Книга четвертая 1929

I


Фары выхватили объявление на дереве «Нарушитель ответит по закону». Кто-то вырезал перочинным ножичком, потом мелом забелил.

Морис взвизгнул на крутом вираже:

— Просыпайтесь, приехали!

Мэри уютно потянулась на заднем сиденье, сонно проворковала:

— Успокойся. Не приехали еще.

— Ворота сами открываем? — спрашивал Эдвард, — или привратника ждем?

— Вы привратник и есть, — кричал Морис.

— Что за шум, из-за чего такое волнение? — спрашивал томный голос Маргарет с заднего сиденья. — Авария приключилась?

— Нет, — отозвался Эдвард, — мы достигли Джон-о-Троте[27], а Мэри купальный костюм не захватила.

Открыл дверцу, вышагнул на затекших ногах.

— Бог ты мой, ну и холодрыга!

— Ну и держи это при себе, моя радость, — сказала Мэри. — Мы тебе и так поверим.

Эдвард передернулся. Утро было мрачное, серое и сырое. Ворота заледенели, не поддавались. С вязов вдоль аллеи моросило, капало с каждой ветки. Хилый, холодный рассвет вставал над Дербиширом, отускляя лучи фар.

Прямо им в спину пыхтел двухместный автомобильчик Томми Рэмсботтэма. Эдвард подошел, сунул голову внутрь:

— Эй! Доброе утро!

— Доброе утро, — ответил Томми, и Энн, из-за его плеча, спросила:

— Хорошо спалось?

— Невероятно!

Вдруг Эдвард развеселился. Громко, коротко хохотнул, охлопал себя по бокам, выкинул коленце на мокрой дороге.

— Там, сзади, у вас народ совсем повымер, — он прибавил.

Они ютились на приставных стульчиках — в теплых пальто, свитерах, меховых шапках, обмотанные шерстяными шарфами, — такие ужасно жирные совы. Жорж недоступно ушел в себя — продолговатая глыба, зато бедный Эрл Гардинер вытянулся стоймя, всей своей позой свидетельствуя о том, как он натерпелся в дороге.

— Как ты там? — забеспокоился Эдвард.

— О, превосходно, — Эрл героически улыбался. Эдвард приложился губами к уху Жоржа и вдруг завопил:

— Sept heures moins un quart![28]

Жорж, не вздрогнув, проснулся, осенил его ослепительной улыбкой. Морис начал длинно, настырно жать на гудок.

— Ворота! — он вопил. — Ворота!

И Эдвард их распахнул, и Морис въехал в парк, и Томми въехал за ним. Когда катили уже по аллее, проснулась Памела, повернулась на сиденье. Обнаружив рядом с собой Мэри, она страшно, кажется, удивилась. Распрямилась рывком, так, что сразу ясно стало, что это вчерашняя школьница, и в ее невинной головке теснятся, клубясь, похищения людей, торговля белыми рабами и прочая дребедень.

Потом она проснулась окончательно и всех опознала с довольной усмешкой.

— Я спала, наверно, — призналась она потрясенно.

А Мэри думала — какой же он узенький, оказывается, этот въезд, и весь парк стал как-то гораздо-гораздо меньше. Минуты не прошло, а уже они покатили вниз, к дому. Энн, рядом с Томми, не отрывала глаз от красной искры на задней фаре Мориса. Хлипкий откидной верх продувало насквозь. У нее затекла шея. Склоненный к рулю профиль Томми все четче вычерчивался на бледной полосе за окном. И — светало, с каждой минутой светало. Вдруг она прижалась щекой к его плечу.

— Ты чего? — но не повернул взгляда.

Потом-то сообразил и, не выпуская руля, свободной рукой обнял ее за плечо. Всегда он, наверно, так и будет жирафом, до которого все чуточку поздно доходит. Мой милый. Мое бесценное сокровище. Щекой ощущая шершавость твида, Энн тихо, сонно проговорила:

— А роскошно идет, да?

— Недурственно. А все новый бензин. И точка, от добра добра не ищут.

Голоса были так нежны, так полны любви, будто обсуждается новорожденный младенец. Джералд откинул Томми свой старый двухместник, когда сам обзавелся новеньким «бентли». И недели не прошло — эта катастрофа. Доктор сказал — если б выжил, остался б калекой. В мыслях не умещается — Джералд и вдруг калека. Ужас просто. Иногда его бычье здоровье раздражало прямо до ненависти. Был силен и глуп, как животное. И, как животное, мгновенно и глупо погиб, с трубкой во рту, выжимая по семьдесят миль. Невозможно, невозможно забыть, как Томми тогда прибежал в тот вечер прямо из больницы. Совершенно ошарашенный. Сто раз повторял в одних и тех же словах что случилось.

— Понимаешь, Энн, — он поворял, повторял, — сперва я его даже не узнал. Ну, вот незнакомый кто-то, и все.

А у нее, сквозь весь ужас — странный, леденящий ужас, так тогда казалось, — немыслимая, новая радость билась в потемках сердца. Джералд это сделал ради меня. Наконец-то. И недели не прошло после похорон — сказала Томми, что любит.

Как странно: люди, может быть, скажут, да ведь и говорят, почти наверняка говорят, что вышла за него ради денег. Мы теперь будем богаты. У Джералда было все — Кембридж, вылазки в Монте-Карло, деньги на актрисуль. Теперь все это будет у Томми. Шутка, конечно, и у Томми даже не умещается в голове. И никогда не уместится, это Энн ему обещала.

— Ну вот вам, пожалуйста.

Эдвард открыл садовые ворота. И, качаясь на них, как мальчишка, махал шляпой Морису, Томми, а те прокатили мимо и дальше, вокруг солнечных часов, к подъезду. Морис слишком резко свернул, заехал в газон колесом, придавил траву.

— Ох, прости за ради Бога, — попросил у Томми, выпрыгивая. — Я испохабил твой дивный лужок.

Остальные, потягиваясь, еле переступали на затекших ногах. Собрались под навесом крыльца. Эдвард закрыл ворота и бежал вприпрыжку к ним через сад.

— Прямо не верится, — кричал он Мэри. — Как на рождественские каникулы приехал.

— Как! — Памела удивилась. — Вы уже здесь бывали?

— Было такое дело, — Эдвард ухмыльнулся.

— Ты в звонок позвони, Томми, — сказал Морис.

Томми не без торжественности приблизился к двери, позвонил. Все ждали. Теперь, когда стихли моторы, тишина стояла мертвая. Слышно, как каплет с парковых вязов.

— Дома нет никого, — заключил Эдвард.

— Рань же дикая, — Морис как будто перед кем-то извинялся. Странно, что об этом никто не подумал. Все виновато переглянулись.

— Еще, наверно, не встали, — решила Маргарет.

— Может, на время смоемся?

— Пошли на станцию, и оттуда им устроим подъем, — предложила Мэри.

Но Томми с решимостью, всем напомнившей о том, кто в доме хозяин, снова нажал на звонок. Все ждали. Было холодно.

— Пива, случаем, не осталось? — справился Эдвард. Мэри затрясла головой. Эрл, остававшийся на приставном стульчике, теперь выкарабкивался, осторожнейшим образом, чтобы не потревожить Жоржа, который уже снова заснул безмятежным сном.

— Вот что мне нравится, — Эдвард счастливо улыбался, — звонка ты тут не услышишь. Так он далеко. А знаете ли вы, — он повернулся к Эрлу, — что звонок звонит по крайней мере за четверть мили отсюда.

— Неужели? — вежливо удивился Эрл.

— Да не верьте вы ему, мой милый, — вставила Маргарет, — он просто пользуется вашей невинностью.

— Видно, просто испорчен звонок, — сообразил Томми.

— Лучше оставить их в покое до завтрака, — сказала Мэри.

Но Томми строго покачал головой. На карту была поставлена честь хозяина дома. Мэри даже жалко его стало. Бедненький, и попал-то, как кур во щи, не он ведь затеял эту дурацкую вылазку. Идею предложил Морис, естественно, и, конечно, с подачи Эдварда. Вчера, положим, под мухой, казалось — ах, как весело, — влезть в машины и промчать сквозь сонные пригороды с пеньем и воплями. Всегда забываешь, до чего муторно на машине тащиться. Как тогда, жуткая просто история, когда Эдвард за пять минут всех подбил кинуться в Пензенс[29].

Кончилось все, натурально, отелем в Борнмуте, где кормили ниже всякой критики.

Томми крепко стукнул железным молотком. Полое эхо прокатилось по дому. И — никакого ответа.

— Это, должно быть, необыкновенно старинное здание, — заметил Эрл в своей чинной, учтивой манере, и все покатились со смеху.

— Давай-давай, Томми, — хохотала Энн.

Томми, с улыбкой, стукнул четыре раза. Где-то, в недрах дома, залилась собака.

— Что-то начало материализоваться, — заключил Эдвард.

— Это во-ой соба-аки, Ватсон! — Морис вошел в любимейшую роль своего репертуара.

Эдвард скорчил кошмарную рожу. Внутри дома грянул взрыв, пистолетный выстрел: стукнула задвижка. Все вздрогнули. Никто не слышал шагов. Дверь подалась на цепочке, на пять-шесть дюймов. И просунулась миссис Компстолл, экономка, принявшая власть, временно вместе с мужем, когда Эрик продал Холл Рэмсботтэму. Закутанная платком. Сперва она не узнала Томми.

— Это еще чего? — лицо изображало смесь испуга с агрессией.

— Можно нам войти, миссис Компстолл? — Томми вдруг присмирел. — Простите, что внедряемся в такую рань…

Она неприветливо открыла дверь, бормоча извинения, из которых только и можно было вычленить:

— Ясное дело, кабы нас известили…

Все проходили в дом как-то скованно. Первым оправился Эдвард. Когда включили свет, он огляделся и крикнул:

— Здравствуй, Холл!

Мэри перехватила взгляд, полный открытой неприязни, который метнула в Эдварда миссис Компстолл. И что ж удивительного. Решила, естественно, что этот нежданный, как снег на голову, визит — затеян с целью ее накрыть, поймать с поличным на незаконном каком-нибудь деле — на тайном самогоноварении, что ли, на укрывании краденого. Все стояли кружком, несвежие с дороги, разглядывали облезлую прихожую. Дневной свет глушил лампы. Лампы убивали дневной свет. Сквозняк запросто гулял по сырому, промозглому дому. И непроснувшаяся мебель стояла в холодной комнате уродливым грязным хламом. Но тут Мэри поймала свое лицо в зеркале. «Грязным! О Господи! Да ты на себя посмотри!»

Памела вошла в прихожую, поеживаясь, с робкой усмешкой. Неужели та самая девочка, которая накануне склоняла головку Эдварду на плечо? Студентка Королевского колледжа по классу виолончели.

— Нельзя ли нам слегка перекусить, миссис Комстолл? — Томми решился, по-видимому, выдержать весь визит в избранном стиле.

Но не на такую напал. Миссис Компстолл отрезала:

— В доме нет ничего.

— Можно махнуть на машине, — вклинился Морис, вздумавший, очевидно, такими приемами очаровать миссис Компстолл, — вы только скажите, что надо купить.

И снова речь миссис Компстолл свелась к бормотаныо:

— … кабы было предуведомлено…

Томми всех удивил. Он всерьез разозлился. Буркнул:

— В таком случае, нам, пожалуй, лучше уехать.

И такая была нешуточная угроза в голосе, что миссис Компстолл дрогнула:

— Есть яйца. И можно кофею сварить, не знаю, вам хватит, нет ли.

— Просто роскошь, — сказал Эдвард.

Но Томми повернулся к Мэри, Памеле и Маргарет:

— Вам этого будет достаточно? — и, кажется, он прямо набивался на неблагоприятный ответ.

Обе заверили, что более чем. Уже миссис Компстолл всех пересчитывала, обводя взглядом. И в эту минуту в дверях вырос Жорж, гладкий, выспавшийся, волоча за собой по полу шарф, с довольным «Ага!» на устах. Тут уж миссис Компстолл всерьез перепугалась. Малодушно, откровенно подхалимски, осведомилась, желают ли господа покушать в курительной. Она — мигом. И — засеменила прочь.

— Интересно, — протянул Эдвард, — не изменяет ли мне память!

Прошагал к креслу привратника, приподнял стеганое сиденье.

— А помнишь, Мэри, тот день, когда ты впервые мне это продемонстрировала?

— Глупости, милый мой. Все ты сам обнаружил. Я была девушка исключительно скромная.

Морис никогда еще не видел этого кресла. И пришел в неистовый восторг. Стал толкать Эдварда, пытаясь с ним одновременно усесться. Памела была несколько смущена. Маргарет непринужденно поделилась с Эрлом:

— Как это трогательно, что бедняжка никогда не покидал своего поста.

— Кто? — Эрл решительно потерял нить беседы — картинами залюбовался.

Морис орал, что бачок пуст. Томми не удержался от смеха и покосился на Энн, в надежде, что она не рассердится. И Энн тоже засмеялась. Жалко, что ли. И в самом деле было весело, было очень весело, пока Жорж все не офранцузил и не осерьезнил, взревев:

— Ne marche pas?[30]

— Как думаешь, удастся нам слегка сполоснуться? — спрашивала Мэри у Томми.

Миг, и он был сама ответственность.

— Да, безусловно. Виноват. Сейчас пойду гляну, нельзя ли раздобыться горячей водой.

Наконец объявлено было, что завтрак готов. Курилка выглядела страшно голой. Три новых столика покрыты клеенкой. Бывало, когда еще в Холл пускали туристов, тех поили здесь чаем.

Эдвард осведомился у миссис Компстолл:

— Хозяин давно заглядывал?

Она явно недоумевала. Пришлось пояснить:

— Ну, мистер Рэмсботтэм.

Нехорошо, ну зачем, зачем, думала Мэри, особенно в присутствии Томми. Порядочной сволочью умеет быть наш милый Эдвард, когда захочет. Бедный старый Рэм. Вторая миссис Рэмсботтэм крепко держит бразды правления в своих нежных ручках.

Миссис Компстолл сказала, что да, мистер Рэмсботтэм заглядывал. Миссис Рэмсботтэм на юге где-то, он сказал, в гостях. Мистер Рэмсботтэм, ясное дело, всегда так занят на фабрике.

— Она своих навестить поехала, — вставил Томми довольно нескладно. Вообще-то, Энн замечала, он по мере возможности старается о мачехе не упоминать. Хоть против нее слова не скажет. Сука старая, — Энн вдруг взъярилась, вспомнив, как миссис Рэмсботтэм вечно снисходительно беседует с Томми. Всегда столь мило, изящно, исходя из того что Томми ну абсолютно ни в чем ни черта не смыслит, темный, как пень — образования не получил; всегда пускается в объяснения, помянув о местных династиях, о ресторанах, или об искусстве, о всяких местах за границей. А послушать, как она вставляет итальянские названия, пуляет французской фразой, — так прямо заобожаешь ланкаширский акцент. Как-то Энн, после обеда с миссис Рэмсботтэм, ни с того ни сего расцеловала Томми: просто срифмовал «диво» с «пивом». И таким сразу милым показался. Такой честный-открытый. Сама искренность.

— А жалко, — вдруг сказал Морис, — что Эрика с нами нет. Странно — и как это раньше никто про него не вспомнил.

— Наверно, — сказала Маргарет, — ему сейчас уж особенно некогда.

— Только Эдвард один с ним и видится, — сказала Мэри. Памела желала знать, кто такой этот Эрик и чем это он так занят.

— Ой, сногсшибательно, — заключила она после разъяснений Мэри. Повернулась к Эдварду: — И вы ему помогаете?

— Только в последний месяц. С клубом для мальчиков.

— Дико, наверное, волнительно.

— Если любишь такого рода вещи, — сказал Эдвард и, поймав взгляд Маргарет, он осклабился.

— Первый честный труд, каким Эдвард занялся за всю свою жизнь, — крикнул Морис.

— Зато ты у нас всем известный трудяга, мальчик мой, — улыбнулась Мэри.

Морис скроил свою мину оскорбленной невинности:

— Я-то? Спорим, ты б со мной ни за какие коврижки не поменялась — дрыхнешь-храпишь целый день в своей Галерее.

— Ну а как на самом деле их продают — машины? — заинтересовалась Памела.

— Ну… — Морис попрочней пристроил локти на столе и начал: — Вот, в прошлую среду, например… — и он в самом деле очень смешно описал, как всучил одному экстравагантному богачу, обувному фабриканту, довольно хилый, хоть с виду эффектный подержанный автомобиль. А в сущности, Энн решила, историю про то, как вечно удается ему из всех веревки вить, всех обводить вокруг пальца — мать, продавцов, учителей. И вдруг, как острый укол — до чего ж я братишку люблю, — ах, хитрюга, такой беззащитный, такой невинный. Ловкий мальчишка.

— А если серьезно, Морис, — она спросила. — Ведь он же не сильно обрадуется, разобравшись, что на самом деле собой представляет его авто?

— Ясное дело, не обрадуется, — ничуть не смутился Морис. — И вот тут-то я ему новенькое продам.

Все смеялись, разомлев от горячего кофе. За окном, в саду, вовсю рассиялся день. И, оглядывая общество за столом, вдруг Мэри вспомнила про отца. Интересно, а он нас видит сейчас? Хочется думать.

— Вам, наверно, дорого это место, миссис Скривен, — сказала Памела, все еще несколько чинясь с Мэри, которую до вчерашнего вечера только один раз видела. Жорж сочинял каламбуры. Эрл желал знать, когда обшивали стены — точную дату. Никто не сумел удовлетворить его любознательность. Морис предложил осмотреть дом.

Пошли вверх по лестнице. Эдвард впереди. Он ничего не забыл.

— Смотри-ка, Мэри. Этот столик передвинули, он же у стенки стоял.

— Передвинули, — рассеянно кинула Мэри.

А сама думала: как поразительно, жили же здесь живые люди, живые, без дураков. Теперь это мертвый дом. Умер от недогляду. Местная достопримечательность, как разные прочие. И не станет миссис Рэмсботтэм к жизни его возвращать. В мертвом виде он даже милей ее сердцу. Будет здесь устраивать приемы в саду, на юге — приемы в доме. Не любит дамочка останавливаться на достигнутом. А Рэмсботтэм пусть не путается под ногами, кому он нужен. И будет, разжалованный, большую часть времени коротать в Мидленде, или в своем старом доме, при Томми с Энн. Уж Энн-то, по крайней мере, приглядит, пригреет и спать уложит, если так налижется, что не в силах переть в Чейпл-бридж. И миссис Рэмсботтэм, с ее элегантными шуточками, легко извинит отсутствие мужа, мотая его деньжата. А, да ладно, мне-то какое дело.

Она спросила у Томми, какие здесь намечаются перемены, и Томми, почему-то извиняясь, объяснил, что решили прибавить еще одну ванную, оборудовать гараж на гумне, устроить теннисный корт на твердом покрытии. Сразу после Рождества и приступим.

— Конечно, — он все еще извинялся, — в сущности, ничего не изменится. Внешний вид, я имею в виду.

— Не сомневаюсь, все перемены пойдут дому только на пользу, — она его успокоила.

Он просиял.

— Я очень рад, что вы так считаете. Конечно, мы сохраним все, как раньше.

— Я думаю, это ужасно ответственно — владеть таким домом, — вздыхал потрясенный Эрл.

Эдвард открыл раздвижные двери в гостиную. За прикрытыми ставнями затаилась почти полная темень. В люстре зажглась одна только лампочка. Эдвард прошел к большому зеркалу, быстро себя оглядел и поднял над головой руку в фашистком приветствии.

— Салют!

— А это еще зачем? — удивилась Памела. Эдвард осиял ее своей наглой, беглой улыбкой:

— Уверен, здесь нам удастся вызвать эманацию.

— А что это — эманация?

— Она белая. Несколько напоминает саговый пуддинг. Нисходящей формы обыкновенно.

На полном серьезе, так что толком не разобрать, дурачится или нет, он описал ряд экспериментов с одним австрийским медиумом. Явно бездну всякого на эту тему начитался. И до глубины души потряс Памелу.

— Вот я и смотрю, такой умопомрачительный дом. Того гляди привиденье покажется.

Подошли к окну — видом полюбоваться. Явилась миссис Компстолл, приведя с собой мужа, явно выволоченного из постели. Тот повторял, что, если б знать, мол, мистер Томас едет… и т. д. и т. д. Еще поторчал немного и убыл, сочтя, по-видимому, что исполнил свой долг.

Мэри предложила выйти в сад. Почему-то так противно было оставаться в этом доме. Старом, противном, затхлом. Ничего-ничего, неважно, лишь бы у Энн с Томми такого впечатления не сложилось.

На лестнице Эдвард провозгласил, что небольшой портрет восемнадцатого века, под окном, очевидно обладает магической силой.

— Вот поверните его лицом к стене, как-нибудь вечерком, когда будете в доме одна, — втолковывал он миссис Компстолл, — а через полчасика примерно сами увидите: снова перевернется обратно.

Миссис Компстолл пристально в него вглядывалась, чуя подвох.

— Ну уж не знаю, мне небось не захочется, — сказала она наконец, — если тем более Компстолла дома не будет.

Памела с Морисом долго над этим хихикали. У Мориса от усталости начиналась истерика. Стал лезть к Эдварду, его подначивать, пока Эдвард на него не набросился, и оба кубарем скатились с лестницы, сбежали в сад, выбежали за ворота, помчались по парку. Морис, чуть не на голову выше, бегал, как борзая, и все равно Эдвард его обставил. Остальные смотрели из окна, зачарованные.

— Ух ты! — хмыкнул Томми. — А ведь умеет бегать, да.

Морис, побежденный, тащился обратно к дому понуро, задыхаясь, Эдвард был как огурчик. Перемахнул ограду в тылах и поскакал через сад, ко всем на крыльцо, сияющий, молодцеватый. Морис еле плелся. Эдвард осклабился:

— Честь спасена.

Но Мэри заметила, как поредели у него волосы. И когда отстает эта прядка, видишь ямку над виском, где операцию ему делали, — после той катастрофы на мотоцикле, прошлой зимой, в Берлине. Да, видно, тряхануло его — жуть. Лучше не смотреть на эту ямку. И Мэри спросила с улыбкой:

— Совсем моего ребенка извести удумал?

— Прости.

Прошли через прихожую, вышли на террасу. Утро стояло серое, четкое, копя в себе новый дождь.

— Какой вид! Так бы смотрел и смотрел без конца! — вздохнул Эрл.

Такой невинный, мальчик совсем, и уголки воротника так трогательно пристегнуты на пуговичках, стоит, щупает замшелую стену, неотрывно смотрит в долину. Не больно бы ты обрадовался, мой миленький, приведись тебе такое изо дня в день, думала Мэри, и как по-дурацки упиваются янки этим семнадцатым веком, и смех и грех. Но все равно — пробилась привычная мысль, — да, все они мои дети.

Все они мои дети, и даже Жорж, — вот он, кстати, вплыл лучезарно в поле зрения на краю террасы: широкополая шляпа, крапчатый галстук-бабочка, клетчатый костюм, рыжие башмаки, — набродился, сараи осматривал.

— А я куриц видаль, — объявил восторженно. Так-так, значит, Компстоллы втихаря кур разводят. Маргарет что-то рисовала на обороте конверта.

— Пойдем, глянем на этих кур, — предложил Эдвард.

— Ты идешь? — спросили у Мэри.

— Нет уж, ребятки. Я, пожалуй, посижу. Можно и отдых дать на несколько минут своим старым ногам.

— Старая ленивая корова! — хмыкнул Морис.

— Спасибочки на таком на вашем на добром слове, милок.

И она пошла в дом, по пути остановилась — закурить сигарету. Заприметила в гостиной довольно-таки симпатичный диванчик, остаток прежней роскоши, а, да какой угодно сойдет, лишь бы не торчать снаружи в такое утро. И все же как-то тут неуютно, надо признаться. Страшно как-то, прямо бегут мурашки — может, даже в буквальном смысле, такие черные мурашки — и сыро, сыро. Сыро, хоть выжимай, да и немудрено, столько лет не топят как следует. В детстве всегда боялась в этой части дома одна оставаться. Только стемнеет, на главную лестницу пряником не заманишь. И днем-то тут было нехорошо. Вечно чудилось: кто-то стоит прямо за углом наверху, подстерегает, когда подниматься начнешь. В арке перед самым коридором, где густая такая тень. Стоит тихо-тихо — и ждет. «Ох ты Господи!» — чуть ли не вслух вырвалось у Мэри.

— Ты что, мам? — встревожилась Энн. — Мы тебя напугали?

— Ой, да. На секунду.

— Решила, это фамильное привидение явилось? Посмеялись.

— Мы вот обсуждаем, — сказала Энн, — не позвонить ли на фабрику. Честный шанс спроворить обед.

— Господи! — Мэри засомневалась. — Ну как это мы все вместе нагрянем.

— Отец будет рад, — сказал Томми очень серьезно. — Он совсем один. Он мне не простит, если узнает, что вы были тут и я вас не привел.

— А вдруг другие тем временем решат возвращаться?

— И успеется. Мы пораньше поедим. В двенадцать, если хотите.

— Но ты уверен, совсем уверен, что это ничего?

— Абсолютно, — заверил Томми. — Сейчас же сгоняем машиной на почту. Это максимум четверть часа.

На том и порешили. Мэри со вздохом отставила свою идею соснуть. Да ладно. И почему бы в конце концов не повидать старого Рэма.

Тут же стали спускаться. Мэри через лестничное окно увидела: Эдвард с Маргарет, по саду фланируют. Явно углублены в одну из своих таинственных приватных бесед. Было дело, пыталась уследить за зигзагами их отношений — давно на этом поставила крест.

Эдвард поднял взгляд, увидал Мэри. Механически ей помахал, ничуть не меняя тона на вопросе:

— Ну, и как сей последний? Он тоже из Оксфорда? Маргарет кивнула.

— Я обречена, кажется, инструктировать молодежь.

— И это его первая вылазка?

— Ей-богу, мой друг, вы злоупотребляете моей девичьей скромностью.

Эдвард осклабился.

II


Сложив руки на сгибе зонта, голову слегка склонив, майор Чарлзуорт покорно отдавался мерному скольжению лифта, как мученик, возносящийся на небеса. У дверей квартиры миссис Верной минуту помедлил, прежде чем позвонить, кротким, смиренным жестом поднял пальцы к редким усам. Так оробел сегодня, что впору, кажется, снова отрепетировать даже те несколько слов, какие положено сказать горничной. Но дверь отворила сама миссис Верной:

— А я вас жду.

Она сегодня казалась почти веселой. Улыбалась:

— Я отпустила свою девицу с ухажером. Чай сами заварим, осилим уж как-нибудь.

Трудов, собственно, особенных и не требовалось. Все, что нужно, в готовности разложено по кружевной скатерочке. Только и дел — вскипятить воду и наполнить серебряный заварочный чайничек. Который она протянула Роналду. Он принял этот чайничек трепетно, как принимают за литургией потир. Она улыбалась, наливая горячую воду:

— Пальцы берегите, как бы не ошпарить.

И когда уже уселись друг против друга за низеньким столиком, она попросила:

— Ну, рассказывайте про четверг,

В четверг он побывал на аукционе в одном старом эссекском доме. Она, в последний момент выяснилось, поехать не могла. Роналд подробно описал замечательную коллекцию старинных гравюр. И были там еще стулья, просто прелестные стулья.

— Ах! Жалко, меня там не было! — вздохнула она.

Хотелось сказать ей, что без нее весь аукцион потерял всякий смысл. Потому, мол, исключительно и пошел, что знал, как ей интересно потом будет про все про это послушать. Но выговорилось только:

— Вам, наверно, было бы интересно.

— Еще бы.

Она отхлебнула чаю; спросила:

— А в субботу на эту встречу пойдете?

— Как-то пока не уверен.

— А я не пойду, если вас не будет. Когда у вас прояснится? Она улыбалась, потешаясь, кажется, над его уклончивостью. Он слегка покраснел, но храбро ответил:

— Я, собственно, ждал, я хотел, собственно, узнать, собираетесь вы пойти или нет.

Она на него сверкнула быстрой улыбкой.

— Я вот часто думаю, — она сказала, — насколько искренне мое увлечение прошлым. Конечно, было бы страшно нудно таскаться по всем этим достопримечательностям одной.

Он почувствовал, что лицо его выдает. Промямлил:

— Приятно с кем-то сопоставлять впечатления. Снова она улыбнулась:

— Вы должны обещать, что никогда не бросите меня.

И весело рассмеялась. Он рассмеялся тоже. Подделываться под нее — что еще оставалось. Удерживая голос на легких, даже галантных нотах, ответил:

— Да, миссис Верной, я вам обещаю.

Она налила ему еще чашечку чаю. Глядя с улыбкой прямо ему в глаза, без смущания:

— Я давно уже собиралась вас просить об одной милости. Сердце у него подпрыгнуло и покатилось:

— Да?

— Мне бы очень хотелось, чтоб вы меня называли Лили. А я вас буду Роналд называть, можно?

Склонил голову — и сам себе даже почти не поверил:

— Да, будьте так любезны, — сумел выговорить.

Она чуть откинулась на стуле, легко и прелестно ставя на этом точку:

— Вот и спасибо. А то прямо нелепая официалыцина получается, раз мы с вами друзья.

И кончилось чаепитие. Еще немного посидели, помолчали. Он кожей чувствовал тишь светлой квартиры под лампами, в высоком доме, далеко над гремучей уличной толчеей. Как в склепе — тишь, пустота. Лили задумчиво смотрела прямо перед собой, на свою руку с единственным бледно сияющим золотым кольцом. Потом спросила:

— Скажите, Роналд. Приведись вам прожить жизнь сначала, вы бы стали что-то менять?

Пришлось тщательно взвесить ее вопрос. Никто еще о подобном не спрашивал. И как-то привычки такой не сложилось — говорить о самом себе.

— Возможно, — выговорил наконец, — мне было бы лучше в кавалерийском полку. Но в то время это был вопрос денег. Невозможно прожить на жалованье.

Кажется, она не совсем то имела в виду, потому что сказала с легкой усмешкой:

— Для мужчины, наверно, все совсем по-другому.

И это замечание тоже пришлось тщательно взвесить:

— Да, скорей всего, так именно дело и обстоит. Она весело хохотала.

— Мужчины, по-моему, — такие беспокойные существа и вечно всем недовольны, в отличье от женщин. Из кожи лезут, лишь бы что-то переменить, пусть им от этого даже хуже будет.

Видно, он допустил, позволил себе какой-то молящий жест, не удержался, потому что она сказала:

— Да-да, и не спорьте! Сами знаете, и вы бы туда же, дай только вам волю.

Она улыбалась; она смеялась над ним, как-то странно, с каким-то вызовом, как бы отстраняя, отталкивая, удерживая на расстоянии.

— Ну а нам, — она прибавила, — нам, женщинам, только одно и нужно: покой.

Ну что на такое ответишь. Она его к стенке прижала, она почти издевалась:

— Вы, конечно, в этом видите эгоизм? Удалось ответить твердо, не без достоинства:

— Простите, но тут я не совсем верю в вашу искренность. Она засмеялась странно:

— Может, я и не искренна. Не знаю.

Нависло молчанье. Ах, не надо было так говорить! Вот же она, кажется, приоткрыла какую-то дверцу — и сразу захлопнула. Теперь вот сидим, не глядя друг другу в глаза. И заговорила она только затем, чтобы переменить тему:

— Вы, кстати, в серебре понимаете?

— Разве что так, слегка. Она встала, улыбаясь:

— Я вам никогда не показывала?

Открыла шкаф, вынула застланную изнутри ватой коробку и, слой за слоем разоблачив, поднесла под свет лампы:

— Собственно, вы и не могли его видеть, с самой войны было в банке. Только что забрала.

— Красивая вещь, — повертел в руках тяжелое, плоское блюдо.

— Считается, что эпохи Якова. Тщательно его осмотрел.

— Да. Думаю, очень ценное.

— Уж наверно. Тетушкино. На свадьбу мне подарила.

И задумчиво поставила блюдо на стол. Оно между ними стояло. Потом она сказала, не то чтобы грустно, а с тихим каким-то недоумением, будто сама себе:

— Странно, удивительно, как подумаешь, вот я жива еще, и блюдо стоит себе целехонькое. Будто из иной цивилизации откопали.

Промолчал. Боялся неловким словом спугнуть, оскорбить ее чувства. Опять она заговорила:

— Кажется, есть модная такая теория, будто старые люди должны наслаждаться жизнью и вести себя как молодые. Будто бы не должно быть никакого различия. Пусть одеваются так же, и разговаривают, и вовсю стараются так же выглядеть.

Помолчала, вгляделась в густую тень.

— Ну, а я думаю, что счастье создано для молодых. Старым остаются воспоминания.

И так она в эту минуту была хороша, и так хотелось ее оборвать, и спорить, доказывать, что вовсе она не старая, она молодая — она будет молодая всегда. Но как вдруг выговоришь такое. Сидел и молчал, завороженный, — до того был у нее удивительный тон. Как пророческий, как сквозь дрему:

— По-моему, если кто был очень, очень счастлив когда-то — прочее все не в счет. — И через секунду добавила, как бы думая все о том же: — А жаль, что вы с Ричардом друг друга не знали. У вас, по-моему, нашлось бы много общего.

Ну что тут можно ответить? Она улыбнулась. Сказала совсем просто:

— Он, иногда мне кажется, рад, что мы с вами друзья.


* * *

Лифт скользил вниз по шахте. Из квартиры его вынесло, как сомнамбулу; и вот он длинными шагами мерил улицу в огнях фонарей.

Наконец-то, как никогда еще прежде, можно было в полной мере оценить драгоценное сокровище — дружбу с ней. Шел, распрямясь, как герой, покачивая зонтом, и знал, что нет никого счастливей, взысканнее судьбой и более недостойного среди смертных. И это великое счастье, слава Богу, осознано во-время, не на излете. Оно будет длиться и длиться. Неделя за неделей. Я буду с ней видаться. С ней говорить. Будем вместе чай пить. Разговаривать.

И Боже ты мой! — еще сегодня утром себя терзать сумасшедшими, несбыточными мечтами, дурацкими планами, призрачной надеждой! Прикидывать, примерять свой тощий счет в банке, хилый бюджет, квартиренку. И чуть ведь не выкинул несусветную глупость, да, наглость была бы прямо непоправимая. И больше бы в жизни ее не видать, как своих ушей. Теперь-то совершенно ясно, в этом предложении руки и сердца она бы усмотрела кощунство, предательство, злоупотребление доверием. Да, теперь-то понятно, это бы и было предательство, в сущности.

И так прелестно уберечь его от безумного шага, от горечи отказа. Так прелестно поставить на место. В мыслях она умеет читать, что ли, ведь каждое ее слово сегодня было остережением, дивно, тонко высказанным остережением. И это такая радость. Потому что теперь все встало на свои места, и можно по праву ей оказывать кой-какие услуги, попусту не надеясь на большее. Разве этого мало для счастья.

Если бы в юности ее встретить, мелькнула мысль — ах, да чего уж, юность не юность, ничего б это не меняло, нет, но все же мелькнула мысль: если бы я тогда ее встретил, насколько лучше была бы жизнь. Такие женщины поднимают мужчин над скотством. Без них мы пустое место. Она святая, он думал. Я узнал святую.


* * *

Выдохшись, сбавив шаг, он наконец остановился перед дверью, которая показалась знакомой. Перед дверью своего Клуба. Несколько сочленов, кивавших ему, пока проходил по курительной к своему любимому креслу, отметили, что Чарлзуорт на целых четверть часа опоздал. Обычно ведь хоть часы сверяй по майору — во все три его клубных вечера.

III


«Вот я и сматываюсь, — писал Эдвард, удерживая руку от дрожи на скачущем столике, — а ты, будь добра, умиротвори Мэри, уж я на тебя полагаюсь. Ради Бога, изобрети какой-нибудь исключительно изящный предлог для моей отлучки, только не забудь написать и точно мне его изложить. И тогда я пошлю ей рождественскую открытку. Но если честно, мне вдруг было ослепительное видение — вся предстоящая колбасня у Гауэров, у Кляйнов и миссис Гидден на Новый год. И душа не выдержала. Прости мне, пожалуйста, это мое, естественно, не последнее свинство».

Уже давно миновали Ганновер; отобедали. Серые грустные поля, без оград, размежеванные пунктиром лесов, мягко кружили за толстым стеклом, от малейшего сквозняка защищенным зеленой бязью. Вагон-ресторан густо пропах сигарами крепких, обритых наголо, пассажиров со студенческими шрамами на щеках. Он их озирал не без наглости, барабаня пальцами по ножке бокала.

Поднял его, отпил; послюнил карандаш, прибавил:

«Вернусь сразу после Нового года».


* * *

Он лежал в шезлонге под облезлым эвкалиптом. Легкий бриз, улетая на мол, мимоходом шуршал листвой. Взгляд сонно скользил по уступчатым склонам, простеганным чернотой виноградных лоз, по рыжим и розовым домикам, жмущимся к колокольне. Как каждый камешек остро и четко рисуется на ярком свету! А за темно-синим заливом, на той стороне, почти не видать их, затаились низкие, серые миноносцы. Дальше, выше, высоко над земным горизонтом, снежные грани альпийских круч недопроявленными снимками стынут в слепящем просторе.

Рядом встает Маргарет. Только что вышла из дома.

Она улыбается. Зубы особенно ярко белеют на фоне загара. Она вся сияет. Глаза излучают свет.

— Кушать подано.

— И что там? — с широким зевком.

— Омлет, фрукты, салат… я сегодня новый способ испробовала, какой нам демонстрировала Тереза.

— Роскошно.

Поднялся устало — от долгого сидения устал. Наелся давно и надолго. Не хочется есть — под ее взглядом, подталкивающим в рот каждый кусок. Она допытывается озабоченно:

— Вкусно?

— Высший класс.

— Нет, ты только скажи, заправка точно такая же, нет? Он старательно вдумывается.

— Может быть, следовало бы чуть-чуть еще подбавить этой штуковины — петрушка на вид, но не петрушка, ну, как ее?

— Да. Ты прав. Совершенно точно.

Потом он лежал и смотрел, как она стоит у мольберта. Работает споро, решительно, как-то победно касаясь холста и про себя улыбаясь. Знал: любит она, чтоб лежал тут как тут, на веранде, или под тем эвкалиптом. Если уйти в одиночестве в город, или через мол к Пампелонне, воротясь, обнаружишь, что она почти ничего не сделала. От тоски по своему любимому котику-песику.

А сама все подбивает прогуляться немного. Быть независимым.

— Кажется, старый Морель завтра гонит машину в Сент-Ра-фаэль. Не хочешь смотаться?

— Не особенно. А ты?

— О, мне работать надо.

— Спровадить меня надумала. Она смеется:

— Сам знаешь прекрасно, что нет.

— Так поехали вместе.

— Давай, если я тебе нужна.

— С чего ты взяла, что можешь быть не нужна? И оба остаются дома.

Часто осеняла догадка: а ведь если заявиться домой вдребадан, она бы только обрадовалась. Даже хочет, чтоб вел себя гнусно. Поощряет отлучки по вечерам. Вот и брел добросовестно к узенькой гавани: рыбачьи лодки, три кабака и бардак, кичащийся непристойностью допотопного, от старости моросящего фильма. Иногда чуть ли не до утра там просиживал — трепался с художниками, в карты играл. Поджарые, тонкие, ломкие французы, теребя сигареты, медленно заводят себя, как пружины, под жужжание разговора, чтобы в первую же паузу с налету вклиниться со своим «Je suppose que…»[31] Маленькие, грязноватые, настороженные испанцы, мрачно трагичные, но все равно почему-то смахивающие на парикмахеров. Ленивые, громадные русские с множеством жен. И почти ни единого англичанина. Вот за это — большое спасибо. Но все равно — такая тоска.

Тоска — как ностальгия по всему миру сразу. Вот именно что — хорошо исключительно там, везде там, где нас нет.

Если вечером оставался на вилле, сидел вместе с Маргарет на веранде. Читали друг другу вслух. Или в покер играли, с двумя саквояжами, на которых были карманы для карт. А в двенадцать — спать. Целовались:

— Спокойной ночи.

Маргарет и Тереза делали все по дому. И рад бы помочь, да разве они дадут.

— Женщинам нужно работать, мужчинам нужно спать[32], — усмехался он.

Она только смеялась своим тихим, победным, обескураживающим смехом. Иногда он был прямо невыносим, этот смех. Будто треплют тебя по головке.

Пристрастился к купанью. Уходил к Пампелонне, на огромный, пустынный пляж, как костями, усеянный выбеленными отбросами моря. Теченья тут были опасны. Иногда, обозлясь, нарочно ее мучал тревогой. И — каждое утро эти упражнения на веранде; лежал растянутый, распятый, голым телом впивая солнце. Кожа забронзовела. Совершенно голый, распираемый бешеной энергией, исполнял этот комически-религиозный обряд: упасть, вытянуться, отжаться. Она смотрела, улыбалась. И, как заметишь на себе ее взгляд, сразу стыдно делается, кураж как рукой снимает.

А еще ходили под парусом, с сынком смотрителя маяка. Часто пропадали вдвоем с утра до заката. Маргарет приходила на берег — встречать.

— Напишу-ка я, пожалуй, портрет Мими, — она как-то сказала.

— С какой радости?

— Великолепнейший тип. Очень даже красивый по-своему. Такое в нем звериное что-то.

— Правда? — Ощутил раздражение и укол вины бог весть от чего. — Ей-богу, Маргарет, — прибавил с самой своей неприятной ухмылкой, — ты людей описываешь, как няня детишкам в Национальной галерее.

Но прогулки с Мими после этого прекратились. Другой мальчик, Гастон, с превеликой радостью его заменил. Один глаз у этого Гастона смотрел в одну сторону, другой в другую.

Несколько дней спустя поинтересовался, заговаривала ли она с Мими про портрет.

— Ничего не говорила.

— Почему? Уверен, он будет в восторге.

А Мими, оказывается, вовсе питал слабость к Маргарет. Нашел какой-то предлог, объявился на вилле. И Эдвард — при Маргарет — ему сообщил про портрет. Мальчишка страшно обрадовался. Тут уж естественно, Маргарет некуда было деваться. И хуже этого портрета она, ей-богу, в жизни ничего не писала. Такая дешевка, нагло прущая завлекательность. Как-то вернулся домой — а она свое прелестное творение вешает у него в спальне. Буквально взорвался:

— Убери ты эту гадость куда подальше!

И портрет в конце концов был преподнесен самому Мими. Надо думать, на маяке он занял почетное место.


* * *

И вот, вечером как-то, Маргарет вдруг спросила:

— Эдвард, ты долго еще намерен здесь оставаться?

— А куда ты хотела бы двинуться?

— Ты меня неправильно понял. Я… я понимаю, иногда тебе хочется быть одному. Ты вовсе не обязан себя чувствовать связанным.

— Тебе тут разве не нравится? — неловко промямлил он.

— Ну почему. Если тебе нравится.

И на этом кончился разговор. А через несколько дней она объявила:

— Эдвард, на той неделе я еду в Париж.

Вот и все. Виллу эту в одиночестве больше двух дней невозможно было выдержать. Подался в Марсель, и дальше, пароходом, в Константинополь. Осенью был снова в Париже с легкой простудой. Встретились. Сказал ей:

— Видишь, я к тебе бегу, едва палец порежу. Она засмеялась:

— Милый. Да мне ж только того и надо.


* * *

Но им хорошо было вместе. Много бродили, разыгрывая из себя янки, впервые попавших в Париж. Купили очки в роговой оправе и разговаривали, как им это представлялось, с американским акцентом. Затея, правда, сразу иссякла, когда напоролись на одного исключительно симпатичного скульптора из Каролины и пришлось перед ним оправдываться за свое поведение.

Скоро перебрались в Лондон. Маргарет обосновалась у себя в мастерской, он снял квартиру. Но являлись повсюду вместе — приглашали как женатую пару. Бесконечно оба острили на эту тему — особенно Маргарет. Мэри была особенно трогательна, прямо прелесть. Эта ее тактичность, бережность, ненавязчивое как бы благословенье — ну просто с ума сойти.

Маргарет говорила:

— Что за чудо эта наша Мэри. Потрясающая невинность. — И прибавляла: — Ах, Эдвард — если бы только они тебя знали как следует!

Такие шуточки задевали. Она избрала неверный тон; юмор был слегка натужный. Наедине теперь оставаться не очень тянуло. Зато в гостях они неизменно блистали, как вышколенные актеры, разыгрывая свой спектакль на двоих.

Собственно, и на вилле уже обсуждалось то, что он сформулировал, как «наш долг перед соседями». Он тогда говорил: «Конечно, надо бы как-нибудь попробовать. Чем черт не шутит. Попытка не пытка». И Маргарет хохотала: «Только подумать, Эдвард, а вдруг я тебя излечу».

И вот как-то раз, в мастерской, воротясь после особенно буйной попойки, они было попытались — и оказалось ужасно смешно, ничуточки не противно, — но начисто безнадежно. Сидели в постели и хохотали, и хохотали. «Ох, Эдвард! — хохотала Маргарет (потому что тоже прилично наклюкалась), — я теперь уже с мужчиной спать не смогу. В решающий миг всегда тебя буду вспоминать».

— Боюсь, что должен вернуть тебе твой комплимент.


* * *

Весной опять подались на юг, по пути на несколько недель застряв в Париже. И — всего-ничего пробыли на вилле, как вдруг новость: всеобщая забастовка. Он порывался сразу вернуться.

— Что тебе-то там делать? — она спрашивала, забавляясь, хоть в то же время, кажется, под некоторым впечатлением.

Не мешало бы сначала определиться хотя бы, на какой надо быть стороне. Ах, как она его высмеяла. Он злился, как мальчишка.

— Ты не понимаешь. Свершается нечто важное. Революция, может быть. А ты хочешь, чтоб я тут торчал, прятался в этой проклятой стране.

— Почему не сознаться, милый, что просто тебе скучно? Ужасно было обидно. Отчасти верно. Отчасти — обычная бабья философия. Мелькала мысль — может, бросить ее. Стала бы цепляться, удерживать — и бросил бы за милую душу. Но нет уж, не на такую напал. Дни текли. И наконец пришло письмо от Мэри, и оказалось, что все вместе взятое, конечно, просто-напросто лопнуло, как кошмарный мыльный пузырь. Блеф. Морис какую-то машину водил. Они с Энн служили в столовой. Письмо кончалось:

«Нам дико вас не хватало. Вот бы вы развлеклись».

— Уж прости, — сказала Маргарет, — такая досада, если это из-за меня ты в конце концов не поехал.

Проходило лето. Гавань кишела художниками. Он плавал, ходил под парусом, жарился на солнцепеке. Больше Маргарет не предлагала писать никаких Мими, но он часто чувствовал на себе ее иронический взгляд. Иногда вдруг положение представлялось невыносимым; а на другой день — смотришь, и снова все тишь, да гладь, и даже неясно, что могло покорежить. Любимая фраза Маргарет:

— Ничего, по-моему, нет такого неодолимого, если только люди по-настоящему честны друг с другом.

Как укол в самое сердце. Ей-богу, в один прекрасный день вдруг не выдержу: «Так-так, и кто же тут у нас честен?»

Похолодало, погода портилась, и как-то Маргарет предложила:

— Почему бы нам не пригласить сюда Оливье?

Оливье — один парижский знакомый. Молоденький балетный танцовщик.

— С какой это радости нам его приглашать?

— Просто, по-моему, он тебе нравится.

Как ни старался сдержаться, почувствовал, что краснеет:

— Я только очень хорошо знаю, что тебе-то уж он вовсе не нравится.

Маргарет залилась хохотом:

— Милый, ну с чего ты взял? И вообще, я-то причем? Не хватало нам только встревать в наши отношения с друзьями!

— Что-то я не заметил, — ответил злобно, — чтобы ты своих друзей-подруг сюда табунами водила.

— Моих друзей-подруг? — она улыбнулась. — Да откуда я их возьму.

На том разговор и кончился. А через несколько дней она опять перешла в наступление:

— Эдвард. Я хочу, чтоб ты сюда пригласил Оливье.

И так настроение было паршивое. Весь день дул мистраль, на вилле тряслись все окна, со стороны города неслись серые пыльные вихри. А у знакомого аптекаря вышли все порошки, которыми тот потчевал хронических жертв непогоды. Метнул в нее взгляд:

— С чего это ты взяла, что я сохну по Оливье?

Она ответила холодновато, как бы имея дело с капризным ребенком, холодновато, но терпеливо:

— Кто говорит, сохнешь? Просто я слишком хорошо знаю, что иногда тебе, кроме моего, требуется общество несколько иного рода. Вот я и предлагаю Оливье.

— Интересно, что ты хочешь сказать этим своим «обществом несколько иного рода»?

— Что говорю, то и хочу сказать.

— Типично женская черта — вечно тыкать человека носом в его обязательства.

— Не поняла.

— Ладно, объясняю доходчиво. Ты на меня смотришь так, будто я на тебе женат.

— Эдвард — ты это серьезно?

— Но я не потерплю, слышишь? Я не потерплю, чтобы надо мной потешались.

И по спокойствию ее ответа стало очевидно: она просто увещевает больного.

— Говоришь, сам не знаешь что.

Мгновенье он смотрел на нее со своей нехорошей усмешкой. Потом сказал:

— Могла бы, по-моему, избавить меня от этого последнего унижения и хотя бы не сводничать.

Она вышла из комнаты.

Потом снова был мир. Преувеличенное раскаяние, полная капитуляция. Все это печень. Мистраль. И мало ли что я плел — не верь ни единому слову. Она грустно качала головой:

— Нет, милый. Не надо. Кое-чему из того, что ты плел, хочешь не хочешь приходится верить. — Помолчали. Потом она прибавила: — Но ты, может, и прав. Иногда я бываю чуточку… собственницей. — Как он тряс головой. Но она сказала:

— Иногда я думаю — может, это никуда не годится. Я про наш образ жизни.

— На что-то сгодился же, нет? Она печально улыбнулась:

— Ты считаешь?

— Значит, для тебя не годится?

— О, я-то как раз всем довольна, — она ответила быстро.

«А зря» — вертелось на кончике языка. Но осталось невысказанным. Трус, как всегда, побоялся поставить точку над «i». Вечер прошел ласково — но печально. Все было очень корректно. А наутро она объявила, что через несколько дней уезжает в Англию. Как всегда, взяла на себя этот неприятный труд — сделала первый ход.


* * *

— Я уверен, что одолеваю эти трудности, — говорил на своем прихрамывающем, но смелом английском молодой голландец, выбивая пепел из своей небольшой трубки и равнодушно озирая Place de L'Opera. Бледный, можно сказать, плотный Эдвард кивнул вдумчиво и заказал себе еще абсенту. Голландец пил исключительно лимонад.

Неделю спустя они уехали из Парижа. Опыты производились в одном местечке, недалеко от Бовэ. Голландец изобрел новый тип самолетного двигателя. Экономил, как только мог, но скоро оказался на мели. Речь шла о каких-то несчастных нескольких сотнях. Эдвард телеграфировал к себе в банк. Маргарет написал с бесстыдным восторгом: «Я верю, это подлинное Воскресение из мертвых. Поразительно, после всех этих лет снова на что-то сгодиться. Одно жаль — я, кажется, начисто растерял все свои небогатые познания в технике. Но даже они постепенно, потихонечку возвращаются».

Маргарет ответила тепло, великодушно. Правда, между строк сквозила тревога. Зато прямой текст дышал верой в будущее. Глядишь, оно и принесет ему невероятную славу.

Все шло великолепно. Французское правительство заинтересовалось. Через несколько недель намечался приезд экспертов. Явилось несколько репортеров, поошивались поблизости день-другой и отчалили, разочарованные. Дни быстро мелькали в долгих часах работы, в спорах, пробных полетах. Да, оказалось — есть еще порох в пороховницах. Покончил с питьем. Сбросил с себя десять лет.

Голландец разбился, как-то утром, летая один, за несколько дней до приезда экспертов. Элементарная халатность одного из механиков. В воздухе сломалось шасси. Самолет скользнул на крыло и сгорел, превратился в груду лома через несколько минут после того, как грянулся оземь. Эдвард кидался в пламя, пытался добраться до места пилота — идиотство, конечно, но что же еще он мог. И как его только вытащили живым.

— Я буду продолжать, — объявил он Маргарет два месяца спустя, когда вышел из больницы.

— Если б только я могла побольше тебе помочь, — вздохнула она.

Но дело оказалось не так-то просто. Обнаружились какие-то юридические сложности, связанные с правом собственности на чертежи. Эдвард, разумеется, и не думал ничего оформлять. Явились родственники из Амстердама и все сгребли. Эдвард неделю целую лез на стенку, рвал и метал, грозился судом, писал бешеные письма. Маргарет помалкивала. Оба знали, что ничего он не может поделать.


* * *

Месяц спустя он смылся — прочь из Европы. Сначала в Дамаск, но нигде не находил себе места, мотало. Киркук, Сулеймания, Халабия[33]. Кидался в горы. Посещал шейха Махмуда в пещере. В Халабии чуть не подох. Заражение крови — левая кисть и рука. Когда вернулся поздней осенью в Лондон, сказал Маргарет:

— Старею. Все, хватит, это было в последний раз. Больше никогда не сбегу.


* * *

Никогда не говори «никогда». На другое лето в Париже он встретил Митьку.

Прошел месяц. Вдруг накатило, и написал Маргарет — она еще оставалась на вилле. Приезжай, мол, к нам в гости. Как ни странно, она ответила, что приедет.

Эдвард подыскал себе мастерскую на Рю Лепик. Маргарет, улыбаясь, одобрительно ее оглядывала, пока он готовил чай.

— Ты на такое местечко даже права не имеешь, мой милый. Ответил — мол, придется заняться скульптурой, чтоб оправдать свое существование. Говорили по-французски. Затея Маргарет: все эта ее тактичность. Но из Митьки не удалось ни единого слова вытянуть. Сидел, смотрел на них, время от времени — украдкой — сдвигая с глаз светлую прядь. От удивленной улыбки Маргарет ничто не могло утаиться. Задавала свои вопросики:

— А кто вам носки штопает? — и

— А кто из вас завтрак готовит?

Нет, это становилось невыносимо. Пришлось снабдить Митьку пятью франками: вытурить в кино. Маргарет смотрела на этот трогательный спектакль с улыбкой.

Остались наедине. Глядя в окно, хмурясь, руки в карманах, он спросил без прелюдий:

— Ну?

— Что ну, милый?

Он еще больше нахмурился:

— Как он тебе?

— По-моему, прелесть, — нежно выпела Маргарет. Начинало накрапывать. Он отвернулся устало от мокрой оконницы, медленно прошел по комнате, сел на диван:

— Дурак я, что тебя сюда пригласил.

— Намекаешь, мой милый, — дура я, что приехала?

— Нет.

— Должна признаться, — сказала Маргарет, — главным образом, я это из любопытства.

— Не одобряешь.

— Неужели мое одобрение столь существенно для твоего счастья?

— Наоборот.

— Но тогда…

— Суть в том, — он сказал со своей беглой, несчастной, нехорошей усмешкой, — что тебе надо было окончательно убедиться, что исключение и впрямь подтверждает правило.

Она со вздохом спросила:

— Стоит ли нам в этом копаться?

— По-моему, не мешало бы. Разнообразия ради. Она смолчала.

— Но вот ты скажи, Маргарет, просто мне интересно. Что ты имеешь против Митьки?

— Против этого ребенка? Да я его толком и не разглядела.

— Этого ребенка? — передразнивая ее тон. — Да ты, кажется, рисуешься, моя радость?

— Ну, может быть, разве что чуточку, — она улыбалась. — Но ей-богу, я же ничего абсолютно не говорю против… Митьки, да? Какое милое имя.

— Очень. То есть ты считаешь, что такие вещи всегда обречены на провал?

— Нет, почему. Не всегда. — Она запнулась. — Не для всех.

— Но для меня?

— Да, Эдвард, признаться, я так считаю.

Повисла пауза. Он осторожно прочистил горло; спросил уже другим, примиренным тоном:

— Почему?

— Ну, не знаю. Не твой стиль. Это так… — вдруг она осеклась, против воли усмехнулась. — Ой, Эдвард, прости, но я просто себе не представляю — ты и…

— Давай-давай, уж выкладывай свою остроту.

— Какие остроты. Иди по крайней мере… ой, нет, не могу, это так смешно, это как…

— Ну?

— Как няня при ребеночке. Или гувернер в благородном семействе.

— Спасибо большое.

— Прости, Эдвард. Ты же сам меня к стенке припер, знаешь ли. Но все так и есть. По-моему, тут бы надо абсолютно не иметь чувства юмора. А у тебя его слишком много.

— Может, не так много все же, как тебе кажется.

— Милый, но ты не сердишься, нет? — Нет.

— Сердишься.

— С чего бы. Мне исключительно интересно. Снова она вздохнула.

— Ох Господи, поздно уже. Я пойду.

Он проводил ее вниз на несколько маршей.

— Милый, — она вдруг сказала, — знаешь, я очень надеюсь, что ошибаюсь.

— Уверен, ты надеешься, что ты права.

Прощались с улыбками. Осклабясь, он отвесил свой фирменный легкий поклон. Но он ее ненавидел. По-настоящему ненавидел. Взяв себя в руки, сжав волю в крепкий кулак, сам весь сжавшись — сплошное упрямство, ненависть, — медленно побрел по лестнице наверх, в мастерскую, — ждать Митьку.


* * *

Как-то вечером, месяцев семь спустя, Митька ушел из мастерской. В кафе, сказал, сбегаю, за пачкой сигарет. Он не слишком удивился, когда Митька не пришел и через три часа. Но заснуть не мог. Вообще, последнее время насчет сна дело обстояло из рук вон, если только в доску не напиться. Так что сидел чуть ли не до утра, надирался.

И наутро Митьки не дождался. В тот вечер решил закатиться на рю де Лапп. И назавтра до вечера в мастерскую не возвращался.

На третий день позвонил в полицию, обзвонил больницы. Ни среди задержанных, ни среди жертв несчастного случая Митьки не оказалось. Просто он ушел.

Ушел. Вот оно, вот наконец и случилось — так мелькнуло в последний миг перед тем, как сознание погасло тогда, после катастрофы во Фландрии. Слава Богу!


* * *

Меньше недели спустя он выходил из поезда на Виктории, зверски пьяный. «Больше в жизни не протрезвлюсь, — было объявлено Маргарет. — Никогда, никогда, хватит». Она, кажется, испугалась. Все, кажется, были слегка испуганы. Кролики. Да не обижу я вас, очень надо. Что за комичный городок, этот Лондон. Ну и таскался по их кроличьим вечеринкам, сам из себя разыгрывал кролика — самого большого из всех. Незнакомые были в восторге. Друзья — исключительно приветливы и милы, но чуть-чуть испуганы.

Но все это временно, временно. Не может такое тянуться вечно. Понятно же, чем дело кончится. И хватит, и надо остаться с самим собой, один на один. Но только не здесь. И не в Париже. Кто-то помянул в разговоре Берлин. Принял за знак свыше. И через сорок восемь часов был в пути.


* * *

И было все это год назад.

Блестящие, сирые глаза Эдварда смотрели из теплого, озаренного вагона-ресторана на холодный, быстро вечереющий мир. Сумерки собирались на громадном вертящемся диске равнины. Пассажиры расходились по своим купе. Ждать осталось недолго. Рот дернуло нервной усмешкой. Вдруг он схватился за карандаш. Вдруг кое-что смешное пришло в голову, надо Маргарет написать.

IV


Мэри позвонила. Лили сама открыла дверь.

— Ой, Мэри! Какой сюрприз!

— Привет, Лили. Ты как?

После минутной заминки — поцеловались.

— Все хорошо, спасибо. Входи.

Мэри вошла вслед за Лили в серую и серебряную гостиную, восхищаясь чистотой и порядком.

— Присаживайся, — Лили придвинула стул.

— Можно, я сперва осмотрюсь?

— Ну конечно. Ой, ты же никогда этой квартиры не видела, да?

— Не видела — можно?

Улыбнулись друг дружке. Лили, вдруг по-детски просияв, отворила дверь.

— Тут моя спальня.

Над кроватью — акварель: Холл, вид из глубины сада.

— Никогда раньше не видала, — сказала Мэри.

— Ричарда работа.

Постояли рядышком, помолчали, глядя на картину. Потом Лили тихо двинулась дальше.

— А тут у меня ванная.

— О, какой у тебя формы ванна — я такую всегда хотела.

— Да, удобно очень.

— И абажурчик миленький.

— А знаешь, кто на днях прислал? Миссис Беддоуз.

— Да ну? И где же она теперь?

— Вернулась к замужней дочери в Честер. У зятя магазин, она говорит, светильники разные продает.

Вошли в тесную кухню.

— Знать бы, что ты придешь, — сказала Лили. — Я бы прислугу не отпустила. Понимаешь, когда я одна, ей, в общем, и незачем тут торчать. Обхожусь, как правило, чашкой чаю.

— Ну и прекрасно. Может, вместе и попьем.

— О, конечно! Как мило!

— Давай-ка, я разоблачусь и тебе помогу?

— Замечательно.

Улыбаясь, Лили взяла с сушки тарелочки. Мэри нарезала хлеб, мазала маслом. Лили вскипятила на конфорке воду. Мэри занялась заварочным чайником. Лили смотрела.

— Это ты его так подогреваешь?

— Ну да. Чтоб не лопнул.

— О! Прекрасная мысль. В жизни бы не додумалась. Возьму на вооружение.

Уселись. Мэри блаженно потягивала чай. Изумительный, не каждому по карману. Если б Лили еще умела его заваривать!

— Я, между прочим, — она сказала, — пришла тебя поблагодарить за свадебный подарок для Энн. Она и сама, конечно, зайдет, как только будет в Лондоне, сейчас она пока у Рэмсботтэмов.

— Да, она мне написала.

— Нет, ну правда, Лили, это так безумно мило с твоей стороны. На свадьбе оно будет предметом всеобщей зависти и восторга. Придется детектива нанять, чтоб глаз не спускал.

Лили улыбнулась:

— Еще из тетиного приданого.

— Один наш знакомый, он из Британского музея, на днях смотрел. Говорит — эпоха Якова.

— Ну да.

— Знаешь, а может, ты зря…

Лили улыбнулась. И вдруг как-то сразу она состарилась. Эти гусиные лапки вокруг глаз. И шея какая-то тощая, и жилистая, что ли.

— Я подумала, Энн, наверно, будет приятно.

— Может, тебе бы стоило его приберечь для Эрика. Лили улыбнулась:

— Знаешь, я иногда думаю, он вообще никогда не женится.

— Вот и Морис говорит, — Мэри засмеялась.

Но обсуждать с Лили Эрика как-то было всегда неловко.

— Ты лучше насчет свадьбы расскажи.

— Ну… это будет в Чейпл-бридж. Глаза у Лили загорелись.

— Ой, как я рада!

— Морис — шафером. Все в семье, словом, в своем кругу.

— И день уже назначили?

— Не совсем. Где-то в феврале, в общем.

— И в чем будет Энн?

Мэри пустилась в детали. Лили расцвела.

— Я так рада, что все честь честью и на широкую ногу. А то теперь сплошь да рядом такие куцые свадьбы пошли.

Мэри не сдержала улыбки: вспомнила собственный церемониал. Сказала:

— Но ты-то будешь, конечно?

— Я? Ты думаешь?

— Ну конечно, должна же ты меня поддержать. Одна я не выстою против второй миссис Рэмсботтэм.

Лили хохотала, как ребенок.

— Да, получается, надо будет прийти.


* * *

— Но знаешь, — Мэри сказала после паузы, — мне на самом деле пора.

— Ну, неужели? — У Лили опало лицо. — Да, конечно, ты же такой занятой человек.

— С Рождеством дикие хлопоты. Дети, оба, остаются дома. В дверях помедлила. Прибавила:

— Знаешь, Лили, мы будем ужасно рады, если ты к нам выберешься — в любое время.

Лили улыбнулась:

— Спасибо тебе большое. Но ведь я понимаю, у тебя вечно куча дел.

— В доме, конечно, у меня кавардак. Но — знаешь что? Ты же никогда не была в Галерее, правда? Выберись как-нибудь, только не откладывай в долгий ящик. В четыре уже почти темно, и мы спокойненько посидим за чашечкой чаю — никто лезть не будет. И топят наконец-то прилично.

— Я бы с удовольствием.

— Так смотри, не забудь. Вот, на тебе адрес.

— Сразу после Рождества и зайду.

— Ну, счастливо тебе. Чай был дивный, спасибо.

— Спасибо, что пришла.

— До свиданья, Лили.

— До свиданья, Мэри. Поцеловались.


* * *

Трясясь в автобусе по дороге домой, Мэри так и видела перед глазами Лили — худая, бледная, белокурая женщина храбро улыбалась в дверях своей одинокой квартиры. Бедняга Лили. И что она на Рождестве будет делать?

Вечером вдруг осенила идея. Почему б, например, не устроить в Галерее выставку акварелей Ричарда и Лили? Люди теперь падки на такие штуки, десятые годы в моде, и вообще — почему бы нет, ну, просто разнообразия ради? Хотя — Лили, скорей всего, и слушать не захочет. Не будет она ничего продавать. Не стоит и заикаться.

Странно, сегодня из головы не идет Десмонд. Иной раз неделями не вспоминаешь. Может, я заболела? Да нет, здоровье в полном порядке. И глубинное какое-то появилось ощущение собственной силы. Сильна — и стара. Будущее не пугает, с прошлым покончены счеты. Теперь уж оно не саднит душу, не ранит, прошлое. И все же, все же только подумать — Дик, мама, папа, Десмонд — столько всего было, случилось, и так, кажется, немыслимо много всего, и так все неимоверно сложно, запутано, что, если бы мне, семнадцатилетней девчонке, принес кто-то книгу, сказал: на, смотри: вот что тебе предстоит — как перед экзаменом с кошмарно трудной программой, заартачилась бы: нет, нет, не могу я, мне такого не одолеть! А ведь ничего, одолела, до самого до последнего пунктика. И в конце концов все гладко сошло, и, в общем, ничего такого особенного, ничего потрясающего. И так все быстро кончилось!


* * *

— Мэри — королева Виктория! — кричали все хором у Гауэров после концерта.

— Но вы все уже, наверно, видели!

— И мы все снова горим желанием посмотреть!

— Ну ладно, — сказала Мэри с улыбкой, — раз уж вы такие милые-хорошие. Но только это самое распоследнее представление на какой бы то ни было сцене.

— Врушка! — крикнул Морис.

V


Эдвард сидел за столом в своей комнате, у окна, глядящего на вязы, на черный канал, на трамваи, потренькивающие вокруг громадного, холодого фонтана на Лютцовплатц. Смерклось почти совсем. Настольная лампа выхватывала белый блеск изразцов, а сверху присел на печь металлический ангел, державший в руках венок. Эдвард зажег сигарету, вскрыл оба письма, доставленные вечерней почтой.

Начал с того, что от Маргарет:

Никакого «исключительно изящного» предлога я изобрести не смогла, а потому выложила Мэри все начистоту. Сошло, кстати, куда благополучней, чем я ожидала. Собственно, она, по-моему, не так уж безумно и опечалилась. Я сказала: ты же знаешь, какой он у нас, Эдвард, — и она согласилась, что да, все мы знаем, какой он. Скажи спасибо, мой дорогой, что мы этого не знаем.

Ну вот, вовсю наступают праздники, так что это мое тебе поздравление с Рождеством. У меня сегодня совсем рождественское настроение, несмотря на гнусную морось. Так что пожелаю тебе (и себе), чтобы этот год был самый прекрасный и оба мы чтобы побольше радовались, каждый как хочет и как умеет.

Милый мой, ты сегодня как-то особенно близко. И так у меня хорошо на душе, даже странно. (Если честно, я была на коктейле в мастерской у Билла. Но это в скобках.) Почему-то такое, я чувствую себя невероятно уверенно. То есть относительно нас с тобой. Все наши мелкие эскапады и завихрения сейчас вдруг мне кажутся такой дребеденью по сравнению с тем фактом, что мы друг у друга есть. Да, Эдвард, что бы там ни случилось, а это — незыблемо. И все остальное не в счет. И я теперь совершенно уверена, что по мере того как мы будем стареть, эта связь между нами будет все крепче и крепче, а то, другое, все больше и больше будет сходить на нет. Оглядываюсь на этот год и ясно вижу, как все это получалось. И, поверь мне, еще будет получаться.

Счастливого тебе Рождества, любовь моя, и спокойной ночи, мой милый.

Взялся за другое письмо: Дорогой Эдвард, пишу, чтобы поблагодарить Вас за щедрое участие в подписке на пользу Клуба. Жаль, что Вас самого здесь нет, помогли бы нам с нашим рождественским вечером. Надеюсь, он удачно у нас пройдет.

Есть одна вещь, о которой я бы Вам непосредственно сообщил, если б только узнал, что Вы собираетесь уехать из Лондона. Скоро я стану католиком. Вас это, может быть, удивит. Меня и самого даже еще больше, наверно, бы удивило, если б мне год назад вдруг такое сказали. Точно не знаю, когда именно приму первое причастие, но скоро. А до той поры я решил ничего не говорить ни Мэри, ни маме, но вот захотелось Вам сообщить. Распространяться на эту тему для меня невозможно. У меня вовсе нет намерения Вас обращать, расписывая, как это со мной случилось. Просто — у меня такое немыслимое чувство покоя. А Вы меня знаете и поймете, что для меня это значит. Стоит ли упоминать о том, что я по-прежнему буду здесь работать.

Примите мои самые лучшие пожелания и поздравления с Рождеством и Новым годом.

Эрик.


* * *

Долгий свист прорезал тьму под вязами на берегу канала. Он встал со стула, открыл окно, выглянул:

— Франц?

— Эдвард?

— Держи.

Достал из кармана ключ, бросил.

— Есть. Поймал.

Еще минута — и распахнулась дверь.

— Ну, Эдвард, как дела, старикан?

Франц скинул пальто, пиджак, шарф. Потом привычно двинулся к зеркалу, подробно расчесал волосы карманой расческой. Налил в раковину воды, вымыл руки.

— Как делишки? — спросил Эдвард.

— Погано.

— Опять с отчимом разругался?

Франц кивнул, потом не то рыкнул, как зверь, не то хохотнул, быстро, тремя перехватами, прошелся на руках по диванной спинке.

— Роскошно, — усмехнулся Эдвард. Взял со стола разрезальный нож, спросил: — А так умеешь?

— Нет. И как у тебя только получается? Покажи!

— Просто же, как апельсин.

— Нет. Ты покажи. Покажи еще разок.

— Что это? — он спросил, чтоб переменить тему, показывая на длинный шрам на предплечье у Франца.

— А это на прошлый май. У сестренки. Полиция нам окно расколошматила автоматной очередью.

— Так ты что — коммунист?

— Ну еще чего.

Франц расхохотался. Спросил вдруг:

— А у самого тоже шрам? — Он даже вздрогнул. И не думал, что видно. — И откуда это у тебя?

— Пулю в себя пустил.

— Несчастный случай, что ли?

— Нет. Умышленно. — Где?

— Здесь, в Берлине.

— Когда?

— Прошлой зимой.

— Так чего ж ты не умер?

— Потому что врачи ваши немецкие такой дошлый народ. Отсюда вот пулю и вытащили.

Франц рассмеялся. Эдвард спросил:

— Не веришь?

— Ясное дело, не верю.

— Почему?

— С чего тебе стреляться-то? С такими деньгами. Невнимательный взгляд порхнул по комнате, застрял на письмах. Франц вдумчиво их разглядывал.

— Эрик? Твой друг, что ли, в Лондоне? — Да.

— И то и то по-английски? — Да.

— Почитай оттуда чего-нибудь. Как звучит, послушать охота. Бледно улыбаясь, он стал читать:

Собственно, она, по-моему, не так уж безумно и опечалилась. Я сказала: ты же знаешь, какой он у нас, Эдвард, — и она согласилась, что да, все мы знаем, какой он. Скажи спасибо, мой дорогой, что мы этого не знаем.

Помолчал, спросил:

— Ну как, понял?

— Местами.

— Например?

— В общем, что-то тут насчет ценности вроде какой-то. «Дорогой» — это ж ценный, да?

— Да.

— Ну. Выходит, я по-английски понимаю! — Франц улыбнулся самодовольно, угостился сигаретой: — Нет, ты расскажи мне все ж-таки. Откуда он у тебя, по правде, шрам этот?

— Я сказал уже.

— Нет. По правде. Это на войне, да?

— Ну, если тебе так хочется.

— Ты был на войне?

— Был.

— И много немцев поубивал?

— Порядочно.

— Тогда я тебя убью. — Франц схватил его за горло. Но почти сразу посерьезнел. — Жуть, наверно, была.

— Было чудовищно, — он сказал.

— А знаешь, — Франц заговорил очень серьезно и явно повторял то, что слышал от старших, — эта война… лучше бы никогда ее не было.

Загрузка...