— Ну, а что же дальше?
Я продолжаю, и эта достойная слез и даже трагическая часть моей истории начинается, друзья и братья, в Стэй-Джэй /то есть в Государственной Тюряге/ номер 84. Вам не доставило бы удовольствия слушать весь этот противный и жуткий разз-сказз о том, как мой потрясенный папаша грозил неправедному Боггу в Небесах своими разбитыми в кровь кулаками, а мама вопила в голос: "Оу-уууу, оуууу!" в материнской горести о своем единственном сыне и плоде чрева своего, который разочаровал всех так вэри хор-рошо.
Потом, тут был старый, очень мрачный магистрат в суде нижней инстанции, говоривший вэри сурово против Вашего Друга и Скромного Рассказчика, после той паршивой и грязной клеветы, которую изрыгали П.Р. Делтойд и роззы, убей их Богг. Потом пришлось торчать в омерзительной предварилке среди вонючих извращенцев и преступников. Потом был процесс в суде повыше, с судьями и жюри, где очень торжественно говорились вэри-вэри неприятные слова, а потом "ВИНОВЕН!", и моя мама зарыдала "У-у-у", когда сказали: "ЧЕТЫРНАДЦАТЬ ЛЕТ", братцы. И вот я здесь, ровно два года после того дня, как за мной с лязгом закрылись двери Стэй-Джэй 84 Ф, одетый по последней тюремной моде, то есть в наряд из одного куска омерзительного цвета, вроде дрека, с номером, нашитым на груделях, чуть повыше старины тик-такера, и то же на спине, так, что, входя и выходя, я был теперь 6655321, а не ваш маленький другер Алекс.
— Ну, а что же дальше?
Меня отнюдь не учили уму-разуму в этой грязной дыре, этом человеческом зверинце, вот уже два года, среди пинков и толчков грубых охранников, под взглядами вонючих преступников, среди которых были настоящие извращенцы, истекавшие слюной при виде хорошенького малтшика, вроде Вашего Рассказчика. И еще приходилось ишачить в мастерской, делая спичечные коробки, и ходить на прогулку по двору, все кругом, кругом и кругом, а иногда по вечерам какой-нибудь старый вэк вроде профа толкал беседу о жуках, или Млечном пути, или Славных Чудесах Снежинки; на последней я имел хор-роший смэхинг, вспоминая насчет "чистейшего вандализма" и толтшков, что мы дали тому дьедду, шедшему зимней ночью из публичного библио, когда мои другеры еще не были предателями, а я был счастлив и свободен. Об этих другерах я узнал только одно, и это было, когда однажды мои ПЭ и ЭМ пришли навестить меня и рассказали, что Джорджи умер. Да, он мертв, братцы. Мертв, как собочий дрек на дороге. Джорджи привел тех двоих в дом вэри богатого тшелловэка, они дали хозяину толтшок и сбили его с ног, а потом Джорджи начал делать разз-резз подушкам и занавескам, а Дим — разбивать очень ценные украшения, статуэтки или что-то вроде, а этот избитый богатый тшелло-вэк разъярился, как безуммен, и бросился на них всех с вэри тяжелой железякой. Его раж-драж дал ему такую гигантскую силу, что Диму и Питу пришлось удирать в окно, а Джорджи запнулся о ковер и получил этой железякой жуткий удар с размаху, расколовший ему башку, и тут пришел конец предателю Джорджу. Старый убийца ни за что не ответил, ведь это была самозащита, и правильно и вполне справедливо. То, что Джорджи убит, хотя и через год после того, как меня сцапали менты, кажется мне правильным и справедливым, вроде как Судьба.
— Ну, а что же дальше?
Я был в Боковой Часовне воскресным утром, и тюремный ЧАРЛИ говорил Слово Господне. Это была моя работа — управлять старым стерео, пуская торжественную музыку до и после, да и в средине тоже, когда пели гимны. Я был в задней части Боковой Часовни /тут их было четыре в Стэй-Джэй 84 Ф/, около места, где стояла охрана или "чассо" со своими ружьями и своими погаными, большими, досиня выбритыми зверскими челюстями, и мог видеть всех зэков, сидящих внизу и слушающих Слово Господне в своих ужасных тюремных шмотках цвета дрека, и от них шел какой-то мерзкий запах, не то, чтобы они были немытые и грязные, но особый отвратительный запах, какой бывает только у преступников, братцы, какой-то пыльный, сальный, несмываемый запах. И я думал, что может и от меня так же пахнет, ведь я и сам стал настоящим зэком, хотя и очень молодым. Так что для меня было очень важно, братцы, выбраться из этого вонючего грязного зверинца как можно скорее. И как вы увидите, если прочтете дальше, мне это вскоре удалось.
— Ну, а что же дальше? — спросил тюремный чарли в третий раз. Прислушиваетесь ли вы к Слову Божьему и понимаете, что наказание ждет нераскаявшихся грешников и в будущем мире, как и в этом? Страсть к воровству, к насилию, стремление к легкой жизни — чего это стоит, когда мы имеем ясное доказательство, да, да, неопровержимое доказательство того, что ад существует? Я знаю, я знаю, мне были даны видения, что есть место, темнее чем темница, жарче чем жар огня человеческого, где души нераскаявшихся преступных грешников, подобных вам — и не скальтесь на меня, черт вас побери, не смейтесь — подобных вам, я сказал, вопиют в бесконечной и нестерпимой муке, их ноздри удушает запах мерзости, их рты набиты горящими нечистотами, их кожа лопается и гниет, огненный шар вращается в их вопиющих внутренностях. Да, да, да, я знаю.
В этом месте, братцы, какой-то зэк из задних рядов выдал губную музыку: "Прррррп!", и тут эти скоты-чассо принялись за свое дело, бросившись вэри скор-ро туда, где им послышался шум, здорово дерясь и раздавая толчки направо и налево. Потом они выудили одного беднягу, дрожащего зэка, вэри тощего, маленького и старого, и поволокли его прочь, а он все время кричал: "Это не я, этот вон тот, смотрите!", но все было напрасно. Его здорово отлупили и вытащили из Боковой Часовни, вопящего во всю мочь.
— А теперь, — сказал тюремный чарли, — послушайте Слово Господне.
Тут он взял большую книгу и стал ее перелистывать и, чтобы намочить пальцы, все время их облизывал со звуком "сплеш, сплеш".
Это был здоровенный ублюдок с вэри красным ликом, но я ему очень нравился, так как был молод и теперь очень интересовался этой большой книгой. Это было намечено, как часть моего дальнейшего образования — читать эту книгу и даже пускать музыку на церковном стерео, когда я читаю. О, братцы, это было вэри хор-рошо. Они охотно запирали меня там и позволяли слушать святую музыку И.С. Баха и Г.Ф. Генделя, и я читал, как эти старые иудеи давали друг другу толтшок, а потом распивали свой еврейский вэйн и шли спать со служанками своих жен. Это меня поддерживало, братцы. Я не очень-то заглядывал в последнюю часть книги, где больше благочестивого говоритинга, чем драк и насчет сунуть-вынуть. Но однажды чарли сказал мне, крепко сжав меня большим толстым рукером: "Ах, 6655321, подумай о Страстях Господних. Больше размышляй об этом, мальчик". От него, как всегда, здорово несло шотландским, а потом он пошел в свою маленькую контору пить дальше. Так что я прочел все про бичевание и терновый венец, а потом насчет креста и весь этот дрек. Пока стерео играло прекрасные отрывки из Баха, я закрывал глазеры и видел, будто я сам помогаю и даже принимаю участие в этом избиении и пригвождении, одетый вроде в тогу по последней римской моде. Так что пребывание в Стэй-Джэй 84 Ф не прошло для меня даром и самому Губернатору оказалось приятно слышать, что я вроде принял Религию, и в этом была моя надежда.
В то воскресное утро чарли читал про тшелловэков, которые слышали Слово, но не восприняли ни шиша, будучи подобны дому на песке, и вот полил дождь, и гром — тарарах расколол небо и пришел конец этому дому. Но я подумал, что только вэ-ри тупой вэк станет строить дом на песке, и, видно, его другеры смеялись над ним, и хороши же были у этого вэка соседи, что не сказали ему, как глупо строить таким образом. Потом чарли закричал: "Ладно, ребята. Закончим гимном номер 435 из Гимнов Узника". Тут пошел стук и звук плевания, и шорох, когда зэки брали, роняли и перелистывали свои грязные маленькие книжки, плюя на пальцы, а грубые разъяренные охранники кричали: "Прекратить болтовню, ублюдки! Я тебя вижу, 920537-ой". Конечно, у меня уже был готов диск на стерео, и я запустил простую музыку для органа, и она шла со звуком гроууууоууууоуууу. Тут зэки затянули вэри жутким голосом:
"Мы словно слабый, свежий чай,
Чтоб крепче стал, его мешай.
И пусть обед наш скуден —
Путь к искуплению труден"
Они выли и ревели эти глуперские слова, а чарли будто подхлестывал их: "Громче, черт побери, пойте же!", а охранники кричали: "Ты дождешься, 7749222-ой", или "Посидишь на репе, мразь!" Потом все кончилось, и чарли сказал: "Да сохранит вас Святая Троица и направит на путь добра, аминь", и они потянулись вон под неплохой отрывок из 2-й Симфонии Адриана Швейгзельбера, выбранный Вашим Скромным Рассказчиком, братцы. Что за народ, думал я, стоя здесь у старого церковного стерео, глядя, как они выходят, шаркая, словно блеющий скот, и показывают на меня грязными пальцами, потому что я был вроде в особом почете. Когда убрался последний и когда я выключил стерео, ко мне подошел чарли, дымя канцерогенкой, все еще в своих старых богменских шмотках, весь в кружевах и в белом, как дьевотшка. Он сказал:
— Спасибо, как всегда, маленький 6655321. Ну, что у тебя сегодня новенького для меня?
Я знал, в чем дело: этот чарли хотел стать вэри большим святым тшелловэком в мире Тюремной Религии и нуждался в вэри хор-рошей аттестации от Губернатора, поэтому он ходил и потихоньку говорил Губернатору про всякие там заговоры, которые замышляли зэки, и часть этого дрека он получал от меня. Многое было просто выдумкой, но кое-что правдой; например, в то время до нашей камеры дошло по трубам /тук-тук-тукитукитук-тукитук!/, что Большой Гарриман хочет смыться. Он собирается дать охраннику толтшок, когда понесет помои, и выйти в его шмотках. Потом, тут собирались выбросить ту жуткую пиштшу, которую нам давали в столовке, а я узнал об этом и рассказал. Потом чарли передал это, куда надо, и вроде бы Губернатор похвалил его за Сознательность и Острый Слух. Но в этот раз я сказал неправду:
— Ну, сэр, по трубам дошло, что партия кокаина пришла каким-то необычным путем и что центр раздачи где-то в камере на пятом этаже.
Все это я сходу выдумал как и много других таких историй, но тюремный чарли был вэри благодарен, сказав:
— Так, так, хорошо. Я передам это Самому /так он называл Губернатора/.
— Сэр, я делаю все, что могу, не правда ли? — я всегда употреблял мой вэри вежливый джентельменский голос, говоря с такими высокими шишками. — Я стараюсь, не так ли?
— Я думаю, — ответил чарли, — что в целом это так, 6655321. Ты очень полезен и, полагаю, проявил искреннее желание исправиться. Если будешь продолжать в том же духе, ты без сомнения заслужишь сокращение срока.
— Но, сэр, — сказал я, — как насчет этой новинки, о которой говорят? Насчет этого нового лечения, при котором сразу выходишь из тюрьмы и наверняка не попадаешь в нее снова?
— О, — ответил он, вроде очень осторожно. — Где ты слышал об этом? Кто тебе про это сказал?
— Такие вещи быстро распространяются, сэр, — сказал я. — Может быть, охранники разговаривали, а кто-нибудь невольно услышал их слова. А может быть, кто-то нашел обрывок газеты в мастерской, а в ней об этом сказано. Что, если применить это ко мне, сэр, смею ли я предложить это?
Было видно, что он задумался, дымя канцерогенкой, не зная, много ли можно сказать мне об этой новой вештши, которую я упомянул. Потом сказал:
— Думаю, ты говоришь о методе Лудовико. Он все еще был очень осторожен.
— Я не знаю, как это называется, сэр, — сказал я. — Я только знаю, что при этом можно быстро выйти отсюда и быть уверенным, что не вернешься обратно.
— Это верно, — ответил он, нахмурив брови и смотря на меня сверху вниз, — Совершенно верно, 6655321. Конечно, сейчас это лишь, в стадии эксперимента. Это очень простое, но очень решительное средство.
— Но его применяют здесь, не так ли, сэр? — спросил я. — Эти новые белые здания у Южной стены, сэр. Мы смотрели, как их строят, сэр, когда бывали на прогулке.
— Его еще не применяли, — ответил он, — во всяком случае, в этой тюрьме, 6655321. У Самого серьезные сомнения. И я должен признаться, что разделяю эти сомнения. Вопрос в том, может ли этот метод сделать человека действительно добрым. Добро идет изнутри, 6655321. Добро — это дело выбора. Когда человек не может выбирать, он больше не человек.
Он хотел сказать что-то еще обо всем этом дреке, но мы услышали, как следующая партия зэков спускается по железной лестнице за своей порцией Религии. Он сказал:
— Мы еще побеседуем об этом в другой раз. А сейчас лучше приступай к своему делу.
Итак, я вернулся к старому стерео и пустил Прелюдию к Хоралу "Пробудись" И.С. Баха, и тут притащились эти грязные, вонючие ублюдки, преступнинги и извращенцы, словно побитые обезьяны, а охранники или чассо будто лаяли на них и подхлестывали. И вскоре тюремный чарли спрашивал их: "Ну, что же дальше, а?" И все сначала, как вы уже знаете.
В то утро у нас было четыре таких ломтика Тюремной Религии, но чарли больше не говорил со мной о методе Лудовико. Когда я кончил свой раббот со стерео, он только сказал пару слов благодарности, и меня отвели обратно в клетку на шестом этаже, которая была моим тесным и вэри воньютшим домом. Чассо был не очень плохим вэком, он не пнул и не толкнул меня внутрь, когда открыл ее, а только сказал: "Вот мы и вернулись, сынок, в старую нору". И тут были мои новые другеры, все вэри преступные, но слава Боггу, не извращенные телесно. На одной койке сидел Зофар, очень тощий и смуглый вэк, все говоривший и говоривший хриплым вроде от курения голосом, но так, что никто не уставал слушать. Сейчас он говорил, ни к кому не обращаясь:
— А в то время ты не достал бы ПОГТИ, хотя бы выложил десять миллионов арчибалдов, так че ж я творю, а? Я ходяю к турку и говоряю, что заимел этот спрут по утряге, и че же ему делать?
Это был жаргон преступнингов вэри старого времени. Тут был еще Уолл, одноглазый, он отковырывал концы когтей на ногах, чтобы встретить воскресенье. А еще был Биг-Джу, вэри потливый вэк, лежавший на койке пластом, как мертвый. Кроме них, был еще Джо-Джон и Доктор. Джо-Джон был мал, да удал, и вроде спец по статье "Изнасилование", а Доктор будто бы умел лечить сиф и гон и подобные вещи, но впрыскивал простую воду, а кроме того угробил двух дьевотшек, обещав избавить их от нежелательного бремени. Это был жутко грязный народ, и они доставляли мне не больше удовольствия, братцы, чем вам, ну да это не надолго.
Ну, вам надо знать, что эта камера строилась только на троих, а теперь нас тут было шестеро, напиханных до пота. И так было в те дни во всех камерах, во всех тюрьмах, братцы, и это самый настоящий позор, что не было даже достаточно места, где тшелловэк мог бы вытянуть руки-ноги. И вы, может, не поверите тому, что я скажу, но в это воскресенье к нам бросили еще одного зэка. Да, мы ели нашу жуткую пиштшу — клецки и вонючую тушонку, и тихонько курили канцегоренки, каждый на своей койке, когда этого вэка швырнули к нам. Это был капризный старый вэк, и он начал вопить и жаловаться прежде, чем мы смогли оценить положение. Он пытался трясти решетку, крича:
— Я требую свои права, здесь переполнено, это вопиющее нарушение, вот что это такое.
Но один из чассо вернулся и сказал, что будет лучше, если он разделит койку с тем, кто его пустит, а не то ему придется лечь на полу. "И, — сказал охранник, — становится все хуже, а не лучше. Да, грязный, преступный мир вы пытаетесь построить, ребята".
Да, со вселения к нам этого нового тшелловэка началось мое освобождение из Стэй-Джэй, потому что это был дрянной, скандальный тип зэка, с грязными мыслями и гнусными наклонностями, и заварушка началась в тот же день. Кроме того, он был большой хвастун и обращался к нам с вэри презрительным ликом и громким заносчивым гласом. Он делал вид, что только он — настоящий хорроший преступнинг во всем зверинце, и он мол сделал то и сделал это, и убил десяток роззов одним движением рукера, и всякий такой дрек. Но это не очень-то действовало, братцы. Тогда он начал с меня и пытался говорить, что мне, как младшему, больше подходит спатинг на полу, чем ему. Но все другие были за меня, крича: "Оставь его, грязный ублюдок", и тогда он принялся хныкать, что никто мол его не любит. Так вот, этой ночью я проснулся и обнаружил, что этот жуткий зэк и вправду лежит со мной на койке и без того тесной, говорит грязные слова, вроде любовные, и поглаживает меня. Тут я стал как безуммен и начал отбиваться, хотя не мог видеть все это хоррошо при свете маленькой красной лампочки на лестничной площадке. Но я знал, что это он, вонючий ублюдок, и после, когда пошла заварушка и включили свет, я увидел его жуткий фас, и кроффь капал с его ротера, куда я его стукнул или оцарапал.
Потом, конечно, было то, что все мои товарищи по камере проснулись и тоже вмешались, дерясь в полутьме как попало, и этот шум вроде разбудил весь этаж, так как было слышно, что многие кричат и стучат в стенку жестяными кружками, будто все зэки в камерах решили, что начался большой побег, братцы. Так что зажегся свет, и чассо примчались в рубашках, трусах и ночных колпаках, махая дубинками. Теперь мы видели друг друга — красные фасы и дрожащие рукеры, сжатые в кулаки, и было много крика и ругани. Тут я начал жаловаться, но все чассо говорили, что видно я, Ваш Скромный Рассказчик, начал все это, так как на мне не было ни царапины, а у того жуткого зэка красный-красный крофф капал с ротера, где я задел его ногтями. Это меня совсем взбесило. Я сказал, что не буду больше спать в этой камере ни один нотш, если тюремные власти позволяют жутким вонючим извращенным преступнингам прыгать на меня, когда я сплю и не могу защитить себя.
— Подожди до утра, — сказали они. — Ваша честь требует отдельную комнату с ванной и телевизором? Ладно, утром посмотрим. А пока, дружок, положи свой разгоряченный голловер на соломенный подушкер и дай нам отдохнуть. Райт-райт-райт?
Потом они ушли строго предупредив нас всех, и скоро погас свет, а я сказал, что буду сидеть весь нотш до утра, заявив тому ужасному преступнингу:
— Давай, ложись на мою койку, если хочешь. Ты испоганил ее своим паршивым вонючим телом, раз уже лежал на ней.
Но другие вмешались. Биг-Джу, все еще потный после драчки, бывшей у нас в темноте, сказал:
— Не надо унижаться, братши. Не уштупай этому вышкочке.
Новенький ответил:
— Сиди в своем дерьме, ид!
То есть "заткнись", но это было очень оскорбительно, так что Биг-Джу собрался дать тому толтшок.
— Ну, джентельмены, зачем нам это беспокойство? — произнес Доктор своим шикарным голосом.
Но этот новый преступнинг сам напрашивался. Он, видно, считал себя слишком большим вэком, и было ниже его достоинства делить камеру с шестью другими и спать на полу, пока я не сделал ему этот жест. Своим презрительным тоном он пытался ответить Доктору:
— О-о-о, вы не хоти-ите беспокойства, господа? Тут Джо-Джон, малый, да удалый, сказал:
— Раз нам не удалось поспать, давайте займемся образо-зованием. Нашему новому другу надо преподать урок.
Хотя он был спец по изнасилованиям, он очень хорошо говорил, спокойно и вроде правильно. Новенький зэк фыркнул:
— Кыш, маленькое чудовище.
Тут все и началось, но как-то странно, будто вежливо, никто особенно не поднимал голос. Новый зэк сначала малэнко покричал, но Уолл зажал ему ротер, а Биг-Джу припер его к решетке, чтоб его можно было виддить в свете красной лампочки с площадки, и тот только охал: "ох, ох". Он был не очень-то сильным вэком и отбивался вэри слабо, и я думаю, он только притворялся со своим громким гласом и хвастовством. Во всяком случае, увидев, как красный кроффь потек в красном свете, я почувствовал, что прежняя радость поднимается в моих кишках, и сказал:
— А теперь дайте его мне, братцы!
Биг-Джу ответил:
— Да, да, ребята, правильно. Шмашь ему, Алекш!
Итак, они стояли кругом, пока я лупил этого преступнинга в полутьме. Я кулачил его, танцуя вокруг в незашнурованных ботинках, а потом дал ему подножку, и он грохнулся на пол. Я дал ему ногой хор-роший удар по голловеру, он только охнул, а потом захрапел, будто во сне, и Доктор сказал:
— Очень хорошо, думаю этого достаточно для одного урока, — и он покосился на поверженного и избитого вэка на полу.
— Может быть, ему приснится, что он стал хорошим мальчиком.
Так что мы снова забрались на наши койки, на этот раз очень усталые.
Во сне я увидел, братцы, что я в каком-то очень большом оркестре, где было много сотен инструментов, а Директор был вроде сразу и Людвигом-ван и Г.Ф. Генделем, будто вэри глухой и слепой и усталый от жизни. Я был среди духовых инструментов, но то, на чем я играл был вроде бело-розовый фагот, сделанный из мяса, и рос из моего тела, прямо из середины живота, и когда я дул в него, то не мог сдержать вэри громкий смэхинг, потому что было щекотно, и тут Людвиг-ван стал вэри раж-драж и безуммен. Он подскочил прямо к моему фасу и стал громко кричать в ухер, и тут я проснулся, весь в поту. Конечно, громкий шум был и наяву, это тюремный зуммер жужжал брррр брррр. Было зимнее утро, и мои глазеры все слиплись со сна, и когда я открыл их, стало вэри больно от электричества, включенного по всему зверинцу. Я взглянул вниз и увидел, что тот новый преступнинг на полу, вэри окровавленный и в синяках, и еще не очухался. Тут я вспомнил, что было в этот нотш, и рассмеялся.
Но когда я слез с койки и потрогал его босым ногером, он был вроде твердым и холодным, так что я повернулся к койке Доктора и стал его трясти, — он всегда плохо просыпался по утрам. Но в этот раз он вскочил вэри скор-ро, да и другие тоже, кроме Уолла, который спал, как убитый.
— Очень неудачно, — сказал Доктор. — По всей видимости, это был сердечный приступ.
Потом он добавил, оглядев нас всех:
— Вы не должны были так поступать с ним. Это было весьма необдуманно.
Джо-Джон сказал:
— Ну-ну, док, и ты не упускал возможность врезать ему раз-другой.
Тут Биг-Джу обернулся ко мне и сказал:
— Алекш, ты был шлишком неиштов. Этот пошледний пинок был ошень, ошень опашный.
Я почувствовал раж-драж и ответил:
— Кто начал, а? Я вмешался только под конец, разве нет?
Я указал на Джо-Джона и сказал:
— Это была твоя идея!
Уолл громко храпел, и я сказал:
— Разбудите этого вонючего ублюдка. Это он зажимал ему ротер, когда Биг-Джу прижимал его к решетке.
Доктор ответил:
— Никто не станет отрицать, что немножко бил этого человека, чтобы преподать ему, так сказать, урок, но ясно, что это ты, милый мальчик, с избытком сил и, можно сказать, с юношеской беззаботностью, нанес ему кудегра. Это очень жаль.
— Предатели! — сказал я. — Предатели и лжецы!
Потому что я видел, что все было, как раньше, как два года назад, когда мои, так называемые, другеры отдали меня в зверские рукеры мильтонов. Ничему нельзя верить в этом мире, братцы, вот что я видел. А Джо-Джон пошел и разбудил Уолла, и Уолл тоже готов был поклясться, что это Ваш Скромный Рассказчик наносил самые зверские и опасные удары. Когда явились чассо, а потом Главный Чассо, а потом и сам Комендант, все эти, мои другеры по камере вэри громко рассказывали, как я убил этого никчемного извращенца, чье окровавленное тело лежало на полу, будто мешок.
Это был вэри старнный день, братцы. Мертвое тело унесли, и каждый во всей тюряге оставался под замком до следующих распоряжений: не давали ни пиштши, ни даже кружки горячего тшайя. Все мы сидели по местам, а охранники или чассо вышагивали туда и сюда по этажу, то и дело крича: "Заткнись!" или "Закрой хайло!", если слышали хотя бы шопот в какой-либо камере. Потом, часов в одиннадцать утра какое-то напряжение и возбуждение и как бы запах страха почувствовали где-то снаружи камеры, и мы увидели Коменданта и Главного Чассо и еще нескольких вэри больших и важных на вид тшелловэков, они шли очень скор-ро и говорили как безуммены. Они, кажется, дошли до самого конца этажа, а потом было слышно, что они пошли назад, теперь уже медленнее, и было слышно, как Комендант, очень потный, толстоватый и белокурый вэк, говорил что-то вроде: " о, сэр…" и "Но что можно сделать, сэр?" и так далее. Потом все остановились у нашей камеры; и Главный Чассо открыл дверь. Мы увидели какого-то очень важного вэка, вэри высокого, с голубыми глазерами и в очень хор-роших шмотках, в самом красивом костюме, какой я когда-нибудь видел, абсолютно высшей марки. Он вроде оглядел нас, бедных зеков, и сказал вэри красивым, таким образованным голосом:
— Правительство больше не может заниматься устарелыми пенологическими теориями. Соберите преступников вместе — и вы увидите, что происходит. Вы получаете концентрированную преступность, преступление среди наказания. Скоро, может быть, все наши тюрьмы понадобятся для преступников политических.
Я ничего не усек, братцы, ну, да ведь он говорил не со мной. Он продолжал:
— С обычными преступниками, вроде этого отвратительного сброда, /он имел в виду меня, братцы, как и всех остальных, которые были действительно преступнингами, да и предателями тоже/ — лучше обращаться на чисто лечебных основаниях. Уничтожить криминальный рефлекс и все. Полностью осуществимо в течение года. Наказание для них ничто, как вы можете видеть. Они наслаждаются своим, так называемым наказанием. Они начинают убивать друг друга.
И он посмотрел на меня своими строгими голубыми глазерами. Тогда я смело ответил:
— При всем моем уважении, сэр, я решительно возражаю против того, что вы сейчас сказали. Я не обычный преступнинг, сэр, и не отвратителен. Может быть другие отвратительны, а я нет.
Главный Чассо весь побагровел и заорал:
— Заткни свое поганое хайло, эй ты! Не знаешь, с кем говоришь?
— Ладно, ладно, — сказал этот большой вэк.
Потом он повернулся к Коменданту:
— Можете использовать его, как пробный шар. Он молод, нахален, порочен. Завтра Бродский займется им, а вы можете сидеть и наблюдать за Бродским. Это действует как надо, не беспокойтесь. Этот порочный молодой бандит будет переделан до неузнаваемости.
И эти крепкие выражения, братцы, были началом моей свободы.
В тот же вечер чассо потащили меня, мило и вежливо /то есть с грубыми толчками/, повиддить Коменданта в его Святая Всех Святых, то есть кэнторе. Комендант посмотрел на меня очень устало и сказал:
— Думаю, ты не знаешь, кто это был сегодня утром, а, 665321?
И, не дожидаясь, когда я скажу "нет", ответил:
— Никто иной, как сам Министр Внутренних дел, новый Министр Внутренних дел и, как говорится, новая метла. Да, в последнее время появились эти новые нелепые идеи, и приказ есть приказ, хотя скажу тебе по секрету, я этого не одобряю. Самым решительным образом не одобряю. Око за око, говорю я. Если кто-нибудь тебя ударит, ты дашь сдачи, не так ли? Почему же государство, получая жестокие, безжалостные удары от вас, хулиганов, не должно давать сдачи? Но эти новые взгляды говорят "нет". Новые взгляды таковы, что мы должны обращать зло в добро. Все это кажется мне весьма несправедливым. А?
Я заговорил, стараясь быть уважительным и сговорчивым:
"Сэр…", но Главный Чассо, который стоял за комендантским креслом, весь красный и здоровенный, заорал:
— Закрой свою гнусную пасть, подонок!
— Ничего, ничего, — сказал Комендант, как будто устало и утомленно. — Ты, 6655321, будешь переделан. Завтра пойдешь к этому человеку, Бродскому. Они считают, что ты снова будешь в большом свободном мире, уже без номера.
Полагаю, — тут он усмехнулся, — такая перспектива тебя устраивает? Я молчал, и тогда Главный Чассо заорал:
— Отвечай, грязная свинья, когда Комендант спрашивает.
Так что я сказал:
— О да, сэр. Большое спасибо, сэр. Я здесь старался, как мог. Я очень благодарен за все.
— Не за что — Комендант вроде бы вздохнул. — Это не награда. Далеко не награда. Ну, вот формуляр, который ты подпишешь. Он гласит, что ты согласен на замену оставшегося тебе срока тем, что названо здесь нелепым выражением "Рекламационное Лечение". Ты подпишешь?
— Да, конечно, я подпишу, сэр, — ответил я. — И большое спасибо.
Итак, мне дали ручку с чернилами, и я подписался, бегло и красиво. Комендант сказал:
— Спасибо. Думаю, этого достаточно.
Главный Чассо сказал:
— Тюремный капеллан хотел поговорить с ним, сэр.
И меня повели вниз по коридору к Боковой Часовне; один из Чассо всю дорогу подталкивал меня в спину и в затылок, но очень лениво, будто ему надоело. Меня провели через Боковую Часовню к маленькой кэнторе чарли и ввели внутрь. Чарли сидел за своим столом, и от него здорово и чудесно пахло дорогими канцерогенками и шотландским. Он сказал:
— Я хочу, чтобы ты понял одно, мальчик, я тут ни при чем. Если б было целесообразным, я бы протестовал, но это нецелесообразно. Здесь дело в моей собственной карьере, а также в слабости моего голоса в сравнении с хором более мощных элементов в политике. Я выражаюсь ясно?
Мне было не ясно, но я кивнул.
— Затронуты очень трудные этические вопросы, — продолжал он. — Тебя сделают хорошим мальчиком, 6655321. Ты уже никогда не захочешь совершить насилие или каким бы то ни было образом повредить Спокойствию Государства. Надеюсь, ты все это понимаешь. Надеюсь, что ты сам это понимаешь абсолютно ясно.
Я сказал:
— О, это будет так хорошо, быть добрым.
Но при этом я чувствовал действительно хор-роший смэхинг внутри, братцы. Он сказал:
— Иногда, возможно, не так уж хорошо быть добрым, маленький 6655321. Это может быть ужасно — быть добрым, и когда я говорю это тебе, я сознаю, как противоречиво это звучит. Я знаю, из-за этого мне предстоит много бессоных ночей. Что угодно Богу? Угодно Богу добро или избрание добра? Не является ли человек, избравший зло, в каком-то смысле лучшим, чем человек, которому добро навязано? Глубокие и трудные вопросы, 6655321. Но одно я хочу сказать тебе сейчас: если когда-нибудь в будущем ты оглянешься на эти времена и вспомнишь нижайшего и скромнейшего изо всех слуг Господних, умоляю, не думай обо мне плохо, считая меня как-то вовлеченным в то, что должно теперь с тобой произойти. И сейчас, заговорив о молитве, я с грустью понимаю, что будет мало пользы молиться за тебя. Теперь ты вступаешь в область, где ты будешь недостижим для действия молитвы. Страшно, страшно подумать. А пока, в каком-то смысле, избрав лишение возможности делать этический выбор, ты в некотором смысле действительно избрал добро. Так мне хочется думать. Итак, да поможет всем нам Бог, 6655321, хочется думать мне.
И он заплакал. Но я не очень-то обращал на это внимание, братцы, чувствуя лишь смэхинг внутри, потому что было видно, что он налакался виски, да и сейчас он достал бутылку из ящика стола и стал наливать себе хор-рошую порцию в захватанный и вэри грязный стакан. Он опрокинул его и сказал:
— Может быть, все будет хорошо, кто знает. Пути Господни неисповедимы.
Тут он принялся петь гимн вэри громким, низким голосом. Потом открылась дверь, и вошли чассо, чтоб затолкать меня обратно в вонючую камеру, а старина чарли распевал свой гимн.
Ну, на следующее утро мне пришлось сказать гуд-бай старине Стэй-Джэй, и мне было малэнко грустно, как бывает всегда, когда покидаешь место, к которому вроде привык. Но я ушел не очень далеко, братцы. Толчками и пинками меня провели в новое белое здание сразу за двором, где мы, бывало, гуляли. Это было совсем новое здание, с новым, холодным запахом, вроде клея, который заставляет вас вздрогнуть. Я стоял тут, в ужасно большом голом зале, и ощущал все новые запахи, принюхиваясь моим вэри чувствительным носером, то есть сопаткой. Это были вроде больничные запахи, и тшелловэк, которому чассо меня передали, был одет в белый халат, как будто работал в больнице. Он расписался за меня, а один из этих скотов чассо, приведших меня, сказал:
— Смотрите за ним, сэр. Этот ублюдок был и останется настоящим зверем, хоть и подлизался к тюремному капеллану и читал Библию.
Но у этого нового тшелловэка были действительно хор-рошие голубые глазеры, которые будто улыбались, когда он говорил. Он сказал:
— О, мы не предвидим никаких трудностей. Мы ведь будем друзьями, не так ли?
И он улыбнулся своими глазерами, а его красивый большой ротер был полон белых сверкающих зуберов, и мне этот вэк как-то сразу понравился. Он передал меня другому вэку, в белом халате, который тоже был вэри симпатичный, и меня отвели в очень приятную, белую, чистую спальню, с занавесками и лампой у кровати, и только с одной кроватью для Вашего Скромного Рассказчика. Так что я вэри хор-рошо рассмеялся про себя, подумав, что я и впредь очень везучий малтчишечка. Мне велели снять эти жуткие тюремные шмотки и дали здорово красивую пижаму, братцы, всю зеленую, по последней постельной моде. Мне дали также хороший теплый халат и красивые туфли на босые ногеры, и я подумал: "Ну, Алекс-бой, бывший маленький 6655321, тебе без сомнения улыбнулось счастье. Здесь ты будешь наслаждаться жизнью".
После того, как мне дали тшатшетшку настоящего хор-рошего кофе и несколько старых газет и журналов посмотреть, пока я пью его, вошел тот первый вэк в белом, который тогда расписался за меня, и сказал: "Ага, ты здесь", — глупые слова, но они не казались глупыми, настолько это был приятный вэк.
— Меня зовут, — сказал он, — доктор Брэн. Я ассистент доктора Бродского. С твоего позволения, я произведу коротенький общий осмотр, как обычно, — и он вытащил стетоскоп из правого кармана. — Мы ведь должны убедиться, что ты вполне подходишь, не так ли? Конечно, должны.
Так что я лег, сняв курточку пижамы, и пока он делал то, другое, третье, я спросил:
— А что именно, сэр, вы будете со мной делать?
— О, — ответил доктор Брэн, ведя холодным стето сверху вниз по моей спине, — это совсем просто, совсем. Мы только покажем тебе кой-какие фильмы.
— Фильмы? — спросил я /я с трудом верил своим ухерам, как вы можете понять/. — Вы хотите сказать — продолжал я, — что я буду просто ходить на картины?
— Это будут особые фильмы, — ответил доктор Брэн. — Совсем особенные фильмы. Первый сеанс будет сегодня. Да, — сказал он, разгибаясь, — ты, кажется, абсолютно подходящий мальчик. Может быть, упитанность чуть ниже средней. Это, наверное, вина тюремной пищи. Надевай свою курточку. После каждой еды, — добавил он, сидя на краю кровати, — мы будем делать тебе укол в руку. Это поможет.
Я был очень благодарен этому вэри милому доктору Брэну. Я спросил:
— Это будут витамины, сэр?
— Что-то вроде, — ответил он, улыбаясь вэри хор-рошо и дружески. — Лишь один укольчик в руку после каждой еды.
Потом он ушел. Я лежал на кровати, думая, что я как на небесах, и немного почитал журнальчики, которые мне дали: "Уорлд-Спорт", "Кино" /это журнал о фильмах/ и "Гол". Потом опять лег на кровать, закрыл глазеры и стал думать, как приятно идти на волю, снова быть Алексом, может быть, иметь хорошую легкую работенку днем /ведь сейчас я слишком стар для школяги/, а потом собрать новую шайку для нотши и первым делом добраться до старины Дима и Пита, если их еще не забрали мильтоны. В этот раз я буду очень осторожен, чтобы меня не сцапали. Ведь мне дают еще шанс, хотя я убил и все такое, и было бы вроде некрасиво попасться снова, пройдя всю эту муру с показом фильмов, которые должны сделать меня настоящим малтшиком. Это был вэри хор-роший смэхинг, такая их наивность, и я смеялся до упаду, когда принесли мой лэнч на подносе. Его принес тот самый вэк, что привел меня в эту малэнкую спальню.
На подносе была вэри приятная, аппетитная пиштша: два-три ломтика горячего ростбифа с тертым картоффелем и овощами, а потом мороженое и стакан хорошего горячего тшайя. Тут была даже канцерогенка покурить и коробок с одной спичкой. Да, кажется это была жизнь, братцы. Потом, этак через полчаса, когда я лежал на кровати и немного дремал, вошла сестричка, вэри хорошенькая молоденькая дьевотшка с очень хорошими груделями /я не видел таких два года/ и принесла поднос со шприцем. Я спросил: "А, витаминчики?" и пощелкал языком, но она не обратила внимания. Она только воткнула иглу мне в левую руку и вкатила туда витамин. Потом она ушла, стуча клак-клак своими высокими каблучками. Потом вошел вэк в белом халате, вроде брата милосердия, и вкатил кресло на колесиках. Я малэнко удивился, когда увидел это. Я спросил:
— Зачем это, братец? Я могу идти, куда надо.
Но он ответил:
— Лучше я отвезу тебя туда.
И правда, братцы, когда я встал с постели, я почувствовал себя малэнко слабым. Это все недостаточное питание, как сказал доктор Брэн, эта ужасная тюремная пиштша. Но витамины в этих инъекциях после еды сделают, что надо. "Без всякого сомнения", — подумал я.
Куда меня прикатили, братцы, было не похоже ни на одну кинушку, какую я видел раньше. Правда, одна стена была вся покрыта серебристом экраном, а напротив — стена с квадратными дырками для проектора, и всюду натыканы репродукторы стерео. Но у той стены, что направо, была такая штука со всякими маленькими приборами, а посредине пола, лицом к экрану, стояло что-то вроде зубоврачебного кресла, все кругом в длинных проводах, и мне пришлось переползти с моей каталки на него, с помощью другого вэка вроде брата милосердия, в белом халате. Потом я заметил, что ниже дырок для проектора было будто замерзшее стекло, и мне показалось, что я вижу тени людей, движущиеся за ним, и словно кто-то покашливает кхе-кхе-кхе. Но в остальном все, что я заметил, я объяснил себе переходом от тюремной пиштши к этой новой богатой пиштше и витаминам, которые мне впрыснули.
— В порядке, — сказал вэк, прикативший каталку, — теперь я тебя оставлю. Сеанс начнется, как только прибудет доктор Бродский. Надеюсь, тебе понравится.
Сказать по правде, в этот день мне совсем не хотелось смотреть кино. Я был не в настроении. Гораздо больше я хотел бы хороший спокойный спатинг в постели, хороший, спокойный и в одиночестве. Я чувствовал себя вэри слабым.
Что было дальше? Один из вэков в белых халатах прикрутил мой голловер к спинке кресла, все время мурлыча какую-то паршивую поп-песенку.
— Зачем это? — спросил я.
Этот вэк ответил, на миг прервав свою песенку, что это для того, чтобы держать мой голловер неподвижно, чтобы я смотрел на экран.
— Но, — сказал я, — я и так хочу смотреть на экран. Меня привели сюда виддить фильмы, и я буду виддить фильмы.
И тогда другой вэк в белом халате /всего их было трое, одна из них дьевотшка, она сидела у этой штуки с приборами, играя на кнопках/, засмеялся. Он сказал:
— Это еще неизвестно. О, это еще неизвестно. Положись на нас, дружок. Так будет лучше.
И тут я обнаружил, что они прикручивают мои рукеры к ручкам кресла, а ногеры — будто прилипли к его основанию. Это казалось мне немножко дико, но я дал им делать, что они хотели. Уж если я буду снова свободным малтшиком через полмесяца, я должен мириться со многим, братцы. Один вештш мне, однако, не понравился, это когда они поставили мне на кожу лба какие-то защепки, так что мои верхние веки были оттянуты вверх, и я не мог закрыть глазеры, как ни старался, Я пробовал засмеяться и сказал:
— Это видно, вэри хор-роший фильм, если вы так здорово хотите, чтобы я его повиддил.
Один из вэков в белых халатах ответил со смэхингом:
— Верно, хор-роший, дружок. Настоящий фильм ужасов.
Потом на мой голловер нацепили какой-то колпак, и было видно, что он весь в отходящих от него проводах, и налепили такую штуку с присосками на живот, а другую — на старину тик-такер, и я видел, что от них тоже отходят провода. Потом было слышно, как открылась дверь, и стало ясно, что идет вэри важный тшелловэк, так как подчиненные вэки в белых халатах все напряглись. И тут я увиддил этого доктора Бродского. Это был малэнький вэк, вэри толстый, с очень курчавыми волосами на всем своем голловере, и у него был нос картошкой, на котором сидели очень толстые отшки. Я заметил, что на нем вэри хор-роший костюм, абсолютно высшей марки, и еще от него шел такой тонкий, чуть заметный запах операционной. С ним был доктор Брэн, весь улыбающийся, будто хотел меня подбодрить.
— Все готово? — спросил доктор Бродский с одышкой.
Послышались голоса "райт-райт-райт", как бы на расстоянии, потом ближе, а потом что-то зажужжало. Выключили свет, и Ваш Скромный Рассказчик и Друг остался сидеть в темноте, испуганный и одинокий, не в состоянии ни двинуться, ни закрыть глазеры, и все прочее. И тут, братцы, показ фильма начался вэри громкой радиомузыкой, шедшей из репродукторов, очень резкой и полной диссонансов. А потом на экране пошла картина, но без названия и без всяких объяснений. Это была улица, какой бывает улица в любом городе, был совсем темный нотш и горели фонари. Снято было вэри хорошо и профессионально, без всяких там вспышек и пузырей, какие бывают, скажем, когда смотришь один из этих грязных фильмов в чьем-нибудь доме в закоулке. Музыка все время грохотала как-то очень зловеще. Потом стало видно, что по улице идет какой-то стармэн, вэри старый, и тут на этого старого вэка прыгнули два малтшика, одетые по последней моде того времени /все еще узкие брючки, но вроде уже не "крават", а ближе к настоящему галстуку/, и стали с ним дурачится. Можно было слышать его вопли и стоны, совсем как в жизни, и даже дыхание и сопенье этих двух малтшиков, дающих ему толтшок. Они сделали прямо пудинг из этого старого вэка, лупя его кулаками крак-крак-крак, срывая с него шмотки, а кончили тем, что врезали ему сапогами по голому телу, а потом смылись вэри скор-ро. А потом был головер этого избитого стармэна во всеь экран, и шел здорово красный крофф.
Забавно, как цвета реального мира кажутся еще реальнее, когда видишь их на экране.
И все время, пока я на это смотрел, я начинал все яснее замечать, что нехорошо себя чувствую, и я относил это за счет прежнего недостаточного питания и того, что мой желудок еще не совсем готов к богатой пиштше и витаминам, которые я получаю здесь. Но я старался забыть про это, сосредоточившись на следующем фильме, который пошел сразу, братцы, без всякого перерыва.
В этот раз фильм перескочил прямо на молоденькую дьевотшку, которой делали сунуть-вынуть, сначала один малтшик, потом другой, потом еще один, и еще один, а она вэри громко кричала через репродукторы, и в то же время играла очень патетическая и трагическая музыка. Это было реально, очень реально, хотя если хорошенько подумать, трудно вообразить, чтобы льюдди взаправду позволили делать с собой такое для фильма, а если эти фильмы сделаны Добрым Дядей, то есть Государством, нельзя себе представить, чтобы им разрешили снимать такие фильмы, не вмешиваясь в то, что происходит. Так что, наверное, очень умно то, что называют вырезыванием, или редактированием, или как его там. Потому что было бы очень уж реально. И когда дошло до шестого или седьмого малтшика, который ухмыляясь и со смэхингом принялся за это дело, а дьевотшка на экране кричала как безумная, я почувствовал себя плохо. У меня вроде все болело, и я чувствовал тошноту, и в то же время не мог стошнить, и начал страдать оттого, братцы, что был слишком туго привязан к креслу. Когда окончился этот кусок фильма, я услышал голос доктора Бродского из-за пульта с приборами:
— Реакция около двенадцати и пяти десятых! Весьма многообещающе.
Потом мы перескочили прямо в кусок другого фильма, и теперь это был просто человеческий лик, очень бледное человеческое лицо, неподвижное, и с ним делали разные противные вештши. Я малэнко вспотел, чувствуя боль в кишках и жуткую жажду, а в голловере стучало: тук, тук, тук, и мне казалось, что если бы я мог не виддить этот кусок фильма, мне, может быть, не было бы так плохо. Но я не мог закрыть глазеры и даже отвернуть их от картины. Так что мне приходилось виддить, что там творилось, и слушать ужасающий кричинг, исходящий от этого лика. Я знал, что это не может взаправду быть на самом деле, но это ничего не меняло. Я тужился, но не мог стошнить, видя сначала, как бритва разрезала глаз, потом скользнула вниз по щеке, потом чик-чик-чик по всему лицу, а красный кроффь брызгал на линзу кинокамеры. И тут я услышал вэри довольный голос доктора Бродского:
— Отлично, отлично, отлично!
Следующий кусок фильма был про старую женщину, хозяйку магазина: ее вэри громким хохотом пинала ватага малтшиков, и эти малтшики разгромили магазин, а потом подожгли его. Было видно, как эта бедная старая цыпа пытается выползти из огня, вопя и крича, но так как ее ногу сломали те малтшики, она не могла двигаться. Так что ревущее пламя окружило ее, и был виден ее лик в агонии, и она будто звала из пламени, а потом исчезла в нем, и был слышен самый громкий вопль муки и страдания, какой только может издать человек. На этот раз я знал, что должен стошнить, и закричал:
— Я хочу стошнить, пожалуйста, дайте мне стошнить. Принесите что-нибудь, чтобы я мог стошнить.
Но доктор Бродский крикнул мне:
— Это только кажется. Не беспокойся. Сейчас будет следующий фильм.
Это, может быть, была шутка, так как я услышал вроде смэхинг из темноты. А потом мне пришлось повиддить самый ужасный фильм о японских пытках. Это была война 1939-45 годов, и тут были солдаты, прибитые к деревьям гвоздями, под ними разводили огонь и отрезали им яблоки, и было видно, как одному солдату отрубили саблей голло-вер, и когда голова покатилась, ротер и глазеры еще были вроде живые, тело билось, и кроффф фонтаном лилась из шеи, и все время слышался вэри громкий хохот японцев. Теперь боль в моем животе и голловере и жажда были ужасными, и все это как будто выходило из экрана.
И я закричал:
— Остановите фильм! Пожалуйста, пожалуйста остановите! Мне больше не вынести!
И тут голос доктора Бродского сказал:
— Остановить? Ты сказал остановить? Ну, мы же только начали!
И он, и те остальные громко засмеялись.
Не хочу описывать, братцы, какие еще жуткие вештши меня заставляли виддить в тот день. У этих доктора Бродского и доктора Брэна и остальных белохалатников /причем здесь была эта дьевотшка, игравшая на кнопках и следившая за приборами/ мозги были, наверное, грязнее и поганее, чем у любого преступнинга в самой Стэй-Джэй. Потому что я не могу себе представить, как это возможно для вэка даже подумать, чтобы делать фильмы, какие меня заставляли виддить, привязанного к стулу и с глазерами, широко раскрытыми силой. Все, что я мог, это вэри громко кричать им: "Выключите это!", но мой голос тонул в шуме драстинга и издевательств, да и музыка все время играла. Можете себе представить, какое было страшное облегчение, когда я повиддил последний кусок фильма, и доктор Бродский сказал вэри усталым голосом, чуть не зевая:
— Думаю, хватит на первый день а, Брэн?
И вот включили свет; в моем голловере стучало, как в большой — пребольшой машине, и это причиняло мне боль, а мой ротер был сухой и грязный внутри, и я чувствовал, что меня может стошнить всей пиштшей, какую я когда-нибудь ел, братцы, с того дня, когда меня отняли от груди.
— В порядке, — сказал доктор Бродский, — можно отвести его обратно в постель.
Тут он похлопал меня по плэтшеру и добавил:
— Хорошо, хорошо. Многообещающее начало.
— Ну, по моим подсчетам, ты уже должен чувствовать себя лучше. Да?
— Да, сэр, — ответил я осторожно.
Я не стал допытываться, почему он говорит о подсчетах, ведь чувствовать себя лучше после болезни — это вроде твое собственное дело, и причем тут подсчеты. Он сел, весь такой милый и дружелюбный, на край постели и сказал:
— Доктор Бродский доволен тобой. У тебя весьма положительная реакция. Завтра, конечно, будет два сеанса, утром и днем, и я представляю, что к концу дня ты будешь чувствовать себя неважно. Но нам приходится обходиться с тобой круто, ведь тебя надо лечить.
Я спросил:
— Вы хотите сказать, что мне придется сидеть..? Что мне придется смотреть..? О, нет, — сказал я, — это было ужасно!
— Конечно, это было ужасно, — улыбнулся доктор Брэн. — Насилие — страшная вещь. Теперь ты это познаешь. Твое тело учит тебя.
— Но, — сказал я, — я не понимаю. Я не понимаю, почему я чувствовал себя так плохо. Никогда раньше не чувствовал себя так. Я всегда чувствовал наоборот. То есть, когда я делал это или смотрел, я чувствовал себя вэри хор-рошо. Я совсем не понимаю, почему, и как, и что…
— Жизнь — удивительная вещь, — ответил доктор Брэн таким вэри торжественным голосом. — Жизненные процессы, строение человеческого организма — кто может полностью понять эти чудеса? Доктор Бродский, конечно, замечательный человек. То, что происходит сейчас с тобой, это то, что должно происходить в любом нормальном, здоровом человеческом организме, наблюдающем действия сил зла, действия разрушительных принципов. Ты выздоравливаешь, ты поправляешься.
— Но я не хочу этого, — сказал я, — и совсем не могу понять, что вы сделали, чтобы я почувствовал себя очень — очень больным?
— Ты чувствуешь себя больным сейчас? — спросил он, все еще с дружеской улыбкой на фасе. — Когда пьешь чай, отдыхаешь и спокойно беседуешь с другом, ты, наверное, чувствуешь себя хорошо?
Я вроде прислушался к себе, не чувствую ли я боли или тошноты в голловере и в теле, так осторожно, но правда, братцы, я чувствовал себя вэри хор-рошо и даже хотел пообедать.
— Не понимаю, — сказал я. — Вы, должно быть, что-то делали со мной, чтобы я чувствовал себя больным. И я нахмурился, задумавшись.
— Сегодня ты чувствовал себя больным, — ответил он, — потому что поправляешься. Когда мы здоровы мы реагируем на присутствие дурного со страхом и отвращением. Ты выздоравливаешь, вот и все. Завтра в это время ты будешь еще здоровее.
Он похлопал меня по ногеру и вышел, а я старался разгадать этот вештш, как мог. Мне казалось, что эти провода и прочие вештши, которые прикрепляли к моей кодже, может быть, заставляли меня чувствовать себя больным, и в этом весь фокус. Я все ломал голову над этим и думал, что, может быть, завтра не надо давать привязывать себя к стулу и начать с ними дратсинг, ведь есть у меня свои права. Когда я все это обдумывал, ко мне зашел еще один тшелловэк. Это был улыбающийся старый вэк, служащий по Выписке, который спросил:
— Куда ты пойдешь, когда выйдешь отсюда?
По правде сказать, я совсем не думал об этом и только теперь мне стало яснее, что вэри скор-ро я буду совсем свободным малтшиком, и тут я усек, что это будет только, если я буду вести себя, как все, и не начну всякий дратсинг и кричинг и отказы и тому подобное. Я ответил:
— Ну, я пойду домой. Вернусь к моим ПЭ и ЭМ.
— К твоим..?
Он совсем не знал языка надцатов, так что я сказал:
— К моим родителям, в родной старый жилой блок.
— А, понимаю, — сказал он. — А когда родители навещали тебя в последний раз?
— Месяц назад, — ответил я, — около того. Приемный день отложили, так как один преступнинг протащил взрывчатку, ему передала его цыпа через проволоку. Какая подлость поступать так с невиновными и наказывать их тоже. Так что почти месяц с тех пор, как они заходили.
— Понимаю, — сказал этот вэк. — А родители знают о твоем переводе и близком освобождении?
Какое чудесное слово он произнес: "освобождение"!
Я ответил:
— Нет.
Потом я добавил:
— Это будет для них приятный сюрприз, не так ли? Я вхожу в дверь и говорю: "Вот я вернулся, опять свободный вэк". Да, вэри хор-рошо.
— Ладно, — сказал этот вэк — Жить у тебя есть где. Ну, теперь вопрос, где ты будешь работать?
И он показал мне длинный список работ, какие я мог бы получить, но я подумал, что на это еще будет время. Сначала хор-роший малэнкий отдых. Могу заняться крастингом, когда выйду отсюда, и наполнить карман деньжатами, но надо быть вэри осторожным и работать в одиночку. Так что я сказал этому вэку, чтобы он немножко подождал, а потом мы еще поговорим. Он сказал: "Хорошо, хорошо" и собрался уходить. Тут он оказался очень странным вэком, потому что он вроде хихикнул и произнес такую фразу:
— А не хочешь ли ты стукнуть меня в лицо, прежде чем я уйду?
Я подумал, что ослышался, и спросил:
— А?
— Не хочешь ли ты, — хихикнул он, — стукнуть меня в лицо, прежде чем я уйду?
Я нахмурился озадаченный и спросил:
— А зачем?
— О, — ответил он, — просто посмотреть, как это у тебя получится.
И он представил свой лик вэри близко, с ухмылкой во весь ротер. Я сжал кулак и хотел дать ему по фасу, но он отскочил вэри скор-ро, все ухмыляясь, и мой рукер ударил в воздух. Это было так непонятно, и я нахмурился, а он ушел, смеясь так, что чуть голловер не отвалился. И тут, братцы, я снова почувствовал себя здорово больным, как было днем, минуты на две. Это скоро прошло, и когда принесли обед, у меня был хороший аппетит, и я был готов схрупать жареного цыпленка. Но было странно, что этот старый тшелловек просил дать ему толтшок по фасу. И было странно, что я почувствовал себя так плохо.
Но еще более странно, когда я заснул в эту ночь, братцы. У меня был кошмар, и, вы можете себе представить, он был об одном из этих кусков фильма, который я повиддил днем, про смеющихся малтшиков, применивших насилие к молоденькой цыпе, которая кричала, и на ней красный-красный крофф, а ее шмотки все порваны вэри-хор-рошо. Я сам забавлялся с ними, смеялся и был вроде их вожаком, одетый по последней надцатовской моде. И вот в разгаре этого драстинга и избиения я почувствовал вроде паралич и очень захотел стошнить, а все другие малт-шики вэри громко надо мной смеялись. Тогда я начал дратсинг, чтобы проснуться, и мой личный кроффь лился пинтами, квартами и галлонами, а потом я очнулся в постели в этой комнате. Меня тошнило, так что я слез с кровати, весь трясясь чтобы пройти по коридору в сортир. Но представьте себе, братцы, на двери висел замок. Оглядевшись, я в первый раз заметил, что на окне была решетка. Так что, когда я нашел что-то вроде горшка в шкафчике у кровати, я усек, что отсюда не удрать. Хуже того, я боялся снова увиддить тот сон. Скоро я почувствовал, что уже не хочу тошнить, но я дрейфил лечь обратно в постель и заснуть. Но скоро я все-таки заснул и больше снов не видел.
— Остановите, остановите, остановите! — кричал я. — Выключите, грязные ублюдки, я больше не могу!
Это было на следующий день, братцы, и я честное слово, изо всех сил старался, и утром и после обеда участвовать в их игре и сидеть, как хор-роший, улыбающийся и умный малтшик на стуле для пыток, а они крутили на экране гнусные сцены насилия, и мои глазеры были широко открыты этими зажимами, чтобы я видел все, а мое тело, рукеры и ногеры прикручены к креслу, так что я не мог двигаться. Сейчас мне дали виддить то, что я раньше не считал таким уж плохим: три — четыре малтшика творили крастинг в магазине и наполняли карманы "капустой", и в то же время забавлялись со старой цыпой, хозяйкой лавки, дав ей толтшок и пустив красный-красный кроффь. Но стук и какой-то треск в голловере, тошнота и жуткая, сухая, режущая жажда в ротере, все было хуже, чем вчера.
— О, хватит! — кричал я. — Так нельзя, пидоры вонючие! И я попытался освободиться от этого кресла, но это было невозможно, я был будто приклеен к нему.
— Великолепно! — кричал этот доктор Бродский. — Ты реагируешь очень хорошо. Еще один, и мы закончим.
Теперь опять было про эту старую войну 1939-45 годов, фильм был сильно поцарапан, в "пузырях" и трещал, и было видно, что его делали немцы. Он начался немецкими орлами и нацистким флагом с этим крючкастым крестом, который любят рисовать все малтшики в школе, а потом были такие гордые и надменные офицеры, вроде немецкие, идущие по улицам, где все было в пыли и воронках от бомб. Потом были видны льюдди, которых расстреливали у стенки, а офицеры отдавали приказы, и жуткие обнаженные тела, брошенные в канавы, прямо как клетки из голых ребер и с белыми тонкими ногами. Потом были льюдди, которых тащили /хотя их кричинг не был записан, братцы, была только музыка/ и били в то время, когда тащили. Тут я заметил, несмотря на боль и тошноту, что это за музыка, которая в записи трещала и громыхала: это был Людвиг-ван, последняя часть Пятой симфонии, и тогда я закричал, как безуммен:
— Остановите! — кричал я. — Остановите, грязные, мерзкие пидоры. Это же грех, гнусный, непростительный грех, ублюдки!
Они не остановили сразу, потому что оставалась минута или две — избитые льюдди, все в крови, потом опять расстрелы, а потом нацистский флаг и — "КОНЕЦ". Но когда зажегся свет, этот доктор Бродский и доктор Брэн стояли передо мной, и доктор Бродский спросил:
— Так что там насчет греха, а?
— А то, — ответил я, и меня сильно тошнило. — Так использовать Людвига-ван. Он никому не сделал плохого. Бетховен только писал музыку.
И тут меня взаправду стошнило, и им пришлось принести сосуд в форме человеческой почки.
— Музыка, — сказал доктор Бродский. — Так ты любишь музыку. Сам я в этом ничего не смыслю. Она полезна для повышения эмоционального уровня, вот все, что я знаю. Так, так. Что вы об этом думаете, а, Брэн?
— Тут ничего не поделаешь, — ответил доктор Брэн. — Каждый убивает то, что любит, как сказал Поэт-узник. Возможно, тут есть элемент наказания.
— Дайте пить, — сказал я, — Богга ради!
— Отвяжите его, — приказал доктор Бродский. — Принесите графин ледяной воды.
Тут подчиненные веки взялись за дело, и скоро я пил воду и был как на небе, братцы. Доктор Бродский сказал:
— Кажется, ты довольно интеллигентный молодой человек. У тебя, кажется, есть и вкус. Вот сейчас ты видел насилие и воровство, не так ли? Воровство — это один из аспектов насилия.
Я не ответил ни слова, братцы, я еще плохо себя чувствовал, хотя теперь уже малэнко лучше. Но это был ужасный день.
— А теперь, — сказал доктор Бродский, — Как ты думаешь, что мы с тобой делаем?
— Вы делаете так, что я плохо себя чувствую; мне плохо, когда я смотрю эти ваши мерзкие извращенные фильмы. Но на самом деле это делают не фильмы. Но я чувствую, что когда вы останавливаете фильм, мне становится лучше.
— Правильно, — сказал доктор Бродский. — Это ассоциация — самый старый на свете метод обучения. А что же в действительности заставляет тебя чувствовать себя больным?
— Эти поганые пидорские вештши, которые отходят от моего голловера и тьелла.
— Забавно, — сказал доктор Бродский, вроде улыбаясь, — племенной диалект. Вы что-нибудь знаете о его происхождении, Брэн?
— Кусочки старого жаргона и рифмы, — ответил доктор Брэн, который уже не казался таким дружелюбным. — Немного цыганщины. Но большинство корней из Славянской Пропаганды. Проникает подсознательно.
— Правильно, правильно, — сказал доктор Бродский, будто нетерпеливо и больше не интересуясь этим. — Ну, — обратился он ко мне, — это не провода. Дело тут не в том, что на тебе укреплено. Это лишь для замерения твоих реакций. Так что же, в таком случае?
Тут я, конечно, увиддил, что я был за дурмен, не понимая, что дело было в уколах в рукер.
— А, — закричал я, — а, теперь я все понял — Грязный, вонючий трюк! Это предательство, вы, пидоры, и больше вы этого не сделаете!
— Я рад, что ты привел свои возражения сейчас, — ответил доктор Бродский. — Теперь мы сможем добиться полной ясности. Мы можем вводить препарат Лудовика в твой организм различными путями. Например, через рот. Но подкожный метод — самый лучший. Пожалуйста, не надо сопротивляться. В твоем сопротивлении нет смысла. Тебе нас не перехитрить.
— Грязные выродки, — сказал я, чуть не плача, а потом добавил:
— Я не возражаю против насилия и всего этого дрека. С этим я смирился. Но насчет музыки — нечестно. Нечестно, что я должен себя плохо чувствовать, когда я слушаю прекрасного Людвига-ван, Г.Ф.Генделя и других. Это показывает, что вы злобные ублюдки, и я вам никогда не прощу, пидоры.
Казалось, оба немного задумались. Потом доктор Бродский сказал:
— Разграничение всегда трудно. Мир един, жизнь едина. Самые блаженные и прекрасные действия в какой-то мере включают насилие: например, любовный акт или музыка. Ты должен принять свою участь, мальчик. Ты же сам сделал выбор.
Я не все усек, но сказал:
— Не надо делать это дальше, сэр, — я малэнко сменил тон, пойдя на хитрость. — Вы уже доказали мне, что весь этот дратсинг, и насилие, и убийство — дурно, ужасно дурно. Я получил урок, сэры. Теперь я вижу, чего никогда не видел раньше. Я излечился, слава Боггу.
И я поднял глазеры к потолку, как святой. Но оба доктора покачали голловерами, вроде печально, и доктор Бродский ответил:
— Ты еще не излечился. Еще многое надо сделать. Лишь когда твое тело будет реагировать на насилие сильно и быстро, как на змею, уже без нашей помощи, без размышления, только тогда…
Я сказал:
— Но сэр, сэры, я вижу, что это дурно. Это дурно, потому что это против общества, это дурно, потому что каждый вэк на земле имеет право жить и быть счастливым, и чтоб его не били, не давали толтшок и не резали. Я многому научился, о, честное слово!
При этих словах доктор Бродский разразился громким долгим смехингом, показав все свои белые зуберы, и сказал:
— Ересь века разума, — или что-то вроде этого. — "Я вижу, что правильно, и одобряю, но делаю то, что неправильно". Нет, нет, мой мальчик, ты должен предоставить все это нам. Но приободрись. Скоро все пройдет. Теперь меньше, чем через полмесяца, ты будешь свободным человеком.
И он похлопал меня по плэтшеру.
Меньше, чем через полмесяца! О, братья и друзья, это было как вечность. Это было как от начала мира и до его конца. Закончить четырнадцать лет в Стэй-Джэй, без снижения срока, было бы ничто по сравнению с этим. Каждый день — то же самое. Впрочем, когда через четыре дня после этого разговора с доктором Бродским и доктором Брэном зашла дьевотшка со шприцем, я сказал: "Ох, не надо!" и оттолкнул ее рукер, и шприц со звоном покатился на пол. Я хотел повиддить, что они сделают. Так что они сделали: четыре или пять здоровенных ублюдков, вэков из низшего персонала, прижали меня к постели, толкая меня и ухмыляясь над самым ликом, и тогда эта цыпа, сестра, сказала: "Дрянной, паршивый чертенок!" Всадила мне в рукер другой шприц и вкатила, что там в нем было вэри грубо и со злостью.
А потом меня, обессиленного, повезли в эту дьявольскую кинушку, как и раньше.
Каждый день, братцы, эти фильмы были почти одинаковы, все удары, избиения и красный-красный кроффь, капающий с ликов и тьелл и брызгающий на линзу кинокамеры. Тут были обычно малтшики, с ухмылками и смэхингом, одетые по последней надцатовскои моде, а если нет, то хихикающие ципы с их пытками, или наци, бьющие людей ногами и стреляющие. И каждый день это желание сдохнуть от тошноты и боли в голловере и зуберах и жуткой жажды становилось все хуже. Пока я не попытался однажды утром надуть ублюдков, разбив голловер о стенку — трах, трах, трах, чтобы потерять сознание, но все, чего я добился — меня затошнило, потому что я увиддил, что это насилие, вроде того насилия в фильмах, так что совсем обессилел, и мне вкатили инъекцию и повезли, как всегда.
А потом настало утро, когда я проснулся, позавтракал яйцами, гренками, джемом и вэри горячим тшайем с молоком и подумал: "Больше так не может продолжаться. Скоро должен быть конец. Я так измучен, что больше мучаться не могу". Я ждал и ждал, братцы, когда же эта цыпа, сестричка, притащит свой шприц, но она не пришла. Потом явился низший вэк в белом халате и сказал:
— Сегодня, дружище, ты можешь идти.
— Идти? — спросил я. — Куда?
— Куда всегда, — ответил он. — Да, да, не смотри так удивленно. Ты пойдешь на фильмы, конечно, со мной. Тебя больше не будут возить в коляске.
— Но, — спросил я, — а как с этим ужасным утренним уколом? /Я был здорово удивлен, братцы, ведь они так старались вгонять в меня этот вештш, "Лудовико", как они говорили/. — Больше не будет этой жуткой тошнотворной штуки, что вгоняли в мой бедный больной рукер?
— С этим кончено, — засмеялся вэк. — На веки веков, аминь. Теперь ты сам по себе, мальчик. Сам пойдешь в эту комнату ужасов. Но пока тебя еще будут привязывать и заставлять смотреть. Пойдем, маленький тигр.
И мне пришлось надеть халат и туфли и пойти по коридору в эту кинушку.
На этот раз, братцы, я был не только вэри болен, но и озадачен. Опять было всякое насилие, вэки с разбитыми голловерами и окровавленные цыпы в разорванных шмотках, молящие о жалости. Потом пошли концлагеря и евреи, и серые, вроде не наши улицы, полные танков и мундиров, и вэки, падающие под градом пуль. Но на этот раз не было другой причины для тошноты, жажды и боли во всем теле, кроме того, что меня заставляли виддить, так как мои глазеры были открыты при помощи зажимов, а ногеры привязаны к стулу, но проводов и прочих штук больше не было на моей кодже и голловере. Так что же, если не фильмы, которые я виддил, могло это делать со мной? Конечно, братцы, что кроме этой штуки, "Лудовико", которая крутилась во мне вместе с кроффью, так что я должен болеть всегда, как только увижу какое-нибудь насилие. Так что я разинул ротер и заревел: "Бу-у-у", и слезы закрыли то, что меня заставляли видеть, как блаженные серебристые росинки. Но эти выродки — белохалатники подскочили со своими платками, чтобы вытереть их, говоря: "Ну, ну, утрем слезы". И опять перед моими глазерами было все ясно, как эти немцы толкали умоляющих и плачущих евреев — вэков, и фрау, и малтшиков, и дьевот. — шек — в такое мьесто, где они все должны были помереть от газа. И опять я заревел: " Бу-у-у", а они вери скор-ро подскочили вытереть слезы, чтобы я не пропустил ни одной вештши, которую они показывали. Это был страшный и жуткий день, о братья и друзья-приятели!
Этой ночью я одиноко лежал в постели, пообедав жирной бараньей тушенкой, фруктовым пирогом и мороженым, и думал про себя: "Черт побери, может у меня еще есть шанс, если я уберусь отсюда сейчас же". Но я был безоружен. Мне не давали здесь бритву, и меня брил через день толстый лысый вэк, который подходил к моей постели перед завтраком, а двое выродков в белых халатах стояли тут же, чтобы, виддить, что я хороший послушный малтшик. Ногти на рукерах обрезали ножницами и стачивали вэри коротко, чтобы я не мог царапаться. Но я был еще скор в нападении, хотя они ослабили меня так, братцы, что я стал как тень того, кем был в старые вольные дни. Так что я вылез из постели, подошел к закрытой двери и начал колотить кулаками вэри хор-рошо, крича в то же время:
— Ох, помогите, помогите! Я болен, я умираю! Доктора, скорее доктора! Пожалуйста! О, сейчас я умру. Помогите.
Мое горло и вправду пересохло и заболело, прежде чем кто-нибуль пришел. Потом я услышал шаги в коридоре и ворчливый голос, и я узнал голос вэка в белом халате, который приносил мне пиштшу и вроде провожал меня на мою ежедневную пытку. Он проворчал:
— Что там? Что случилось? Чго за пакость ты затеял?
— Ох, я умираю, — простонал я. — Ох, жуткая боль в боку. Это аппендицит. Ооооох!
— Аппенди цыпки, — проворчал этот вэк, а потом, к моей радости, братцы, я услышал звяканье ключей. — Если ты что-нибудь попробуешь, дружочек, мои друзья и я будем лупить тебя всю ночь.
Потом он открыл дверь и впустил свежий воздух, как обещание свободы. Я встал за дверь, когда он распахнул ее, и я виддил в свете коридорной лампочки, что он, озадаченный, смотрит, где я. Тогда я поднял оба кулака, чтобы дать ему хор-роший толтшок по шее, но тут, клянусь, когда я мысленно увиддил его лежащим, стонущим или без сознания, и почувствовал, как радость поднимается в моих кишках, как тут же поднялась тошнота, как волна, и я почувствовал жуткий страх, будто и вправду умираю. Я заковылял к постели, охая, а этот вэк /он был не в белом, а в ночном халате/ вполне усек, что у меня было на уме, и сказал:
— Ну, все это урок, не так ли? Век учись, можно сказать. Давай, дружочек, встань с кроватки и ударь меня. Я этого хочу, правда. Хороший удар в челюсть. Ох, я до смерти хочу этого, правда.
Но все, что я мог, братцы, это лежать и рыдать: " Бу- у — у!
— Подонок, — процедил этот вэк. — Мразь.
И он поднял меня за ворот пижамы, ведь я был слабый и больной, размахнулся правым рукером, и я получил хор-роший толтшок прямо в лик.
— Это, — сказал он, — за то, что ты поднял меня с постели, гаденыш.
Он вытер рукеры и вышел. Крунч-крунч повернулся ключ в замке.
Так что, братцы, мне осталось лишь заснуть, чтобы уйти от этого жуткого и нелепого чувства, что лучше быть избитым, чем бить самому. Если бы этот вэк задержался, я, может, подставил бы ему вторую щеку.
Я не мог поверить, братцы, тому, что мне сказали. Казалось, что я был в этом поганом мьесте почти вечность и буду еще почти вечность. Но срок был полмесяца, и теперь они сказали, что полмесяца кончается. Они сказали:
— Завтра, дружок, аут-аут-аут!
И показали большим пальцем, будто в сторону свободы. А потом тот вэк в белом халате, кто дал мне тогда толтшок, но продолжал носить мне подносы с пиштшей и провожал на ежедневную пытку, сказал:
— Но тебе еще предстоит великий день. Это будет твой выпускной день.
И он засмеялся нехорошим смэхингом. Я ожидал, что и в это утро пойду в кинушку, как всегда, в пижаме, туфлях и халате. Но нет. В это утро мне дали мою рубашку и бельишко, и мои вечерние шмотки, и мои хор-рошие сапоги для драки, все здорово выстирано, поглажено и надраено. Мне даже дали мою бритву горлорез, которой я пользовался в те старые счастливые дни для забав и дратсинга. Поэтому у меня был озадаченный вид, когда я оделся, но низший вэк в белом халате только ухмыльнулся и ничего не сказал, о братцы.
Меня очень вежливо провели все в то же мьесто, но тут произошли перемены. Экран кинушки занавесили, а матового стекла под отверстиями для проектора уже не было, его то ли подняли, то ли сдвинули в стороны, как ставни или ширму. А там, где раньше слышалось: кхе-кхе-кхе и были вроде тени льюддей, теперь была настоящая аудитория, и я увиддил знакомые лики. Тут был Комендант Стэй-Джэй и святой вэк, то есть чарли или чарлз, как его называли, и Главный Чассо, и тот вэри важный и хорошо одетый тшел-ловэк, Минстр Внутренних или Низменных дел. Доктор Бродский и Доктор Брэн тоже были, но теперь не в белых халатах, а были одеты, как одеваются доктора, когда они достаточно большие люди, чтобы одеваться по последней моде. Доктор Брэн просто стоял, а доктор Бродский стоял и говорил в такой ученой манере перед всеми собравшимися льюддми. Когда он увид-дил, что я вошел, он сказал:
— Ага. На сцене, джентельмены, предмет нашей демонстрации. Он, как вы можете заметить, в хорошем состоянии и упитан. Он пришел прямо после ночного сна и хорошего завтрака, без воздействия лекарств или гипноза. Завтра мы уверенно посылаем его обратно в мир, как порядочного парня, какого вы можете встретить майским утром, готового к любезному слову и полезному действию. Какая перемена, джентельмены, по сравнению с тем отпетым хулиганом, которого Государство подвергло бесполезному наказанию около двух лет назад. Тюрьма научила его фальшиво улыбаться, лицемерно складывать руки, смотреть заискивающе и раболепно. Она научила его новым порокам и утвердила в тех, какие у него давно имелись. Но, джентельмены, довольно слов. Дела говорят громче. Итак, к делу. Смотрите все.
Я был немного удивлен всем этим говоритингом и пытался освоиться с мыслью, что все это обо мне. Потом все лампы погасли, и появились два луча, светившие из отверстий для проектора; один из них был прямо на Вашем Скромном и Страдающем Рассказчике. А в другом луче ходил вэри большой тшелловэк, которого я раньше не виддил. У него был жирный фас, усы и полоски волос, припомаженных к его почти лысому голловеру. Ему было лет тридцать, или сорок, или пятьдесят, примерно столько, в общем, он был старый. Он подошел ко мне, и луч шел за ним, и скоро оба луча слились в одно большое пятно. Он сказал мне вэри насмешливо:
— Хэлло, куча грязи. Фу, ты давно не мылся, судя по жуткому запаху.
Потом, будто пританцовывая, он наступил на мои ногеры, левый, правый, потом ногтем щелкнул меня в нос, безумно больно, так что слезы навернулись на глазеры, потом стал крутить мой левый ухер, будто ручку от радио. Я слышал хихиканье и пару хор-рощих — хо-хо-хо, донесшихся вроде из аудитории. Мой нос, ногеры и ухер ныли и болели, как безумные, так что я спросил:
— Зачем вы мне это делаете? Я никогда, не сделал вам ничего плохого, братец.
— О, — ответил этот вэк, — я делаю это /снова щелкая меня в нос/, и это больно крутя мне ухер/, и это /здорово наступив на правый ногер/, потому что плюю на такого жуткого типа, как ты. А если ты хочешь что-нибудь сделать по этому поводу, начинай, пожалуйста, начинай.
Я знал теперь, что должен действовать вэри скор-ро и выхватить мой резер-горлорез раньше, чем нахлынет эта страшная убийственная тошнота и обратит радость боя в чувство, будто я подыхаю. Но, братцы, как только мой рукер взялся за бритву во внутреннем кармане, перед моими глазерами будто встала картина, как этот оскорблявший меня тшелловэк вопит, умоляя сжалиться, и красный-красный кроффь течет из его ротера, и сразу после этой картины тошнота, и сухость, и боль чуть не захлестнули меня, и я увид-дил, что должен изменить свои чувства к этому дрянному вэку вэри-вэри скор-ро, так что я стал искать по карманам сигареты или деньжата, но, братцы, там не было таких вештшей. Я сказал, чуть не рыдая:
— Я хотел бы дать вам сигарету, братец, но кажется, у меня нет.
Этот вэк ответил:
— Ой-ой. Бу-у-у. Заплачь, беби.
Потом он опять стал щелкать меня в нос большим твердым ногтем, и я услышал из темной аудитории вэри громкий и вроде радостный смэхинг. Я сказал с отчаянием, стараясь быть хорошим с этим оскорблявшим и мучившим меня вэком, чтобы остановить подступающую боль и тошноту:
— Позвольте мне что-нибудь сделать для вас, пожалуйста.
И я пошарил в карманах, но не мог найти ничего, кроме бритвы-горлореза, так что я вытащил ее и протянул ему, говоря:
— Пожалуйста, возьмите это, пожалуйста. Маленький подарок. Пожалуйста, возьмите.
Но он ответил:
— Держи свои вонючие подарки при себе. Ты меня этим не проведешь.
И он стукнул меня по рукеру, так что мой резер-горлорез упал на пол. Тогда я сказал:
— Пожалуйста, я должен что-нибудь сделать. Почистить вам ботинки. Смотрите, я нагнусь и оближу их.
И, братцы, верьте или "целуйте — меня — в — зад", я встал на колени и высунул мой красный йаззик на милю с половиной, чтобы лизнуть его грязные вонючие ботинки. Но этот вэк только пнул меня не слишком сильно в ротер. Тут мне показалось, что меня не затошнит и не будет боли, если я просто обниму рукерами его лодыжки и свалю этого грязного выродка на пол. Так я и сделал, и он очень удивился, грохнувшись под громкий хохот вонючей аудитории. Но увид-див его на полу, я заметил, что все это жуткое чувство подступает ко мне, так что я подал ему рукер, чтобы поскорее поднять его, и он встал. И тут только он собрался дать мне настоящий приличный толтшок по фасу, как доктор Бродский сказал:
— Хорошо, этого вполне достаточно.
Тогда этот жуткий вэк поклонился и ушел, будто пританцовывая, как артист, и свет зажегся, а я моргал с открытым ротером, готовый зареветь. Доктор Бродский сказал аудитории:
— Наш субъект, как вы видете, побуждается к добру, когда его, парадоксально, побуждают ко злу. Намерение совершить акт насилия сопровождается сильным чувством физического страдания. Чтобы противостоять ему, субъект вынужден переключиться на диаметрально противоположное настроение. Есть вопросы?
— Выбор! — прогудел глубокий, низкий голос /Я узнал голос тюремного чарли/.
— У него же нет выбора, не так ли? Эгоизм, опасение физической боли толкает его на этот гротескный акт самоунижения. Его неискренность явственно видна. Он перестал быть преступником. Но он перестал также быть существом, способным на моральный выбор.
— Это уже тонкости, — улыбнулся доктор Бродский. — Мы заботимся не о мотивах, не о высшей этике. Мы заботимся лишь о пресечении преступности…
— И, — вставил этот большой, хорошо одетый Министр, — о снижении ужасной перегруженности наших тюрем.
— Слушайте, слушайте, — сказал кто-то.
Тут была масса споров и говоритинга, а я просто стоял, братцы, будто совсем забытый всеми этими невежами и ублюдками, так что я крикнул:
— Меня послушайте! Как насчет меня? Я что, тут ни при чем? Что я животное или собака?
Тут они стали говорить вэри громко и бросать мне какие-то слова. Так что я закричал еще громче:
— Что я, просто механический апельсин?
Не знаю, что заставило меня сказать такие слова, они будто сами пришли мне в голловер. И почему-то все эти вэки заткнулись на минуту или две. Потом встал вэри тощий старый тшелловэк вроде профессора, с шеей будто из проводов, несущих энергию из голловера в тьелло, и сказал:
— У тебя нет оснований жаловаться, мальчик. Ты сделал выбор, и все это — последствия твоего выбора. Чтобы теперь ни происходило — ты выбрал это сам.
Тут закричал тюремный чарли:
— О, если б я только мог в это верить!
Я заметил, что Комендант бросил на него взгляд, означающий, что тот не пойдет так высоко в Тюремной Религии, как можно было думать. Потом снова начался громкий спор, и тут я услышал слово Любовь, и сам тюремный чарли кричал так же громко, как и другие, что мол Истинная Любовь Отвергает Страх, и всякий такой дрек. И тут доктор Бродский сказал с улыбкой во весь фас;
— Я рад, джентельмены, что был поднят вопрос о Любви. Сейчас мы увидим в действии такую Любовь, которая, как полагают, умерла вместе со Средними Веками.
Потом погас свет, и снова появились эти лучи — один на Вашем Бедном и Страдающем Друге и Рассказчике, а в другой словно вплыла самая прекрасная молоденькая дьевотшка, какую можно лишь надеяться, братцы, увидеть в жизни. То есть, у нее были вэри хор-рошие грудели, почти все на виду, так как ее платье очень низко спускалось с плэтшеров. И у нее были божественные ногеры, и она ходила так, что у вас бы кишки застонали, а ее лик был милым, улыбающимся, молодым и вроде невинным ликом. Она подошла ко мне, и луч двигался вместе с ней, как луч небесной благодати и всякий такой дрек, и первое, что вспыхнуло в моем голловере, это дикое желание повалить ее тут же на пол и сделать ей сунуть-вынуть, но сразу же, как выстрел, пришла тошнота, прямо как сыщик, подстерегавший за углом, а теперь приступивший к своему паршивому аресту. Теперь даже запах прекрасных духов, исходивший от нее, вызывал у меня судороги тошноты в желудке, и я знал, что должен подумать о ней как-то иначе, прежде чем вся эта боль, и жажда, и тошнота нахлынет на меня со всей силой. Поэтому я закричал:
— О, самая прекрасная и прелестная из девотшек, я бросаю сердце к твоим ногам, чтобы ты растоптала его. Если бы у меня была роза, я дал бы ее тебе. Если бы сейчас был дождь и грязь на земле, ты могла бы пройти по моей одежде, чтобы не запачкать твои божественные ногеры.
И пока я все это говорил, о братцы, я чувствовал, как отступает тошнота.
— Позволь, — кричал я, — служить тебе и быть твоим помощником и защитником в этом испорченном мире.
Потом я стал искать нужное слово и решил, что лучше всего сказать:
— Позволь мне быть твоим верным рыцарем!
И я снова встал на колени, склонившись и чуть не распинаясь.
А потом я почувствовал, себя вэри глупо, так как это снова было вроде представления, потому что дьевотшка улыбнулась и поклонилась аудитории и будто протанцевала прочь, огни зажглись, и нам похлопали. Причем многие старые вэки в аудитории пялили глазеры на эту молоденькую дьевотшку с грязным и далеко не светлым желанием, о братцы.
— Он будет вашим верным христианином, — кричал доктор Бродский, — готовым подставить вторую щеку, готовым скорее быть распятым, чем распять, глубоко страдающим при мысли даже о том, чтобы убить муху.
И это было правдой, братцы, потому что когда он сказал это, я подумал об убийстве мухи и сразу почувствовал себя немного больным, но отогнал тошноту и боль мыслью, как я кормлю эту муху кусочками сахара и ухаживаю за ней, как за любимцем, и всякий такой дрек.
— Излечение! — кричал он, — На радость Ангелам Господним!
— Одним словом, — вэри громко сказал Министр Низменных Дел, — это действует.
— О, — добавил тюремный чарли, вроде вздохнув, — это здорово действует, да поможет нам Бог!