Издалека видно грозно-багровое обнажение над Вилейкой. Хочешь туда? Перейди деревянный мостик у доступных всеобщему обозрению теннисных кортов, обогни едва заметный мысок, где в незапамятные времена долго и упорно трухлявел открытый всем ветрам дощатый павильон с резными наличниками и нелепым шпилем, и сверни направо. Красный обрыв уже близко, вот-вот падешь на колени перед его величием. И вдруг ты, ошеломленный, останавливаешься. Ты видишь: для удобства усталых путников сколочен круглый дощатый стол, к нему прилагаются семь колод-сидений. В жухлой траве полегли павшие в неравной схватке с вином твои приятели - семь менестрелей в длинных пальто. Тряхни их за подмышки, прислони к мощным колодам - удобно ли сидится, любезные гуляки? Они и глазом не моргнут. Сидят, безвольно обмякнув, и молчат, как восковые фигуры в музее мадам такой-то. Глаза открыты, но они спят. Мои друзья менестрели. Как знать, когда-нибудь, может статься, один из них будет именно так, отрешенно, взирать на наших потомков в Национальном музее восковых фигур? Они и сейчас почти восковые. Белые губы, белые лбы, а щеки свекольного цвета. Менестрели в пальто макси. Усталые вильнюсские трубадуры. Барды Старого города. Гусары Бельмонта и казаки Вилейки. 1979 год, осень. Их разыскивает милиция. По ним скучает камера предварительного заключения — КПЗ. Больше вроде никто ими не интересуется. Деполитизированные, деградировавшие, депрессивные, делирные19, депортированные из всех городских кафе, забегаловок, пивных, бистро, вокзалов и закусочных, они расположились на отдых здесь, на берегу быстроструйной Вилейки, на пути к Красному Обнажению, недалеко от горы Каспара Бекеша, откуда рукой подать до солнечного Заречья - давней гордости нашего города, нашего Сорренто и наших Афин!
Они сидят так, как я их усадил. Застыв в самых неудобных позах. Без движения. Не шелохнутся. А вокруг, в жухлой траве, источающей тленный аромат, разложены и прислонены к стволам деревьев их верные viola d’amore и viola da gamba, воображаемые, само собой. Можно еще вообразить испещренные нотными знаками листки на свежесрубленном столе и колодах. Охотничьи сети пауков с пойманными жертвами - жуками и мухами. Лишь винные бутылки - подлинные: зеленые, бесцветные, темные - аккуратно уложены вокруг музыкантов. Семеро менестрелей погружены в сон. Все в черных шляпах, длинных белых кашне. Все в длинных черных пальто. Спят. Помнят ли они сказку о Кусте шиповника? Сентябрьские осы, забравшись в горлышки бутылок, незримыми язычками и хоботками высасывают последние капли «Агдама», «Рошу де десерт» и «Бiле мiцне». Опьянев, падают, опрокидываются на спинку, сучат лапками, потом тоже засыпают.
Спокойно здесь и торжественно! Лишь вдали каркает сытая, еще лоснящаяся сентябрьская ворона. Благословенная пора сновидений и грез! А в облаках вместе с ласточками гарцуют синтетические и поролоновые Белые кони. Порой они издают призывное ржание, пофыркивают, тогда кто-нибудь из менестрелей вздрагивает, как от удара током. И вновь погружается в сон. Сентябрьская сиеста... Эге, что там происходит? Люди, взгляните!
В сопровождении двух рослых милиционеров бредет по волнам Вилейки седовласый Христофор20 с подкидышем из Дома малютки на плече - в нежарком солнце светятся их нимбы, а когда светило скрывается за Трехкрестовой горой, ореолы прямо-таки пламенеют. Теперь они походят на пылающие обручи, сквозь которые в гастрольных цирках прыгают бенгальские тигры, славные обездоленные звери - их прибежища нынче не в глухих джунглях, не в бамбуковых зарослях, а в просмердевших падалью и испражнениями цирковых клетках.
Христофор бредет по воде. Милиционеры ругаются, спотыкаются о камни, но таков их долг, такая работа - сопровождать святого при переходе через речку - вперед да назад, туда и обратно. Целую вечность, пока не явятся сменщики.
Менестрели в пальто макси погружены в спячку, хотя до зимы еще далеко. Спят в черных пальто, черных шляпах, черных туфлях и белых кашне. У них белые лбы, а щеки свекольного цвета. Их пальцы желты, словно пергамент, а суставы хрустки, как осенние листья. Они выглядят печальными, романтичными и торжественными, как конец восемнадцатого века, хотя сами об этом и не подозревают. Просвечивают костяшки их пальцев, голубеют извилистые реки вен. Однако не вся их кровь голубая - возможно, лишь наполовину, а то и меньше. Над этим менестрели не станут ломать себе голову. Они спят.
Христофор с подкидышем на плече бредет в обратный путь. Вырванная с корнем сосна в руке у исполина подрагивает, болтаются пустые кобуры пистолетов на поясах у милиционеров. Постепенно темнеет. Осторожно, исподволь, очень даже постепенно. Совсем как в конце восемнадцатого века. Или в начале девятнадцатого. Грустно, что так...
А еще вчера я улыбался. «Под Галем»21, как выражаются виленские поляки, в овощном ряду верткий мальчуган спрашивал у менестреля: «Дядь, купишь морковку?» - «А как же! - отозвался деклассированный бард. - Беру! Айда на Бекеша грызть красную морковку и пить лиловое вино! Давай, парень, свой овощ!» - «Эй! - нагнал длинное черное пальто шустрый торговец. - Кто этот Бекеш у тебя?» - «Каспар Бекеш! - вагабунд22 поднял длинный указательный палец. - Каспар Бекеш - венгерский полководец, он вел литовцев в поход на Москву. Только - тс-с!» Затем, напевая жестокий романс, сунув морковки и руки в бездонные карманы невразумительного пальто, он направился к подворотне, где его поджидали приятели, потом, с полными бурдюками вина, все вместе двинулись к Муравейному ущелью близ Красного Обнажения. А по булыжнику рынка Галле с гулким стуком, разбрызгивая розовые растерзанные внутренности, катились большие арбузы, и мальчик долго глядел им вслед - вот это дяденька! Еще сегодня мне слышится романс - пошлый, но жестокий. Мелодия? Ну, допустим, чувствительная.
Ехал цыган на лошадке -
Король бессарабских степей.
С ним женка - красавица Радка
И восемь в кибитке детей.
Восемь детей - вот это да! Небось, хорошенькие! Как сейчас вижу своих товарищей, притулившихся к темным колодам-сидениям, в черных широких шляпах, нахлобученных по самые глаза, или наоборот - съехавших на затылок. Смотрю и насмотреться не могу, до чего же они прекрасны, обаятельны, эти никому не нужные шалопаи! А сентябрь, что за сентябрь! Но они спят, не шевельнутся, точно и впрямь восковые. Вот ярко-красные огрызки моркови с зелеными хвостиками. Но еще краснее обрыв рядом с горой Бекеша. Сизая дымка паутиной стелется над Муравейным ущельем. Приторный запашок увядания. Вороны, ангелы, белые кони... Неутомимый Христофор. Осень, осень... Мне томно, но не знаю, отчего... Тоже из романса. В окне плакат: «Вы еще не сделали прививку от Романса?».
В очередной раз перейдя речку, Христофор с подкидышем на плече присаживается отдохнуть, затем готовится вновь войти в реку. Однако оба милиционера уже выжимают воду из мокрых брюк. Сердито ругнув намокшие в карманах сигареты, бросают святому: «Все, в последний раз, оборванец. Наша смена кончилась. Хана. Топай один, коли есть охота!» Сплюнув, стража удаляется в сторону открытых теннисных кортов. Мячики подавать? Да нет же, следить за порядком, охранять покой граждан. Сущее отдохновение после караула при Христофоре. На радостях они и мячик подкинут, и досыта налюбуются шоколадными ляжками под коротенькими белыми юбочками. Менестрели стражам порядка не помеха, это не их участок, к тому же они спят, не нарушают. Великолепная семерка. Семь самураев. Семеро против Фив. Семерых одним ударом... Семеро менестрелей в пальто макси! Макси, макси до пят.
Что ж, прощайте, киваю я своим спящим друзьям — тунеядцам, бомжам, продуктам зрелого общества с начальным, незаконченным средним и даже высшим образованием. Прощайте, возвышенные, утонченные создания, я путь держу к Заречью золотому. Собственно, туда я и направлялся, там ждет меня любимая моя! На Заречье, в Независимую Зареченскую республику! В наше Сорренто, наши Афины, Монтре и Памплоне! Вот я уже пересек границу - Вилейку. Прощайте! Vale! Сейчас глотну из бьющего на берегу ключа. Что-то в горле пересохло.
Я поднимаюсь по крутой тропинке и на полпути оборачиваюсь. Точно: через шибкие струи вновь бредет Христофор - удачи тебе, святой! На берегу буреет дощатое здание кинотеатра - кино тут показывают до первых морозов, когда в зале изо рта валит пар. Нынче кинозритель избаловался! А это типичный кинотеатр времен вермахта: в лютый мороз здесь крутили фронтовую хронику. Марши, речи фюрера. Сегодня барак догрызают короеды и грибок. Однако он стоит себе, бурый такой, даже что-то еще показывает. А я, шаг за шагом, одолеваю крутой подъем, подошвы скользят по мокрым листьям, вязкой глине. За горой - уже Заречье. Сегодня отнюдь не солнечное, зато там живет моя Любимая, свет моих очей. Моя антилопа гну. Моя людоедочка, Доротея и Лаура!
Еще раз бросаю взгляд на золотую долину. Что за точки там шевелятся? Протираю глаза: ба, по низу долины в мою сторону движутся все семеро менестрелей! Семь длинных пальто очнулись и следуют ровной цепочкой. Подаются вперед, пошатываются, однако четко соблюдают дистанцию. Несут свои воображаемые инструменты, пюпитры с нотами, а двое замыкающих волокут бурдюки с пустыми бутылками от «Рошу де десерт» и «Бiле мiцне». А то как же! На Заречье еще действует добротно оснащенный пункт скупки стеклотары. Они приближаются. Не спеша, но уверенно. Я уже отчетливо различаю их violae d’amore, violae da gamba, слышу, как чавкает грязь под их усталыми стопами. Разбегаются белые кони, разлетаются ангелы - так уверенна и торжественна их осенняя поступь. Сейчас им предстоит одолеть подъем в гору, дорога здесь круто уходит вверх, но еще и с резкими поворотами, склизкая, с выпирающими корнями деревьев. Как вознести на кручу эти усталые опухшие телеса, как втащить хмельные инструменты и разбегающиеся по листам ноты - расскакались, словно поздние, но по-прежнему бодрые лягушки. По-моему, менестрели еще не вполне проснулись - бредут, словно лунатики, похожие на брейгелевых «Слепых». Не перебрасываются ни словом, не поют, лишь идут да идут. Я знаю: менестрели - народ гордый. Не допустят, чтобы кто-то втаскивал их за шиворот наверх. Они сами: шлеп-пошлеп! Вот их ведущий уже на арбалетный выстрел от меня, еще ближе... Ага, очухались как-никак, сонные короли! Вижу, как шевелятся их бледные губы — что они лепечут? Их протяжный речитатив не достигает меня. Что исполняют? Возможно, «Зелены лопухи» - милую, бесхитростную песенку. Все же нет. Вероятнее всего, репетируют «Выход гладиаторов». Потом вступят на зареченский птичий рынок и как грянут! Всем маршам марш. «Гладиаторы»? Возможно. Вот они уже на расстоянии верблюжьего плевка. Ничего не видят перед собой? Ага, исполняют «Тихо песня плывет над рекой». Истинно мужская песня. Какой простор для драматического тенора. Вспомнилась и вторая строка: «Ветер эхо несет домой». Песня Франца. Франца Карибута фон Тарвида. Мой старый дружбан Франц любил эту мелодию, а подзабыв слова, продолжал с закрытым ртом, это называется mormorando. При звуках его мягкого, вкрадчивого голоса у слушательниц той поры - веснушчатых студенток филфака в ситцевых платьицах - отсыревали ладони и другие интересные места. «И снова я встречу тебя». Студент романской филологии Франц - Тракайская волость, 100 кг, 191 см. «Ветер эхо несет домой». А мои менестрели понятия не имеют об этом самом Карибуте фон Тарвиде, они поют сами по себе, они уже одолевают подъем на Заречье, где и меня ждут неотложные любовные дела. Срочные дела. Как это говорится у философов: или - или. Даже, можно сказать, to be or not to be. Эй! Ого! Вот это мысль! Что, если привести их под балкон к Лауре Доротее? Великолепно! Вопрос, понравятся ли ей такие трубадуры, сердцееды, винохлебы, в прошлом юные ленинцы, мелкие монстры? Мои менестрели в пальто макси. Еще бы нет! Должны понравиться. Ведь нравится ей дрянной коньяк, ковры в стиле модерн, карбидные лампы, прохудившиеся медные чайники и кастрюльки, подъеденные короедами овальные рамки, выцветшие олеографии и прочие важные археологические находки. Очень даже нравятся. Значит, придется по нраву и эта банда в потрепанных длинных пальто. Рискнем, что ли?
Рискнем. А они как раз остановились, скинули свою драгоценную поклажу, арьергард так и рухнул вместе с увесистыми бурдюками - загремели пустые бутылки, настоящие бубенцы любви...
Вот они, точно паломники, опускаются на колени перед источником и жадно пьют ледяную воду. Не повредило бы голосовым связкам! Возможно, кто-то из них творит молитву. Mormorando. Как знать, может, и вслух. На звонкой латыни. Допустим, на тосканском наречии. Или они лишь смачивают губы, слегка полощут пересохшее горло, небо? Все же недавно пили вино. Семь менестрелей - двадцать одна бутылка «Рошу де десерт, Молдова. Алк. 18 градусов», отнюдь не по Цельсию. Сахар всего 6%. Классика! Классический менестрельский напиток по рубль двадцать две. По три бутылки на брата. Прихожане Св. Христофора, почитателя Вакха. Бомжи, псевдохиппи, бродяги вне закона. Маргиналы. Пожиратели моркови с трауром под ногтями. Умеют ли они вообще молиться? Сомневаюсь. Да верит ли хоть один из них в Resurrectio Domini23? Держали когда-нибудь их пальцы не рюмку, не граненый стакан, а, скажем, Biblium pauperum24? Что вы, никогда. Вздорные риторические вопросы! О, менестрели! Аполитичные завсегдатаи трущоб. Индифферентные пацифисты. Маркграфы и герцоги стеклотары. Какие уж тут инструменты — пустое воображение. Правда, при одном имеется губная гармошка. Другой владеет металлической гребенкой. Густой гребешок. Еще у одного - простой, однако с выпавшими зубьями. Когда инструмент резонирует в унисон с его собственным звучанием, извлекается почти уникальный звук, имеющий отношение к перистальтике. Правда, четвертый несет с собой гитару - в прошлом шестиструнную, однако одной струной музыкант подпоясывает брюки, другая предназначена для подвешивания над костром котелка - не назвать ли данный инструмент цитрой? Прежде чем наклониться к источнику, каждый менестрель торжественно снимает шляпу. Мне, стоящему у выворотины на склоне холма, видится древний обряд: похмельные менестрели пьют из источника. Из того самого, где некогда, быть может, утолял жажду герцог Кунстут, как его называли тевтоны, а позднее и Стефан вместе с Каспаром Бекешем. Кто еще приникал к живительной струе? Целого часа не хватит, чтобы перечислить! Монахи, бродяги, путаны, солдаты и генералы... все!
Вот они и напились. Вновь надевают свои черные головные уборы, черными обшлагами рукавов вытирают губы, свои молодые, утомленные жизненными ритмами и мелодиями лица и уже наклоняются к инструментам, хотя реальным является лишь мешок с пустыми бутылками. Он явственен, как этот сентябрьский день. Как старые покрышки, искореженные, ржавые койки, искалеченные детские коляски в порожистой Вилейке. О них спотыкается Христофор, их обходят ангелы-хранители в милицейской форме. Все здесь подлинное, как глухое рокотание самой воды.
Сущие привидения - юные призраки, бредущие на Заречье. Менестрели в пальто макси. У одного вислый, как у пеликана, нос - это Губерт Стефан Эга. Других по именам не знаю. Вон тот с кудрями цвета воронова крыла, а этот походит на Максимилиана Шелла в юности, еще один - вылитая Мона Лиза. По улыбке. Решено, найму их!
- Братцы! - я вышел из укрытия. - Господа! Стоп. Внимание, уважаемые!
Они молча остановились и переглянулись. Их зрачки начали расширяться, ушные раковины заработали как локаторы.
- Uwaga! - я хлопнул в ладоши. - Achtung! Попрошу внимания! Ставлю всем два... нет, три! Ящика! Пива! - они окружили меня, они обратились в слух. - Постойте! - продолжал я. - Не задарма! Пиво за услугу, не даром! Послушайте! Вы бы не согласились немного попеть под балконом моей возлюбленной?
Менестрели переглянулись. Они согласны. Поснимали шляпы и раскланиваются, как на сцене. С достоинством. Старшой мне отвечает:
- Наша жизнь - песня. Суровая, мрачная, она вышибает скупые мужские слезы. Городская песня. Песня улицы. Песня менестрелей. И учтите, сударь, это вам никакие не шлягеры.
- Разумеется, - кивнул я. - Никаких шлягеров. Что-нибудь между Марлен Дитрих и Фрэнком Синатрой. Между Энрико Карузо и русским романсом.
- Угу, — согласился старшой. — Что, пошли?
- Постойте, ребята! - крикнул я. - Минутку! Я сейчас.
Я сбегал в скупку, почти задаром отдал свои серебряные шпоры, инкрустированный самоцветами кортик, несколько древних фолиантов. Эй, пива мне! И поволок его, давая знак менестрелям. Где же нам его выпить?
- Опять, что ли, под небом Андалусии? - съязвил прыщавый, запыхавшийся от усталости менестрель.
Определенно собирается дождь — не новинка в наших широтах. Небо стремительно затягивается, и мне приходит в голову спасительная мысль. Нагрянем к зареченскому мэтру, рыжебородому литографу Герберту фон Штейну. Он усердствует неподалеку, в шорной мастерской рядом с аптекой, Apotheca - возвещает вывеска. Герберт фон Штейн поймет. Он примет, он будет рад. Я знаю, маэстро работает над большим циклом офортов на тему Дон Кихота. Закончу, сообщил он мне как-то, и в ту же ночь отправлюсь в Иберию. Вдруг кто-нибудь из менестрелей подойдет ему как натурщик? Мало ли что.
Мы тащим ящики с пивом в мастерскую шорника, в полуподвал. Мои благодетели, не теряя времени попусту, уже репетируют.
Ты помнишь ли черемухи цветенье
Над сонною, над тихою рекой...
Подходяще. Очень даже годится. Интонация! Надо лишь дождаться сумерек. Тогда уж. Лирические шансоны. Гребенки и гитара. Без смеха.
- Обождите, ребята! - кричу им. - Загляну проверить, имеется ли маэстро в своей берлоге. Покараульте пиво.
Все складывается как нельзя лучше - маэстро на месте. Задыхаясь, спешу обратно во двор, а они уже, гляжу, став полукругом, взявшись под руки, медленно покачиваются и тянут мощно и мрачно:
Придет весна,
Вернутся птицы!
Но не вернуть твою любовь!
- Прекрасно! - откликаюсь я. - Но хотелось бы чего-то зазывного...
Они переглядываются многозначительно, шепчутся, затем:
Я жду под березой в родимом краю,
Ты жди под березой, - сказала тогда.
Я жду, заглушая боль и тоску,
Когда ты придешь сюда.
Каждый год береза зеленеет,
Иней кудри вдруг посеребрил.
А любовь пылает все сильнее,
Словно прибавляет сил...
Я остолбенело уставился на их черные локти. Эх, распотешу твою гордую душу, любимая! Гряньте, друзья, дальше! Продолжайте! Певцы переводят дыхание, меняются местами. Теперь Максимилиан в центре, а «Гриф» переходит на задний фланг к прыщавому. Глубокий вдох.
Ярко цветы орхидеи
Цветут за далеким окном.
Я вспомню, как очи горели,
Когда мы гуляли вдвоем.
Любовь, ты меня не покинешь,
В какой бы я ни был стране.
Пускай отцветут орхидеи -
Я верен, я верен тебе.
И эта подходит. Как раз то, что надо. Ого, я знаю, многие не поверят, что эти менестрели, трубадуры, — просто подвыпившие бездельники, орут пошлые песенки. Нет, драгоценные, нет! Надо услышать самим. Надо, чтобы стоял золотой, а потом пасмурный сентябрьский денек, чтобы с кровли шорной мастерской стекали печальные капли дождя и чтобы рядом с полукругом поющих менестрелей стояли три ящика с янтарным пивом. Это обязательно. А мне и без всякого антуража нравится, как они поют, о милейшие полутрупы. Бархатный басок того, с пеликаньим носом, дискант прыщавенького, гибкий, успешно миновавший мутационные ухабы альт Максимилиана. А вокруг такие естественные, непринужденные декорации - мокрые листья, вымощенный булыжником двор, поднятые воротники пальто и ржавые водосточные трубы. На предполагаемом заднике — Красное Обнажение и балкон -так близенько. Там ломает белые руки прекрасная Доротея-Лаура, моя возлюбленная, и мне чудится, я уже слышу ее нежный голос и шорох ресниц... Все так замечательно подогнано одно к другому - черные пальто, драматичная, леденящая кровь мелодия и меланхоличный шелест дождя. Неповторимо! Слеза или то капля дождя сползает по твоей щеке? Бенефис на городской окраине. Убьешься, до чего трогательно. Милосердия, взываю я, а его и нет, милосердия этого. А вообще - всего вдоволь? Заречье. Когда-нибудь сюда доберутся небритые киношники с лицами бухгалтеров и гениев - будут искать заглохшие колодцы, грязных облезлых кошек, пьяниц с зажатыми в кулаках «перышками» - и всё найдут. Но никогда не увидят менестрелей в пальто макси, исполняющих такие до обалдения прекрасные песни. Под открытым небом, близ горы Каспара Бекеша, под аккомпанемент губной гармошки и щербатой гребенки. Viola d'amore и viola da gamba. Кто это, кто такие? Вы что, забыли? Лирики и делирики. Национальный продукт. Мирные граждане Бангладеша. Их разыскивает милиция. Они умрут под забором. Гримасы буржуазного мира. Их нравы. А тут по рыжей, еще живой траве извергается лопнувшая труба. Плывут детские игрушки, старые матрасы. Ужас - а они поют! Дождь стекает по их впалым щекам, капает с черных полей шляп, впитывается в рыхлую ткань пальто. Кошачья или собачья кровь на мостовой, а они поют. Может ли быть что-нибудь более печальное, более величественное? Сумеешь ли ты понять, моя дорогая?
Ладно, ребята, говорю, все отлично, пошли! Придем, отогреемся, обсохнем и - под балкон! Я покажу, где, это недалеко. К тому времени и стемнеет порядком, глядишь, и дождик уймется. Ну-ка, вперед!
Менестрели кивают головами - теперь они походят на заводные игрушки или манекены, - вновь выстраиваются в шеренгу, прячут свои инструменты под мышками и сходят по ступенькам в полуподвал, где в дверях, скрестив руки на груди, в белых галифе и просторном вельветовом пиджаке, с мягким платком на шее, стоит, улыбаясь, Герберт фон Штейн, литограф, досужий поэт, бывший троеборец, бывший вратарь-регбист, бывший преподаватель алхимии. В его руке уютно дымится пенковая трубочка. Он все понимает, этот великодушный человек, все безоговорочно одобряет. Широким жестом приглашает войти в душную мастерскую шорника, где сейчас, на закате двадцатого столетия, возрождаются наивные дон кихоты и санчо пансы. Едва войдя, менестрели не теряются - хватают по темно-зеленой бутылке и залпом выпивают до дна. Я в восторге от их поглощающей способности. Одна нога откинута вперед, левая рука крепко уперта в бок чуть повыше широкого ремня или простой веревки, поддерживающей брюки. Голова поднята под определенным углом, чтобы пенистый напиток поступал равномерно и бесперебойно. Они заняли всю площадь мастерской - от входа до старого граммофона. Утоляют жажду, а заодно и босяцкую печаль. Завершают. Аккуратно ставят бутылки в красный пластмассовый ящик и спокойно берут еще по одной. Снова вытирают рты. Потом присаживаются на какое-то дубовое бревно - неожиданно выясняется, что это надгробие. Герберт фон Штейн предусмотрительно сработал его уже сейчас. Красивое, удобное, ласкающее взор надгробие. Ого! Мои менестрели как по команде закидывают ногу на ногу, набрасывают на эту живую вешалку свои шляпы и без всякой просьбы запевают:
Пишу тебе я напоследок,
Как мне горько, как больно!
И словно слышу голос звонкий:
Я ухожу - довольно!
Ты помнишь ли черемухи цветенье?
Кружила нас душистая метель.
И мы блуждали, словно тени,
В блаженном забытьи весь день.
Нам не догнать ушедших дней!
И не вернуть тех слов!
Что наши клятвы, что слова -
Когда ушла любовь?!
Они поют серьезно - ни тени иронии. Вживаются в образ, в душе ураган, а лица — застывшие маски. Открываются и закрываются только рты, а из них на всю шорную мастерскую Герберта фон Штейна распространяется кисловатый вино-пивной дух. Вы скажете - душок? Ладно, пусть душок, будь по-вашему. Я не стесняюсь приводить их динамичные тексты - они бьют прямой наводкой в любящее сердце, будоражат и растравляют мою боль. Литограф и тот принимается часто-часто попыхивать трубкой. Невольно шмыгает своим красноватым от простуды, дыма, осени и вина носом. Еще, ребятки, еще, кивает он, давайте еще! И выставляет две бутылки чешской сливовой «Палинки» с рельефным горлышком, по пять пятьдесят со стоимостью посуды. О, «Палинка»! Будь благословенна! Она мгновенно развязывает языки менестрелям - они перешептываются, пересмеиваются, держат совет... Прыщавый, похоже, собирается исполнить соло что-то скабрезное, но Мона Лиза одергивает: брось, перестань, охальник. Какие тексты - простенькие, душещипательные, а бесхитростное сопровождение на губной гармошке и гребенке с дребезжащей гитарой - так за душу берет!
Ах, неужели всё мираж
И сон туманный,
И были сладкие мечты
Пустым обманом!
В душе я знаю - никогда
Не быть нам вместе.
Побудь со мной еще хоть миг
На этом свете!
Не спрашивай, откуда эти слезы -
Как больно мне терять былые грезы!
Когда они наконец замолкают, исполнив mormorando полный рокового предчувствия припев, я увидел: Герберт фон Штейн сидит, облокотившись о мраморный столик, добела сжимает кулаки и беззвучно плачет. В чем дело? Почему все и всегда плачут беззвучно? Скажите мне - почему? Менестрели как будто смущены, удивленно поглядывают в мою сторону: что-то не так? Всё в порядке, всё как надо! Сейчас отчалим, братцы, а пока отдохните. Нет, нет, они уже наотдыхались на природе. Какой-то благожелатель их подпер, и они совсем даже недурно выспались. Эй, они бы еще сбегали сдать пустые бутылки? Можно, шеф? Порядок. И еще: где тут у вас продают это чудо - «Палинку»? Самый настоящий напиток трубадуров и менестрелей. Вот как - через дорогу? Замечательно!
В самом деле, все отлично. Ясно, связался с пьяницами, подонками, но при всем том они - менестрели в пальто макси, что ни говори. И точка. Только бы не перебрали этой «Палинки», как после нее петь? Ничего, ничего. Это литограф меня успокаивает. На дикой жаргонной смеси поясняет: trzeba dutki paszmorowacz, что, очевидно, означает: надо трубы охладить. Пусть! Золотой человек этот литограф!
Они возвращаются. Они со смаком и чинно выпивают. Они снова исполняют свою любимую: «Зелены, зелены лопухи...» И мы выступаем в поход. Туда, под балкон.
- И я! Я тоже иду! - вызывается литограф, троеборец, вратарь-регбист. - Может, захватим Каца?
- Бери! - отвечаю. - Бери, кого хочешь. - «Палинка» ожидает здесь, я тоже хватил для храбрости! Да не все ли равно! Заметим: Кац - подаренная мною кошка, недавно окотившаяся пятеркой полосатых деток, хотя сама черней ночи. Загадочное создание, маленькая пума, питающаяся исключительно сырым мясом. На редкость страстная Кац. Эх, все мы в чем-то монстры, - глубокомысленно качает головой Герберт Фон.
Менестрели встают с дубового надгробия. Мрачно поскрипывают кожаные полы Моны Лизы и прыщавого. Только эти двое в настоящих кожаных пальто. Как Гитлер и Муссолини. Те, если верить некоторым источникам, были всего лишь «менестрели в длинных пальто». Наши двое скрипят за всю семерку. Как хрусткая фольга. Как жестяные венки на могилах героев. Как ржавая кровля, когда по ней крадется проказница Кац. Или неудачливый двуногий влюбленный. Ступени под их ногами грохочут, как гром небесный. И зубы их - точно белые молнии на черном небосводе. Чего вам боле - менестрели идут! Они опять серьезны, сосредоточенны и относительно трезвы. На дворе уже темно.
Вспоминаю: год 1979, сентябрь. Зареченские сумерки. Кац. Герберт Фон. Семеро менестрелей да я, влюбленный импрессарио. Семеро против Фив. Семь самураев и Великолепная Семерка. Который из них Юл Бриннер?
Вот! Вот оно светится, розовое окошко моей любимой в чердачном этаже. Различаю ее стройный силуэт за приоткрытой створкой, за тяжелой шторой. Скорей! Полная бутыль «Палинки» быстро идет по кругу — не осрамиться бы! Настроены ли виолы? Гребенка, гармошка, четырехструнка? Piano, piano, pianissimo. Мы с Гербертом Фон устраиваемся поодаль под кудрявым кленом - ржавым зонтиком (изящнее выразиться не могу).
Первые робкие аккорды - первые строки куплетов... Отрадно видеть, как они стоят - молодец к молодцу, пальто к пальто, даже края шляп выстроились в одну прямую линию. Рука на бедре, правая нога чуть отставлена вперед. Классическая поза. Три-четыре! Куку-та-та... кукуруку-та-рата-та-та-та... «Палома»! Это как бы позывные. Окно растворяется, как по команде. Итак! Явись, услышь, пойми!
Отчего так скоро уходит красота?
Сердце заполняет грусть, пустота.
Я знаю, ждет разлука впереди,
Но хоть в последний раз приди!
Скажи: прощай! Прижми к груди!
Слышишь, Доротея? Лаура! Окно давно распахнуто во всю ширь, а вечер прохладный. Значит, слышит. О, небеса - что я вижу! В освещенном окне не одна лишь растроганная возлюбленная, но и любящая мамаша с глазами на мокром месте, малолетняя дочурка любимой да стихийно забредшая в гости приятельница Лапатея. А еще - там имеется первый муж моей возлюбленной Доротеи вместе с моей бывшей второй женой. Даже Доротеин дед, и тот поглядывает из-за внучкиной спины в темноту поющего двора под ржавым кленом. Бьюсь об заклад - у всех в глазах блестят чистые слезы честных людей. Жемчужины любимой женщины и ее дочки. Искренние слезы матушки. Крупные горошины Лапатеи. Скупые мужские слезы мужа номер один и разведенной жены номер два. Даже в морщине дедовской щеки задержалась соленая капля. Что за менестрели, молодцы!
А ну-ка, братцы, поднажмите! Задайте еще жару! Все Заречье слышит вас - вокруг поющих собралась целая толпа. И народ со всех сторон прибывает! Площадка перед птичьим рынком запружена людьми. В подслеповатом свете слабых фонарей выделяются гордые профили польских старушек, ударниц труда с чулочной фабрики «Спарта», заматерелые лики свежеоткинувшихся из мест лишения свободы рецидивистов и наивных парнишек первой ходки. Тут и старшеклассницы 16-ой ср. шк. Вместе с воспитательницей, крепко сбитой германисткой Т., полковник в отставке Утесов из пер. Белого со своей безмолвной Полковницей... Ходячие раковые больные из ближнего диспансера, тоже, само собой, подшофейные. И заскорузлые, ископаемые создания от пивного ларька - демисезонной поилки. Пестрая, многоликая толпа - все слушают концерт, единственный в своем роде. Да что Заречье - стекается уже весь город. Взыскательные меломаны из лучших ресторанов, музыкальный критик, прозванный Висельником за двухметровый рост, и забубенный джазмен Андре с улицы Парниковой, а вот и всемирный обозреватель Кестутис Валантинас с обоими детками! Поскольку он еще не разведен, подле него, меланхолично прильнув к стволу дерева, постаивают его супруга Кама и любимый песик Пома. Здесь все, ну все-превсе!
Нет, взволнованно шепчет мне литограф Герберт фон Штейн, нет, я никак не ожидал такого сокрушительного успеха нашей затеи. Вот как - нашей? В будто невзначай отставленную шляпу Прыщавого сыплются медяки, рубли, рупии, лиры, франки, остмарки, шуршит и редкая зеленая негодница. Он, литограф, словно и впрямь задумавший все это, радостно потирает руки и бормочет: фантастика! Колоссаль! А эти знай поют да поют.
Один я с грустью гляжу на освещенное окно. В тесноте и давке, в этом скопище людей я с трудом различаю облик моей возлюбленной, а уж она меня никак не видит. Явно! Вот она машет рукой, но, кажется, вовсе не мне, а замухрышке Каче с обвислыми усами. Где справедливость?! Я прилагаю усилия и мне удается в какой-то мере проникнуться приподнятым настроением толпы - люди раскачиваются, взявшись за руки, даже рецидивисты: сегодня все братья и сестры. Обнимитесь, миллионы! Я пожимаю руку приятелю Валантинасу, его чернявенькой Каме и даже беру лапу их славного Помы, поднимаю на руки юного Лукаса Александра, чтобы парнишка хотя бы издали увидел рыжую бороду главного менестреля и его поющие уста.
Буду ждать я во саду,
Если там тебя найду.
Я услышу тебя
В трели соловья.
Буду помнить голос чистый
В сиянье серебристом.
Кто-то из соседей выносит миниатюрный барабанчик, именуемый тамбурином. Известный своей грубостью и завистливо-черным нравом бритоголовый живописец (впоследствии в одном лишь спасательном жилете этот ловец славы попытается доплыть до берегов Швеции, но будет сбит русской ракетой) уже настраивает свою трубу. На первом этаже хрупкая дизайнерша Моргенрот так яростно терзает клавиатуру старенького Petroff’а, что Кац взвизгивает от радости. Взрываются петарды и дымовые шашки, только вдруг - откуда ни возьмись выплывает большой синий фургон, за ним два фургончика поменьше - усиленный патруль. Спешат «на место происшествия». В самый его эпицентр. Оттуда высыпают парни в синих кителях, с резиновыми дубинками, да им ли совладать с упоенно веселящейся толпой! Милиционеров угощают колбасками, пивом, солеными огурчиками, даже вареньем. Обескураженные, те отбывают восвояси - возможно, поиски в трущобах соседних улиц окажутся более успешными. А Заречье бурлит, гудит, ходит ходуном. Все поют, обнимаются, словно на дворе не угрюмая осень, а рассвет весеннего дня. А ты, дорогая, беги, спеши ко мне, сколько можно ждать! Ах, наконец-то она меня видит. Машет мне рукой. Мне! Люди срочно натягивают здоровенный кус брезента, возлюбленная зажмуривается, зажимает нос, издает звук сродни заводскому гудку и - прыгает вниз. Ее длинная цветастая юбка закидывается наверх, и все Заречье может любоваться стройными ногами Доротеи-Лауры, ее гладкими бедрами и французскими кружевами. Аплодисменты, выкрики, музыка! Скок - она уже на твердой земле, уже млеет в моих объятиях, затем, высвободившись, со всеми подряд здоровается за руку. Щелк-щелк, вспышки фотоаппаратов. Она бросает в шляпу два фунта стерлингов, чмокает менестрелей в мокрые щеки. Целуется с Камой, Кестутом Валантинасом, Гербертом Фон. Затем вновь разбегается и повисает у меня на шее... Хрустнул мой седьмой позвонок, да ничего не поделаешь. Милый ты мой сумасброд! - орет она. - Так и знала, что ты выкинешь что-нибудь этакое... И снова целует - меня, а заодно и стоящего рядом заросшего щетиной забулдыгу. Всех! Ее домашние давно выкинули из квартиры все цветы - даже комнатные вместе с горшками: музыкантам и участникам праздника. Они выносят во двор огромные пузатые бутыли с мутным домашним вином - фиеста так фиеста!
Менестрели давно сменили ритм - сейчас их песни задорны и горячат кровь. На площадке кружатся пары: старый рецидивист пляшет в обнимку с продавщицей пивного ларька, почтальон пригласил толстуху-учительницу. Все нынче братья.
Мы же - Доротея-Лаура, Кама с семейством и семеро менестрелей - спускаемся в полуподвал к Герберту Фон ужинать: по-моему, имеем право! Персонал «Апотеки» поджидает нас в своей лаборатории, где изжарена уникальная яичница на триста четыре яйца. Менестрели в пальто макси mormorando гудят «Выход гладиаторов». Придя на место, срочно откупоривают «Палинку» и пиво, устраиваются на своем уже привычном месте - надгробии - и выпивают. Они пьют, закусывают и поют. Одновременно. Подбирая подходящее. «Тихо песня плывет над рекой...» Моя любимая удобно устроилась на моих дрожащих коленях. Я счастлив? Сам не знаю - некогда подумать. Хозяин Герберт форсирует какое-то водное препятствие - никак не может попасть в свою уборную. Неужели это наше море слез в ожидании концерта?
Все тише песня - уплыла за поля? Все больше пустых бутылок гулко скатывается по бугристому полу каретной мастерской. Куда-то в тартарары. Ничего не различаю. Где ты, курочка-ряба, где твое обещание снести золотое яичко? Омлета из него, конечно, не испечь, а все же... Где ты, однако?
«Придет весна, вернутся птицы, но не вернуть любовь»? Это в «Черной магии» - читали такой закрученный рассказ? - ну, я-то читал, так поют гусары. Живая картина. Так и вижу: застывшие в разных позах менестрели, в углу вповалку спящее семейство Камы, склоненный над граммофоном дремлющий Герберт Фон. А я? Где я? Ласточки летают понизу, ангелы поникли на насесте дверного косяка. А белые кони вновь мчатся по осеннему небосклону. Лишь святой Христофор, кажется, все переходит вброд Вилейку - туда и обратно. Уснул я, что ли? Определенно. Надо же - спать, обнимая дубовое надгробие - почивать в мире. Requiscant in Расе!
Но где же моя возлюбленная, скажите? Возлюбленная твоя в объятиях вислоносого менестреля, шепнул мне голос из преисподней — это я наконец проснулся. Ага, зевнул я, - значит, вот оно как! Что правда, то правда - из-под брезента выглянул характерный нос менестреля, за ним Доротея - ее лисья мордочка сияла так радостно, прямо-таки светилась счастьем, что я, не задумываясь, подскочил к ним и расцеловал обоих. Будьте счастливы! Только уж будьте, сделайте милость. Хватит страдать! Не будем портить праздник! Они молча выпили по кружке пива и снова спрятались под зеленым брезентом, тем самым, который вынесли услужливые жильцы и на который так удачно приземлилась моя возлюбленная. Это он первым имел счастье коснуться французских кружев и шелковых бедер. Судьба - искусство превыше всего. Ура! Поднимем кубки до небес!
И все же. Ах, менестрели! Зачем я поднял вас из вялой травы, зачем прислонил к колодам на берегу Вилейки? Я бы и сам спел что-нибудь. Нет и нет! Столько людей вместе были счастливы в этот вечер! О, как сладостно изнывать, страдать и чувствовать себя таким беспредельно добрым... плодитесь и размножайтесь!
Прошло лет двадцать, а возможно, и чуть меньше. Как-то, собравшись в небольшое путешествие, на вокзале я повстречал свою бывшую возлюбленную с сыном. Очаровательный юноша. Рослый такой, большеносенький. В черном кожаном пальто до пят. В черной шляпе и, разумеется, в белом кашне. Из кармана торчит viola d’amore. Самый настоящий менестрель. Вылитый тот самый, с вислым носом! Доротея-Лаура нас знакомит. Пранукас, - учтиво представляется паренек. Доротея вздыхает:
- Почему? Почему ты никогда больше не приходил ко мне под балкон? Ну почему!
Что ответить на такой вздорный вопрос? Я пожал плечами. Как раз недавно попалась мне одна хитроумная статья. Вот что там написано: «А если отнестись снисходительно, то все мы только шуты на этом свете. Даже Гитлер и Муссолини в определенном смысле — всего лишь менестрели в пальто макси. Эти два приятеля однажды задумали...» И так далее, знаем мы... Гитлер и Муссолини - менестрели? Н-да, я уже говорил. Может быть, и все же! Нет, мне так не кажется, хотя... Я бросил взгляд на Пранукаса. Он вежливо, но, как мне почудилось, двусмысленно улыбнулся. Я попрощался и через подземный переход направился на шестой путь. Обернувшись, увидел Пранукаса - тот наигрывал на губной гармошке. Я узнал: «Тихо песня плывет над рекой». Помните? «Ветер эхо несет домой», - вторю мысленно. Песенка Франца, да ладно уж. Поезд тронулся.
Больше в моей сумбурной жизни никаких менестрелей я не встречал. Ни в пальто макси, ни в кожаных или джинсовых куртках. Удаляется, все больше удаляется тот дождливый, но необычайно яркий сентябрь 1979 года. Еще не рухнула шорная мастерская. Герберт фон Штейн возвратился из Севильи-Гранады. Сегодня он печет на продажу пряники-сердечки. Бритоголовый художник, как я упоминал, был сбит у острова Готланд русской ракетой, а Кестутис Валантинас развелся с Камой и корпит над трактатом о Каспаре Бекеше и его близком окружении. Уже написаны три страницы.
Удаляется тот сентябрь, но чем он дальше, тем ближе ко мне они - менестрели в пальто макси. Семеро безнадежных пьяниц, изгнанные из города и из жизни. Умчавшиеся с птицами и белыми конями. Они - Семеро против Фив, смех берет. Семеро братьев для семи невест - эй, вислоносый! Менестрели! Так и вижу вас всех, коленопреклоненных у родника. С вашими гамбами и виолами. Габиями и Виолеттами. Простенькая мыслишка приходит на ум: в тот раз мы все были менестрелями! В макси и в мини. Вполне возможно, что в юности таковыми были и Гитлер с Муссолини, отчего бы и нет?
Прошлой осенью я опять наведался к деревянному мостику, где всеобщему обозрению открыты теннисные корты. Теремка на песчаном мысу больше нет. Почернел, осел дубовый стол со всеми колодами. Я стоял и внимательно смотрел. Шел дождь - теплый еще, бесцветный и без всякого запаха. Совсем как тогда. Из нижнего песчаного пласта я извлек зеленую бутылку с отбитым горлышком. Осторожно поднес ее к губам и дунул. Очень тихо, неслышно, но где-то в горней выси в ответ раздалось конское ржание. Думаете, мне послышалось? Скорее всего, так и есть. «Рошу де десерт», — прочитал я на вылинявшей этикетке с летящим на юг журавлем. Я еще раз дунул. «Тихо песня плывет над рекой» - раздалось в ответ. Носились ласточки — над самой землей. Высилась гора Бекеша рядом с еще багровым обнажением. На мою простертую ладонь опустилось крошечное невесомое создание. Ангел! - вздрогнул я, это же ангел. Он прижался ко мне, обхватил за шею. Ничуть не испугался, а ведь и я был в черном длинном пальто, такой же шляпе и в не слишком белом уже кашне. В другую мою руку с небес соскользнуло зеленое весло. Ветер эхо несет домой!
Загребая веслом, скользя по камням, спотыкаясь об остовы старых кроватей, искореженные детские коляски, с ангелом на плече я побрел на другой берег. По-моему, я все еще иду туда.
1985