освобождение фатерланда.
Юные Робины всеми силами старались изобрести какой-нибудь способ быть полезными Ланни в его новой профессии, и вот, наконец, этот способ был найден.
Ланни — деловой человек, и папаша Робин тоже. Робин давал деньги взаймы и при этом накапливал много сведений о делах важных лиц. Он всегда рад был помочь таким людям, просто по доброте сердечной, но брал с них за это 10 процентов — ставка, установленная в Германии, — и, конечно, требовал от них гарантии.
Случалось, что они владели ценными картинами и предлагали их в качестве обеспечения. А откуда дельцу знать их истинную стоимость? Стало быть, папаша Робин нуждался в советах эксперта. Действительно ли он нуждался или делал вид, что нуждается, чтобы быть полезным красивому сыну Робби Бэдда, занимавшему выдающееся положение в обществе и так прекрасно аккомпанировавшему его дорогим мальчикам? Этого Ланни никогда не узнает; просто ему снова положат в руки легкие деньги — вот и все.
Сперва он ответил, что слишком занят и не может сейчас приехать в Берлин, то есть в вежливой форме дал понять, что такое малозначащее предложение не стоит его внимания. Папаша Робин предложил слишком мало и получил отказ. Разумеется, мальчики потребовали, чтобы он поправил дело; и вскоре Ланни опять получил от них письмо, в котором говорилось, что один из видных немецких аристократов оказался в затруднительном финансовом положении; он владеет дворцом возле Берлина и другим в Мюнхене, и оба они наполнены сокровищами искусства, из которых многие предназначены к продаже; конечно, она будет производиться в строгой тайне — такие люди не любят огласки. Папаша одолжил этому джентльмену кучу денег, так что и он будет причастен к продаже. Если Ланни и его друг Кертежи приедут и займутся этим делом, они окажут большую услугу папаше, и все заинтересованные лица могут заработать большие суммы денег.
Ланни переслал это письмо Золтану, который был в Лондоне, и Золтан написал деловое письмо Иоганнесу Робину, поставив очень жесткие условия: ему и Ланни предоставляется исключительное право продажи и десять процентов комиссии со всего, что будет ими продано. Предложение было принято и составлено соглашение, подписанное Иоганнесом Робином и князем Гогенштауфен цу Цинценбург, который был бессилен что-либо предпринять, так как это была вежливая форма наложения ареста на его имущество. Золтан протелеграфировал Ланни, предлагая встретиться в Мюнхене и помочь ему ощипать красивые перья с немецкого гуся, нисходившего вниз по ступеням истории. Он составил телеграмму именно в этих выражениях и не был арестован за lèse-majesté![19]
Было начало ноября, прекрасная пора в Баварии; почему бы не устроить семейную поездку? Уж если зарабатываешь так много денег, так надо извлечь из них какую-нибудь радость! Бьюти давно уже никуда не выезжала, а Мари и вовсе нигде не была — она только и ездила, что между Ривьерой и Сеной и Уазой. Побывать в Берлине, посмотреть его достопримечательности! Конечно, в Германии теперь не очень приятно, но интересно; нечто такое, о чем можно будет рассказывать детям и внукам; вероятно, никогда больше не повторится такое положение, чтобы валюта великой державы была совершенно обесценена и за один французский франк можно было купить бриллиантовый перстень. Ланни сказал это специально для Мари в отсутствие Курта.
В течение всего года Курт получал литературу германской национал-социалистской партии; ее посылал ему Генрих Юнг, сын старшего лесничего в поместье Штубендорф. Этот молодой энтузиаст мечтал обратить в свою веру человека, на которого смотрели дома, как на будущего музыкального гения. И как раз когда Ланни предложил свой план, от Генриха пришло письмо, полное многозначительных намеков: «Через несколько дней произойдут большие события. Я не вправе говорить о них, но скажу одно: будет твориться история. Вы узнаете из газет, что труды наши не пропали даром».
Конечно, и Ланни и Курт разгадали намек: произойдет давно замышлявшийся путч нацистов. Победят ли они, как Муссолини, или провалятся, подобно Каппу? Курт заявил, что должен быть на месте, и Бьюти тотчас же решила поехать с ним, чтобы уберечь его от беды. Решила ехать и Мари. Для того ли, чтобы следить за Ланни, или она действительно искренно старалась заинтересоваться его идеями?
Человеческое сердце — сложное сплетение мотивов, и Мари де Брюин», разрываемая между страстной любовью и страстной ненавистью, быть может, и сама не могла понять, какие силы влекли ее в страну наследственного врага.
Ланни послал воздушной почтой письмо Рику, в котором излагал проект поездки и приглашал друга помочь ему истратить хотя бы часть денег, которые теперь росли как грибы. Ланни приводил в своих письмах слова Генриха и разъяснял его намек; если нацисты попытаются произвести переворот, то Рику хорошо быть на месте, он напишет прекрасную статью. Статья Рика о Верхней Силезии произвела хорошее впечатление, особенно в Штубендорфе, где ее перепечатали в местной газете. Ланни писал: «Приезжай и помоги нам держать Курта в узде. Нацисты будут виться вокруг него целым роем, а у Бьюти будет желание скальпировать их всех до последнего».
Купили билеты и проверили на практике, насколько соответствует действительности слух, создавший фашизму славу по всей Европе и Америке: «Теперь в Италии поезда приходят по расписанию». Впрочем, и в Германии поезда ходили регулярно, по крайней мере, международные экспрессы; они предназначались для богачей, которых надо было окружить удобствами, так как они ввозили иностранную валюту, к которой вожделел фатерланд. Валютные курсы росли таким темпом, что вспоминались семимильные сапоги из народной сказки. Тот, кто владел одним центом, круглой монетой из красной меди с изображением головы американского индейца, — ложился спать с сознанием, что он миллионер, а проснется архимиллионером. Цифры росли фантастически, как в дурном сне. В тот день, когда Ланни и его друг приехали в Мюнхен, доллар стоил шестьсот двадцать пять миллионов марок, а на следующий день — уже полтора миллиарда. Когда они уезжали, доллар котировался в семь триллионов марок.
Нельзя было не пожалеть ошеломленных людей, которым приходилось жить в самом центре этого циклона. Некоторые предприниматели в полдень уплачивали рабочим за половину рабочего дня, для того чтобы они могли сбегать и купить что-нибудь съестное, пока оно еще не стало им не по средствам. Люди покупали все, что могли найти в лавках, даже то, в чем не нуждались: раз это имело какую-то ценность, значит, могло быть перепродано позже. Среди этой разрухи иностранец производил впечатление заколдованного существа; он находился в том положении, которое разжигало фантазию всех времен и народов; он был обладателем лампы Аладина, кошелька Фортунатуса, богатств Мидаса, он был точно в шапке-невидимке: мог войти в любую лавку и взять все, что захочет. Всемогущество подвергает суровому испытанию человеческий характер, и не все посетители Германии делали разумное употребление из своей магической силы. Короче говоря, многие оправдывали прозвище шакалов, которое дали им немцы.
Золтан Кертежи приехал одновременно с Ланни, и, как люди дела, они, не теряя времени, направились во дворец своего аристократического клиента. Здесь выяснилось, что светских бесед им вести не придется. Их принял дворецкий его светлости; он проводил их в большой зал, где были развешаны все картины, и предоставил им изучать их сколько душе угодно.
Это была весьма пестрая коллекция с большим количеством банальной немецкой живописи, которую, по словам Золтана, нигде не продашь, кроме как в Германии, так что ее распродажу придется отложить до лучших времен. Но сумму займа возможно удастся реализовать продажей одних только «настоящих вещей». Здесь было несколько рисунков Гольбейна и один маленький портрет его кисти; два Гоббема, один чрезвычайно пышный Рубенс и несколько более крупных по размеру и менее ценных полотен его учеников. Современная Франция была представлена двумя картинами Моне — пруды с лилиями в Живерни. Современная Германия была представлена превосходным Менцелем, романтическим Фейербахом, головой крестьянина кисти Мункаши и коллекцией картин на мифологические темы Арнольда Беклина, покровителем которого был отец его светлости, — так сказал им дворецкий.
Предложенные экспертами цены подлежали утверждению кредитора и должника, поэтому была сделана опись, и две копии вручены дворецкому. Его светлость, должно быть, лишь бегло просмотрел свою, так как через час дворецкий вернул ее с его подписью, а согласие Робина было получено по телеграфу на следующий день. Золтан разослал несколько телеграмм своим клиентам в Америке; все, что ему потребовалось сделать, это в немногих словах описать картину, назвать имя художника и цену, — и за три дня он продал Гольбейна, одного Гоббема и одного Моне. А все потому, что он знал, как подступиться к делу, сказал он с довольной улыбкой.
Ланни решил действовать по тому же рецепту. Он протелеграфировал своему отцу о двух Беклинах, рассчитывая, что их «философское содержание» заинтересует Эстер Бэдд; он послал также телеграмму Мерчисонам насчет Рубенса — обнаженной женщины, которая, по его мнению, должна была произвести фурор в Питсбурге. Он еще раньше получил от Аделы несколько любезных писем и кучу газетных вырезок, в которых были воспроизведены Гойя и Веласкес и рассказана вся история этих картин. Супруга питсбургского фабриканта писала: «Моя мечта завоевать репутацию культурной женщины полностью сбылась!» Теперь Ланни написал ей, что, по расчетам Золтана, Рубенс будет продан не позднее чем через неделю, и спустя двадцать четыре часа пришел ответ от Аделы: она передала телеграмму Ланни известному стальному магнату, человеку почтенного возраста, который тоже интересовался искусством, а именно: коллекционировал картины, изображавшие красивых особ женского пола, — через два дня назначенная сумма была в мюнхенском банке.
Мачеха Ланни, разумеется, проявила большую осмотрительность; она, вероятно, съездила в Нью-Йорк или Бостон и там в публичной библиотеке разузнала о Беклине все, что только можно. Затем послала телеграмму с просьбой задержать продажу до тех пор, пока она не получит фотоснимков с картин; но Ланни ответил ей «куй железо, пока горячо» и прибавил, что Золтан хочет написать одному из своих английских клиентов и не сомневается, что тот, как только получит письмо, тотчас протелеграфирует согласие. Ланни улыбнулся, представляя себе, как терзается его осторожная мачеха-пуританка: подумать только, заплатить по одиннадцать тысяч за две картины, которых она в глаза не видала. Вопрос, должно быть, решил Робби, во всяком случае он по телеграфу перевел деньги, включая комиссию для Ланни, хотя Ланни и предупредил заранее, что комиссии ему не нужно.
Подготовили каталог с описанием всех картин и снимками с некоторых; вместе с сопроводительным письмом его разослали разным лицам, включая тех, имена которых фигурировали в картотеке Ланни. Золтан рассчитывал, что этим путем удастся распродать большую часть коллекции, а остальное он возьмет с собою в Лондон под залог. С каждой картины, где бы, когда бы и за какую цену она ни была продана, Ланни получит комиссию; на этот раз он не имел основания отказываться, так как Иоганнес Робин был бесспорно его клиент. Теперь Ланни мог бы позволить себе «кутнуть» в Германии; мог бы, если бы захотел, купить для себя любую картину и любую девушку из тех, что он видел на улицах и в кафе. Это сказал Золтан, и сказал с грустью; он был добросердечный человек, ему было жаль этих несчастных созданий с накрашенными впалыми щеками и лихорадочно блестевшими глазами, готовых пойти с иностранцем за кусок хлеба.
Приехал Рик. Он вместе с Куртом стал приглядываться к деятельности нацистов. Они очень быстро убедились, что Генрих не преувеличивал, вся Бавария была в смятении. Капитуляция перед Францией не имела ожидаемого действия — не остановила падения марки; бешеный бег инфляции опрокидывал каждого, кто пытался остановить его, в том числе и правительства. Оглушенный народ готов был слушать любого агитатора, который сулил ему выход ил тупика; и невзрачный дом, в котором помещалась штаб-квартира нацистов, напоминал улей во время роения. Сотни юношей со свастикой ад рукаве, бывших солдат, потоком вливались в Мюнхен из соседних городков; на улицах только и видно было, как они отдают салют и маршируют по всем направлениям.
Все они открыто, без малейших колебаний, говорили о цели своего приезда: сначала захватить Мюнхен, затем итти на Берлин. Они, как и раньше, не желали признаваться, что подражают Муссолини, но тот, кто читал о походе на Рим, не мог не узнать в нем образец, которому подражали немцы. «Великий полководец» генерал Людендорф публично заявил, что и он будет бороться за дело нацистской партии, — значит, успех предстоящего переворота обеспечен. Необычайно яркие голубые глаза Генриха Юнга сверкали оживлением, когда он шепотом открыл самую священную из тайн будущему музыкальному гению и представителю английской печати.
«Сотня» «Генриха — так назывались группы гитлеровцев — должна выступить в семь часов утра. Куда — Генрих не знал, это было известно только руководителям, но Курт и Рик могут приехать и увидеть, как творится история, — сказал юноша. Он часто произносил эти слова, и было ясно, что они льстят ему: он будет одним из тех, кто творит историю!
Вечером состоялся массовый митинг в той самой пивной, где они в начале года слушали выступление Адольфа Гитлера. На этот раз митинг созвали баварские монархисты, которые тоже замышляли бунт против Берлина. Генрих Юнг настаивал, чтобы Ланни и его друзья посетили митинг, — он намекал, что нацисты намерены совершить переворот. Они послушались, все четверо отправились туда и увидели, как «творится история».
Адольф Гитлер ворвался в зал, за ним люди в стальных шлемах, некоторые из них с пулеметами. Гитлер бросился к трибуне и захватил ее, он произнес одну из своих неистовых речей и объявил во всеуслышание, что национал-социалистский режим установлен. Подняв револьвер, он заставил монархистских лидеров поклясться, что они будут верны его «революции» ил прикажут войскам повиноваться ему.
Толпа разошлась в величайшем смятении. По видимому, «творить историю» значило носиться беспорядочными толпами по улицам. Иностранцы вернулись в свой отель. Они снова вышли на улицу перед рассветом — непривычная вещь для двух светских женщин, но Бьюти не хотела отпускать Курта одного, а Мари считала, что должна из вежливости сопровождать мать Ланни. Когда Курт решил выступить вместе с «сотней», Бьюти решительно заявила, что пойдет с ним; если нарядно одетая женщина будет опираться на его руку, они будут походить скорее на любопытных туристов, чем на участников военной экспедиции. Очевидно, у многих мюнхенских женщин была такая же затаенная мысль, и немало было молодых нацистов, рядом с которыми шагали, уцепившись за рукав со свастикой, их подруги. Рик, который не мог ходить, следовал за отрядом в такси, и Мари ехала вместе с ним, радуясь, что находится под защитой мандатов и удостоверений журналиста. Ланни и Золтан были заняты своими делами.
Кликов и приветствий почти не было; очевидно, толпы рабочих, заполнявшие в этот час улицы, не знали, что происходит. Отряд подошел к монастырю капуцинов, под пятифутовыми стенами которого были зарыты большие запасы винтовок. Всю ночь монахи держали факелы, пока оружие извлекали и распределяли между штурмовиками. Патроны были сложены в подвалах одного из крупных банков. Странное обстоятельство, если вспомнить, что говорилось о «менялах» в нацистской программе. Но никто над этим не задумывался, разве только скептически настроенный англичанин; пылкие молодые нацисты были заняты тем, что старались получить свою долю патронов с грузовика, внезапно появившегося на улице. Они зарядили ружья — и вот начинается подлинная война.
И они зашагали под звуки Deutschland über alles. Дошли до одного из городских мостов, где остановились; началось бесконечное ожидание. Никто не знал, что предстоит — очевидно, придется оборонять мост от врага, но враг не появлялся, и делать историю оказалось так же скучно, как делать фильмы. Четверо приезжих в конце концов решили приютиться в ближайшем кафе и позавтракать. Они дали несколько марок уличному мальчишке, чтобы он покараулил за них, обещая ему еще более крупный капитал, если он прибежит в кафе и оповестит их, когда отряд штурмовиков двинется вперед. Делать историю в большом городе удобно тем, что можно взять такси и поспеть за событиями.
Подали превосходный завтрак, и они долго сидели за кофе и папиросами. Ланни и Золтан умно сделали, решили они, занявшись своими делами. Но Курт и Рик не хотели сдаваться и итти домой, а Бьюти не хотела отставать от Курта, и Мари не хотела покидать Быоти. Курт и Рик заспорили о нацистском движении.
Рик говорил, что вся эта болтовня о расовом превосходстве вранье; полубезумный англичанин, по имени Хаустон Стюарт Чемберлен, пустил эту блоху в ухо кайзера; кайзер, сам полупомешанный, распространил его книгу по всей Германии, и от нее расплодилось много подобного же хлама; кое-что из этого хлама подобрал Адольф Гитлер-Шикльгрубер. Курт и Рик едва не затеяли в кафе свою собственную маленькую гражданскую войну, но в это время прибежал мальчишка и доложил, что отряд штурмовиков выступил. Они вручили ему обещанную грандиозную «сумму», сели в такси и нагнали отряд. Курт хотел итти пешком, вероятно, для того, чтобы подогреть свой энтузиазм к делу нацистов; Бьюти уцепилась за его локоть, она не позволяла ему и шагу ступить одному. Он не мог сослаться на этикет, так как другие женщины и девушки тоже маршировали об руку со своими возлюбленными.
К отряду присоединились тысячи других штурмовиков, над их головами развевалось знамя со свастикой, и вся толпа потоком вылилась на Мариенплац. За площадью тянулась Людвигштрассе, и здесь, по видимому, неожиданно для штурмовиков, оказались выстроенные в боевом порядке войска рейхсвера, регулярной армии. Со стороны Фельдгеригалле подошел отряд баварской полиции; похоже было, что носители свастики завлечены в западню. Когда они попытались продвинуться дальше, раздались слова команды и грянули выстрелы; человек десять нацистов упали, женщины начали визжать и разбегаться. И уж, конечно, никто не визжал громче и не бежал быстрее, чем Бьюти Бэдд! Она тащила Курта за собой, ничего не слушая, не заботясь о сохранении достоинства; тут подоспело такси, друзья вскочили в машину, и она повернула за угол; их пропустили беспрепятственно. И это было все, что они видели от «Пивного путча» — ироническое название той истории, которая «творилась» в эти два ноябрьских дня 1923 года. Генерал Людендорф стал узником, Адольф Гитлер-Шикльгрубер, у которого было вывихнуто плечо, — беглецом, а Эрик Вивиан Помрой-Нилсон заперся в номере отеля «Четыре времени года», где он отстучал корреспонденцию на портативной машинке для одной из лондонских газет.
Путешественники покончили со своими мюнхенскими делами и развлечениями. Они прочли в газетах, что господин Шикльгрубер сидит в тюрьме, и движение его запрещено под страхом суровых кар; они рады были узнать, что им не придется больше думать об этом опасном и неприятном шуте. Рик, объясняя происшедшее английской публике, писал, что население голодает без особого удовольствия и что из этих событий надо извлечь урок: гуманные и разумные люди в Англии и Франции обязаны объединиться с такими же людьми в Германии и найти путь к примирению. Двадцатипятилетний философ-социолог задумал написать драму, где в образах живых людей была бы отражена борьба, разыгрывавшаяся вокруг этих вопросов. Таков был «дух времени», и даже французские националисты начали понимать, что политика Франции в Рурской области ни к чему хорошему не привела.
В Мюнхене Ланни отпраздновал свой двадцать четвертый день рождения. Золтан попросил у Бьюти разрешения устроить ему в виде сюрприза вечер и пригласить нескольких своих мюнхенских приятелей, любителей музыки и живописи. Это были все «добрые европейцы», как раз такие люди, каких три мушкетера от искусства встречали в Геллерау до войны, когда казалось, что в Европе настал золотой век мира, что Орфей звуками своей лютни укротил фурий алчности и злобы и теперь они никогда уже не будут терзать человеческий род. Как все изменилось за десять лет! Многие из этих любителей искусства умерли, другие в трауре или сломлены физически и духовно. Если бы пригласите их на обед в отель de luxe,[20] они извлекут из недр сундука старый парадный костюм, почистят его и заштопают побитые молью места; они войдут робко и неуверенно, словно не зная, как им держать себя. За два-три американских доллара — сказочное богатство! — лучшие артисты Мюнхена будут счастливы петь и играть для развлечения юного Креза, Фортунатуса, Гарун-аль-Рашида.
Затем, наши путешественники переехали в Берлин, где их тоже ждали дела. Теперь Ланни уже точнее определял стоимость картин, он учился быстро и становился увереннее. Надо было выделить какой-то участок своего сознания, превратить его в каталог произведений искусства, внести в него несколько тысяч имен художников, и тогда он сможет безошибочно сказать в ту минуту, когда услышит название и дату картины: «тысяча долларов», или «десять тысяч», или «сто тысяч». Что касается более мелких цифр, то о них и думать не стоило. Правда, тут его подстерегал соблазн, от которого он никогда не будет полностью застрахован: какой-нибудь одаренный бедняк привлечет его внимание, и ему захочется выдвинуть его, хотя комиссия за продажу его вещей не покроет стоимости бензина истраченного на поездки.
Но в Берлине, в загородном дворце разорившегося аристократа, подобных соблазнов не имелось. Здесь были десятки картин старых мастеров, и Золтан Кертежи решал их участь с той же уверенностью, с какой хозяйка дома распределяет места гостей за званым обедом. Вот картина Франса Гальса, ей место в коллекции Тафта в Цинциннати, а вот этот сэр Джошуа пойдет в коллекцию Хентингтона в Южной Калифорнии. Золтан «щелкнет» телеграмму, и продажа совершится — американские миллионеры любят делать дела молниеносно. Они, видимо, расценивают на деньги каждую минуту своего времени. Интересно знать, думал Ланни, что они делают с минутами, выпадающими из расписания. Им, наверно, показалось бы невероятным сумасбродством просто пойти побродить или полюбоваться на такую дешевую вещь, как цветок. Золтан говорил, что потому-то они и обзаводятся орхидеями.
Иоганнес Робин был очень доволен. Он получил свои деньги обратно — легко и быстро и притом сохранил хорошие отношения с графом, у которого были могущественные друзья. Он всюду пел хвалы Бэдду и Кертежи, и к обоим экспертам стали обращаться с запросами другие «шиберы», которые непрочь были бы вложить часть своих доходов в нечто столь портативное, что его можно скатать в трубочку и быстро вывезти из Германии. Одна сделка приводила за собой другую, и Ланни, если бы он захотел, мог бы тратить все свое время на это новое увлекательное занятие.
Итак, до конца своих дней Ланни может быть спокоен; у него будет все, что ему потребуется, и хозяина над ним никакого не будет: не надо ни спрашивать позволения, ни слушаться, ни приказывать. Единственное, что будет причинять ему горе, — это горе людей вокруг него, горе измученного мира, стоны которого долетают до него, как в бредовом сновидении. Казалось бы, нет смысла прислушиваться к этим стонам, раз ничего нельзя сделать, чтобы помочь страдающим, по все-таки хочется помочь, и невольно спрашиваешь себя: неужели это невозможно? В странное положение попадают любители искусства: они развивают в себе утонченность чувств, но разрешают себе жить только интересами воображаемого мира. Рассеките вашу душу пополам и посредине поставьте непроницаемую для чувства перегородку; будьте чувствительны к искусству и нечувствительны к жизни; будьте как русская графиня, которая проливала слезы, слушая в опере тенора, а ее кучер тем временем замерз на улице, на козлах ее кареты.
Путешественники возвратились во Францию, которая была во власти жестокой депрессии. После занятия Рур? франк начал падать; на репарации уже никто не надеялся, и выпущенные под них акции быстро теряли цену. Огромные суммы были выплачены как возмещение за разрушенное во время войны имущество — это был способ вознаградить своих политических единомышленников, не очень отличный от того, что в Соединенных Штатах называется «смазкой». Весь убыток падал на людей, живших на постоянный доход или на заработную плату, в выигрыше были только спекулянты и те немногие счастливцы, которые получали доходы в долларах.
Как приятно убедиться, что на присланные из дому деньги можно получить в полтора раза больше франков, чем вы рассчитывали! Американские туристы сообщали на родину в письмах и телеграммах, что привезенные ими деньги непрерывно растут в цене, и пароходы были переполнены людьми, бежавшими от «сухого закона» и от пуританизма. С каждым годом бум на Ривьере все усиливался; отели и пансионы были битком набиты, джаз гремел всю ночь, казино были переполнены игроками и танцующими.
Сэр Базиль Захаров, устав от высокой политики и финансирования войн, нашел себе приятное занятие, игрушку, чтобы тешиться ею на старости лет, а также средство пополнить убытки, понесенные им в Турции: он скупил за миллион фунтов акции Société Anonyme des Bains de Mer et du Cercle des Ētrangers de Monaco[21] и теперь был его председателем и управляющим. Командор ордена Бани стал банщиком — но не думайте, что ему самому приходилось окунаться в море или передоверять это занятие другим; нет, название этой компании в течение шестидесяти лет было приличной вывеской для самого пышного и нарядного игорного дома в мире, такого грандиозного, что территория, на которой о-н помещался, была особым государством, а ее владелец — государем по праву покупки. Казино в Монте-Карло перестроили, и оно стало еще роскошнее, чем раньше. Прежде сюда впускали бесплатно-, но это не гармонировало с нравственным кодексом старого греческого купца; теперь у порога в казино с вас брали за вход, а за порогом все обирали вас до тех пор, пока вы сами, наконец, не устремлялись к выходу — и это несмотря на то, что тысячи умов в Евро-пе и Америке изощрялись в изобретении «системы», которая помогла бы им сорвать банк.
Каждый вечер можно было наблюдать, как сэр Базиль совершает моцион — точь-в-точь такую же картину Ланни и его отец наблюдали десять лет назад; но у сэра Базиля было твердое правило — никогда не входить в казино. Рассказывали анекдот о том, как одна дама, проиграв много денег, обратилась к великому человеку с просьбой сказать, как избегнуть нового проигрыша.
— Есть верное средство, мадам, — ответил он. — Не играйте.
Рик привез свою семью в Бьенвеню. Никогда еще после войны он не был так полон надежд. В Англии только что прошли выборы в парламент, твердолобые тори потерпели поражение, и у руля Британской империи очутилось первое лейбористское правительство. Премьер-министром стал социалист, школьный учитель из Шотландии. Рамсей Макдональд был пацифистом во время войны, и все проницательные люди предсказывали теперь длительный период мира и согласия. Германский министр иностранных дел Штреземан тоже объявлял себя сторонником примирения — и оставалось лишь отделаться от упрямца Пуанкаре. Французские парламентские выборы предполагались в мае, и было очевидно, что народ настроен против партии, ответственной за фиаско в Руре и бешеное падение франка. Левые договаривались не подрывать взаимно своих кандидатур, и Рик ликовал, как если бы он был французом. Ланни согласился с ним, как соглашался всегда — но ни слова об этом в присутствии Мари!
Вопрос о репарациях, наконец, собирались решить на разумных основах. Была назначена комиссия экспертов с целью определить, что же можно, наконец, требовать от Германии. Экспертов возглавлял чикагский банкир, и эта так называемая комиссия Дауэса выработала проект соглашения; сокращая претензии каждые несколько месяцев — разумеется, всякий раз под тревожные вопли французов, — она намеревалась постепенно помочь Германии снова стать на ноги.
Приближалась пасха. Робби был в Лондоне и собирался приехать в Париж; Ланни отвез Мари домой, и вскоре он снова слушал в гостиной де Брюинов, как Дени обсуждает с его отцом европейские дела, и спрашивал себя, можно ли верить всем тем выводам, которые подсказал ему его друг англичанин. Не опасно ли позволить Германии стать на ноги? Верить ли так называемой «республике»? Или, быть может, вскоре Гинденбург или кто-нибудь в этом роде захватит власть, и прежняя страшная угроза опять нависнет над Францией?
Дени де Брюин указал на кое-какие факты, о которых Ланни слышал в Германии, не вполне отдавая себе отчета в их значении. В период инфляции правительство требовало от крупных немецких заводов, чтобы они обеспечили свои кадры работой, и отпускало им на это кредиты. Предприятия переоборудовались и расширялись. Теперь, отделавшись от своей внутренней и внешней задолженности, немцы выйдут на мировую арену с новыми силами, обладая самым совершенным промышленным оборудованием в мире. Какое место может занять на международном рынке Франция, где заводы, фабрики, шахты еще разрушены? У немцев гораздо лучшие шансы, чем у их врагов. Возможно, — как говорил Дени, — что превосходство немцев объясняется их моральной и деловой беспринципностью; это усиливало ненависть к ним, но это не уменьшало опасности.
Дени доказывал, что Соединенные Штаты должны понять, какая угроза нависла над Францией, и поддержать ее всей своей финансовой мощыо. Но Робби вынужден был сообщить ему печальную истину, что об этом и речи быть не может; всякий американский государственный деятель, который вздумал бы защищать такую точку зрения, очень скоро будет вынужден уйти в отставку. В этом мира каждый должен заботиться о себе, и у американцев от самого слова «идеализм», как они грубо выражаются, начинает сосать под ложечкой. Пусть Европа сперва выплатит свои долги Америке, а потом уж просит о новых займах.
Судьба послала Робби Бэдду нового президента Соединенных Штатов. Бедняга Гардинг умер. Возможно, что причиной его смерти было разбитое сердце, — но (как бы то ни было, он умер как раз во-время, чтобы избежать скандала, готового лавиной обрушиться на его голову. Его преемник вполне удовлетворял Робби и его друзей. По словам отца Ланни, это была странная фигура. Сын деревенского лавочника, он обладал соответствующим складом характера. Его родиной был Вермонт — холодная горная область, где люди тяжко трудятся, чтобы вырвать необходимое для жизни у каменистой почвы, берегут каждый грош, цепко за него держатся и не болтают лишнего о своих делах. «Осторожный Кол» было прозвище нового президента; при помощи очень легкого способа — он ровно ничего не говорил — новый президент дал газетам возможность изображать его в виде «молчаливого и твердого государственного деятеля». Его излюбленным занятием было спускаться в подвалы Белого дома и ревизовать запасы бакалейных товаров в своей резиденции. Это было выгодно для Робби и всех крупных дельцов; президент позволял им править страной и не путался в дела, которых не понимал.
Денежный туз улыбался, когда его сын, прекраснодушный идеалист, говорил ему о Рамсее Макдональдс и французских социалистах, об их мечте установить мир в Европе. Робби открыл ему знаменательный факт: военная промышленность возрождается. Во время послевоенной депрессии Робби старался доказать своему отцу, что заводам Бэдд не следует всецело переключаться на другую продукцию; старший брат Робби, Лофорд, хотел отказаться от производства оружия, но, как всегда, оказалось, что прав был Робби! Он уже получает небольшие заказы на разнообразные виды вооружения; голландские торговцы покупают оружие и контрабандой ввозят его в Германию по сети каналов, ведущих в эту страну. Франция предоставляет новые военные займы Польше, а также Малой Антанте, новому союзу держав, на который возложена задача изолировать русских на востоке и атаковать Германию, если она нападет на Францию.
— Я предвижу расцвет военной промышленности, — сказал Робби, — и, поверь мне, мы получим свою долю.
— Но, — возразил сын, — куда же денутся колоссальные запасы, оставшиеся после войны?
Отец улыбнулся. — У нас работали все эти пять лет инженеры и техники — точно так же у Виккерса, у Шнейдера, у всех. У нас есть новый пулемет, который делает на двести выстрелов в минуту больше, чем старый, и бьет на тысячу ярдов дальше. Старые пулеметы пригодятся для Южной Америки или Китая, но не для современной войны. И то же самое можно сказать о гранатах, дистанционных трубках и так далее. Все, что Америке понадобится в ближайшую войну, должно быть сделано заново. И притом незадолго до войны!
Ланни с интересом все это выслушивал — лестно ведь получать такие сведения прямо из первоисточника! — и невольно исполнялся почтения к своему властному родителю. Вместе с капиталом рос и авторитет Робби Бэдда, и много еще пройдет — времени, прежде чем любящий и деликатный сын наберется храбрости высказать ему напрямик свои несогласия. Затем Ланни отвозил отца в Париж, где великий бизнесмен ворочал делам; а сам Ланни тем временем бродил по городу, заходил к продавцам картин, смотрел, нет ли у них чего новенького; и тогда им овладевал непреодолимый соблазн — еще разок навестить своего «красного дядюшку». Он обманывал себя, он мысленно оправдывался тем, что просто ему хочется послушать сплетни о художниках, о том, кто что делает, как растет слава Детаза и что говорят о нем продавцы — всю эту болтовню на профессиональные темы, к которой художники питают не меньшую слабость, чем оружейные заводчики. Но пека он сидел у Джесса, к тому заглядывал кто-нибудь из его левых друзей или являлась подруга Джесса покормить его завтраком, разговор переходил на политику, и в комнате начинали витать запретные для Ланни «опасные мысли», поражая его в самые чувствительные места.
Каждый вопрос, возникавший при разговоре, трактовался дядей Джессом на один и тот же лад. Все капиталисты, все капиталистические группировки и правительства гонятся за прибылью; они, как свиньи, которые бегут к корыту и топчут все, что им попадется на пути. А все «умеренные» социалисты — обманщики, которые дают обещания рабочим, а потом продают их крупным дельцам, — в том числе и Рамсей Макдональд, на которого Рик возлагал такие надежды, и Леон Блюм, и Жан Лонгэ, и другие, которые сейчас так энергично если во Франции избирательную компанию. Джесс Блэклесс называл их «желтыми социалистами» и ненавидел за то, что они приманками сбивают с пути рабочих, уводя их от подлинной цели — революции.
Уходя, Ланни размышлял о слышанном. Если верно, что погоня за сырьем и рынками приведет мир к новой большой войне, то, конечно, надо, чтобы рядовые люди всех наций знали с б этом и постарались это предотвратить. Но что они могут сделать? Дядя Джесс говорил, что капиталисты никогда не отступят перед парламентским большинством. Правда это или нет? Если отступят, то самое умное — довериться избирательным урнам; но если не отступят, надо готовить другие средства.
Сложен мир, в котором рожден был Ланни Бэдд, и нельзя слишком порицать его за то, что он долго не мог решить, каким путем он желал бы из него выбраться.
Золтан получил письмо от одного из своих американских клиентов, который решил, что ему нужны для его коллекции итальянцы чинквеченто. Случайно Софи Тиммонс в это время была в Риме. Ланни сказал, что она знает там всех и не откажет представить Золтана некоторым из знатных римских семейств. Золтан просил его действовать побыстрее, так как поговаривают о таможенных пошлинах на ввозимые в Америку произведения искусства. В Италии уже издан закон, запрещающий вывозить произведения искусства, но закон этот можно обойти, заплатив так называемый regalo[22] — вежливое название взятки.
Было решено, что Ланни съездит в Италию, когда вернется на Ривьеру. Если он найдет что-нибудь стоящее, Золтан приедет и посмотрит, а Ланни получит половину комиссионных. Ланни посоветовался с Мари, и она сказала, что будет рада такой поездке, но ставит одно непременное условие: Ланни не будет вмешиваться в политические дела. Ланни без колебаний обещал это: он был в том настроении, которое овладевало им, когда он слушал своего реакционного отца и своего революционного дядюшку и когда его тянули сразу в обе стороны.
Незадолго до отъезда на Ривьеру Ланни поехал в город и в кафе «Ротонда» столкнулся с американским журналистом, с которым познакомился на одной из конференций — их было так много, что все они перемешались у него в памяти. Ланни рассказал, что он едет в Рим и с какой целью, и журналист назвал ему лиц, которые, надо полагать, знают, где можно отыскать старых мастеров. Он сказал — Кстати, я угощаю сегодня обедом кое-кого из здешних левых. Мне кажется, что неплохо свести их вместе, запросто. Расхождения легче сглаживаются на сытый желудок, в минуты благодушного настроения. Не хотите ли присоединиться к нам?
В далеком прошлом, до войны, Ланни как-то раз встретил на приеме у Эмили высокого, стройного еврея, человека средних лет, который был тогда театральным критиком одной из парижских газет, — это был любитель искусства, адвокат, мало занимавшийся практикой. Он был сыном богатого человека, мог позволить себе жить играючи и делал это в утонченных и деликатных формах, подобно самому Ланни. Ланни совсем позабыл об этой встрече, и, спроси его кто-нибудь, знает ли он Леона Блюма, он ответил бы отрицательно. За последние десять лет Блюм проделал большой путь: после убийства Жореса он стал редактором партийной социалистической газеты и лидером социалистической фракции в палате депутатов. Ланни читал его статьи, и они казались ему убедительными, пока он не брался за статьи его противников, защищавших свою точку зрения с не меньшей убедительностью. Блюм красноречиво говорил о трагических годах, через которые прошла Европа, и выразил надежду, что новые правительства во Франции и Англии сумеют соединить свои усилия pour changer tout cela![23]
Рядом с Ланни сидел другой адвокат-журналист, молодой человек, любезный и приветливый. У него были изящные, резко очерченные черты лица, тонкий нос, оседланный пенсне, светлокаштановые усы и непокорные волосы. Это был Жан Лонгэ. Ланни сказал, что собирается поехать в Италию. Заговорили о трагедии, которая обрушилась на эту страну. Оказалось, что Лонгэ написал статью о последних выборах, проведенных в Италии фашистами в условиях жесточайшего террора; статья должна была появиться завтра утром, и Ланни обещал ее прочесть. Социалистические депутаты Италии вели отчаянную борьбу против растущей тирании. Лонгэ сказал, что мужество Даниила во рву львином ничто в сравнении с их мужеством, так как Даниил, по крайней мере, уповал на бога, между тем как Матеотти и его товарищей поддерживала лишь мысль о страданиях их полузадушенного народа. Журналист-адвокат сказал — В каждом из нас заложена некая сила, которая заставляет нас скорее итти на смерть, чем мириться со злом. Как бы ни называлась эта сила, она поднимает нас над животными и позволяет надеяться на лучшее будущее для человечества. — Ланни сказал, что если это социализм, то он готов записаться в социалисты.
Вернувшись в усадьбу де Брюинов, он лишь бегло упомянул об этой встрече, зная, что, когда дело доходит до различения «красных» по оттенкам, Мари никогда не умеет в них разобраться. По дороге в Жуан-ле-Пэн они говорили о картинах и о возможности выгодных покупок в Риме, о драме, которую писал Рик, и музыкальных произведениях, которые издавал Курт; о мальчиках Мари, о том, что они делают и думают; о своей любви, — короче говоря, обо всем на свете, за исключением того, что Ланни любит встречаться с агитаторами-социалистами и позволяет им внушать себе, будто экономическая система Франции насквозь прогнила, будто отец, братья и муж Мари, все их родственники и друзья несут коллективную ответственность за падение франка, за накопление долгов и нагромождение опасностей на путях Французской республики.
Ланни и Мари остались на несколько дней в Бьенвеню, чтобы отдохнуть, сообщить Бьюти последние сплетни и послушать те, что собрала она. Надо было также прочесть и написать несколько писем. После этих предварительных приготовлений они выехали. Четыреста или пятьсот миль, которые отделяли их от Вечного города, они проехали потихоньку, наслаждаясь в пути и природой, и искусством.
В Сан-Ремо они остановились, чтобы навестить Линкольна Стефенса, у которого была молодая жена и ребенок, — он очень гордился обоими. Стеф на время удалился от политики, отчасти по тем же причинам, что и Ланни. Он пытался переделать мир и не мог, — значит, надо подождать и поглядеть, что сделает само для себя это упрямое создание.
Достигнув долины реки Арно, они поднялись по ней вверх, к Флоренции, и здесь посетили Джорджа Геррона. Он переехал в Италию, обращенный в бегство многочисленными посетителями, которые навещали его в Женеве — особенно немцы — и расспрашивали, как мог он так жестоко обмануться в Вудро Вильсоне. Создатель Лиги наций недавно умер, сломленный и физически и духовно, и бедный Геррон был почти в таком же состоянии; у Ланни создалось впечатление, что ему недолго осталось жить. Печально видеть, что делает мир с идеалистами, которые пытаются улучшить его. Предостережение для Ланни!
В Риме сезон как раз кончался, и отели были еще переполнены, но всегда можно было получить «королевские апартаменты», надо было только хорошо заплатить; и, конечно, стоило заплатить, если вам нужно было произвести впечатление на аристократию. В таких аристократических отелях о деньгах не говорят, но есть секретный код, тысяча маленьких деталей, которыми вы показываете, что деньги у вас есть и всегда были.
Не легким делом было найти картины, написанные четыре столетия тому назад, и убедить владельцев продать их по сколько-нибудь приемлемым ценам. Ланни следовало бы тотчас же сделать визиты людям, к которым у него были рекомендательные письма, — пока адресаты еще не уехали на морское побережье или к горным озерам. Но на него произвели глубокое впечатление разговор с Лонгэ и прочитанная им статья об итальянских социалистах; он знал, что как раз сейчас заседает новый парламент, и понял из газет (настолько-то он владел итальянским языком), что страна охвачена политической лихорадкой. Со времен Парижской конференции он неизменно стремился наблюдать историю изнутри, и сейчас он занялся размышлениями — кто в Риме мог бы ввести его за кулисы политики? После того как он комфортабельно устроился и устроил Мари, он первым делом позвонил одному журналисту. Из предосторожности он спустился для этого в вестибюль отеля, чтобы не тревожить свою подругу, сказал он себе; ей хотелось отдохнуть после поездки и дождаться вечерней прохлады, прежде чем выйти в город.
Журналист этот был Пьетро Корсатти, итальянец, родившийся в Америке, корреспондент одной из нью-йоркских газет; Ланни встречался с ним в Сан-Ремо и затем в Генуе; Корсатти произвел на него впечатление человека прямого и с широким кругозором. Ланни и сам мог кое-что порассказать ему, ведь он только что приехал из Лондона и Парижа, где встречался с людьми осведомленными. Он сообщил, что недавно обедал с Блюмом и Лонгэ, и просил журналиста позавтракать с ним. Корсатти ответил — Ладно. Проведем время и поболтаем.
У Корсатти был оливковый цвет лица, черные блестящие глаза и черные вьющиеся волосы; он был одновременно неаполитанец и уроженец Нью-Йорка. Забавно наблюдать, как одна культура наслаивается на другую и преобладающей становится более сильная или более поздняя по времени. Корсатти говорил по-английски с нью-йоркским акцентом, употребляя ходовые жаргонные словечки.
Ланни был друг Рика и Стефа — значит, свой человек. Его можно было представить «банде» и ввести в курс «новостей», а если Ланни, охотясь за картинами, поймает какую-нибудь политическую «нить», то он не забудет своего друга. Сидя за бутылкой доброго киянти в маленькой траттории, посещаемой иностранными журналистами, Корсатти начал рассказывать об Италии и ее политических самозванцах. по видимому, американские журналисты в своей оценке Муссолини разделились на две почти равные части: одни говорили, что это избранник судьбы, а другие с такой же уверенностью утверждали, что он шарлатан и ничтожество. Говоря о нем в общественном месте, его называли просто мистер Смит. Приятель Ланни предупредил его, что в этом старом городе столько же шпионов, сколько статуй святых, и говорить откровенно не рекомендуется даже в постели со своей любовницей.
В прошлом месяце были проведены выборы в парламент, и сторонники «мистера Смита» получили большинство. Они добились этого, сказал Корсатти, самыми возмутительными репрессиями: лидеров оппозиции избивали, многих убили; полиция и фашистская милиция — некоторые из них сами окрестили себя «дикарями» — превратили предвыборную кампанию в фарс. «Мистер Смит» выступил перед новым парламентом в костюме, который, по словам журналиста, подошел бы для оперетты «Адмирал королевского флота» Гилберта и Сюлливана. В своей речи он сказал: «Вы, господа из оппозиции, жалуетесь, что вам не дали свободно созывать избирательные собрания. Какой от них толк? Ни к чему они».
Парламенту предстоит утвердить этих самозванцев, всех триста двадцать — оптом. Комиссия по проверке мандатов уже внесла в палату такое предложение, и оно будет обсуждаться вечером.
— Мне очень советовали послушать Матеотти, — сказал Ланни. — Как вы думаете, он будет говорить?
— Будет, если ему не помешают, — ответил журналист, и Ланни спросил: — Как бы мне попасть туда?
— Попробую провести вас с собой на места для представителей печати. Вы не могли бы назваться корреспондентом какой-нибудь газеты?
— Думаю, что Лонгэ будет рад, если я пришлю ему корреспонденцию.
— Социалистическая газета! Нет, не годится. Не стоит нацеплять на себя ярлык. Но пять лир могут многое сделать в Риме.
— Платите, сколько нужно — расходы за мой счет, — сказал сын Бэдда.
— Слишком много платить тоже не годится, — объяснил Корсатти. — Только напугаешь и вызовешь подозрение.
Они взяли такси и поехали в палаццо Монтечиторио, украшенный обелиском дворец, где происходили заседания палаты депутатов. У входа журналист взял приятеля под руку и сказал швейцару: — Мой помощник. — Он сунул ему в руку пять лир, и они вошли. — Не подмажешь — не поедешь! — сказал Корсатти. У Ланни было хорошее место, откуда он мог наблюдать, как творится история, и перед ним развернулись сцены ожесточенной и свирепой борьбы.
Джакомо Матеотти был секретарь социалистической партии и лидер ее парламентской фракции. Это был человек лет сорока, но юношески стройный, с нервным и немного печальным лицом. Корсатти сказал, что он часто улыбается, открытой, детской улыбкой, но вряд ли им придется увидеть эту улыбку сегодня. Ланни согласился с замечанием Лонгэ, что подвиг Даниила во рву львином сущий пустяк по сравнению с тем, как ведет себя этот идеалист-итальянец. Он не орал, не ругался, он говорил спокойным, твердым голосом, перечисляя факты, набрасывая картину политической жизни страны за последние два года. Ни одно обещание, данное людям труда, не выполнено, зато по приказу богачей отменен налог на наследство. Финансовые отчеты фальсифицируются; никакого сокращения расходов не произошло, вместо этого свирепствует оргия хищений. Ближайшие помощники главы правительства контрабандой провозят оружие в Югославию и состоят на откупе у нефтяных магнатов. Это насильники и обманщики, которые добились успеха на выборах с помощью жесточайшего террора; и вот они теперь явились в палату, чтобы получить официальную санкцию своих преступлений.
Так построил свою речь Матеотти. Он не довольствовался неопределенными упреками; выдвигая обвинения, он каждый раз подробно указывал место, время и сумму денег. Он разведал о своих противниках всю подноготную — как видно, он мог бы продолжать свою речь целые часы. Перед ним лежала груда документов. Преступники, которых он обвинял, сидели перед ним, и они ответили на эту речь взрывом ярости. Фашистские депутаты, около двух третей парламента, вскакивали с мест, размахивали кулаками и буквально визжали от бешенства. Угроза убийства была в их глазах и в их криках. Хрупкий человек на трибуне побледнел, но не отступил, и как только крики улеглись, неумолимо продолжал свою обвинительную речь. Все, что говорилось в палате, стенографировалось и рано или поздно могло дойти до народа.
Это продолжалось два часа — казалось, что фашистский режим рассыпается у всех на глазах. Сторонники Муссолини выкрикивали оскорбления и проклятия, один из них подбежал к скамьям оппозиции и зарычал в лицо левым: «Masnada!» — то есть, банда негодяев. И вдруг— Ланни не мог уследить за быстрым ходом событий — началась рукопашная. В мгновение ока она превратилась во всеобщую свалку: каждый тузил первого попавшегося под руку политического противника. Это было последнее, что видел Ланни в итальянском парламенте, так как Корсатти шепнул:
— Надо спешить на телеграф. — И вышел в сопровождении своего «помощника».
Ланни отправил по почте рекомендательные письма и ждал ответа. С одним-двумя он мог бы запросто явиться сам и сберечь таким образом время, но, по правде говоря, у него сейчас совсем не то было на уме: ему хотелось пожать руку Матеотти. Он весь горел от восторга перед его подвигом, перед его великолепным мужеством, и он чувствовал потребность сказать это Матеотти. Не каждый день удается увидеть героя.
— Что же, его нетрудно повидать, — сказал Корсатти, — пойдите к нему в бюро социалистической партии. К нему идут все со своими жалобами и обидами. Вы, наверняка, застанете его там, если фашисты еще не захватили его.
Ланни предстояло узнать одну истину, а именно, что настоящие герои редко имеют героический облик, особенно за кулисами. Новый премьер-министр Италии старался придать себе вид героя: он выпячивал грудь и подбородок, он наряжался в костюм опереточного адмирала, но Матеотти не имел ни времени, ни желания актерствовать. Он сидел у заваленного бумагами стола и был похож на переутомленного редактора какой-нибудь газеты перед выпуском номера. Люди приходили и уходили, телефон звонил, через несколько минут предстояло совещание партийного руководства, на котором надо было решить, покинуть ли депутатам-социалистам палату.
Ланни излил все, что было у него на сердце. За его восторгом скрывалось чувство вины; ему тоже следовало быть человеком железной решимости, а не сидеть между двух стульев, меняя свои взгляды при каждом новом доводе. У этого итальянца с львиным сердцем были все оправдания, которые приводил в свою пользу Ланни. Он был сын богатого помещика, адвокат и культурный человек; без сомнения, и он любил музыку и искусство и мог бы использовать свой досуг для наслаждения жизнью. Слово «герой» звучит возвышенно, когда встречаешь его в исторических книгах, но дьявольски неудобно быть героем, и Ланни бывал им только в мечтах, а в реальной действительности у него нахватало на это стойкости. Джакомо Матеотти, разумеется, не знал всего этого. Он видел красивого, пылкого юношу-иностранца с румянцем энтузиазма на щеках и огнем восторга во взгляде. И секретарь урвал минутку, чтобы объяснить особенности итальянской обстановки отпрыску фирмы Бэдд.
Да, организованные рабочие поистине в трагическом положении; они совершенно безоружны, если не считать морального и духовного оружия; они очутились лицом к лицу с такими врагами, которые сами себя награждают кличками — «дикари», «проклятые» и «отчаянные».
Хотя власть и находится в руках фашистов, они сумели довести тираж своих газет всего лишь до четырехсот тысяч, между тем как тиражи оппозиционной печати превышают эту цифру вдесятеро. Долго ли насильники будут терпеть такое положение? До каких пор преступники будут допускать публичное обличение своих преступлений? Страшно даже подумать о том, что может случиться; с этими мыслями просыпаешься ночью и весь день думаешь и не находишь выхода.
Ланни рассказал о том, что случилось с Барбарой Пульезе.
— Бедняжка! — воскликнул Матеотти. — Я хорошо ее знал; мы не раз с ней спорили на партийных собраниях. Нельзя не сочувствовать людям, доведенным до отчаяния, но трагическую ошибку совершают те, кто размахивает незаряженным ружьем. Теперь мы пожинаем плоды подобной неразумной тактики; на мне лежит тяжкая задача: заставлять людей сдерживаться, мириться с тем, что их убьют, умирать без сопротивления, когда нашим врагам угодно их убивать. Список наших мучеников еще далеко не полон.
Кто-то подошел к Матеотти и напомнил о совещании. Он пожал руку своему посетителю и сказал:
— Через несколько дней, когда эта горячка немного уляжется, быть может, вы сделаете мне честь и зайдете ко мне домой. Я познакомлю вас с моей женой и детьми. — Ланни ответил, что ничто не доставит ему большего удовольствия.
— Видите ли, — продолжал Матеотти, — в ближайшие дни я должен закончить свою прерванную речь. Если мне опять не дадут говорить, мы постараемся найти какой-нибудь другой путь и довести все факты до сведения заграницы. — Он протянул Ланни свою книгу «Год фашистского господства», где было перечислено более двух тысяч убийств и других актов насилия, совершенных подручными Муссолини. — Мы будем рады всякой помощи, которую вы сможете оказать нам для огласки этих фактов, — сказал Матеотти, и Ланни обещал сделать все от него зависящее.
— Помните, что бы ни случилось, — продолжал собеседник Ланни, — они не могут убить наше дело.
Рабочие усвоят то, чему мы старались научить их. Придет новое поколение, более мудрое и мужественное, чем наше.
— Куда уж там более мужественное! — воскликнул Ланни. — Да поможет вам бог! — Насчет бога, как и по другим вопросам, у него не было твердого мнения, но надо же было сказать что-нибудь утешительное этому подвижнику.
Затем посетитель отправился по своим делам — разыскивать картины XVI века. Ланни изучал психологию представителей старых римских семейств, в чьих дворцах хранились такие картины — хранились уже столько времени, что владельцам давно надоело смотреть на них; в символику религиозной живописи они не верили, а что касается картин светского содержания, то они предпочитали намалеванным красавицам женщин из плоти и крови и старинным костюмам — современные; они думали только о том, как приятно было бы иметь новую машину и заплатить карточные долги.
Лира упала до четырех центов, и самое слово «доллар» источало магическую силу. Вопрос только в том, сколько можно выудить этих долларов у покупателя. Так будем же поосторожней, не надо выказывать слишком большого интереса к продаже, а надо постараться раскусить этого столь приятного на вид и как будто столь добродушного молодого эстета. Что он — в самом деле миллионер или только пускает пыль в глаза? Американцы это умеют! Почему он не говорит, какую цену согласен заплатить, а требует, чтобы вы назначили цену, Для вас это нож острый. Сколько бы вы ни получили, всегда вам будет казаться, что надо было запросить вдвое..
Джерри Пендлтон когда-то рассказывал Ланни о своей поездке с одним приятелем по Италии накануне войны. Они выучили с десяток итальянских слов и между прочим: quanta costa? Сколько стоит? Входили в деревенский трактир и, закусив, вынимали и клали на стол горсть мелочи. Quanta costa? Трактирщик откладывал то, что считал нужным получить, и тогда они делили эту сумму на три части и давали ему одну треть. Это было нормальное соотношение между ценой, назначаемой американцу, и ценой для итальянца; владелец трактира ухмылялся и брал то, что ему предлагали. Ланни рассказал это Золтану, и тот ответил, что надо будет ту же систему применить в их профессии. Пусть владелец назначит цену за картину, затем придет Золтан взглянуть на нее, и если она окажется подлинной, он выложит на стол одну треть спрошенной суммы наличными — непременно в лирах: и пачек куда больше и цифра куда выше!
Ланни отдавался поискам картин XVI века только наполовину, а другой половиной своего существа — чтению газет и разговорам с Корсатти. В газете «Пополо д'Италиа», которую Муссолини никак не мог навязать итальянским читателям, хотя он и был их премьер-министром, Ланни нашел довольно прозрачные намеки на необходимость расправы с оппозицией. Глава правительства заявил: «Матеотти произнес оскорбительную и провокационную речь, и она заслуживает более веского ответа, чем эпитет «masnada», который синьор Джунта бросил в лицо левым». Корсатти сказал, что это обычный метод Муссолини. Он будет подстрекать к насилию, он даст тайные инструкции применить насилие, а затем, когда насилие будет совершено, он прикинется возмущенным и скажет, что не мог сдержать пыл своих последователей.
Секретарь социалистической партии снова говорил в палате и выступил уже непосредственно против премьер-министра. Это продолжалось день за днем. Социалист Дженнари сказал:
— Мы только что вышли из тюрьмы, но хотя бы нам пришлось снова вернуться в нее, мы будем твердо стоять за свои убеждения. — Муссолини заявил среди криков и оглушительного рева:
— Как бы вы не получили заряд свинца в спину!
Такие прения давали сенсационный материал иностранным журналистам. Ланни заходил в маленькую тратторию, где они собирались. Корсатти представил его «братии», и с ним делились новостями, передавали последние слухи и сплетни. Здесь держали пари — сколько еще осталось жить Джакомо Матеотти? Это казалось циничным, но журналистам нельзя принимать близко к сердцу вещи, о которых приходится писать. А немногочисленные социалистические газеты Соединенных Штатов не могли позволить себе роскоши иметь корреспондентов в Риме.
Вечером 10 июня Ланни предстояло свидание с главой одного из знатнейших княжеских семейств итальянского королевства. Он уже осмотрел несколько картин из коллекции благородного римлянина, и ему намекнули, что о ценах можно будет потолковать. Если сделка пройдет, это будет крупная удача для Ланни. Он как раз кончал завтрак со своей подругой, когда его позвали к телефону, и он услышал дрожащий голос, прерываемый рыданиями. Говорила молодая жена Джакомо Матеотти. Она пыталась рассказать ему на ломаном английском языке, что ее мужа несколько минут назад похитили на улице Антонио Шалойа; его увезли в автомобиле; не может ли мистер Бэдд сделать что-нибудь для его спасения? Ланни в ужасе спросил, чем он может помочь, и женщина сказала: — Сообщите в газеты, сообщите за границу! Единственное, что может их остановить, — это общественное мнение Европы и Америки. Это Думини! — крикнула она и еще раз повторила это имя: — Думини! Он живет в отеле «Драгони». Джакомо знал, что ему поручено покончить с ним. О, ради бога! — Голос прервался, женщина не могла сдержать рыданий.
Ланни повесил трубку и побежал рассказать Мари страшную новость. — Но, дорогой мой! — воскликнула она. — Какое тебе до этого дело?
— Я знаю его лично и должен помочь ему.
— Но как, Ланни, ради бога? — И та женщина тоже взывала к богу. Богу придется выбирать между ними.
— Я не могу терять время! — воскликнул Ланни. — Я должен повидать журналистов и выяснить, что можно сделать.
— А свидание с клиентом?
— Не состоится. Протелефонируй ему от моего имени. Извинись. Скажи ему, что я болен, — что хочешь.
— Ланни, я пойду с тобой.
— Нет, прошу тебя! Оставайся здесь, я позвоню тебе.
Прежде чем она успела ответить, Ланни выбежал из номера. Он не стал ждать, пока подадут его машину из гаража, а вскочил в такси и поехал в кафе, где должны были быть Корсатти и другие, если только они не узнали уже о случившемся.
Здесь он застал трех журналистов, которые мирно потягивали красное вино и говорили о молодом американце, о том, что он и в искусстве и в политике любитель и что, быть может, ни то, ни другое не захватывает его по-настоящему. Когда он ворвался в кафе, они забыли и про вино и про свои выводы. — Бог ты мой, я проиграл! — воскликнул один из них. Он тоже участвовал в пари по поводу срока, который осталось прожить Матеотти.
Журналисты засыпали Ланни вопросами, но он немного мог сказать. Одно они уловили: Думини! О да, его-то они знают. Это один из самых видных сторонников Муссолини. Накануне похода на Рим он избил девушку, у которой была приколота на груди красная гвоздика, а когда ее мать и брат хотели заступиться, он застрелил обоих. — И именно он похитил Маццолани! — воскликнул Корсатти. — Увез его в машине и заставил пить касторку.
— А Форни! — вставил другой. Это было преступление, совершенное во время последней предвыборной кампании. Жертвой был кандидат в парламент. Это и подразумевал Муссолини, признаваясь, что свободных избирательных собраний они не допускали.
— Что мы можем сделать? в тревоге спросил Ланни.
— Немного, — ответил Корсатти. — Я боюсь, что песенка вашего друга спета.
— Добыть материал для газеты — вот все, что можно сделать, — сказал другой корреспондент. — Если мы расскажем об этом миру, это вызовет отклик и может оказаться полезным.
— Но будет уж слишком поздно!
— Вероятно, да. Избить человека насмерть дубинкой — не долго, в особенности если раньше пальнуть в него из ружья.
Корреспондентам надо было спешить; дело есть дело, и личные чувства в расчет не принимаются. Ланни поехал с Корсатти в министерство; он хотел знать официальную версию. Правительство, конечно, отзовется полным неведением и заявит, что если такое преступление совершилось, то оно, мол, сожалеет о нем. Корсатти сказал, что, если Матеотти еще жив, было бы до некоторой степени полезно снестись с лицами, которые имеют возможность огласить этот факт за границей.
Ланни последовал этому совету, так как не мог придумать ничего другого; после некоторой проволочки ему удалось вызвать к междугороднему телефону Лонгэ, и он излил весь свой гнев и негодование. Затем он отправился на телеграф и написал длинную телеграмму Рику; он был уверен, что Рик добьется ее опубликования. Но телеграмма не была послана, так как в ту минуту, когда Ланни собирался вручить ее чиновнику, два человека в мундирах фашистской милиции вошли в контору, взглянули на Ланни, спросили, как его зовут, и, взяв у него телеграмму, предложили ему следовать за ними.
Это был уже второй случай в жизни Ланни. Во время мирной конференции в Париже его выследили шпики, но агенты французской полиции были образцом изящества и благовоспитанности по сравнению с этими desperati, «отчаянными», как они сами себя именовали.
Надо было быстро сообразить: что это — тоже похищение, и ему предстоит разделить участь Матеотти? Если да, то не лучше ли будет обороняться здесь, при публике? Вид у этих субъектов был весьма свирепый, на поясах у них висели в кобуре автоматические пистолеты, но тут он мог, по крайней мере, привлечь внимание окружающих, дать им понять, что происходит.
— Куда вы меня ведете? — спросил он, стараясь возможно лучше говорить по-итальянски.
— В штаб, — был ответ.
— Я американский гражданин. — Формально это было не так, но ведь они не могли проверить его слова.
— Скажете это самому генералиссимо, — был ответ.
— Я желаю позвонить американскому послу.
— Вы должны немедленно последовать за нами.
— Я личный друг американского посла. — Это было легкое преувеличение, — но, авось, сойдет. Он старался выиграть время, чтобы обдумать свое положение.
— Нам до этого нет дела.
— А если я откажусь итти?
— Долго отказываться вам не придется. — Говоривший положил руку на кобуру, и Ланни решил, что спорить бесполезно. Он вышел на улицу, по бокам его шли оба парня, и он увидел, что у подъезда их ждет автомобиль; шофер был в мундире. Это несколько успокоило его, он сел, и машина быстро покатила к главному штабу фашистской милиции. Ланни слышал много страшных рассказов о том, что здесь происходит, колени у него ослабели, и ему пришлось сделать над собой усилие, чтобы не лязгать зубами. Он не чувствовал себя ни в какой мере героем, но знал, что должен вести себя так, как если бы он им был. Он старался изобразить спокойствие на лице и высоко держать голову, как делают герои на сцене и в фильмах.
Его не посадили в камеру, а сразу повели в кабинет «генералиссимо», которого звали Итало Бальбо. Ланни, за последние двенадцать дней много узнавший о фашистских делах, слышал, что это один из приближенных Муссолини и что он командовал вооруженным отрядом во время похода на Рим. Он был расом Феррары; слово «рас» итальянцы заимствовали у абиссинцев, и означает оно «вождь племени». Корсатти рассказывал Ланни, что Бальбо написал письмо секретарю «фашио» своего родного города, приказывая ему «обработать дубинкой» нескольких социалистов — не на
смерть, но «в должном стиле». Журналист объяснил, что bastonatura in stile было техническим фашистским выражением — пусть после этого говорят, что они не обогатили итальянский язык! — означавшим, что жертву надо бить не по черепу, а по нижней части лица, так, чтобы сломать челюсть — это выведет человека из строя на несколько месяцев. Существовал особый род дубинки, «манганелло», специально для этой цели.
Генералиссимо Бальбо был дородный мужчина с военной выправкой, с закрученными черными усами и черной остроконечной бородкой. В комнате с ним был еще один фашист в мундире и секретарь с записной книжкой — все, что требуется для того, чтобы вести протокол допроса. Конвоиры сделали фашистский жест приветствия и подвели Ланни к столу. Телеграмма была вручена Бальбо, и он ее прочел; обратив к преступнику гневные черные глаза, он начал обстреливать его вопросами: имя, местожительство, национальность, имя отца, местожительство и род занятий. «Фабрикант оружия — это может произвести впечатление», — подумал Ланни, но агрессивный тон Бальбо не изменился.
— Зачем вы приехали в Рим? — Ланни ответил, что приехал купить несколько картин XVI века для одной американской коллекции.
— Вы были в помещении социалистической партии 31 мая?
«А! — подумал пленник. — Вот в чем дело!» Он ответил без колебаний: — Да. Я пришел повидать синьора Матеотти.
— Зачем вам понадобилось видеть его?
— Я хотел сказать ему, что слышал его речь в палате и восхищен его мужеством.
— Вы социалист?
— Нет, не социалист.
— Так с чего же это вы так восторгаетесь речью социалиста?
— Я восхищаюсь мужественным человеком, говорящим правду.
— Вы совершенно уверены, что Матеотти говорил правду?
— Совершенно.
— Из каких же источников вы черпаете такие сведения об итальянских делах, что чувствуете себя вправе судить о них?
К этому вопросу Ланни был подготовлен благодаря парижскому опыту, и он ответил, не задумываясь: — Ни о каких источниках информации я говорить не намерен.
— Ах, вот, значит, какой линии вы намерены держаться!
— Да, именно такой.
— Вам, может быть, известно, что у нас есть средства заставить человека говорить, если нам это нужно.
— У вас нет никаких средств заставить меня говорить о ком бы то ни было, кроме как о себе. — В эту минуту с отпрыском оружейной фирмы Бэдд произошло нечто странное, удивившее его самого; властно пробилось чувство: он выдержит все, что эти звери с ним сделают, — просто, чтобы не дать им добиться своего!
— Вы встречались с некоторыми журналистами в Риме?
— Я сказал вам, что на такие вопросы отвечать не стану.
— Вы знакомы с Пьетро Корсатти?
— Простите, я уже сказал, что не буду отвечать.
Наступила пауза.
— Вы говорите, что восхищаетесь мужеством, молодой человек. Вы полагаете, что у вас хватит мужества вынести то, что мы с вами сделаем?
— Как американский гражданин, я требую, чтобы мне дали возможность снестись с послом Соединенных Штатов.
— Вам не разрешат сноситься с кем бы то ни было, пока вы не ответите на мои вопросы, и предупреждаю вас, если вы на них не ответите, вам вряд ли доведется еще с кем-нибудь сноситься.
Ланни знал, что посол Чайлд недавно вернулся в Америку; но даже и в этом случае он мог оказаться полезным.
— Заметьте, что бывший посол знает меня лично и очень скоро осведомится обо мне.
— Откуда вы знаете бывшего посла?
— Мой отец пригласил его на завтрак во время Генуэзской конференции, два года тому назад, и я тоже был при этом. Отец был личным другом покойного президента Гардинга, который назначил мистера Чайлда на этот пост. — Ланни считал, что не мешает нагромоздить побольше таких данных; положим, что он выдержит пытку, но незачем подвергаться ей без надобности. — Кроме того, отец один из столпов республиканской партии в Соединенных Штатах, и если журналисты узнают, что его сын находится в руках итальянских властей, со стороны посольства последует энергичное вмешательство.
Ланни расстрелял все свои заряды, и теперь ему оставалось только ждать; скоро выяснится, попал ли хоть один в цель. — Отведите этого молодца в коридор и ждите, — сказал Бальбо. — Да смотрите за ним хорошенько.
Ланни усадили на скамью — вместо спинки можно было прислониться к каменной стене. По бокам в полном безмолвии сидели два стража. Он старался вникнуть в свое положение и решил, что Бальбо пытался запугать его, а так как это ему не удалось, то сейчас он, наверно, выясняет некоторые вопросы по телефону. Досуга у Ланни было много, и он пробовал угадать содержание этих телефонных разговоров. Знает ли новый посол о Бэдд ах? И как он поступит? Ланни знал, что Чайлд наводняет американские журналы восторженными похвалами Муссолини и его режиму. Держится ли новый посол тех же взглядов? Не решит ли он швырнуть Ланни на съедение римским волкам? Мысль не из приятных!
Вот уже во второй раз Ланни прикрывается именем отца и его влиянием, чтобы выпутаться из опасной передряги. Это унизительно, но разве были у него шансы спастись, если бы он назвал себя Блэклессом, племянником известного агитатора-революционера? Нет, конечно, сам Робби пожелал бы, чтобы в критическом положении он был Бэддом и всячески использовал это имя.
Что происходило в действительности, Ланни узнал позже. Мари не стала телефонировать князю, она села в такси и отправилась в американское посольство. Посла не было, но она поговорила с поверенным в делах, ему не пришлось растолковывать, что в Коннектикуте существует фирма Бэдд или что Роберт Бэдд принадлежит к числу лиц, финансирующих республиканскую партию. Будучи светской женщиной, Мари знала, в каком виде представить дело. Она рассказала о чрезмерно экспансивном юном любителе искусства, который послушал красноречивого оратора и поддался чувству преклонения перед героем.
Дипломат усмехнулся и сказал, что и сам он был когда-то молод. Он пообещал, что, если Ланни попадет в беду из-за своей чрезмерной восторженности, посольство заверит итальянское правительство в том, что он человек хорошего круга и совершенно не опасный. Дипломат ничего не знал о похищении Матеотти; он сказал, что очень сожалеет об этом, но как официальное дипломатическое лицо он не может вмешиваться в итальянские дела.
Вот почему с Ланни, когда его привели обратно в кабинет к генералиссимо Бальбо, заговорили другим тоном.
Генералиссимо Бальбо удовольствовался тем, что сказал:
— Мистер Бэдд, итальянское правительство вынуждено потребовать от вас немедленного выезда из нашей страны.
Ланни сказал:
— Пожалуйста, когда угодно.
— Куда вы желаете выехать?
— К месту моего жительства на Французской Ривьере.
— Сегодня вечером есть поезд. Вы с ним уедете.
— Я, видите ли, приехал в автомобиле.
— Ах, у вас есть машина?
— Есть. Я путешествую не один.
— Кажется, с женщиной?
— Да.
Ланни уже спрашивал себя, не придется ли ему отказываться отвечать на дальнейшие вопросы о Мари; но таких вопросов не последовало.
Генералиссимо сказал:
— Вы и ваша спутница уедете сегодня же. Сколько человек помещается в вашей машине?
— Пять.
— Вот эти же двое конвойных сядут с вами и будут сопровождать вас до самой границы. Они не выпустят вас из виду, пока вы не окажетесь за рубежом.
— Будет очень тесно, у нас много багажа.
— Придется вам отправить багаж каким-нибудь другим путем. Эти люди поедут с вами.
— Нельзя ли, чтобы они ехали в другой машине?
— Не вижу причин вводить итальянское правительство в расход.
— Если затруднение только в этом, я охотно беру расход на себя.
Бальбо на минуту задумался. Боялся ли он, что быстрая машина может легко скрыться от «сопровождающих»? Как бы то ни было, он холодно ответил: — Нет, это невозможно. Они поедут с вами до границы. И выехать придется немедленно.
Шофер в мундире фашистской милиции отвез Ланни и его провожатых в гараж, где стоял его автомобиль. Ланни получил машину и повез обоих фашистов в отель. Там они пошли за ним наверх. Мари шагала по комнате из угла в угол, вне себя от страха; когда Ланни вошел, она опустилась в кресло и едва не лишилась чувств. Он объяснил ей положение, но это не очень ее успокоило; при виде двух мрачных и свирепых фашистов в мундирах ей пришло в голову, что готовится второе дело Матеотти. Не говоря ни слова, она бросилась к телефону — позвонить в посольство и объяснить положение поверенному в делах. Он сказал ей, что уже говорил с Бальбо и тот заверил его, что ничего плохого нескромному молодому американцу не сделают — его просто хотят выслать за пределы страны, пока он еще не успел натворить бед.
Служащие отеля отнесли багаж вниз и кое-как сложили его в машину. Большая сенсация в этом роскошном заведении, событие, о котором будут долго шептаться, — но открыто никто не посмел проявить любопытство в присутствии фашистских стражей. Явление, как убедился Ланни, характерное для насильственного режима; никто не останавливается, чтобы расспросить или хотя бы поглазеть; у всех только одна-единственная мысль: уйти подальше от того места, где творится насилие.
Когда четверо пассажиров заняли места в машине и отправились в это необычное путешествие, оставалась каких-нибудь два-три часа до наступления темноты. Никакие дипломаты в мире не могли вполне успокоить Мари, и пока эти двое фашистов сидят в машине, сердце ее не будет биться ровно. В самом Риме фашисты еще вынуждены были до известной степени сдерживаться, здесь были посольства и корреспонденты газет со всех концов мира; но в провинции, в отдаленных сельских округах вооруженная власть не знала удержу. Шоссейная дорога к северу, куда направлялись путешественники, проходила по довольно пустынным местам, она — вилась по горным проходам, где им попадалась лишь крестьянская лачуга или пастухи со своими стадами. И скоро наступит ночь!
Сказал ли кто-нибудь конвоирам Ланни, что им разрешается попугать двух stranieri[24] и поучить их почтению к пресвятой деве и папе, к древним римским «fasces» и новой Римской империи? Или же то было их собственное вдохновение, национальный юмор, стихийный вклад в дело фашизма? Как только машина оказалась за пределами Romae beatae — благословенного Рима, — они стали рассказывать друг другу, какого мнения они об этих двух кровопийцах и что еще может случиться с ними, прежде чем они покинут землю Италии. Солдаты употребляли самые хлесткие словечки родного диалекта, и ни Мари, ни Ланни не понимали их, но злобный тон был достаточно красноречив. Оба они догадывались, что их нарочно пугают; но как знать, не будут ли слова претворены в дело? Пропуск они получили только устный, и вряд ли представится возможность апеллировать к властям по пути.
Они могли делать только одно — ехать и ехать возможно быстрее. Мари не умела править — стало быть, все зависело теперь от Ланни. Он положил руку на рулевое колесо, устремил глаза на правый край извилистой дороги и вел машину, не глядя по сторонам, не видя быстро меняющегося ландшафта Италии, сосредоточив все внимание на одной цели: отмахать поскорее все 500–600 километров пути.
Мари не могла взять его за руку из боязни помешать ему править. Она могла только держаться за край его пальто и шептать слова любви и утешения. Все образуется: поездка кончится, и они будут дома, в безопасности. Эти бедные дурни не имеют власти над ними, они могут только болтать. Мари шептала по-английски, боясь, что бедные дурни понимают французский язык. Она избегала всего, что могло бы их раздражать.
Не добившись никакого отклика со стороны иностранцев, конвоиры решили переменить тему. Они знали, что этот надменный молодой американец путешествует с красивой француженкой, которая не жена ему, и вот они принялись строить догадки, что делает эта пара, когда остается наедине; это дало пищу их воображению, и они стали усердно разрабатывать новую тему, не скупясь на подробности.
Мари чувствовала, что ее спутник дрожит, и дрожь эта передалась ей. Она начала быстро шептать, нагнувшись к самому его уху, чтобы он не мог расслышать слова этих животных: — Ланни, молчи! Не все ли равно, что они говорят. Они не посмеют ничего нам сделать. Скоро все кончится, и мы будем в безопасности. Обещай мне, что не будешь отвечать им, что бы они ни говорили! Ты нарушил одно данное мне обещание — не нарушай еще и другого! Они хотят вывести тебя из терпения, они будут рады, если ты дашь им повод наброситься на тебя, может быть, убить. Обещай мне, что будешь молчать.
— Обещаю, — пробормотал Ланни. Он знал, что она права. Он будет философом, будет наблюдать, что делает с человеческой натурой внезапно обретенная власть. Эти люди хуже «дикарей», — кличка, которую они сами себе дали; это варвары, вооруженные современным оружием, наукой и техникой, не только промышленной, но политической и психологической. Во что превратится Италия, если поколение таких людей вырастет и возьмет в свои руки управление страной? Что будет с историей, с музыкой, литературой и искусством? Что принесут эти люди остальной Европе?
У Ланни была только одна возможность наказать эту пару; сообразив это, он даже развеселился. Солнце село за холмами, сумерки окутали дорогу, и пряный разговор постепенно стал утрачивать свою прелесть. Они проехали одно селение, где был трактир. Блеснули ярко освещенные окна, из двери пахнуло ароматом жареного мяса, но они промчались мимо, не останавливаясь. По улице они ехали, строго соблюдая установленную законом скорость, пятнадцать километров в час, так что никто не имел права остановить их. Когда они отъехали на некоторое расстояние от деревни, Ланни услышал первые вежливые слова из уст фашистов. Это был итальянский вариант привычной для американцев фразы: «Когда же мы закусим?»
Ланни не замедлил ответить, призвав на помощь все свои познания в итальянском языке: — Мы не будем закусывать, мы едем.
— Но, синьор, необходимо ведь поесть!
— Генералиссимо ничего не говорил о еде. Он приказал, чтобы я как можно скорее выехал из Италии. Смею ли я ослушаться?
Последовало продолжительное совещание. Оно велось шепотом, так что Ланни мог только догадываться о его содержании. Вероятно, они соображают: а не приставить ли ему винтовку между лопатками и приказать просто-напросто остановиться у ближайшего трактира? Или они учтут, что в этом случае придется самим платить за ужин? Правительство, стесненное в средствах, пожалуй, откажется оплатить их счета.
Наконец заговорил старший из конвоиров, и голос его был приторно сладок: — Синьор, если вы будете любезны остановиться и накормить нас, мы обещаем быть вежливыми до конца поездки.
— Разве фашисту разрешается быть вежливым? — холодно осведомился Ланни.
— Мы будем вежливы, синьор. Честное слово!
Синьору только и оставалось, что выказать великодушие. — Можете поужинать в ближайшей таверне, я заплачу. — После этой фразы обращение конвоиров изменилось как по волшебству. Они остановились в маленькой таверне, и оба «диких», обещавшие быть «вежливыми», сели за отдельный столик.
Мари не стала ничего есть, только выпила чашку кофе; Ланни поел, так как ему нужно было подкрепиться, но ел он немного, чтобы не впасть в сонливость. Он сказал конвоирам, что они могут заказать себе что угодно, в том числе бутылку вина, и уплатил беспрекословно, когда ему подали счет. Ланни запасся горючим, и, как только они отъехали, оба стража уснули; они храпели всю ночь, и у Мари было только одно опасение, как бы Ланни не задремал за рулем.
Он решил ехать всю ночь напролет. Солдаты ведь совершают такие подвиги в военное время, совершит подвиг и он; он чувствовал себя безопаснее в машине с этими людьми, чем в номере гостиницы, в постели. Он уговаривал свою подругу уснуть, и она задремала на короткое время, положив голову ему на плечо.
Но большую часть ночи она следила за дорогой, которая вилась по нескончаемым итальянским горам, и, если машина начинала хотя бы чуть-чуть вихлять, шепотом окликала Ланни, чтобы удостовериться, что он не спит.
Они выехали к Левантийской Ривьере и увидели голубое море, — позавтракали, и провожатые опять распили бутылку вина. Ланни все ехал и ехал вперед, бледный, но молчаливый и решительный; оба итальянца теперь понимали, что допустили большую оплошность; будь они с ним вежливы с самого начала, — он бы, пожалуй, по-царски одарил их.
Кругом расстилался привычный ландшафт: туннели, прорезающие холмы, сверкающие голубые бухты, и в них маленькие лодки, оснащенные алыми парусами; шумели обсаженные кипарисами, веселые, полные цветов сады. Но Ланни не видел ничего, глаза его были устремлены на правый край извилистой дороги. Скоро они проехали мимо Рапалло. Затем промелькнули людные улицы Генуи и мрачное средневековое здание, где происходила Генуэзская конференция, отель, который он видал в последний раз, когда тело умирающей Барбары Пульезе лежало в автомобиле.
Мысли Ланни путались: ведь он просидел за рулем двадцать четыре часа, всего с двумя перерывами для еды. Плечи и руки у него болели, и два первых спинных позвонка ныли так, будто один из итальянцев вонзил между ними острие своего кинжала. Но ничего, скоро они будут во Франции, и все кончится.
В Сан-Ремо они остановились позавтракать в той самой траттории, где Ланни и Рик впервые увидали Дутыша, безвестного итальянского журналиста, который поглощал макароны и пришел в бешенство, когда бывший соратник осыпал его оскорблениями, — от ярости глаза чуть не выскочили у него из орбит. Ланни усадил свою подругу в то самое кресло и рассказал ей эту историю. При этом он называл Муссолини «мистер Смит». Как изумились бы его конвоиры, — поделись он с ними своими воспоминаниями. Но он не намерен был произносить ни одного лишнего слова, пока не очутится вне фашистских владений.
Они подъехали к границе, и когда оба стража вышли из автомобиля, он поблагодарил их за то, что они были вежливы, но не дал им на чай и, переведя машину на французскую территорию, занялся таможенными формальностями. Парни стояли по другую сторону пограничной межи, тоскливо поглядывая на него. Когда осмотр багажа и паспортов кончился и машина готова была тронуться, один из них смиренно сказал: — Мы бедные люди, синьор.
Ланни улыбнулся самой любезной улыбкой:
— Ваш синьор Муссолини поправит дело. Очень скоро вы будете богаче нас!
Что случилось с Джакомо Матеотти? Ланни купил все газеты, какие мог найти, и прочел сообщения. Итальянское правительство утверждало, что социалистическому депутату выдана была виза в Австрию и что он, вероятно, тайно направился в Вену. В утренних газетах были сообщения о сыне известного американского фабриканта оружия, высланном из Рима за антиправительственную деятельность; он выехал в автомобиле во Францию со своей спутницей, мадам де Брюин.
Необходимо было прежде всего протелефонировать Бьюти и сообщить, что все в порядке, а также послать телеграмму отцу. Эта история имела одну неприятную сторону, о которой Ланни не догадывался, пока об этом не заговорила Мари: им придется остановиться в разных отелях. Он впутал ее в публичный «скандал». Их отношения, которые до сих пор оставались тайными и доставляли им столько радости, теперь стали темой для сплетен и пересудов; и от этого они стали чем-то тягостным, опасным и предосудительным. Будь Мари «красной» или хотя бы «розовой», каким теперь, очевидно, становился Ланни, она, быть может, пошла бы напролом, сказала бы — да, он мой возлюбленный. Это длится уже четыре года; ну и что же? Но Мари, как всякая благовоспитанная француженка, была рабой предрассудков. Ее друзья будут в ужасе, семья ее мужа будет в ужасе, а потому в ужасе была и сама Мари.
В мирном течении их любви это было своего рода вулканическое извержение. Когда Ланни попытался вступить со своей подругой в спор, Мари воскликнула: — Сейчас сюда налетят репортеры. Что тогда будет?
— Я расскажу им о Матеотти.
— И они увидят, что мы живем в одном отеле?
Ланни не мог изменить светский кодекс приличий, поэтому он отвез ее в один отель, а сам остановился в другом. Первым делом он послал длинную телеграмму Рику, затем телеграмму Золтану, а после этого протелефонировал Лонгэ в Париж и сказал ему, чтобы он не верил слухам о бегстве Матеотти в Вену. Нет ни малейшего сомнения, что его похитили.
Тем временем репортеры разыскали высланного американца; они поджидали его на границе, но не думали, что он может прибыть так скоро. Он успел только вымыть лицо и побриться, а затем пришлось пригласить их в номер. Он говорил с ними о несокрушимом мужестве Джакомо Матеотти и о гнусностях режима, установленного в Италии Бенито Муссолини. Нет, он не социалист, у него нет достаточных познаний, чтобы сказать, кто он такой, но он знает цену стойкости и честности и он воочию видел, какая страшная участь ожидает современное государство, когда бандиты захватывают власть и пользуются ею, чтобы отравлять умы и извращать моральные понятия человечества.
Ланни заснул крепким, продолжительным сном. Когда он открыл глаза, было утро. Его первая мысль была о Матеотти, и он позвонил, прося принести газеты.
Вместе с газетами ему подали записку от Мари. Он вскрыл ее и прочел:
«Дорогой мой!
Сердце мое разрывается при мысли о том решении, которое я вынуждена принять. Я понимаю, у тебя свои взгляды, ты стремишься им следовать, ты не можешь поступать иначе. Я не могу налагать на тебя цепи. Мужчина сам выбирает свою дорогу, и мне ясно, какой выбор ты сделаешь. В душе я не порицаю тебя — я склоняю голову перед судьбой. Напрасно было бы надеяться, что наша любовь может продолжаться при таких обстоятельствах. Во всяком случае, теперь мне уже больше нельзя путешествовать с тобой. Поэтому я ночным поездом уезжаю в Париж. Я полагаюсь на доброту моего мужа и надеюсь, что он не закроет передо мной двери своего дома.
Будь уверен в моей вечной благодарности за любовь, которую ты выказал мне: сердце мое всегда будет с тобой. Да поможет тебе бог найти счастье на том пути, который ты избрал.
Преданная тебе Мари»
Для Ланни это был удар; но это не помешало ему заглянуть в газеты и пробежать телеграммы из Рима. О Матеотти все еще не было известий, и правительство утверждало, что он, по всей вероятности, бежал в Вену; в Италии царило возбуждение, были слухи о восстании против фашистского режима и т. д. Местные газеты сообщали о благополучном прибытии Ланни Бэдда во Францию вместе с его спутницей, мадам де Брюин. Приводились живописные подробности его изгнания и продолжительной поездки, но ничего не говорилось о правительстве соседней дружественной державы. Это предоставлялось таким газетам, как «Юманите», и другим «левым листкам»; и, конечно, всякий, на чье свидетельство они опирались, причислялся к сонму красных.
Ланни вернулся домой, к матери, печальный и присмиревший. Она была готова прижать его к теплой мягкой груди, на которой он мог выплакаться, но он не воспользовался этой возможностью; он был слишком занят чтением газет, которые прибывали в Канны с различными поездами — из Парижа, Лондона и Рима, и писанием длинных писем Рику, Лонгэ и дяде Джессу. Ланни мучила мысль, что Матеотти, быть может, еще жив и, если поднять как следует шум за границей, бандиты, возможно, испугаются и оставят ему жизнь. Разве Ланни не обещал социалистическому депутату сделать все возможное, чтобы истина стала известна всем? Это было почти что обещание у смертного одра, невозможно забыть его. Он располагал множеством фактов, которые узнал из разговоров с журналистами, и считал себя морально обязанным оглашать эти факты, где только возможно. Конечно, чем больше он делал это, тем непоправимее он пятнал свое имя и имя своего отца.
Пришлось написать пространное письмо Робби с объяснениями и извинениями. Золтану он послал список картин, обнаруженных им, описание этих картин и свои предположения относительно цен. Золтан, ничем политически «не скомпрометированный», мог поехать в Рим и продолжать переговоры, которые Ланни не довел до конца. Чтобы наказать себя, Ланни заявил, что не возьмет никакой комиссии за римские сделки.
Своей подруге Ланни написал любовное письмо. Он не пытался оправдать свое поведение и ничего не говорил о Матеотти. Когда они возвращались из Италии, он рассказал ей об итальянском революционере, и ему казалось, что она слушает его сочувственно; но, очевидно, она молчала, боясь возбуждать или волновать его в такой момент, когда ему нужны были все его силы. Простит ли она его когда-нибудь за то, что он нарушил свое обещание, он не может знать, но он любит ее и скоро приедет и сам скажет ей об этом. «А пока, — писал он, — помните, что все скандалы в конце концов забываются. Есть так много свежих, о которых можно судачить».
Дело Джакомо Матеотти не сходило с газетных столбцов. Несчастный депутат словно в воду канул, и в парламенте раздавались крики: «Правительство — соучастник убийства!» Муссолини пришлось отказаться от версии, будто его противник бежал в Вену; он заявил в палате, что Матеотти, по видимому, похищен, но никто не знает, где он. Между тем по номеру машины удалось установить ее владельца, и молва называла имена Думини и четырех других преступников. Шум, поднятый вокруг похищения, заставил правительство арестовать их — предполагалось, что они примут кару, как джентльмены, но они не были джентльменами: трое из них сознались, что совершили преступление по приказу Муссолини. Вся страна содрогнулась, а в палате разразилась такая буря негодования, что в течение нескольких дней казалось, будто дни фашизма сочтены.
Пятеро бандитов увезли свою жертву в густой лес, в нескольких милях от Рима. Они сказали, что, может быть, пощадили бы его жизнь, если бы он умолял их об этом, но он держал себя «дерзко». Он воскликнул: «Вы не можете убить меня. Мои дети будут гордиться своим отцом. Рабочий класс продолжит мое дело». И они били его до смерти, искромсали его тело и оставили его непогребенным. Его последние слова были: «Да здравствует социализм!»
Вот какие вести приходили из Рима. Впоследствии убийцы бежали, за исключением Думини, приговоренного к семи годам тюрьмы. Он отбыл два года и был выпущен на свободу. Говорят, он сказал: «Если они приговорили меня к семи годам, то главного зачинщика должны были приговорить к тридцати». Его арестовали снова. Он отрицал, что под «зачинщиком» подразумевал Муссолини, но судьи не поверили ему, и за свой дерзкий язык он поплатился добавочным тюремным заключением на 14 месяцев и 20 дней.
Но время шло, и Ланни надо было как-то строить свою жизнь. Он понял, что он не может свергнуть фашизм, а может лишь сделать жизнь невыносимой для себя и тех, кто любит его. Посол Чайлд, он же «Младенец», выйдя в отставку, вернулся в Соединенные Штаты, где уверял всех, что Муссолини чуть ли не величайший человек современности. Он писал статью за статьей, рекламируя достижения «строителя империи»; статьи эти печатались в еженедельнике, выходившем в количестве двух и даже трех миллионов экземпляров. Какое значение имел слабый голос никому неведомого юноши перед такой рекламой? Ланни вынужден был молчать.
И вот после длительной разлуки Ланни протелеграфировал Мари: «Выезжаю», запаковал свои чемоданы, поцеловал Бьюти в обе щеки и в мягкую теплую шею, заметив при этом, что она продолжает полнеть. Мать была огорчена отъездом сына, но что тут поделаешь; она лишь попросила его быть повнимательней за рулем.
Приехав в Париж, Ланни из осторожности сначала протелефонировал Мари, и Мари сказала, что лучше встретиться в городе. Он назвал ей гостиницу, и она пришла к нему. Мари всегда охватывало ощущение счастья, когда она видела его. Но Ланни заметил, что она побледнела и похудела, и он внутренне казнил себя. On был жесток к ней и нанес ей более тяжелый удар, чем представлял себе.
Мари сказала: — Нет, дорогой, ты ни в чем не виноват. Это рок. Боги ревнивы, они не потерпят, чтобы такое счастье, как наше, было долговечно.
Она не хотела говорить о скандале, о горе ее семьи и мужа; она знала, что для него все это покажется бессмысленным и скучным. Мари сказала — Когда бы ты ни позвал меня, я приду; но ездить с тобой мне больше нельзя. Это ты должен понять.
— Раз ты так говоришь, значит это так, дорогая. Ты не хочешь, чтобы я заехал к вам?
— Это было бы нехорошо по отношению к мальчикам, Ланни. Они, вероятно, все знают.
— Они, должно быть, давным-давно знали. Разумнее всего было бы поговорить с ними откровенно.
— Я не могу, Ланни. Это сыновья Дени, и, когда дело касается их, слово принадлежит ему. В конце концов, ведь это его дом; и он был очень терпим и снисходителен.
Спорить было бесполезно. Мари подвела черту, сказав, что дом принадлежит не ей, а мужу. Пусть Ланни оставит за собой это помещение в отеле, а она будет приезжать, как только он позовет ее. Но их любовь должна быть тайной. Мари не хотела встречаться с друзьями Ланни, так как это напомнило бы им — и ей, — что она та женщина, о которой газеты писали как о спутнице Ланни Бэдда. Да и вообще она не интересуется его друзьями, она считает ошибочными их политические взгляды, она расхолаживает их, она только служит помехой. Единственное исключение — Золтан Кертежи; он не интересуется политикой. Это скромный человек, добрый друг Мари, это полезное знакомство для ее возлюбленного.
Ну что ж, Ланни приспособится к новой жизни. Мари оставалась с ним два-три дня, а затем возвращалась домой к мальчикам. Когда кошка уходит, мышка играет, и мышка-Ланни предавался политическому дебошу, Он звонил Лонгэ или Блюму и ехал слушать их выступления. Он навещал своего красного дядю, свободный брак которого оказался очень удачным. Он встречался с Альбертом Рисом Вильямсом, который только что вернулся из России — из Советского Союза, как там теперь предпочитали говорить, — с чудесными вестями об успехах этой обширной страны: большевикам удалось пробурить нефтяные скважины без помощи Робби Бэдда, Генри Детердинга или Базиля Захарова. Ланни завтракал или обедал с американскими журналистами, только что вернувшимися из какой-нибудь европейской столицы» и слушал рассказы о последних эпизодах мировой борьбы за нефть и сталь. Ведя такой образ жизни, Ланни упивался «опасными мыслями», а затем телефонировал своей возлюбленной, и она приезжала к нему. Она догадывалась, что он дурно себя вел, но не задавала ему никаких вопросов, и ему не приходилось лгать ей.
Пуанкаре уже не был премьером, и во Франции был новый премьер, Эррио. Это был «радикал» — слово, имеющее специальный смысл во Франции. Оно не означает противника капиталистической системы, как в Соединенных Штатах; по словам дяди Джесса, оно означает, что во Франции правит уже не «Комитэ де Форж», а — через купленных ими политиков — разношерстные капиталистические группировки. Конечно, слова дяди Джесса не надо было понимать буквально; ведь он всегда старался очернить капиталистическую систему. Но приезжал Робби Бэдд и, по существу, говорил то же самое; не верить обоим было уже труднее.
Как бы то ни было, Эррио стоял за мир. Он хотел эвакуировать войска из Рура и вместе с тем найти надежный путь для того, чтобы Германия платила свои долги и оставалась разоруженной, как она обязалась. Он приехал в Лондон со своим штабом. Состоялся ряд совещаний с Рамсеем Макдональдом и его сотрудниками; государственные деятели сновали взад и вперед между Лондоном, Парижем и Берлином, и чувствовалось, что замышляются великие дела. Об этом писал Рик, который возлагал на эти замыслы большие надежды. Раз будет обеспечен мир, появится возможность думать о постепенном переходе от системы частной промышленности к такой, при которой конечной целью является общественное благо. Рик написал статью на эту тему, звучавшую очень «радикально», в американском, а не во французском смысле этого слова. Ланни полагал, что эта статья понравится его красному дяде, но, увы, по видимому, никто и ничто не могло понравиться дяде, за исключением самого дяди. Прочитав статью, он сказал: — Да, как же, тигр согласится, чтобы у него вырывали зубы, по одному в год, а вырывать будут овцы.
На Лондонской конференции решено было предоставить разрешение всего комплекса вопросов Лиге наций. Все поняли, наконец, что отдельные нации не могут справиться с такими проблемами, а Антанта не выдержит напряжения, вызываемого неудачными попытками. Пусть все народы договорятся между собой не посягать на чужую территорию; если какое-нибудь государство нарушит это обязательство, пусть все объединятся, чтобы покарать нарушителя договоров. Пятая сессия Лиги наций была назначена на сентябрь, и Рик собирался поехать в Женеву, чтобы посылать оттуда корреспонденции в свою газету. Ланни, узнав об этом, стал вспоминать, как чудесно он провел время с Мари в Женеве три года тому назад. Почему бы им не поехать туда снова? Увы, из-за страшной, непоправимой вещи, именуемой «скандалом», Мари не могла ехать в Женеву; она даже не была уверена, что может гостить в Бьенвеню. Ланни пытался спорить, но толку было мало; не было никакой надежды поколебать светский кодекс Франции.
Ассамблея Лиги наций оказалась крупнейшим международным собранием, которое видел Ланни после Парижской мирной конференции. Здесь были дипломаты пятидесяти стран, и многих из них воодушевляла вера в то, что им удастся, наконец, сделать что-нибудь для всеобщего мира. Были журналисты, и многие из них носились с мыслью, что предстоят великие события и что мир увенчает их имена славою. Были пропагандисты, избравшие ассамблею как трибуну, с которой они обратятся к миру. Были люди, которые надеялись, что причиненная им несправедливость будет исправлена, люди, волнуемые напрасными надеждами. Были наблюдатели, искатели курьезов, туристы, предпочитавшие глазеть на живых государственных деятелей, чем на статуи умерших. Старый город часовщиков и менял кишел людьми.
Здешние корреспонденты были все та же «старая братия». Ланни и Рик встречали их из года в год. Сан-Ремо, Спа, Лондон, Париж, Брюссель, Канны, Генуя, Рапалло, Лозанна — перебирать эти названия было все равно, что перечислять королей Англии, которых зубрил в школе Рик, или президентов Соединенных Штатов, которых так никогда и не вызубрил Ланни. Журналисты вспоминали, где они побывали, каких политических деятелей они интервьюировали и даже какие вкусные блюда они ели; они перебирали события прошлых лет: что сказал такой-то, как напился пьяным такой-то, с какой девушкой путался тот или другой. Ланни убедился, что его римские приключения придали ему вес. О нем писали в газетах, и он не был уже никому не известным юнцом. Можно было не соглашаться с его идеями, но идеи у него были, и он отважно за них постоял, поэтому к нему относились с уважением.
Ланни, со своей стороны, никогда не уставал слушать людей, которые разъезжали по всему свету и могли рассказать что-то новое при каждой встрече. Он с наивным почтением воспринимал их мудрость; он радостно впитывал ее и изумлялся, когда мудрость одного противоречила мудрости другого.
Рик увлекался Рамсеем Макдональдом; он писал для читателей, для которых лейбористский премьер был провозвестником нового, преобразователем английской политической жизни. Ланни принял на веру оценку Рика и был очень смущен, когда корреспондент одной из консервативных газет сказал ему, что он знает Рамсея много лет и может сравнить его с детским воздушным шаром; Рамсей изрекает красивые фразы, ни в какой мере не соответствующие действительности, — ему достаточно, что эти фразы вызывают аплодисменты.
Представители держав трудились над так называемым «Женевским протоколом». Инициатором его была Франция, а целью ее было уйти из Рурской области, не слишком явно признав свой провал. Робби писал сыну, что Марианна схватила быка за хвост — неудобное положение для дамы; надо было гарантировать ей, что бык не слишком быстро обернется к ней рогами, если она выпустит хвост. Согласно протоколу все державы обязывались применять санкции к той стране, которая нападет на соседа. Это была новая попытка исправить положение, на которое жаловался Клемансо, говоривший, что немцев в Европе на двадцать миллионов больше, чем следовало бы. Старый тигр, кстати, был еще жив, он жил в маленьком имении на Вандейском побережье; время от времени к нему являлся какой-нибудь журналист, просто чтобы послушать, как он рычит и поносит государственных деятелей, разрушающих завоеванную с таким трудом безопасность его отечества.
Когда Ланни уставал от речей государственных деятелей, от их споров о санкциях и об определении агрессора, он развлекался поисками частных художественных собраний. Среди его женевских знакомых был некто Сидней Армстронг, который три года назад ввел его и Рика в круги Лиги наций. Молодой американец пошел в гору и теперь был видной чиновной фигурой, причем очень гордился работой, выпавшей на его долю в эти дни исторического кризиса. Он был знаком с одним женевским адвокатом, любителем живописи, и, угостив этого адвоката хорошим завтраком, Ланни получил у него сведения о некоторых владельцах ценных произведений искусства. Обычно было достаточно любезной записочки, чтобы открыть доступ к одной из этих коллекций, а там уж можно было и позондировать почву насчет продажи — дело привычное!
Перед отъездом из Женевы Ланни мог уже послать Золтану целый список, а вернувшись домой, он обогатит свою картотеку и разошлет новые описания и — фотоснимки возможным заказчикам.
За день до отъезда из Женевы у Ланни было маленькое приключение. У Армстронга была секретарша, американка, на год или два старше Ланни. Мисс Слоан была спокойная и скромная девушка, очень образованная, с утонченными манерами, — словом, именно такая, какой полагается быть секретарю. Но, кроме того, у нее были качества, не столь необходимые для ее профессии: она была стройна и грациозна, обладала нежными карими глазами и пушистыми каштановыми волосами и носила свитер из мягкой белой шерсти, плотно облегавший се фигуру. Когда Ланни стал расспрашивать о женевцах — знатоках искусства, мисс Слоан отыскала их адреса, и Армстронг заметил, что мисс Слоан знает обо всем лучше его, да и вообще, что бы он делал без нее? Мисс Слоан, разумеется, покраснела как мак, и Ланни решил, что она очень милая девушка.
Перед отъездом он посетил Армстронга, чтобы поблагодарить его и попрощаться. Армстронга ждали с минуты на минуту, и Ланни сидел в его кабинете, а так как там же сидела и мисс Слоан, он рассказал ей об удачных результатах своих поисков. Оказалось, что она прекрасно знает женевский Музей изящных искусств; но она думала, что все значительные произведения искусства сосредоточены в музеях. Для нее было новостью, что большое число их находится в руках частных владельцев. Покупка и продажа их казалась ей крайне увлекательным занятием.
Она как раз собиралась пойти завтракать. Случайно ли, нет ли, Ланни покинул здание Лиги наций почти в ту же минуту. Понятно, что он спросил, не идет ли она завтракать и затем — не может ли он пригласить ее; и понятно, что она была удивлена и колебалась. Ланни сказал: — Почему же нет? — Причин для отказа она не нашла, и они поехали завтракать вместе. Ланни повез ее в дорогой ресторан, где, как он знал, подавали по всем правилам искусства. Конечно, это отнимет время и, того и гляди, отвлечет мысли секретарши от ее прямых обязанностей; Ланни, который сам был секретарем шесть месяцев, не должен был бы так поступать.
Мисс Слоан слышала о его злоключениях в Италии. Но было ли ей известно о его спутнице? Во всяком случае, она ни словом о ней не упомянула. Она сказала, что из всех, кто приезжает в Женеву, итальянцам в наименьшей степени свойственен дух интернационализма; фашисты же просто невыносимы.
Вообще они довольно хорошо понимали друг друга. Заговорили о Матеотти, и ему не пришлось оправдывать свое поведение: она нашла, что иначе он и не мог поступить. Оказалось, что в глазах этой хорошенькой девушки он предстал в ореоле героя, а это, разумеется, приятное ощущение для мужчины, все равно — молодого или старого.
Приятно разговаривать с человеком, от которого не надо скрывать свои мысли. От Мари Ланни приходилось таиться. С отцом и матерью он тоже не мог быть искренним. Эрик Помрой-Нилсон был единственный друг, с которым он мог говорить совершенно откровенно. Он рассказал мисс Слоан о борьбе, которая происходит в его душе, о том, что он и сам не знает, во что верить. Она сказала, что вполне его понимает: мир сейчас стал так сложен. Это согрело сердце Ланни, и он много говорил с ней и отвлек молодую женщину от ее работы на более продолжительное время, чем следовало.
Когда он отвез ее обратно, он сказал ей, какой радостью была для него беседа с ней, и она ответила: — Как жаль, что вы так скоро уезжаете. — Это, конечно, дало ему повод сказать, что он уезжает только завтра и не свободна ли она сегодня вечером? Если да, то не гложет ли он предложить ей проехаться в машине и поужинать в ресторане? Говоря словами одной старой песенки, она сначала ответила, что не хочет, потом, что не может, и, наконец:
— Хорошо, посмотрим.
Ланни сказал своей новой приятельнице, чтобы она надела теплое пальто, он прихватил в машину теплый плед и повез ее вокруг Женевского озера. Это дорога длиною примерно в девяносто миль; такой поездки не предпринимают, если нет желания познакомиться поближе со своей спутницей. Они любовались прекрасными видами. Спустились сумерки, наступил вечер. Обоим казалось, что они уже много лет знают друг друга. Говорили о природе, искусстве и жизни — но только не о любви, о ней они не осмеливались говорить.
Но когда они уселись за маленьким столиком в уютной нише, оба остро осознали, что случилось. Мисс Слоан поднимала на своего спутника карие глаза, и щеки ее и шея покрывались румянцем. Она снова быстро опускала глаза — она не могла вынести его взгляда. Ланни понял и боялся смотреть на нее, боялся смущать ее. И они пытались снова говорить о проблемах Европы; но бог с ней, с Европой!..
С Ланни случилось то, что случалось уже не раз. Было слишком много привлекательных женщин на свете, и невозможно было любить их всех. У него было достаточно опыта, чтобы знать: независимо от того, что женщина говорит или даже во что она верит, если она любит мужчину, то хочет, чтобы он принадлежал ей всецело и навсегда. Ту кратковременную радость, которую он мог бы ей дать, перевесит боль, которую причинит разлука. «Любите их и бросайте их», — может быть, хорошее правило для черствых сердец, но Ланни был добр и принимал к сердцу судьбу женщин, с которыми сталкивала его судьба.
В данный момент положение было особенно неприятным. Он целый месяц уговаривал Мари приехать в Бьенвеню. Он написал ей, что заедет за ней, и сейчас она готовится к поездке на юг. Он собирался провести в дороге весь следующий день и приехать в Париж поздно вечером; Мари будет ждать его в отеле, краска заиграет у нее на щеках, она раскроет ему свои нежные объятия. Теперь ее образ встал между ним и Дженнет Слоан, разгородив их туманной завесой.
Нет, не может он этого сделать! Он продолжал говорить о проблемах войны и мира, и, когда они вернулись в машину, он укутал ее теплым пледом, но не согрел ее теплом своих объятий. Однако ему было любопытно: кто же она? Одна из тех современных женщин, которые срывают цветы наслаждения? Большинство американок, приезжавших в Европу, приезжали не для того, чтобы блюсти свою девственность. Пока она говорила о проблеме санкций и о плачевных последствиях отказа Америки принять участие в бойкоте агрессора — «это настоящее штрейкбрехерство», сказала она, — мысль Ланни блуждала по боковым тропам. Он думал: «Хотел бы я знать, права ли Бьюти, и должен ли я жениться. Хотел бы я знать, была ли бы мне хорошей женой эта девушка. Может быть, надо остаться и поближе с ней познакомиться. Как я могу решить что-нибудь, если буду вечно спасаться бегством?»
Было поздно, когда они подъехали к пансиону, где она жила. Ночь была безлунная, и уличный фонарь находился на некотором расстоянии. Ланни вышел, подал руку, чтобы помочь ей, и рука ее осталась в его руке; может быть, и естественно пожимать руку друзьям, расставаясь с ними. Он сказал: — Как жаль, что я должен уехать. — Он хотел повернуться и сесть в машину, но почувствовал, что рука ее дрожит, да и его пальцы дрогнули. Вдруг он услышал слабый шепот: — Ланни, я хочу вам сказать одну вещь, — я считаю, что вы лучший из людей, которых я встречала.
— О нет! — крикнул он. В ее голосе была боль, а он не желал так глубоко задеть ее чувство.
— О да! — ответила она. — Поцелуйте меня один разок.
Разумеется, он не мог сказать «нет». Он обнял ее, и губы их встретились в долгом поцелуе.
Но как ни тесно прильнули они друг к другу, образ Мари все еще стоял между ними. Ланни сказал: — Мне очень жаль, дорогая. Если бы только я был свободен. — Этого было достаточно, она быстро прошептала «до свиданья» и побежала к дверям пансиона. Ланни стоял возле машины, склонив голову и мысленно браня себя. Он все равно бранил бы себя, как бы ни кончилось это приключение.