ПЕРВАЯ ЧАСТЬ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

— Ну, а что дальше?

Тут был я, то есть Алекс, и трое моих другеров — Пит, Джорджи и Дим, который, надо признать, и вправду был туповат; мы сидели в молочном баре «Корова», мозгуя что же делать в этот зимний вечер, жутко темный и холодный, черт его дери, хотя и сухой. Молочный бар «Корова» — это был милк-плюс-мьесто; может вы братцы, позабыли, что это за мьесто, ведь вэри-скорро все меняется в наши дни, и все быстро забывается, а газеты не очень читают. Так вот, они продавали молоко плюс еще кое-что. У них не было лицензии на продажу спиртного, но не было и закона, чтобы не совать всякие новые вештши, какие они клали в старое доброе млеко, так что вы могли питти его с веллосетом, или синтемеском, или дренк-рюмом, или с какой другой вештшью, дающей вам хор-рошие тихие пятнадцать минут созерцания Богга и всех Его Святых Ангелов, и прочих Святых в вашем левом башмаке, а все ваши мозги так и залиты светом. Или можете питти молоко " с ножами", как у нас говорится, которое навострит вас и подготовит на грязное дельце вроде "двадцать-на-одного", а мы пили именно это в тот вечер, с которого я начинаю рассказ.

Карманы были полны дэнга, так что, с точки зрения крастинга лишних денжат, у нас не было нужды дать толтшок старому вэку в аллее и виддить, как он плавает в крови, пока мы считаем добычу и делим на четверых, или применить насилие к какой-нибудь старменше, трясущейся седой цыпе в лавке, и, умирая со смеху забрать кассу. Но, как говорится, деньги — это не все.

Мы, все четверо, одеты по последней моде тех дней — это была пора очень узких рейтузов с "формочкой для желе", как мы ее называли, вставленной в рейтузы в паху — для защиты и вроде для украшения. У меня она была в форме паука, у Пита рукер /то есть рука/, у Джорджа такой замысловатый цветок, а у бедняги Дима очень пошлая штука с клоунским ликом /то есть лицом/, ведь Дим — самый тупой из нас четверых не очень-то разбирался — что к чему, хотя и строил из себя Бог весть что. На нас еще были жакеты в талию, без отворотов, но с такими очень большими накладными плечами / "плэтшеры" — так мы их называли/ — каррикатура на настоящие плечи. Дальше, братцы, на нас были эти белоснежные галстуки "крават", похожие на картоффл, то есть картошку, с рисунком, вроде сделанным на ней вилкой. Волосы у нас были не очень длинные, а на ногах жутко хоррошие сапоги для драки.

— Ну, а что дальше?

Тут были три дьевотшки — они сидели вместе за стойкой, но нас было четверо малтшиков — один за всех и все за одного. Эти вострушки тоже разоделись по последней моде, с пурпурным, зеленым и оранжевым париками на голловерах, каждый стоил заработка этих вострух за три-четыре недели, так я думаю; и соответственно намазаны /радуга вокруг глазеров, и ротер накрашен вэри-широко/. Дальше, на них были длинные, очень прямые платья, а на груделях — значки, вроде серебряные, с именами всяких малтшиков — Джо и Майкл и всякое такое. Это, мол, имена всяких малтшиков, с кем у них был спаттинг до четырнадцати. Они посматривали на нас, и я уже хотел сказать /краем рта, конечно/, что троим из нас надо бы пойти посексовать, оставив беднягу Дима, — он как раз должен был купить пол-литра беленького, на этот раз с каплей синтемеска; но это бы не прошло. Дим был хоть и уродлив, дрался жутко хор-рошо и ловко владел сапогами.

— Ну, а что дальше?

Тшелловек, сидевший рядом со мной /здесь стояло длинное плюшевое сиденье вдоль трех стен/, был где-то далеко, с остекляневшими глазерами, и бормотал какие-то слова вроде "Рабо-боты Аристотеля хорошо форфикулированы, исходя из цикламена". Я знал, что это такое. Не раз пробовал, но в этот раз я подумал, что это трусливая вештшь, братцы. Лежишь тут, выпив это самое млеко, и думаешь, что все, что вокруг тебя, вроде бы давно прошло. Ты можешь вид-дить все это даже очень ясно — столы, стерео, рампы и этих вострушек и малтшиков, но все это вроде бы вештши, которые были, а сейчас их уже нет. И ты вроде бы загипнотизирован собственным сапогом или ботинком, или, может, ногтем, и в то же время тебя вроде подняли за шиворот и трясут, будто кошку. И трясут, и трясут, пока ничего не остается. Ты потерял свое имя и тело и самого себя, но тебе все равно, и ты ждешь, пока твой сапог или ноготь не станет желтым, все желтее и желтее. Потом лампочки начинают лопаться, как атомные бомбы, а твой сапог или ноготь или, может быть, кусочек грязи на краю штанины становится большим, большим, большим мьестом, больше, чем весь мир, и тебя вот-вот подведут к самому старине Богу или Господу, и тут все кончается.

Да, это здорово, но очень трусливо. Ты пришел на землю не для того, чтобы касаться Богга. Такое может вытянуть из человека всякую силу и все стоящее.

— Ну, а что дальше?

Стерео было включено и, казалось, что голос оттуда двигался из одной части бара в другую, взлетая к потолку и снова падая, и носился от стены к стене. Это Берти Ласки хрипела старую-престарую штучку под названием "Ты портишь мне помаду". Одна из трех цыпок за стойкой, та, что в зеленом парике, двигала животом взад-вперед в такт этой, так называемой музыке. Я чувствовал, что "ножи" начинают покалывать, и был готов к "двадцати-на-одного". Итак, я завопил: "Аут, аут, аут, аут", потом влепил вэку, что сидел рядом со мной, отключившись, хор-рошую затрещину в уко, то есть в ухо, но тот даже не почувствовал и продолжал свое "теле-меле-пере-аолу-бу-бу-бу…" Ему было, что надо, там, где он был, далеко от нашей Земли.

— А куда пойдем? — спросил Джорджи.

— Так, погулять и повиддить, что подвернется, братишки.

Итак, мы вывалились в эту темную зимнюю нотшь и пошли вниз по бульвару Марганита, потом свернули на Бузби Авеню, и там нашли как раз то, что искали — малэнку шутку, чтобы начать вечер. Это был дряхлый стармен, вроде учителя, очки на носу и ротер открыт. Под мышкой он держал книги и паршивенький зонтик, и шел он из Публички, куда ходят теперь немногие. В те дни пожилые буржуи редко показывались на улицу вечером, из-за нехватки полиции и из-за нас, молодых малтшиков, и этот тшело-век, вроде профа, один шел по улице.

Он вроде малэнко сдрейфил, когда увиддил нас четверых, подходивших тихо, и вежливо улыбаясь, но сказал: "Ну в чем дело?" Громким учительским голосом, стараясь показать, что не сдрейфил. Я ответил:

— Я вижу книги у вас под мышкой, братец. Теперь это редкое удовольствие — встретить человека, который еще читает, братец.

— О, — сказал он, трясясь, — Да? Да, я понимаю. — Он смотрел то на одного, то на другого, находясь в середине улыбающегося и вежливого квадрата.

— Да, — сказал я. — Мне было бы весьма интересно, братец, если бы вы любезно разрешили мне взглянуть, что за книги у вас под мышкой. Ничего я так не люблю на свете, как хорошую чистую книгу, братец.

— Чистую… — сказал он. — А, чистую?

Тут Пит хватанул у него эти три книги и быстро передал их по кругу. Так что каждый мог виддить по одной, кроме Дима. Моя называлась "Элементарная кристаллография"; я открыл ее, сказав: " Отлично, высший класс", и стал ее перелистывать. Потом сказал оскорбленным голосом: " Но что это? Тут такое нехорошее слово, я даже краснею. Да, я ошибся в вас, братец.

— Но, — пытался он вставить, — но, но…

— Ну, — сказал Джорджи, — а тут уж настоящая грязь. Тут одно слово начинается на "х", а другое на "п". У него была книга " Чудо снежинки".

— Ого, — сказал бедняга Дим, пялясь через плечи Пита и, как всегда, перебарщивая, — тут написано, что ОН сделал ЕЙ, и картинка и все такое, — сказал он. — Ах, ты грязная старая птица!

— А еще такой старый человек, братец, — добавил я и стал рвать свою книжку, а другие делали то же своими. Дим и Пит тянули друг у друга "Ромбоэдральную систему", будто канат перетягивали.

Тут старый проф поднял кричинг:

— Но они не мои, это собственность муниципалитета, это же чистое варварство и вандализм, или что-то в этом духе.

И он вроде пробовал вырвать у нас эти книги — это было трогательно.

— Вы заслужили урок, вот что, братец — сказал я.

У моей книги с кристаллами был прочный переплет, и ей было трудно сделать разз-резз — она была старая и сделана еще в те дни, когда вещи делали надолго — но я ухитрялся вырывать страницы и швырять их горстями, как большие снежинки, на вопившего стармэна, и другие делали то же, а старина Дим приплясывал, как клоун.

— Вот тебе, — приговаривал Пит. — Вот тебе кукурузные хлопья, грязный читатель всяких гадостей.

— Ах ты, дрянной старменишка, — сказал я, и мы начали с ним немножко играть. Пит держал ему рукеры, Джорджи зацепил его за пасть, а Дим вытащил его фальшивые зуберы, верхние и нижние. Он бросил их на мостовую, и я их раздавил сапогом, хоть они и были чертовски твердые — сделаны из какого-то хор-рошего пластика. Старый вэк стал издавать глухие звуки "Вуф-Ваф-Воф" и тогда Джорджи отпустил его губеры, но своим здоровенным кулаком сунул их ему в беззубый рот, и старый вэк начал стонать, а потом пошел крофф, братцы, это было здорово! Потом мы стащили с него шмотки, оставив его в рубашке и кальсонах /очень старых; у Дима чуть башка не отвалилась от смехинга/, а потом Пит пнул его хорошенько в зад, и мы оставили его в покое. Он заковылял прочь, не так уж сильно побитый, охая: " Ох, ох" и не понимая, где он и что с ним, а мы посмеялись над ним и стали шарить по его карманам, пока Дим приплясывал с его паршивым зонтиком, но там было совсем немного. Было несколько старых писем, некоторые чуть не от 1960 года, со всякими там "мои дорогие, дорогие" и прочей тшепухой, кольцо с ключами, да стар-рая протекающая ручка. Старина Дим кончил свой танец с зонтиком и, конечно, начал вслух читать одно из этих писем, будто хотел показать пустой улице, что умеет читать. " Мой дорогой, — торжественно декламировал он, — я буду думать о тебе, пока ты далеко, и надеюсь, ты не забудешь тепло одеваться, когда выходишь вечером". Потом издал вэри — шумный смэхинг: " Хо-хо-хо!", изображая будто подтирается этим. "Ол-райт!", — сказал я, — да будет так, братцы. В брюках этого стармена было немного капусты /то есть деньжат/, не больше трех голли, и мы выбросили его паршивые монеты, ведь это было курам на смех по сравнению с деньжатами, что у нас уже имелись. Потом мы сломали зонтик и сделали разз-резз его шмоткам и бросили их, братцы, и на этом покончили с этим старым вэком, вроде учителеуса. Я знаю, это немного, но это было только началом вечера, и я не хочу приводить никаких там опра-поправданий. "Ножи" покалывали теперь так приятно и вэри хор-рошо.

Дальше надо было проявить щедрость, чтобы немножко разгрузиться от нашей капусты и таким образом иметь мотив для крастинга в какой-нибудь лавчонке, а заодно заранее купить себе алиби

Итак, мы зашли в "Герцог Нью-Йоркский" на Амис-авеню и, конечно, там устроились три-четыре олд-баббусьи, распивавшие свои кофейные помои за счет ГП /Государственной помощи/. Теперь мы были вэри-гуд-малтшики. Улыбались как ангелочки каждой из них, хотя эти старые сморщенные кочерги все затряслись, держа стаканы в дрожащих жилистых рукерах, так что их помои выплескивались на стол. "Оставьте нас, ребятки, — сказала одна, с лицом в прожилиях /ей стукнуло, верно, тысячу лет/,— ведь мы только бедные старые женщины!" Но мы только скалили зуберы, ослепляя их улыбками, сели, позвонили и стали ждать официанта. Когда он явился нервничая и вытиря рукеры о грязный передник, мы заказали четыре "ветерана" — это смесь рома и шерри-брэнди. Это пользовалось популярностью в те дни, а некоторые любили добавить немножко лимона-канадский вариант. Потом я сказал официанту:

— Дай-ка этим бедным олд-баббусьям что-нибудь питательное. Всем по большому шотландского и что-нибудь взять с собой.

И я высыпал на стол мой дэнг из кармана, и трое других сделали то же, вот как, братцы. Итак, этим напуганным старым кочергам принесли по двойному " огоньку", и они не знали, что делать и что сказать. Одна из них выдавила: "Спасибо, ребятки", но было видно, что она ожидает какой-то пакости. Как бы то ни было, каждой дали по бутылке "Генерала Янки", то есть коньяка, и я заплатил, чтобы на следующее утро каждой выдали по дюжине этих кофейных помоев. Потом на оставшуюся капусту мы скупили, братцы, все мясные пирожки, претцели, сырники, пирожные и шоколадки в этом мьесте, и все это, тоже для старых вострух. Потом мы сказали: " Вернемся через минутку", а старые цыпы все твердили: "Спасибо, ребятки" и " Дай вам Бог, мальчики…"

Чувствуешь себя вэри-добрым, — сказал Пит. Было видно, что бедняга Дим не совсем "усек, что к чему, но не сказал ничего, чтобы не назвали тупицей и безголовым глупарем. Итак, мы свернули на Эттли-Авеню, где были еще открыты лавки сладостей и канцерогенок. После того как мы оставили их в покое месяца три назад, весь район стал очень тихим — так что вооруженных мильтонов или патрулирующих роззов тут было мало — теперь они ушли дальше на север.

Мы надели маски — это был новый товар, удивительно сделанный, вэри хор-рошо; изображали они великих исторических персонажей. У меня был Дизраэли, у Пита — Элвис Пресли, у Джорджи — Генри VIII, а у бедняги Дима — поэтмен по имени Пиби Шелли; они были как настоящие — волосы и все прочее, и сделаны из специального пластика, так что, когда дело кончено, их можно свернуть и спрятать в сапог. Потом трое из нас вошли. Пит стоял снаружи на шухере, хотя тут нечего было беспокоиться. Войдя в лавку, мы сразу наткнулись на Слуза, ее владельца, большого рыхлого вэка. Тот сразу смекнул в чем дело и бросился туда, где был телефон, а, может, его хорошо смазанная "пушка" со всеми шестью погаными патронами. Дим влетел за прилавок вэри-скоро, как птица, так что пакеты со всяким куревом с треском полетели через фанерную девицу, скалящую зуберы на покупателей и с груделями навыпуск — реклама новой марки канцерогенок. Был виден только большой шар, катавшийся за занавеской — это Дим и Слуз сцепились в смертельной схватке. Было слышно тяжелое дыхание, сопенье, удары ног за занавеской, звук падения разных вештшей, проклятья, а потом "дзинь" — звон разбитого стекла. Мамаша Слуз, его жена, как будто застыла за прилавком. Но была возможность, что она подкинет кричинг: "Убивают", так что я заскочил за прилавок вэри-скорро и схватил ее, эту хор-рошую тушу; от нее здорово пахло, а ее большие грудели болтались флип-флоп. Я закрыл ей пасть, чтобы она не заорала: "Грабят, убивают" на все стороны света, но эта сука здорово укусила меня, так что теперь уже мне пришлось кричать, и тут она подняла дикий вопль, зовя мильтонов. Ну, тут пришлось дать ей порядочный толтшок гирей от весов, а потом хорошенько стукнуть железкой, которой она открывала ящики, так что из нее здорово пошла краска. Мы бросили ее на пол, сорвали с нее шмотки и немножко дали ей сапогом, чтобы не стонала. Видя, как она лежит — грудели на виду, я подумал, надо было ли это делать, но это уже позже вечером. Потом мы очистили кассу, взяв в эту ночь вэри-хорошую сумму, а также несколько пачек самых классных канцерогенок, что продают поштучно, а потом вышли. Так-то, братцы.

— Тяжеленный он был ублюдок, — говорил Дим. Мне не понравился вид Дими; он был грязным и неопрятным, как вэк, который дрался. Конечно, так это и было, но надо иметь вид, будто этого не было. Его галстук, словно топтали, маска слетела, и на лице была грязь, так что мы отвели его в аллею и сделали ему маленький чистинг, плюя на платки, чтобы стереть грязь. Мы вернулись в "Герцог Нью-Йоркский" вэри-скорро, я взглянул на свои часы и увиддил, что нас не было тут минут десять. Те старрые баббусьи были все там же со своими кофейными помоями и скоти-виски, которые мы им купили, и мы сказали им: "Хэлло, девочки, как дела?" Они опять принялись за свое: " Очень хорошо, ребятки, даст вам Бог здоровья, мальчики". Мы позвонили в колл-околл; позвали официанта — теперь уже другого и заказали пива с ромо /нам ужасно хотелось пить, братцы/ и все, что пожелают эти старые цыпы. Потом я сказал этим олд-баббусьям:

— Мы ведь не выходили отсюда, правда? Были все время здесь?

Они все поняли вэри-скорро и сказали:

— Да, да, ребятки. Вы не уходили, конечно.

Впрочем это было не так уж важно. Добрых полчаса не было видно живого мильтона, а потом вошли два очень молодых розза, таких розовых под своими большими шляпами. Один сказал:

— Вы тут знаете что-нибудь о случае в лавке Слуза этой ночью?

— Мы? — спросил я с невинным видом. — А что случилось?

— Кража и насилие. Двое госпитализированы. Где вы были в этот вечер?

— Мне не нравится этот тон, — сказал я. — Мне нет дела до этих грязных инсинуаций. Ужасно подозрительны все эти со значками, не так ли, братишки?

— Они были здесь весь вечер, ребятки, — закричали старые вострухи. — Да благославит их Бог. Нет лучше этих мальчиков, такие добрые и щедрые. Они были здесь все время. Мы видели, что они не уходили,

— Мы только спросили, — сказал второй молодой мент. — Мы делаем наше дело, как и все другие.

Но они смотрели на нас паршиво, будто угрожая, когда уходили. Когда они выходили, мы сыграли им на губах: бррррззззрррр. Но что до меня, я чувствовал себя немного разочарованным. В сущности, не с чем бороться. Все так просто, как "поцелуй — меня — в — зад". Ну, эта ночь только начиналась.


ГЛАВА ВТОРАЯ

Когда мы вышли из "Герцога Нью-Йоркского", то увидели у длинной освещенной витрины главного бара старого пьяницу, он был пьян вэри-вдрызг и орал паршивые старые песни, а внутри у него булькало "блерп-блерп", будто целый паршивый оркестр играл в его поганых кишках. Я терпеть не могу таких муд-жей, грязных, извалявшихся, бормочущих и пьяных. Он привалился к стене, и его шмотки были в позорном виде, мятые, нечистые, покрытые всяким дреком, грязью и прочей пакостью. Итак, мы подошли к нему и врезали несколько раз хор-рошо, но он продолжал петь. А песня была такая:


"И я вернусь к тебе обратно, дорогая,

Когда тебя уже не будет здесь".


Но когда Дим стукнул его кулаком разок-другой по его поганому пьяному ротеру, он бросил петь и поднял кричинг: "Давайте, кончайте меня, трусливые ублюдки, я вовсе не хочу жить в этом вонючем мире". Я велел Диму немного подождать, так как мне иногда интересно послушать, что эти старые развалины могут сказать о жизни и о мире. Я сказал: "О! А, что же в нем такого вонючего?" Он закричал: "Это вонючий мир, потому что он позволяет молодым поступать со старыми, как вы, и нет больше ни закона, ни порядка". Он кричал громко, махая рукерами, и говорил вэри-хор-рошо, но это странное "Блурп-блурп" исходило из его кишок, будто что-то там вращалось, или будто там шумел какой-то вэри-груббый и невежливый мудж, а этот старый вэк грозил ему кулаками, крича: "Этот мир не для старого человека, и поэтому я вас нисколько не боюсь, мальчики. Я слишком пьян, чтобы чувствовать боль, когда вы меня бьете, а если вы меня убьете, я буду только рад". Мы сначала смеялись, потом только улыбались, ничего не говоря, и тогда он сказал: "Что это вообще за мир? Люди ходят по луне или крутятся вокруг земли, как мошки вокруг лампы, а на земной закон и порядок больше не обращают внимания. Так что можете делать самое худшее, грязные, трусливые хулиганы". Потом он сыграл нам на губах " бррррззззрррр", как мы сыграли тем молоденьким ментам, а потом снова принялся петь:


"Я за тебя, страна моя, страдал и воевал,

Принес тебе победу я, и мир тебе я дал "


Тут мы стали его здорово колотить, улыбаясь во весь фас, но он все пел и пел. Тогда мы дали ему подножку, так что он шлепнулся наземь, и доброе ведро пива вылилось из него с большим шумом. Это было так противно, что мы дали ему сапогом, каждый по разу, и тут уж не песня и не пиво, а кровь пошла из его поганой старой пасти. Потом мы пошли своей дорогой.

Возле городской электростанции мы наткнулись на Биллибоя и его пятерых другеров. В те дни, братцы, собирались обычно вчетвером или впятером. Иногда создавались шайки и побольше, вроде маленьких армий для ночной драки, но лучше было ходить небольшими группами. В Биллибое было что-то, отчего меня тошнило, когда я видел его хитрое, с ухмылкой, мурло, и от него всегда несло затхлым маслом, на котором жарят и пережаривают. Они усекли нас, как и мы их, и теперь мы вэри-тихо наблюдали друг за другом. Тут должно быть, как надо, тут нужен ноджик, и цепка, и резер, а не только кулаки, да сапоги. Биллибой и его другеры бросили то, чем были заняты, а собирались сделать кое-что с маленькой заплаканной дьевотшкой не старше десяти, она кричала, но ее шмотки еще были на ней. Биллибой держал ее за рукер, а его "номер-один", Лео, за другой. Они, должно быть, говорили ей грязные словечки, прежде чем применить немножко насилия. Когда они усекли, что мы подходим, они отпустили рыдающую цыпку, ведь таких было там полно, и она побежала, сверкая в темноте маленькими белыми ножками, все еще плача: "Ой-ой-ой". Я сказал, улыбаясь вэри-ширроко и дружески: "Да, да это жирный, вонючий, дряной козел Биллибой. Как поживаешь, пузатая бутылка с дешевым вонючим маслом? Подойди-ка и получишь по яблокам, если у тебя они есть, кастрат несчастный". И тут мы начали.

Нас было четверо против шестерых, как я уже упоминал, но бедняга Дим при всей своей тупости стоил троих, потому что дрался как безумный. У Дима был вэри хор-роший кусок тсепотшки, то есть цепи, дважды обмотанный вокруг пояса, и он размотал ее и стал крутить, целясь прямо по глазерам, то есть по зенкам. У Пита и Джорджи были хор-рошие острые ноджики, а у меня самого — чудесный старый резер-горлорез, которым я в те дни мог полоснуть, как артист. Итак, у нас был дратсинг в темноте, и как всходила старина Луна с людьми на ней, а звезды мелькали, как ножи, будто хотели вмешаться в драку. Я сумел полоснуть моей бритвой по шмоткам одного из другеров Биллибоя, сверху вниз, вэри-вэри аккуратно, даже не задев его коджу под шмотками. И вот, посреди дратсинга, этот другер Биллибоя вдруг оказался весь раскрыт, как стручок, голое пузо и несчастные яблоки на виду, и это его вэри-вэри разозлило, он стал вопить и махать руками, забыв о защите. Тут он наткнулся на Дима, крутившего цепью " вишшшшшшш!", и старина Дим хлестнул его прямо по глазерам, и этот Биллибоев другер заковылял прочь, воя во весь голос. Мы дрались вэри хор-рощо, и скоро Биллибоев "номер-один" был у нас под ногами, ослепленный цепью Дима; он ползал и выл, как зверь, но хороший удар сапогом по башке заставил его замолчать.

Из нас четверых, как обычно, хуже всех выглядел Дим, его фас весь в крови, а шмотки — куча грязи, но мы, остальные, еще были в порядке. Теперь я хотел достать вонючего жирного Биллибоя и приплясывал с моим резером, как парикмахер на борту корабля, когда море волнуется, стараясь полоснуть разок-другой по его нечистой масляной роже. У Биллибоя был длинный ноджик типа "Флик", но он был малэнко неповоротлив и тяжел, чтобы нанести кому-нибудь врэдд. Да, братцы, мне доставляло наслаждение танцевать этот вальс: раз-два-три, раз-два-три, чик по левой щеке, чик по правой щеке. Две полоски крови потекли, казалось, одновременно, с каждой стороны его жирного, грязного, масляного рыла. Кровь текла, как два красных занавеса, но Биллибой, видно ничего не чувствовал и шел тяжело, как грязный жирный медведь, пытаясь ткнуть меня ноджиком.

Тут мы услышали сирены и поняли, что менты близко и с "пушками" наготове в окнах своих авто. Ясно, та плачущая дьевотшка звякнула им, ведь за электростанцией есть будка для вызова роззов.

— "Иди, не бойся, — крикнул я, — вонючий козел. Я только отрежу твои яблоки".

Они побежали на север, к реке, кроме Лео адъютанта, который хрипел на земле. Мы пошли в другую сторону, в сторону, где была аллея, темная и пустая. Мы отдохнули здесь, дыша все медленнее, пока не пришли в норму. Мы отдыхали будто меж двух огромных гор — это были жилые блоки, и в окнах всех квартир плясали голубые огоньки. В этот вечер был так называемый "ворлдкаст", то есть одну программу могли видеть все, кто хотел, во всем мире, в основном льюд-ди среднего возраста и класса. На экране был, наверное, вэри знаменитый вэк, дурацкий комик или черный певец, и все это передавалось через специальные телеспутники в космос, братцы. Мы ждали и слышали милицейские сирены уже где-то на востоке, так что все было ол-райт. Но старина Дим смотрел на звезды, планеты и Луну с открытым ротером, как ребенок, который никогда не видел, и сказал:

— Я думаю, что там на них, что там может быть на этих штуках?

Я толкнул его локтем и сказал: "Брось, глупер, не будь таким ублюдком. Чего думать о них. И там, наверное, живут как здесь, внизу — одних режут, а другие режут сами. Пойдемте-ка, братцы, пока еще "нотш моллодой". Другие засмеялись, но бедняга Дим посмотрел на меня серьезно, а потом опять на звезды и Луну. Мы пошли вниз по аллее, а "ворлдкаст" светился с обеих сторон. Теперь нам было нужно авто, и мы свернули из аллеи направо, сразу узнав Пристли-Плейс, так как увидели бронзовую статую старого поэтмена с обезьянней нижней губой и трубкой в старом отвислом ротере. Пошли на север и вышли к этому грязному старому Фильмодрому, облупленному и осыпавшемуся, так как сюда почти никто не ходил кроме малтшиков, вроде меня и моих другеров, да и то лишь покричать, сделать разз-резз или немножко сунуть-вынуть в темноте. Из афиш на фасаде Фильмодрома можно было видеть, что тут шла обычная ковбойная заварушка с архангелами на острове шерифа СШ, палящего из своего шестизарядного в легионе скотокрадов, будто вышедших из ада — одна из тех пошлых штучек, что выпускал в те дни "Стейтфильм". Авто возле кинушки были не очень-то хороши, в большинстве старые паршивые вештши, но там был и маленький Дюранго-95, который мог подойти. У Джорджи среди ключей был поликлеф, как мы его называли, так что скоро мы были в машине — Дим и Пит сзади, важно дымя канцерогенками — а я выключил зажигание, нажал на стартер, и мотор так хор-рошо заворчал, такое теплое, выбрирующее чувство во всех кишках. Потом я нажал на педаль, и мы тихонько выкатились задним ходом, и никто не усек, как мы укатили.

Мы немного покрутились, в так называемом, заднем городе, пугая старменов и старменш, переходивших дорогу, гоняясь за кошками и все такое. Потом мы поехали на запад. Движение было небольшое, поэтому я жал на педали, и Дюранго-95 пожирал дорогу, как спагетти. Скорро остались лишь зимние деревья да темнота, братцы, дремучая тьма, а в одном месте я переехал что-то большое, оскалившее зубы в свете фар, и внизу завизжало и захлюпало, а старина Дим там, сзади смеялся: "Хо-хо-хо", чуть башка не отвалилась.

Потом мы увидели молоденького малтшика с его вострушкой они делали льюбофф под деревом; мы остановились и поздоровались с ними, а потом дали каждому по паре маленьких толтшков, те заплакали, а мы уехали. Что нам теперь хотелось, это нанести кому-нибудь нежданный визит. Это взбадривало, можно было посмеяться и применить насилие. Наконец, мы подъехали к чему-то вроде деревни, а немного в стороне был маленький коттедж с садиком. Луна теперь стояла высоко, и коттедж виднелся четко и ясно, когда я сбавил ход и затормозил, а трое других хихикали, как беззумены, и мы смогли разглядеть название на воротах коттеджа: "ДОМАШНИЙ ОЧАГ" — такое убогое название. Я вышел из авто и велел моим другерам заткнуться и вести себя серьезно. Открыл калитку и подошел к передней двери. Я постучал тихо и вежливо, но никто не подошел; я постучал еще, и в этот раз было слышно, что кто-то идет, потом отодвинули засов, дверь открылась на дюйм, и я мог видеть чей-то глазер, смотрящий на меня: дверь была на цепочке. "Да? Кто там?" Это был голос вострушки, молоденькой дьевотшки, судя по звуку, поэтому я сказал в изысканной манере, голосом настоящего джентельмена:

— Пардон, мадам, мне очень неприятно беспокоить вас, но мой друг и я гуляли, и моему другу внезапно стало плохо, очень плохо, сейчас он там на дороге лежит как мертвый и только стонет. Не будете ли вы так добры позволить мне воспользоваться вашим телефоном, чтобы позвонить в скорую помощь?

— У нас нет телефона, — сказала дьевотшка. — Я — очень сожалею, но у нас нет. Вам надо пойти в другое место.

Было слышно, что в маленьком коттедже кто-то печатал на машинке: клак-клак-клаки-клак-клакити-клакклак. потом он остановился, и голос этого вэка спросил: "Что там, дорогая?"

— Тогда, — сказал я, — не будете ли вы столь добры дать ему стакан воды. Это что-то вроде обморока. Он потерял сознание.

Дьевотшка вроде колебалась, а потом сказала: "Подождите". Она ушла, а мои три другера вышли из авто тихо-тихо и подкрались вэри хор-рошо, надев свои маски, и я тоже надел, а потом оставалось лишь просунуть рукер и снять цепочку, ведь я так успокоил эту дьевотшку своим джентельменским голосом, что она не закрыла дверь, как должна бы сделать ночью перед чужими людьми. Тогда мы четверо с ревом ввалились в дом, а старина Дим, как всегда, валял дурака, прыгая и горланя грязные слова.

Это был приятный малэнки коттедж, я вам скажу. Мы ввалились со смэхингом в комнату, где горел свет, там была эта дьевотшка, вся съежившись, молоденькая миленькая вострушка с вэри хор-рошими грудяшками, а с ней был этот тшеловэк, ее мудж, тоже довольно молодой, в очках с роговой оправой, а на столе была машинка, и всюду разбросаны бумаги, и еще кучка листов, которые он, видно, уже напечатал. Так что это был тоже интеллигент книжного типа, как тот, с кем мы дурачились несколько часов назад, но этот был писатель, а не читатель. Как бы то ни было, он сказал:

— Что это? Кто вы такие? Как вы смели войти в мой дом без разрешения?

Его голос дрожал и рукеры тоже. Я сказал:

— Не бойтесь. Если страх в твоем сердце, о брат, изгони его прочь.

Джорджи и Пит пошли поискать кухню, а Дим стоял рядом со мной, разинув ротер. и ждал указаний. "А это что? — спросил я, беря со стола кипу отпечатанных листов, а этот мудж в роговых очках сказал, весь трясясь:

— Это я хочу спросить, что это такое? Что вам нужно? Убирайтесь отсюда, пока я вас не выкинул.

Тут старина Дим в маске Пиби Шелли издал свой громкий смэхинг, будто зверь заревел.

— А, это книга, — сказал я. — Это книга, которую вы пишите, — я заговорил очень строгим голосом. — Я всегда чрезвычайно восхищался теми, кто может писать книги.

Потом я взглянул на первую страницу, и там было название: "МЕХАНИЧЕСКИЙ АПЕЛЬСИН". Я сказал:

— Это вэри-глупо. Разве бывает такой апельсин?

Потом я малэнко почитал вслух, вэри-торжественно, как проповедник: "Попытка применить к человеку, существу растущему, которому суждено в конце пути блаженство лобызать бородатые уста Бога, попытка применить, говорю я, законы и условия, пригодные для творения механического против этого я подъемлю свой мен-перо… "

Тут Дим сыграл на губах, так что я не мог не засмеяться. Потом я начал рвать листы и швырять куски на пол, а этот мудж, писака, стал вроде безум-мен, сжал зуберы, пожелтел и был готов вцепиться в меня когтями. Уж тут была очередь старины Дима; он подошел, ухмыляясь, и эх! эх! ах! ах! ах! по трясущемуся ротеру этого вэка, крак! крак! сначала левым кулаком, затем правым, и пошло из нашего старого другера красное-красное вино, как из бочки хорошей фирмы. Пошло литься и пачкать этот чистенький ковер и клочки этой книги, которую я все рвал, разз-резз, разз-резз. А дьевотшка, его любящая и верная фрау, все время стояла, будто примерзнув к камину, а потом стала вскрикивать, будто в такт той музыке, что старина Дим наигрывал кулаками. Тут Джорджи и Пит явились из кухни, что-то жуя, хотя в масках (одно другому не мешает), Джорд с чем-то вроде окорока в одном рукере и полбуханкой брота в другом, а Пит с бутылкой пива, из которой шла пена и хор-рошим куском кекса с изюмом. Они заржали, видя как Дим танцует и кулачит писаку, а писака принялся плакать "бу-у-у!", будто погиб труд его жизни, разинув ротер, весь в крови. Они хохотали с полной пастью, так что было видно, чем она набита. Мне это не понравилось, это грязно… неряшливо, так что я сказал:

— Хватит жевать. Я не разрешал. Ну-ка, подержите этого вэка, чтобы он все видел и не мог смыться.

Они сложили свои жирные кусы на стол среди всех бумажонок и взялись за этого вэка, писаку, его роговые брили треснули, но еще висели на носу. Старина Дим все приплясывал, так что безделушки на камине тряслись (потом я их сбросил, чтобы они не тряслись, братцы) и все забавлялся с автором "МЕХАНИЧЕСКОГО АПЕЛЬСИНА", сделав его фас таким пурпурным и мокрым, словно какой-то особый сочный фрукт.

— В порядке, Дим, — сказал я. — Теперь за другое дело, Богг в помощь.


Он взялся за дьевотшку, которая все продолжала свой кричинг, заломив ей рукеры за спину, вэри хор-рошо, пока я сдирал с нее то и другое, а они продолжали свое: " Хо-хо- хо", и вэри хор-рошие грудели предстали их нескромным взорам, пока я расстегнулся, готовясь к броску. Сделав это, я услышал отчаянные крики истекавшего кровью писаки, которого держали Джорджи и Пит; он вырвался, вопя, как безумный, самые грязные слова, какие я знал, да и другие, которые он сочинял тут же. Когда я сделал, что надо, пришла очередь Дима, и он сделал это, как скотина, сопя и рыча, не сняв маски Пиби Шелли. Потом мы поменялись: Дим и я схватили этого вэка, слюнавого писаку, который почти перестал бороться, а только что-то бормотал, а Пит и Джорджи получили свое. Потом все стихло, и пришла какая-то ненависть, и тогда мы разбили все, что еще не было разбито — машинку, лампу, стулья, а старина Дим (это было для него типично) помочился, затушив огонь в камине, и хотел нагадить на ковер, полный бумаги, но я сказал — не надо. " Аут — аут — аут- аут! " — заорал я. Этот вэк, писака, и его фрау были, по сути, в ином мире, в крови, растерзанные, издававшие какие-то звуки. Но живые.

Потом мы сели в наше авто, я отдал руль Джорджи (я был малэнко не в себе), и мы покатили обратно в город, по пути наезжая на что-то пищащее.


ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Мы гнали в город, братцы, но не доехав, недалеко от Индустриального Канала (так его называли), мы усекли, что из строя вышла игла, как и наши собственные (ха-ха-ха) иглы, и авто закашляло кашэл-кошэл-кашэл. Но не стоило беспокоиться: совсем рядом мигали синие вспышки рейл-станции. Мы решали, бросить ли авто, чтобы его подобрали роззы, или, при нашем убийственном настроении, дать ему хор-роший толтшок в воду, чтобы добрым звонким "плеском" пропеть отходную этому вечеру. Остановились на последнем, и поэтому сняли тормоза и вчетвером подтолкнули авто к краю грязной воды, густой как патока, смешанной с людскими отбросами; потом один хор-роший толтшок — и оно свалилось. Мы отскочили, боясь, что грязь забрызгает наши шмотки, но "сплаш! глопп!" и авто исчезло без следа. "Прощай, старый другер!" — крикнул Джорджи, а Дим угостил нас своим шутовским "хах-хах-хах-ха!" Потом мы двинулись к станции, чтобы проехать остановку до Центра, как называли середину города. Мы купили билеты, мило, вежливо и спокойно ждали на платформе, как джентельмены. Дим забавлялся с автоматами: его карманы были полны монеток, и он был готов, если надо, раздавать шоколадки бедным и голодающим, но таковых здесь не нашлось. Тяжело подошел старина Эспрессо-рапидо, и мы забрались в него. Поезд казался почти пустым. Чтобы убить три минуты пути, мы занялись мягкими сидениями, делая хор-роший разз-резз и выпуская им кишки, а старина Дим колотил цепью по фенстеру, пока стекло не рассыпалось брызгами в зеленом воздухе. Но мы чувствовали себя усталыми и потрепанными, братцы, потратив за вечер малэнко энергии, братцы, и только Дим, шутовская скотина, был полон радостью жизни, хотя был весь в грязи и слишком вонял пóтом, что мне в нем весьма не нравилось.

Мы вышли в центре и потащились обратно к молочному бару "Корова", малэнко зевая и показывая спину луне, звездам и фонарям, ведь мы были еще подростки и днем ходили в школу.

Когда мы вошли в "Корову", мы увидели, что народу там больше, чем в прошлый раз. И тот тшелловэк, что бубнил в стране грез над своим молочком с синтемеском или что там у него, был еще здесь, бормоча о ежах, погоде и временах Платона.

Видно, это был его третий или четвертый заход за вечер: у него был тот бледный, нечеловеческий вид, будто он стал вещью, и его фас казался вырезанным из гипса. Уж если он хотел так долго оставаться в Той стране, ему надо было взять отдельный кабинет там, сзади, а не сидеть на видном мьесте: здесь какие-нибудь малтшики могли что-нибудь устроить, хотя не очень, так как в "Корове" имелись здоровые вышибалы на случай, если надо прекратить заверушку. Однако Дим втиснулся рядом с этим вэком, по-шутовски зевая и показывая глотку, и саданул по его башмаку своим большим грязным сапогом. Но этот вэк, братцы, ничего не слышал, витая где-то высоко.

Тут в баре были все надцаты, они пили молоко, коку и забавлялись чем попало (надцатами мы называли подростков), но было и несколько людей постарше, вэки и фрау, (но только не из буржуев), которые смеялись и разговаривали. По их прическам и свободной одежде (в основном большие вязаные свитера) было видно, что они с репетиции на телестудии здесь, за углом. У их дьевотшек были оживленные фасы и большие, очень красные рты, и они смеялись, показывая зубы, нисколько не заботясь об этом испорченном мире.

Гнусавила пластинка на стерео (это Джонни Живаго, русский котик, пел "Только раз в два дня"), и тут в интервале, когда ненадолго наступила тишина перед следующей песней, одна из этих дьевотшек (очень красивая, с большим красным улыбающимся ртом, лет под сорок, я бы сказал) вдруг спела полтора такта, будто давала пример чего-то, о чем они говорили, и в этот момент братцы, словно большая птица влетела в милкбар, и я почувствовал, что волосы на теле стали дыбом, и по мне прошла дрожь, будто поползли ящерки, так медленно вверх, а потом вниз. Я знал, что она пела. Это было из оперы Фридриха Гиттерфенстера "Дас Бетцойг", то место, где она умирает с перерезанной глоткой, и эти слова: " Может быть, так лучше". Да, я задрожал.

Но старина Дим, который слушал эту песню — отпустил одну из своих пошлостей: сыграл на губах, завыл как собака, сделал пальцами "козу" и захохотал, как шут. Мне кровь бросилась в голову, и я сказал: " Ублюдок грязный, слюнявый, не умеющий себя вести ублюдок". Тут я наклонился через Джорджи, который был между мной и этим ужасным Димом и дал раза Диму по ротеру. Дим вроде удивился, открыв рот, вытирая крофф с губера и удивленно смотря то на крофф, то на меня. " Зачем ты это сделал?" — недоуменно спросил он. Не многие видели, что я сделал, а кто видел, не обратил внимания. Стерео вновь играло какую-то дрянь на электрогитаре.

Я сказал:

— За то, что ты ублюдок с дурными манерами, без малейшего представления, как вести себя в обществе, братец.

У Дима был дурацкий и злобный вид, и он сказал:

— Лучше бы ты этого не делал. Я тебе больше не б-братец и не хочу им быть.

Он вытащил большой сопливый платок и озадаченно стирал им кровь, смотря на нее и морщась, будто думал, что кровь не его, а чужая. Он как будто пел кровью, чтобы искупить свою вульгарность, когда та дьевотшка пела песню. Но теперь эта дьевотшка смеялась "ха-ха-ха" со своими другерами в баре, ее красный ротер двигался и зубы сверкали; она даже не заметила Димовой грязной пошлоты. Кому Дим сделал плохо, так это мне. Я сказал:

— Если тебе это не нравится и ты этого не хочешь, ты знаешь, что нужно делать, братец.

Джорджи сказал резко, так что я посмотрел на него:

— Ол райт. Не будем начинать.

— Это Диму на пользу, — сказал я. — Не может же он всю жизнь быть малым дитем.

И я сердито посмотрел на Джорджи.

Дим сказал (кровь текла уже не так сильно):

— По какому праву он думает распоряжаться и тыкать, кого захочет. Мудак, скажу я ему. Я еще выбью ему глазеры цепью.

— Смотри, — сказал я спокойно (насколько позволяло стерео, сотрясавшее стены и потолок, и этот отключившийся вэк рядом с Димом, бормотавший "Икра ближе, ультоптимально…"), — смотри, Дим, если хочешь остаться в живых.

— Мудак, — фыркнул Дим, — большой мудак ты, и только. Ты не имел права. Я еще встречу тебя — с цепью или ноджиком, или с резером, чтобы не тыкал меня ни за что. Я этого не хочу.

— Давай на ножах, когда скажешь, — огрызнулся я.

Пит вставил:

— Ну, не надо, малтшики. Мы же другеры? Друзья так не поступают. Смотри, там эти губошлепы смеются, вроде потешаются над нами. Не будем ронять себя.

Я сказал:

— Дим должен знать свое место. Правильно?

— Брось, — ответил Джорджи. — Зачем эти разговоры насчет места? Вечно слышу, что льюдди должны знать свое место.

Пит сказал:

— Хочешь знать правду, ты не должен был давать Диму толтшок, ни за что ни про что. Скажу раз и навсегда. Говорю это со всем уважением, но если б ты сделал это мне, получил бы сдачи. И хватит об этом.

И он наклонился над своим молоком. Я чувствовал раж-драж, но старался сдержаться, сказав спокойно:

— Должен же быть вожак. Должна быть дисциплина. Так?

Никто не сказал ни слова, даже не кивнул. Я еще больше разозлился, но сказал еще спокойнее:

— Я давно командую. Все мы другеры, но должен кто-то командовать. Так или не так?

Они все осторожно кивнули. Дим стер последний крофф с губера, потом сказал:

— Ладно, ладно. Ол-райт. Я малэнко устал, да и все наверное. Хватит разговоров.

Я удивился и малэнко испугался, что Дим говорит так разумно. Он сказал:

— Утро вечера мудренее, так что лучше пойдем по домам. Райт?

Я был очень удивлен. Двое других кивнули: " Райт-райт-райт". Я сказал:

— Пойми насчет этого толтшка, Дим. Это все музыка. Я с ума схожу, если вэк мешает мне слушать, когда фрау поет. Так что вот.

— Лучше пойти домой, устроить а-литтл-спьятшка, — сказал Дим. — Длинная ночь для подростков. Райт?

— Райт, райт, — кивнули те двое. Я сказал:

— Пожалуй, лучше пойти домой.

Дим предложил хороший вештш. Если не видимся днем, братцы, тогда в то же время и там же завтра?

— Ладно, — сказал Джорджи, — пожалуй, можно сделать так.

— Может, — сказал Дим, — я малэнко опоздаю.

Он все вытирал свою губер, хотя крофф давно перестала течь.

— И, — сказал он, — надеюсь, тут больше не будет поющих цыпок.

И тут он издал свой обычный хохот " хо-хо-хо-хо". Казалось, он слишком туп, чтоб долго обижаться.

И мы пошли, каждый своим путем. Холодная кока, что я пил, отрыгалась " ырррргх". Моя бритва — горло-рез была под рукой на случай, если кто из другеров Биллибоя поджидает у жилого блока, или кто из других банд, групп или шаек, с которыми мы иногда сражались. Я жил с папашей и мамой в квартире Муниципального Жилого блока 18 А, между Книгзли-Авеню и Уилсон-уэй. До парадной двери я дошел без хлопот, хотя прошел мимо молоденького малтшика, который кричал и стонал, валяясь в канаве, здорово порезанный, и в свете фонарей видел полоски крови, тут и там, как подписи в память о ночной забаве, братцы. И еще, у самого 18 А я видел пару женских "нижних", грубо сорванных в горячий момент, вот так, братцы. Итак, я вошел. На стенах виднелась хорошая муниципальная роспись — вэки и цыпы, строгие в своем рабочем достоинстве, за станками и машинами, но без малейших шмоток на своих таких развитых телесах. И конечно, кое-кто из малтшиков из 18 А, как и можно было ожидать, улучшили и украсили эти большие картины карандашом и чернилами, добавив волосы и "палки", и грязные слова, исходящие из почтенных ротеров этих нагих /то есть голых/ фрау и вэков. Я пошел к лифту, но не стоило нажимать кнопку, чтобы узнать, работает ли он, потому что ему дали вэри хор-роший толтшок в эту ночь, металлическая дверь вся погнулась — проявление незаурядной силы, так что пришлось топать десять этажей. Я ругался и пыхтел, пока добрался усталый телом, а может, не меньше и духом. В этот вечер мне страшно хотелось музыки, наверно из-за той дьевотшки, что пела в "Корове". Мне хотелось целый праздник музыки, братцы, прежде чем я получу свой штамп в паспорте на границе страны снов и поднимется шлагбаум, чтобы пропустить меня туда.

Я открыл дверь моим маленьким клутшиком. В нашей квартирке все было тихо, пе и эм уже в стране снов, но мама оставила мне на столе малэнко на ужин пару ломтиков консервированного мяса, кусок брота с бутером, стакан холодного млека. Хо-хо-хо, старина млеко, без "ножей", синтемеска или дренкрома. Каким многогрешным, братцы, кажется мне теперь любое невинное молоко. Однако, я пил и ел, так что за ушами трещало: я был голоднее, чем казалось вначале, так что я достал из кладовой пирог с яблоками, отрывал от него куски и совал в свой жадный ротер. Потом я почистил зуберы и пощелкал йаззиком /то есть языком/, потом пошел в свою комнату или " берлогу", на ходу снимая шмотки.

Тут была моя кровать и мое стерео, гордость моей жизни, и пластинки в особом шкафчике, знамена и флажки на стене — память о жизни в исправительной школе с одиннадцати лет, все блестящие, с названием или номером "Юг-4", "Голубая Дивизия Исправшколы Метро", "Мальчики Альфы".

Маленькие репродукторы моего стерео были повсюду в комнате: на потолке, на стенах, на полу, так что, лежа в постели и слушая музыку, я был как будто опутан и обвит оркестром. В эту ночь я хотел начать с нового концерта для скрипки американца Джеффри Плаутуса в исполнении Одиссеуса Керилоса с оркестром филармонии Мэкона /штат Джорджия/. Я достал его оттуда, где он был аккуратно упакован, включил и стал ждать.

И вот, братцы, это пришло. О, блаженство, небесное блаженство. Я лежал обнаженный, голова и рукеры на подушке, закрыв глаза и открыв ротер в своем блаженстве, слушая поток прекрасных звуков. О, это было великолепно, а великолепие обретало плоть. Тромбоны ворчали золотом под кроватью, за моей головой были трубы, как тройное серебряное пламя, а от двери барабаны прокатывались сквозь меня, урча, как сладкий гром. Это было чудо из чудес. А потом, как птица, сотканная из редчайшего небесного металла, или как серебристое вино, льющееся в космическом корабле, в невесомости, вступила скрипка соло поверх всех других струн, и эти струны были как шелковая клетка вокруг моей постели. Потом флейта и гобой просверлили как черви из платины густую-густую массу золота и серебра. Я был в таком блажеснстве, о братцы. Пэ и Эм в своей спальне, в соседней комнате, уже научились не стучать в стену, жалуясь на то, что называли шумом. Я их отучил. Теперь они принимают сонные порошки. Быть может, зная, как я наслаждаюсь ночной музыкой, они уже приняли их. Когда слушал, зажмурив глаза от наслаждения, большего, чем любой Богг или Господь из синтемеска, я видел такие прекрасные картины.

Здесь были вэки и фрау, молодые и старые, они валялись на земле и вопили о пощаде, а я смеялся во весь ротер и бил их ногой в лицо. И здесь были дьевотшки с сорванной одеждой, они визжали, прижавшись к стене, а я обрушивался на них всей силой. И когда музыка /она состояла из одной лишь части/ поднялась к своей вершине, словно на высочайшую башню, тогда я, лежа в постели с зажмуренными глазами, с руками под головой, закричал от блаженства, словно что-то меня прорвало.

И так прекрасно музыка скользила к своему, словно пылающему огнем, завершению.

Потом я поставил прекрасного моцартовского "Юпитера " и снова видел лица, поверженные и разбитые, а потом я подумал, что надо поставить последнюю пластинку, прежде чем пересечь границу сна; мне хотелось чего-нибудь старого, крепкого и очень сильного, и я поставил И.С.Баха, Брандербургский концерт для средних и нижних струнных. И слушая уже с блаженством другого рода, чем раньше, я снова видел название тех бумажек, которым я сделал раз-резз, казалось так давно, в коттедже "Домашний очаг". Название насчет механического апельсина. Слушая И.С.Баха, я начал лучше понимать, что оно означает, и думал под это мрачное великолепие старого немецкого мастера, что мне хотелось бы сильнее избить тех двоих и разорвать их на куски в их собственном доме.

На следующее утро я проснулся ровно в восемь ноль-ноль, братцы, и все еще чувствовал себя здорово усталым вроде "двинутым и опрокинутым", мои глазеры слипались со спатинга, и мне совсем не хотелось топать в школу. Я думал еще поваляться малэнко в постели, часок-другой, а потом потихоньку одеться, может сполоснуться в ванне, послушать радио или почитать газету, все в одиночестве, а после лэнча, если будет настроение, двинуть в школягу, поглядеть, что там варится, братцы, в этой глуперской обители ненужного ученья. Я слышал, как мой папа ворчал и топал, а потом ушел на работу, где ишачил днем, а мама крикнула мне почтительным голосом, как будто я теперь уже взрослый и сильный:

— Уже больше восьми, сынок. Не стоит опять опаздывать.

Я крикнул ей:

— Башка побаливает. Не трогай меня, может я отосплюсь и буду в полном порядке.

Я слышал, как она вздохнула и сказала:

— Я оставлю твой завтрак в духовке, сынок. Мне надо идти.

Верно, ведь был закон, что каждый, если он не ребенок и не имеет ребенка, или не болен, должен идти вкалывать. Мама работала в стейтмарте, как они его называли, расставляла по полкам консервированный суп, бобы и прочий дрек. Я слышал, как она звякнула тарелкой на газовой плитке, потом надела туфли, потом пальто, опять вздохнула и сказала: "Я пошла, сынок" но сделал вид, что снова отправился в сонное царство, а потом вздремнул вэри хор-рошо, но видел странный и будто живой сон, почему-то о своем другере Джорджи. В этом сне он выглядел вроде много старше и был очень строгим, говорил о дисциплине и послушании, и о том, как все малтшики под его командой стараются и как салютуют, будто в армии, а я тоже стоял в строю вместе с другими и отвечал: "Да, сэр!" и "Нет, сэр!", а потом ясно увидел, что у Джорджи на плэтшерах звезды, вроде он генерал. Потом он приказал, и явился старина Дим с хлыстом, и Дим был гораздо старше, седой и у него не хватало зуберов, когда он засмеялся, увидев меня. А мой другер Джорджи показал на меня и сказал: "У этого вэка все шмотки в грязи и дреке", и так оно и было. Тогда я закричал: "Не надо, братцы, не бейте меня!", и побежал. Я бегал по кругу, а Дим за мной, смеясь так, что чуть башка не отвалилась, и хлестал меня хлыстом, и когда я получал хор-роший толтшок хлыстом, вроде громко звонил электрический звонок "дрингрингрингринг!", и этот звонок тоже был вроде как боль.

Тут я проснулся, а сердце стучало "бап-бап-бап", и конечно, действительно звонил звонок "бррррр!" — это было в дверь. Я притворился, что никого нет дома, но это "бррррр" не прекращалось, и я услышал голос, кричавший через дверь: " Эй, проснись, я знаю, что ты в постели". Я сразу узнал этот голос. Это был голос П.Р.Делтойда /вот уже глуперское имя/ моего После-Исправительного Советника, как это называлось, вечно усталый человек — у него были сотни таких, как я. Я закричал: "Райт- райт- райт!", будто больным голосом, и вылез из постели. Я надел, братцы, очень красивый халат, вроде шелковый, весь разрисованный видами больших городов. Потом я сунул ногеры в шерстяные туфли, вэри-комфортные, сделал красу на голове и был готов принять П.Р. Делтойда. Когда я открыл, он вошел, шаркая, с утомленным видом — на голове покошенная шляпка, в запачканном плаще.

— Алекс, мой мальчик, — сказал он, — я встретил твою мать, да. Она сказала, у тебя что-то болит. Поэтому ты не в школе. Да.

— Нестерпимая головная боль, братец, то есть сэр, — ответил я моим джентельменским голосом. — Думаю, днем пройдет.

— И уже наверняка к вечеру, да. — сказал П.Р.Делтойд. — Вечер, это лучшее время, не так ли, Алекс? Садись, садись, — сказал он, будто он был дома, а я — его гость.

Сам он уселся в старую папину качалку и принялся раскачиваться, будто за этим он и пришел. Я сказал:

— Чаечку, сэр? То есть чаю?

— Некогда, — ответил он, качаясь и глядя на меня из-под нахмуренных бровей, будто собирался делать это вечно. — Да, некогда, — повторил этот глупер, и я поставил чайник. Потом я сказал:

— Чему я обязан этим крайним удовольствием? Что-нибудь не так, сэр?

— Не так? — переспросил он вэри-скорро и хитро, смотря на меня вроде с подозрением, но все еще качаясь. Тут он заметил объявление в газете на столе — красивая, смеющаяся молоденькая цыпа с грудями на выпуск ради рекламы Прелестей Югославских Пляжей. Он вроде съел ее глазами, а потом сказал:

— А почему тебе пришло в голову, что что-то не так? Ты сделал что-нибудь, что не надо делать?

— Просто я так выразился, сэр — ответил я.

— Ну, — сказал П.Р. Делтойд, — а я хочу выразиться так: берегись, Алекс, ведь следующий раз, как ты хорошо понимаешь, речь пойдет уже не об исправительной школе. В следующий раз ты сядешь за решетку, и весь мой труд пойдет прахом. Если ты не хочешь думать о своем ужасном будущем, то подумай хоть немного обо мне, кто столько потел из-за тебя.

— Я не сделал ничего, что не надо делать сэр, — сказал я. — У ментов ничего на меня нет, братец, то есть сэр.

— Брось эти умные разговоры насчет ментов, — сказал П. Р. Делтойд очень устало, и все качаясь. — Что ты не попадался полиции в последнее время, еще не значит, как ты сам понимаешь, что не замешан в какой-нибудь пакости. Этой ночью была небольшая драка, не так ли? Потасовка с "ноджиками", велосипедными цепями и тому подобное. Один из дружков известного жирного парня подобран поздно ночью у Электростанции и госпитализирован, весьма неприятно порезанный, да, упоминалось твое имя. До меня это дошло по обычным каналам. Некоторые твои друзья тоже названы. Кажется, этой ночью было много подобных гадостей. О, доказать никто ничего не может, как обычно. Но я тебя предупреждаю, Алекс, как добрый друг, каким я был всегда, единственный человек в этом больном обществе, который хочет спасти тебя от тебя самого.

— Я это искренне ценю, — сказал я.

— Да, как же, конечно, — он вроде усмехнулся. — Во всяком случае, смотри. Да. Мы знаем больше, чем ты думаешь, малыш.

Потом он сказал страдальческим голосом, но все качаясь:

— И что с вами со всеми? Мы изучаем эту проблему, изучаем чуть не целое столетие, да, но не продвигаемся ни на шаг. У тебя хороший дом, хорошие любящие родители и неплохая голова. Что за дьявол вселился в тебя?

— Ни у кого на меня ничего нет, сэр, — ответил я. — Я уже давно не бывал в рукетах у мильтонов.

— Вот это меня и беспокоит, — вздохнул П.Р.Делтойд. — Что-то слишком давно ты "здоров". По моим расчетам, этому уже пора случиться. Поэтому-то я и предупреждаю тебя, Алекс, малыш: держи свой красивый юный носик подальше от грязи, да. Я выражаюсь ясно?

— Как незамутненное озеро, — ответил я. — Ясно, как лазурное небо в разгаре лета. Вы можете на меня положиться, сэр.

И я мило улыбнулся, показав ему все зуберы.

Но когда он ушел, а я пил свой вэри крепкий чай, я усмехнулся про себя тому, что заботило П.Р. Делтойда и его другеров. Ладно, я поступаю плохо насчет крастинга, избиений и работы бритвой, и насчет сунуть-вынуть, и если меня зацапают, очень плохо будет мне, братишечки, ведь нельзя было управлять страной, если бы каждый вел себя по ночам, как я. Так что если меня поймают — будет три месяца в одном мьесте, да шесть в другом, а потом, как любезно предупредил П.Р. Делтойд, "в следующий раз", несмотря на мой нежный возраст, будет этот ужасный зверинец… Нет, вот что я вам скажу: "Прекрасно, но я очень сожалею, господа, потому что мне не вынести взаперти. И я постараюсь в том будущем, что простирает ко мне свои белоснежно-лилейные руки, пока не настигнет нож, или не брызнет кровь в финальном хоре искореженного металла и разбитого стекла на шоссе, до тех пор я постараюсь больше не попадаться". Красиво сказано. Но, братцы, ломать голову насчет того, какова причина зла — вот что заставляет меня смеяться, как ребенка. Они же не ищут причины добра, так зачем соваться в лавочку на другой стороне? Когда льюдди добры, то это потому, что так им нравится, и я не вмешиваюсь в их удовольствия, и то же насчет другой лавочки. А другой лавочкой заправляю я. Больше того, зло принадлежит личности, ему, тебе или мне, каждому из нас в отдельности, а эта личность создана стариной Боггом или Господом, к его величайшей гордости и радости. Но не-личность не может быть дурной; я имею в виду, что они в правительстве, и судах, и школах не могут допустить зло, потому что не могут допустить личность. И разве наша новейшая история, братцы, это не история храбрых маленьких личностей, борющихся с этими большими машинами? Я это серьезно, братцы. Но я делаю то, что нравится мне.

А сейчас, этим улыбающимся зимним утром, я пил свой вэри крепкий чай с млеком, добавляя сахар ложку за ложкой, и еще ложечку /ведь я сладкоежка/, а потом вытащил из плиты завтрак, приготовленный для меня моей бедной мамочкой. Это была яичница из одного яйца, и ничего больше, но я сделал гренки и съел их с джемом, смакуя это и читая газету.

Газета, как обычно, была про насилие, ограбления банков, стачки и про футболистов, которые пугали всех до паралича тем, что не будут играть в следующую субботу, если им не повысят плату, такие капризные малтшики. Было и про новые космические полеты, и про увеличенные экраны телевизоров, и предложения даровых пакетов с мыльными хлопьями в обмен на этикетки с коробок из-под мыла — удивительное предложение, всего на неделю, это меня рассмешило. Была также вэри-большая статья о современной молодежи /то есть обо мне, так что я отвесил поклончик, улыбаясь как дурмен/, написанная вэри-умным лысым тшелловэком. Я прочел ее внимательно, братцы, прихлебывая чаек, чашку за чашкой, хрустя поджаристыми гренками, которые обмакивал в джем и в яичницу. Сей ученый вэк говорил обычные вещи об отсутствии родительской дисциплины, как он это называл, о недостатке хороших учителей, которые выбили бы кровожадные инстинкты из своих невинных дурачков и заставили бы их рыдать о прощении. Все это глуперство, и я помирал со смехинга, но было — очень мило узнать, что об этом пишут снова и снова, братцы. Каждый день было что-нибудь о Современной Молодежи, но лучшее, что было в этой газете, это когда один старый поп заявил, что по его глубокому убеждению, а он говорит как служитель Бога — ЭТО ДЬЯВОЛ СРЕДИ НАС, и он вынюхивает путь в молодую невинную плоть, и в этом вина мира взрослых с их войнами, бомбами и прочей чепухой. Так что все ол-райт. Уж он то знал, о чем говорил, раз он человек божий. И нечего винить молоденьких невинных малтшиков. Райт-райт-райт.

Похлопав себя по полному невинному желудку, я стал доставать дневные шмотки из своего гардероба, включив при этом радио. Играла музыка, очень приятный маленький струнный квартет Клаудиуса Бирдмана, братцы, который я хорошо знал. Но я невольно засмеялся, подумав о том, что я как-то видел в одной из этих статей о Современной Молодежи, о том, как Современная Молодежь может стать лучше, если будет поощряться Живое Восприятие Искусства. Большая Музыка, гласила она, и Большая Поэзия будто бы должна успокоить Современную Молодежь и сделать ее более Цивилизованной. Цивилизованной, ко всем чертям. Музыка всегда как-то будоражила меня братцы, так что я чувствовал себя вроде самим стариной Болтом, готовым метать громы и молнии и заставлять вэков и фрау визжать перед моим — ха-ха — могуществом.

И когда я немного помыл фас и рукеры и оделся (мои дневные шмотки были вроде студенческих: голубые брючки и свитер с буквой А, то есть Алекс), я подумал, что сейчас как раз время смотаться в дискотеку (да и капуста имелась — мои карманы были полны) узнать насчет давно заказанного и обещанного стерео: Бетховен НОМЕР ДЕВЯТЬ (то есть Хоральная Симфония), записанный на "Мастерстроке" симфоническим оркестром ЭШ-ШАМ под управлением Л. Мухайвира. Итак, я отправился, братцы.

Днем было совсем не то, что ночью. Ночь принадлежала мне и моим другерам и прочим надцатам, а буржуазные стармены прятались в домах, попивая у своих глуперских "ворлдкастов"; но день был для старменов, да и роззов или ментов днем, казалось, всегда было больше. Я сел в автобус на углу и проехал до Центра, потом прошел обратно к Тэйлор-Плейс; здесь была дискотека, которую я предпочитал с моими особыми запросами, братцы. Название у нее было дурменское — "Мелодия", но это было хор-рошее мьесто, и обычно здесь можно было быстро получить новые записи. Я вошел. Единственными посетителями были две молоденькие цыпы, сосущие эскимо (хотя была зима и собачий холод), копаясь в новых поп-дисках: Джонни Бернауэй, Сташ Кро, Миксеры "Немного помолчи" с Эдом и Идам Молотовыми и подобный дрек. Этим двум цыпам было не больше десяти; видно они, как и я, решили не ходить этим утром в пгколягу. Они явно считали себя взрослыми дьевотшками: они покрутили бедрами, увидев Вашего Верного Рассказчика, и у них были накладные грудели и губеры сплошь в помаде. Я подошел к прилавку, вежливо улыбаясь всеми зубами старине Энди, стоявшему за ним (он тоже всегда вежлив, всегда готов помочь, действительно хор-роший вэк, хотя лысый и очень — очень худой). Он сказал:

— Ага, думаю, что я знаю, что вам нужно. Хорошие новости, хорошие. Ваш заказ пришел.

И отбивая такт руками, как Большой дирижер, он пошел за ним.

Две молоденькие цыпы захихикали, как это бывает в их возрасте, и я строго посмотрел на них. Энди вернул ся вэри-скорро, размахивая Девятой в большой блестящей белой упаковке, на которой, братцы, было нахмуренное, угрюмое лицо самого Людвига-ван.

— Вот он, — сказал Энди, — покрутить для пробы? Но я ужасно хотел поскорее забрать его домой, на мое стерео, и слушать в одиночестве. Я вытащил дэнг, чтобы заплатить, и одна из цыпок сказала:

— Чего добыл, братик? Что-то колоссаль? — эти молоденькие дьевотшки говорили по-своему. — Небесные семнадцать? Люк Стерн? Голли-Гогол? — и обе захихикали, вертя бедрами.

Тут мне пришла такая идея — боль и восторг, что я чуть не свалился, братцы, и не мог вздохнуть секунд десять. Придя в себя, я улыбнулся свеженачищенными зуберами и сказал:

— А что, если пойти домой, сестрички, и прокрутить ваше чирикание там? (Я видел, что пластинки, которые они купили, — это поп-вештши для подростков). Ручаюсь, что вы ничего не купили, кроме мелочей.

В ответ они выпятили нижние губки.

— Идите с дядей и послушаете, что надо. Услышите ангельские трубы и дьявольские тромбоны. Я вас приглашаю.

И я поклонился. Они снова захихикали, и одна сказала:

— О, но мы так голодны. О, нам бы покушать.

Другая добавила:

— Да, она сказала верно, не так ли. Я ответил:

— Покушаете с дядей. Где бы вы хотели?

Они считали себя очень искушенныим и заговорили тоном важных леди о Рице и Бристоле, и Хилтоне, и об "Иль Ристоранте Грант-Турко". Но я остановил их, сказав: "Идите за дядей", и отвел их в Паста-Парлор, за углом, дав им окунуть их невинные молодые лица в спагетти, и сосиски, и крем, и бананы, и в горячий шоколад, пока меня не начало тошнить при виде этого, братцы: сам я скромно подкрепился ломтиком холодной ветчины и порцией красного перца. Эти две цыпки были очень похожи, хотя и не сестры. Одни и те же мысли, или отсутствие таковых, один цвет волос — покрашены вроде под солому. Ну, сегодня они и впрямь повзрослеют. Сегодня я займусь этим. Они сообщили, что их зовут Марти и Соньетта, достаточно глупо, так что я сказал:

— Очень хорошо, Марти и Соньетта. А теперь погоняем пластинки. Пошли.

Когда мы вышли на холодную улицу, они решили, что хотят ехать не автобусом, ах нет, на такси; я доставил им это развлечение, усмехнувшись про себя, и взял одно из стоявших у Центра такси. Водитель, старый усатый вэк в очень запачканной одежде, сказал:

— Только ничего не рвать. Не дурить с сиденьями. Только что сменил обивку.

Я успокоил его глуперские опасения, и мы покатили к Муниципальному Жилому Блоку 18 А, а эти нахальные цыпки хихикали и шептались. Итак, коротко говоря, мы приехали, братцы, и я повел их наверх к номеру 10-8, и они пыхтели и смеялись всю дорогу и от этого им захотелось пить, как они сказали, так что я открыл "сундук сокровищ" в моей комнате и дал этим десятилетним девочкам по хор-рошей порции шотландского, хотя и с иголочками соды. Они уселись на мою постель (еще не прибранную) и болтали ногами, смеясь за своими бокалами, пока я крутил на стерео их жалкие пластинки. Как будто они пили сладенький пахучий детский напиток из очень красивых золотых бокалов. Они охали и говорили: "Потрясно!", "Колоссально!" и прочие странные словечки по последней моде своей детской группы. Пока я КРУТИЛ для них этот дрек, я подзадоривал их пить еще и еще, и они не брезговали, братцы. Так что, когда мы дважды прокрутили их жалкие поп-диски (их было два: "Медовый носик", его пел Айк Ярд, и "Ночь, и день, и снова ночь", этот промычали два жутких кастрата, забыл, как их зовут), они были почти на вершине истерики, как бывает у таких цыпок, прыгали по моей постели, и я с ними по комнате.

Что творилось в этот день, нет нужды описывать, братцы, можно легко догадаться. Обе скинули шмотки и смеялись до упаду без всякого повода, и им казалось вэри-забавно видеть старого дядю Алекса, стоящего в чем мать родила и с "палкой", делающего уколы, как голый доктор, а потом вкатившего себе в рукер порцию секреции дикой кошки. Потом я достал из упаковки прекрасную Девятую, так что Людвиг-ван тоже был теперь обнажен, и поставил иглу перед последней частью, этим блаженством. И вот оно пришло, басовые струны будто заговорили из-под моей постели вместе с остальным оркестром, а потом вступил мужской голос, говорящий всем "радуйтесь", и прекрасная, блаженная мелодия о Радости, этой славной искре небес, и тогда я почувствовал в себе словно прыжок тигра, и я прыгнул на этих двух молоденьких цыпок. Тут уж они не видели ничего забавного и перестали визжать от восторга, и им пришлось покориться странным и непонятным желаниям Великого Александра, который, под влиянием Девятой и подкожного влияния был очень требователен. О, братцы. Но они обе были вэри-вэри пьяные и вряд ли много почувствовали.

Когда последняя часть прозвучала второй раз, гремя и крича о Радости, Радости, Радости, Радости, обе цыпочки уже не строили из себя искушенных важных леди. Они вроде осознали, что сделали с их маленькими персонами, и сказали, что хотят домой и что я — дикий зверь. Они выглядели, будто побывали в сражении, да так оно и было. Ну, раз они не пошли в школу, надо же было дать им урок. И этот урок они получили. Они плакали и стонали: "Ох, ох, ох", пока одевались, и били меня своими кулачками, а я лежал на постели грязный и нагой, и здорово измотанный. — Маленькая Соньетта кричала: "Зверь, отвратительное животное. Какой ужас". Я дал им собрать вещички и уйти, что они и сделали, говоря, что со мной сделают роззы, и прочий дрек. Потом они стали спускаться по лестнице, а я погрузился в сон, все с тем же гремящим и кричащим "Радость, Радость, Радость, Радость".


ГЛАВА ПЯТАЯ

Получилось так, что я проснулся поздно (около семи по моим часам), и оказалось, что это было не очень умно. Вы замечали, что в этом испорченном мире все идет в счет. Вы понимаете, что одна вёштшь всегда влечет другую. Райт-райт-райт. Мое стерео уже не пело о Радости и "Я Обнимаю Вас, О, миллионы", значит какой-то вэк его выключил, либо пе, либо эм.

Было ясно слышно, что они оба сейчас в гостиной и, судя по тарелочному " клинк-клинк " и " слурп-слурп", вкушают трапезу, усталые, проишачив весь день, один на фабрике, другая в магазине. Бедные старики. Жалкие стармены. Я надел халат и выглянул, с видом любящего единственного сына:

— Хи-хи-хи, вы здесь. Я чувствую себя лучше, отдохнув денек. Теперь я готов потрудиться вечером, чтобы подзаработать (они ведь верили, что этим я тогда занимался). Найдется что-нибудь для меня?

Тут был какой-то замороженный пирог, который они разморозили и подогрели, он выглядел не очень аппетитно, и мне пришлось им это сказать. Папаша бросил на меня неприятный подозрительный взгляд, но ничего не сказал, зная, что ему это не позволено, а мама устало улыбнулась, ты, мол, плод моего чрева, единственный сын и все такое. Я протанцовал в ванную и скоренько почистился, чувствуя себя грязным и липким, потом опять в мою берлогу, чтобы одеть вечерние шмотки. Затем, сияющий, причесанный, почищенный — великолепный, я сел за свой ломтик пирога. Па-па-па сказал:

— Я не хочу вмешиваться, сынок, но где именно ты работаешь вечером?

— О, — ответил я жуя, — в основном всякая чепуха, вроде подсобной работы. То здесь, то там, где придется, — я посмотрел на него недовольно, думай, мол, о себе, а я о себе. — Я же никогда не прошу денег, не так ли? Ни на одежду, ни на развлечения? Все в порядке и зачем спрашивать?

Папаша вроде замялся.

— Прости, сынок, — сказал он. — Но я беспокоюсь. Иногда вижу сны. Этой ночью я видел сон о тебе, и он мне совсем не нравится.

— Да? — сказал я, не переставая жевать тягучий пирог.

Такой живой сон, — сказал папаша. — Я видел, ты лежишь на улице, а другие парни бьют тебя. Они были вроде тех ребят, с которыми ты связался до того, как тебя послали в последнюю исправительную школу.

— О? — я внутренне усмехнулся тому, что па-папа верит, что я перестроился, или верит, что верит. И тут я вспомнил сон, который снился мне утром, насчет Джорджи с его генеральскими приказами и старины Дима с его беззубым смехингом, когда он бил меня хлыстом. Но сны сбываются наоборот, так мне кто-то говорил.

— Не беспокойся о своем единственном сыне и наследнике, отец, — сказал я. — Не бойся. Он может сам позаботиться о себе, честное слово.

— И, — сказал папа, — ты был беспомощен, валяясь в крови, и не мог драться.

Это было другое дело, так что я снова малэнко усмехнулся про себя, а потом выгреб дэнг из карманов и высыпал на липкую скатерть. Я сказал:

— Вот, папа, немножко. Это я заработал вчера вечером. Может, хватит вам с мамой зайти куда-нибудь выпить шотландского.

— Спасибо, сынок, — сказал он. — Но мы теперь редко ходим куда-нибудь. Страшно выйти, такое сейчас на улицах. Молодые хулиганы, и тому подобное. Но все-таки спасибо. Завтра принесу ей бутылочку чего-нибудь домой. — И он сгреб эти нечестно заработанные денежки в карманы брюк, пока мама драила тарелки на кухне. И я вышел, окруженный улыбками любви.

Когда я спустился по лестнице, меня ждал сюрприз. Даже больше того. Я так и застыл с открытым ртом. Они пришли встретить меня. Они ждали у исцарапанной муниципальной росписи, этого обнаженного рабочего достоинства, голых вэков и фрау, таких строгих у колес индустрии, но, как я говорил, со всякой грязью, приписанной у их ротеров испорченными малт-шиками. У Дима была здоровая палочка для грима, он крупными буквами писал грязные слова на нашей муниципальной росписи, издавая при этом свой обычный хохот "Хах-хах-хах". Но он обернулся, когда Джорджи и Пит, обнажив зуберы в сияющей дружеской улыбке, сказали мне "хэлло", и протрубил: "Он здесь, он явился, ура!", и сделал неуклюжий пируэт на пальцах.

— Мы беспокоились, — сказал Джорджи. — Мы ждали и пили наше молочко "с ножами", а ты может быть на что-то обиделся, так что мы завернули в твою обитель. Так ведь Пит, верно?

— Все верно, — ответил Пит.

— Мои извинения, — осторожно сказал я. — Голловер разболелся, пришлось поспать. Меня не разбудили, как я приказал. Ну, все мы здесь, готовые к тому, что предложит нам старина нотшь, да? /Наверное, я позаимствовал это "да" у П.Р. Делтройда, моего После-Исправительного Советника. Вэри странно./

— Жаль, что ты приболел, — сказал Джорджи, будто очень озабоченный. — Может, слишком утруждаешь голловер. Отдаешь приказы, заботишься о дисциплине и все прочее. А боль точно прошла? Может, тебе лучше пойти обратно в постель?

И все они малэнко усмехнулись.

— Подождите, — сказал я. — Давайте говорить начистоту. Этот сарказм вам не идет, дружочки. Может, вы тут тихонько наболтали за моей спиной, пошутили и все такое. Раз я ваш друг и вожак, мне полагается знать, что происходит, а? Итак, Дим, к чему эта широкая лошадиная ухмылка?

Димов ротер был открыт будто в беззвучном дурманском смехинге. Джорджи вэри-скорро вмешался:

— Ол-райт, больше не трогай Дима, братец. Это часть новой линии.

— Новая линия? — сказал я. — Что это еще за новая линия? Тут были большие разговоры, пока я спал, это ясно. Я хочу послушать дальше.

Я скрестил рукеры и удобно прислонился к сломанным перилам, чтоб слушать, оставаясь выше этих, так называемых, другеров, на третьей ступеньке.

— Не обижайся, Алекс, — сказал Пит, — но мы хотим чтоб было больше демократии. Чтоб ты не говорил все время, что делать и что не делать. Только не обижайся.

Джордж сказал:

— Никакой обиды здесь нет. Дело в том, у кого есть идеи. А какие у него есть идеи? /и он смотрел на меня прямо и вэри-нагло/. Все мелочи, малэнки вештши, как прошлой ночью. А мы растем, братцы.

— Дальше, — сказал я, не двигаясь с места. — Я хочу слушать дальше.

— Ладно, — сказал Джорджи, — говорить, так говорить. Мы делаем крастинг по лавочкам и тому подобное, уходя с жалкой пригоршней капусты на каждого. А вот Уилл-Англичанин из "Мусульманского кафе" говорит, что может купить все, что любой малтшик сумеет стырить. Больше-больше деньги можно сделать, вот что говорит Уилл-Англичанин.

— Так, — сказал я вэри-спокойно, но весь раж-драж внутри. — С каких это пор вы якшаетесь с Уиллом-Англичанином?

— Время от времени, — ответил Джорджи. — Я захожу туда сам по себе. Например, в прошлую субботу. Могу я жить своей жизнью, другер, верно?

Меня это мало заботило, братцы.

— А что ты будешь делать, — сказал я, — с этим большим дэнгом, или "деньгами", раз уж ты выражаешься так высокопарно? Чего еще тебе не хватает? Если тебе надо авто, ты срываешь его, как с дерева. Если нужны монетки, ты берешь их. Да? Что тебе вдруг приспичило стать большим надутым капиталистом?

— Э, — ответил Джорджи, — иногда ты думаешь и говоришь, как ребенок /при этом Дим сделал "хах-хах-хах"/ Этой ночью, — продолжал Джорджи, — мы сделаем крастинг, достойный мужчины.

Итак, мой сон сбывался. Джорджи — генерал, говорящий, что делать и чего не делать, и Дим с хлыстом, как безмозглый ухмыляющийся бульдог. Но я играл осторожно, очень, очень осторожно и сказал, улыбаясь:

— Ладно. Вэри-хор-рошо. Наконец, они проявляют инициативы. Я научил тебя многому, дружок. Теперь расскажи, что у тебя на уме, Джорджи-бой.

— О, — ответил Джорджи, ухмыляясь так хитро, — сначала млеко с плюсом, не так ли? Что-нибудь, чтоб навострить нас всех, но особенно тебя, с тебя мы и начнем.

— Ты говоришь мои мысли, — улыбнулся я. — Я как раз хотел предложить старину "Корову". Ладненько. Beди, малыш, Джорджи.

И я отвесил низкий поклон, улыбаясь как беззумен, и в то же время думал. Но когда мы вышли на улицу, я увидел, что думают лишь глуперы, а умные действуют по вдохновению и как Богг пошлет. На этот раз мне пришла на помощь прекрасная музыка. Мимо прошло авто с включенным радио, я услышал один такт, или около того, из Людвига-ван /концерт для скрипки, последняя часть/ и увидел, что делать. Я сказал, понизив голос: "Ну, давай, Джорджи", и вишшш! — выхватил свой резер-горлорез. Джорджи сказал: "А?", но скор-ренько вытащил ноджикк, лезвие — вжик! — выскочило из рукоятки, и вот мы были друг против друга. Старина Дим сказал: "Э, нет, это неправильно", и хотел размотать цепку с пояса, но Пит сказал, твердо положив рукер на его плечо: "Оставь. Все как надо". Итак, Джорджи и Ваш Покорный Слуга крались, как кошки, следя, не откроется ли другой, зная стиль друг-друга вэри хор-рошо; Джорджи делал выпады своим сверкающим ноджом, но без толку.

Все это время мимо шли льюдди и все видели, но не вмешивались, это же была обычная уличная сценка. Но тут я сосчитал раз-два-три и сделал бритвой ак-ак-ак, но не по лику или глазерам, а по рукеру Джорджи, держащему нодж, и, братишки, он уронил его. Да. Он выронил нодж, и тот звякнул тинкл-тэнкл о твердый зимний тротуар. Я едва чиркнул ему бритвой по пальцам, и он смотрел на капельки кроффи, красневшей в свете фонарей. " Ну, — сказал я, — ну, Дим, теперь наша с тобой очередь, верно?" Дим зарычал: "ааааааргх"! как большой безумный зверь, и размотал цепь с пояса вэри хор-рошо и скор-ро, даже удивительно. Теперь мне надо было держаться низко, танцуя, как лягушка, чтоб защитить лик и глазеры, и я так и сделал, братцы, так что бедняга Дим маленко удивился, ведь он привык хлестать прямо перед собой. Тут признаюсь, он здорово свистнул меня по спине, прямо ужалил, но эта боль подсказала мне поскорее ткнуть разок и разделаться со стариной Димом. Итак, я полоснул резером по его левому ногеру в рейтузах, прорезал ткань дюйма на два и пустил ему капельку крови, так что Дим совсем обезумел. Он рычал, как собака, а я попробовал сделать тоже, что и с Джорджи, — вверх, поперек, реж! — и почувствовал, что бритва глубоко вошла в запястье старины Дима, и он уронил свою крутящуюся цепь, вопя, как ребенок. Потом он попытался выпить всю кровь из запястья, и в тоже время выл, но крови было слишком много, чтобы выпить ее, и она "булькала" буль-буль" и здорово била красным фонтаном, хоть и не долго. Я сказал:

— Ол-райт, дружочки, теперь будем знать. Да, Пит?

— Я ничего не говорил, — ответил Пит. — Я не сказал ни слова. Смотри, старина Дим изойдет кровью насмерть.

— Не умрет, — сказал я. — Умирают только раз. А Дим умер прежде, чем родился. Такая красная-красная кровь скоро остановится.

Ведь я не порезал главные жилы. Я взял собственный чистый платок из кармана, чтобы обернуть рукер бедняги Дима, который все выл и стонал, и кровь остановилась, как я и сказал, братцы.

Теперь они узнали, кто тут босс и вожак.

Не понадобилось много времени, чтоб успокоить этих двух раненых солдат в уюте "Герцога Нью-Йоркского" /они выпили по большой брэнда на свою же капусту, ведь мою я всю отдал папаше/, и обтереть их платками, которые мы мокали в кувшин с водой. Старые цыпы, с которыми мы обошлись так хор-рошо прошлым вечером, были здесь, твердя: "Спасибо, ребятки" и "Благославит вас Бог, мальчики", будто не могли остановиться, хотя на этот раз мы не были с ними так щедры. Но Пит сказал: " Ну как, девочки?" и купил им кофе со сливками /у него, вроде, было порядочно деньжат по карманам/, так что они еще громче завели свое "Да поможет вам Бог, ребятки", и "Мы никогда про вас не скажем, мальчики", и "Вы лучшие ребята на свете, вот вы кто". Наконец я сказал Джорджи:

— Ну, все по-старому, да? Все, как раньше, и все позабыто, ол-райт?

— Райт-райт-райт, — сказал Джорджи.

Но Дим вроде еще был не в себе и сказал:

— Я бы достал этого ублюдка моей цепью, но какой-то вэк помешал, — как будто он дрался не со мной, а с другим малтшиком.

Я сказал:

— Ну, Джорджи, так что ты хотел?

— О, — ответил Джорджи, — не сегодня. Не в этот нотш, пожалуй.

— Ты же большой сильный тшеловэк, — сказал я, — как и мы все. Мы же не дети, не так ли, Джордж-бой? Так что ж ты собирался сделать?

— Я бы хлестнул его по глазерам вэри хор-рошо, — опять сказал Дим.

— Это насчет того дома, — ответил Джорджи. — Того с двумя фонарями на улице. Ну, с таким шулерским названием.

— Что за глуперское название?

— "Мэншн" или "Мэне", какая-то глупость вроде этого. Где живет эта вэри стар-рая цыпа со своими кошками, и там все эти вэри стар-рые дорогие вештши.

— Какие?

— Золото, серебро и вроде драгоценные камни. Это Англичанин говорит.

— Понимаю, — сказал я. — Хор-рошо понимаю.

Я знал, о чем он говорил: Олдтаун, сразу за жилым блоком Виктория. Да, хороший вожак всегда знает, когда проявить великодушие и согласиться с подчиненными.

— Очень хорошо, Джорджи, — сказал я. — Хорошая мысль, которую надо исполнить. Пойдемте-ка сразу.

И все мы вышли, а олд-баббушки говорили:

— Мы ничего не скажем, ребятки. Вы были здесь все время, мальчики.

Я ответил:

— Молодцы, старые девочки. Вернемся через десять минут и купим еще.

Итак, я повел трех своих другеров навстречу моему року.


ГЛАВА ШЕСТАЯ

К востоку от "Герцога Нью-Йоркского" были конторы, потом старое обшарпанное библио, дальше — большой жилой блок, названный Блок Виктория в честь какой-то победы, а потом шли городские дома старого типа, которые назывались Олдтаун. Здесь были хор-рошие старинные дома, братцы, и жили в них старые льюдди, худые лающие стармены со стэками, вроде полковников, и старые цыпы — вдовы, и старые глухие мадамы — кошатницы, которых, братцы, не касался ни один тшелловэк за всю их невинную жизнь. И верно, здесь были старые вештши, которые могли принести кой-какую капусту на туристском рынке — картины, драгоценности и всякий прочий допластиковый дрек. Итак, мы тихонько подошли к этому дому под названием Мэне, перед ним были круглые фонари на железных столбиках, будто охранявшие парадную дверь с обеих сторон; в одной из комнат нижнего этажа горел тусклый свет, и мы нашли хорошее темное местечко на улице, чтобы посмотреть, что там творится внутри.

Там была эта старая цыпа с очень седым власом и вэри морщинистым ликом, она разливала млэко из бутылки в плошки, а потом ставила эти плошки на пол, и можно было понять, что там крутилось множество мяукающих котов и кошек. И можно было виддить, как та или другая большая жирная скотина прыгала на стол с разинутым ротером, вопя "мяу, мяу, мяу". И видно было, как эта олд-баббушка говорила с ними, вроде ругаясь. На стенах в комнате было много старых картин, старых, искусно сделанных часов, а также ваз и украшений, которые выглядели старыми и дорогими. Джорджи прошептал: "За них дадут вэри хор-роший дэнг, братцы. Уиллу-Англичанину они здорово нужны".

Пит спросил:

— А как войти?

Тут уж дело было за мной, и поскорее, пока Джорджи не начал говорить, зашептал я:

— Попробуем обычный путь, переднюю дверь. — Я вежливо подойду и скажу, что мой другер упал на улице в обморок. Джорджи может изобразить, когда она откроет. Потом попросим воды или позвонить доку. А дальше просто.

Джорджи возразил:

— Она может не открыть.

Я сказал:

— Почему не попробовать?

Он вроде пожал плечами и сжал губеры. Итак, я сказал Питу и старине Диму:

— Вы, други, станьте по обе стороны двери. Райт? Они кивнули в темноте: райт-райт-райт.

— Так, — сказал я Джорджи, — и смело пошел прямо к парадной двери.

Тут был звонок, и я позвонил, и внутри, в холле, раздалось! " бррррррр-бррррррр!" Там вроде прислушались, как будто цыпа и ее кошки навострили уши на это бррррр — бррррр и удивились. Так что я нажал на звонок чуть настойчивее. Потом я нагнулся к щели для писем и позвал таким благородным голосом: "Мадам, пожалуйста, помогите. Моему другу стало нехорошо на улице. Позвольте позвонить доктору, пожалуйста". Потом я увидел, что в холле включили свет, и услышал, как эта олд-баббусья в шлепанцах флип-флап, флип-флап подошла к парадной двери, и мне казалось, не знаю почему, что у нас под мышками было по большому жирному коту. Потом она крикнула удивительно низким голосом:

— Убирайтесь. Убирайтесь, или я буду стрелять. Джорджи услышал это и чуть не захихикал.

Я сказал, со страданием и настойчивостью в моем джентельменском голосе:

— О, мадам, пожалуйста помогите. Моему другу очень плохо.

— Идите прочь, — крикнула она. — Я знаю ваши грязные фокусы. Убирайтесь, говорю вам.

Да, это была милая невинность.

— Убирайтесь, — повторила она, — или я напущу на вас моих кошек.

Наверное, она была чуть тронутая, проведя всю жизнь в одиночестве. Тут я взглянул наверх и увидел окно над парадной дверью, так что, встав кому-нибудь на плэтшеры, можно было скорее пролезть внутрь. А то можно было проспорить весь нотш. Так что я сказал:

— Хорошо, мадам. Если вы не хотите помочь, мне придется нести моего несчастного друга в другое место.

Тут я подмигнул моим другерам, чтобы молчали, а сам крикнул:

— Ничего, дружище, мы найдем тебе доброго самаритянина в другом месте. Эту старую леди, наверное, нельзя упрекать за ее подозрительность, ведь ночью кругом так много мерзавцев и негодяев. Конечно нельзя.

Мы снова подождали в темноте, и я прошептал:

— Все в порядке. Вернемся к двери. Я встану Диму на плетшэры. Открою это окно, и мы войдем, други. Потом заткнем рот старой цыпе и откроем все. Не беспокойтесь /Я показывал, кто вожак и тшеловэк с идеями/. — Смотрите, — сказал я, — вот хороший каменный выступ над дверью, как раз удобно встать.

Они видели все это и, наверное, /так я думал/ восхищались и кивнули райт-райт-райт в темноте.

Итак, на цыпочках обратно к двери. Дим был у нас здоровенный малтшик, а Пит и Джорджи подняли меня на его большие мужские плэтшеры. В этот час, благодаря "ворлдкастам" на этих глуперских ТВ и тем более страху людей перед ночью, улица будто вымерла. Стоя на плэтшерах, я разглядел, что тот каменный выступ над дверью как раз вместит мои башмаки. Я встал на колено и забрался туда. Окно, как я и ожидал, было заперто, но я достал свой резер и ловко разбил оконное стекло костяной рукояткой. Мои другеры там, внизу, все еще тяжело дышали. Я просунул рукер в пустую раму и аккуратненько поднял нижнюю часть окна вверх. И я влез туда, словно нырнул. А там, внизу, мои овечки смотрели вверх, раскрыв ротеры, братцы.

Внутри было темно и тесно, кругом кровати, буфеты, большие тяжелые стулья и груды ящиков с книгами. Но я решительно шагнул к двери комнаты, где находился, увидев под ней вроде полоску света. Дверь открылась со скрипом, и я оказался в пыльном коридоре с другими дверями. Все это пустое, то есть на все эти комнаты одна старая воструха со своими пуськами, но может быть у котов и кошек были отдельные спальни, и они жили на сливках и рыбных головках, как королевы и принцы. Я услышал, будто приглушенный голос этой старой цыпы там, внизу, сказавшей: "Да, да, да, именно", но она, наверное, говорила с этими подлизами, вопящими мявками. Потом я увидел лестницу, ведущую вниз, в холл, и подумал, что смогу показать этим непостоянным и бесполезным другерам, что стою их троих и даже больше. Я все сделаю один, я применю насилие к этой старой цыпе и ее пуськам, потом наберу полные рукеры того, что покажется наиболее ценным, пройду, как в вальсе, к парадной двери и открою ее, осыпав ожидающих меня другеров золотом и серебром. Пусть знают, что такое вожак. Итак, я пошел вниз, медленно и спокойно, разглядывая грязные от времени картины вдоль лестницы: дьевотшек с длинными волосами и высокими воротниками; местности с деревьями и лошадьми; святого бородатого вэка, нагого, висящего на кресте. Всюду в доме стоял здорово затхлый запах кошек, кошачей рыбы и старой пыли.

Так я сошел вниз и увидел свет в передней комнате, где она раздавала молоко котам и кошкам. Я даже видел, как эти большие откормленные твари входили и выходили, двигая хвостами, и терлись о низ двери. На большом деревянном сундуке в темном холле я усек миленькую статуэтку, сверкавшую в свете, что шел из комнаты, и сделал крастинг для себя лично: это была молоденькая тоненькая дьевотшка, стоявшая на одной ноге с протянутыми рукерами, и было видно, что она из серебра. Итак, я взял ее, когда входил в освещенную комнату, сказав:

— Хи-хи-хи. Вот мы и встретились. Наш короткий разговор через щель для писем не был, надо сказать, удовлетворительным, да? Признаем, что нет, даже очень нет, старая вонючая воструха.

И я сощурился от света этой комнаты, где была старая цыпа. Она была полна котов и кошек, бродивших по ковру туда и сюда, кусочки шерсти летали над полом, и эти жирные скоты были самого разного сложения и цвета; черные, белые, полосатые, рыжие, пестрые, и всех возрастов. Здесь были котята, игравшие друг с другом, и взрослые пуськи, и вэри дряхлые твари, очень злобные. Их хозяйка, эта старая цыпа, уставилась на меня в ярости и сказала:

— Как ты вошел? Не подходи, мерзкий гаденыш, или мне придется тебя стукнуть.

Это был вэри хор-роший смэхинг — видеть, как она подняла паршивую деревянную трость своим жилистым рукером, угрожая мне. Итак, я пошел ей навстречу с белозубой улыбкой, чтоб выиграть время, но по пути увидел красивую вештшичку, чудесную малэнкую вештшь, который каждый малтшик, любящий музыку, как я, может лишь мечтать увидеть парой собственных глазеров: это был голловер и плэтшэры самого Людвига-ван, вештшь из камня с длинными каменными волосами и слепыми глазерами, и с большим свободным галстуком. Я сказал: "О, как прекрасно, как раз для меня". Но когда я шел к нему, видя только его, и уже протянул к нему свой жадный рукер, я не заметил плошек с молоком на полу, наступил на одну из них и вроде потерял равновесие. Я попытался устоять на ногах, но эта старая цыпа подскочила сзади вэри-ловко и скор-ро для ее возраста и стукнула меня по голловеру крак! крак! своей палкой. Так что я оказался на карачках, пытаясь подняться, повторяя: "Нехорошо, очень нехорошо". А она все колотила крак! крак! крак! приговаривая: "Ах ты поганый клоп, не будешь врываться в дом к настоящим людям!" Мне не понравилась эта игра в крак-крак, так что я схватил конец палки, когда она снова опустилась на меня, и тогда уж она потеряла равновесие и пыталась опереться на стол, но скатерть поехала вместе с кувшином и молочной бутылкой, которые закачались и упали, заливая все вокруг белым потоком, а сама она свалилась на пол, ворчливо крича: "Ты поплатишься, проклятый мальчишка! "Кошки перепугались, бегая и прыгая в своей кошачьей панике, а некоторые стали ссориться и бить друг друга лапами, шипя и фыркая. Я встал на ноги, а эта дрянная, мстительная старая треска, тряся подбородками и ворча, тоже пыталась подняться с пола, так что я маленко пнул ее в лик, а ей это не понравилось, и она завопила, и ее пятнистый, с прожилками фас стал пурпурным там, куда я ударил ногой.

Когда я отступил после пинка, я, видно, попал на хвост одной из вопящих дерущихся пусек, так как почувствовал мех, зубы и когти, обхватившие мой ногер, и я ругался, стараясь их стряхнуть, держа в рукере ту серебряную статуэтку и пытаясь перелезть через старую цыпу на полу, чтобы достать этого прекрасного, нахмурившегося каменного Людвига-ван. И тут я вляпался в другую плошку, полную жирным молоком, и чуть снова не полетел. Все это было бы здорово смешно, если б случилось с другим вэком, а не с Вашим покорным Слугой. Тут старая цыпа на полу дотянулась до меня через дерущихся визжащих мявок и схватила за ногер, все еще вопя, так как я стоял нетвердо, я здорово грохнулся среди луж молока и визжащих кошек, а старая треска принялась колотить меня кулаками по фасу /оба мы были на полу/, крича: "Бейте его, лупите, вырвите ему когти, этому ядовитому гаду" — это она обращалась к кошкам, и тут, будто повинуясь старой цыпе, пара кошек набросилась на меня, царапаясь как бешеные. Тут уж и я обезумел, братцы, и стал отбиваться, но олд-баббушка с криком: "Гад, не тронь моих кисок!" вцепилась мне в лицо. Тут я заорал: "Ах ты, поганый мешок с костями!", размахнулся той серебрянной статуэткой и здорово треснул ей по башке, и она заткнулась вэри хор-рошо.

Как только я поднялся с полу, среди рычащих котов и кошек, я услышал вдали звук полицейской сирены, и тут меня осенило, что старая треска, кошатница, звякала ментам, когда я думал, что она говорит со своими мяв-ками, видно она что-то заподозрила еще когда я звонил в дверь, будто прося о помощи. Итак, услышав этот жуткий шум авто с роззами, я бросился к парадной двери, где потерял время, открывая всякие замки, цепи, засовы и прочие защитные приспособления. Наконец я ее открыл, и на пороге стоял никто иной, как Дим, а два других так называемых другера уже удирали. "Бежим, — крикнул я Диму, — роззы идут!" Дим ответил: "Оставайся, встретишь их, хах-хах-хах!" Я успел усечь, что он держит свою цепь, и он размахнулся и ловко хлестнул меня прямо по векам: глазеры я успел зажмурить. Я взвыл, пытаясь что-нибудь увидеть через эту жуткую, режущую боль, а Дим сказал: "Мне не понравилось, что ты мне тогда сделал, старый другер. Со мной так не поступают, братец". И я услышал, как его тяжелые сапожища затопали прочь, а он все хохотал: "хах-хах-хах!" в темноте. Через пару секунд я услышал, как фургон с ментами подкатил с противным пронзительным воем, замиравшим, будто подыхающий бешеный зверь. Я тоже выл и метался, здорово стукаясь башкой о стены холла, плотно зажмурив глазеры, с которых что-то текло, и боль была страшная. И пока я так метался в холле наощупь, вошли мильтоны. Я, конечно, не мог их видеть, но услышав запах этих ублюдков под самым носом и почувствовал, как они грубо схватили меня и, скрутив рукеры за спину, вывели наружу. Я слышал голос мента из комнаты, откуда я вышел, с этими котами и кошками: "Здорово избита, но дышит", и все это под громкое мяуканье.

— А, как приятно, — услышал я голос другого мента, когда меня вэри грубо и скор-ро втолкнули в авто. — К нам пожаловал малыш Алекс!

Я закричал:

— Я ослеп, разрази вас Богг, грязные ублюдки!

— Повежливее, — засмеялся голос, и я получил от кого-то здоровенный тычок по ротеру вроде тыльной стороной руки.

Я сказал:

— Убей вас Богг, вонючие ублюдки. Где остальные? Где эти предатели, мои вонючие другеры? Один из этой проклятой грязной братвы врезал мне цепкой по глазе-рам. Возьмите их, пока они не смылись. Это все их идея. Они меня заставили. Я не виноват, зарежь вас Богг.

Здесь они стали смеяться надо мной с крайней бесчеловечностью и толкнули меня к задней стенке, но я все говорил про этих моих, так называемых другеров, но потом усек, что с этого не будет толку, потому что все они уже снова в уютном "Герцоге Нью-Йоркском" льют кофе со сливками и двойное шотландское в послушные глотки тех вонючих старых цыпок, и те говорят: "Спасибо, ребятки. Благослови вас Бог, мальчики. Вы были здесь все время, ребятки. Мы вас все время видели".

Пока мы гнали, включив сирены, к роззовской лавочке, я был зажат меж двумя ментами, и эти невежи, смеясь, давали мне небольшие тычки и толчки. Тут я заметил, что могу малэнко приоткрыть глазеры и видеть проносящийся город, будто подернутый дымкой. Несмотря на боль в глазерах, я мог теперь видеть этих двух смеющихся ментов рядом со мной у задней стенки, шофера с тонкой шеей, а рядом с ним ублюдка с жирной шеей, который сказал мне с усмешкой:

— Ну, Алекс-бой, все мы надеемся провести с тобой хороший вечерок, не так ли?

Я сказал:

— Откуда вы знаете, как меня зовут, вонючие типы? Разрази вас Богг, грязные ублюдки, пидоры.

Они все засмеялись, а один из этих вонючих ментов, сидевших со мной сзади потянул меня за ухер. Тот, с жирной шеей, который не за рулем, ответил:

— Все знают малыша Алекса и его другеров. Такая знаменитость, наш мальчик Алекс.

— Это все те, другие, — заорал я. — Джорджи, Дим и Пит. Они мне не другеры, эти ублюдки.

— Ладно, — сказал этот, с жирной шеей, — у тебя целый вечер впереди, чтобы рассказать все о дерзких подвигах этих юных джентельменов и как они сбили с пути бедного маленького Алекса.

Тут послышался звук вроде другой полицейской сирены, пронесшейся мимо нас, но в другом направлении.

— Это за теми ублюдками? — спросил я. — Вы их возьмете, вы ублюдки?

— Это скорая помощь, — ответила толстая шея. — За старой леди, твоей жертвой, грязный негодяй.

— Это все они виноваты, — кричал я, моргая глазерами от боли. — Эти ублюдки сейчас пьянствуют в "Герцоге Нью-Йоркском". Заберите их, чтобы вы сдохли, пидоры вонючие.

В ответ опять был смэхинг и опять малэнкий толтшок, братцы, прямо в мой бедный большой ротер. Тут мы приехали в эту вонючую роззовскую шарашку, они высадили меня из авто пинками и тычками и толкнули к ступенькам наверх, и я знал, что мне придется провести хорошенькое время с этими вонючими грязными ублюдками, разрази их Богг.


ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Меня втащили в ярко освещенную контору с побеленными стенами; там стоял сильный запах — смесь больницы, сортира, пивного духа и дезинфекции — все это исходило из каталажки, тут рядом. Было слышно, как зэки в камерах ругаются и поют, и мне почудилось, что я слышу, как один орет:


"И я вернусь к тебе обратно, дорогая,

Когда тебя уже не будет здесь".


Но голоса мильтонов велели им заткнуться, и послышался звук, будто кое-кому дали вэри хор-роший толтшок, и потом: "Оуууууууууууу!"; это был вроде голос старой пьяной цыпы, не мужской. Со мной в кэнторе было четыре мента, все они громко хлебали чай /на столе стоял большой чайник/, сопели и рычали над своими большими грязными кружками. Мне не предложили. Зато дали мне, братцы, паршивое старое зеркало посмотреться, и правда, я был уже не ваш хорошенький Рассказчик, а настоящее страшилище: ротер распух, глазеры красные, да и сопатку немного раздуло. Тут был вэри хор-роший смэхинг, когда они заметили мой испуг, и один сказал: "Красив, как греза любви". Потом пришел главный мильтон со звездами на плоттерах /чтоб было видно, как высоко он забрался/ увидел меня и сказал: "Хм". И тут они начали. Я заявил:

— Я не скажу ни одного слова, пока здесь не будет мой юрист. Я знаю закон, ублюдки.

Ясно, тут все они вэри громко заржали, а главный мент со звездами сказал:

— Ол райт, мальчики, покажем ему, что мы тоже знаем закон, но что знание закона — еще не все.

У него был джентельменский голос, и говорил он очень устало. Он кивнул с другерской улыбкой одному вэри большому и толстому ублюдку. Этот большой жирный ублюдок снял свой китель, на котором был виден застарелый пот, потом не торопясь подошел ко мне, и я почувствовал запах молочного чая, который он пил, когда он открыл ротер в вэри усталой усмешке. Он был не слишком хорошо выбрит для розза, под мышками рубашки виднелись пятна засохшего пота, да и серой из ушей от него пахло, когда он подошел ближе. Потом он сжал свой вонючий красный рукер в кулак и врезал мне в живот, что было нечестно, а все прочие менты смеялись до упаду, кроме главного, который все улыбался этой усталой усмешкой, будто ему надоело. Мне пришлось прислониться к беленой стенке, пачкая белым шмотки, стараясь снова вздохнуть в страшной боли, а потом мне захотелось стошнить тем тягучим пирогом, что я съел до начала вечера. Но я не мог допустить такого — облевать весь пол и сдержался.

Потом я увидел, что этот жирный вышибала поворачивается к своим другерам-ментам, чтоб хор-рошенько посмеяться над тем, что он сделал, и тут я поднял правый ногер и прежде, чем они могли крикнуть ему и предостеречь, я здорово пнул его в голень. Он заорал, как зарезанный и я запрыгал вокруг.

Тут уж они все по очереди кидали меня от одного к другому, как живой мяч, братцы, и били кулаками по яблокам, и по ротеру, и в живот, и пинали, и наконец мне пришлось стошнить на пол, причем я, как дурмен, даже сказал: "Простите братцы, это получилось нехорошо. Простите, простите". Но они дали мне кусок старой газеты и заставили подтереть это и засыпать опилками. А потом сказали, почти как старые добрые другеры, чтоб я сел, нам надо спокойно поговорить. Тут вошел П.Р. Делтойд посмотреть, ведь его шарашка была в том же здании. Он выглядел очень усталым и грязным и сказал: "Итак, это случилось, Алекс, мальчик, да? Как я и думал. Ох-ох-ох, да." Потом обернулся к ментам и сказал:

— Добрый вечер, инспектор. Добр-вечер, сержант. Добр-вечер, ребята. Ну, это дело для меня закончено, да. Ого, а мальчик выглядит плохо, не так ли? Взгляните, в каком он виде.

— Насилие ведет к насилию, — ответил главный мент благочестивым голосом. — Он сопротивлялся законному аресту.

— Это дело закончено, да, — повторил П.Р. Делтойд. Он смотрел на меня вэри-холодно, как будто я стал вещью, а не избитым, измученным, окровавленным тшэлловэком. — Думаю, завтра мне надо быть на суде.

— Это не я, братец, то есть сэр, — сказал я, чуть не плача. — Поговорите за меня сэр, ведь я не такой уж плохой, меня завлекли и предали другие, сэр.

— Поет, как соловей, — сказал главный розз, усмехаясь. Здорово поет, ничего не скажешь.

— Я поговорю, — холодно ответил П.Р. Делтойд. — Я буду там завтра, не беспокойся.

— Если хотите дать ему по челюсти, сэр, — сказал главный мент, — не стесняйтесь. Мы подержим его. Думаю, что он для вас — еще одно большое разочарование.

Тут П.Р. Делтойд сделал такое, что, как я думал, не может сделать человек, обязанный превращать нас, испорченных, в вэри хор-роших малтшиков, да еще при всех этих роззах. Он подошел ближе и плюнул. Он плюнул мне прямо в фас, а потом вытер остатки слюны с ротера тыльной стороной руки. А я все вытирал и вытирал свой оплеванный лик окровавленным платком, говоря: "Спасибо сэр, большое спасибо, сэр, вы были так добры, сэр, спасибо". Потом П.Р. Делтойд вышел, не сказав больше ни слова.

Теперь менты сели, чтобы составить этот длинный акт, который я должен был подписать, а я подумал про себя, чтобы вы все подохли, если все вы, ублюдки, на стороне Богга, то я рад быть в лавочке на другой стороне. "Ол-райт, — сказал я им, — грязные выродки, вонючие пидоры. Получайте, получайте все. Я больше не хочу ползать тут на брюхе, грязные твари. Откуда начинать, скоты вонючие? С последней исправилки? Хор-рошо, хор-рошо, пусть будет так".

И я начал выкладывать, так что менту — стенографисту, тихому и робкому тшелловэку /он вовсе не был настоящим роззом/, пришлось писать страницу за страницей. Я выкладывал про насилие, про крастинг, про дратсинг, и насчет сунуть-вынуть, много всякого, до самой ночи. И я заверил их, что и мои, так называемые другеры, замешаны в этом по самые уши. Когда я кончил все это, мент-стенографист уже чуть в обморок не падал, бедный старый вэк. Главный розз мягко сказал ему:

— Ладно, сынок, теперь иди, выпей чаю, а потом зажми нос и перепечатай всю эту грязь и мерзость в трех экземплярах. Потом можно принести их нашему прекрасному юному другу на подпись. А тебе, — обратился он ко мне, — сейчас покажут твои брачные покои с водопроводом и всеми удобствами. Ол-райт, — сказал он своим усталым голосом двум настоящим, здоровенным роззам, — уберите его.

Итак, пинками, толчками и тычками меня проводили в камеру и запихнули вместе с десятью-двенадца-тью другими зэками. Среди них были жуткие вэки совершенно животного типа — у одного сопатка будто съедена и ротер открыт, как черная дыра; другой лежал на полу и храпел, а из его ротера все время брызгала какая-то слизь; а третий вроде бы наложил в штаны. Было еще двое вроде ненормальных, которым я понравился; один из них прыгнул мне на спину, и у меня был с ним весьма противный дратсинг, а от его запаха, вроде метúла и дешевого абсента, меня опять чуть не вырвало, но теперь мой желудок был пуст, братцы. Потом другой ненормальный начал меня лапать, и между ними пошла свара и драчка, так как оба хотели добраться до моего тела. Шум был вэри громкий, так что явилась пара ментов и принялась лупить этих, двоих дубинками, и после оба сидели смирно, глядя в пространство, а по фасу одного из них дрип-дрип текла кроффь. В камере были койки, но все занятые. Я забрался на одну из коек верхнего яруса /тут было четыре яруса/, там лежал старый пьяный вэк и храпел, его, наверное, подняли туда мильтоны. Ну, я сбросил его вниз, он был не очень тяжелый, и он грохнулся на одного толстого пьяного тшелловэка на полу, оба проснулись и начали кричать и яростно тузить друг друга.

Итак, я лег на вонючую постель, братцы, и почувствовал себя вэри усталым и измученным, и заснул. Но это был не просто сон, а вроде я перешел в другой, лучший мир. И в этом лучшем мире, братцы, я был вроде среди большого поля, которое было все в цветах и деревьях, и там был вроде козел с человеческим ликом, игравший на флейте. А потом поднялся, как солнце, сам Людвиг-ван со своим каменным фасом, галстуком и всклокоченными волосами, и я услышал Девятую, ее последнюю часть, с перепутанными словами, как будто они сами знали, что должны быть перепутаны, ведь это было во сне:


"Мальчишка, ты акула неба,

Ты рай ввергаешь в АД,

С сердцами, полными восторга,

Мы надаем тебе по морде,

И поддадим под зад".


Но мелодия была верная, как я понял, когда проснулся через десять минут, или двадцать часов, или дней, или лет, ведь часы у меня забрали. Тут стоял мильтон, будто на целую милю ниже меня, тыкал меня длинной палкой с острым концом и говорил:

— Проснись, сынок. Проснись, красавчик. Вернись на грешную землю.

Я сказал:

— Что? Зачем? Где я? Что это?

А мелодия оды "К радости" из Девятой все еще звучала во мне так прекрасно и хор-рошо.

Мильтон сказал:

— Спустись и очухаешься. Тут такие милые новости для тебя, сынок.

Так что я кое-как слез, все у меня затекло и болело, я еще не совсем проснулся, а этот розз, здорово вонявший сыром и луком, вытолкал меня из грязной храпевшей камеры и повел по коридорам; и все время мелодия искрилась во мне. Мы пришли в очень чистенькую кэнтору с пишущими машинками и цветами на столах, а за столом начальника сидел тот главный мент с вэри серьезным видом и холодно смотрел на мой заспанный фас. Я сказал:

— Ну-ну. Что поделываешь, братец, в этот прекрасный яркий полнтотш?

Он ответил:

— Даю тебе десять секунд, чтобы убрать эту дурацкую ухмылку. А потом я тебя послушаю.

— А что еще? — сказал я со смэххингом. — Тебе мало, что меня избили до полусмерти, плевали и заставили часами признаваться в преступлениях, а потом сунули в грязную клетку к этим дурменам и вонючим извращенцам? Придумал для меня новую пытку, ублюдок?

— Это будет твоя собственная пытка, — ответил он серьезно. — И даст Бог, эта пытка сведет тебя с ума.

И тут, прежде чем он рассказал мне, я все понял. Та старая цыпа, кошатница, отошла в лучший мир в одной из городских больниц. Видно, я слишком крепко ее стукнул. Так, так, все кончено. Я подумал про всех этих котов и кошек, которые просят молочка, но ничего уже не получат от своей хозяйки, старой трески. Все кончено. Наконец достукался. А ведь мне только пятнадцать.



Загрузка...