— Ну, а дальше что?
Так, братцы, я спрашивал себя на следующее утро, стоя снаружи этого белого здания, примыкавшего к старине Стэй-Джэй, в тех же шмотках, что и ночью два года назад, в сером предутреннем свете, с маленькой сумкой, где были мои немногочисленные вештшички, и с небогатой "капустой", любезно подаренной этими вонючими Властями для начала моей новой жизни.
Остаток предыдущего дня был вэри утомителен, со всякими интервью, которые записывались для теленовостей, фотографами, щелкавшими своими лампами-вспышками, и другими демонстрациями того, как я чуть не загибаюсь перед лицом насилия и прочим неприятным дреком. А потом я свалился в постель и тут же, как мне показалось, меня разбудили и предложили выметаться, идти домой, они, мол, не хотят больше виддить Вашего Скромного Рассказчика, о, братцы. И вот я здесь, вэри-вэри ранним утром, с небольшими деньжатами в левом кармане, позвякивая ими и размышляя:
— Ну, а что же дальше?
Где-нибудь позавтракать, подумал я, ведь я совсем не ел в это утро, так они спешили вытолкать меня на свободу. Я выпил только чашку тшайя. Стэй-Джэй стояла в вэри мрачной части города, но здесь повсюду были маленькие кафешки для рабочих, и я скоро нашел одну из них, братцы. Это было вэри дрековское и вонючее мьесто, с одной лампочкой под потолком, так засиженной мухами, что она вроде стала еще темней, и тут были ранние работяги, которые хлебали тшай, и будто волки хряпали жуткие на вид сосиски и ломти брота, а потом кричали, чтобы им дали еще. Прислуживала вэри грязная дьевотшка, но с очень большими груделями, и некоторые из едаков пытались ее лапать и ржали: "Хо-хо-хо", а она отвечала "Хи-хи-хи", и от этого вида меня чуть не затошнило. Но я попросил гренков, джема и тшайю, вэри вежливо, моим джентельменским голосом, потом сел в темном углу поесть-попить.
Пока я это делал, вошел один вэк, небольшой маленький карлик, продающий утренние газеты, тип отпетого грязного преступнинга, разлагающегося смородинного пудинга. Я купил газету с мыслью снова окунуться в нормальную жизнь и повиддить, что происходит в мире. Газета, кажется, была правительственной, так как все новости на первой странице были про то, что мол каждый вэк должен обеспечить переизбрание этого Правительства на следующих Всеобщих Выборах, которые должны были состояться, кажется, через две или три недели. Тут были вэри хвастливые слова о том, что Правительство сделало, братцы, за последний год или около того, насчет увеличения экспорта, вэри хор-рошей внешней политики, улучшения социальных служб и прочего дрека. Но чем Правительство хвасталось больше всего, так это как оно, по его мнению, сделало улицы безопаснее для всех мирных вэков, ночных прохожих за последние шесть месяцев, путем лучшей оплаты полицейских, так что полиция стала строже насчет молодых хулиганов, извращенцев и грабителей, и всякий такой дрек. Что немало заинтересовало Вашего Скромного Рассказчика. А на второй странице газеты было расплывчатое фото кого-то, кто выглядел очень знакомым, и это оказался никто иной, как я. Я выглядел вэри мрачным и вроде испуганным, да это так и было из-за того, что все время вспыхивали лампы. А под картинкой было сказано, что это — первый выпускник нового Государственного Института по Рекламации Криминальных Типов, излеченный от своих преступных инстинктов всего за две недели, ныне хороший законопослушный гражданин, и всякий прочий дрек. Потом я увид-дил, что тут же есть вэри хвастливая статья об этом Методе Лудовико, и какое умное это Правительство, и прочий дрек. Тут же был портрет другого вэка, которого я вроде знал, и это был Министр то ли Низменных, то ли Внутренних дел. Казалось, что он похваляется, глядя вперед, в прекрасную, свободную от преступлений эру, где больше не будет угрозы трусливых нападений молодых хулиганов, извращенцев и грабителей, и всякий такой дрек. Так что я проворчал "Хмм!" и бросил газетенку на пол, и она пошла пятнами от пролитого тшайя и жутких плевков этих животных, посетителей кафешки.
— Ну, а дальше что?
А дальше предстоял, братцы, путь домой и приятный сюрприз папаше и мамаше: их единственный сын и наследник снова в лоне семьи. Потом я смогу снова завалиться на кровать в моей собственной маленькой берлоге и слушать прекрасную музыку, и в то же время думать, что же мне теперь делать с моей жизнью. Накануне Служащий по Выписке дал мне длинный список работ, которые я мог бы испробовать, и он звонил насчет меня разным вэкам, но я не собирался, братцы, сразу же идти ишачить. Сначало малэнко отдыха и спокойных размышлений в постели, под звуки прекрасной музыки.
Итак — автобус до Центра, потом автобус до Кингзли-Авеню, а там, совсем близко, квартирка в милом блоке 18 А. Можете поверить, братцы, если я скажу, что мое сердце стучало от волнения — тук-тук-тук. Все было вэри тихо в это раннее зимнее утро, и когда я вошел в вестибюль жилого блока, здесь не было ни вэка, кроме тех нагих вэков и фрау с их Трудовым Достоинством. Но что меня поразило, братцы — это как они были почищены: больше не было ни грязных слов, приписанных у ротеров этих Достойных Труженников, ни неприличных частей, пририсованных к их голым тьеллам карандашами развращенных малтшиков.
И еще меня удивило, что лифт работал. Он опустился, будто мурлыча, когда я нажал кнопку, а когда я вошел в него, я снова удивился, увидев, что внутри все чисто.
Итак, я поехал на десятый этаж, и тут, как и прежде, я увидел 10-8, и мой рукер дрожал и трясся, когда я достал из кармана мой клутшик, чтобы открыть дверь. Однако я твердо вставил клутш в замок, повернул, открыл дверь и вошел, и тут я встретил три пары удивленных и даже испуганных глазеров, смотревших на меня: это были ПЭ и МЭ за своим завтраком, но тут был еще один вэк, которого я в жизни не видел, большой толстый вэк в рубашке и подтяжках, совсем как дома, братцы, он хлебал молочный тшай и чавкал яичками с гренками. И никто иной, как этот чужой вэк, заговорил первым:
— Ты кто, дружок? Откуда у тебя ключ? Ступай, пока я тебе не двинул. Выйди, а потом постучи. Ну, говори, в чем дело, быстро.
Папа и мама сидели, будто окаменев, и я понял, что они еще не читали газету, а потом я вспомнил, что газету не приносили, пока папа не уходил на работу. Но тут мама сказала:
— О, ты вырвался. Ты сбежал. Что ж мы будем делать? Мы позовем полицию, ох-ох-ох. О, ты злой, испорченный мальчишка, так нас всех опозорил.
И, поверьте, или "целуй-меня-в-зад", она зарыдала: "У-У-У"
Так что я принялся объяснять, что они могут позвонить в Стэй-Джэй, если хотят, а этот чужой вэк все время сидел нахмурившись и смотрел так, будто был готов двинуть меня в лик своим волосатым, большим, мясистым кулаком. Тут я сказал:
— Отвечай что-нибудь, братец. Что ты здесь делаешь и надолго ли? Мне не понравился тон, каким ты со мной говорил. Заметь это. Ну давай, говори же.
Он был вэк типа рабочего, вэри уродливый, лет сорока, и теперь сидел с открытым ротером, не говоря ни слова. Тогда папа сказал:
— Все это немного неожиданно, сынок. Надо было предупредить нас, что ты придешь. Мы думали, они не выпустят тебя раньше, чем через пять-шесть лет, по крайней мере. Но это не значит, — сказал он, и сказал вэри мрачно, — что мы не очень рады снова тебя видеть, и притом свободным человеком.
— А кто он? — спросил я. — Почему он не может сказать? Что тут происходит?
— Это Джо, — ответила мама. — Теперь он живет здесь. Он жилец. О, боже, боже, — запричитала она.
— Так это ты, — сказал этот Джо. — Я все о тебе слышал, мальчик. Я знаю, что ты сделал, разбив сердца своих бедных страдающих родителей. Так ты вернулся, а? Вернулся, чтобы снова сделать их жизнь несчастной, так? Только через мой труп, потому что они относятся ко мне скорее как сыну, чем к жильцу.
При этом я едва не расхохотался, если бы раж-драж не начал пробуждать во мне то чувство, желание стошнить, потому что этот вэк выглядел примерно того же возраста, что мои ПЭ и ЭМ, да еще пытался положить свой рукер, словно сын и защитник, на мою плачущую маму, о братцы.
— Так, — сказал я, чувствуя, что и сам вот-вот разражусь слезами. — Значит, так. Ну, даю тебе целых пять минут, чтобы очистить мою комнату от твоих поганых дрековс-ких вештшей.
И я направился в эту комнату, а этот вэк не успел меня остановить. Когда я открыл дверь, мое сердце будто упало на ковер, потому что я увидел, что это уже совсем не моя комната, братцы. Все мои флаги на стенах исчезли, и этот вэк повесил портреты боксеров, а также снимок команды, сидящей самодовольно сложив рукеры, а перед ними что-то вроде серебряного щита. А потом я увидел, чего еще не хватает. Тут больше не было ни моего стерео и шкафчика с пластинками, ни моей закрытой шкатулки с бутылочками, наркотиками и двумя блестящими чистыми шприцами.
— Тут сделали паршивое вонючее дело! — закричал я. — Что ты сделал с моими личными вещами, жуткий ублюдок?
Я обращался к Джо, но папа ответил:
— Все забрала полиция, сынок. Знаешь, это новое правило, о компенсации в пользу жертвы.
Я чувствовал, что мне трудно не поддаваться болезни, голловер жутко болел, а ротер так пересох, что я отхлебнул из бутылки с молоком на столе, причем Джо сказал:
— Что за свинские манеры!
Я сказал:
— Но ведь она умерла. Та женщина умерла.
— Это кошки, сынок, — ответил папа, вроде печально. — Они остались без присмотра, пока не будет вскрыто завещание, так что нужно было кого-нибудь найти кормить их. Вот полиция и продала твои вещи, одежду и все прочее, чтобы помочь смотреть за ними. Таков закон, сынок. Впрочем, ты не очень-то следовал законам.
Мне пришлось сесть, а этот Джо сказал:
— Проси разрешения, прежде чем сесть, невоспитанный поросенок.
Я тут же огрызнулся:
— Закрой свое грязное жирное хайло!
Причем я чувствовал, что меня тошнит. Так что я старался быть разумным и улыбчивым, ради своего здоровья, и сказал:
— Ну, это моя комната, этого никто не отрицает. Это мой дом. Что же вы предложите, Пэ и Эм?
Но они выглядели очень мрачными. Маму немного трясло, ее лик был весь в морщинах и мокрый от слез, и тогда папа сказал:
— Все это надо обсудить, сынок. Мы же не можем просто выбросить Джо вон, нельзя же так поступить? Я имею в виду, что у Джо здесь работа по контракту, на два года, и у нас договоренность, правда Джо? Ведь мы думали, сынок, что ты еще долго просидишь в тюрьме, и комната будет пустовать.
Он был немного смущен, как я виддил по его фасу. Так что я улыбнулся и сказал, чуть кивнув:
— Я все понял. Так спокойнее, и ты привык к этим лишним деньжатам. Так вот что происходит. А сын для тебя ничто, кроме ужасного беспокойства.
И тут, братцы, верьте, или "целуйте-меня-в-зад", — я вроде бы начал плакать, так мне стало жалко самого себя. Тогда папа сказал:
— Ну, сынок, пойми, Джо уже заплатил за следующий месяц. Я хочу сказать, что, как бы мы ни поступили в дальнейшем, сейчас мы не можем выгнать Джо, так ведь, Джо? А этот Джо ответил:
— Я думаю о вас двоих, ставших мне как отец и мать. Будет ли правильно и красиво уйти и оставить вас на милость этого молодого чудовища, которое и на сына-то не похоже. Сейчас он плачет, но это хитрость и притворство. Пусть он найдет себе где-нибудь комнату. Пусть поймет, что такой дурной мальчик, как он, не заслужил хороших маму и папу.
— Ол-райт, — сказал я, вставая, все еще весь в слезах. — Я вижу, в чем дело. Я никому не нужен и никто меня не любит. Я страдал, страдал и страдал, и все хотят, чтобы я страдал и дальше.
— Ты же заставлял страдать других, — сказал этот Джо. — Так и нужно, чтобы ты тоже пострадал. Мне рассказали про все, что ты делал, пока я сидел тут за семейным столом, и это было ужасно слушать. Меня прямо тошнило от того, что ты наделал.
— Лучше бы я, — сказал я, — был снова в тюрьме. В родной старой Стэй-Джэй. Я ухожу. Вы меня никогда больше не увидите. Я устроюсь сам, большое вам спасибо. Пусть это будет на вашей совести.
Папа ответил:
— Не принимай это так, сынок.
А мама только ревела с искаженным и вэри уродливым ликом, и Джо опять обнял ее рукером, поглаживая и говоря: "Ну, ну, ну", как безуммен. А я поплелся к двери и вышел, оставив их с их ужасной виной, о братцы.
Я шел по улице без всякой цели, братцы, все в тех же вечерних шмотках, так что льюдди глазели, когда я проходил мимо, ведь был зверски холодный зимний день, и все, что я чувствовал, это что я хочу быть подальше от всего этого и не думать больше ни о чем. Так что я сел в автобус до Центра, потом пошел обратно к Тэйлор-плейс, где была дискотека "Мелодия", я ее почему-то любил, братцы; она выглядела также, как всегда, и, входя, я ожидал увидеть там старину Энди, того лысого и вэри-вэри тощего дельного маленького вэка, у которого я покупал пластинки в старые дни. Но теперь тут не было Энди, братцы, а только визг и кричинг надцатов /то есть подростков/, малтшиков и цыпок, слушавших новые жуткие поп-песенки и танцевавших под них, да и вэк за прилавком был не многим старше надцата, он прищелкивал пальцами и смеялся, как безуммен. Я подошел и стал ждать, когда он удостоит меня вниманием, а потом сказал:
— Я хотел бы послушать Моцарта, Номер Сорок.
Я не знаю, почему это пришло мне в голловер, но я сказал это. Вэк за прилавком переспросил:
— Чего "сорок", дружище? Я ответил:
— Симфония. Симфония Номер Сорок, Г-Минор.
— Ооо! — протянул один из танцующих надцатов, малтшик с волосами до глаз, — сим-фани. Смешно! Он хочет сим-фани.
Я чувствовал, что во мне растет раж-драж, но я должен был следить за собой, поэтому я улыбнулся вэку, занявшему место Энди, и всем этим танцующим и вопящим надцатам. Вэк за прилавком сказал:
— Пройди в будку вон там, дружище, а я что-нибудь подберу.
Я прошел в маленький бокс, где можно слушать пластинки, которые хочешь купить, и этот вэк поставил для меня пластинку, это был Моцарт, но не Сороковая, а "Прага" /он, видно, схватил с полки первого попавшегося Моцарта/ и мой раж-драж начал расти все больше, а я должен был следить за собой, боясь этих болей и тошноты; но я забыл то, чего не надо было забьшать, и теперь мне захотелось подохнуть. Дело в том, что эти выродки-доктора устроили так, что любая музыка, способная возбуждать эмоции, должна вызывать у меня тошноту так же, как если бы я видел или хотел совершить насилие. Потому что все эти фильмы про насилие сопровождались музыкой. Я особенно запомнил тот ужасный нацистский фильм с бетховенской Пятой, последняя часть. И вот теперь прекрасный Моцарт стал ужасным. Я бросился из этой лавочки под смэхинг надцатов, а вэк за прилавком кричал мне вслед: "Эй, ей-ей!" Но я не обращал внимания и пошел, шатаясь, как слепой, через дорогу и за угол, к молочному бару "Корова". Я знал чего мне нужно.
Это мьесто было почти пустым, ведь было еще утро. Оно тоже выглядело странным, все расписанное красными мычащими коровами, и за стойкой не было вэка, которого я знал. Но когда я сказал: "Молочка с плюсом, большую", вэк с худым ликом, свежевыбритый, понял, что я хочу. Я взял большую млека с плюсом в один из маленьких кабинетов, каких было много в этом мьесте, там были занавески, чтобы отгородиться от главного мьеста, и там я уселся в плюшевое кресло и начал посасывать. Когда я прикончил порцию, я начал чувствовать, что кое-что творится. Я уставил глазеры на кусочек серебряной бумажки от пачки из-под канцерогенок, валявшийся на полу /видно, это мьесто не очень-то подметали, братцы/. И этот серебряный кусочек начал расти, и расти, и расти, и стал таким ослепительным, что мне пришлось немного отвести глазеры. Он стал большим и сделался не только как весь этот кабинет, где я прохлаждался, но как вся "Корова", вся улица, весь город. Потом он стал целым миром, потом вообще всем, братцы, он был словно Море, омывшее каждый вештш, какой был когда-нибудь создан и даже какой только можно придумать. Я вроде слышал, как я сам же произносил какие-то звуки и говорил что-то вроде: "О, боже поможе, дет-нет, тот-рот, в разнообразной форме", и подобную чушь. Потом я увидел, будто из всего этого серебра пробивается какая-то картина, а потом увидел вроде ряд статуй далеко-далеко-далеко, и они продвигались все ближе, и ближе, и ближе, все освещенные ярким светом и снизу, и сверху, о братцы. Этот ряд статуй был Богг или Господь и все Его Святые Ангелы и прочие Святые, все вэри блестящие, как бронза, с бородами и большими-большими крыльями, которые будто колыхались на ветру, так что они не могли быть взаправду из камня или бронзы, и глазеры, то есть глаза, будто двигались и были живыми. Эти большие-большие фигуры подходили ближе, и ближе, и ближе, как будто собрались раздавить меня, и я слышал собственный голос, вопивший: "И-и-и-и-и-и!" И я чувствовал, что потерял все: шмотки, тело, мозги, имя, все, и чувствовал себя вэри хор-рошо, как на небесах. А потом раздался шум, как будто все рассыпалось — и Богг, и Ангелы, и Святые стали кивать мне голловерами, вроде желая сказать, что сейчас не время, но чтобы я попытался в другой раз, а потом все стало вроде смеяться и насмехаться и рухнуло, и большой теплый свет стал холодным, и я оказался там, где был раньше, на столе пустой стакан, и хотелось плакать, и было такое чувство, что смерть — единственный ответ на все.
Да, это было так, и я видел совершенно ясно, что должен это сделать, но как это сделать, я хорошенько не знал, никогда не думав об этом раньше, о братцы. В маленькой сумке с моими личными вештшами былая моя бритва-горлорез, но меня сразу сильно затошнило при мысли, — как я сделаю себе — свишшшш и потечет мой красный-красный кроффь. Я хотел бы чего-нибудь без насилия, чего-нибудь такого, чтобы я тихонько заснул, и это был бы конец Вашего Скромного Рассказчика, и никому больше никаких хлопот. Может быть, подумал я, если пойти в Публичное Библио за углом, я найду книгу, как лучше всего помереть без боли. Я представил себя мертвым, и как все будут жалеть — ПЭ и ЭМ, и этот паршивый вонючий Джо, узурпатор, да и доктор Бродский и доктор Брэн, и этот Низменный или Внутренний Министр, и любой другой вэк. И хвастливое вонючее Правительство тоже. Итак, я выскочил на <зи>мнюю улицу; теперь было видно по большим часам в Центре, так что я был в той молочной с плюсом стране дольше, чем думал. Я пошел по бульвару Марганита, потом свернул на Бузби-Авеню, потом опять за угол, и тут было Публичное Библио.
Это было старое, паршивое место, куда я не заходил, насколько я помню, с тех пор, как был вэри-вэри маленьким малтшиком, не старше лет шести; тут было два зала: один для получения книг, а другой для чтения — полный газет, журналов и запаха вэри старых льюддей, от которых пахло старостью и бедностью. Они стояли у газетных стендов вокруг комнаты, сопя, рыгая, разговаривая сами с собой и переворачивая страницы, чтобы прочесть новости, или сидели за столами, просматривая журналы или делая вид; некоторые из них спали, а один или два вэри громко храпели. Сначала я вроде не мог вспомнить, чего я хотел, а потом меня будто толкнуло, когда я вспомнил, что шел сюда узнать, как загнуться без боли, и побрел к полке, полной всяких справочников. Тут была масса книг, но ни одной с подходящим названием, братцы. Была книга по медицине, и я снял ее с полки, но там было полно рисунков и фотографий жутких ран и болезней, и меня немножко затошнило. Так что я поставил ее обратно, а потом взял Большую книгу, то есть Библию, как ее называют, думая, что она немножко утешит меня, как в старые дни в Стэй-Джэй /не такие уже старые, но мне казалось, что это было вэри-вэри давно/, и побрел к стулу, чтобы почитать ее. Но все, что я нашел там — насчет ударов семь раз по семь и про евреев, ругавших и бивших друг друга, и это тоже вызвало у меня тошноту. Тогда я чуть не заплакал, так что вэри старый задрипанный мудж, сидевший напротив, спросил:
— В чем дело, сынок? Что у тебя неладно?
— Я хочу сдохнуть, — ответил я. — Я должен, вот и все. Я не могу больше жить!
Старый вэк, читавший рядом со мной, сказал: "Шшш!", не отрываясь от своего дурменского журнала, полного рисунками каких-то больших геометрических штук. Это меня как-то охладило. А тот другой мудж сказал:
— Ты для этого слишком молод, сынок. У тебя еще все впереди.
— Да, — ответил я с горечью, — как пара фальшивых груделей.
Тот вэк, читавший журнал, снова сказал: "Шшш!", посмотрел на меня, и будто что-то стукнуло нас обоих. Я увиддил, кто это. Он вэри громко сказал:
— Я никогда не забываю формы, клянусь Богом. Я не забываю никаких форм. Ей-богу, маленькая свинья, теперь ты мне попался.
Кристаллография, вот что это было. То, что в тот раз он нес из Библио. Вставные зуберы, выдернутые вэри хор-рошо. Порванные шмотки. Его книги разз-резз, все про кристаллографию. Я подумал, что надо убираться вэри скор-ро, братцы. Но этот стармэн вскочил и поднял безумный кричинг, зовя всех этих старых кашлюнов, читавших газеты у стен, и тех, кто дремал над журналами на столах.
— Мы его поймали! — вопил он. — Этого ядовитого гада, уничтожившего книги по Кристаллографии, редкие книги, которые уже никогда и нигде не найдешь!
Шум был страшный, как будто этот старый вэк совершенно спятил.
— Великолепный образец трусливого и зверского юнца! — кричал он. — Вот он, среди нас и в нашей власти. Он и его дружки били, пинали и топтали меня. Они раздели меня и вытащили зубы. Они смеялись над моей кровью и моими стонами. Они бросили меня избитого, почти без сознания и раздетого!
Все это было не совсем верно, как вы знаете, братцы. На нем оставалась часть шмоток, то есть он не был совсем голый.
Я кричал в ответ:
— Это же было больше двух лет назад! С тех пор я понес наказание. Я получил урок. Смотрите — там мой портрет в газетах!
— Наказание, а? — сказал один стармэн, вроде бывший военный. — Таких, как ты, надо истреблять! Как опасную заразу. Тоже мне, наказание.
— Хорошо, хорошо, — ответил я. — Каждый имеет право на свое мнение. Простите меня. А сейчас мне надо идти.
И я пошел вон из этого мьеста и от этих старых дурменов. Аспирин, вот что мне надо. Можно загнуться от сотни аспирина. Аспирин из аптеки. Но этот вэк, кристаллограф, кричал:
— Не пускайте его! Мы ему покажем, что такое наказание, свинья, маленький убийца! Держите его!
И поверьте, братцы, или сделайте кое-что другое, две-три старых развалины, каждому лет до девяноста, схватили меня своими трусящимися старыми рукерами, и от запаха старости и болезни, исходившего от этих полумертвых муджей меня чуть не стошнило. Теперь этот вэк с кристаллами набросился на меня, нанося мне слабенькие удары по лику, а я старался вырваться и уйти, но эти старческие рукеры, державшие меня, оказались сильнее, чем я думал. Потом и другие стармены приковыляли, чтобы взяться за Вашего Скромного Рассказчика. Они кричали вештши вроде "Убить его, растоптать, уничтожить, выбить ему зубы!" и всякий такой дрек, и я ясно виддил, в чем тут дело. Это старость ополчилась на юность — вот что это было. Но некоторые из них говорили: "Бедный старый Джек, он чуть не убил беднягу старого Джека, эта маленькая свинья", и тому подобное, как будто все это было вчера. Да, для них это, наверное, так и было. Теперь это было целое море вонючих грязных старменов, пытавшихся добраться до меня своими слабыми рукерами и заскорузлыми старыми когтями, крича и задыхаясь, но этот другер с кристаллами был впереди всех, нанося мне толтшок за толтшком. А я не смел ничего сделать так как мне было лучше быть избитым, чем чувствовать ту тошноту и страшную боль, но конечно, уже то, что насилие применялось ко мне, заставляло меня чувствовать, что тошнота подстерегает за углом, готовая вырваться со всей силой.
Потом пришел служащий здесь вэк, довольно молодой, и закричал:
— Что здесь происходит? Сейчас же прекратите! Это же читальный зал!
Но никто не обращал внимания. Тогда служащий вэк сказал:
— Хорошо, я звоню в полицию.
А я закричал, и я в жизни не думал, что могу сделать такое:
— Да, да, да, звоните, защитите меня от этих старых сумасшедших!
Я видел, что служащий вэк не очень-то хочет вмешаться в дратсинг и спасти меня от бешенства этих старых вэков и от их когтей. Теперь эти стармэны очень тяжело дышали, и я чувствовал, что мне достаточно разок их щелкнуть, чтобы они все повалились, но я вэри терпеливо позволял этим старым рукерам держать меня, закрыл глазеры, чувствуя слабые удары по фасу и слыша, как запыхавшиеся старые голоса кричат: "Свинья, молодой убийца, хулиган, бандит, убить его!" Тут я получил такой действительно болезненный толтшок по сопатке, что сказал себе: "К черту", открыл глазеры и стал бороться, чтобы освободиться, что было не трудно, братцы, и я вырвался, крича, из читальни в коридор. Но эти старые мстители все бежали за мной, задыхаясь, будто вот-вот умрут, со своими звериными ногтями, так и дрожа, чтобы вцепиться в Вашего Друга и Скромного Рассказчика. Тут я споткнулся и оказался на полу, получая пинки, а потом услышал голоса молодых вэков, кричащих: "Ол-райт, ол-райт, хватит!", и понял, что прибыла полиция.
Я еще не совсем очухался, о братцы, и виддил не очень ясно, но был уверен, что уже встречал этих ментов где-то в другом мьесте. Того, который держал меня, приговаривая: "Ну, ну, ну", у главной двери Публичного Библио, я совсем не знал, но мне казалось, что он слишком молод, чтобы быть роззом. А спины двух других, я был уверен, я уже виддил раньше. Они хлестали этих старых вэков весело и с большим удовольствием, со свистом работая маленькими стеками и крича:
— Вот вам, гадкие мальчики. Это отучит вас устраивать беспорядки и нарушать Покой Государства, негодники.
Так они загнали этих сопящих, задыхающихся и полумертвых мстительных стармэнов обратно в читалку, а потом обернулись, смеясь от полученного удовольствия, чтобы повиддить меня. Старший из двух сказал:
— Ого-го-го-го-го-го-го! Да это маленький Алекс. Давно не виделись, другер. Как дела?
Я был еще не в себе, да и мундир и скорлупка, то есть каска, мешали рассмотреть, кто это, хотя лик и голос были вэри знакомы. Тогда я взглянул на другого, и насчет него, с его ухмыляющимся дурменским фасом, сомнений не было. Тут, прямо оцепенев и цепенея все больше, я опять посмотрел на того, кто сказал: "го-го". Это был жирный старина Биллибой, мой старый враг. А другой был, конечно, Дим, когда-то мой другер, а также враг вонючего жирного козла Биллибоя, но теперь мент в мундире, каске и со стеком для поддержания порядка. Я сказал:
— Не может быть!
— Удивлен, а? — и старина Дим выдал все тот же хохот, который я так хорошо помнил: "Хах-хах-хах".
— Невозможно. Это не может быть. Я не могу поверить.
— Верь своим глазерам, — ухмыльнулся Биллибой. — У нас ничего в рукавах. Никаких фокусов, другер. Работа для двоих, достигших рабочего возраста. Полиция.
— Вам еще мало лет. Слишком мало лет. Таких малтшиков не берут в роззы.
— Было мало, — ответил старина Дим, мильтон /я никак не мог это принять, братцы, никак не мог/.
— Когда-то было, наш молодой другер. И ты всегда был младшим. И вот теперь мы здесь.
— Все не могу поверить, — сказал я.
Тут Биллибой, розз Биллибой, к чему я никак не мог привыкнуть, сказал этому молоденькому менту, который вроде все еще держал меня и которого я не знал:
— Я думаю, будет лучше, Рекс, если мы кое-что получим по старому счету. Мальчики есть мальчики, как всегда. Не надо этой рутины в отделении. Этот тип взялся за старое, как мы хорошо помним, хотя ты, конечно, этого помнить не можешь. Он всегда нападает на старых и беззащитных, и они отплатили ему, как надо. Но мы должны сказать ему и наше слово от имени Государства.
— Что все это значит? — спросил я, с трудом веря своим ухерам. — Это же они напали на меня, братцы. Вы же не можете быть на их стороне. Ты не можешь, Дим. Это вэк, с которым мы как-то забавлялись в те старые дни, пытался малэнко отомстить через столько времени.
— Столько времени, это верно, — ответил Дим. — Я не очень-то помню это время. Во всяком случае, не зови меня больше Димом. Зови меня "офицер".
— Ну, хватит воспоминаний, — кивнул Биллибой /он был уже не такой толстый, как раньше/. — Гадкие малтшики с бритвами — горлорезами — с ними надо строго. И он крепко схватил меня и повел из Библио. На улице ждала патрульная машина, а этот вэк по имени Рекс был шофером. Они толкнули меня к задней стенке машины, и я не мог отделаться от чувства, что все это шутка, и что Дим вот-вот стянет шлем с голловера и выдаст свое "хо-хо-хо". Но он не делал этого. Я спросил, стараясь подавить страх:
— А старина Пит, что с Питом? Жалко Джорджи, — сказал я. — Я слышал про все это.
— Пит? Ах да, Пит, — ответил Дим. — Кажется, я помню это имя.
Я заметил, что мы едем вон из города, и спросил:
— Куда мы собираемся ехать?
Биллибой обернулся назад и ответил:
— Еще светло. Маленькая поездка за город, там все по-зимнему голо, но одиноко и мило. Не всегда хорошо, чтобы льюдди в городе видели слишком близко наши дисциплинарные взыскания. Улицы должны быть чистыми во всех отношениях. И он снова стал гладеть вперед.
— Послушай, — сказал я. — Я не понимаю. Старые дни прошли и похоронены. За то, что было в прошлом, я наказан. Меня лечили.
— Это нам читали, — ответил Дим. — Супер нам все это читал. Он сказал, что это очень хороший метод.
— Тебе читали? — спросил я, малэнко ядовито. — Ты еще слишком темен, чтобы читать самому, а, братец?
— Не надо, — ответил Дим, — будто вэри вежливо и с сожалением. — Не надо так говорить. Больше не надо, дружок.
И он влепил мне здоровый толтшок, прямо по сопатке, так что красный-красный кроффь из носа закапал — кап-кап.
— Никому нельзя верить, — сказал я горько, вытирая кроффь рукером, — Я всегда был одинок.
— Здесь подойдет, — сказал Биллибой.
Мы были теперь за городом, тут были только голые деревья, да где-то вдалеке, на ферме, жужжала какая-то машина. Уже смеркалось, ведь была средина зимы. Кругом — ни людей, ни животных. Были только мы четверо.
— Выходи, Алекс-бой, — сказал Дим. — Маленько рассчитаемся.
Пока они занимались делом, этот вэк-шофер сидел у колеса авто, куря канцерогенку и почитывая книж ку. Он оставил свет в авто, чтобы виддить. Он не обращал внимания на то, что Биллибой и Дим делали с Вашим Скромным Рассказчиком. Не буду вдаваться в то, что они делали, но это было как будто лишь тяжелое дыхание и глухие удары на фоне жужжанья машин на ферме да чириканья в обнаженных ветвях. Был виден дымок сигареты в свете авто: это шофер преспокойно переворачивал страницы. А они занимались мной все это время, о, братцы. Наконец Биллибой или Дим, не могу сказать, кто из них, сказал: "Думаю, хватит, другер, а?" Они дали мне каждый по последнему разу в фас, я упал и остался лежать на траве. Было холодно, но я ничего не чувствовал. Потом они вытерли рукеры, надели каски и кители, которые перед этим сняли, и сели обратно в авто.
"До скорого в другой раз, Алекс!" — сказал Биллибой, а Дим только выдал свое старое клоунское ржанье. Водитель дочитал страницу и убрал свою книжку, потом запустил мотор, и они покатили к городу, помахав мне на прощанье — мой бывший другер и бывший враг. Но я так и остался лежать, совершенно измочаленный.
Немного спустя все начало болеть, а потом пошел дождь, совсем ледяной. Не было видно ни льюддей, ни огней какого-нибудь дома. Куда я пойду, без дома и почти без капусты в карманах?
И я заплакал: "Бу-у-у". Потом поднялся и пошел.
Домой, домой, домой, мне так был нужен дом, и я набрел на "ДОМАШНИЙ ОЧАГ", братцы. Я шел в темноте, и не по дороге к городу, а по той дороге, откуда слышался шум вроде машины на ферме. Она привела меня к деревушке, и я чувствовал, что уже виддил ее раньше, но может быть, все деревни похожи, особенно в темноте. Здесь были дома и вроде бы трактир, а в конце деревни стоял одинокий маленький коттедж, и на воротах красовалось его название. Оно гласило: "ДОМАШНИЙ ОЧАГ". Ледяной дождь промочил меня насквозь, так что мои шмотки были уже далеко не высшей марки, а в самом жалком и несчастном виде, а пышная краса на моем голловере сплошь превратилась в мокрую, спутанную, грязную массу, уже, конечно, весь мой лик был в царапинах и синяках, а пара зуберов вроде бы шатались, когда я трогал их языком, то есть лизалом. Все тьелло болело и очень хотелось пить, так что я ловил холодный дождь разинутым ротером, а желудок все время урчал "гррррр", ведь я ничего не ел с утра, да и тогда не очень много, о братцы.
Здесь было сказано "ДОМАШНИЙ ОЧАГ", и может быть, тут найдется какой-нибудь вэк, кто поможет мне. Я открыл калитку и чуть не скатился по дорожке, заледеневшей от дождя, а потом тихонько и жалобно постучал в дверь. Никто не шел, и я постучал чуть подольше и громче, и тут услышал шум ногеров, идущих к двери. Потом дверь немного открылась, и мужской голос спросил:
— Да, кто там?
— Ох, — ответил я, — пожалуйста, помогите. Меня избила полиция и бросила умирать на дороге. О, пожалуйста, дайте чего-нибудь выпить и посидеть у огня, сэр.
Тут дверь распахнулась, и я у виддил свет, будто бы теплый, и огонь, потрескивавший в камине.
— Входи, — сказал этот вэк, — кто бы ты ни был. Помоги тебе Бог, несчастная жертва, входи и дай на тебя взглянуть.
Я проковылял внутрь, и хотя я вовсе не хотел разыгрывать сцен, братцы, я действительно свалился в изнеможении. Этот добрый вэк обнял меня за плэтшеры и втащил в комнату, где горел огонь, и, конечно, теперь я сразу узнал, где нахожусь и почему надпись на воротах "Домашний очаг" казалась такой знакомой. Я посмотрел на этого вэка, и он смотрел на меня с добротой, и теперь я его хорошо вспомнил. Он, конечно, меня не помнил, потому что в те вольные дни я и мои так называемые другеры, все наши большие дратсинги, забавы и крастинги совершали в масках. Это был небольшой человек среднего возраста, лет тридцати, сорока или пятидесяти, носивший брилли.
— Садись у огня, — сказал он, — а я принесу виски и теплой воды. Ой-ой-ой, тебя сильно били.
И он с жалостью посмотрел на мой голловер и лик.
— Это полиция, — ответил я. — Эта ужасная полиция.
— Еще одна жертва, — сказал он и вроде вздохнул. — Жертва нашего века. Так я пойду и принесу виски, а потом надо немного промыть твои раны.
И он вышел. Я оглядел эту маленькую уютную комнату. Теперь всю ее заполняли книги, да камин и пара стульев, и было как-то видно, что женщина здесь не живет. На столе стояла машинка и набросано масса бумаги, и я вспомнил, что этот вэк был писатель. "Механический апельсин", вот что это было. Странно, но это название застряло у меня в памяти. Однако, я не должен был себя выдать, ведь мне теперь нужна помощь и доброта. Эти жуткие грязные выродки в том страшном белом мьесте сделали так, что мне теперь нужна помощь и доброта, и заставили меня самого желать оказывать помощь и проявлять доброту, если кому-нибудь это понадобится.
— Ну, вот и мы, — сказал этот вэк, вернувшись.
Он дал мне выпить стакан стимулирующего, и я почувствовал себя лучше, а потом он промыл царапины на моем фасе. Затем он сказал:
— Тебе надо принять хорошую горячую ванну, я это тебе устрою, а потом ты мне обо всем расскажешь за хорошим горячим ужином, который я приготовлю, пока ты будешь мыться.
О, братцы, я был готов заплакать от его доброты, и он, наверное, заметил слезы в моих глазерах, потому что сказал: "Ну, ну, ну", похлопав меня по плэтшеру.
Так что я пошел наверх и принял эту теплую ванну, а он принес пижаму и халат, чтобы мне было что надеть, все согретое у огня, и вэри поношенную пару туфель. И теперь, братцы, хотя у меня все ныло и болело, я чувствовал, что скоро мне станет лучше. Потом я спустился вниз и увиддил, что на кухне он приготовил стол с ножами и вилками, чудесную большую буханку брота и бутылку "Прима Сос". Скоро он принес еще хорошую яишенку, ломтики ветчины, и готовые лопнуть сосиски, и большие-пребольшие кружки горячего сладкого молочного тшаиа. Было так хорошо сидеть здесь в тепле, за едой, и я понял, что был вэри голоден, так что после яичницы мне пришлось ломоть за ломтем уминать брот с бутером вместе с земляничным вареньем из большого-пребольшого горшка.
— Немного лучше, — сказал я. — И чем я смогу за это отплатить?
— Думаю, что я знаю, кто ты, — сказал он. — Если ты тот, про кого я думаю, дружок, ты попал, куда нужно. Это не твой ли портрет был в утренних газетах? Ты та несчастная жертва этого ужасного нового метода? Если так, тебя послало сюда Провидение. Тебя мучили в тюрьме, потом выбросили вон, чтобы потом мучила полиция. Мое сердце разрывается, бедный, бедный мальчик.
Братцы, я не мог слова вставить, хотя разинул ротер, чтобы отвечать на его вопросы.
— Ты не первый, кто приходит сюда в несчастье, — продолжал он. — Полиция любит бросать свои жертвы на окраине этой деревни. Но это рука Провидения, что ты, жертва иного рода, должен был придти сюда. Да, может быть ты слышал обо мне?
Мне приходилось быть очень осторожным, братцы. Я ответил:
— Я слышал о "МЕХАНИЧЕСКОМ АПЕЛЬСИНЕ". Я не читал его, но слышал о нем.
— А! — сказал он, и его лик засиял, как солце в утренней красе. — А теперь расскажи мне о себе.
— Почти нечего рассказывать, сэр, — ответил я — сама скромность. — Была одна глупая мальчишеская проделка: мои так называемые друзья уговорили меня, или даже заставили ворваться в дом одной старой цыпы — леди, я хотел сказать. Мы не хотели ничего плохого. К несчастью, старая леди так напрягла свое бедное старое сердце, стараясь выбросить меня вон /хотя я был готов и сам уйти/, что потом скончалась. Меня обвинили в том, что я — причина ее смерти. Так я попал в тюрьму, сэр.
— Да-да-да, продолжай.
— А потом меня выбрал этот Министр Низменных или Внутренних Дел, чтобы на мне испытать эту штуку, Лудовико.
— Расскажи мне все про это, — попросил он, жадно наклонившись вперед.
И я рассказал ему все про это. Я много ему рассказал, братцы. Он слушал все это вэри жадно, с блестящими глазерами и раскрытым ротером, а сало на тарелках все застывало и застывало. Когда я кончил, он встал из-за стола, кивая и бормоча: "Хм, хм, хм", собирая со стола тарелки и другие вештши и относя их в раковину для мытья. Я сказал: — Я это с удовольствием сделаю, сэр.
— Отдыхай, отдыхай, бедняжка, — ответил он, отвернув кран так, что из него с шумом вырвался пар. — Я думаю, ты грешил, но твое наказание несоразмерно велико. Они превратили тебя из человека во что-то иное. У тебя больше нет возможности выбора. Ты приспособлен к социально приемлемым актам, как машинка, производящая лишь добро. И я ясно вижу это дело насчет обработки маргинальных областей. Музыка и половой акт, литература и искусство, все должно теперь быть источником не удовольствия, а боли.
— Это так, сэр, — ответил я, куря канцерогенку этого доброго человека.
— Они всегда откусывают слишком много, — говорил рассеянно вытирая тарелку. — Но и само намерение — настоящий грех. Человек, который не может выбирать, перестает быть человеком.
— То же говорил и чарли, сэр, — ответил я. — Тюремный капеллан, я хотел сказать.
— Да, он говорил? Конечно, он говорил. Должен был сказать, будучи христианином, не так ли? Ну, а теперь еще одно, — сказал он, вытирая ту же тарелку, что тер уже десять минут назад, — завтра зайдут несколько человек повидать тебя. Думаю, ты будешь полезен, бедный мальчик. Я думаю, ты сможешь помочь низложить это тираническое Правительство. Превращение приличного молодого человека в механизм не может, конечно, рассматриваться как триумф любого правительства, кроме такого, что хвастается своей репрессивностью.
Он все еще тер ту самую тарелку. Я сказал:
— Сэр, вы трете все ту же тарелку — я согласен с вами, сэр, насчет хвастовства. Это Правительство кажется мне очень хвастливым.
— О, — ответил он, — будто увидел тарелку впервые, и положил ее. — Я еще не очень ловок, — сказал он, — в домашней работе. Моя жена делала все это, давая мне возможность писать.
— Жена, сэр? — спросил я. — Она вас оставила?
Я и вправду хотел узнать про его жену, помня все вэри хорошо.
— Да, оставила, — ответил он громко и горько. — Видишь ли, она умерла. Ее зверски изнасиловали и избили. Потрясение было слишком велико. Все было в этом доме, — его рукеры тряслись, все еще держа полотенце, — в соседней комнате. Мне было трудно заставить себя остаться жить здесь, но она бы хотела, чтобы я оставался там, где еще обитает благоуханная память о ней. Да, да, да. Бедная девочка.
А я увиддил все так ясно, братцы, что случилось в тот далекий нотш, и, увиддив себя за этим делом, я почувствовал, что у меня заболел голловер и я хочу стошнить. Этот вэк заметил это, потому что, от моего фаса отхлынул весь кроффь, и я вэри побледнел, и он мог это вид-дить.
— Иди, ложись, — мягко скасал он. — Я приготовил пустую комнату. Бедный, бедный мальчик, ты пережил ужасное время. Жертва нашего века, как и она. Бедная, бедная, бедная девочка.