КНИГА ТРЕТЬЯ. У ПАРАДНОГО ПОДЪЕЗДА ИСТОРИИ

ГЛАВА ПЕРВАЯ Благие намерения

I

Вот уже три года, как правители Англии, Франции и Германии тянули каждый в свою сторону, истощая свои страны и ничего не выигрывая. И теперь, волею судеб, они очутились в Каннах — у самого порога мисс Эмили Чэттерсворт и в двух шагах от цветочных клумб Бьюти. Французский министр иностранных дел уже много лет был завсегдатаем в салоне Эмили. Бьюти была знакома с секретарем Ллойд Джорджа — Филиппом Керром, будущим маркизом Лотианом, а Ланни встречался с Ратенау, который возглавлял немецкую делегацию. Не рука ли провидения указует двум лэди, полуамериканкам, полуфранцуженкам, чтобы они взяли на себя заботу о Каннской конференции и привели в некоторый порядок европейские дела?

Для заседания был отведен морской клуб, одноэтажное здание с лепными украшениями, с великолепным фасадом и изысканным убранством внутри. Здесь прозвучат громкие речи, люди с черными ящиками будут отщелкивать снимки, журналисты — всюду совать свой нос и вымаливать крохи информации. Но кто думает, что здесь будет проводиться настоящая работа, тот не знает, что такое «высокие сферы». Когда стихнет шум и все эти толпы разойдутся, государственные деятели ускользнут в какое-нибудь тихое убежище, где грациозная хозяйка подаст им чай с миниатюрными сандвичами и одним своим присутствием успокоит их оскорбленные чувства. Здесь они будут любезно разговаривать друг с другом, ссылаться на оппозицию у себя дома и невозможность сохранить свой пост, сделай они слишком много уступок, — так что будьте любезны отдайте нам вот эту полоску пустыни или скиньте какую-нибудь тысячу миллионов со счета репараций!

Бьюти и Эмили всю свою жизнь вооружались для такого рода деятельности. Они знали слабые струнки каждого из этих пожилых джентльменов. Они слышали, как без конца обсуждались все эти проблемы, и хотя они не понимали их, все же могли толковать о них, делая вид, что понимают. Бьюти и Эмили дополняли друг друга, так как Эмили умела разговаривать с людьми образованными и учеными, а Бьюти знала, как обращаться с капитанами нефтяной и военной промышленности, с финансистами. Курт мог многое рассказать о Германии, мог содействовать разрешению труднейшей задачи: заставить англичан и французов, в особенности последних, завязать личные связи со своими бывшими врагами.

Мари де Брюин тоже была допущена к участию в заговоре. Мари далеко не так жаждала встретиться с немцами, как обе американки, но она видела, что те увлекаются задуманной авантюрой и втягивают в нее податливого Ланни; и она была слишком умна и слишком влюблена, чтобы разбивать планы его матери. И, наконец, приехали Рик и Нина. В Бьенвеню строился новый флигель, и гости должны были в нем поселиться. Для Рика было необычайной удачей очутиться в самой гуще крупных событий, и притом без всяких дорожных издержек. Нина мало смыслила в политике, но она была матерью двух младенцев, которых растила отнюдь не для солдатской доли, и весь престиж, который она могла иметь как жена будущего баронета, она готова была употребить для того, чтобы уговорить английских дипломатов в свою очередь уговорить французских дипломатов встретиться за чашкой чая с немецкими дипломатами.

II

Новая вилла не была готова во-время. Какой подрядчик когда-либо соблюдал сроки? Когда приехали Помрой-Нилсоны — инвалид-муж, его веселая молодая жена, два младенца и няня, — их пришлось на несколько дней устроить в отеле, пока в доме не выветрится запах краски. Затем надо было повесить занавеси, привезти из Канн и разместить мебель. Большое удовольствие обставлять дом, но двум женщинам трудно договориться, куда поставить стул или кресло, а некоторые женщины никак не договорятся даже сами с собой. Они то и дело меняют свои решения и ставят стол то у стены, то среди комнаты. Если муж — писатель, ему нет дела, где будет водворен этот проклятый стол, только бы застать его на том же месте в следующий раз, когда он войдет в комнату, и он хотел бы втолковать домашним, что если они навели порядок у него на столе, то тем самым они только отняли у него возможность что-либо найти.

Бьюти предоставила все это Ланни, так как сама она большую часть времени проводила в «Семи дубах», помогая Эмили осуществлять ее планы умиротворения Европы, рассылать письма и телеграммы важным особам, вызывать Софи Тиммонс и других близких друзей и объяснять им, какую роль они должны сыграть в решении великих мировых проблем. Ланни должен был послать тщательно обдуманную телеграмму немецкому министру реконструкции, напоминая ему о знакомстве и заверяя его, что дом его матери на Антибском мысе во всякое время открыт для него как надежное и тихое убежище.

А момент, действительно, был критический, дамы не преувеличивали. Немецкое правительство по сути дела обанкротилось, не получив иностранных кредитов для уплаты по просроченным репарационным долгам; что же теперь предпримет Франция? Пуанкаре и его единомышленники требовали оккупации зарейнских городов, между тем как англичане употребляли все усилия, чтобы убедить французское правительство в пагубности такой политики. В Англии числилось два миллиона безработных, и оживления торговли не предвиделось, а между тем новая война грозила толкнуть значительную часть Европы в объятия большевизма. Тем временем длинные экстренные поезда уже прибывали на станцию Канны и вытряхивали здесь свой груз государственных деятелей и экспертов. Они приезжали из страны туманов и снегов, закопченной миллионом фабричных труб, и вступали в полосу ослепительного солнечного света и напоенного ароматами воздуха. Автомобили мчали их по аллеям, усаженным пальмами, мимо белых или розовых домов с ярко-голубыми жалюзи; они смотрели на скалистые берега, о которые бились пенистыми белыми гребнями сине-зеленые волны Средиземного моря. Восхитительное место для отдыха: элегантные отели и добродушные беспечные люди, театры и казино, где ночи напролет гремела музыка, шла игра и танцы. Полуголодные, полузамерзшие жители северных городов читали об этом в газетах и особенного удовольствия не испытывали. Почему бы политикам не совещаться у себя на родине, вместо того чтобы выбрасывать деньги на пикники?

Один из членов английской делегации объяснил Ланни, что дело вовсе не в погоне за развлечениями; министры даже не замечают окружающих их красот. Но полиция и военные власти опасаются таких съездов в больших городах в теперешние плохие времена. Невозможно уследить за всеми анархистами и смутьянами; нельзя поручиться, что из какого-нибудь окна не застрочит пулемет или с какой-нибудь крыши не будет сброшена бомба. А в маленьких городках, вроде Сан-Ремо, Спа или Канн, полиция знает всех наперечет, здесь у нее есть шансы охранить своих высоких гостей от неприятностей. Франция не желает, чтобы на ее территории убивали иностранных государственных деятелей. Трудно сказать, что оказалось бы большей неприятностью — если бы какой-либо красный фанатик застрелил английского консерватора или какой-либо неразумный патриот бросил бомбу в немца.

III

Ланни довелось близко столкнуться с этой проблемой и способами ее разрешения. Он как-то пошел в селение Жуан за покупками и там. на скамейке у края песчаного пляжа увидел — кого же? Свою «красную» святую, Барбару Пульезе! Он увидел ее и остановился. Она не сливалась с праздничной толпой приморского курорта, а сидела в стороне, пристально глядя в воду, в полном одиночестве. В ярком солнечном свете ее лицо казалось желтоватым, но во всех чертах, как всегда, было какое-то скорбное достоинство; романтик Ланни еще раз решил, что на этом лице отражается вся скорбь человечества: ому хотелось бы, чтобы Марсель воскрес и нарисовал ее.

Если бы Ланни повиновался голосу рассудка, чего уже можно было ожидать от человека в его возрасте, ему, собственно говоря, следовало бы пройти мимо, но Барбара в эту минуту обернулась и увидела его. Волей-неволей пришлось поклониться. А затем уже естественно было спросить:

— Что вы делаете в этой деревне?

— Я была в Каннах, — ответила она, — но полиция выгнала меня.

— Что?

— Они боятся, что я подложу адскую машину под их воровскую конференцию.

— Вы серьезно? Вас выслали из города?

— Мне дали ровно десять минут, чтобы собрать вещи. Хуже того, они выгнали семью рабочего, у которого я жила, и лишили его работы.

— Чорт меня возьми! — сказал Ланни.

— И возьмет, если вы будете стоять и разговаривать со мной, — угрюмо ответила женщина.

Ланни стало жарко, и воротник его серого коверкотового пальто показался ему тесен. Ему хотелось бы сказать: «Поедемте в Бьенвеню, поживите там немного», но он знал, что это вконец расстроило бы планы Бьюти. Он опустился на скамью возле Барбары и с некоторым смущением произнес:

— Послушайте, Барбара, вам, может быть, нужны деньги. Скажите откровенно.

Та покраснела и смутилась. — О, я не могу брать у вас деньги!

— Почему? Ведь вы работаете для вашего дела?.

— Но вы-то ведь не верите в мое дело!

— Это еще неизвестно. Во всяком случае, я верю в вашу честность; и, как вы знаете, мне не приходится много трудиться, чтобы заработать свои деньги.

IV

Опасное слово сказал Ланни и на опасную вступил стезю! Раз начинаешь субсидировать святых, как знать, где остановиться? Святые редко располагают средствами, и, что еще хуже, их друзья обычно такие же бедняки, как они сами; их биографии — непрерывная цепь злоключений. Заботу о них следовало бы предоставить господу богу, который на этот случай создал акриды и дикий мед, а в особо тяжелых случаях посылает манну небесную или творит чудеса с хлебами и рыбой.

Но Ланни был молод, а в этом отношении ему навсегда было суждено остаться ребенком. Он вынул бумажник и сунул триста франков в руки Барбары. Франк потерял две трети своей довоенной покупательной способности, и это был не такой уж щедрый дар, как могло показаться; но для Барбары это было целое состояние, и она смущенно бормотала слова благодарности.

— Куда вы думаете направиться? — спросил он.

— У меня не было никаких планов, так как, откровенно говоря, я осталась без всяких средств. Хотелось бы вернуться в Италию и продолжать работу. Но друзья просят меня переждать, пока не минет опасность.

— Какая опасность? — спросил он.

— Разве вы не слышали о том, что происходит в Италии? Предприниматели нанимают банды хулиганов и избивают друзей народа, а часто и убивают их. Сотни преданных нашему делу рабочих пали жертвой этих бандитов.

— Какой ужас! — сказал Ланни.

— Когда рабочие заняли сталелитейные заводы и решили управлять ими сами, социалистические лидеры заколебались и отказали им в поддержке.

— Но как они могли бы управлять заводами, не имея капиталов?

— Надо было предоставить в их распоряжение все кредиты кооперации, и заводы могли бы тогда работать на полную мощность. Но нет, наши социалисты — рабы «законности»; они надеются овладеть промышленностью с помощью выборов. Наши рабочие видели — не раз и не два, — что политики теряют весь свой пыл, как только становятся депутатами; они кладут себе в карман взятки, которые суют им буржуа. Вы видите, что хозяевам на законность плевать; они не останавливаются перед организованным убийством всех, кто смеет сопротивляться их воле. У них теперь новый рецепт: их наймиты заставляют свои жертвы проглатывать большие дозы касторки, смешанной с бензином или йодом, это вызывает ужасные боли и калечит человека на всю жизнь. Вот что происходит по всей Италии. Я вижу, что ваши капиталистические газеты не очень-то много рассказывают вам об этом.

— Очень мало, — согласился молодой человек.

— Эти бандиты называют себя фашистами; они переняли древнеримский символ ликторов — «фашию», то есть пучок прутьев и топор. Они, видите ли, патриоты. И во имя «священного эгоизма» Италии они подстрекают молодежь устраивать уличные бои и громить помещения кооперативов и рабочих газет. Помните вы того маленького черномазого негодяя в траттории в Сан-Ремо?

— Дутыша? — улыбаясь, спросил Ланни.

— Его самого. Ну, так он теперь член палаты депутатов, один из тех якобы патриотов, которые жаждут восстановить древнюю славу отечества. Свою мерзкую газетку он называет «Popolo d'ltalia» — «Народ Италии», и каждый лист ее пропитан кровью мучеников. Тем не менее для каннской полиции он persona grata[13].

— Он приехал на конференцию в качестве журналиста, но привез с собой банду своих хулиганов. У каждого из них револьвер за поясом. Это, конечно, для того, чтобы охранять его от итальянцев. Французская полиция знает, что он свой и служит тому же самому гнусному делу. Вы видите, мой друг, классовая борьба с каждым часом ожесточается, и людям приходится, даже против своей воли, занимать место по одну или другую сторону баррикады. Вот почему вы должны спросить себя, благоразумно ли вам, человеку привилегированного класса, сидеть на скамье в публичном месте в обществе известного агитатора. Если вы решите, что это вам не подходит, будьте уверены, что я пойму вас и не буду порицать.

V

Конференция открылась в приемном зале морского клуба, и Вальтер Ратенау произнес пространную речь. Она пестрела цифрами, иллюстрирующими трудное положение, в которое попала молодая Германская республика. Эта речь была так убедительна, что раздосадовала представителей союзников, и в середине речи Ллойд Джордж прервал оратора репликой: «Послушать вас, так может показаться, что это мы у вас в долгу!» Реплика, конечно, предназначалась для протокола; завтра же она попадет в газеты, и члены консервативных клубов в Лондоне будут знать, что их премьер говорит с упорствующими врагами надлежащим языком.

Союзники требовали 720 миллионов золотых марок в год и, кроме того, товаров на 1450 миллионов золотых марок. Товары предназначались главным образом для французов. Англичане шептали немцам, что надо согласиться на это предложение, так как правительство Бриана держится на волоске; но упрямый Ратенау непременно хотел произнести свою речь и добивался, чтобы денежные платежи были снижены до 500 миллионов золотых марок. Ни та, ни другая сторона не уступала, и, как обычно, все застряло на мертвой точке.

Тем временем наши миротворцы энергично работали за кулисами. Мистер Керр побывал в «Семи дубах», захватив кое-кого из своих подчиненных, чтобы поговорить об этих вопросах с хозяйкой одного из самых влиятельных салонов Ривьеры. В Каннах была большая английская колония; один английский лорд ввел этот курорт в моду, и англичане высшего круга считали хорошим тоном селиться именно здесь. В Каннах не было недостатка в англичанках, стремившихся послужить своей стране и готовых обидеться, если предпочтение будет отдано американке. Но ведь иногда приходится приносить жертвы во имя патриотизма. Было очевидно, что французы охотнее придут на чай к американке, где встреча с англичанами будет казаться случайной.

Так вырос заговор против выходца из народа, оратора-златоуста с лохматыми черными усами и округлым брюшком — Аристида Бриана. За ним ухаживали, ему льстили, играли на его гуманных чувствах и уговаривали согласиться на временный мораторий и не посылать своих армий в обанкротившуюся Германскую республику. Эмили Чэттерсворт с довольным смешком рассказывала, какой они придумали трюк: они собираются соблазнить французского премьера сыграть в гольф с английским. Не этими ли способами поддерживается политический мир и покой в веселой зеленой стране по ту сторону Ламанша! Ораторы бешено набрасываются друг на друга через длинный стол, разделяющий в палате общин скамьи соперничающих групп. Но затем они уходят со сцены, играют вместе в гольф, пьют виски с содовой… Вот так-то создаются компромиссы и предотвращается гражданская война.

После речи, произнесенной на заседании, немецкий министр реконструкции нуждался в передышке; двое его помощников посадили его в машину и повезли туда, где, говоря метафорически, его усталое чело должны были разгладить опытные по этой части мастера.

Он приехал в Бьенвеню, где встретил прелестную хозяйку, ее умного и полного сочувствия сына, а также молодого немецкого музыканта, который был дважды ранен на войне. Своим присутствием он как бы ручался за этих американцев. И больше никого. Никто не приставал к гостю, никто не пытался показывать его, точно льва в клетке, праздным болтунам. Хорошо, если бы все путешествующие дипломаты, авторы, лекторы и другие лица, которые часто являются жертвой докучных приставаний, находили такое убежище!

Министр попивал чай и закусывал сандвичами. Затем Курт сыграл первую часть бетховенской «Лунной сонаты», которая не имеет ничего общего с лупой, но выражает глубокую жгучую скорбь, гармонировавшую с настроением членов немецкого кабинета в эти дни. Усталый министр откинул свою лысую голову на мягкую спинку кресла и слушал; когда он попросил сыграть еще и сказал, что просит не из любезности, нет, это искренняя просьба, то Курт сыграл несколько маленьких нежных «Песен без слов» Мендельсона. Хотел ли он этим сказать, что евреи занимают почетное место в истории немецкой культуры и что фатерланд ценит их многообразные заслуги? Так или иначе, очень тактично было не заставлять перегруженного политического деятеля слушать слишком шумную, бравурную музыку.

Министра и его друзей просили заходить еще, и они охотно обещали. Очаровательная хозяйка объяснила, что она и ее сын — противники войны и стояли в стороне от нее; у них здесь есть друзья, которые содействуют им в их стараниях помирить бывших врагов. Если бы доктор Ратенау или кто-нибудь из его сотрудников захотел воспользоваться Бьенвеню как местом для встреч, которые не получат огласки, вилла всегда к их услугам. Разумеется, это заинтересовало их, и Бьюти рассказала о миссис Чэттерсворт и других, об англичанах и французах, с которыми они знакомы и которых могли бы пригласить к себе, если понадобится. Немецкий министр, который знал свет, понял смысл предложенной услуги. Она была неоценима в такой критический момент, и, разумеется, никакой цены за нее и не спросят, но впоследствии когда Германская республика прочно станет на ноги, он, может быть, получит надушенную записку с инициалами или с гербом этой приветливой лэди; она напомнит ему о приятной встрече в Каннах и попросит принять ее старого друга и отца ее сына, европейского представителя фирмы Бэдд.

VI

Ланни рассказал Рику о своем разговоре с Барбарой; Рик, газетная ищейка, навострил уши и сказал: — Если это движение распространяется в Италии с такой быстротой, как она говорит, значит, можно получить интересный материал.

— Ужасно! — сказал Ланни.

— Да, события ужасные, но важные. Это ответ предпринимателей коммунизму. Надо приглядеться к этому движению поближе.

— Хочешь, я после конференции повезу тебя в Италию?

— Зачем нам ездить за новостями, если новости сами прикатили к нам? Как ты думаешь, сможем ли мы найти этого Муссолини?

— Итальянцы в Каннах, вероятно, знают его адрес. Это опасный человек, Рик.

— Не для нас. Если он руководит движением, он будет рад рекламе, можешь быть уверен.

На следующее утро Ланни повез своего друга в Старый город, где была большая итальянская колония. Здесь он сказал хозяину одной траттории, что разыскивает человека по имени Бенито Муссолини. Хозяин хмуро посмотрел на него, он явно колебался — говорить или нет; но Ланни объяснил, что английский журналист желает интервьюировать Муссолини, и владелец траттории, наконец, решился сказать, что Муссолини остановился неподалеку, в гостинице «Дом Розы».

Гостиница не оправдывала своего названия; это было убогое, третьеразрядное заведение. Когда Ланни вышел из своей нарядной машины, все соседи вытаращили на него глаза. Ланни спросил у дежурной горничной, можно ли видеть синьора Муссолини; она оглядела его с головы до ног, ушла и вернулась в сопровождении мрачного парня в черной рубашке; как и ожидал Ланни, штаны на месте заднего кармана у него сильно оттопыривались. Ланни объяснил по-итальянски, медленно подыскивая слова, что его друг желает написать для руководящего английского журнала статью о движении, которое создал синьор Муссолини.

— Где же ваш друг? — подозрительно спросил парень, и Ланни объяснил ему, что инвалиду-летчику трудно двигаться, и он выйдет из машины лишь в том случае, если будет уверен, что синьор примет его. Парень направился к дверям и внимательно осмотрел машину и седока. — Я спрошу, — сказал он.

Вскоре чернорубашечник вернулся и попросил обоих посетителей итти за ним. Через большой зал прошли они в заднюю комнату, где было только одно окно. Человек, которого они хотели видеть, сидел в кресле, в углу, в сторонке от окна; кресла, предназначенные для посетителей, были повернуты к свету. Таким образом, он мог их наблюдать, сам оставаясь в тени. Вооруженный чернорубашечник стоял возле окна, а другой — у стены, позади посетителей. Тот, который привел их, остался на страже у дверей. Очевидно, последователи нового движения, называемого фашизмом, избытком доверчивости не отличались!

VII

Бенито Муссолини было около сорока лет. Он был ниже среднего роста, но изо всех сил старался казаться высоким. У него был выпуклый лоб, наполовину лысый череп и меланхолические черные, навыкате, глаза, которые навели бы врача на мысль о зобе. Когда он хотел казаться строгим и внушительным, он сидел прямо и неподвижно, выставляя вперед нижнюю челюсть; но иногда он забывался, и тогда лицо его казалось слабым. Он не встал, чтобы приветствовать посетителей, а остался в той же позе — как бы на троне.

— Eh ben, mousseurs, — сказал Муссолини. Он говорил на плохом французском языке, но, по видимому, не знал этого или, быть может, считал себя выше таких мелочей.

Английский журналист, медленно и тщательно выговаривая французские слова, объяснил, что он, так же как и редактор «Пополо д'Италия», приехал для репортажа о Каннской конференции. Он назвал газеты, для которых писал, и достал свои удостоверения; один из стражей передал их великому человеку.

— Где вы слышали о моем движении? — спросил он.

— У нас относятся к нему с большим интересом, — тактично сказал Рик. — Многие предполагают, что оно может разрешить вопрос о красных.

— Да, вот с этой стороны вам и следует его изучить.

— Я пришел сюда в надежде, что вы дадите мне такую возможность, синьор Муссолини.

Ланни решил не участвовать в разговоре, а заняться изучением итальянца, насколько это позволяла скрывавшая его густая тень. Муссолини расцвел при мысли, что слава его распространилась так далеко, но затем решил, что ему, «роковому» человеку, не пристало думать о подобных пустяках. Англичанин из высшего общества пытается польстить основателю фашизма, чтобы выудить у него интервью! Он холодно заметил: — Сомневаюсь, можете ли вы, англичане, извлечь должный урок из нашего движения: ваш демократический капитализм — плод социального вырождения.

— Возможно, — вежливо сказал Рик. — Но если так, то вряд ли я, как англичанин, способен это осознать.

— Верно, — согласился Муссолини. — Но чем я могу вам помочь?

Для Ланни, которому ничего не оставалось, как слушать и смотреть, стало ясно, что человек этот играет роль, которая очень трудна для него; он остро чувствует свою неполноценность, но изо всех сил пыжится, становится на цыпочки. За его резкостью пряталась неуверенность; его грубость была результатом страха. «Лакейская натура», — подумал Ланни.

Рик невозмутимо продолжал:

— Я слышал противоречивые мнения о вашем движении, синьор. Говорят, что оно носит антикапиталистический характер, а между тем многие капиталисты горячо его поддерживают. Не объясните ли вы мне это?

— Они поняли, что будущее в наших руках, что мы воплощаем в себе жизнеспособные элементы новой пробуждающейся Италии. Мы молодое поколение или та часть его, которая неудовлетворена пустыми словами и формулами, а верит в действие, в завоевание нового счастья.

Основатель фашизма попал на один из своих коньков. Он еженедельно разглагольствовал на эту тему в своей газете. Он разглагольствовал об этом перед своими squadristi — молодыми людьми, побывавшими на войне; им обещали богатство и славу, которых они не получили, и теперь они организовались, чтобы самим поправить дело. Идеи их лидера были причудливой мешаниной из лозунгов синдикалистского анархизма, духовной пищи его юности, и новейшего национализма, заимствованного у поэта-авиатора д'Аннунцио и участников захвата Фиуме. Если верить Барбаре, бывший синдикалист собрал большие суммы для поддержки поэта и воспользовался ими для собственного движения. Бенито Муссолини не склонен был терпеть соперников у своего трона.

VIII

Ему не хватало французских слов для объяснения этих сложных идей, он сплошь и рядом вставлял итальянские, а то и вовсе переходил на итальянский язык. Ланни решился прервать его.

— Извините, синьор, — сказал он, — мой друг не понимает вашего языка, а я, к несчастью, плоховато знаю его. Все же, если вы будете говорить медленно, я попробую перевести ему.

Оратор не хотел признаваться, что он слаб во французском, и снова вернулся к этому языку. Он сказал, что, по его мнению, насилие — признак мужества, и общество, отрицающее насилие, обречено на вырождение.

— Я вижу, что вы читали Сореля, — отважился ввернуть Рик.

— Мне незачем обращаться за идеям: к Сорелю, — ответил Муссолини, резко выдвинув челюсть. — Я был учеником Парето в Лозанне.

Рик спросил у него, не вошло ли у них в обиход насилие как орудие борьбы против рабочих, и оратор, не колеблясь, подтвердил, что он и его «боевые фашии» широко пользуются насилием.

— А когда вы справитесь с красными, что тогда? Что является вашей конечной целью?

— Государство, где различным социальным группам будет отведено надлежащее место и где они будут выполнять предначертанные им функции под руководством своего дуче.

— То есть, под вашим?

— А чьим же еще? — Он опять выпятил подбородок и распрямил плечи. — Или вы думаете, что я к этому неспособен?

Рик сказал — Вряд ли вас интересует мнение представителя вырождающегося общества.

Это была одна из тех реплик, которыми редактор привык перебрасываться в прошлые дни, когда он был социалиствующим интеллигентом и просиживал часами в траттории, потягивая красное вино. На несколько минут Муссолини забыл свою роль рокового человека, которого интервьюируют для потомства: он развалился на своем троне, положил йогу на ногу и пустился в спор с двумя толковыми молодыми людьми, которых можно, пожалуй, обратить в свою веру. — Вам надо поучиться у нас, — заявил он. — Наш фашизм, конечно, не для экспорта, но вам придется поискать лекарство от противоречий, создаваемых буржуазной демократией.

— Да, синьор, — сказал Рик. — Но что если притязания вашего итальянского фашизма столкнутся с притязаниями французского или немецкого империализма?

— Хватит чем удовлетворить всех.

— А чем именно? — Это был коварный вопрос. Возможно ли, чтобы этот проходимец из Романьи замышлял раздел колониальных владений «вырождающейся Британской империи»?

— Мир велик, — сказал Муссолини, улыбаясь, — а предвидеть будущее нелегко. Скажите-ка по совести — ведь когда вы вернетесь домой, вы будете возводить на меня поклепы, как многие другие журналисты?

Это была явная попытка уклониться от ответа, и она удалась.

— Я не того сорта журналист, синьор, сказал Рик. — Я точно изложу, что видел и слышал.

— Разве вы не выражаете собственных мнений?

— Иногда. Но всегда поясняю при этом, что это только мое мнение.

Когда друзья сели в машину, Ланни сказал: — Он произвел на меня впечатление дешевого актера.

IX

Ланни получил письмо от отца. Вот уже два месяца в Вашингтоне заседала новая международная конференция, а для Робби Бэдда это было вроде хронической зубной боли. И что хуже всего, эту боль причиняли ему люди, которым он помог добраться до власти. «Конференция по ограничению морских вооружений» — так именовалось новое предприятие, и американский государственный секретарь наэлектризовал весь мир и чуть не убил этим зарядом электричества Робби: он предложил от имени Соединенных Штатов пожертвовать их морской программой, то есть отказаться от постройки шестнадцати линейных кораблей и исключить из строя почти столько же старых в обмен на такие же уступки со стороны других стран. Эти уступки предполагалось подкрепить соглашением, ограничивающим морские вооружения всех держав определенной пропорцией.

Робби казалось, что режут на куски его собственное тело. Он любил эти великолепные корабли, а еще больше любил скорострельные орудия, изготовленные Заводами Бэдд для вооружения этих кораблей и всех вспомогательных судов. А теперь американское предложение означало, что тщательно и терпеливо подготовленные контракты никогда не будут подписаны. Оно означало, что многие из близких к Бэддам жителей и жительниц Ньюкасла останутся без сладкого к обеду и, во всяком случае, без шелковых чулок и новых автомобилей. Оно означало, что тупые политики и витающие в облаках пацифисты толкают Америку в западню, из которой, кто знает, удастся ли когда-нибудь выбраться. «Эта формула была подсказана Юзу англичанами, — писал Робби, — и западня эта их производства. Настанет день, когда нам понадобятся корабли, понадобятся отчаянно, и мы будем оплакивать их, как бесплодная женщина оплакивает детей, которых она не выносила». Двадцать два года Ланни прожил на свете, и для него было полной неожиданностью, что его отец способен выражаться столь поэтическим слогом.

Да, да, подготовлялось преступление, и никто пе думал его предотвращать. Робби отправился в Вашингтон. Никто его не слушал, так как он торговал оружием, и для всех само собою разумелось, что он думает только о деньгах. Как будто человек не может любить свою работу; как будто он не может любить сделанные им вещи; как будто он не озабочен судьбою государства, которое эти господа призваны защищать! — Наша страна самая богатая в мире, и мы должны иметь величайший в мире флот, чтобы защищать ее; это право мы завоевали и должны его отстоять. Англия дряхла, а Япония бедна, а мы позволяем им дурачить себя и соглашаемся обкорнать наш флот и ограничиться таким количеством судов, какое могут позволить себе они!

Нелегкое дело удовлетворить этих патриотов, — думал Ланни. Здесь, в Каннах, всюду, даже в своем собственном доме, он слышал разговоры о Вашингтонской конференции с точки зрения англичан и французов, и сказалось, что они были так же недовольны, как и его отец. Французы считали ее новой интригой, новым сговором Англии и Америки против их страны. Конференция предлагала ограничить подводный флот, оружие бедных наций. Если Франция на это согласится; командовать будет Англия — и, конечно, она воспользуется своим могуществом, как делала это до сих пор, чтобы помочь Германии околпачить Францию. Бриан побывал в Вашингтоне и слышал критику французского «милитаризма»; по существу там предлагали, чтобы Франция согласилась сократить свою армию. Какие же средства защиты оставят ей? Франция убедила президента Вильсона дать ей гарантию против агрессии, но сенат Соединенных Штатов отказался ратифицировать этот пакт, а теперь хотят отнять у французского народа последние средства защиты.

Так говорил член делегации Бриана в гостиной Бьюти, в Бьенвеню, сидя в том самом кресле, где недавно сидел Ратенау. Он беседовал с Рошамбо, учтивым, очень осведомленным дипломатом, и Мари слушала, глубоко взволнованная тем, что говорил государственный, деятель ее родной страны.

В последние дни Ланни понял, что ей все меньше и меньше нравились маневры обеих американок; то, что им казалось победой, она воспринимала как поражение. После беседы о распрях в Вашингтоне она сказала Ланни: — Лучше мне уехать и провести несколько дней с теткой. Я уверена, что ты меня поймешь.

— Неужели до того дошло, дорогая?

— Просто я не могу больше притворяться, что соглашаюсь с твоей матерью и ее друзьями; а когда я молчу, мне кажется, всем видно, что я делаю это нарочно, и вряд ли это им приятно. Я плохая актриса и не могу быть веселой, когда мне совсем не весело. Я скажу всем, что тетя Жюльетта захворала.

Маленькое облачко, не больше ладони, и Ланни быстро прогнал его. Все уладится, проклятая конференция кончится, они забудут политику и снова будут счастливы; будут жить искусством, одинаковым для англичан, французов, немцев, американцев, в блаженном раю без запретных плодов.

Итак, Мари извинилась перед хозяйкой Бьенвеню и, конечно, ни на минуту ее не обманула. «Она французская патриотка, — думала Бьюти, — националистка, как ее муж».

Когда Ланни вернулся домой, она сказала ему это, и он ответил: — О нет, не такая ярая, как он.

— Такая же ярая, как Пуанкаре. Они готовятся вторгнуться в Германию. Вот увидишь.

X

Заговорщицы работали не покладая рук. В Бьенвеню приезжали сотрудники Ратенау, а однажды там побывала — разумеется, чисто случайно — «преважная перзона самого Керзона», — эту кличку он получил от своих сотрудников еще во времена Парижской конференции. Побывал здесь и американский посол в Лондоне, полковник Гарвей — чин тоже «кентуккийский», как у Хауза, но Гарвей принимал его всерьез и мог поспорить своим высокомерием с любым английским виконтом. Это был нью-йоркский журналист, хваставший тем, что он первый выдвинул кандидатуру ректора Принстонского университета в президенты Соединенных Штатов; но когда предвыборная кампания началась, Вильсона встревожили связи Гарвея с непопулярной фирмой Моргана, и он предложил ему на время уйти со сцены. И вот полковник с Уолл-стрит — республиканец, и Гардинг дает ему наиболее высоко ценимую из всех дипломатических наград. Предполагалось, что в Каннах он является только «наблюдателем», но он делал все, что мог, чтобы восстановить торговлю с Европой.

Тем временем французские политики отдыхали от треволнений в «Семи дубах», а английские — чисто случайно — тоже стали заглядывать сюда, и Ллойд Джордж объяснил, что допущенные им резкости — вовсе не подлинное его мнение; они нужны ему, чтобы ублаготворить «Таймс». Во время завтрака, который Эмили Чэттерсворт давала Бриану и Ллойд Джорджу, английский премьер пригласил своего французского коллегу сыграть в гольф, и Эмили нелегко было сохранить серьезность, когда французский премьер принял это приглашение — да, на тот же день. Партия состоялась, и вся Ривьера несколько часов потешалась над ней, пока не заговорил Париж. Можно легко представить себе, что сын трактирщика выглядел не очень грациозно с клюшкой для гольфа в руках; он не знал, как держать ее» и это ясно было видно на снимках, которыми полны были газеты.

Но Бриан был доволен; это был весельчак, он любил быть на виду и не разбирался в тонкостях: смеются ли люди с ним или над ним. Он был переутомлен и радовался отдыху на ломе природы; следом за ним тянулась толпа любопытных зрителей и зрительниц. Сыщики держали их на почтительном расстоянии, но они оживляли картину своими яркими нарядами.

Когда он уселся отдохнуть среди лунок вместе с жизнерадостным английским премьером, Ллойд Джордж сказал, что он только что беседовал с Ратенау — это, безусловно, порядочный человек и незаурядный писатель, — почему бы Бриану не встретиться с ним частным образом и почему бы им не попытаться понять друг друга? Было ли то влияние солнечного света, или личное обаяние уэльского колдуна, или, может быть, неотразимый престиж английского правящего класса? Как бы то ни было, Бриан, бывший в особенно добродушном настроении, согласился. Но где же им встретиться на Ривьере гак, чтобы об этом не пошли сплетни? Ллойд Джордж сказал, что это он берет на себя, и предложил время — на завтра в 5 часов.

В Бьенвеню поднялась суматоха, невиданная за всю его двадцатилетнюю историю. Наехали английские агенты, французские и немецкие секретари, полицейские чиновники, сыщики, все шептались друг с другом и совещались с хозяйкой и ее сыном, которого никто из них, по счастью, не видел с итальянской синдикалисткой на пляже в Жуан-ле-Пэн! Ланни обошел с ними всю усадьбу и показал им задние ворота, выходившие на другую дорогу; он предложил, чтобы немецкий министр и его сотрудники подъехали но этой дороге, остановились у ворот и незаметно вошли в калитку, а машина поедет дальше. Им придется немного пройтись пешком, но доктор Ратенау не неженка, — сказал его секретарь.

Французский премьер подъедет к главным воротам; после этого ворота запрут, и охрана будет сторожить Бьенвеню изнутри. Ни анархистам, ни журналистам сюда не пробраться.

Ланни никогда не сидел свою мать в такой ажитации. Ей пришлось вызвать Эмили и Софи Тиммонс и посоветоваться с ними, что надеть, какие подать сандвичи и какого тона цветы поставить в гостиной. Она не могла пригласить их, так как по уговору в доме не должно было быть никого, креме нее, ее сына и слуг. Никого — даже Курта, тут уж не до музыки; будут решаться судьбы Европы, и, наконец-то, между Францией и Германией установится мир, настоящий мир. Бьюти всегда жаждала мира, хотя в то же время очень хотела продавать пушки! — Ланни, — воскликнула она рано утром, — Бьенвеню попадет в учебники истории!

Верно! Они закажут медную дощечку и прибьют ее рядом со входной дверью: «В этом доме 11 января 1922 г. произошла встреча премьер-министра Франции Аристида Бриана с немецким министром реконструкции Вальтером Ратенау и были выработаны условия примирения между Германией и Францией».

— Как ты находишь? — спросил Ланни.

Взволнованная мать обняла его с восторженным возгласом:

— О сокровище мое!

XI

Но, увы! Человек предполагает. Как раз в ту минуту, когда был приготовлен последний сандвич, когда его завернули в масляную бумагу, чтобы сохранить в свежем виде, когда вино было поставлено в лед, а цветы в разнообразных сочетаниях расставлены по комнатам, когда парикмахер начал причесывать Бьюти, а горничная раскладывала на постели ее платье, — как раз в эту минуту было получено самое огорчительное из известий, когда-либо переданных по телефонным проводам. Секретарь м-сье Бриана с сожалением извещал, что премьер вынужден срочно выехать в Париж в связи с правительственным кризисом, требующим безотлагательного его присутствия.

И все в го из-за проклятой игры в гольф — по крайней мере, так до самой могилы будет утверждать Бьюти Бэдд. Когда снимки были получены в Париже, они вызвали там взрыв ярости. Юноши и старики, богатые и бедные, мужчины и женщины — все со стыдом убедились, что англичане выставили их национального лидера на посмешище. Гольф — это не французская игра; да и какие могут быть у французов игры в то время, когда миллионы вдов оплакивают своих мужей и в стране атмосфера трагедии. Так вот как решаются судьбы родины! Между двумя партиями в гольф или между игрой в гольф и чашкой чая. Журналисты на этот счет расходились в показаниях.

Провинившегося государственного мужа вызвали на родину, ибо Ривьера — это не настоящая Франция, это увеселительный сад, сдаваемый в наем международным бездельникам. Провинившийся выступил в палате, где защищал себя в пространной речи, которая показалась всем скорее оправданием Германии, чем Франции; она была наполнена неприятными цифрами, которые показывали, что народ все время обманывали, что его враги вышли сухими из воды и что нет возможности возместить убытки и спасти отечество. Войну выиграли, но мир проиграли, и теперь надо решить, стоит ли начинать все сначала.

Как удар грома, поразила Бьенвеню весть, что песенка Бриана спета. Вышел в отставку в порыве оскорбленного самолюбия или увидев, что враги одерживают верх! И все интриги, и все попытки умиротворения, предпринятые Бьюти, и Эмили, и Софи, и Ниной, — все рушилось, как карточный домик от порыва ветра.

Весть эта достигла Каннской конференции как раз в ту минуту, когда Вальтер Ратенау произносил вторую из своих изящно отточенных речей. Вряд ли стоило ее договаривать: все кончилось, премьером Франции будет Пуанкаре, и теперь никаких конференций — так он сказал. Не будет он ездить на конференции. Пусть лучше немцы отправляются восвояси к ищут способ раздобыть деньги, а не то будут применены санкции — французские войска вступят в немецкие города, и мы тогда посмотрим, кто выиграл мир. И никаких медных дощечек на стенах Бьенвеню, и никого, кто полюбовался бы на букеты цветов, кто съел бы сандвичи, за исключением разве сирот из приюта мадам Селль: сандвичи скоро портятся, как известно. Бьюти огорчилась и поклялась, что с гостеприимством навсегда покончено.

Второй раз в своей юной жизни Ланни Бэдд сделал попытку вразумить народы, а они упорно не желали вразумляться. И снова пришлось ему удалиться под сень башни из слоновой кости, где он мог жить так, как ему правилось; еще раз вспомнил он, что великие мастера искусства придут утешить его по первому зову. То же самое говорил себе и его немецкий друг; приглядевшись к людям, которые правили миром, он решил предпочесть им царство музыки. Возлюбленная Ланни чувствовала себя немного виноватой; она рада была, что каннский заговор провалился, но пыталась скрыть свои чувства и любезностью, приветливостью загримировать свою политическую непримиримость.

Один только Рик извлек нечто реальное из Каннской конференции. Он написал о ней ироническую статью, которая была напечатана. Он написал также о фашизме и об интервью с его основателем, но редактор отказался напечатать очерк Рика; по его словам, статья была написана хорошо, но итальянский авантюрист — недостаточно серьезная фигура, чтобы тратить на него печатные строки.

ГЛАВА ВТОРАЯ Мир, как устрица

I

В феврале Вашингтонская конференция по разоружению закрылась. Об этих событиях Робби подробно написал сыну, приложив копию с письма, которое он послал в одну из нью-йоркских газет. Представитель фирмы выражался так: «Трудно здравомыслящему человеку поверить, что на свете есть люди, воображающие, будто нация может избежать войны тем, что будет к ней не подготовлена». Он был так расстроен мыслями о предстоящем уничтожении американского флота — в таком виде представлялось ему дело, — что провел неделю в Вашингтоне, убеждая сенаторов не ратифицировать соглашение, но тщетно. «Дураки всегда получают большинство, — писал он, — это обычная история».

Конференция была делом рук юриста с Уолл-стрит по имени Юз, ставшего членом Верховного суда, а затем государственным секретарем в правительстве Гардинга. Это был упрямец, типичный баптист по своему внутреннему складу. «Если хочешь знать, что это за люди, спроси у Бьюти, — писал Робби, — ее отец был из этой породы». Юз поставил на своем, вопреки всему, и даже могущественная семья Бэдд оказалась бессильной. Он урезал почти наполовину крупнейшие флоты мира, а в своей заключительной речи не побоялся категорически заявить: «Конференция эта, безусловно, положит конец гонке морских вооружений».

Робби отчеркнул эту тираду в присланной им газетной вырезке и написал на полях: «Осел». Письмо, которым сопровождалась вырезка, было сплошным плачем в духе ветхозаветных пророков. «Мы декларируем определенные положения доктрины Монро, для поддержки которых нужно оружие, а затем лишаем себя этого оружия. Если это не самый верный способ навлечь на себя войну и всяческие бедствия, объявите меня сумасшедшим». Ланни прочел письмо и вернулся к изучению фортепианных сонат Бетховена.

II

Каннская конференция, перед тем как закрыться, назначила следующую конференцию в Генуе на первые числа марта, и Рик решил поехать туда. Мари намерена была поехать на север, к своим мальчикам. Она не интересовалась конференциями, ей не нравились люди, с которыми она там сталкивалась, и то, что они говорили о Франции. Но она знала, что Ланни охотно встречается с ними, и чувствовала, что его долг — помочь своему другу. Она сказала Ланни, что ему незачем ради нее отказываться от поездки. Ланни был в затруднении; но вопрос был решен телеграммой от Робби, сообщавшего, что он едет в Геную и через несколько дней будет в Жуане. Встречи с Робби стояли на первом месте, так как они были редкостью.

Робби Бэдд начал толстеть. Ему было уже за сорок пять, и он уже не играл в поло и другие подвижные игры; этой зимой он заменял моцион массажем. Его мяли и месили, как тесто. Приехав в Жуан, он радовался, как ребенок, купанью, а Ланни еще раз увидел это сильное волосатое тело, которое так восхищало его в годы детства и юности.

Ланни интересно было знать, почему его отец стремится попасть на одну из международных дипломатических конференций. Они предприняли продолжительное катанье на лодке, и вдали от любопытных ушей Робби сделал ему странное признание: он становится левым! Конечно, в строго приличном, деловом смысле, но даже с такой оговоркой это был колоссальный переворот для него и его «синдиката» — друзей и знакомых, которые вместе с ним вложили деньги в нефть и теперь делают хорошие дела, наперекор депрессии. Генуэзская конференция отличалась от предшествующей тем, что русские и немцы были приглашены на равных правах с союзниками. Это была мечта Ллойд Джорджа: всеобщее и полное успокоение Европы, конференция, которая положит конец конференциям; русские после долгого перерыва снова будут приняты в семью деловых наций, а это означает богатую поживу для того, кто окажется первым и будет достаточно энергичен, чтобы прорваться через все барьеры.

— И вот, — сказал продавец оружия и нефти, — твои приятели красные могут кое-чего добиться, если будут знать, с какой стороны подойти к делу. Тебе неизвестно — Линкольн Стефенс будет в Генуе?

— Я получил от него письмо, — сказал Ланни, — но об этом он ничего не говорит. Он был в Штатах.

— Я видел его на Вашингтонской конференции: чудаковатый господин. Если бы он приехал в Геную, я бы непрочь с ним повидаться.

Ланни смутился. Он был уверен, что Стеф не захочет быть чьим-либо козырем в игре с нефтью; но это будет трудно объяснить Робби, который, вероятно, решит, что сын его просто наивен. И Ланни начал расспрашивать отца, стараясь понять причину этой разительной перемены фронта.

По сведениям Робби, русские находились в отчаянном положении; их промышленность была разрушена гражданской войной, а где взять средства, чтобы ее восстановить? В прошедшую зиму много людей погибло от голода. А как крестьяне засеют землю этой весной без плугов и лошадей? На юге находятся громадные месторождения нефти, богатейшие в мире, но здесь царит полная разруха. Робби считал, что большевики могут получить орудия для бурения, трубы и цистерны только от промышленных стран, которые изготовляют их. И вот созрел грандиозный замысел — передать промыслы международному концерну, а русские тоже будут получать свою долю нефти. Робби не знал всех подробностей, — нити дела находятся в руках компании Стандард Ойл, которую поддерживает правительство, — но раз он приедет в Геную, ему, конечно, понадобится немного времени, чтобы разузнать все, и уж он найдет какую-нибудь заднюю дверь, которую сможет открыть с помощью отмычки, или какую-нибудь лазейку, сквозь которую ужом проползет маленький человек.

Это были собственные выражения Робби, и Ланни понял, что они отправляются в разбойничью экспедицию, причем он сам должен служить чем-то вроде «наводчика».

В Соединенных Штатах господствовал «сухой» закон, а это значило, что джентльмены, вроде Робби Бэдд а, вынуждены были покупать спиртные напитки у бутлегеров; бутлегеры богатели, приобретали связи и влияние и развивали собственную культуру и язык. Ланни никогда не встречался с кем-либо из них, но существовал механизм, с помощью которого их жаргон с необыкновенной быстротой распространялся по всему цивилизованному миру. В Каннах был кинотеатр, часто демонстрировавший американские фильмы, и иногда, по вечерам, Ланни, чтобы рассеяться, покупал за несколько франков билет и имел возможность по заголовкам картин ознакомиться с новейшими словечками, имевшими хождение на Бродвее и на 42-й улице. И сейчас он понял, что его отец едет в Геную, чтобы «разнюхать», где что происходит, и «примазаться» к «хозяину», который в данной мелодраме именуется Стандард Ойл.

III

Экспедиция тронулась в путь. Ланни посадил отца на переднее сиденье, а Рика с багажом — на заднее. Они собирались остановиться в Монте-Карло для свидания с Захаровым, и Ланни соображал, как бы в деликатной форме сообщить Рику, что отец не может взять его с собой на свидание с греком. Но педантичнейший из англичан предупредил его — Я надеюсь, вы не обидитесь, если я не пойду с вами: когда-нибудь мне, может быть, придется писать о Захарове, а если я познакомлюсь с ним через вас, у меня будут связаны руки. — И Рик остался в машине с английским журналом в руках; а когда ему надоело читать, он пошел бродить по набережной; оттуда он смотрел на спускающиеся к морю уступами крыши домов и на бухту и слушал доносившиеся снизу хлопающие звуки — это спортсмены стреляли в голубей.

В предыдущем году старый греческий купец облачился в белый атласный кафтан, короткие панталоны, шляпу с пером и белые сапоги с красными отворотами, а поверх всего этого надел мантию из алого бархата с белой каймой и прошел церемонию посвящения в командоры ордена Бани; теперь его называли сэр Бэзиль. Старого банщика, сказал Робби, они застанут, вероятно, в очень плохом настроении. Вашингтонская конференция выбила опору из-под ног у военной промышленности, и компания Виккерс пострадала больше всех. Фирма стала производить элеваторы, грузовики, нефтепроводы и всякую всячину, как и Заводы Бэдд; но у кого есть деньги, чтобы покупать все это? Властелины мира зашли в такой тупик, что даже помышляли ссужать деньгами большевиков, — конечно, если те пообещают забыть свои зловредные теории.

Секретарь, отставной офицер, пригласил их в кабинет сэра Бэзиля, где на подоконнике стояло несколько тюльпанов герцогини, которые совершали предназначенный им путь, каждый согласно законам своей природы, не заботясь о других. Их хозяин, о существовании которого они не знали, тоже действовал по законам собственной природы, которая повелевала ему неустанно, днем и ночью, разрабатывать планы, раскидывать обширную сеть интриг, чтобы захватить побольше кусков бумаги с напечатанными на них знаками, удостоверяющими его право собственности на всякие виды имущества в различных частях света. Странная и таинственная вещь — «власть», заставлявшая сотни и тысячи, может быть, миллионы людей повиноваться его воле, хотя немногие из них когда-либо видели его, а большая часть никогда даже имени не слыхала.

Был ли он счастлив? Может быть, и да. Но лицо его выражало усталость и напряжение, а в мягком, как всегда, голосе звучала жалоба: все в мире шло наперекор его интересам. Он был рад повидать Робби Бэдда, а также его сына, в котором он все еще видел смышленого мальчика, похитившего у него письмо и затем так честно принесшего извинения. Но как только он усадил их и приказал подать виски, тотчас же полились жалобы на бедствия, претерпеваемые его родным народом, который втравили в военную авантюру, и вот теперь заслали греческую армию бог знает куда — в самую глубь Анатолии, и ни один человек не может предсказать, чем все это кончится.

Можно было как угодно судить об этой греко-турецкой войне, которая тянулась уже почти два года. Можно было называть турок дикарями и возмущаться отвратительной резней армян и греков везде, где они попадали в руки турок; можно было изображать греков защитниками цивилизации, и если вы к тому же сами грек, если вы богатейший человек в Европе, если вы владеете военными заводами в различных местах земного шара, то ваша воля тратить десятки миллионов долларов и заботиться о том, чтобы греческие армии, находящиеся в Турции, не терпели недостатка в оружии и продовольствии, даже после того как они проиграли большое сражение. Но Робби знал о концессиях, которые греческое правительство обещало Захарову за то, что он скупал греческие займы, так что в глазах американца это было просто деловое предприятие, но с неудачным исходом. Разве этот старый дьявол не начал свою карьеру торговца оружием с того, что обратился сначала к греческому правительству и убедил его купить подводную лодку Норденфельда, а затем — к турецкому правительству и убедил его приобрести две таких лодки?

Но, разумеется, Робби не позволил себе ни малейшего намека на эти обстоятельства, в теперешней деловой беседе. Он с сочувственным видом слушал жалобы Захарова на расхождения между англичанами и французами в греко-турецком вопросе. Захаров был кавалером ордена Почетного легиона, точно так же как и ордена Бани, и он желал, чтобы между двумя великими союзниками, столпами христианской цивилизации, царили мир и согласие; но правительство Пуанкаре продолжало под шумок вооружать турок, а английское правительство, вопреки обещаниям Ллойд Джорджа, заняло половинчатую позицию — словом, они предоставили завоевание Турции кавалеру английского и французского орденов, который уже потратил добрую половину своего состояния на эту войну и, если бы не его нефтяные концессии, испытывал бы теперь острый недостаток в деньгах.

IV

По всем этим причинам Захаров желал заполучить с возможно большей быстротой возможно большее количество нефти. У Робби были свои причины желать того же, и оба дельца перешли непосредственно к делу. Захаров уже не говорил, как в прошлый раз, что сын Робби должен быть осторожен и ни с кем не болтать о делах отца; это само собой разумелось, так как Ланни уже достиг полного совершеннолетия, и предполагалось, что он присутствует здесь как помощник отца. Захаров говорил о различных финансовых группировках, представленных в Генуе, — постороннему слушателю могло бы показаться, что речь идет о съезде нефтяников, а не о политическом совещании. В Генуе будут агенты Детердинга; Захаров назвал их по именам и объяснил свои взаимоотношения с Детердингом, который олицетворяет собой Роял-Дэч-Шелл и которому можно доверяться лишь с оглядкой. Будут здесь и представители Англо-Персидской нефти — Детердинг пытается завладеть акциями этой компании, находящимися в руках английского правительства, но Захаров ясно договорился с Ллойд Джорджем и Керзоном, английским министром иностранных дел, что голландец их не получит. Стандард Ойл будет представлен, в лице некоего Бедфорда, и Робби, вероятно, знает этих господ лучше Захарова.

Впрочем оказалось, что обо всех и обо всем досконально знает именно Захаров.

Короче говоря, старый грек располагал всеми сведениями и избавил Робби от необходимости делать заметки: он все отпечатал заранее на машинке. Он показал документы, которыми вряд ли завладел честным путам, — это молчаливо принималось обоими собеседниками как факт; придется приобретать еще и другие документы, подкупать в Генуе слуг и вообще мало ли что. Ланни узнал из разговора, — отец не счел нужным раньше сообщить ему это, — что в Генуе будет бывший ковбой Боб Смит, секретный агент Робби, следивший за деятельностью захаровских компаний в годы войны. Знал ли об этом Захаров, осталось неизвестным, — по видимому, это не имело значения: Боб был надежный человек, и уж он последит за кое-какими ловкачами в Генуе.

К числу их, как понял Ланни, принадлежал и американский посол в Италии; фамилия его была Чайлд, сам он был писатель, — Ланни вспомнил, что читал его рассказы в журналах. Почему президент Гардинг назначил ветреного литератора на высокий дипломатический пост? За этим что-то скрывалось, и Робби уж докопается, в чем тут дело, так как у него были письма к Чайлду.

— Не говорите ему ни слова обо мне, — сказал сэр Базиль, а Робби ответил: — Конечно. — Посол, который приедет официально в качестве «наблюдателя», без сомнения, будет иметь свой штаб, и Робби найдет способ войти в соприкосновение с кем-нибудь из его сотрудников.

Ланни становилось все более не по себе, по мере того как продолжалось это совещание; он понял, что его отец стал одним из агентов Захарова и последний бесцеремонно отдает ему приказания. Какая разница по сравнению с тем временем — лет восемь-девять назад, — когда оружейный король предложил от имени фирмы Виккерс скупить акции фирмы Бэдд, а Робби любезно ответил, что, быть может, фирма Бэдд предпочтет скупить акции фирмы Виккерс! Что же случилось, откуда этот новый тон? Неужели виной кризис, тяжело отразившийся на Заводах Бэдд и их прибылях? Или Захаров посулил такую мзду, что Робби и его компаньоны не могли устоять перед соблазном? Не увяз ли Робби глубже, чем хотел, и не запутался ли он в паутине? Казалось, он совершенно спокоен и доволен тем, что делает, но Ланни знал, что он горд и никогда не выдаст своих тревоги сомнений. Что бы ни случилось, Робби хочет оставаться в глазах Ланни великим дельцом, всегда играющим первую скрипку.

Захаров подчеркивал колоссальную важность того, что предстоит сделать в Генуе. Два года назад в Сан-Ремо Англия и Франция договорились о разделе мосульской нефти, и в обеих странах за кулисами стоял Захаров; но когда президентом Соединенных Штатов стал Гардинг, Америка в лице Стандард Ойл «примазалась» и оттяпала себе здоровый кус. Этого нельзя допустить вторично. Захаров, Детердинг и их компаньоны, включая синдикат Робби Бэдда, мечтали заполучить всю нефть, какую только можно выкачать из Баку. Захаров будет сидеть в Монте-Карло, дергать за ниточки и следить, чтобы не было никаких упущений. Курьер ежедневно будет доставлять ему свежие новости; у них будет свой код, который Робби должен всегда держать при себе. по видимому, старый паук изобретал этот код, глядя на цветочные горшки герцогини, так как Детердинг, голландец, обозначался словом «библоэм», а Ллойд Джордж носил имя «биззар» — названия двух разновидностей тюльпанов. У старого шакала было, по-видимому, чувство юмора, так как виконт Керзон оф Кедлстон назывался «Неизъяснимый», а Ричард Уошберн Чайлд, чрезвычайный посол и полномочный министр Соединенных Штатов в Итальянском королевстве, именовался «Младенец».

V

Досужие языки объясняли, почему конференция созывается в итальянском городе. Кто-то предложил Геную, назвав ее по-французски Genes, и Ллойд Джордж решил, что это Женева, а потому и согласился: нейтральный город, местопребывание Лиги нации. Только после того как были сделаны все приготовления, он открыл, что Женева — это Génève и что конференция состоится в стране, народ которой весьма далек от интернационализма, и к тому же в густо населенном городе, лишенном комфорта, необходимого для престарелых государственных мужей.

Генуя — старинный город ка Средиземном море. У него превосходная гавань, куда с незапамятных времен приходили корабли, но территория его очень невелика, так как Лигурийские Альпы здесь спускаются к самому морю, и улицы и переулки города ползут вверх по крутым уступам и переброшенным через овраги мостам. Поэтому здания здесь высокие — даже самые старые, — они жмутся друг к другу, и многие улицы недоступны для проезда экипажей. К счастью для Рика, дворец Сан-Джорджо, где происходила конференция, оказался расположен внизу, близ гавани; это темное, унылое здание в готическом стиле, построенное шесть или семь столетий назад. Здесь долгие годы помещалась гильдия банкиров и менял.

Двадцать девять государств Европы были приглашены на конференцию. Итальянское правительство взяло на себя заботу о делегатах и сняло для них все отели, но Робби привез с собой секретаря и послал его вперед, так что все устроилось как нельзя лучше. Боб Смит, человек со сломанным носом, который он так и не заботился починить, уже ждал Робби в Генуе; он был весь начинен важными новостями и торопливо выкладывал их своему патрону, пока Ланни отвозил Рика в «Каза делла Стампа», клуб журналистов. Рику достаточно было предъявить свои удостоверения, и его тотчас же впустили вместе с его другом. Здесь была вся старая братия и много новых лиц; начались приветствия, представления, на всех парах шел обмен слухами и сплетнями.

Международные конференции стали своего рода постоянным учреждением; Генуэзская была уже седьмая в списке Ланни, если считать две Парижские и одну Женевскую. Для него это было каждый раз увлекательным спектаклем, нечто вроде облагороженного древнеримского цирка; здесь, правда, зрителя избавляли от вида и запаха крови, хотя ему было известно, что она проливается в изобилии. Для журналистов это был тяжелый труд, но вместе с тем спорт, охотничья экспедиция, когда каждый мечтает поймать редкого зверя, именуемого сенсацией. Каждый из охотников за новостями старается получить возможно больше от других и дать возможно меньше; но так как единственным способом получать было давать, то непрерывно шел обмен сведениями. Хорошим тоном считалось быть циником. Как ужасен был мир в изображении этих людей, как бесплодны конференции, как тупы и лживы их участники!

Ллойд Джордж и Пуанкаре встретились в Булони накануне конференции, и Ллойд Джордж согласился не поднимать вопроса о репарациях. А это, говорили, было равносильно тому, чтобы играть Гамлета без призрака старого короля. Французский премьер отказался присутствовать на конференции, но послал туда члена своего кабинета, Барту, и так боялся, как бы тот не подпал под чары уэльского волшебника, что каждый день посылал ему десятки телеграмм с инструкциями — за время конференции он прислал их более тысячи.

Когда Ланни наскучивали международные интриги, он отправлялся погулять по забавным улочкам полусредневекового города. Главные улицы были украшены флагами по случаю конференции, а кучера экипажей носили шляпы с развевающимися лентами — Ланни не знал, всегда или только в честь гостей. По вечерам все было ярко освещено, а улицы переполнены праздничной толпой: везде девицы, солдаты и карабинеры. Каждый вечер в опере шел спектакль, а в кафе и в ночных кабаре танцевали до утра. Ланни осматривал церкви XVI столетия с фасадами из черного и белого мрамора; он ходил по дворцам, где, быть может, джентльмены из драм Шекспира плели свои путаные сети интриг. Теперь подмостки были обширнее и следить за развитием интриги стало гораздо труднее. Как втиснуть в пьесу двадцать девять наций? Весь мир стал театром, да еще каким — такой не грезился ни одному драматургу XVI столетия.

VI

Три года прошло с тех пор, как Ланни видел Линкольна Стефенса, но Стефенс ничуть не изменился. Казалось, что маленькие с проседью усики и козлиная бородка были подстрижены у того же парикмахера, а спокойный, солидный костюм скроен тем же портным. Это был все тот же склонный к иронии философ, которого забавляла путаница, царившая в умах людей. Они неожиданно столкнулись в «Каза делла Стампа», и Стеф пригласил Ланни позавтракать вместе, так как его всегда тянуло к этому приветливому юноше, а сейчас ему хотелось узнать, что сделала с ним жизнь. — Выбрали вы, наконец, какую-нибудь дорогу? — спросил он. Ланни, зная игру, парировал: — А вы? — Тот ответил: — Мне незачем. Я философ. — Ланни подхватил: — Я тоже решил быть философом.

Ланни в свое время читал «Диалоги» Платона, — эта книга попалась ему среди неисчерпаемых книжных богатств его прадеда, — и сейчас ему показалось, что Стеф взял их за образец, по которому строил свою беседу. Он напоминал Сократа, когда задавал вопросы собеседнику, всегда дружелюбно, но всегда прощупывая его, заставляя его понять, что он не знает, о чем говорит. Никогда, впрочем, Стеф не говорил ему этого: пусть сам убедится. Никогда не подчеркивал: поняли вы свою непоследовательность? Но наступал момент, когда собеседник начинал путаться и признавался, наконец, что взгляды его сбивчивы и противоречивы.

Ланни трудно приходилось в Генуе, так как он вынужден был скрывать некоторые свои мнения от Робби, а другие — от Рика. Ему очень хотелось быть честным, и он вдруг выпалил:

— Послушайте, Стеф, можно говорить с вами откровенно?

— Конечно, — сказал Стеф. Глядя на красивого, холеного юношу, он спросил: —Вы влюблены?

— Влюблен, это верно, — сказал Ланни, — но это не составляет большой проблемы. Речь идет о другом — о моем отце и делах, которые привели его в Геную. Обещаете вы сохранить секрет?

— Валяйте! — сказал Стеф.

— Хорошо. Вы знаете фирму Бэдд. Так сот, мой отец стал заниматься нефтью, поэтому он и приехал сюда.

— В городе полно нефтяников. Как сказано в библии: «Где падаль, там и коршуны».

— Вы знаете, Робби всегда учил меня ненавидеть красных. Он задал мне здоровую головомойку в Париже за то, что я встречался с вами и с моим дядей Джессом. У меня были неприятности с парижской полицией, я еще не рассказывал вам об этом. В результате мне пришлось пообещать отцу, что больше я с красными встречаться не буду.

— И теперь вы нарушаете этот запрет?

— Нет, как раз наоборот, отец первый собирается его нарушить. У большевиков нефть.

— О, я понял! — воскликнул философ, которому показалась очень забавной эта ситуация.

— Теперь у моего отца появилась охота встретиться с ними. Он непрочь повидаться и с вами.

— Почему же нет, Ланни? Я рад буду повидать его.

— Но вы понимаете — его ничуть не интересуют наши взгляды.

— Почему вы так уверены в этом?

— Потому что я знаю Робби. Он здесь по делам.

— Послушайте, — сказал Стеф, — вы никогда не читали ни одной из моих книг, не правда ли?

— Мне стыдно признаться, но… не читал.

— Их теперь не легко найти. Но постарайтесь достать экземпляр книги «Позор для городов». Вы увидите, что еще двадцать лет назад я разъезжал и интервьюировал самых отъявленных жуликов — местных политических боссов и тех дельцов, которые оплачивали их и пользовались их услугами. В некоторых случаях они не разрешали мне оглашать печати свои слова, но я не могу вспомнить ни одного случая, когда бы они отказались откровенно поговорить со мной и поведать о своих делах, иногда очень постыдных. Я говорил им, что это плоды своеобразной системы и что они следовали ей всю свою жизнь, сами того не зная, и мои объяснения их поражали, они считали меня каким-то чародеем.

Не думаю, чтобы Робби был так наивен; он знает, что делает, и стоит на этом.

— Возможно; но я убедился: откровенная исповедь — величайшее облегчение для человеческой души. Это великая роскошь. И мало есть даже богатейших в мире людей, которые могут позволить себе эту роскошь.

— Я могу только сказать, — вставил Ланни, — что, если вы сумеете пробить панцирь, который носит мой отец, я выдам вам аттестат: вы самый подлинный чародей.

— Устройте, чтобы мы с ним позавтракали вместе, только вдвоем. Вам не надо быть при этом; конечно, в вашем присутствии он будет вести себя иначе, перед вами он играет роль.

— От вас, Стеф, ему нужно лишь одно: чтобы вы познакомили его кое с кем из советских представителей.

— Что ж, почему бы и нет? Ведь он не будет стрелять в них?

— Он хочет получить у них нефтяные концессии.

— Может быть, они и продают нефть. Почему бы им не повидаться с ним?

— Превосходно, но мне хотелось, чтобы вы знали, что у Робби на уме.

Журналист весело сказал: — Будьте спокойны. Я не вчера родился, и русские тоже. Я только скажу: «это американский нефтепромышленник» — и подмигну. И они тоже облекутся в панцирь. Уж поверьте мне, они сами за себя постоят.

VII

Завтрак был назначен на следующий день, в отдельном кабинете «Гранд-отеля», где остановились Бэдды. Что произошло между Робби и Стефом, осталось тайной, которую эти два столь не похожих друг на друга бойца унесут с собой в могилу. Робби сказал: — Да, он умница, твой Стеф!

— Еще бы! — ответил Ланни.

Конечно, — поторопился прибавить Робби, — легко человеку, который сидит сложа руки и критикует, отказываясь занять место на той или другой стороне. Если бы он действовал, пришлось бы ему сделать выбор и решить, чего он хочет.

— Не знаю, — сказал Ланни. — Мне кажется, что у него — есть некоторые твердые убеждения.

— Какие же, например?

— Он верит, что надо смотреть фактам в глаза и нельзя позволять обманывать себя ни самому себе, ни другим. Мне кажется, это основное.

— Ну, это вроде ружья, или пишущей машинки, или другого орудия; все зависит от того, на что его употребить.

Робби не сказал, делал ли он Стефу какие-нибудь признания. Но он заметил со спокойным удовлетворением: — Я получил от него все, что мне нужно было. Он дал мне письмо к одному из советских представителей, Красину — он у них специалист по внешней торговле. Тебе что-нибудь известно о нем?

— Знаю его только по имени, но постараюсь разузнать. Многие журналисты встречались с большевиками и охотно говорят о них.

Ланни, конечно, поспешил снова повидаться со Стефом, чтобы узнать подробности встречи. Он был очень разочарован, так как журналист сказал: — Он ничем не отличается от других: недоволен устройством мира, но не хочет понять, что и он в ответе.

— Можете вы мне рассказать подробности?

— Я скажу вам одну вещь, важную для вас, — продолжал Стеф. — Я заставил его признать, что он не имеет права навязывать вам свои взгляды. Я доказал ему, что это значит не уважать вашу индивидуальность. Я положил его на обе лопатки.

— О Стеф, я не могу и сказать вам, что это значит для меня. Я живу в какой-то тюрьме. Вы думаете — он отнесся к этому серьезно?

— Он говорил серьезно. Но будет ли он в состоянии отказаться от своей прежней линии — это, конечно, другой вопрос.

VIII

На одной из разукрашенных улиц праздничной Генуи Ланни столкнулся с тремя кавказцами в черных сапогах и больших барашковых шапках, теми самыми, которые на Парижской конференции рассказывали ему на ужасном французском языке, придвинув вплотную свои разгоряченные лица и обдавая его брызгами слюны, о своих злоключениях и разочарованиях. Здесь они были уже не в качестве официальных представителей, а на положении изгнанников и отщепенцев; их песенка была спета, и тот, кому достанется нефть в их родном краю, не заплатит им ни гроша. Они снова окружили добродушного Ланни Бэдда, изливая свои горести, и ему нелегко было убедить их, что он уже не занимает официального поста и уже не является своего рода трубопроводом информации или пропаганды.

Все малые нации были представлены здесь; их официально пригласили и встретили под звуки фанфар; но кто затем обращал на них внимание? Их истощенные и обанкротившиеся страны нуждались в рельсах и товарных вагонах, плугах и семенах, керосине и иголках, чтобы заштопать прорехи в износившейся одежде, — короче говоря, в деньгах, деньгах и деньгах, — а кто же ссудит их деньгами? Они обивали пороги отелей и вилл, где остановились приехавшие государственные деятели, и отравляли жизнь несчастным секретарям. Они сидели в кафе, меланхолически попивая вино, готовые плакать в жилет любому иностранцу, который согласился бы слушать их. Они особенно охотились за американцами, так как в Америке были все деньги, какие еще остались в мире. У Ллойд Джорджа был замечательный новый план: международный заем в два миллиарда долларов для реконструкции Европы. Предполагалось, что Америка даст половину, и Ланни осыпали вопросами: что ему известно об этом? Когда будет предоставлен заем? Как он будет распределен? Где можно будет получить свою долю?

Тяжело юноше-идеалисту сознавать, что он даже не пытается помочь миру совладать с бедствиями, которые на него обрушились, Тяжело слушать внутренний голос, говорящий: я один из волков, что бродят возле стада и высматривают добычу — заблудшую или слабую, молодую или старую, которую я мог бы унести. Я сын волка, и бесполезно говорить, что мне не нравятся поступки моего отца-волка, раз я живу на то, что он добывает.

Словом, в душе Ланни Бэдда происходил моральный кризис. Генуэзская конференция была для него не отдыхом, а временем внутренней борьбы и глубокой тревоги. Он никому не говорил об этом, если не считать короткой беседы со Стефом; и, конечно, его отец ничего не делал, чтобы облегчить ему этот кризис — внимание Робби было целиком устремлено на добычу, и у него не было времени для всяких глупостей. Если бы он знал, что сын его страдает, помогая ему вырвать нефтяную концессию, он отмел бы в сторону эти пустые бредни, которые надо возможно быстрее преодолеть. Время от времени, на досуге, можно сидеть и слушать радикальную болтовню, называемую «идеями»; но именно теперь предстояло заработать или потерять большие деньги, и, если Робби нужно было рекомендательное письмо, он старался его получить; если ему нужна была информация, он предлагал Ланни пойти и добыть ее; и он не спрашивал у Ланни, согласуется ли это с его понятиями о деликатности и хорошем тоне.

Итак, Ланни бродил по улицам старинного города, пожираемый огнем внутреннего разлада. Нужно ли ему столько денег? Нужно ли так много денег кому бы то ни было? Даже если допустить, что нужно, — кто имеет право калечить мир, чтобы добыть их? И притом называться «практическим человеком», а всех других называть «мечтателями». Этот вопрос созревал в душе Ланни восемь лет — точнее говоря, с 31 июля 1914 года.

Да, это был кризис. До сих пор Ланни приказывали думать так, как он не хотел думать, и это было достаточно тяжело; теперь ему приказывают говорить то, чего он не хочет говорить, и делать то, чего он не хочет делать, — и это гораздо хуже. Он неожиданно поймал себя на мысли, что его удивительный отец, идеал его детства и юности, в сущности упрямый и не очень чуткий человек. Ланни, конечно, любил его, но это и делало его таким несчастным, разрушало его душевный мир; оказывается, можно любить отца и все же открывать в себе такие предательские мысли о нем!

ГЛАВА ТРЕТЬЯ Кровь мучеников

I

Ллойд Джордж открыл Генуэзскую конференцию одной из своих самых блестящих и убедительных речей. Всякий другой на его месте был бы встревожен и озабочен, — он был остроумен и весел. В своем словесном полете он проявил и решимость и великодушие; это грандиознейшая в истории Европы конференция, сказал он, она восстановит порядок в Европе. Это была такая благая весть, что делегаты двадцати девяти наций встали и громко рукоплескали ему. Когда церемония кончилась, английская делегация удалилась на виллу «Альбертис» и начала спорить с французами и бельгийцами об условиях, на которых можно предоставить заем России; и эта процедура длилась шесть недель, после чего конференция разошлась, ничего не сделав.

Во время первой встречи с русскими Ллойд Джордж потребовал возмещения убытков, причиненных конфискацией или повреждением собственности английских подданных; общая сумма убытков была исчислена в два миллиарда шестьсот миллионов фунтов — кругленькая цифра, которую русским любезно предлагалось признать своим долгом. Чичерин, народный комиссар по иностранным делам и глава советской делегации, вежливо ответил, что русские охотно готовы сбалансировать эти претензии со своими претензиями к английскому правительству за ущерб, причиненный английской армией в Архангельске и Мурманске, а также армиями Врангеля, Колчака и Юденича, которые финансировались Англией. Этот ущерб составлял в общей сложности пять миллиардов фунтов. После этого обмена счетами англичане удалились пить чай и больше к этой теме не возвращались.

Французы, конечно, имели колоссальные претензии к России: ведь их банкиры ссужали деньгами царя. Советские представители возражали, что эти деньги были употреблены на вооружение России в интересах Франции и что на погашение этого долга пошло девять миллионов жизней. Они предъявили французам те же претензии, что и англичанам: белые армии Деникина субсидировались Францией, ими руководили французские офицеры, и они опустошали Украину в течение трех страшных лет. Таковы были позиции сторон в процессе «большевистская Россия против буржуазной Франции». Спрашивается, на какой же основе могли они разрешить этот спор?

Практический Ллойд Джордж сказал: Давайте забудем старые претензии, ведь русскив явно не в состоянии удовлетворить их. Будем добиваться чего-нибудь реального. Нефти, например! У русских она есть, и мы можем бурить и извлекать ее. Давайте арендуем нефтяной район, скажем, на девяносто лет, и пусть часть нефти идет в счет погашения долга. Но упрямый Пуанкаре сидел в своем парижском кабинете, днем и ночью роясь в документах, — пухлолицый адвокат, законник и буквоед, для которого слова были священным фетишем, старые сделки — безусловным обязательством и старые прецеденты — решающим доводом. Для него было вопросом чести заставить большевиков признать свои долги. Робби Бэдд сказал со свойственным ему сарказмом: им; бы следовало сделать то, что делают с нами французы, — признать, а затем не платить!

II

Русские были помещены отдельно от всех в небольшом селении Санта-Маргарета, милях в двадцати от города, на берегу моря; там им был предоставлен комфортабельный отель, но добираться до него приходилось на медленно ползущем поезде или машине, по пыльной дороге.

Робби послал свои рекомендательные письма Красину. Ему было назначено время, и Ланни повез отца. Их ввели в служебный кабинет Красина. Робби чуть не хватил удар от изумления: он ожидал увидеть грубого простолюдина, а перед ним был высокий, аристократической внешности человек с тонкими чертами лица, холодно-вежливый и сдержанный, говоривший по-английски лучше, чем Робби по-французски.

Советский эксперт по вопросам внешней торговли дал своего рода урок грамоты коммерсанту из далекой Новой Англии. Он изложил точку зрения своего правительства на разницу между царскими обязательствами и теми, которые добровольно возьмут на себя большевики в целях восстановления хозяйства своей страны. Кавказская нефть должна быть сохранена и использована в интересах государства. Если иностранные концерны желают участвовать в добыче нефти, они получат концессии на приемлемые сроки, и все договоры будут строжайшим образом соблюдаться. Иностранные инженеры и квалифицированные рабочие встретят наилучший прием. Но если трест прибегнет к найму местных рабочих, придется ему соблюдать советские законы о труде. Россия сильно нуждается в нефти, но не менее заинтересована в удовлетворении других насущных потребностей и в просвещении своего народа, так долго находившегося под гнетом.

Робби пустил в ход те искусные приемы, на усвоение которых он потратил много лет. Он объяснил, что принадлежит к числу «независимых», то есть не подчинен какому-нибудь крупному нефтяному тресту. Он считал несомненным, что это зачтется ему как преимущество. Но русский мягко объяснил ему, что он заблуждается. — То, что вы, американцы, именуете независимостью, мистер Бэдд, мы, коммунисты, считаем анархией.

Таким образом, Робби пришлось наспех придумать новую линию аргументации. Он заверил мистера Красина, что является представителем ответственных людей, владеющих большими! капиталами. Русский спросил, какой они предполагают срок, и намекнул, что идея Ллойд Джорджа — девяносто лет — вряд ли будет приемлема для Москвы; иное дело — двадцать лет. Когда Робби нашел этот срок слишком коротким, чтобы извлечь всю возможную выгоду из капитала, вложенного в развертывание производства, Красин сказал, что правительство вернет капиталовложения или часть их к концу периода аренды. Возник вопрос, выплатит ли оно стоимость промыслов или только вложенные в них деньги. Робби сказал, что, согласно понятиям американцев, концессионер становится владельцем нефти, находящейся в недрах земли; русский возразил, что недра принадлежат народу и что концессионеры могут рассчитывать лишь на возмещение капиталов, затраченных на оборудование и на строительство.

Робби Бэдду казалось, что после этого и жить на свете не стоит. Когда он ехал с сыном домой, он сказал:

— У меня голова заболела от этого разговора о народе, которому принадлежит нефть. Причем тут народ?

Ланни хотелось возразить отцу. Но юноша давно уже научился не делать никаких замечаний; это вызвало бы утомительный спор и ни к чему не привело бы. Надо ограничиться вежливыми, ничего не значащими междометиями, и пусть последнее слово будет за Робби.

III

Через Стефенса Ланни познакомился с несколькими левыми интеллигентами. Они тоже были здесь в качестве «наблюдателей»; они писали по международным вопросам для газет и журналов — коммунистического, социалистического и лейбористского толка. Они часами сидели в кафе и спорили, обмениваясь мнениями и новостями с симпатизирующими им журналистами различных наций. Некоторые из них побывали в Стране Советов и смотрели на ее «эксперимент», как на единственно важнее из всего того, что происходит сейчас в мире.

Мало было истин, которые не вызывали у них споров, но одно положение признавалось всеми: нефть оказывает разлагающее влияние на международную обстановку. Запах нефти был запахом предательства, подкупа, насилия. Ни один из левых не считал нужным скрывать от сына Робби Бэдда свои взгляды. Если он не терпит правды, то ему нечего делать среди них, пусть остается со своими! Ланни пытался сделать это, но открыл, что предпочитает суровую и неприятную истину вежливому уклонению от истины, с которым он сталкивался в обществе «добропорядочных людей».

Вальтер Ратенау стал министром иностранных дел Германской республики. В Генуе ему предстояло разрешить трудную задачу, так как в конце мая истекал срок крупнейшего платежа по репарациям, а мораторий предоставлен не был; напротив, Пуанкаре заявил, что не преминет прибегнуть к санкциям. Немцы пытались воздействовать на англичан и заручиться их поддержкой, но не могли даже подступиться к ним, так как все были заняты Баку и Батумом. Русские тоже ничего не могли добиться, естественно было, что пасынки конференции соединили свои силы. На шестой день над Генуей взорвалась бомба — и эхо этого взрыва разнеслось повсюду, где были телеграфные провода или радио. Немцы и русские съехались в близлежащем городке Рапалло и подписали договор: они взаимно отказывались от всяких претензий по возмещению расходов и убытков и все споры в будущем обязывались решать посредством арбитража.

Этот договор по виду казался довольно невинным, но в Генуе никто не читал слова так, как они были написаны. По общему убеждению, в нем имелись секретные статьи военного характера, и это приводило в бешенство союзных дипломатов. Россия обладала естественными ресурсами, а Германия — промышленностью, и эти два союзника, объединившись, смогут господствовать в Европе. Немецкие дипломаты всегда намекал: на такую возможность; говорили, что это входит в планы германского генерального штаба.

Реакционеры еще более обычного ожесточились, а либералы были расстроены провалом всех попыток миротворчества. Какая трагедия! — жаловался один из журналистов. Немецкая аристократия умерла, родилась республика; угнетенный народ пытается научиться управлять собой, «о никто не хочет помочь ему. На это левые отвечали насмешкой: какое дело капитализму до республики? Капитализм — это автократия в промышленности; в этом его сущность; не его дело помогать кому бы то ни было, его дело — наживаться на человеческих бедствиях. Этой конференцией управляют нефтяники, а для них республика или монархия — все едино, лишь бы получить новые концессии и сохранить свои монополии во всем мире.

Это звучало цинично и жестоко. Но вот отец Ланни явился к сыну с предложением, доказывавшим, что циники правы.

— Между нами говоря, — сказал Робби, — я думаю, что этот Рапалльский договор значит гораздо больше, чем принято думать. Он означает, что нефть получат немцы.

— Но, Робби, у немцев не хватает капиталов для их собственной промышленности!

— Не обманывай себя, у крупных капиталистов есть деньги. Ты думаешь, у Ратенау денег нет?

Ланни не знал, что сказать. Он мог только удивляться и слушать, пока отец не выложит все, что у него на уме. Робби выразил желание, чтобы Ланни немедленно отправился к немецкому министру и объяснил ему, что вот, мол, мой отец представляет крупный американский синдикат и может сделать выгодное предложение германской делегации.

Ланни меньше всего хотел итти с таким предложением к Ратенау. Он пытался быть молодым идеалистом, а Ратенау примет его за одного из многих спекулянтов. Но Ланни не мог сказать этого Робби — такой ответ означал бы, что он и отца причисляет к спекулянтам.

Он слабо пытался объяснить, что Ратенау чрезвычайно занятой и перегруженный человек.

Отец ответил — Не будь ребенком! Одна из вещей, которыми он «перегружен», — это попытка получить нефть для Германии. Теперь он заодно с русскими и будет рад-радехонек заключить сделку, которая откроет обеим странам доступ к американскому капиталу.

И Ланни позвонил одному из секретарей, с которым он познакомился в Бьенвеню. Свидание было назначено.

Но оказалось, что Робби прав. Ратенау был делец, привыкший разговаривать с дельцами. Он сказал, что будет очень рад выслушать предложение мистера Бэдда; он назначил свидание в тот же день. Он и Робби беседовали целый час. Должно быть, сказано было нечто очень важное, так как Робби не много рассказал об этом свидании сыну. Он велел своему секретарю взять такси и немедленно везти его в «Монте». Он не обратился к сыну, потому что тот должен был в этот день отвезти Рика на пресс-конференцию, в палаццо ди Сан-Джорджо, где Ллойд Джордж будет отвечать на вопросы газетчиков о значении Рапалльского договора и об отношении английского правительства к сближению между Веймарской Германией и Советской Россией.

IV

Одной из совершенно неожиданных обязанностей Ланни стало отвозить отца в отель советской делегации в Санта-Маргарета «Шли оживленные переговоры. Ланни познакомился за это время со всеми руководителями делегации и многими из второстепенных сотрудников; он слышал от них рассказы о революции, они говорили с ним о своих надеждах и опасениях. Забавно было наблюдать, как возрастает удивление отца, по мере того как он открывает новые качества у большевистских лидеров. Замечательные люди, вынужден был согласиться Робби, их ум отшлифовался в горниле ожесточенной борьбы и страданий. Американец не ожидал найти неподдельный идеализм в сочетании с деловитостью, он считал, что такая комбинация не может даже существовать в человеческой натуре. И меньше всего ожидал он встретить образованных людей, с которыми интересно было вести теоретические споры.

Эти встречи с русскими были для Ланни своего рода школой, и он надеялся, что отца они тоже кое-чему научат, но надежды его не сбылись. Все мысли Робби были сосредоточены на ожидаемой концессии и на длинных донесениях, которые он посылал Захарову, или на шифрованных записках заинтересованным лицам в Париже, Лондоне и Нью-Йорке. Робби интересовался только одним: будут ли большевики держать свое слово и, что не менее важно, удержат ли они власть? Вот почему всем этим дельцам было так дьявольски трудно принять определенное решение. Четыре с половиной года они уверяли, что эти фанатики будут стерты с лица земли; но каким-то образом, по необъяснимой причине, они ухитрились удержаться. И перед американским дельцом возникла скучная задача: понять новую философию, новую экономическую систему, новый кодекс нравственности.

В этом отношении сын был полезен для Робби и-мог бы быть еще более полезен, если бы только он был хладнокровнее и знал, где надо остановиться; но юный фантазер принимал этих людей всерьез, и это раздражало Робби и мешало ему сосредоточиться на своей работе.

Ланни присутствовал также на завтраке, данном Робби американскому послу, мистеру Чайлду, которого они между собой всегда называли «Младенцем». Это был моложавый, почти мальчишеского вида, гладколицый джентльмен, словоохотливый и гордый услугой, которую он оказывает своей стране: ведь американские дельцы получат свою долю пирога, который будет поделен в Генуе. Завтрак происходил в отдельном кабинете, и, кроме мистера Чайлда, за столом сидел адмирал, назначенный ему в помощь в качестве «наблюдателя». Этот пожилой моряк, без сомнения, умел наблюдать за маневрами неприятельских кораблей, но ни черта не смыслил в нефтяных делах и не маг разгадать махинаций Робби Бэдда.

Отец предупредил Ланни, чтобы он никоим образом не проговорился о связях Робби с Захаровым; Робби — «независимый представитель американского синдиката» — и все. Автор популярного романа, любивший и умевший поговорить, рассказал, что знал о конференции, о том, что творилось вокруг нефти, чего добиваются американцы; много тут было таких сведений, которые Бедфорд, один из главных заправил Стандард Ойл, отнюдь не желал бы сообщать кавалеру Почетного легиона и ордена Бани.

У Ланни развеялась еще одна иллюзия. «Дела» всегда представали перед ним в ореоле патриотизма; когда Робби говорил о своей деятельности, всегда выходило так, что он заботится об умножении богатств Америки и доставляет работу американскому трудовому люду. Фирма Бэдд — американский военный завод, и, работая на нее, Робби способствует безопасности Америки. Но вот сейчас Америка нуждается в нефти для своих кораблей и для прочих надобностей. И однако этот «независимый» участвует в тайном сговоре с Детердингом, не то голландцем, не то англичанином, и с греком Захаровым, гражданином всех стран, где у него есть военные заводы; Робби Бэдд интригует во-всю, чтобы парализовать усилия американского посла и американских компаний. Как бы ни относиться к Стандард Ойл, это американский трест. Концессия Робби не достанется ни американскому народу, ни правительству; владеть ею будут компаньоны Робби, а Робби собирается ею управлять.

Таким образом, перед Ланни предстала во всей своей наготе та истина, что патриотизм буржуа есть вывеска, за которой скрываются корыстные интересы; старый Сэмюэл Джонсон был, таким образом, прав, когда с горечью утверждал, что патриотизм — последнее прибежище подлецов. Ланни не хотел плохо думать о своем отце, он всеми силами старался не поддаваться этим мыслям. Он сидел здесь, ему нечего было делать, как только слушать и наблюдать, и, конечно, он не мог не видеть, как ловко Робби обводит вокруг пальца слабохарактерного дурачка, который со всеми подробностями рассказывает ему, какие инструкции он получил от государственного департамента насчет поддержки Стандард Ойл и его агентов в Генуе.

V

Посол яростно ненавидел большевиков и презрительно отзывался о государственных деятелях, вроде Ллойд Джорджа, готовых итти на компромисс с ними — пожимать руку «преступникам». Мистер Чайлд, конечно, не знал, как много таких рук уже пожал Робби, а Робби ни слова об этом не проронил. Он слушал — и узнал, что мистер Чайлд действует заодно с Барту, главой французской делегации, против англичан, которые добиваются компромисса. Французы хотели уничтожить все торговые договоры с большевиками и вернуться к политике блокады, санитарного кордона; государственный секретарь Юз одобрял такую политику, — мог ли предполагать «Младенец», его подчиненный, что в этой борьбе за право собственности, против красной революции, Робби Бэдд на стороне англичан?

Посол рассказал о том, что он видел в Италии за год, проведенный в этой стране. Он считал, что страна в самом плачевном состоянии; надвигается грозная опасность революции по большевистскому образцу. Жизнь стала в десять раз дороже, чем перед войной, и куда бы вы ни пошли, везде вас преследуют нищие, вымаливающие сольдо. Народ голодает, заводы и фабрики бездействуют, сталелитейные предприятия работают половину рабочей недели. На заводах уже появились советы, полиция и армия крайне ненадежны; власти до такой степени беспечны, что берут на службу кого попало, и до такой степени либеральны, что не могут поддержать порядок.

— Кто не живет здесь, тот даже и представления не имеет об этой обстановке, — сказал мистер Чайлд. — Вы хотите сесть в трамвай, но, увы, трамваи бастуют: оказывается, жандарм ударил какого-то трамвайщика, и все они чувствуют себя оскорбленными. На следующий день — как вам понравится! — жандарм извинился перед рабочим, и трамвайное движение возобновилось.

Посол сообщил об одном факте, который, по его мнению, должен был позабавить мистера Бэдда, приехавшего из Новой Англии. В Массачусетсе недавно были арестованы и приговорены к смерти два итальянских анархиста. Мистер Чайлд порылся в памяти и вспомнил их фамилии: Сакко и Ванцетти. Слышал ли о них мистер Бэдд? Робби сказал, что нет. Ну вот, а римские анархисты, оказывается, слышали, и депутация из пяти молодых парней явилась в американское посольство требовать справедливости для своих товарищей и земляков. У мистера Чайлда была с ними приятная беседа, и они ушли удовлетворенные его обещанием расследовать дело. Затем один из этих молодых людей вернулся и попросил работы! Вот какое создалось положение в стране, где за шестьдесят лет правительство сменялось шестьдесят восемь раз.

Посол видел в Италии лишь одно-единственное отрадное явление: новое движение, называемое фашизмом. Он много о нем рассказывал. Фашисты организовали итальянскую молодежь и дали ей программу действий. Руководит ими бывший солдат, по фамилии Муссолини. Мистер Чайлд никогда с ним не встречался, но многое о нем слышал, читал некоторые его статьи и был от него в восторге.

Ланни вмешался в разговор, рассказав о своей встрече с Муссолини. Послу было интересно услышать подробности интервью, он спросил также, какое впечатление произвел на Ланни этот человек. Мистер Чайлд подтвердил слова Муссолини о характере движения.

— А не кажется вам, что они злоупотребляют насилием? — спросил Ланни.

— Пожалуй, но надо помнить, что их на это вызывают. Мне кажется, что и у нас на родине не мешало бы создать подобное движение, если только красные будут развивать свою деятельность. Как вы думаете, мистер Бэдд?

— Вполне согласен с вами, — с готовностью отозвался Робби. Словом, единодушие было полное, и мистер Чайлд рассказывал очаровательные анекдоты о своих впечатлениях в роли посла. Ему очень полюбился король Италии, ростом с ноготок, но человек весьма энергичный — настоящий либерал, очень демократичный в своих вкусах. Как-то он разговаривал с Чайлдом на площади. Была холодная погода, и король просил посла надеть шляпу. Можно ли быть более деликатным? Робби опять согласился. Но Ланни не мог сладить со своими мятежными мыслями. Если так радоваться демократизму короля, то не лучше ли обходиться вовсе без короля? И зачем бы послу республики так носиться с королями?

VI

Ланни рассказал Рику об этом разговоре — в части, касающейся Муссолини, и Рик согласился с ним, что американский посол плохо понял итальянский характер и действующие в стране социальные силы. Ланни и Рик время от времени встречали Муссолини в «Каза делла Стампа», и с каждым разом их мнение о нем ухудшалось. Здесь, на родине, он был еще большим бахвалом и позером, чем в Каинах. Он предложил Рику написать об успехах фашизма за последние два года, уверяя, что сейчас под его знаменем собралось четыреста тысяч молодых итальянцев. Рик чуть было не сказал ему: «В вашем воображении!» Но во-время вспомнил, что он джентльмен, чем и отличается от Муссолини.

Разговоры о Дутыше и его движении напомнили Ланни о Барбаре Пульезе. Не так давно он получил от нее письмо, где она благодарила его за помощь и сообщала свой туринский адрес. Так как работа агитатора и организатора вынуждала ее переезжать с места на место, то Ланни подумал, что она может приехать на конференцию, и он написал ей по туринскому адресу, сообщая название своего отеля. Затем он забыл об этом, так как в Генуе взорвалась новая бомба: было опубликовано сообщение, будто Советское правительство заключило договор со Стандард Ойл, предоставив ему исключительное право на бакинскую нефть.

Некий антибольшевистский делегат вручил одному нью-йоркскому журналисту отпечатанный на машинке листок с изложением главных пунктов мнимого договора. Журналист пытался проверить сообщенные ему факты, но все только смеялись в ответ; два-три дня он ходил с этой сенсационной бумажкой, которая жгла ему руки. Его газета «Уорлд» была против Стандард Ойл и против большевиков, он решил рискнуть и протелеграфировал в Нью-Йорк; сообщенная им новость была опубликована и часа через два вернулась в Геную, где никто, кроме русских и представителей Стандард Ойл, не мог знать, правда это или ложь; но ни одному их слову никто не хотел верить.

Поднялось невероятное волнение, и Робби пришлось вскочить в машину и мчаться в Монте-Карло, чтобы успокоить разъяренного сэра Базиля. Робби наверняка знал, что это утка, так как у его агента Боба Смита была интрижка с молоденькой секретаршей одного из агентов Стандард Ойл.

Шумиха заглохла через два-три дня, но вызвала одно неприятное последствие: всему миру было теперь ясно, какую роль играет в Генуе нефть, и журналисты стали задавать каверзные вопросы. Рядовой человек по горло сыт был войной и разрухой, о «совсем не желал итти на риск новой войны только потому, что крупные предприниматели стремились нагреть руки на русской нефти.

VII

Однажды вечером Ланни пошел в оперу, но постановка оказалась неважной, и он рано вернулся домой. Рик был на приеме в одной из английских вилл, а Робби совещался с агентами Захарова. Ланни собрался было облачиться в пижаму и спокойно почитать, как вдруг постучался лакей и сообщил ему, что в вестибюле его дожидается какой-то мальчишка-итальянец. Он спустился вниз в вестибюль и увидел уличного мальчишку с большими темными глазами и худеньким лицом. В руках у него был конверт, который он протянул американцу. Ланни с первого взгляда узнал письмо, посланное им Барбаре Пульезе в Турин.

— Синьора больна, — сказал мальчик, и Ланни ясно представил себе, что это значит; он и прежде видел ее больной. Но мальчик был явно перепуган, он начал быстро и путано что-то лопотать. Ланни понимал не все слова, но одно он понял: Барбару избили, она тяжело ранена, может быть, умирает. Ее нашли на улице, при ней оказалось его письмо, на конверте стояло название отеля и имя Ланни, как отправителя, — вот мальчик и прибежал к нему.

Быть может, было не очень благоразумно отправляться вместе с мальчишкой неизвестно куда, да еще имея значительную сумму денег в кармане. Но Ланни думал только об одном — женщина, вызывавшая в нем такое восхищение, пала жертвой бандитов Дутыша; она нуждалась в помощи, и у Ланни была только одна мысль — поспешить в гараж, где стояла его машина, и поехать туда, куда укажет мальчик. Они очутились в одной из тех трущоб, которые поражают вас в каждом средиземноморском городе. Извилистые улочки, по которым с трудом может проехать машина; воздух, отравленный отбросами, которые не убираются целыми неделями.

Они остановились у многоэтажного дома, Ланни запер машину и последовал за мальчиком в темный коридор, а затем — в комнату, освещенную коптящей керосиновой лампой. Здесь толпилось человек десять, все взволнованно говорили, но при появлении иностранца умолкли и посторонились, чтобы дать ему пройти к постели, на которой лежала какая-то серая груда.

В комнате было темновато, Ланни взял лампу и чуть не уронил ее, так как ему представилось самое ужасное зрелище, какое он видел с того дня, когда он с матерью и Джерри Пендлтоном вез в Париж изувеченного и обезображенного Марселя. Лицо Барбары Пульезе, вызывавшее у Ланни такие романтические представления, превратилось в кусок сырого мяса; один глаз был закрыт, и во впадине накопилось столько крови, что нельзя было понять, уцелел ли самый глаз. Рваное одеяло на постели намокло от крови, так же как и платье Барбары.

— Жива? — спросил Ланни. Все заговорили разом, но никто не мог ответить с уверенностью. Ланни положил ей руку на сердце и почувствовал слабое биение.

Насколько ему удалось понять, обитатели этого дома не знали Барбары и никогда о ней не слыхали. Они услышали крики, выбежали на улицу и увидели, как кучка молодых парней избивает женщину дубинками. Репутация фашистов была такова, что никто не осмелился вмешаться; все просто стояли и ждали, пока нападавшие не кончили свою работу и не ушли, горланя свой гимн «Джовинецца». Затем пострадавшую внесли в дом. Жильцы не отважились известить полицию из боязни, что их заподозрят в сношениях с этой женщиной — «красной», как они предполагали; нападение на красных было теперь обыденным явлением в трущобах итальянских городов. Они заглянули в сумочку женщины и нашли там письмо; никто из них не мог разобрать содержание письма, написанного по-французски, но кто-то сумел прочесть название отеля и фамилию Ланни на конверте.

Теперь у них была одна забота: сбыть с рук бедняжку-синьору, прежде чем фашисты вернутся доделать свое дело и, чего доброго, расправятся со всеми, в ком заподозрят ее друзей. Они панически боялись этого и дали понять, что если синьор не захочет позаботиться о своей знакомой, то они вынесут ее на улицу и оставят на пороге какого-нибудь другого дома. Ланни сказал, что он позаботится о ней, но пусть ему сейчас помогут. Он взял Барбару за ноги, а двое мужчин — за плечи; они вынесли ее и положили на заднее сиденье машины. Она была без сознания и даже не застонала. Не было времени думать о том, что кровь, стекавшая из ее ран, может испортить подушки сиденья. Боясь заблудиться в лабиринте улиц, Ланни пообещал мальчику лиру, если тот сядет рядом с ним и будет показывать дорогу, пока они не выедут на одну из главных магистралей города.

Ланни сидел за рулем и напряженно думал, что же делать теперь. Обращаться к полиции было бы бессмысленно: разве он не слышал, как хвастал Муссолини, что полиция заодно с чернорубашечниками и, во всяком случае, боится вмешиваться в их дела? Отвезти жертву в больницу было бы рискованно, можно и там натолкнуться на фашистов; обратиться к какому-нибудь врачу тоже не безопасно. Он решил, что надо увезти Барбару из Италии; он сделает это немедленно и только известит отца о своем отъезде.

VIII

Добрый самаритянин остановил машину и вошел в гостиницу. У Робби все еще шло совещание, но Ланни вызвал отца в другую комнату и рассказал ему о случившемся.

— Боже мой, Ланни! — воскликнул пришедший в ужас Робби. — Кто тебе эта женщина?

— Это долго объяснять, Робби. Пока поверь мне только, что она на редкость благородный человек, быть может, самый благородный, какого я когда-либо встречал. Когда-нибудь я расскажу тебе о ней, но не сейчас, когда она лежит там и, может быть, доживает последние минуты. Надо спасти ее, если возможно, а в Италии у меня нет никого, кому бы я доверился.

— Не можешь ли ты разыскать кого-нибудь из ее друзей?

— Не могу же я разъезжать с полумертвой женщиной, разыскивая помещение социалистической партии, которое, вероятно, давно разгромлено или сожжено.

— А ты подумал, что чернорубашечники могут напасть и на тебя?

— Придется рискнуть. Если я этого не сделаю, я буду презирать себя всю жизнь.

— Что ты будешь делать с ней, когда приедешь во Францию?

— Положу в больницу, где за ней будет надлежащий уход. Затем позвоню дяде Джессу. Я не сомневаюсь, что он приедет или даст мне адрес кого-нибудь из ее друзей. У нее друзья повсюду, так как она агитатор, хорошо известный деятель рабочего движения.

— А если она умрет, прежде чем ты доставишь ее в больницу?

— Что же делать!.. Мне останется только рассказать всю правду.

— Но разве ты не понимаешь, что из тебя сделают сочувствующего красным? Все газеты протрубят об этом.

— Знаю, Робби, и очень сожалею, но что же делать?

— Я мог бы позвонить отсюда в больницу, вызвать кого-нибудь и избавить тебя от хлопот об этой женщине.

— Допустим, но разве полиция не захочет узнать, как она попала ко мне? Разве мне не придется показать письмо, которое я написал ей? Я окажусь здесь, в Генуе, отданным на произвол этой банде — что сделает тогда со мной великий герой мистера Чайлда, Муссолини?

— Чорт возьми! — воскликнул Робби. — Я всегда предостерегал тебя от встреч с этими людьми и переписки с ними. Бог свидетель, что я все сделал, чтобы удержать тебя от близости с Джессом Блэклессом и всей его братией.

— Ты сделал все, Робби, и с моей стороны очень дурно, что я вовлекаю тебя в такую передрягу.

— Хорошо, что же ты предлагаешь? — Отец был очень раздражен и не пытался это скрывать.

— Я много думал об этом, Робби. Дело в том, что я не разделяю твоих взглядов и хочу иметь возможность думать так, как мне подсказывает совесть. Я считаю, что мне, пожалуй, лучше отказаться от фамилии Бэдд — по существу, я не имею права носить ее. Мне следовало бы принять фамилию матери, и я готов сделать это и освободить тебя от вечных осложнений. Я совершеннолетний, я должен отвечать за себя сам и не впутывать тебя и твою семью во всякие скандалы.

Ланни говорил серьезно, и отец это видел; он быстро изменил тон.

— Ничего подобного, я не желаю. Я сейчас извинюсь перед своими гостями и поеду с тобой.

— Зачем? Серьезной опасности нет. Полиция не остановит мою машину. Править я буду осторожно. А на границе — что ж, расскажу все французским чиновникам.

Тут нет никакого преступления: найти раненого человека и попытаться помочь ему.

Робби сказал:

— Я пошлю с тобой Боба Смита. Он вернется поездом. Думаю, что тебе не следует возвращаться в Италию.

— Пожалуй, — согласился Ланни. — Хватит с меня этой конференции.

— И еще одно, сынок. Если тебе так страстно хочется переделать мир, не можешь ли ты выработать какую-нибудь мирную и разумную программу?

— Хотел бы, Робби! — сказал Ланни с глубоким чувством. — Приди мне на помощь. Ничего я так не желаю!

IX

Добрый самаритянин решил не терять времени на сборы: вещи доставят ему потом. Он ворвался к изумленному Бобу, который уже укладывался спать. — Едем, и притом моментально. Вы поедете со мной во Францию, возьмите с собой паспорт и револьвер. Больше ничего. И никаких сборов — дело срочное. — Когда они уже сидели в машине, он сказал — На заднем сиденье лежит женщина. Я расскажу вам о ней после. Может быть, она и умерла. — Бывший ковбой пережил на своем веку не одно приключение, и его не легко было озадачить. Он надеялся, что сын его хозяина не совершил серьезного преступления; но если и совершил, то все равно — служба есть служба.

Ланни слышал, как оказывают помощь людям, пострадавшим от автомобильной катастрофы, и знал, что если у человека сотрясение мозга, то самое важное — полный покой. И он правил осторожно, избегая толчков и крутых поворотов; время от времени Боб оглядывался назад, чтобы удостовериться, что тело не соскользнуло с сиденья. Недалеко от границы бывший ковбой приподнял женщину, придал ей сидячее положение и уселся рядом, поддерживая ее, чтобы она не упала. Не очень приятно-, но ничего не поделаешь — служба.

На границе Ланни сказал постовому:

— Со мной больная дама. Я везу ее к врачу. Где тут ближайшая больница?

Он был американец, правил дорогой машиной, бумаги его были в порядке, багажа он с собой не вез, и никаких причин для проволочек не было. Ему сказали, куда ехать, и вскоре Барбара была в частной лечебнице на попечении врача. Этот человек слышал о страшных чернорубашечниках по ту сторону границы и, к счастью, не принадлежал к числу сочувствующих им. Он осмотрел женщину и дал свое заключение: очевидно, бандиты не спешили и потрудились добросовестно; они сначала били ее в лицо и грудь, а затем перевернули и принялись избивать со спины. Трудно было найти хоть квадратный вершок без кровоподтеков. На черепе было несколько трещин, одна даже в основании черепа, так что нет возможности оперировать. Сделать ничего нельзя — остается предоставить все природе. В женщине еще тлеет искорка жизни, может быть, удастся ее сберечь, больной дадут тонизирующие средства, чтобы поддержать деятельность сердца.

Рано утром Ланни протелефонировал отцу и послал телеграмму дяде Джессу. Боб утренним поездом вернулся в Геную, пообещав выслать Ланни его вещи. Юноша написал о случившемся матери и Мари и принялся ждать, больше делать было нечего. Он поспал и немного прошелся, размышляя о своей жизни и о том, чему учит его эта новая трагедия. Для него было ясно, что в мире есть силы, которые он ненавидит всем сердцем и с которыми хочет бороться; но что они собой представляют и как распознать их? Чтобы понять это, надо еще не мало учиться.

Ему хотелось поговорить с Риком, и он протелефонировал своему другу, который ответил, что закончил свои дела в Генуе. В тот же вечер он приехал поездом к Ланни. Приехал и дядя Джесс. Словом, съехались три философа, которым нечего было делать, кроме как спорить; бедная, старая, седая женщина все еще лежала без сознания, и мало было бы пользы для нее и для них, если бы они сидели и смотрели на ее изуродованное лицо.

Для дяди Джесса проблема была ясна, как на ладони. Он говорил, что фашизм — ответ капитализма на попытку рабочих освободиться от гнета; капитализм везде одинаков и будет защищать себя одинаковыми методами— субсидируя бандитов, которые орудуют под вывеской национализма, самой дешевой и удобной из всех.

Рик, наоборот, утверждал, что фашизм — это движение средних классов; чиновники и служащие страдают от последствий социальной смуты, от безработицы, растущей дороговизны, безнадежности своего положения — и они готовы пойти за любым демагогом, который посулит им облегчение. Оба спорщика кричали и наскакивали друг на друга, а Ланни сидел и слушал, стараясь понять, на чьей стороне правда. Он находил, что оба правы, — и это вызывало обычное чувство беспокойства.

Сейчас он мог лучше чем когда-либо вникнуть в идеи своего «запрещенного» дяди. Он еще раз убедился, что Джесс ему не очень приятен, но решил, что это не должно влиять на суть дела. Лысый, сморщенный, с резкими манерами, Джесс Блэклесс был похож на старого медведя, который долго и ожесточенно дрался со своими врагами, его шкура вся в клочьях, уши оторваны, зубы выбиты, — а он все еще дерется. Джесс Блэклесс, по крайней мере, верит в свое дело. А Ланни знал мало таких людей, и он не мог не восхищаться силой его характера. И когда горькие и саркастические истины, провозглашаемые дядей, проникали в его сознание, их уже трудно было вытравить оттуда. Они застревали, как колючки в шерсти.

Ланни упомянул о мысли, высказанной его отцом, — надо найти какой-нибудь мирный и разумный путь переустройства мира. Джесс сказал, что это ничего не значащая фраза, пустая отговорка; Робби, без сомнения, уже о ней забыл. Ланни сослался на то, что некоторые из большевиков, присутствовавших на Генуэзской конференции, — выходцы из привилегированного класса. На это Джесс отозвался — О, конечно, некоторые переходят на сторону рабочих. Ну и что же? Разве от этого классовая борьба перестает существовать? Если кто-либо из привилегированных становится «изменником», остальные не идут за ним — они готовы его уничтожить.

X

Прошло два дня, они все еще спорили в комнате отеля, как вдруг из больницы пришло сообщение: Барбара Пульезе умерла. Пришлось позаботиться о похоронах, торжественных похоронах — это было хорошей пропагандой, демонстрацией протеста рабочего класса. Известие о судьбе Барбары было напечатано в рабочих газетах, и на похороны приехали многие журналисты и рабочие лидеры; тело перевезли в Ниццу, и гроб поставили на автомобиль, украшенный цветами. Тысячи рабочих и работниц шли за — ним со знаменами и плакатами, изобличавшими преступления фашизма. Дяде Джессу удалось устроить так, чтобы имя его племянника не попало в газеты, и никто не обращал внимания на хорошо одетого молодого американца или на английского журналиста, с трудом ковылявшего за процессией/

У могилы толпа стояла с обнаженными головами и слушала речи. Лысый американец, художник, рассказал биографию Барбары — историю жизни, посвященной защите угнетенных и эксплоатируемых. Никогда эта героическая женщина не отступала перед долгом или жертвой; она сочетала в себе мужество льва с кротостью ребенка. Оратор не мог сдержать слезы, рассказывая об их долгой дружбе, и голос его задрожал от ярости, когда он заговорил об итальянских чернорубашечниках. Племянник слушал и соглашался с каждым его словом, — но в то же время ему было не по себе от того, что он в таком обществе и переживает такое чувство. Он смотрел на мрачных, угрюмых, плохо одетых людей, на лица, искаженные гневом и злобой; это были чужие для него люди, он боялся их, но что-то притягивало его к ним!

— Еще один мученик в списке жертв трудового народа, длинном, как человеческая история, — сказал оратор. Трудный это путь, думал Ланни, слушая его, но-, быть может, дядя Джесс прав, когда говорит, что другого пути нет. Неуютен и неразумен мир, в котором родился Ланни! Еще раз жизнь извлекла поклонника искусства из его уединенной башни и стала награждать его тумаками, мало совместимыми с его стремлением к покою и его чувством собственного достоинства.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ Римская арена

I

Ланни и Рик вернулись в Жуан-ле-Пэн, и Мари приехала к своему другу. Она знала, что он в душевном смятении, и была с ним особенно мягка и нежна; сочувственно выслушала историю Барбары Пульезе, не пыталась спорить с ним, ни разу не намекнула, что он поступил неправильно. Но между собой встревоженные женщины — Мари, Бьюти, Нина, а также Софи и Эмили, если им случалось заглянуть в Бьенвеню, — подолгу совещались о том, как повлиять на впечатлительного юношу, чтобы он не попал в руки агитаторов-фанатиков и врагов общественного порядка. Они единодушно согласились, что только чудо спасло их от огласки в газетах. Бьюти охватила дрожь, когда она узнала, что Ланни предложил отцу переменить фамилию; она понимала, какое сильное чувство его на это толкнуло. Фамилию Блэклесс она похоронила глубоко в своем прошлом и не испытывала никакого удовольствия при мысли о том, что она может воскреснуть.

Робби, не добившись успеха в Генуе, уехал в Америку посоветоваться со своими компаньонами. Но он оставался там очень недолго и вскоре опять вернулся в Европу, так как конференция предоставила решать вопрос о России и ее нефти особой конференции, которая созывалась в Гааге на июнь. Рик — он уже был журналистом с прочно установившейся репутацией — получил предложение от одной газеты поехать в Гаагу, и было бы естественно, если бы Ланни отвез его туда.

Но Мари сказала:

— О Ланни, довольно конференций, мне так не хватало тебя! — и ее (возлюбленный охотно отказался от мысли о поездке, его тошнило от запаха нефти. — Останемся лучше дома и будем читать хорошие книги, — просила Мари, не понимая, что в понятие «хорошая книга» они, быть может, вкладывают разное содержание.

Прежде чем уехать на север, где они собирались провести лето, Ланни произвел разведку в библиотеке Эли Бэдда. Старый джентльмен не очень интересовался экономикой, а то, что у него было, уже устарело. Но были здесь две книги писателя Беллами, о котором Ланни никогда не слыхал. Он прочел «Через сто лет», и ему показалось удивительным, что об этом романе так мало говорят. Он пытался найти среди своих знакомых хоть одного человека, который бы читал его, но оказалось, что никто не читал. Трудно было постичь, почему люди не стремятся жить в таком мире, какой был изображен в этой книге, — в мире, где все помогают друг другу, вместо того чтобы тратить силы на взаимную вражду. Ланни прочел и «Равенство», еще менее известный роман, где излагались научные основы кооперативного хозяйства: как его устроить, как управлять им. Ему казалось, что это лучшее из всего созданного Америкой — американский практицизм в приложении к самой важной проблеме, с какой когда-либо сталкивалось человечество.

Но, увы, как мало было американцев, внимавших своему социальному пророку! Существовала другая Америка, немногим отличавшаяся от Европы, где жил Ланни, страна нищеты и безработицы, ожесточенных стачек, рабочих волнений — словом, всех явлений классовой борьбы, о которой постоянно говорил Джесс Блэклесс и которая стояла в центре его рассуждений на социальные темы. Пока Робби старался заполучить нефть у русских, другие нефтяные бароны на его родине расхищали нефтяные резервы американского флота при помощи и содействии продажных членов кабинета президента Гардинга. Это были министры, поставленные у власти Робби и его единомышленниками. Он упорно отказывался верить в их продажность, пока в результате расследования вся история не попала в газеты. Робби стал уверять, что этому делу придают слишком большое значение, что оно раздуто красными агитаторами, врагами частной инициативы. Ланни не спорил, но ему стало ясно, что борьба за нефть ведется везде одинаково — в Вашингтоне и Калифорнии, в Италии и Голландии.

II

Ланни отвез свою подругу в благодатные края Сены и Уазы, а Рик проводил свою семью до Флиссингена и там посадил всех на пароход, сам же отправился в Гаагу. Ланни подписался на газету, для которой работал Рик, — это было примерно то же самое, что получать от друга длинные письма. Приходили вести и от Робби, который сидел в Париже и совещался с Захаровым в его особняке на авеню Гош. Робби рассказывал о рое нефтяников, слетевшихся в Гаагу, и о борьбе между ними, а также их общей борьбе против русских.

Постройка вавилонской башни не выдерживает никакого сравнения с этой свистопляской вокруг мировых запасов нефти.

Русские хотели получить заем для восстановления своего хозяйства. Не дадут им займа, говорили они, что ж, тогда они как-нибудь справятся собственными силами и сами будут восстанавливать свои нефтяные промыслы. Англичане соглашались на переговоры, но французы, бельгийцы и многие американцы считали, что надо взять большевизм измором и дать ему обанкротиться. Если каждый уличный оратор будет иметь возможность утверждать, что большевики восстанавливают свою страну, то как тогда защищать частную собственность? Нефтяники совещались, обязывались вести переговоры сообща и не делать никаких сепаратных предложений, затем ждали, кто первый нарушит уговор, и каждый боялся оказаться последним.

Приехал в Гаагу и Иоганнес Робин. Его интересовала не только нефть, но и судьба Германии. От исхода переговоров зависело будущее марки, и, разумеется, валютчику следовало быть на месте и смотреть в оба.

Государственные деятели, от которых зависело решение, имели секретарей и других сотрудников, которые знали всю подноготную и непрочь были поделиться полезными сведениями с человеком, на скромность которого можно положиться. С другой стороны, у государственных деятелей были влиятельные друзья, умевшие использовать положение и с истинным великодушием и тактом заботившиеся о том, чтобы слуги общества не терпели нужды на старости лет.

Одним словом, читая повести о будущем совершенном мире, Ланни на каждом шагу приходил в соприкосновение с таким миром, который весьма отличался от носившейся перед его воображением картины. Жить в комфортабельном замке де Брюин, поглощать книгу за книгой, мечтать за роялем, играть в теннис с двумя жизнерадостными подростками, отдыхать в обществе нежной, любящей женщины — разве это не значило принадлежать к числу счастливейших людей на свете? И Ланни готов был благодарить судьбу и старался поддерживать в себе это настроение, как вдруг 25 июня 1922 года, купив утреннюю газету, он прочел об убийстве Вальтера Ратенау, министра иностранных дел Германской республики. Когда Ратенау ехал в министерство, его большой открытый автомобиль нагнала промчавшаяся мимо меньшая машина с двумя офицерами в кожаных куртках и шлемах; один из них выпустил в министра пять пуль из револьвера, а второй тут же бросил в автомобиль ручную бомбу.

Они сделали это потому, что он был еврей и осмелился руководить государственными делами Германии, стараясь помирить ее с Францией и Россией. Они сделали это потому, что в этом жестоком, полном насилия мире люди предпочитают ненавидеть, а не понимать друг друга, предпочитают убивать, а не итти на уступки.

Ланни казалось, что случилось самое ужаснее из всего, что было до сих пор, и он опустил голову на руки, чтобы скрыть свои слезы. Никогда он не забудет этого приветливого, мягкого человека. У Ланни было такое чувство, словно он слышал похоронный звон, отходную Европе; лучшие погибали, а на вершину этой несчастной продажной цивилизации взбирались проходимцы.

III

Джесс Блэклесс снова вернулся к живописи, отчаявшись, по видимому, спасти человечество. Он приехал в Париж и поселился вместе с молодой женщиной, работавшей в коммунистической газете «Юманите». Он заметно повеселел, да и друзья его были довольны переменой, так как теперь в его квартире были стулья, на которых можно было сидеть, а на столе не красовалась грязная сковорода. Художник и его подруга устроили нечто вроде салона для красных, которые, приходя сюда в любой час, пили вино Джесса, курили его папиросы и сообщали ему последние новости о подпольном движении в различных частях Европы.

Ланни провозгласил свою независимость. Он поехал в Париж навестить дядю и повстречал у него «опасных», но интереснейших людей. Такова была избранная им форма «беспутства». Насколько она предосудительна, каждый волен был решать по-своему, но Ланни твердо вознамерился понять мир, в котором он живет, и выслушать все мнения о нем. Быть может, он обманывал себя, и это были поиски сильных ощущений, игра с огнем, с тем, что японские власти называют «опасными мыслями». Во всяком случае, для обитателя башни из слоновой кости это было рискованной вылазкой, так как бык в посудной лавке не мог бы наделать больших разрушений, чем идея, проникающая в человеческое сознание.

В Париже были магазины, где продавалась революционная литература; Ланни побывал в одном из них и купил несколько брошюр, между прочим, английский перевод книги Ленина «Государство и революция». Он привез их домой, тихонько спрятал в своей комнате, стараясь, чтобы они никому не попадались на глаза, и читал их украдкой. Он знал, что и Мари и Дени де Брюин были бы шокированы таким чтением и что нельзя сбивать с толку двух невинных подростков, которые даже не должны догадываться о существовании такой литературы. Перед Ланни было творение могучего ума. В этой книге Ленин дал то, что Ланни назвал бы математически неопровержимым анализом сил, которые разлагают капиталистическую систему и вынуждают организованный пролетариат взять власть в свои руки. Русский тезис гласил, что этот переворот может быть осуществлен только путем ниспровержения и уничтожения буржуазного государства — этого жандарма, стоящего на страже интересов господствующих классов. Такое решение, очевидно, было правильным для России; но приложимо ли оно в равной мере к Франции, Англии, Америке — странам, обладавшим с давних пор преимуществами выборной системы? Это был важный вопрос: применение русского метода к государствам, для которых он не годился, могло бы оказаться грубой, дорого стоящей ошибкой.

Когда Ланни высказал такое предположение в беседе с друзьями дяди Джесса, они посмеялись над ним и сказали, что у него буржуазный склад ума, но ему хотелось выслушать все стороны, и он стал читать «Попюлер» — орган французских социалистов.

Социалисты резко расходились с коммунистами, и обе стороны в споре не скупились на крепкие выражения. Это казалось Ланни великой трагедией рабочего движения: ведь у него и так достаточно врагов в лице всего капиталистического класса, зачем же еще дробить собственные силы?

IV

Робби Бэдд не получил концессий, и его усилия пропали даром. Все нефтяники были возмущены, и все правительства тоже; мечта буржуазного мира — разрешить свои трудности за счет России — не сбылась. Большевикам грозила опасность утратить свою временную репутацию приятных собеседников; их опять называли адскими чудовищами. Робби отплыл в Америку, не повидавшись с сыном и не преподав ему никаких новых наставлений. Неужели отец, действительно, собирался отказаться от духовной опеки над сыном и предоставить Ланни свободу, как советовал Линкольн Стефенс?

В августе греческая армия была наголову разбита в Анатолии и откатилась к Смирне, преследуемая турецкой конницей, которая сбросила в море и уничтожила десятки тысяч людей. «Наш друг с авеню Гош потерял свои концессии», — писал Робби, добавляя, что теперь нефтяной район в руках турок и концессии, вероятно, перейдут к Стандард Ойл. «Акции Сенского банка, контролируемого Захаровым, тоже упали с 500 до 225». Рик писал из Англии о подземных толчках в мире политики. Впервые был поднят публично вопрос, какие отношения существуют между премьер-министром и таинственным греческим торговцем, который стал европейским королем вооружений. Вопрос этот был задан в палате общин, и теперь его могли подхватить и газеты. Это было все равно, что взять сэра Базиля за ворот его алой бархатной мантии командора ордена Бани и вытащить на солнышко, — а Ланни знал, что это будет для старого грека большим конфузом.

Победа турок была тяжелым ударом по английскому престижу. Самая слабая из держав Центрального блока, потерпевшая полный разгром всего лишь четыре года назад, — открыто порвала навязанный ей договор. Турецкая армия, захватив, и притом в немалом количестве, моторизованную артиллерию и танки Виккерса — производства Захарова, — подошла к стенам Константинополя. Здесь ее остановил только страх перед морскими орудиями англичан — тоже производства Захарова. Был момент, когда казалось, что Англия ввяжется в новую войну, которую ей придется вести один-на-один, без французов. Плохим утешением было видеть, что и Франция, по видимому, катится навстречу новой войне с Германией, которую ей также пришлось бы вести в одиночку, без англичан. В октябре Ллойд Джордж вынужден был выйти в отставку. Это был последний из государственных людей Версаля, участников Большой четверки, которая с таким апломбом разрешала мировые проблемы.

Ланни и Мари в это время жили в Бьенвеню. Они были счастливы, так как Ланни вел себя «паинькой» на радость своей матери, своей подруге и всем их приятельницам. Революционную литературу он прятал среди респектабельных книг священника из Новой Англии, лишенного возможности протестовать против такого обращения с ними, а революционные идеи затаил в собственном мозгу и ничем не обнаруживал их, если не считать отдельных саркастических замечаний по адресу некоторых государственных мужей. Это никого не шокировало, так как в высшем свете дозволено было обвинять политических деятелей в продажности и тупости. Даже в богатой среде встречались люди, защищавшие передовые идеи и находившие что сказать в пользу красных. Большевики оказались способны продержаться пять лет, несмотря на гражданскую войну и голод, и это представлялось чудом. Их поддерживали популярные писатели — такие, как Барбюс, Роллан и Анатоль Франс. Франс приехал в Антиб, и Ланни навестил его в отеле. Старик явно одряхлел, но ум его был все так же ясен и язык так же остер. То, что он говорил о положении в Европе, мало отличалось от мнений, которые Ланни слышал в кружке своего дяди-революционера.

Ланни жил в Бьенвеню и был счастлив, насколько мог быть счастлив чуткий человек в те смутные дни. Он послушно одевался и бывал на приемах, которые давала его мать, а иногда у Эмили или Софи, если они особенно настойчиво приглашали его. Он гордился успехами двух лучших своих друзей. Рик этой осенью работал над пьесой о войне, и сцены, прочитанные Ланни, показались ему интересными; Ланни сделал кое-какие критические замечания и был очень польщен, когда Рик принял некоторые из них. Курт закончил вторую сюиту, на этот раз посвященную жизни солдата, и Ланни следил за рождением этого произведения искусства, наслаждаясь всеми радостями творчества и не ведая его мук. А еще была тут Марселина — ей минуло 5 лет, и она быстро росла, — прелестнейшая маленькая плясунья, которая знала уже почти все, чему мог научить ее в этой области Ланни. Она, как утенок, плескалась в воде и, как маленькая фея, очаровывала всех и каждого. Забавно было следить, как она растет и пробует свои чары на всех новых людях, появляющихся в Бьенвеню. Как ни строг был Курт в роли отчима, он ничего не мог с этим поделать: то было проявление извечного женского инстинкта. Он с таким же успехом мог бы запрещать бугенвиллеям в саду цвести пурпурными цветами.

V

Осенью произошло событие, значение которого в европейской истории было понято не сразу. Рабочие Италии объявили всеобщую забастовку; это был протест против насилий чернорубашечников, которым потворствовали власти. Забастовка кончилась поражением, так как у рабочих не было оружия, и они были беспомощны перед разгулом вооруженного насилия. Среди всеобщей растерянности фашисты воспользовались случаем и начали стягивать силы; редактор их газеты, над которым смеялись Ланни и Рик, провозгласил «лозунги славы» и призвал своих сторонников основать новую Римскую империю.

Американский посол, «Младенец», сыграл немаловажную роль в развернувшихся событиях и, приехав на родину, хвастал этим в печати. Муссолини явился в посольство, пил чай с «Младенцем» и так очаровал его, что тот отныне взял под свою защиту и самого диктатора, и все его бывшие и будущие подвиги. Новому правительству, чтобы иметь успех, нужны были средства, и редактор газеты искал субсидий для движения, которое обещало восстановить «законность и порядок» в раздираемой стачками стране. Конечно, Италия без рабочих союзов, без кооперативов, которые лишают деловых людей их прибыли, — подходящая страна для капиталовложений! Так думал посол, и он убедил банк Моргана пообещать заем в 200 миллионов долларов правительству, которое собирался создать Муссолини. Пусть никто не посмеет сказать, что Америка не внесла своей лепты в дело защиты собственности от красных.

Говорили, что в Италии насчитывается до ста шестидесяти тысяч бывших офицеров, которые остались без работы и должны как-то жить. Многие из них присоединились к фашистам; они-то и совершили «поход на Рим», раздутый искусной пропагандой в героический эпизод. Основоположник фашистской партии не маршировал в их рядах, а передвигался более быстрым и безопасным способом — в спальном вагоне. Разумеется, восемь тысяч чумазых, оборванных парней ничего не могли бы сделать без попустительства со стороны полиции и войск. Маленькому королю, человеку с демократическими симпатиями, оказали, что его кузен примкнул к фашистам и готов занять его трон, если он не последует его примеру, — поэтому он отказался подписать приказ о введении осадного положения, и чернорубашечники беспрепятственно вступили в столицу.

«Дешевый актер», которого Ланни и Рик интервьюировали в Каннах, был принят королем. На нем была черная рубашка, офицерский кожаный пояс и шарф цветов Фиуме. Ему было предложено сформировать правительство; затем он выступил перед парламентом и объявил, что отныне хозяином будет он. Ему уже не трудно было выступать в роли Дутыша — у него было несколько лет практики; выставлять подбородок вперед, выпячивать грудь колесом стало для него привычным делом. Имя Бенито Муссолини облетело весь мир, и интервью, которое в свое время Рик тщетно предлагал редакторам английских газет, вдруг приобрело злободневность. Рик извлек его из ящика письменного стола, подбавил свежей краски, и его с радостью напечатали.

VI

Есть выражение «бежать за колесницей победителя», и Ланни представлял себе, как всякие подхалимы — мелкие чиновники, буржуазные интеллигенты и прочие — поспешат засвидетельствовать свое почтение новому римскому цезарю, одурманить его хмелем славы. Теперь это был опытный актер, он служил сначала левым, потом правым и сумел перенять у тех и у других наиболее хлесткие фразы. Каждый день выкидывал он новые номера для развлечения римской черни: прыгал через барьеры, чтобы показать, как он ловок, и снимался в клетке с беззубым львенком, чтобы показать, как он храбр.

Но горе тем, кто боролся против него и заслужил его ненависть! Никто не ненавидит так ожесточенно, как ренегат, которому надо разжигать в себе ярость, чтобы заглушить голос собственной совести. Социалистов, пацифистов и даже безобидных кооператоров убивали по его приказанию в постелях или охотились за ними в горах; а в это время новый властитель, в чью честь давались эти «римские празднества», выступал перед палатой депутатов и торжественно провозглашал: «Репрессий никаких не будет». Таков был новый порядок: безграничная жестокость в сочетании с грубой ханжеской ложью. Чернорубашечники превратили ложь в новую науку, новое искусство; это искусство один за другим переняли потом все фашистские диктаторы, пока в конце концов половина человеческого рода не утратила всякую возможность отличать правду от лжи.

Ланни знал, что происходит в Италии, так как он беспрестанно сталкивался с жертвами нового строя. Это было наследие, оставленное ему Барбарой Пульезе. В свое время она рассказала нескольким друзьям о великодушном юноше-американце, и теперь у них был его адрес. Ланни вспоминал рассказы отца о том, как странствуют и находят приют «хобо»[14] в Соединенных Штатах. На его воротах тоже был поставлен знак «Здесь приют» — и никакими средствами его не сотрешь.

Первым явился молодой Джулио, который был с Барбарой в траттории в Сан-Ремо и выплеснул в лицо Муссолини весь яд своего презрения. Нечего и говорить, что фашисты удостоили его внимания: они влили Джулио в глотку касторового масла, и Ланни с трудом узнал его в обломке человеческого существа, появившемся однажды утром на пороге Бьенвеню. Джулио на несколько недель положили в больницу, но существенной помощи оказать ему уже нельзя было, так как пищеварительный тракт отказывался работать. Джулио был студент-медик и понимал свое состояние. Он был первым из многих, которые являлись к Ланни, — каждый со своей мучительной повестью; конечно, это было неприятно обитательницам виллы на Антибском мысу. Им было жаль этих несчастных, но они вместе с тем боялись их: разве их так изувечили бы, не натвори они чего-нибудь поистине ужасного? Во всяком случае, все это вносило в Бьенвеню большой беспорядок, и ни Бьюти, ни Мари не могли понять, что общего со всем этим у Ланни, и уж не рассчитывает ли он выступить один-на-один против новой Римской империи?

Ланни мог прятать революционную литературу, но он тщетно старался спрятать своих красных беженцев. Бьюти и Мари были в тревоге всякий раз, как он уезжал в Канны; они боялись, как бы он не попал в дурное общество. Если бы его заподозрили в том, что он завел себе там любовницу, они вряд ли были бы в большем волнении! В Жуане уже шли разговоры, и Бьюти боялась, как бы не пронюхала обо всем полиция. Франция была свободной республикой, она гордилась, что служит «убежищем для угнетенных всех стран»; тем не менее, полиция нигде не любит, чтобы целый поток революционеров вливался в страну через горные проходы и даже на лодках. Бьюти не забывала, что и сама она была подозрительной личностью, живущей с немцем, прошлое которого лучше было не ворошить.

VII

Предстояла новая конференция, на этот раз в Лозанне, на берегу прекрасного Женевского озера. Англичане собирались заключить новый договор с турками; и, конечно, Франция боялась, как бы ей не упустить свое. Должен был прибыть и новый итальянский премьер, так как настал «день славы», и впредь ни один вопрос, касающийся Средиземного моря, не будет разрешаться без ведома нового римского цезаря. Он возродил древнее название: Mare nostrum — «Наше море». Чтобы вдолбить эти истины миру, он заставлял длинноносого английского аристократа, «неизъяснимого» лорда Керзона, и вместе с ним премьера Франции, точно курьеров, часами дожидаться чести увидеть его и узнать, чего он желает. Неслыханное дело!

Ставкой были сокровища Турции, включая Мосул — слово, еще более магическое, чем Баку; это значило, что снова приехал Робби Бэдд и другие нефтяники. Чтобы наказать французов за помощь туркам, англичане признали эмира Фейсала правителем Сирии; наконец-то данное ему обещание было частично выполнено, и этот смуглолицый двойник Иисуса, которым Ланни так восхищался в Париже во время мирной конференции, получит часть своих владений, — но не ту, где есть нефть!

Ланни сначала не намерен был ехать в Лозанну; но конференция была прервана на рождественские праздники, Робби и Рик оказались свободными. У Робби были дела в Берлине; Курт решил провести рождество в. Штубендорфе, Мари уезжала на север, чтобы побыть со своими мальчиками. И Ланни, к услугам которого был волшебный отцовский кошелек, составил план «круговой поездки» для себя и своих друзей. Они с Куртом проводят Мари в Париж, а затем поедут в Лозанну, захватят Робби и Рика и вместе с ними отправятся в Берлин, где Ланни и Рик посетят Робинов, а Курт своего брата; затем Курт с Ланни и Риком поедут в Штубендорф — Рик впервые будет гостить в семье Курта. После рождества Рик вернется в Лозанну, на конференцию, а Ланни и Курт поедут в Париж, где снова встретятся с Мари.

Хорошо затевать путешествие, обладая кошельком, который сам собою наполняется по мере надобности; с вас снимут все заботы, и под магическим воздействием оттопыривающегося от банкнот кармана все вокруг будут улыбаться, льстить, все будут вам рады. Но не обращайте внимания на гримасы жестокой нищеты на вашем пути: на еле живых детей, вымаливающих кусок хлеба, на женщин, готовых продать за хлеб свое тело, и — то там, то сям — на красных, качающихся на виселице или избитых до бесчувствия!

VIII

Новый международный съезд дипломатов, представляющих несколько десятков стран, и журналистов со всех концов мира! У Ланни было среди них столько знакомых, что получалось нечто вроде большой семьи с переменным: составом. Неизвестно было, кто именно приедет, но кто-нибудь приезжал; затем одни исчезали, и на их место появлялись другие. Жизнь состояла из разговоров: то ты сам говорил, то слушал, что говорят другие. А затем, благодаря усовершенствованиям современной техники, разговоры эти можно было отстучать на маленькой портативной машинке и отправить на телеграф, и на следующее утро их уже читали за завтраком миллионы, а пожалуй, и десятки миллионов людей. Вращаясь в этом мире, вы находились у самого престола власти и — кто знает, — быть может, какими-нибудь словами или действиями помогали «делать историю».

Был здесь и мистер Чайлд с большим штатом сотрудников: Америка опять начинала ввязываться в европейские дела, хотя в течение трех лет клялась всеми святыми, что «этому больше не бывать». Мистер Чайлд заявил, что на Ближнем Востоке Америка будет проводить политику «открытых дверей», и кто мог отрицать, что это очень деликатный и тактичный способ добиться удовлетворения притязаний Стандард Ойл на двадцать пять процентов мосульской нефти? Были здесь и русские, еще не отказавшиеся от мысли получить заем. Детердинг и прочие заправилы сговорились бойкотировать их; они образовали группировку, которая обязывалась не покупать русской нефти, и теперь выжидали, кто из них первый нарушит это обязательство. Робби предсказывал, что это будет сам Детердинг; и в самом деле, не прошло двух-трех месяцев, как он купил семьдесят тысяч тонн керосина и взял лицензий еще на сто тысяч. Он, видите ли, предполагал — какая наивность! — что соглашение касалось только неочищенной нефти.

В Берлине в этом году было невеселое рождество. Доллар стоил около 1000 марок. За исключением нескольких очень богатых людей, все были бедны. Все были во власти страха, так как спор с Францией достиг критической точки; репарационные платежи были давно просрочены; поставки угля запаздывали, и вот Пуанкаре, этот круглый человек с одутловатым лицом, стиснув челюсти, решил выступить и занять Рур — промышленное сердце Германии. Рик, ревностный журналист, стремился интервьюировать людей всех классов, чтобы написать статью сейчас же после выступления французов. Все охотно с ним беседовали, так как немцы забыли былую ненависть к англичанам и считали их своими друзьями и заступниками перед алчными французами.

Ланни и Рик остановились у Робина. В его теплом гнезде было удобно и уютно, и папаша Робин был неиссякаемым кладезем информации обо всем происходящем в мире политики и экономики. Еще бы шиберу не знать! Делец, работавший не покладая рук, возмущался этой кличкой и с жаром оправдывался. Ведь не он собирался занять Рур и тем способствовать еще большему падению марки; он только заранее знал, что произойдет. Люди, предполагавшие, что этого не будет, скупали марки; если Робин не захочет их продавать, будут продавать другие — так не все ли равно, кто именно?

Но Робины не все свое время тратили на разговоры о деньгах. Далеко нет. Ганси играл на скрипке, Фредди — на кларнете, а Ланни аккомпанировал им. Ганси второй год учился у лучшего преподавателя в Германии и сделал поразительные успехи; он играл уверенно, и Ланни радовался, а Робины радовались, глядя на его радость. Трогательно было видеть, как все они хвалили друг друга и обожали друг друга, образуя крепкую семейную фалангу.

IX

Ланни писал мальчикам о Барбаре и теперь рассказал им подробности; он видел ужас на их лицах, слезы на их глазах. Они инстинктивно ненавидели чернорубашечников и всем сердцем сочувствовали мятежным беженцам; они не знали того внутреннего конфликта, который переживал Ланни. Не потому ли, что они принадлежали к гонимому народу и где-то в глубине их души была запечатлена память об изгнании? Или потому, что они были в большей степени художниками, чем Ланни?

Сыновья Иоганнеса Робина, по видимому, совершенно просто и без колебаний принимали те идеи, которые так смущали сына Робби Бэдда. Разумеется, несправедливо, что некоторые живут в роскоши, в то время как другим нечего есть. И, разумеется, правильно, что обездоленные протестуют и пытаются исцелить древние недуги мира. Как не требовать хлеба умирающему от голода? Как не сражаться за свободу угнетенному? Разве не естественно ненавидеть жестокость и несправедливость, стремиться покончить с ними? Так спрашивал Ганси, а Фредди твердо верил, что его обожаемый старший брат всегда прав.

Они хотели знать мнение Ланни, и ему стыдно было говорить им о своих сомнениях и колебаниях. Казалось трусостью не верить тому, что явно было правдой; казалось слабостью заниматься размышлениями о том, как бы не обидеть отца или не повредить светской репутации матери. На дядю Ланни, революционера, с которым юные Робины познакомились на Ривьере, они не смотрели, как на опасного человека, — они восхищались его умом. Они хотели знать, где он, что он делает, что он говорит о последних событиях в Германии, Франции, России. Ланни упомянул о прочитанных им книгах, и Ганси заявил, что летом, когда у него будет досуг, он изучит разногласия между коммунистами и социал-демократами и попытается правильно понять исстрадавшийся мир, в котором он живет.

Ланни с удивлением спрашивал себя: как относится ко всему этому Робин-отец? Гость очень осторожно задал этот вопрос и узнал, что он никогда не поднимался в семье. Разумеется, отец желает, чтобы они верили в то, что справедливо, — Ганси и Фредди нисколько в этом не сомневались. Ланни не сказал вслух, но подумал: «А если вы свяжетесь с красными, как я? Если вы начнете спасать их от фашистов и беженцы станут десятками приходить в этот дом с тяжелой стальной дверью, — как будет тогда?»

X

Старший брат Курта, Эмиль, получил отпуск на рождество, и они поехали в Штубендорф вчетвером. Ланни сидел и, по своему обыкновению, слушал то, что серьезный прусский офицер рассказывал о положении своей страны, отвечая на вопросы, которыми засыпал его английский журналист.

Эмиль казался вторым изданием Курта, но он был лишен чуткости и воображения, которые делали Курта художником. Старший брат был военным до мозга костей, и, рассуждая о мировых событиях, о «воспринимал все с точки зрения стратегических интересов Германии. Его тревожило, чтобы не сказать — терзало, положение Германии, беззащитной перед лицом французских армий, которые стояли на границе готовые выступить в любую минуту. С точки зрения военного, это было худшее из всех возможных положений; вспоминая о том, что его самого учили делать при подобных обстоятельствах, он полон был страха перед тем, что могут сделать французы.

Они говорили об Италии, и Эмиль Мейснер сообщил интересный факт: подобное же движение после войны начало созревать в Германии. Это был чисто немецкий продукт — никогда прусский штабной офицер не скажет вам, что немцы могут чему-нибудь научиться у мягкотелых дегенератов-итальянцев! Движение носит название германской национал-социалисткой партии, и центром его является Мюнхен; один из его руководителей — генерал Людендорф, которого считали; величайшим немецким полководцем после Гинденбурга.

Если движение приняло форму резкой оппозиции по отношению к Франции и Англии, пусть эти страны благодарят своих тупоумных правителей. Вот что сказал им этот чопорный, но рьяный прусский офицер.

Рождественские праздники в замке Штубендорф отпраздновали скудно. Марка стояла так низко, что импорт был невозможен; в сельских районах жизнь напоминала первобытные времена, когда люди жили только тем, что давала земля, что было сделано их руками. Но «истинно-немецкие» добродетели — верность и честь — еще можно было не отменять. Инфляция и падение марки не повлияли на нежные чувства, которые полагалось проявлять на рождество. Мейснеры сыграли и спели все старые рождественские песни; хозяева были любезны к гостям-иностранцам, а обе молодые вдовы, потерявшие мужей на войне, то бледнели, то заливались краской в присутствии молодого американца, бывшего такой завидной партией. Объяснить им, что у него есть подруга, он не мог, поэтому, аккомпанируя одной, он неизменно приглашал и другую.

Рик, конечно, с глубоким интересом наблюдал все и всех. «Верхняя Силезия после войны» — заголовок уже был готов в его профессиональном мозгу. Польско-германская комиссия выработала обширный протокол из шестисот шести статей, и он ка. к будто внес некоторое успокоение. Но если Франция займет Рур, не зачешутся ли руки у неугомонного Корфанты? Господин Мейснер и его сыновья пространно обсуждали этот вопрос; им, конечно, была очень приятна мысль, что сочувственно настроенный английский журналист может сообщить их точку зрения заграничным читателям.

Среди тамошних друзей Курта был молодой человек, по имени Генрих Юнг, сын старшего лесничего, который давал им провожатых, когда они желали охотиться. Генрих, как оказалось, изучал лесное дело в Мюнхене и примкнул к той самой национал-социалистской партии, о которой рассказывал Эмиль. Так как Рик интересовался этим движением, Курт пригласил молодого человека и вовлек его в разговор, что было нетрудно, так как его партия усиленно вербовала сторонников, и он знал наизусть все ее лозунги и формулы. Ему было 19 лет; это был высокий, крепкий, стройный юноша; война и голод не отразились на нем, так как Штубендорф доставлял ему и еду, и возможность учиться. У него были блестящие голубые глаза, розовые щеки и очень светлые волосы. Генрих добросовестно выполнял все свои обязанности перед фатерландом, включая объяснение нового «символа веры» двум гостям арийской крови. Он и его сторонники назывались «наци» — два первых слога слова «национальный».

Нацистское вероучение внушало немецкой молодежи, что ее миссия — освободить фатерланд, превратить Германию в новую замечательную страну; оно воодушевляло молодежь громкими лозунгами; оно предписывало ей маршировать и проходить военное обучение ради торжества нацистского дела, петь о нем песни, быть готовой умереть за него. Программа этих нацистов звучала так «революционно», что трудно даже было понять, как может относиться к ней сочувственно армейский офицер. Всем, мол, немецким гражданам будут предоставлены равные права, «процентной кабале» придет конец, военные прибыли конфискуются, тресты будут национализированы, крупные магазины муниципализированы, спекуляция землей прекращена, а земля для общественных надобностей экспроприирована без возмещения. Ростовщики и спекулянты будут подвергнуты карам, вплоть до смертной казни, наемная армия упразднена; с другой стороны, молодежи будут предоставлены все выгоды и преимущества, какие она только может вообразить. Голубые глаза Генриха Юнга сияли, когда он призывал двух иностранцев-арийцев поддерживать нацистов, новоявленных спасителей своей страны.

— Это семена новой революции, — сказал впечатлительный Ланни своему английскому другу, когда они остались одни.

— Возможно, — откликнулся журналист, настроенный более критически, — но для моего уха это звучит, как старый пангерманизм, облаченный в новые одежды. Советую тебе, Ланни, познакомиться с пангерманизмом. Ты увидишь, что пангерманцы говорят о превосходстве арийской расы, о перестройке мира и тому подобном, но по сути дела речь идет о железной дороге Берлин — Багдад, которая нужна для вывоза мосульской нефти; и об африканских колониях, — сами по себе они не имеют для Германии экономического значения, но зато там есть гавани, которые можно укрепить и использовать как базы для подводных лодок с целью перерезать коммуникации Англии.

— Может быть, ты и прав, — согласился Ланни, — но не говори об этом в присутствии Курта, ему это будет не очень по сердцу. — Ланни все еще не отступился от своего намерения примирить Англию с Германией.

XI

По дороге в Швейцарию трем друзьям пришлось проехать через Мюнхен, и Генрих, который возвращался туда после рождественских каникул, поехал вместе с ними. В дороге они разговаривали все о том же, и Рик приглядывался к юноше, стараясь понять его психологию. Но если вы слышали раз его формулы, больше вам нечего было ждать, он мог только повторяться, а это было скучно. Обнаружилось, что юноша мало знал о внешнем мире и не очень им интересовался; он собирался так основательно его перестроить, что не стоило знакомиться с ним в его настоящем виде. Если ему сообщали об Англии, Франции и Америке факты, противоречившие нацистской теории, он из вежливости не говорил прямо, что сомневается в них, но как бы отмахивался от них, не давая им проникать в сознание.

Рик, завзятый журналист, был человек совершенно иного склада. Как ни отталкивал его пангерманизм в его старой и новой оболочке, он считал своим долгом изучить его. Он помнил свою неудачную оценку итальянского фашизма, данную им после встречи с Муссолини, и не хотел повторять той же ошибки по отношению к генералу Людендорфу или другому спасителю фатерланда. — Давайте-ка остановимся на денек в Мюнхене, мне хочется понюхать, чем пахнет новое движение, — предложил он. Ланни, который был любопытен, как молодой олень в лесу, сказал: — Превосходно. — Генрих, разумеется, пришел в восторг. Он предложил повести их в главный штаб нацистов и со всеми познакомить.

Штаб помещался в кафе на Корнелиус-штрассе, в рабочем районе. В зале стояло несколько столов и стульев, на подоконниках лежали брошюры. Тут же, за прилавком, члены новой партии платили свои взносы. Позади, в глубине, было несколько небольших отдельных комнат. Кафе называлось «Das braune Haus»[15] так как у наци все было коричневое, в отличие от фашистов, у которых все было черное; пусть никто не скажет, что немцы подражают кому бы то ни было! Вместо ликторских пучков прутьев нацисты носили на повязке восточную свастику, то есть ломаный крест; она же была изображена на их знаменах. Знамен у них было немного, так как в стране был текстильный голод. Почти все нацисты были отставные военные, и многие из них носили перелицованные старые мундиры.

Молодой нацист, по видимому, игравший здесь какую-то официальную роль, рассказал посетителям о положении в Баварии, где почти ежедневно происходили стычки между красными и католиками; а между тем члены новой партии запасали оружие и проходили военное обучение в близлежащих лесах. Они не скрывали, что цель их — захватить власть сначала в Баварии, а затем во всей Германии. Они совмещали в себе заговорщиков и пропагандистов; планов своих они не только не скрывали, а напротив, сообщали все подробности, за исключением даты восстания. — И то потому лишь, — сказал молодой нацист, — что мы сами ее не знаем.

Ланни и Рику удалось приехать в Мюнхен в день большого митинга в «Bürgerbräukeller»[16] и если они туда попадут, то получат ясное понятие о движении и услышат речь Ади. Это было сокращенное имя излюбленного оратора нацистов — Адольфа; фамилия его была Шикльгрубер, но ее редко называли, считая не особенно благозвучной.

Ланни повез Рика и Курта в отель Аден. Остаток дня они провели, осматривая картинную галерею Шакка.

После ужина они сели в такси и поехали в пивную на Розенгеймер-штрассе. В Мюнхене пивная — это всегда огромный зал, а эта была одним из самых больших; за ее столами могли разместиться тысячи две посетителей. Мюнхенцы, усевшись, потягивают пиво так медленно, что над одной кружкой могут просидеть целый вечер. Конечно, у кого есть средства, те выпивают гораздо больше, и это, по видимому, идет им на пользу, так как эти счастливцы тучнеют, и их щеки и шея оплывают толстым слоем жира.

Помещение было битком набито; но с помощью хрустящей бумажки трое приезжих получили хорошие места. Они оглядывали наполненную дымом комнату; даже в Силезии Ланни не видел более нищенской одежды. по видимому, «низшие сословия», как их именуют на родине Рика, явились послушать своего оратора. За столом, рядом с Ланни и его друзьями, сидел человек, оказавшийся нацистским журналистом, — маленький, хромой, с обезьяньим лицом и пронзительным голосом. Когда он познакомился со своими соседями, он много рассказал им об Ади и, пожалуй, больше дурного, чем хорошего.

Громко трубил оркестр, и когда он заиграл «Deutschland üЬег alles», все встали, вытянув руку вперед и вверх — нацистское приветствие. Затем снова уселись. Журналист-наци стал рассказывать своим пронзительным голосом о тяжелом детстве Адольфа Гитлера-Шикльгрубера. Как он уехал из дому, пытался пробиться на поприще искусства, но потерпел неудачу и превратился в жалкого бродягу, спал в ночлежках и жил тем, что разрисовывал за несколько пфеннигов почтовые открытки, а иногда выполнял штукатурные работы. На войне его произвели в ефрейторы, он был отравлен газами. После войны начальники послали его на подпольное собрание мюнхенских рабочих, поручив ему шпионить за ними и донести об их замыслах. Он выполнил задание, но в следующий раз пришел уже не как шпион, а как новообращенный. И вот он один из лидеров нового движения, он вдохновляет немецкий народ и готовит его к перестройке мира.

Оркестр замолк, и на эстраду вышел Чарли Чаплин. По крайней мере, Ланни и Рику показалось, что перед ними копия маленького комика; фильмы с его участием вызывали в то время бешеный восторг во всей Европе и Америке, даже самые суровые критики восхищались им и называли его гением. Признаки, по которым можно узнать Чарли Чаплина, — мешковатый костюм и непомерно большие башмаки, взлохмаченные волосы и коротенькие черные усики, одутловатое лицо и глупая улыбка, — все эти признаки были у человека, торопливо взошедшего на эстраду, а к ним еще можно было прибавить сильно засаленное непромокаемое пальто. Ланни и Рик ожидали, что он выкинет какой-нибудь забавный трюк в подражание маленькому голливудскому комику. Но потом они сообразили, что это и есть тот человек, речь которого они пришли слушать.

XII

Музыка и рукоплескания смолкли, и оратор начал свою речь. Он говорил на диалекте той части Австрии, где он родился и вырос, и сначала Ланни трудно было понимать его. Слова он сопровождал резкими жестами, от которых развевалась его слишком просторная одежда. У него был громкий раскатистый голос, а когда он приходил в возбуждение, то напоминал Ланни кулдыкающего индюка, которого он видел в Коннектикуте. Оратор взвинтил себя до бешенства, и казалось, что в словах его нет никакого смысла. Но толпа, по видимому, что-то находила в них: когда голос у оратора сорвался и речь перешла в неясное бормотание, она покрыла ее громом аплодисментов.

Темой речи были страдания, перенесенные Германией на протяжении жизни Адольфа Гитлера-Шикльгрубера. Достаточно было услышать историю этой неудавшейся жизни, чтобы, не будучи даже особенно тонким психологом, понять, как он дошел до отождествления своей особы с отечеством и его бедствиями. Скудость германских ресурсов накануне войны была причиной того, что Адольфу Гитлеру-Шикльгруберу приходилось спать в ночлежках. Версальский мир помешал Адольфу Гитлеру-Шикльгруберу пожинать славу и богатство, которые пришли бы с победой. Рев возбужденной аудитории в «Bürgerbräukeller» был результатом решения Адольфа Гитлера-Шикльгрубера подняться на вершину, несмотря на все усилия врагов повергнуть его в прах.

А врагов у него было много, и оратор обличал их и предавал анафеме всех вместе и каждого порознь. Это были и Англия, и Франция, и Польша; это были революционеры внутри и вне Германии; это были международные банкиры; это были евреи, проклятая раса, отравляющая кровь всех арийских народов, заражающая немецкую душу пессимизмом, цинизмом и неверием в свое предназначение. Ади, по видимому, сваливал всех своих врагов в одну кучу, потому что, по его словам, революционеры — это евреи, и международные банкиры — это евреи, и евреи контролируют Уолл-стрит, лондонское Сити и парижскую биржу. Он полагал, что они держали в своих руках мировые финансы, и они же морили голодом немецкий народ, чтобы толкнуть его в объятия революции!

И это продолжалось более двух часов, причем одни и те же жалобы и угрозы повторялись вновь и вновь. Ланни никогда в жизни еще не слыхал такого фантастического бреда. Но было в нем и нечто устрашающее — действие, которое производили слова оратора на переполнявшую зал толпу. Казалось, снова возвращаются первые дни войны, возвращается то, что Ланни видел в Париже в страшное лето 1914 года; казалось, слышится топот солдатских сапог, бряцание оружия на дорогах, рев толпы, алчно требующей крови.

Когда друзья вышли и очутились наедине в такси, Ланни сказал. — Неужели это немецкий Муссолини?

Рик ответил:

— Нет. Не думаю, чтобы мне когда-нибудь пришлось писать о господине Шикльгрубере.

Он продолжал говорить в том же духе, но, когда он кончил, Курт сдержанно сказал:

— Ты ошибаешься. Об этом человеке и его речи можно написать большую статью. Он запутался, но и немецкий народ тоже. Он готов на все — немцы тоже. Поверь мне, недооценивать его нельзя.

Загрузка...