ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1


а другой день после торжественного, «с преизрядным фейерверком», празднования мира с Турцией, 19 августа 1700 года, была объявлена война Швеции.

По старинному обычаю, с Постельного крыльца прочитали царский указ: «…идти на свейские города ратным людям войною…»

Накануне было сидение у государя в Преображенском. Были: Меншиков, Апраксин, Фёдор Головин, Автоном Головин, Фёдор Ромодановский, Вейде, Аникита Репнин.

Переводчик Посольского приказа Шафиров, из евреев, налитой, подвижный, словно шарик, стоя в углу у печи, громко, на всю палату, читал сочинённое им «Объявление всем государям о войне России со Швецией».

— «Хотя шведы наружно обнадёживали царя всяким приятством и спокойным соседством, — не по-русски окая, выкрикивал Шафиров, близоруко щуря тёмные маслины-глаза, — и для усыпления сего прислали торжественное посольство с просьбой присяжного подтверждения договоров…»

«Умная бестия, — думал, глядя на него, Алексашка. — Ка-ак чешет! Это про него ведь государь как-то сказал: „По мне будь крещён или обрезан — едино, лишь будь добрый человек и знай дело“. Н-да-а… Этот дело знает… Пётр Павлович Шафиров!.. Хм-м! Состоял при шведском посольстве. Был в тени. Теперь вылезет…»

— «Но тайно швед всякие умыслы против царя чинил, предлагал короне польской союз и нападение на царя общими силами, — гремел Шафиров, водя ястребиным носом чуть не по самой бумаге, — а посланник его в Константинополе мешал миру всякими мерами».

— Вот голос! — наклонившись к Апраксину, шептал Меншиков. — Любое стадо гусей перекричит.

— Подожди! — взял его за локоть Фёдор Матвеевич. — Слушай!..

— «И понеже швед, под видом дружбы, мыслил искоренить царя, — продолжал Шафиров, — то его царское величество уповает, что по всем правам все признают, что царь должен был заботиться о безопасности своего государства и шведу объявить войну».

— Дабы в такое состояние его привести, — добавил Пётр, — чтобы он коварных и ловительных ухваток впредь не мог исполнять.

Шафиров быстро подбежал, подкатился к столу — записать.

— В конце прошлого года, — говорил Пётр, обращаясь к собравшимся, — были у меня посланцы польского и датского королей… Теперь можно об этом сказать…

И Пётр рассказал, как он тайно вёл переговоры, сначала с Августом в Раве, потом с посланцами польского и датского королей здесь, в Москве, о заключении наступательного союза против Швеции. До заключения перемирия с турками он не хотел нарушать мира с Карлом[19]. И в договорах с Польшей и Данией, которые он заключил, так и говорено особой статьёй, что Россия вступит в войну с Швецией только тогда, когда с турками заключит мир или на довольные лета перемирие. Сообщал Пётр и о том, что он обязался немедля после заключения мира с Турцией вступить в Ингрию и Карелию…

— Двинуть наконец наше войско на тех противников, — горячо говорил он, обращаясь к своим соратникам-приближённым, — кои нам со всем светом коммуникацию пресекли!.. Что ж вековечно из чужих рук глядеть?!

Алексашка хлопал по колену бахромчатыми концами шарфа, кривил губы.

— Как? — спросил Пётр.

— Что ж, мин херр, как ты говорил, не чужие ведь земли воевать собираемся — свои, исконно русские, — развёл руками Данилыч. — Кого вышибем, а кого потесним.

— Стало быть, придётся и в польских землях гостить, то бишь в Лифляндах? — вкрадчиво заметил-спросил тихий Апраксин. — Мир вам, и я к вам, стало быть… В пору ли, государь?

— Ас-таф-ф!.. — оборвал его Пётр. — Надоел до зла-горя ты мне со своими оглядками! «В пору ли», «в пору ли»! — передразнил. — Какого рожна ещё надо? Чего выжидать?.. — Вскочил, забегал от стены до стены. — Хватит валандаться по речкам да озеркам! На баржах да косоушах перетаскивать из пустого в порожнее, товары по амбарам гноить, из одной архангельской дыры на весь свет глядеть!.. Или будем выбирать, под чью высокую руку становиться? — Подбежал к столу, упёр руки в бока. — Так, что ли?.. Ждать! — Обвёл присутствующих пристальным взглядом. — Чего ждать? Пока все соседи сядут на шею?!

— Видать, так, — поспешно, как будто даже с удовольствием, подтвердил Данилыч. озорно блеснув голубыми глазами. — Иные считают, мин херр, что этот кус не для наших уст!

Тучный Фёдор Алексеевич Головин, мусля тонкие, шнурочками, усики, протянул, хитренько улыбаясь:

— Да никто, Александр Данилович, так не считает. Это ты напраслину…

— А ты за всех не говори! — перебил его Пётр.

— Есть, есть такие, — мотал круглой головой Автоном Головин, — межеумки. От татар отстали, к немцам не пристали…

— Путному не научились, а с пути сбились, — в тон ему добавил Данилыч.

Широкоплечий и плотный Апраксин, горбясь, отирал платком своё широкое, с крупными чертами лицо; густые брови его были сурово сдвинуты, а в серых глазах светилась глубокая, затаённая грусть. Думалось осмотрительному сподвижнику Петра, имеющему в свои тридцать лет уже достаточный опыт по строительству флота:

«Да-а, без малого сто лет держат в своих руках шведы Балтийское море. Сто лет на запоре отличный и ох как нужный отечеству путь! И Грозный и Годунов прорывались на Балтику, отвоёвывали искони русские земли в Ингрии да Карелах. И Пётр Алексеевич, видно, хорошо унаследовал это влечение. Так… Но всё ли готово у нас, чтобы теперь вот снова пробиваться туда?.. Перемирие с турками — это хорошо! Тыл теперь, стало быть, обеспечен. Но армия, новая петровская армия, ещё молода. Может ли она сейчас вести победоносные бои со шведами?.. У нас двадцать пять пехотных, два конных полка да дворянское ополчение — всего тридцать три полка, около сорока тысяч солдат. А у них? Только ведь на флоте у Карла тринадцать тысяч матросов! Сорок два линейных корабля у него, двадцать фрегатов. Да к тому же около тысячи купеческих кораблей. А на них тоже ведь при нужде можно пушки поставить!.. Хорошо, ладно ли подготовились мы к войне с таким сильным противником? И можно ли положиться на наших союзников?.. А как ещё будут вести себя в бою иноземные офицеры? Теперь у Карла большие запасы ядер, пороху и свинца, амуниции, провианта… А у нас готово ли всё?»

Пётр обеими руками опёрся на плечи Данилыча, прижал его к лавке, сам подался вперёд, почти перевесился через стол, выпученными глазами, воспалёнными от бессонницы, уставился на Апраксина и, словно угадав его мысли, уже спокойно сказал:

— Всё готово, считаю!

Минуту подумал и решительно заключил:

— Да, так вот, господа генералы, ждать больше нечего.


В конце августа русские войска выступили под Нарву.

Генерал-майор Бутурлин повёл гвардейские полки Преображенский, Семёновский и четыре солдатских полка, за ним двинулись артиллерия, за ней — войска генералов Головина и Вейде; вперемежку тянулись обозы — свыше десяти тысяч подвод.

Приняв звание капитана бомбардирской роты, Пётр пошёл с Преображенским полком, сержант бомбардирской роты Александр Меншиков находился при нём.

В городе Твери 26 августа, ночью, было получено известие от польского короля о том, что сам Карл с восемнадцати-тысячным войском скоро будет в Лифляндии — идёт на Пернау.

— Ох как погодить-то бы надо! — вздыхал Апраксин, покачивая головой. — К осени дело. Слоны слонять по грязи с этакой пропастью, — махал рукой на обозы. — Вряд ли путное будет…

— А вам бы всё потоненьку да помаленьку! — зло сверкал глазами Данилыч. — «Спать долго, жить с долгом…» Мы так…

— Да уж вы…

— Что мы? — резко повернулся, тряхнул головой. — Вас послушать — так одно остаётся: бежать, пока время…

— Подожди, не горячись, Александр Данилович… Кто же это так заробел, что бежать собрался? Разве мы к этому? Мы ведь к тому, что исподволь-то, как говорится, и ольху согнёшь, а вкруте и вяз переломишь!

— Тя-же-ло-о! — басил Головин, уперев толстые, пухлые пальцы в такие же пухлые, круглые колени. — Давно ли из двора? — Развёл локти. — А лошадей так сморили, сак сморили… ни на что не похоже. Нонче я утром встал, — Головин повернулся к Апраксину, исподлобья уставился на него, сморщив в гармошку тройной подбородок, — вышел к обозам, посмотреть, а лошади, брат, за овёс-то и не принимались…

— Да здесь дороги везде одни! — сердито отмахивался Данилыч. — Везде не мёд! Надо было, братцы, рассчитывать загодя! Хорошо пахать на печи…

— Опять — земля здесь, — не слушая его, тянул Головин. — Вот это сейчас камень, а это болото. Земля-я! — потянулся так, что затрещало что-то под мышками. — В этой земле только лягушкам водиться!

Апраксин вздыхал:

— Тя-же-ло!

Сильно встревожило Петра известие о движении Карла к Пернау.

— В Новгород! — приказал Меншикову. — Поедем завтра с рассветом. Ты да я… Распорядись, чтобы подали вовремя, да и перекладные по пути без задержек чтоб были. Надо, мин брудор, спешить, — мотал головой, — надо мчаться!..

Восемь дней в Новгороде поджидали войска, вышедшие из Москвы. Здесь, в Новгороде, явился со своей свитой к Петру Карл-Евгений герцог фон Круи, предлагавший ему свои услуги ещё в 1698 году, в Амстердаме. Его рекомендовал как опытного и талантливого военачальника австрийский император Леопольд.

Очень радушно, по-русски, приняв фон Круи, Пётр немедля начал знакомить его с обстановкой, терпеливо вводить в курс всех дел, связанных с подготовкой к предстоящим боевым операциям.

Около двух недель занял поход под Нарву. Передовые полки шли, месили липкую грязь на просёлках западным берегом Ильменя, направляясь на юг до реки Мшаги; оттуда они повернули на северо-запад левой стороной Луги, 20 сентября переправились через Нарву.

С утра до ночи моросило. Холодный северный ветер с непостижимым упорством гнал в серо-свинцовом небе белёсые космы туч, затягивал окрестности мелкой сеткой дождя, беспощадно трепал обнажённые ветви деревьев. В нахохлившихся избах запахло кислой печной сыростью, прелью.

Данилыч день-деньской на ногах. Вставал при огне курной нагорелой лучины, когда «ещё черти на кулачках не бились». И сразу начиналась обычная кутерьма. Хлибко чмокала чёрная, разбухшая дверь, в избу вваливались подрядчики, артельщики, ходоки, натаскивали грязь на лаптях, сапогах, уминали её на полу рябыми дорожками. А кругом хаты в опроставшихся, без клади, телегах, заполнивших зелено-оловянное гороховое поле возле околицы, ждала своей очереди толпа возчиков. И молодые, безусые парни, и пожилые, и древние старики, сидевшие в порожних телегах уже не по-мужичьи, а по-бабьи — с прямо вытянутыми ногами, с напряжённо, высоко и слабосильно поднятыми плечами, с бесцветными, жалко-грустными глазами, — терпеливо ждали: «Можа, ослобонять…»

Иногда возле леса, пересекая поляну, проскакивал заяц-беляк в своей пегой осенней шубёнке — где тёмные плешины, а где уже вылезла новая белая шерсть. И тогда обязательно кто-нибудь из безусых парней бил в ладоши, кричал:

— У-ох, косой!.. А-та-та-а!..

— А, чтоб тебя! — замахивались на него старики. И, думая о своём, толковали: — Хуже зайцев ноне мы, мужики. Одно слово — как высевки в решете: дыр много, а выскочить некуда.

— К сатане нешто, в пекло?

— Да хоть бы и взаправду к сатане! — хорохорились кто помоложе. — Что нам сатана? Начихать на его поганую харю!

— Ти-иша, тиша! — унимали таких старики. — Воёвники! Мало сгоряча не ирои. Только оно… наперёд сопли выбейте!

— Да-а, как можно, чтобы кваситься этак? Держут да и держут! Приходится до того, что — шабаш!

— Ну вот видишь! К тому и ведёт.

— Может, Лександра Данилыч, коли толкнуться к нему, подсобит, похлопочет у государя, чтобы нас, беданюх, по домам бы обратно погнали? Коли к случаю, редкий, бают, он до нас человек.

— Подсо-обит, коль к случаю, — ухмылялись ребята. — Одно уж того для, чтобы вам угодить.

— Коли такое-от сталось, — не слушали их старики, — что же делать? Толкнуться! Может, оно и… поможет.

Крестились:

— Дай бог!

Дороги разъезжены — сущее подобие хлябей морских. О выбоинах и колдобинах, по которым едешь как поперёк гряд, бережёшь зубы, уже давно речи нет — пошли нырки да ухабы, в которых и возу не видать, как осядет, а лошадь в гору идёт, как из земли, и опять ныряет головой в яму с жижей на дне по самую ступицу.

— Уж такая каторга, — жаловались подводчики. — Заставил государь хрен носом копать.

— В этакую раздорожицу какая возка — слёзы!

— Греха тут не оберёшься. Так ты это и понимай.

— Хитрого нет.

— Главная причина — перегоны большие, опять же это — корма никудышные.

— Да ты вон поди, с ними поговори!

— И все-то, братцы, как я погляжу, — с мужика. И ты тянешь, и конь тянет, а обоим падать. Я так понимаю — без повала тут нельзя.

— Правда! Коли теперь нас не воротят — тут нам и ноги протягивать. Истинный бог!

— Ну вот и пошёл бы, сказал, кому надо. Насчёт разговору ты ловок.

— А то нет! Я разговаривать с кем хошь могу… Ежели теперь по-настоящему — как? Сам не падай и другого не роняй. Привёз ты, к примеру, крупу, толокно, сгрузил куда надо — и всё. Поворачивай! Пусть другие теперь…

— Ничего, мужики, — говорил Меншиков просителям-ходокам. — Кошка с бабой всегда в избе, а мужик да собака всегда на дворе… Так-то оно! Помучимся — так научимся. Распустим всех, когда время придёт.

Пётр выходил из себя.

— Через пень-колоду работаете! — Топал, кричал на подрядчиков. — Только плакаться, канючить, кланяться мастера! Шапками под мышками мозоли натёрли, а дела чуть! Когда теперь, при этаком вашем подвозе, полки подойдут? Как с провиантом-приварком?

Думалось:

«Вот когда ясней ясного видно, что у нас лежебочества много, что весьма мы туги на подъём».

Только к середине ноября удалось собрать под Нарву около тридцати пяти тысяч солдат да полторы сотни орудий.

Очень медленно подтягивались и тылы.

Пётр как прибыл, так сразу помчался к Ивану Юрьевичу Трубецкому, новгородскому губернатору. Тот прибыл к Нарве ещё 9 сентября. С собой Пётр взял герцога фон Круи генерала Дукодре да двух бомбардирских сержантов — Меншикова Александра и Василия Корчмина.

Круи сосредоточенно моргал голыми веками, поглаживал сизый нос, беспрестанно кашлял и очень много писал.

«И чего строчит? — думал, косясь на него, Алексашка. — Будто всю память прожил. С утра, а как из винной бочки несёт. Хорош, видно, гусь!»

«Я рискую, несомненно, своей жизнью, — сообщал после своим фон Круи, — ради наслаждения властвовать над вручённой мне армией русских крестьян. Сейчас я под Нарвой. Остатки этого довольно мощного сооружения более прекрасны, может быть, теперь, когда оно обросло мохом и вообще постарело, чем прежде, когда оно являло себя во всём своём суровом великолепии. В те времена это была только крепость, а теперь это прекраснейший памятник строительного искусства славян».

Пётр всё осмотрел, обшарил, ощупал, облазил все закоулки. Вопросов, против обыкновения, почему-то не задавал. Осмотрев лагерь, принял генерал-лейтенанта барона фон Галларта, прибывшего от короля Августа для производства инженерных работ. Тоже считался большим человеком по инженерной части, побывал, как докладывал Петру, в пятнадцати знаменитых сражениях. Битый час говорил о себе. Пётр рассеянно глядел барону в гладко выбритое, сухое лицо, хмурился, думал своё. Стремясь со всем вниманием и возможно быстрее изучить обстановку, всё обдумать, разработать, наладить, вложить в дело осады всё уменье, весь свой организаторский дар, он, краем уха слушая генерала, прикидывал: с чего начинать?

— Завтра, — оторвавшись от дум. обратился к Галларту, — доложи план нарвских укреплений. — И, раздувая ноздри, добавил: — Поищем, где у шведов слабое место.

У барона округлились глаза, дрогнули и опустились углы твёрдого рта. Разогнувшись и чуть склонив голову, стукнул каблуками:

— Есть, ваше величество!

После Пётр долго ходил из угла в угол палатки, сипло кашлял, тёр горло. Меншиков, размякший после ряда бессонных ночей, уткнув нос в обшлаг, дремал в уголке за походным столом.

— Чёрт те что, — внезапно выкрикнул Пётр, остановившись перед Данилычем. — Не лагерь, а хлев!.. В бараках грязь! Холод! Ни порядка, ни дисциплины, бестолочь, чехарда!.. Как его, этого капитана, что послал своего денщика промышлять окно для барака?

— Запамятовал, мин херр, Корчмин записал.

— Так вот, передай от меня Ивану Юрьевичу: этого капитана привязать к орудию на три часа!.. Хотя… — потёр лоб. — Я сам…

Выходя из палатки, сказал:

— Кто будет спрашивать — я в палатке у Трубецкого. Пристально взглянул на Данилыча:

— А ты не томись, ляг как следует.

«„Не томись“, „не томись“… — путалось в голове у задремывающего Данилыча. — Коли бы толк был, можно и потомиться, а тут… Да, не дураки были прадеды наши, что на таком месте крепость поставили. Настоящее место! Либо камень, либо трясина. Словно пьяный леший со свадьбы проехал… Вот тут и распоряжайся хозяйством — где рыть, где копать, куда пушки да солдат становить… Эх, ва-a! — потянулся. — Везде один мёд!..»


До середины октября шли беспрерывные дожди. Хмурее осеннее небо, суля снегопад, низко висело над громадным болотистым лугом, на котором раскинулись полевые укрепления русских. Только числа 15-го к вечеру, по закату, поднявшимся ветерком разволокло серые тучи, и первый раз за всё время светло за угор село солнце. Всюду за передовыми позициями торчали поднятые вверх оглобли телег, по ступицу увязших в грязи, валялись вонючие бочки из-под солонины, из-под рыбы, поломанные колеса, передки, втоптанные в грязь рогожи, кули. В окрестных оврагах разлагались сброшенные туда дохлые лошади. Дороги с бесчисленными объездами, обходами превратились в сплошное жидкое месиво.

Давно кончились и солонина, и рыба, и толокно. Солдаты сидели на одних сухарях, а подвоз за плохими дорогами по-прежнему был никуда. Сборщики подвод носились, как гончие, обшаривали селения, ямы, монастыри по обе стороны дорог от Нарвы до Новгорода и во всей округе на многие вёрсты. Провиантмейстер, окольничий Языков, сбился с ног, изыскивая средства подвоза.

«Отгрузка харчей зело не спора от недостачи подвод, — доносил он Петру. — Ей-ей, все силы употребляю, посылаю сколь можно».

Сухарей тоже было не вволю. Из них, для сытности, делали тюрю-мурцовку: размачивали, сдабривали луком, солили…

— А с этого хлёбова, — говорили солдаты, — много траншей да кеселей[20] не нароешь!

Путной воды тоже не было, её брали из луговых илистых болотин, сплошь покрытых бархатной цвелью.

— Ну и водица у вас! — говорил Данилыч знакомым преображенцам, отвёртывая нос от кружки, поднесённой ко рту. — Ужли пьёте?

— А у вас на острову-то ай сахарная? — говорили ему.

Которую неделю пьём… Да вода что, вот кусать чего нетути.

— Должны вроде как подвезти, — нерешительно замечал Алексашка.

— Да ить не те деньги, что у бабушки, а те, что в пазушке, — возражали ему. — Ждать да догонять — хуже нет. Все жданки поели…

Некоторые зло вставляли:

— А немцы в три горла жрут!

— Да им что!..

Подошёл знакомый сержант Лука Кочетков. Здороваясь, Меншиков ухватил его за рукав, отвёл в сторону:

— Пойдём побалакаем. Проводи…

Когда отошли, взял его под мышку — мал был ростом Лука против Данилыча, — оглянулся по сторонам:

— Ну, как наши преображенцы-то?

Да, как Александр Данилович… всю надежду кладём на тебя.

— На меня?! — с притворным удивлением воскликнул Меншиков, и глаза его радостно заблестели. — Я-то тут при чём?

— Будя толковать-то, — сказал Лука ласково и грустно. — Авось знаем, кто ты и что ты… Был Лефорт — стал Данилыч, наши так говорят…

— Тэк, тэ-эк, — кивал Алексашка раздумчиво, глядя себе под ноги. — Ну и что из того?

— Своим человеком тебя наши считают. Потому и, надеются.

— Да на что надеются-то?

Маленький, щуплый Кочетков резко вывернулся в сторону, забежал петушком наперёд.

— Как на что?.. Государю глаза открыть надо! Продажа ведь от немцев идёт! Что делается у нас, им в крепости всё известно! Одного поля ягоды: что там, — махнул в сторону Нарвы, — что у нас теперь в генералах сидят!.. А потом — с какими шишами пойдём воевать? Ничего же не подвозят: ни пороха, ни ядер, ни бомб. Пушки чёрт те какие, своего веса не выдерживают — колеса ломаются. А солдаты?.. Одни мы, преображенцы да семёновцы, ну, ещё два-три старых солдатских полка… А ведь остальные — горе, неучь! Им на стенках оглоблями драться… Фузеи носят как палки. А ведь одними копьями да бердышами от шведов не отмахаешься!..

— Да ещё тупыми, — вставил Данилыч, загадочно улыбаясь.

— Вот-вот, — мотал Лука головой. — Клячи худые, сабли тупые, животами скудаемся. своих пищалей пужаемся.

Меншиков засмеялся:

— А ты балагур!..

— У тебя научился.

— Ах, зме-ей! — вскрикнул Данилыч, шлёпая Луку по спине.

Взял его снова под мышку.

— Ладно… Ну, а как вы-то, преображенцы, считаете, как делать должно?

— Ежели уж опоздали с подвозом припасов, — отвечал Кочетков, — то надо бы нас. гвардейцев, поплотнее собрать, чтобы в случае чего чуять локтем Друг друга. А так, как стоим, — кишкой растянулись, на сажень солдат от солдата, — так хорошего мало, толку не жди. — И, остановив Данилыча. положив ему на грудь свою растопыренную ладонь, заглядывая в глаза, он звенящим голосом зачастил: — А драться мы будем лихо! Насмерть стоять будем! Ежели надо будет, умрём как один, а сквозь себя врага не пропустим! Так и доложи государю!..

И лукаво улыбнувшись, уже спокойно добавил:

— А говорил, мол, это, государь, ото всех гвардейцев чистого сердца сержант Преображенского полка Лука Кочетков.

В душе Меншиков был согласен, что без немецких командующих было бы лучше. Солдаты им не верят — вот главное! Ну, а какая, в самом деле, вера может быть в людей, которые продались? Сумы же перемётные!.. Сегодня здесь выгодно — служат, а завтра — чёрт их знает!.. Ну, привлекай их там к работам каким или для военного совета. А командование им вверять!.. Во главе войска ставить!.. Это уже лишнее! Поискать среди своих — не хуже найдутся. По-оду-маешь, какое золото эта старая грымза Круи! Да и Галларт тоже! Составил ведомость: потребно для осады шестьдесят стенобитных орудий, сорок мортир, шесть тысяч каркасов, пятнадцать тысяч гранат, двенадцать тысяч ядер, столько же бомб… Да с таким-то припасом любая солдатка за генерала сойдёт!

Пытался было поговорить об этом с Петром Алексеевичем. Так куда там! Руками замахал!

— Отстань! Не твоего ума дело! Круи добрый старик, умный, опытный полководец!..

— Да я, мол, не про то… Солдаты не верят…

— Поверят! Увидят в деле — поймут…

— Ну, дело хозяйское. — Замолчал…


Со второй половины октября начались морозы.

Дожди — плохо, но и мороз тоже не мёд, ежели без путных харчей да в холодных бараках.

А тут ещё — одно к одному, — когда с великим трудом принялись устанавливать на батареи орудия, лафеты начали ломаться, да и сами пушки выходить из строя после первых же выстрелов.

С большим трудом к 20 октября вооружили восемь батарей, расположенных против трёх нарвских бастионов и за рекой, против Иван-города.

Меншиков не покладая рук работал над сооружением восьмимортирной батареи ниже Нарвы, в 1800 шагах от города. Эта батарея воружалась под личным надзором её командира — бомбардира капитана Петра Алексеева.

«Апроши все готовы, — писал фон Круи королю Августу, — все батареи завтра могут открыть огонь, недостаёт только безделицы — ядер, бомб и тому подобного: по рассказам здешним, уже давно ожидают привоза, однако ж тщетно. Как скоро припасы будут доставлены, тотчас сделаем брешь, если только король шведский не помешает. По слухам, у него от 30 до 32 тысяч».

На все батареи требовалось установить 57 пушек и 24 мортиры, а установили только 54 орудия. Ровно треть оказались негодными.

В воскресенье 20 октября, в два часа пополудни, по сигналу двумя бомбами с петровской восьмимортирной батареи все пушки открыли огонь. С этого времени русские «били из пушек и бомбы бросали в продолжение двух недель».

Галларт не сомневался в скором падении крепости. Для овладения Нарвой, по его мнению, необходима была только одна брешь в крепостных стенах, только один серьёзный пролом.

Для этого нужны были снаряды, снаряды… А вот их-то и не хватало.

Союзники надеялись напасть на Швецию врасплох. Известно было, что шведский король — неугомонный, сумасбродный юнец. Ничего хорошего для Швеции его поведение не обещало. В самом деле, пол и стены королевских покоев были густо запятнаны кровью — молодой король забавлялся: отсекал саблей головы телятам, баранам, которых пригоняли к нему во дворец для такой «молодецкой» потехи. Ночью от взрывов петард и потешных ракет содрогались, а было, что и совсем вылетали стёкла в стокгольмских домах, — так потешался этот юный правитель. С церковных кафедр священники читали не совсем обычные проповеди. Даже совсем необычные: «Горе стране, в которой царь юн!» И почтенные горожане только разводили руками. Действительно, кто среди бела дня, почти голый, в одной нижней рубашке, с гиканьем, свистом скакал сломя голову по улицам шведской столицы и сшибал с прохожих шляпы и парики? Молодой король Карл со своей буйной свитой. Кто врывался со сворами гончих в гулкий сеймовый зал, вытряхивал там из мешка живых зайцев и устраивал охоту на них? Он же, повеса король.

Но этот отличавшийся такими буйными шалостями коронованный юноша словно переродился, когда забили барабаны, затрубили военные трубы и опасность надвинулась на Швецию вплоть — с трёх сторон, почти сразу. Внезапно Карл явился со своим войском под Копенгаген и принудил датского короля к полной и безоговорочной капитуляции. Вслед за тем, так же внезапно, он высадился на восточный берег Балтийского моря, в Пернау…

«И какая же получится каша-похлёбка, ежели к нам-от нежданно-негаданно нагрянет Каролус со своими полками! — размышлял Данилыч, шагая из угла в угол избы. — Изневесть подберёт под себя — пить запросишь. Датскому-то он уже по шее наклал. Польский из-под Риги стрекача задал, говорит — потому, что мы-де ему помощи не дали… Из наших рук все помощи ждут! Со-юзнички!.. Прислали нам своих дармоедов. Считается — помощь! Круи — так тот с ног сбился обеды для генералов закатывать. Ни слова по-русски не знают, и знать не хотят. Нас считают — всё равно что татары… А солдат наших, чтобы душу их понимать!.. Да что там говорить! Откуда им знать-то!.. Преображенцы, семёновцы! Ведь с этакими-то орлами какие дела можно делать!.. Н-да-а!.. Жили, видно, эти генералы — носа сами не утирали, все няньки, да мамки, а воевали, знать… по бумагам: по расписаниям, ведомостям, диспозициям… Ну, на бумаге, известно, всё гладко…»

Щёлкнул пальцами, повернулся на месте.

«Эх, если бы можно было всё снова начать, как Пётр Алексеевич говорит!..»

Приглаживая подбородок, долго, упорно-вопросительно глядел на промерзшее оконце избы.

«Н-да-а, не с того конца тесать начали!..»

В сенцах сухо заскрипел снег под ботфортами, взвизгнула дверь. Кланялись в пояс — как бы о притолоку не удариться, — вошёл Пётр. Промерзший. Разматывая шарф, глазом косил на Данилыча. Крякнул…

Данилыч проворно шваркнул на стол миску с капустой и огурцами, сунул ржаной каравай, со стуком водрузил штоф посерёдке стола, нырнул в русскую печь, достал кусок поджаренной солонины, подал на деревянной тарелке. Достав с полки стаканец, сам сел за стол.

Пока Пётр резал хлеб — привилегия старшего за столом, — Данилыч хмурился, крякал, тёр лоб.

— Что кряхтишь?.. Ещё же не пил…

Данилыч покусывал губы, молчал. Покосившись на него ещё раз, Пётр налил, выцедил, налил снова, пододвинул Данилычу.

— Сам вижу, что не всё ладно, — хмуро произнёс, закусывая огурцом, — Да уж поздно теперь! — Полуобернулся к окну, с хрустом жуя, забарабанил пальцами по столу. — Саксонцы ни с того ни с сего от Риги ушли. Каролус нагрянул в Пернау… Ещё замирятся без нас.

— К чему это, мин херр?

— К празднику, — буркнул Пётр, принимаясь за солонину.

— А-а-а! — протянул Данилыч, ловко, одним глотком, опорожнивая стаканец. — Н-да-а!.. — Понюхал корочку хлеба. — Тут, мин херр, смотри да смотри. Послать бы кого из своих наблюдать за поступками этого брудора Августа?

— Послал уже… Григория Долгорукого.

— Хорошо! Искусный офицер и в языках силён.

— И послал ещё, — продолжал Пётр, торопливо прожёвывая кусок солонины, — Бориса Петровича Шереметева со всей поместной конницей по дороге к Ревелю, для разведывания о Каролусе.

— Сколько, мин херр, дал Шереметеву-то?

— Всего пять тысяч. Пошли по Ревельской дороге к Везенбергу.

— Си-ила! — криво улыбаясь, протянул Алексашка. — Небось как в ночное поехали… Затрюхали… Скопом! — Улыбнулся, вспомнил Луку Кочеткова: «Клячи худые, сабли тупые». — Так это же, мин херр, за сто с лишним вёрст?

— Сто двадцать… А ближе посылать нет расчёта. Каролуса нужно разведывать у Ревеля, Дерпта, Пернау. Малый привык шибко ходить, и встречать его, значит, надо подальше…

— Побывал я тут как-то у преображенцев, мин херр, — начал исподволь Алексашка, — просили тебе доложить…

Пётр сразу насторожился, отодвинул тарелку:

— Что? Говори…

— Все знают, мин херр, видят… Как все, голодают, — знал Данилыч, чем пронять Петра Алексеевича, высказывающего ревностную заботу и особое беспокойство о своих несравненных гвардейцах, — животами скудаются, мёрзнут в этакую непогодь злую на этом треклятом болоте, но говорят… — Меншиков встал, вытянулся во весь свой саженный рост — и: — «Передай, мол, государю, что насмерть будем стоять! Как один, ежели нужно будет, ляжем костьми, но шведа положим!»

Пётр порывисто встал, положил обе руки на плечи Данилычу, впился глазами в глаза.

— А-а… сказал им… орлам моим… что я знаю… знаю… — Губы его задрожали. — Одна надежда — на гвардейцев моих… Тьфу ты, анафема! — Кулаком отёр слёзы. — Они же — костяк!

— Хребет становой! — вставил Данилыч. — Знают, все знают, мин херр. — И, лукаво улыбнувшись, добавил: — А говорил мне это храбрый товарищ, пройдоха сержант Лука Кочетков. Так и сказал: «Доложи государю ото всех преображенцев чистого сердца».

Чувство локтя, товарищество, чудесно великая и ревнивая гордость за свою часть, неодолимое стремление к прославлению своего полкового штандарта — как всё это было понятно Петру и как это трогало!..

— Что просили они?

— Чтобы покучнее поставить их к бою. Прохаживаясь и мысленно представляя, как расположились полки первой линии, Пётр задумчиво бормотал:

— Стало быть, одни хотят выстоять, в соседей не верят…

«Неужели, — невесело думалось, — первый бой и придётся вести с главными силами Карла? С места — и сразу в самое пекло! Да-а, к таким сражениям и к тому же один на один… мы даже с такими орлами, как преображенцы, семёновцы, пожалуй, ещё не готовы».

Один на один!

Непонятно было, почему польский король снял осаду Риги. До этого он топтался под крепостью, жалуясь, что ему помощи не оказывают. А когда русская армия выступила под Нарву и положение Августа, стало быть, укрепилось, он как раз в это время ушёл из-под Риги. Что он задумал? Отвести удар шведских войск от себя, направить Карла на русскую армию, а самому в прятки играть?

Как ни прикидывай, выходило неладно.


2


Шереметев, посланный к Везенбергу для глубокой разведки, столкнувшись с передовым отрядом Карла, быстро отступил, потеряв соприкосновение с противником. Конница своей разведывательной задачи не выполнила. У Карла появился новый козырь — внезапность.

— Рано встала, да мало напряла, — сипел Данилыч. подперев щёку рукой. — Угорел боярин в нетопленной горнице.

— Да-а, — тянул Пётр, скребя подбородок. — Выходит, надо немедля строить новую линию обороны…

— Ка-ак дал стрекача! — хмыкнул Меншиков. ткнув нос в рукав.

— А ты, — сверкнул на него Пётр, — помалкивай! Все герои — с печи на волков!

— Я, мин херр?! — Данилыч широко раскрыл глаза, перекосил рот, вскочил, как кто его шилом кольнул.

— Сиди! — нахмурился Пётр. — Заякал!.. — Уставился в одну точку — и тихо, раздельно, будто думая вслух: — Новое дело… Да и враг… Сильнейший в Европе. — Встал, тряхнул волосами. — Потребен военный совет.

На совете решили: государю немедля отправиться в Новгород, «дабы идущие остальные полки побудить к скорейшему приходу под Нарву», сформировать сколько возможно новых полков, построить запасную линию обороны на подступах к Новгороду.

Главное командование войсками под Нарвой было возложено на герцога фон Круи.

«Ночью на 18 ноября, — записали в „Юрнале“, — за четыре часа до свету, с воскресенья на понедельник, государь отправился из армии с фельдмаршалом Головиным и сержантом Меншиковым».

— Доверие оказано мне исключительное! — обращался Круи к генералу Галларту. — Так могут поступать только русские. Собрали тридцать тысяч мужиков, одели в мундиры, расписали по полкам, вооружили, кое-как обучили стрельбе, маршировке, ненужным в бою эволюциям и… бросили на моё попечение. Следовательно, — сухо кашлянул герцог, — остаётся «пустяк»: испробовать их на деле. — Поднял белёсые брови и, ловко выбивая дробь по столу, заключил: — Любопытно, что из этого выйдет!

— Да, — соглашался Галларт, — дикая беспечность, совершенное забвение элементарнейших правил ведения боевых операций!..

Вечером Круи приказал: «Поставить впереди лагеря сто солдат для охраны и наблюдения за неприятелем. Разбить их по караулам, дозорам. Пароль: „Петрус — Москва“. Половине войска всю ночь быть „в ружьё“. Немедленно раздать солдатам по 24 патрона. Перед солнечным восходом всей армии выстроиться, чтобы видеть, в каком она положении, и по трём пушечным выстрелам музыке играть, в барабаны бить, все знамёна поставить на ретраншементы».

Ночь прошла спокойно. Дозоров никто не высылал, и шведский генерал-майор Рибинг, пользуясь темнотой, совершенно беспрепятственно измерил глубину рвов всего переднего края русских позиций. И вот 19 ноября шведы, скрыто подойдя к укреплениям, беспрепятственно развернули своп боевые порядки. Лютая пурга, бившая в глаза русским, скрыла движение неприятеля.

Шведы были замечены только тогда, когда они вплотную подошли к русским позициям. Дав залп из ружей, они бросились на штурм и легко прорвали оборону русских. Среди обороняющихся поднялась паника. «Немцы нам изменили!» — кричали солдаты, ошеломлённые неожиданным нападением.

Лагерь русских, с незначительной глубиной боевого порядка, растянутый по фронту на семь с лишним вёрст, был разорван на части. Полки потеряли связь со своими флангами и друг с другом. В непроглядной несущейся вьюге нельзя было разобрать, где свои, где противник. Бились отдельными группами, а не то — в одиночку, грудь с грудью. Наёмные офицеры, набранные с бору да с сосенки, сплошь и рядом никудышние люди, в глаза не видевшие подлинной боевой обстановки, бездельники, хвастуны, избалованные нетрудовой, сытой жизнью и всё-таки ноющие, хныкающие, — эти шалопаи метались… Они знали, что русские солдаты давно собираются расправиться с ними. Только в случаях крайней необходимости они и бывало ходили «вне строя» в солдатские лагеря, причём отправлялись группами, вооружались и принимали ряд других предосторожностей. Они видели, как ненависть зрела, копилась. И вот — прорвалась. Разъярённые солдаты начали их избивать.

На глазах у герцога Круи были убиты: секретарь его Моор, полковник Лион, инженер Трумберг. кухмистер, камердинер, лакей…

Сообразив, что дело его табак, фон Круи с несвойственной его возрасту прытью бросился наутёк. «Пусть сам чёрт дерётся с такими солдатами!» — вскрикивал он на бегу… Вместе с другими иноземными офицерами он одним из первых сдался в плен шведам.

Тем временем конница Шереметева кинулась вплавь через реку, а пехота устремилась к плавучему мосту. Под тяжестью сбившихся в громадную кучу людей мост обрушился. Люди падали в реку, уже кишащую переправляющимися кавалеристами. Кто успевал, хватались за хвосты лошадей, но больше цеплялись один за другого, и, захлёбываясь, отфыркиваясь от заливавшей воды, такие истошно кричали: «Тону-у-у!» Вперемежку с обломками обрушившегося моста плыли вниз по реке солдатские шапки…

Всеобщая паника, однако, не захватила гвардейские полки и старый Лефортов полк, обороняющие правый фланг русских позиций. Преображенцы, семёновцы и лефортовцы оказывали упорное сопротивление шведам. Огородившись рогатками, повозками артиллерийского парка, эти полки в течение всего дня успешно отбивали бешеные атаки шведского генерала Реншильда. Поражённый стойкостью этих «русских мужиков», Карл решил лично повести на них свои лучшие части. Но и эта атака была успешно отбита.

А на левом фланге русских позиций стойко оборонялась дивизия Вейде.

Потрёпанные гвардейцами, шведские части начали перемешиваться. Два их отряда, обознавшись, вступили между собой в жаркий бой.

А к ночи становилось ещё вьюжнее, страшнее. Над белым морем метели чернело небо, ветер выл властно и дико. И шведы, как голодные волки, рыскали, шарили по русским палаткам — искали харчи и вино. И нашли. Перепились после этого шведы и ошалели от водки настолько, что не только не могли продолжать вести бой, но даже не в состоянии были охранять русских солдат, взятых в плен.

Если бы петровские военачальники воспользовались всеми этими преимуществами, исход битвы за Нарву был бы иной. Но генералы Яков Фёдорович Долгорукий, царевич имеретинский Александр, Автоном Головин, Иван Бутурлин, оторванные друг от друга, не имея представления ни о численности шведов, ни о их боеспособности, вступили в переговоры с Карлом об условиях капитуляции и быстро договорились о том, что русская армия может беспрепятственно отступать с оружием, знамёнами, но без пушек.

Отсутствие артиллерии считалось для армии потерей боеспособности.

Шведы были рады поскорее спровадить за реку побеждённого, но весьма опасного противника и с ночи начали помогать русским солдатам наводить мосты через реку.

Горько переживал Пётр нарвское поражение. Тяжело прислонившись к стене, чувствуя дрожь и слабость в коленях, он читал и перечитывал неутешительные реляции командиров частей о битве под Нарвой. Угнетало сознание, что в такой тяжёлый момент он вынужден был уехать от войска. Думалось:

«Как же плохо была налажена войсковая разведка! Допустили шведов выйти нос к носу — самого Карла с главными силами. Прозевали! Как слепые стояли. Единым словом сказать, младенческое играние было, а искусства ниже вида!»

Но радовало: преображенцы, семёновцы, старый лефортовский полк и солдаты из дивизии Вейде при всеобщей панике вели знаменитый, крепкостоятельный бой. И то хорошо!

Положив руки на стол, до этого тяжело лежавшие на коленях, руки много поработавшего человека — шершавые, мозолистые, с белыми рубцами от старых порезов. Тяжёлую работу мысли выражало его потемневшее, осунувшееся лицо.

Ясно было одно: так же как и после первого неудачного Азовского похода, надобно теперь же, без промедления, готовиться к дальнейшей борьбе.

Что же первее всего?

Конечно — пересмотреть и исправить полки. Это главное… И ах как нужны — как воздух, как хлеб — свои офицеры! Ибо в измене наёмников-иноземцев крылась едва ли не главная причина столь тяжкого поражения. Измена — так было и есть! — нож в спину упорству и храбрости.

Духом Пётр не упал, но и не скрывал горя. Да и как его скроешь? Слишком оно велико. Ведь около восьми тысяч только убитых! А сколько утонуло в Нарове! Сколько солдат, направлявшихся к Новгороду из-под Нарвы, в беспорядке, без своих офицеров, погибло от голода, холода!.. Не было артиллерии, очень мало осталось снаряжения, ружей.

При польском же и датском дворах взирали на поражение петровской армии со смешанным чувством нескрываемого злорадства и насмешливого презрения, как будто говоря: «А мы и знали, к чему это приведёт. Но, по-видимому, царь убеждён, что надо испытать безусловное поражение, чтобы стать безусловным авторитетом». Когда дела идут плохо, в злопыхателях ведь нет недостатка. «У здешних господ, — доносил русский посол в Гааге Матвеев, — та ведомость [о Нарвском поражении] во многое была принята порадование». Нарвское поражение там расценивали как непоправимое бедствие, потрясение, от которого Россия уже не может оправиться. Радовались и в Англии и во Франции. «Как Амбурга весть о том случае к королю английскому пришла, — сообщал русский посол, — он был за столом; в те часы и посол французский у него случился. Велел всенародно её честь и слушал сам, и все при нём зело тому рады были».

В правительственных кругах Голландии, Англии, Франции полагали, что теперь Северная война должна закончиться быстро.

Но не так полагал Пётр, точно сжавший в кулак свою железную волю.

— Спасибо брату Карлу, — говорил он, упрямо потряхивая головой, — будет время, и мы ему за уроки отплатим,


3


Нарвская победа вскружила голову тщеславному Карлу. В тяжёлых ботфортах с громадными шпорами, в простой чёрной шляпе, всегда затянутый в серый суконный камзол, со шпагой на лаковой портупее — готовый к походу в любую минуту, «король ни о чём больше не думает, как только о битве, — писал шведский генерал Стейнбок, — я принимает такой вид, будто сам бог непосредственно вкушает ему, что должен он делать». «Я ведь достаточно стар, — говорил в своём узком кругу этот бывалый вояка, — а худшим признаком старости, как сказал какой-то мудрец, является знание жизни: оно не позволяет восхищаться и безумствовать из-за пустяков».

Вера в собственную непобедимость соединилась у Карла с презрением к раз побеждённому неприятелю. Поминутно откидывая с большого от преждевременной лысины лба жидкие русые волосы, курчавившиеся за ушами и сзади, щёлкая тонкими пальцами, он говорил, обращаясь к своим генералам: «Нет никакого удовольствия биться с русскими, потому что они не сопротивляются, а бегут». И, подёргивая повязанной чёрным шарфом тонкой шеей с глубокими впадинами за ушами, презрительно добавлял: «Наши солдаты стреляли их, как диких уток».

Минутным молчанием и натянутым, коротким смешком встречали генералы такие сентенции своего короля. Совершенствуя частности старых, отлично известных военных доктрин, они только и делали, что приспосабливали свои знания к решениям короля, — придерживались формы, шаблона, традиций, чтобы остаться «в седле». Предприимчивость с их стороны, настойчивая решительность, пыл, горение, страсть — исключались. Трудно им было что-либо советовать Карлу. Да зачастую и нечего было сказать. Что же скажешь? Он — срежет.

Было Карлу восемнадцать лет, усов у него ещё не было; лицо его было длинно, крупно и очень бледно, а взгляд строг и упрям. Если до Нарвы он мало считался с мнением своих генералов, то теперь, полагая, что под Нарвой он окончательно разгромил русскую армию, и вовсе перестал собирать военный совет. Он решил: оставив против русских два отряда — восемь тысяч около Дерпта и семь тысяч в Ингрии — двинуться к Риге. Пётр, вероятно, будет что-то предпринимать с целью что-то поправить, но это неважно! Карл решил не обращать внимания на мелочи. Польского короля он считал более опасным противником.

А Пётр тем временем, используя передышку, укреплял и укреплял свою армию. Сам вникая во все мелочи армейской жизни, он требовал, чтобы так же вникали во всё и его приближённые. Ястребом следил он за обучением войск, снабжением и вооружением армии, намечал пункты в тылу и по операционной линии предполагаемых действий, где надобно было устроить армейские магазины для снабжения войск боевыми припасами и провиантом, наблюдал за перевозками войск, лично руководил разработкой оперативных планов всех важнейших кампаний.

Новобранцы обучались «военному солдатскому артикулу» непрестанно. Гвардейские полки превращены были в школы, готовящие свои офицерские кадры для армейских частей. В спешном порядке укомплектовывались и создавались вновь войсковые соединения, изготавливалась артиллерия. Для литья пушек не хватало меди, и Пётр решился пойти на меру, дотоле неслыханную на Руси: «Со всего государства, с знатных городов, от церквей и монастырей, — повелел, он, — собрать часть колоколов на мортиры и пушки». И колокола были собраны. Колокольной меди было свезено в Москву к концу мая 1701 года 90 тысяч пудов.

«Ради бога, — писал Пётр надзирателю артиллерии Виниусу, — поспешайте артиллериею, как возможно: время, яко смерть».

И Виниус доносил: «Такой изрядной артиллерии, в такое короткое время и такими мастерами нигде не делали. В прежнем литье пушки выходили с раковинами и портились, а ныне льют каких лучше нельзя».

Меншиков в это время собирает в Новгороде объявлявшихся из-под Нарвы офицеров и рядовых, набирает рекрутов, новгородских стрельцов, «пересматривает и исправляет» пехотные и драгунские части. В Москве «кликнули в солдаты вольницу», велено принимать «всякого чину людей». Рослых зачисляли в гвардию, остальных направляли к Данилычу в Новгород, где под его руководством кипели работы по укреплению города и расположенного вблизи его Печерского монастыря, возле которых, на подступах, драгуны, солдаты, «всяких чинов люди, и священники, и всякого церковного чина, мужеска и женского пола», рвы копали, ставили палисады, рогатки…

Исключительное рвение Меншикова, его кипучая деятельность были отмечены: «за многотрудное дело по исправлению армии и усердие в креплении городов» он в конце 1700 года жалован был чином бомбардир-поручика гвардии.


В конце января 1701 года Пётр отправился к литовской границе для свидания с польским королём Августом. В свите находились: генерал-адмирал Фёдор Алексеевич Головин, дядя Петра Лев Кириллович Нарышкин, постельничий Гаврила Иванович Головкин, бомбардир-поручик Меншиков и переводчик Шафиров.

Август и Пётр порешили:

«Продолжать войну против шведа всеми силами и друг друга не оставлять без общего согласия: в случае же предложения неприятелем мира немедленно сообщать о том взаимно. Российский государь пришлёт королю польскому на помощь, как скоро летнее время позволит, в Динабург или другое ближайшее место между Динабургом и Псковом, от 15 до 20 тысяч человек удобной и благообученной пехоты, с добрым оружием, в полное распоряжение короля…»

Дополнительно, особой секретной статьёй договора, Пётр был обязан в половине июня прислать Августу 20 тысяч рублей «для награждения тех из польских сенаторов, которые будут содействовать участию Речи Посполитой в союзе».

В начале марта Пётр возвратился в Москву. Вслед за ним явился представитель Августа за обещанными деньгами.

Взято было, что возможно, в приказах, ратуше, — оказалось слишком мало: Троицкий монастырь пожертвовал — внёс тысячу золотых…

Преображенского полка поручик Меншиков решил справить своё новоселье. Отстроил дом-хоромы в Преображенском, взял к себе сестёр, нанял старуху «отвечать за дворецкого», — сварлива была, прижимиста, но честна, искусна в хозяйстве, — и стал дом «полная чаша». Александр Данилович один мужчина в доме; сёстры на него не надышатся. Зато же был и ухожен: шарфы, манжеты — снег с синевой; панталоны, камзол глаженые, чистые; башмаки, ботфорты блестят, хоть смотрись. Он того и желал: экономно и сытно, а главное, что он особо любил, — во всём порядок, опрятность.

На новоселье, в первый день, — начерно, — были только два человека: государь, да пригласил Александр Данилович ещё одного купца — богатея Филатьева, оптовика, скупщика льна, щетины, воска, пеньки, голову московских гостей, пользовавшегося среди них исключительным уважением и почти безграничным доверием.

За обедом Пётр говорил:

— С нашими купцами не сговоришься, не хотят понимать своего интереса. Для них из рубахи, можно сказать, выскакиваешь, выхода ищешь, море воюешь, а они, — чтобы помочь в этом деле…

Филатьев, тучный, лысый, с подобострастной улыбкой, застывшей на круглом, лосном лице татарского склада, поблескивая узкими, посоловевшими глазками, слушал, стараясь понять, к чему клонится дело. Одной рукой он разбирал свою большую чёрную бороду, в которой седина тронула волосы только около щёк, а другой ласково гладил «уже остывший» громадный бокал.

— Эх, Демьян! — хлопал его Пётр по плечу. — В подполе-подполье стоит пирог с морковью, есть-то хочется, да лезть не хочется. Так, что ли? Я, стало быть, сам и в подпол лезь, и доставай, и в рот вам клади. А вы, други, что?

Александр Данилович звякнул о стол припасённым заранее кошелём. Встрепенувшись. Филатьев испуганно глянул на Меншикова, что-то пробормотал и, нахмурившись, выпил до дна.

— Тут четыреста двадцать золотых, — сказал Данилыч, кладя ладонь на кошель, — дарю на государево дело. Всё, что могу!

Захмелевший Филатьев:

— А я что, лиходей своему государю?.. Поцелуемся.

Облапил Петра.

— Для тебя, государь, — наизнанку!.. Даю, — прижал руку к груди, — верь слову, десять тысяч рублей!

Пётр его за плечи:

— Друг!.. Один ты понял!..

Подмигнув Петру. Данилыч прошипел по-голландски:

— Мин херр… Начало… Поверь… будет как надо.

Так по монастырям, по царёвым сусекам да за счёт доброхотных даяний и наскребли на военные нужды ни много, ни мало — 150 тысяч рублей.

Что было обещано Августу, заплатили.

Исполнено было и другое обязательство, данное польскому королю: князь Репнин повёл под Ригу двадцатитысячный корпус.

Ни в какое сравнение не шли эти солдаты с ратниками дворянского ополчения. Да уже и не те были эти солдаты, что когда-то стояли под Нарвой. Хорошо обученные, не по ратному обычаю, а по «артикулу»,[21] они твёрдо усвоили и все «статьи воинские, как надлежит солдату в житии себя держать, в строю и в учении как обходиться».[22]

«Люди вообще хороши, — писал о них саксонский фельдмаршал Штейнау, — не больше пятидесяти человек придётся забраковать. Они идут так хорошо, что нет на них ни одной жалобы, работают прилежно и скоро, беспрекословно исполняют все приказания».


4


По возвращении в Москву Пётр не более десяти дней пробыл в Преображенском — спешил в Воронеж на закладку нового корабля. И вообще, для ускорения судостроения на воронежских верфях нужен был, как Пётр полагал, глаз да глаз — свой, хозяйский, всевидящий глаз. Иначе — толку не жди! Никому из своих приближённых не мог Пётр доверить это важнейшее дело.

Вместе с государем выехали в Воронеж почти все большие чиновные люди.

Перед отъездом Пётр решил зайти к царевне Наталье Алексеевне, проститься. Подмигивая в сторону Данилыча. говорил посланцу от сестры:

— Да скажи Наталье Алексеевне, чтобы Дарья Михайловна была непременно.

Александр Данилович, скрывая смущение, отвернулся к окну.

— Вот всегда так, мин херр, — теперь разговоры пойдут…

— Да на тебя с Дашенькой глянуть раз, так всё сразу как на ладони, — говорил Пётр, смеясь. — И без меня всем известно.

Боярышня Дарья Михайловна Арсеньева не помнила своей матери. Её отец воеводствовал в какой-то далёкой сибирской округе. Подрастала она с няньками, мамками, в теремной древней строгости. Потом их всех сестёр — Дарью, Варвару и Аксинью — взяла к себе в девушки царевна Наталья Алексеевна. Пётр частенько навещал сестру со своим неразлучным Алексашей, и девицам-боярышням не приходилось прятаться от гостей. Дашенька Арсеньева с первого взгляда крепко приглянулась Александру Даниловичу. Нравились ему её становитость, скромность и ласковость, молочная белизна тонких, маленьких рук, тяжёлые русые косы, молодой, горячий румянец, серебристые глаза в длинных тёмных ресницах, соболиные брови.

«Хороша-а!» — вздыхал про себя Алексаша, глядя на девушку, каждый раз по-новому поражавшую его своей красотой.

В её присутствии он, этакий-то гвоздь парень, робел… А чем больше робел, тем скромнее и молчаливее при ней становился. Во взоре Дашеньки отражалась такая чистая, голубиная кротость, доверчивость! Чувствовалось, что если она поверит кому-то до конца, если полюбит — навек. Редко она поднимала глаза на него. А если поднимет когда, почему-то он свои опускал. Потому ли, что серебристые эти глаза проникали ему в самую душу? И щемяще-сладко становилось тогда у него на душе, и тепло, словно таяло что-то дотоле холодное, твёрдое. Такая, думалось Алексаше, любого разбойника ангелом сделает.

Усиливали его любовь к Дашеньке немецкие дамы. Те, которых он знал, были как-то особенно плотски откровенны, чувствовалось, что им ничего не стоит совершить любое стыдное дело. Терпеливо сносили они любые объятия, пьяные поцелуи. Не раз заставал он их в самых откровенных костюмах, позах и ни разу не замечал на их лицах смущения. Они позволяли себе очень многое, не боясь увлечься.

«Холодны и расчётливы», — оценивал их Алексаша.

Где же равнять таких с его Дашенькой!

…Около трёх месяцев провёл Пётр в Воронеже, усиленно занимаясь строительством кораблей.

Распространились слухи, что турки, заключив мир с Венецией, готовятся к войне с Москвой.

«Извольте быть в том осторожны, — писал Пётр Апраксину, в то время азовскому губернатору. — Обороняйте Азов, а наипаче Таганрог: сам сведом, каков туркам Таганрог, а под нынешний час и пуще. Изволь нанять довольное число казаков, ибо отселе войско скоро не поспеет».

Однако опасения эти к концу года рассеялись. Посол Дмитрий Михайлович Голицын донёс 23 августа из Адрианополя, что был он у султана на аудиенции и что его «приняли, как цесарского посла». «Турки мирный договор подтвердили, — писал он, — только требовали разорения Казикерменя и других городов на Днепре, согласно с постановленными условиями мира».

У Петра несколько отлегло от души. Голицыну он предложил уверить султана, что договор с турками будет исполнен.

Но тут получено было новое тревожное сообщение: Карл на виду у неприятельского войска переправился вёрстах в двух ниже Риги на левый берег Двины, стремительно напал на саксонцев и после короткого боя разбил их главные силы. Это значило, что надеяться на действенную помощь польского короля теперь не приходилось. Продолжать отвлекать шведов от русских границ — это единственное, чем мог теперь помочь Август Петру. Такую косвенную поддержку Август вынужден был оказывать русским независимо от собственного желания. К этому понуждал его упорно преследующий польскую армию шведский король. Получалось, будто сам Карл предоставлял русским возможность выиграть время. И Пётр не замедлил широко использовать эту возможность для усиления обороны страны.

Но не только об активной обороне думал Пётр в это время. Он принял решение: изменить тактику, приступить к ведению «малой войны» и продолжать её до тех пор, пока русская армия не будет обучена искусству побеждать непобедимых до этого шведов.

Фельдмаршалу Шереметеву даётся инструкция: не вступать в открытые сражения с неприятелем, а производить внезапные набеги на его гарнизоны и лагери.

«Необходимо, — приказывал Пётр, — чинить промысел над противником, не вступая с ним в генеральную баталию, а действуя против него партиями, когда к тому представится удобный случай».

В таких набегах прошёл весь 1701 год. А в январе следующего года окрепшей русской армии удалось одержать над шведами и первую частную победу. В пятидесяти вёрстах от города Юрьева, при деревне Эрестфере, Шереметев разгромил Шлиппенбаха. Шведский генерал потерял в этом бою добрую половину своего корпуса и шесть пушек.

— Слава богу! — воскликнул Пётр, получив донесение о победе. — Наконец мы дошли до того, что шведов побеждать можем. Правда, пока сражаясь два против одного, но скоро начнём побеждать и равным числом.

Шереметева Пётр возвёл в генерал-фельдмаршалы, пожаловал кавалером ордена Андрея Первозванного, наградил своим портретом, осыпанным бриллиантами, награждены были также и все офицеры, а солдатам выдали каждому по серебряному рублю «из тех, что вновь начеканены».

Результаты применения новой петровской, отлично продуманной тактики не замедлили сказаться и далее. Летом 1702 года Шлиппенбах терпит новое поражение при мызе Гуммельсгоф в Лифляндии. В этом бою шведский генерал потерял почти всю свею пехоту — из 6 тысяч осталось только 500 человек, — всю артиллерию и даже знамёна.

Пётр приказал разорить Лифляндию, лишить противника опоры, «чтобы неприятелю пристанища и сикурсу своим городам подать было невозможно».

Шереметев выполнил этот приказ «с особым тщанием и превеликим усердием». «Желание твоё исполнил, — доносил он позднее Петру, — неприятельской земли больше разорять нечего… разорили и запустошили все без остатку».

Тем временем в Ингрии окольничий Пётр Апраксин рекой Невой до самой Ижорской земли прошёл, прогнав шведов от Тосны до Канец [Ниеншанц]. А посланный им на судах в Ладожское озеро полковник Тыртов в результате нескольких успешных сражений принудил шведов отойти под Орешек [Нотебург].

Сам Пётр прогостил всё лето 1702 года на Белом море, так как весной было получено известие, что шведы намереваются прорваться к Архангельску. В ожидании приступа неприятеля Пётр строил новые корабли. Правой рукой его в этом деле являлся по-прежнему неразлучный с ним Алексаша. На реке Вавчуге были спущены два фрегата — «Св. Духа» и «Курьер», вслед за тем был заложен двадцати-шестипушечный корабль «Св. Илия», «а большего чаю и почать нечем: лесов нет», — писал Пётр Апраксину.

Лето проходило, шведы не появлялись. И Пётр, ободрённый успехами своей армии, решает наконец осуществить свою заветную мечту — выйти к берегам Балтийского моря. Прежде всего, для этого нужно было овладеть занятыми шведами крепостями: Орешком — у истока Невы и Канцами — на реке Охте. От старого, ставшего традиционным, направления главного удара прямо на Нарву Пётр отказался. Нужно было разобщить силы противника и бить его по частям. Выполнение этой задачи обеспечивало направление через Ладогу к Неве, а затем уже к Нарве.

Всю зиму и лето велась подготовка к походу. А в сентябре Пётр во главе гвардейских полков прибыл из Архангельска в Ладогу, чтобы лично руководить операцией. «Если не намерен чего, ваша милость, ещё главного сделать в Лифляндии, — написал он Шереметеву, — изволь не мешкав быть к нам; зело время благополучно, не надобно упустить, а без вас не так у нас будет, как надобно».

В конце сентября войска, приведённые Петром, Шереметевым и Репниным, сосредоточились возле Орешка — древней крепости, построенной нижегородцами ещё в XIII веке на небольшом островке в Водьской пятине Зарецкого стана, у самого истока Невы.

Крепость обложили 28 сентября, а накануне днём Пётр собрал военный совет. Были: Шереметев, Репнин, Пётр Апраксин, Михаиле Голицын, Меншиков и артиллерийские офицеры полковник Гошке и майор Гинтер.

В большой провиантской палатке сидели на бочках. Шереметев и Репнин по-стариковски устроились на мягких кулях. Выкатили на середину бочонок для государя — почётное место. Пётр, когда говорил, вскакивал то и дело с бочонка, но где шагать тесно было — снова садился. Говорил отрывисто, размахивая правой рукой.

— За апроши приниматься немедля! Подводить к берегу, против города. Сроку тебе, Борис Петрович… — глянул на склонившего голову Шереметева, секунду подумал.

— Двое суток! — вставил Данилыч.

— Добро! — мотнул Пётр головой. — Двое суток… А вам, — обернулся к артиллеристам, те вскочили, — когда апрошами подойдут, открыть на самом берегу кесели на десяток мортир да десятка на три пушек.

Полковник Гошке и майор Гинтер звякнули шпорами:

— Есть, государь!

— В ночь, на покров Богородицы и поставить, — добавил Данилыч, подмигивая в сторону Шереметева. — Как раз так выходит.

— На покров так на покров, — с хрипотцой вымолвил Шереметев, потирая руки. Прищурил выпуклые, рачьи глаза, глядя на Меншикова, улыбнулся: — Может, так-то и крепче получится.

Данилыч слегка ткнул его в бок большим пальцем.

— На покров, Борис Петрович, надейся, — шепнул, — а сам не плошай. Или в пушки господина Виниуса не веришь, покровом-то накрываешься?..

— Новгородские дворяне… Помолчи! — обратился Пётр к Меншикову. — Новгородские дворяне Кушелев, Бестужев, Мышецкий в росписи горному пути от Ладоги к Канцам об Орешке всё описали. Тебе, — обратился к Макарову, кабинет-секретарю, — надобно это им показать, — кивнул в сторону генералов. — Описано хорошо… Сколько войска сейчас к тебе подошло? — спросил Шереметева.

— В гвардейских полках Преображенском и Семёновском две тысячи пятьсот семьдесят шесть человек; в прочих полках, что я привёл, да Репнин, да Апраксин, не менее десяти тысяч солдат…

Меншиков, одёрнув ловко затянутый шарфом тонкий кафтан, вскочил с бочки, шагнул:

— А как с переправой будет, мин херр? Когда будем свирские лодки из Ладоги в Неву перетягивать?

— Да уж приканчивают «Осудареву дорогу» в лесу, — сказал простоватый Репнин, моргая глазами, — прорубили просеку, почесть, версты на три… — Крякнул, обмахнулся платком. — Многотрудное дело!..

— Да знаю! — нетерпеливо перебил его Меншиков. — Я про то, кто будет вершить переправу на правый берег Невы, где неприятельский шанец… Какими солдатами? Кто командовать будет?..

— Подожди, кипяток, — толкнул его Пётр обратно на бочку. — Лодки перетянем, пока апроши ведут. Просека готова, почесть… А перетянуть лодки… На это потребно… ну… сутки…

— Переволокем, — кивнул Меншиков. — Суток довольно.

— Пятьдесят ладей по двадцать солдат на ладью, — подсчитывал Пётр, — всего, стало-ть, тысяча… Та-ак… Значит, пятьсот семёновцев твоих, — ткнул пальцем в сторону Михаила Голицына, — да пятьсот преображенцев. — повернулся к Данилычу. — ты поведёшь. А над всем отрядом, — подошёл к Шереметеву, — команду, Борис Петрович, я возьму на себя.

— Не дело! — внезапно буркнул Апраксин. — Неужто других не найдётся?.. Волку же в пасть… На воде… Река быстрая…

— Ты молчал, — осадил его Пётр, — и молчи… Тебя ещё не спросили…


5


От острова, на котором стоял Орешек, до берегов Невы было не менее 200 метров. Предвидя неизбежность преодоления этой водной преграды при штурме крепости, Пётр заблаговременно приказал перетянуть свирские ладьи из Ладожского озера в Неву.

Среди лесного массива была прорублена широкая просека — «Осударева дорога», как её окрестили солдаты. По обеим сторонам просеки высились, наваленные громадными грядами, выкорчеванные пни, стволы, вороха сучьев. Целое лето врубались в вековой кондовый лес мужики и солдаты, целое лето звенели здесь топоры, визжали пилы и свирепо гаркали на лошадей катали — крестьяне из окрестных сел, деревень, раскатывающие по обочинам стволы срубленных лесных великанов. Тысячи громадных елей и сосен, падая, замирали на мшистой земле огромной суковатой решёткой, и все их надобно было раскатать по обочинам, освобождая дорогу.

Когда раскатали деревья и выкорчевали на просеке особо крупные пни, по «Осударевой» этой дороге «пошёл пешком» Свирский флот. Ладьи волокли бечевником, оберегая на каждом шагу от громадных валунов, острых скал, от «пенья-коренья» по бокам. Местами ладьи приходилось нести «почесть, на руках». Воодушевляя солдат, все офицеры, во главе с самим Петром Алексеевичем, работали на лесном Волочке как простые рабочие. Зато через сутки с небольшим до пятидесяти ладей, оборудованных палистами для стрелков, появилось ниже Орешка, близ русского лагеря, почти под самым носом у несказанно изумлённого шведского гарнизона.

— Теперь, мин херр, — потирал руки Данилыч, — ненадолго лягушке хвост. Теперь мы этому самому Шлиппенбаху со лба волосы приподнимем…

— Погоди шкуру делить, дай медведя убить, — говорил Пётр, хмуря брови, а в глазах пробегали весёлые искры, губы растягивались в улыбку. — Шутка ли — этакое дельце обделали с лесным волочком!.. Такие примеры разве только в древних гисториях можно сыскать, и то вряд ли: в незнаемом месте, в вековом, дремучем лесу, ладьи тянуть бечевой… Н-да-а… — Раздумчиво произнёс: — С нашим народом, как я погляжу, горы можно ворочать!..

С переправой через Неву получилось отлично. Тысяча солдат Преображенского и Семёновского полков, под личным предводительством Петра, на пятидесяти ладьях почти беспрепятственно переправились на правый берег, где стоял неприятельский шанец, и овладели им без потерь. Шведы разбежались при первых же залпах.

Тотчас же на занятом берегу был сооружён траншемент и занят тремя полками — Брюса, Гулица и Гордона. Нотебург оказался обложенным с обоих берегов.

— Что же, господин фельдмаршал, — говорил Меншиков Борису Петровичу Шереметеву, — пожалуй, время написать Шлиппенбаху, чтобы сдавался на договор? Помощи же он ниоткуда теперь не получит! Сам, поди, знает об этом.

Шереметев утвердительно кивал головой:

— Да я и то уж решил… Обложили крепко, как медведя в берлоге. Сегодня надо доложить государю.

Вечером в крепость направили барабанщика с объявлением полной осады и предложением сдаться.

Но Шлиппенбах заартачился: за милостивое объявление осады поблагодарил, а об условиях сдачи написал, что ему нужно четыре дня сроку, чтобы заручиться согласием своего начальника, нарвского коменданта генерал-майора Горна.

— Время тянет, лиса! — решил Пётр.

Приказал:

— Открыть огонь из всех батарей!

Стреляли ядрами и бомбами непрерывно полторы недели, до самого штурма. Пётр и Меншиков безотлучно находились на левом фланге, на самом мысу, — командовали мортирными батареями.

После семидневной пальбы из ломовых пушек и тяжёлых мортир Пётр решил выехать на разведку: проверить действенность артиллерийского огня, оценить обстановку. С собой он взял Меншикова и командиров штурмовых отрядов, выделенных из гвардейских полков, — подполковника Михаила Голицына и майора Карпова, преображенца.

Тронулись правым берегом вверх по Неве. Выехали затемно, перед рассветом. Медленно продвигались по тылам мимо траншей с притихшей пехотой.

Вот они, боевые солдатские будни! Траншеи глубокие, со ступенями — для стрельбы стоя. Им, крестьянам, привыкшим к земле и лопате, не в диковинку рыть, это дело привычное. И сидят в этих глубоких канавах они тоже крепко, безропотно. Знают — от этого на войне никуда не уйдёшь.

Дома их никто не ждёт: солдат — ломоть, отрезанный начисто. Но сколько раз, особенно в холодные' или ненастные дни, они вспомнят ещё родную деревню, своих, привычное крестьянское дело, избяное тепло!.. Иной новобранец, — случалось с такими первое время, когда отчаяние, как червь, грызёт сердце, — всхлипывал тайком в уголке. В такие минуты сколько раз находило: «Эх, взять бы её, эту самую треклятую фузею, да кэ-эк шваркнуть о землю!» Но, словно чуя такое, подходил тогда его дядька, бывалый солдат, уже притерпевшийся ко всему, и строго, но участливо говорил, наклоняясь к самым глазам:

— Что дуришь?.. Ну-ка…

И взбадривался, как мог, новобранец. Потом — на миру и смерть красна! — он жался к другим… Ибо разве возможно ему, русскому пахарю, так вот, сразу, и примириться со свирепой солдатчиной! Ведь он же не ружьё, а жизнь эту хотел тогда разбить вдребезги — тяжкую солдатскую долю!..

Но, как только дружно заговорят свои батареи, предвещая близкое наступление — атаку ли, штурм, — всеми солдатами и всё забывалось, кроме предстоящего боя. Пальцы тогда будто сами собой цепко, до боли в ладонях, сжимали ружьё… И вскоре гремело «ура». И в страшной работе штыков, сабель, прикладов и пик равных русским солдатам не было солдат на земле!

А в осаде дни у солдат ползут медленно. Между сутками граней нет. Когда кончились одни и начались другие? Утром? На рассвете?

Бесконечно усталое тело в этот час просит покоя и сна. Это знают все — и они и противник, Часовые в это время напрягают последние силы, их проверяют дозоры, их чаще сменяют. В этот час за дрёму и сон платят кровью. Когда ж тут считаться? И что считать? Разве что-нибудь кончилось?

— Артиллерии жарко, а пехоте извод! — замечает Меншиков, обращаясь к ехавшему рядом с ним, стремя в стремя, Михаилу Голицыну, рослому, широкоплечему брюнету с густыми, строгими бровями и карими, внимательно-ласковыми глазами.

— Вот про это и толк! — горячо подхватил тот, нервно подёргивая плечами. — Уж скорей бы!.. Ведь в болоте стоим!.. — Изогнувшись в седле в стороне Александра Даниловича, прошептал, указывая глазами на государя: — И чего тянет со штурмом?!

Меншиков криво улыбнулся.

— Учен!.. Теперь без прикидки шага не делает.

Уже рассвело, а маленькая конная группа во главе с Петром всё ещё двигалась, пробиралась берегом выше и выше. Хотелось ехать как можно быстрее, и поэтому лошадиные морды то и дело тыкались в круп государева жеребца.

— Не наседайте! — в который уже раз строго прикрикивал на них Пётр.

— Лошадей, мин херр, не удержим, — оправдывался Данилыч.

— Знаю я ваших лошадей!

Ворчал:

— Не горит!.. Поспешишь — людей насмешишь!

Спешились против западной «Государевой башни». Тщательно осмотрели весь берег: как подходить, как грузиться в ладьи, где — так сойдёт, а где — загатить, зафашинить придётся.

— Уж больно, брат, жидко! — кряхтел Голицын, стирая платком грязь с лица. — Попробовал было, топнул, — обернулся к Карпову, — а оно и… брызнуло, как из лохани.

Сокрушённо вздохнул. — Ка-ак солдаты в траншеях сидят?!

Пётр старательно зарисовывал разрушения, причинённые артиллерийским огнём, наносил на план крепости проломы в стенах, башнях, куртинах.

— Проломы-то проломы, мин херр, — многодумно выговаривал Меншиков, зорко всматриваясь в укрепления, — а входы-то на стену в сих местах всё-таки остались круты!..

— Ну и что?

— Да без штурмовых лесенок, пожалуй, не обойдёмся!

Пётр снисходительно улыбнулся.

— Догадлив ты, Данилыч, живёшь. — Обернулся к стоящим сзади Карпову и Голицыну: — Как приедем, проверьте, всё ли сделано, как я наказывал. Чтобы довольно лесенок было! И длину их, — показал пальцем на крепостную стену с проломами, — по месту прикинуть!

— Есть, государь!

— Ну, как, горячие головы? — мотнул Пётр подбородком. — Вы-то уж. поди, давно порешили, что пора штурмовать? — рассмеялся.

Меншиков развёл руками, приподнял плечо:

— Да ведь и в самом деле, мин херр…

Пётр похлопал его по плечу:

— Теперь и я вижу, брудор, — пора! Приедем — скажи Борису Петровичу, чтобы вызвал охотников.

Охотников кликнули. Их оказалось хоть отбавляй: в Преображенском полку прапорщик Крагов и 42 солдата, в Семёновском сержант Мордвинов и 40 солдат, в других полках тоже постольку примерно.

Заготовили штурмовые лесенки; места приступов определил и расписал по отрядам сам Пётр.

Рано утром 11 октября по сигналу — три залпа из пяти мортир — охотники ринулись к крепости.

Первый приступ шведы отбили. Тогда на помощь охотникам были брошены штурмовые отряды гвардейских полков. Преображенский отряд повёл майор Карпов, Семёновский — Михайло Голицын. Меншиков с остальными гвардейцами был оставлен в резерве фельдмаршала.

Целый день гремела баталия. И всё же ворваться в проломы русские не смогли. Уж очень был убоен, жесток огонь шведов. Пушки их били по наступающим картечью и калёными ядрами почти что в упор. А своя артиллерия — как умерла. Не стреляла, — боялась своих поразить.

Не предвидя успеха, Пётр дал приказ отступить. Но посланный, как доложили ему, «по тесноте до командиров пройти не мог». А Михаил Голицын, видя, что некоторые солдаты дрогнули и собираются уже ретироваться с поля боя, распорядился: отчалить от острова все порожние лодки.

И штурм опять закипел.

Стоя наготове вёрстах в трёх выше крепости, Меншиков деятельно готовился к высадке: выстраивал своих людей по отрядам, рассчитывал их по ладьям, рассаживал, после чего устраивал примерные высадки… Не раз, используя время, собирал своих офицеров.

— Видели? — спрашивал, показывая на крепость — Лесенки-то некоторые всё-таки коротки оказались — много ниже проломов… А у нас? — в который раз выяснял. — Все проверили?

— До одной! — за всех отвечал прапорщик-преображенец Фёдор Мухортов, непомерно высокий, худой и вёрткий гвардеец с пышными чёрными усами и блестящими злыми глазами. — Кои нарастили, а больше из двух одну делали.

— А этак-то хватит?

— Хватит! — махал Мухортов рукой. — Наготовили пропасть!

После погрузки невесть сколько времени сидели в ладьях, ожидали сигнала.

В середине крепости било вверх смоляное, багровое пламя, чёрный дым окутывал зубцы башен и стен, над проломами висела жёлтая пыль. В трубу были видны колеблющаяся щетина штыков, знамёна, живые стенки-лестницы из солдат. Лезли и по плечам, карабкались и по выбитым ядрами выступам. Проломы кишели солдатами. По ним с флангов шведы упорно били из ружей, а они всё лезли и лезли…

— Бьют… — шептали в ладьях, — наших!.. — И ногти впивались в борта, хмурились лица, желваки играли над скулами; скрипели зубами: — И-эх-х!.. Сидим тут!…

Надрывно хрипели:

— О-о-осподи!.. Отчалить бы, а?

— Может, забыли про нас?

Александр Данилович стоял на носу передней ладьи. Шляпа на самом затылке; в одной руке труба, в другой — пышнейший парик. Платок он потерял где-то на берегу; отирал голову, лоб париком. Полусогнутая левая нога мелко дрожала.

Шумно гулял в лесной чаще и весело нёсся по берегу в своей ухарской пляске порывистый ветер, перемешивая листву и песок; замирал, словно припадая и слушая, и снова принимался гудеть в седом зубчатом строе хмурого ельника, будто притаившегося вместе с гвардейцами в ожидании боевого сигнала. По небу неслись дымчатые, лохматые тучи. Темнело.

— Пора, Александр Данилович, — сипел за спиной Фёдор Мухортов. — Ей-богу, пора!

— Отзынь, чёрт! — надрывно выкрикнул Меншиков; швырнул на парусину трубу; впился в парик, рванул — только шерсть полетела.

— А может, отчалить?! — изменившимся голосом внезапно выкрикнул, выдавил из себя, повернувшись к гвардейцам. — И впрямь?! А?.. Мухортов?..

Вдруг над берегом с левого фланга взвилась и рассыпалась в небе красными звёздами ракета, другая, третья…

— А-а-а-а! Наконец-то!

— Отча-а-ливай?! И ладьи понеслись.

Прямо с лодок, на бегу перестроившись, — кто с лестницами, вперёд, — гвардейцы ринулись к крепости.

Высокие штурмовые лестницы сплошной решёткой одели основания стен, вымахнули до самых проломов.

И гвардейцы полезли… Ещё минута… Сошлись!..

Зазвякала сталь, заплясали кругами клинки… И… забыл бомбардир-поручик Меншиков все наставления государя… Забыл всё, кроме того, что надо уничтожать, колоть их… вот этих… в куцых серых мундирах… Этого вот… Гнётся клинок, втыкаясь во что-то упругое, и круглая рыжая голова, роняя шляпу, виснет набок, к плечу, оседает. Рыкающие, как львы, гвардейцы как бы пляшут возле него, он грудью с маху их оттирает, и тут же, сразу, какие-то два великана, вырвавшись откуда-то сбоку, заслонили всё впереди. Они машут прикладами направо и налево, глушат мечущихся шведских солдат, врезаются в самую гущу противника. Но их обходят с боков, к ним подбираются…

— А-а, дьяволы!.. Та-ак!.. — невольно вырывается у Данилыча. — Выручай!

С кем-то вдвоём он кидается на помощь. Пробивается… Но шведы ускользают, справа и слева неожиданно появляются свои… И те двое, что так лихо рубились… Ба! Да это же Мухортов и его сержант Колобков! Вот они, всего на два шага в стороне.

А впереди… Вдруг впереди становится как-то неожиданно пусто.

Шведы выскакивали из проломов, валились вниз, как ошпаренные тараканы, разбегались по верху стен.

Удар был так стремителен, настолько силён, что шведы опешили… дрогнули. Увлекая за собой остальных, гвардейцы месили ряды неприятеля, рвали их на мелкие группы, сшибаясь грудь с грудью, бились насмерть. Пушки одна за другой замолкали. Крик, рёв, лязг переносились за стены; жидкое вначале, «ура» перекатывалось по проломам и с той стороны, изнутри, всё громче, мощнее, увереннее.

И тогда… Заревели трубы б крепости, зарокотали барабаны…

Шлиппенбах ударил «шамад».

Пётр был на своей батарее. Услышав сигнал сдачи, сам ударил в барабан.

Пальба прекратилась. Штурм кончился. Орешек был взят.

14 октября шведский гарнизон, по договору, выступил к Канцам. В тот же день фельдмаршал Шереметев со всем генералитетом вступил в Нотебург.

При троекратной пушечной и ружейной стрельбе крепость переименована в Шлиссельбург,[23] на «Государевой башне» Пётр приказал укрепить поднесённый ему комендантом ключ — в ознаменование того, что «взятием Нотебурга отворились ворота в неприятельскую землю».

«Правда, — писал Пётр Виниусу, — зело жесток сей орех был, однако же, слава богу, счастливо разгрызен».

Губернатором Шлиссельбурга был назначен бомбардир-поручик Преображенского полка Александр Данилович Меншиков.

Император Леопольд возвёл Меншикова, согласно желанию Петра, в достоинство имперского графа. Это был второй случай, когда русский становился графом Римской империи.[24]

Растроганный Данилыч не преминул «пасть к ногам государя». Пётр поднял его, расцеловал. «Ты этим мне не одолжен, — сказал, — возвышая тебя, не о твоём счастье я думал, но о пользе общей, и если бы я знал кого достойнее тебя, конечно, бы тебя не возвысил».


6


С этого времени Александр Данилович действует более независимо.

Пётр, до этого неразлучный с Данилычем, уезжает в Москву, и Меншиков оставшись на театре военных действий, с честью выполняет возложенные на него обязанности. На берегах Невы он отбивается от шведов; ездит в Олонец, где занимается приготовлениями к постройке судов, необходимых для предстоящих операций по завоеванию устья Невы; направляет в различные места отдельные конные группы с особыми болевыми задачами. В результате конных набегов противник понёс ощутительные потери. Так, одна группа Шлиссельбургского гарнизона захватила близ Ниеншанца шведский караул; другая, под командованием самого Меншикова, в 95 вёрстах от Шлиссельбурга разбила два неприятельских полка, взяв большое количество пленных; третья у мызы Райгулы порубила 200 шведских драгун и овладела мызой; четвёртая у мыза Кельвы разбила сильный неприятельский отряд, преследовала его до самых Карел, захватив при этом в плен до 2000 солдат и трёх офицеров.

В это время, на пути в Воронеж, Пётр останавливается при истоках реки Воронеж и возле речки Ягодные Рясы основывает город Ораниенбург.[25]

После весёлого пира в честь основания нового города Пётр, 3 февраля 1703 года пишет Данилычу:

«Мейн Герц!.. Город именовали купно с больварками и воротами, о чём послал я чертёж при сем письме. Всё добро, только дай, дай боже видеть Вас в радости».

А у истоков Невы весь февраль бушевали бураны, заметали вешки на дорогах, заносили деревни. Сухая позёмка врывалась в покинутые избёнки, и снег крутился в этих чёрных, полугнилых коробейках, зияющих провалами окон. Небо ночью было низко и черно. Звучно трескались брёвна, лопались стёкла… «У нас здесь превеликие морозы и жестокие ветры, — отвечает Меншиков Петру, — с великой нуждой за ворота выходим. Едва можем жить в избах».

Замели чаши леса метели. Засыпанный снегом едва не вполдерева, лес спал — сквозной, нелюдимый… Но и тогда не дремал, нежась на тёплой лежанке, не отдыхал в Шлиссельбурге неугомонный Данилыч. Чуть поутихнет метель, ещё жгуче-свежо её ледяное дыхание, всюду белеют новые громадные снеговые постели и ещё гонит ветер шипящую снежную пыль, а Меншиков уже поднимает всех на работе: чистить дороги, валить лес, свозить его в Шлиссельбург и тесать, тесать и тесать — спешно строить баржи для перевозки артиллерии к Ниеншанцу.


Решив весной 1703 года возобновить военные действия. Пётр 19 марта возвратился в Шлиссельбург. При первом же свидании с Меншиковым он пожаловал ему «золотой с персоной великого государя за его верную службу». С собой Пётр привёз обмундирование, инструмент и особо, в подарок Данилычу, пару мартышек.

— Подвёл старый хрыч с доставкой припаса, — жаловался Меншиков Петру на надзирателя артиллерии Виниуса. — Не хватает против расчёта, — положил на стол рапортичку, — три тысячи тридцать три бомбы, семь тысяч девятьсот семьдесят восемь трубок картечи и фитилю нет ни фунта, лопат и кирок, — ткнул пальцем в бумагу, — самая малость в наличии.

Пробегая глазами бумагу, Пётр хмурился, дёргал плечом. Потом встал, зашагал по ковру из угла в угол губернаторского кабинета.

— А хуже всего, — продолжал докладывать Меншиков, — по сей час не прислан мастер, что затрубливает запалы у пушек, без чего, сам знаешь, мин херр, прошлогодние пушки ни одна в поход не годна. И лекарств из аптеки не прислано… — Отвернулся к окну. — И куда это я столько речной посудины наготовил?..

— Да ты что? В уме! — воскликнул Пётр, резко остановившись. — А чем вход в Неву запирать? На чём войско сплавлять к устью, припас, фураж, провиант подвозить? Как же без этого?.. По здешним великим топям да хлябям и летом не каждый пройдёт, а теперь весна, всё плывёт… Нет! — Подошёл к Меншикову, потрепал его по плечу. — С речной посудиной ты управился хорошо… А вот Виниуса, — сел за стол, взял перо, — изуважить придётся. — Пододвинул бумагу, резко ткнул перо в чернильницу, сломал его, отшвырнул, выдернул другое из перницы. Обернулся к Данилычу: — Я же ведь ему, копуну, ещё накануне своего отъезда в Воронеж наказывал: всё немедля к тебе отпускать, чтобы можно было безо всякого опоздания зимнего пути на место поставить. Вдалбливал ему, что после неё это и с великим трудом исправить немыслимо!..

Наклонился к столу, и длинное гусиное перо в его загрубевшей, шершавой руке, разбрызгивая чернила, быстро засновало по бумаге со скрипом вычерчивая неразборчивые закорючки.

«Я сам многожды говорил Виниусу — писал Пётр князю Ромодановскому, — он отпотчивал меня московским тотчасом. Изволь его допросить: для чего с таким небрежением делается такое главное дело, которое в тысячу раз головы его дороже».

А Александр Данилович тем часом занялся мартышками.

Зверьки с человеческими глазами, глубоко запавшими под вогнутыми лобиками, сидели в обнимку на мягком пуфе возле тёплой изразцовой голландки.

Меншиков взял одну обезьянку на руки, подошёл с ней к угловому шкафчику, достал оттуда и всыпал себе в карман две горсти шпанских орехов. Сел на диван. Обезьянка, сразу сообразив, в чём дело, начала быстро-быстро выбирать из кармана орехи и совать себе в рот. Её щёки смешно оттопырились. Подбежала вторая обезьянка, села рядом с подругой, одну лапку положила ей на голову, второй начала вынимать у неё из-за щёк орехи и быстро совать их себе в рот. Первая обезьянка сидела смирнёхонько, не шелохнётся: передние лапки повисли вдоль тела, лиловые ладонки наружу…

Меншиков рассмеялся.

— Ловко орудует!.. Чисто!..

Но в следующее мгновение его взгляд встретился с томительно-тоскливым взором зверька. Что-то и детское и старческое было в печальных глазах обезьянки. Не выдержал. Взял обеих под мышки, поднёс к шкафчику, распахнул настежь дверцы:

— Берите, зверушки! Обе, обе!.. Хватит обеим!..

— Так! — крикнул Пётр. Оказывается, он давно наблюдал за мартышками — Так, так, Данилыч. Добро… Нельзя мучить тварь бессловесную! Видеть этого не могу!

Пересел к Данилычу на диван, подхватил на руки одну обезьянку, улыбаясь, подбросил её вверх, как ребёнка.

— А что, — обратился к Данилычу, опустив зверька на колени и ласково поглаживая его за ушами, — можешь ты, например, поцеловать эту цацу?

Данилыч утвердительно качнул головой:

— А почему же, мин херр? Зверушечка чистая, ласковая, смышлёная да послушная.

— Правда!


7


По приказу Петра фельдмаршал Шереметев выступил из Пскова в Шлиссельбург, а оттуда 23 апреля с 20 тысячами войска двинулся правым берегом Невы к Ниеншанцу. Крепость эта лежала на правом берегу Невы, при впадении в неё Охны. Гарнизон её состоял из 600 солдат под командой полковника Апполова. человека старого и больного. Пушек в крепости было 75, мортир 3.

Войскам Шереметева предстояло пройти в двое суток пятьдесят с лишком вёрст. Солдаты вязли в торфяных, липких напластованиях грязи: множество раз переправлялись они мимо снесённых половодьем мостов, через неглубокие, но широкие и быстрые лесные ручьи, помогая усталым, потемневшим от пота коням вытягивать на обсохшие взгорья припасы и пушки. Сам фельдмаршал в простой крестьянской телеге трясся по узловатым корневищам, плотно переплетающим глухие лесные дороги, а на сыпучих песчаных пригорках сходил на землю, жалея коней.

Прошли дожди. Потеплело. Ночами плавали густые туманы. Идти можно было только днём. И всё же, ровно через двое суток, 25 апреля, как и назначено было, войско Шереметева подошло к Ниеншанцу. А на другой день туда прибыл и Пётр.

Меншиков находился в Шлиссельбурге — грузил на суда артиллерию и боеприпасы, так как тянуть их топкими берегами Невы, местами почти непроходимыми, не представлялось возможным.

Обозрев крепость, Пётр написал Меншикову: «Город гораздо больше, как сказывали, однакож не будет с Шлиссельбург. Про новый вал говорили, что низок: он выше самого города и выведен изрядной фортификацией, только дёрном не обложен. Стрельба зело редка».

28-го числа Меншиков пригнал караван — привёз девятнадцать пушек и тринадцать мортир. В тот же день вечером Пётр и Меншиков с семью ротами гвардии отправились на шестидесяти ладьях мимо Ниеншанца вниз по Неве — взглянуть на любезное их сердцам море и преградить путь неприятельскому десанту в случае, если его высадят на взморье и он попытается подоспеть на помощь осаждённому гарнизону.

Уже много раз видел Пётр море. Но можно ли на него наглядеться! Невой шли под берегом. Догорал светлый вечер. Сумрак ложился на прибрежные луга и леса. Над водой вставал месяц. Голубела лунная ночь. Всё молчало. Только комары ещё сонно звенели в прогалках прибрежных кустов, откуда тянуло ночным ровным теплом. А с взморья дул ласковый бриз.

Глядя вперёд, по остро темневшему носу ладьи, каменел Данилыч. держась за правило руля. Пётр — впереди, заворожённый серебристым водным простором и тишью, ронял слова команды вполголоса, медленно:

— Лево руля!..

— Есть лево руля! — так же тихо, в лад с ночной тишиной, выговаривал Меншиков.

— Так держать! — прерывисто, осторожно говорил государь.

— Та-ак держа-ать! — отзывался Данилыч. И, словно угадывая мысли Петра, со вздохом тянул: — Хор-рошо-о!..

Ночевали на взморье. Костров не разводили, курили, и то в густо поросших кустами рытвинах и оврагах.

На заре Пётр сам выбрал место для засады и разбил его на ротные участки. Командирам остающихся в засаде рот приказал окопаться, палаток не разбивать, ночевать в шалашах, помнить: скрытность — мать внезапных ударов!

Оставив на выбранном месте три роты гвардейцев под общей командой бомбардирского урядника Михаилы Щепотьева, Пётр и Меншиков с оставшимися четырьмя ротами к обеду вернулись под Ниеншанц.

К вечеру в лагере были готовы все кесели и в ту же ночь поставлены мортиры и пушки. А с вечера следующего дня Пётр приказал: всем орудиям открыть беглый огонь.

Сначала осаждённые отвечали живо, потом ответная стрельба их начала затихать, а на рассвете и вовсе оборвалась. Вскоре после этого барабанщики на крепостном валу ударили сдачу — «шамад». Комендант крепости понял: сопротивление бесполезно.

«Известную Вашему Величеству, — писал Пётр Ромодановскому, — что вчерашнего дня крепость Ниеншанская по десятичасной стрельбе на аккорд сдалась. А что в той крепости пушек и всяких запасов, о том Вашему Величеству впредь донесу».


Шведские корабли появились у невского устья, когда Ниеншанц был уже русскими взят. Не зная этого, шведы дали условный сигнал двумя пушечными выстрелами. Пётр приказал ответить им таким же сигналом, после чего просигнализировать флагману:

«Возьмите на борт лоцманов».

Сигналы шведы приняли. Вскоре после этого от их флагманского корабля отвалил бот. Пристал к берегу. Матросы начали было высаживаться, но в этот момент на них из засады кинулся русский секрет. Рано!. Поторопились!..

Шведы быстро отвалили от берега. Удалось захватить только одного «языка».

Пленный показал, что вблизи устья Невы стоит шведская эскадра из девяти кораблей под командованием вице-адмирала Нуммерса.

Через три дня, 5 мая, в устье Невы вошли два шведских судна — шнява и большой морской бот. За поздним временем суда эти не решились идти вверх по реке, стали на якорь у самого устья.

Пётр решил «взять на шпагу» эти два судна. Вдвоём с Меншиковым, «понеже иных на море знающих не было», посадив на тридцать лодок семёновцев и преображенцев, они в тот же вечер приплыли в устье Невы и скрылись за островом.

С вечера ночь была лунная, но ближе к рассвету нашла туча с дождём, и Пётр приказал начать штурм. Половина лодок с гвардейцами поплыла тихой греблей возле Васильевского острова, под стеной высокого хвойного леса, и обошла шведов с моря; другая половина пустилась на противника сверху. Нападение было внезапным и чрезвычайно стремительным.

Сблизившись, гвардейцы открыли беглый ружейный огонь, а сплывшись борт о борт, забросали шведов ручными гранатами, после чего, пренебрегая жестокой пушечной канонадой противника, свалились на лихой абордаж. Оба судна — адмиральский бот «Гедан» и шнява «Астрель» — были взяты.

Это была первая морская победа над шведами, и Пётр с особой радостью поздравил своих сподвижников «с никогда не бывалой викторией».

Вскоре на военном совете был поставлен вопрос: укрепить ли Ниеншанц или искать другое место для основания торгового города?

Ввиду того, что крепость была мала и лежала сравнительно далеко от моря, совет решил искать другого места. И Пётр нашёл это место. Для строительства нового города-порта он облюбовал Янни-Саари — заячий остров, где 16 мая 1703 года и заложил свой знаменитый «Парадиз», будущую новую столицу России — Санкт-Петербург.

Прежде всего заложена Петропавловская крепость из шести больверков, или бастионов, под наблюдением: над первым — самого Петра, над вторым — Меншикова, над третьим — Головкина, над четвёртым — Зотова, над пятым — Трубецкого и над шестым — Кирилла Нарышкина.

— Ну и как. Александр Данилович, у тебя с твоим больверком? — интересовался молодей граф Алексей Головин — жених сестры Меншикова Марии.

— А ведь ты глупый, как я посмотрю, — усмехался Данилыч. — Ей-богу, глупый! Или не видно?.. Сваи есть, лопаты есть, кирки есть, народ пригнал! Чего ещё надо? Сам на вышку… Готово!

— Это в сказках.

— Погоди ты со своими сказками-то! В барак вошёл — юдоль! Вонь! Духота! Растерзать за это кого следует мало! Ну, думаю… А ничего, обошлось. Теперь глянь — блистает!

— Не похоже бы словно, чтоб…

— Ладно! Потолкуем потом, на банкете.

Больверк Меншикова был готов первым. Позднее его начали выводить из камня.

«Заложили в Петербурге болворок князя Александра Даниловича камнем, — записано было в „Юрнале“ 1706 года, — и был того дня банкет в доме Его Величества».

А через полгода:

«Фланки совершили и две казармы из земли камнем вывели».

Меншиков был назначен генерал-губернатором Санкт-Петербурга и вновь завоёванных областей — Ингрии, Карелии и Эстляндии.

Строительство нового города и защита только что покорённого края требовали от генерал-губернатора неутомимейшей деятельности. Петербург возникал в виду неприятеля, грозившего ему нападением и се стороны Финского залива — с моря, и набегами с суши — из Финляндии, от Сестрорецка. Вице-адмирал Нуммер со своими девятью кораблями стоял близ невского устья, генерал Кронгиорт — на берегах реки Сестры.

— Дело великое, трудное, — говорил Пётр, обращаясь к Данилычу, — ну, да ведь тебе не впервой браться за трудные-то дела…

— Лес нужен, — вставлял Меншиков, будто не слушая государя. — Много леса, мин херр, нужно вести, хорошего, строевого… И камня, и извести, и железа… Ничего этого не припасено…

— Что же делать, — пожимал плечами Пётр Алексеевич. — Придётся вывёртываться… А главное — люди нужны. Руки, Данилыч, — они сделают всё!

И действительно, руки коченевших от холода, смертельно уставших людей оказывались на поверку крепче самой твёрдой, отлично обработанной стали. Они били частоколы возле Невы, копали рвы. дробили камень, пилили брёвна и доски, рубили избы, сколачивали бараки, амбары, лепили из круто замешенной глины с соломой мазанки, бани…

Трудился народ «не щадя живота», — Питер креп, и хоть в пелёнках пока, но ширился, рос, несмотря ни на что.

Полки расквартированы были в бараках. Ровные, по линейке, ряды во всём похожих друг на друга построек на открытом поле возле Невы образовывали улицы, переулки, площади военного городка. Посреди — большой плац, по углам его — церковь, баня, гауптвахта и штаб.

Всё занесено снегом. Расчищены и утоптаны дороги только по основным направлениям — к плацу, бане и кухне. В остальных местах сугробы до крыш.

— Сам недосмотришь, и вот… — говорил Меншиков, обращаясь к начальнику гарнизона полковнику Силину, ещё свежему и бодрому офицеру лет пятидесяти, — чёрт те что!.. Ни пройти, ни проехать! Что же мне, одному за всех отдуваться!

Силин, старый служака в форменном зелёном кафтане, подбитом рыжей лисой, сдерживал мучительный кашель, месил снег рядом с дорожкой, стараясь держаться по-уставному — справа и на два шага сзади генерал-губернатора. От натуги глаза его были вытаращены и полны слёз, обветренное лицо красно, серые усы взъерошены. Но шагал он по рыхлому снегу упруго и твёрдо.

— Какая рота?! — выкрикнул Меншиков, кивнув на барак, мимо которого проходили-карабкались по сугробам.

— Десятая, ваше сиятельство!

В бараке мыли полы. Набросали внутрь снегу и затопили печи. Когда снег растаял, солдаты лопатами, мётлами, рваными мешками начали гонять воду из угла в угол, от стены до стены. Грязь булькала, пенилась, растекалась по всем закоулкам — под ружейные пирамиды, под нары. Её отовсюду выскребали и гнали в одно место — на середину барака.

На Меншикова и Силина, когда они вошли, никто не обратил внимания.

Посреди пола были вырваны две доски, и все, сколько было в бараке свободных солдат, с гиком, смехом гнали в эту щель со всех сторон грязную, липкую, вонючую жижу.

— Что это?! — рявкнул Меншиков. Все сразу вытянулись в струну.

— Генеральная уборка, вашство! — подскочил, доложил бравый сержант.

Силин молчал. Испытал, что в таких случаях это лучший выход из положения.

— Тут и вшей и клопов, видно, не оберёшься! — брезгливо поморщился Меншиков, сразу направляясь к дверям. Хмыкнул: — Ге-не-ральная уборка!.. Чёрт те что!.. Да в этакой грязи да вони не только вши, тут… — махнул рукой. — Сегодня вечером, — обернулся к полковнику. — зайди ко мне. — Поднял левую бровь. — По-тол-ку-ем!..

— И так каждый день! — ворчал губернатор, сидя в карете. — Не то, так другое! Хоть разорвись!

Александр Данилович и всегда-то был недоверчив, подозрителен, резок в своих предположениях, а теперь и вовсе. Ворчал:

— Что-то никто особо не торопится сюда, под нос к шведам, из больших-то людей… На одного меня бросили всё! Посмотрим-де, мол, как этот пирожник вывернется на этом болоте!.. Ждут, не дождутся, чтоб шею сломал!.. Им и голландского штиля избы руби, и обширные дворы городи… А они… На что Борис Петрович — и тот шипит. «Кому охота в кучу сбиваться. Ступайте в свой Питер, а мы Москву всё так строим, пошире: всяк про себя, а господь про всех, прошу не прогневаться. Александр-от Данилович…» Вот тут и вертись!.. А как? — рванул воротник. — Знает грудь да подоплёка, как оно достаётся!..

Но и ворчать губернатору было некогда. Новый городок в устье Невы нужно было застраивать «споро, торопко», как государь говорил. Швед близко, грозит!..

И Меншиков всё крепче и крепче брал строителей «за грудки».

Считал за правило: не дать поблажки — остуда на время, а дать поблажку — ссора на век! И дело кипело.

Вдоль островка, на котором крепость стояла, прорыли канал для воды питьевой, по сторонам срубили дома для коменданта города, плац-майора, цейхгауз, провиантские магазины. На правом берегу Невы, на питерской стороне, построили малый царский дворец — деревянный домик в две комнаты, разделённые сенями: поблизости от него Меншиков отстраивал дом для себя — «Посольский», как называли его, потому что в нём предполагалось принимать иноземных послов. За посольскими хоромами, на берегу Большой Невки, выстроили дома Головкин, Брюс, Шафиров, а дальше за ними уже шли бараки, шалаши, землянки работного люда.

Близ крепостного моста выстроили ресторан «Торжественная Австерия четырёх фрегатов». В «Австерии» подавались вино, пиво, водка, табак, карты. Перед «Австерией» совершались все торжества, и царь с генерал-губернатором частенько заходили сюда выпить чарку водки, выкурить трубочку кнастера с иноземными шкиперами, в тёплое время посидеть на веранде, полюбоваться, как тихо прячется за берёзовую рощу красное солнце, послушать, как, смягчённые далью, доносятся с того берега тоскливо-протяжные песни солдат.


8


Первые успехи, одержанные Петром в Прибалтике, вызвали серьёзное беспокойство западных держав. Что Карл и Пётр истощали друг друга взаимной борьбой — это входило в расчёты и Англии, и Франции, и Голландии, как весьма приемлемое обстоятельство, потому, что оба противника были опасны: Карл — своим безрассудством, непостоянством в международных делах. Пётр — слишком широкими, далеко идущими планами. Отлично известна была дипломатам и та неукротимая энергия, с какой Пётр, используя запасы и источники средств необъятной России, укреплял свою армию.

Особо заботился Пётр в это время об укреплении нового города с моря… До моря дошли, а как закрепиться на нём, пока нет ещё мощного флота? Чем оборонить новорождённое детище — Санкт-Петербург? Всё это нужно было обдумать, взвесить, изыскать и прикинуть «по месту».

Вот Котлин-остров — Рету-Саари — пустынный, необитаемый, и стоит он на подступах к Питеру, всего в 25 вёрстах от него. Чем не крепость? Чем не часовой у входа в Санкт-Петербург?

И сам Пётр с лотом в руке принялся измерять глубину вокруг Рету-Саари. Оказалось, что к северу, со стороны финнов, для кораблей море непроходимо — сплошные камни и мели, а на юг, к Ингрии. фарватер свободен, открыт… Значит… Ежели построить на Рету-Саари крепкую фортецию да на пушечный выстрел от неё к югу, при самом фарватере, ещё крепость воздвигнуть, тогда… Получалось, что Питер тогда будет надёжнейше защищён, как Царьград Дарданеллами.

И в Петербурге, и по возвращении из него, о Москве, и позднее, в Воронеже. Пётр всячески обдумывал это дело. Прикидывал. Вычерчивал кроки. И вот, наконец, зимой из Воронежа он прислал Меншикову плод своих замыслов — собственноручно изготовленную модель крепости, предполагаемой к сооружению на подступах к Петербургу. В письме наказал: когда лёд будет на самом корабельном проходе, опустить в море в назначенном месте деревянную крепость, модель которой прилагается, нагрузив её песком и камнями, и в этой морской цитадели поставить, сколько можно, дальнобойных орудий.

Воля Петра Алексеевича была исполнена Меншиковым точно и в срок. Из огромных дубов были сооружены ряжи — ящики, плотно набиты камнями и спущены в воду там, где приказывал государь… Промежутки завалили землёй, затрамбовали, сверху засыпали гравием, щебнем, и… действительно получилась фортеция.

В начале мая 1704 года Пётр ходил к новой крепости на шмаке «Бельком» с ближними людьми, осмотрел все работы и приказал тут же, при себе, артиллерию поставить и позиции оборудовать.

Новую крепость Пётр назвал «Кроншлотом», или «Коронным замком», «Торжество в ней было трёхдневное», записано в «Юрнале» 1704 года.

В Кроншлоте поставлено было 14 пушек, и на Котлине-острове в это же время поставлено 60 пушек. Кроншлотскому коменданту самим Петром было предписано:

«Содержать сию цитадель… хотя до последнего человека. Если неприятель захочет пробиться мимо её, стрелять, когда подойдёт ближе. Стрельбой не спешить и ядер даром не тратить…»


Первый купеческий корабль, фрисландский флибот с солью и вином, пришёл в устье Невы в ноябре 1703 года: шкипер флибота Выбес был угощён Меншиковым в губернаторском доме и получил в награду 500 золотых; каждому матросу дано по 30 талеров и обещана награда ещё двум кораблям.


9


В октябре 1703 года Меншиков приехал в Москву.

Дома у него, на женской половине, стоял дым коромыслом. Заканчивали приданое его сестре Машеньке — в последний раз пороли, перекраивали, примеряли да гладили, клали да перекладывали добро по сундукам, коробьям да укладкам.

К сёстрам на это время перебрались из дворца, от царевны Натальи Алексеевны. Дашенька и Варвара Михайловна Арсеньевы — подготовить невесту, помочь по хозяйству да по дому.

Ещё до отъезда Александра Даниловича из Москвы сестра его Мария присватана была за графа Алексея Алексеевича Головина. И Алексей и Мария — сироты: ни матерей, ни отцов. Посажёные отцы — брат Алексея, граф Фёдор Алексеевич Головин, управляющий Посольским приказом, и Александр Данилович Меншиков — решили со свадьбой поторопиться.

— Сыграть — да и к стороне! — решил Александр Данилович. — Договорено обо всём, и тянуть с этим делом не следует. Время не то. Как. сваток, полагаешь?

— Разумеется, — соглашался Фёдор Алексеевич. — Сейчас такие дела со шведами назревают, что откладывать свадьбу никак не приходится. Когда-то ещё у нас с вами. Александр Данилович, время свободное выйдет?

— Н-да-а, — раздумчиво тянул Меншиков, — судя по всему, не скоро, сваток, ох не скоро!

Вечером Меншиков заехал к Борису Петровичу Шереметеву.

Никого из своих сотрудников Пётр не уважал больше, чем этого эрестферского и гуммельсгофского победителя шведов, разрешал ему в любое время входить к себе без доклада, встречал и провожал его не как подданного, а как гостя-героя. Но даже и он, Шереметев, случалось, искательно писал к безродному приёмышу государя Данилычу: «Как прежде всякую милость получал через тебя, так и ныне у тебя милости прошу».

Старый стреляный волк отлично чуял, «откуда жареным пахнет».

Вот и на этот раз принял он Александра Даниловича радушно, почтительно тряс за обе руки, не знал, куда усадить.

— Рад, рад, Александр Данилович!.. Какими судьбами?.. Да-а, вот мы с тобой, Александр Данилович, и в Москве белокаменной… Та-ак…

— Соскучился? — криво улыбался петербургский генерал-губернатор.

— И-и!.. — поднял вверх обе руки фельдмаршал. — Страсть! На своей стариковской кровати уже сколько времени не лежал! По палаткам да по землянкам в топях да хлябях!..

— Ой ли? В кровати ли дело? — потирая ладони, прищурил глаз Меншиков.

— Н-ну, как тебе сказать… — Борис Петрович понял, что малость прошибся, что не с родовитым боярином говорит, что пирожнику Алексашке Москва-то боярская — мачеха… По-стариковски закашлялся, чтобы скрыть смущение перед царским любимцем. Махнул рукой. — Да и здоровье не то! А впрочем, прикажут жить у тебя в Питербурхе — что ж, будем и там проживать. Я ведь солдат… — Хлопнул в ладоши. — Эй. там! — Но тут же быстро подошёл к двери и, высунув голову, крикнул: — Привести сюда чего-нибудь начерно!

Вот я тебе. Александр Данилович, насчёт Питера давеча сказал, — продолжал Борис Петрович, усаживаясь в мягкое кресло возле гостя. — Что ж. греха таить нечего… Да и самому тебе сие ведомо… Не с охотой туда наши-то едут.

— Знаем, знаем, — улыбался Данилыч. похлопывая хозяина по коленке. — Ничего, обомнём…

— А я уж и так и этак просил государя меня в Москву отпустить… На побывку ведь только! — поднял палец Борис Петрович. — Погорел, докладываю ему. — Погладил мизинцем ноздрю, хитро прищурил правый выпуклый глаз. — Жена, мол, на чужом подворье живёт, надобно же ей дом сыскать, где бы голову приклонить. — Пощупал сизый нос и, нарочито равнодушно посмотрев на окно, протянул: — И согласия государя на сие не последовало.

— Сам виноват. Борис Петрович, — заметил Меншиков. — Уж очень ты осторожен, нетороплив, на каждый свой шаг ждёшь от государя приказа.

— А как же иначе-то, Александр Данилович? Опасно службой шутить, когда ей не шутит сам государь! В каждом шаге, в каждом шаге отчёт надо ему донести, — потряс париком, — иначе не могу, не могу, государь мой, никак… Да… Так вот, я в другой раз попросил дозволения у государя, уже не для жены, а для донесения о неотложных делах… Так он мне ответил…

Вошла девушка с подносом, уставленным винами и закусками.

— Начерно выпить, — пригласил гостя хозяин, скосив при этом на девушку выпуклые, рачьи глаза. — Для разговора не вредно.

«Хороша! — решил сразу Данилыч, взглянув на девицу. — Ах, старый конь, какую штучку поддел!..» А Борис Петрович не переставал говорить:

— Так вот, государь мне и ответил: «Полагаем то на ваше рассуждение, а хотя и быть тебе в Москве, — чтобы через неделю паки назад». Вот как у нас!.. Тут много не разживёшься! — Крякнув, пододвинулся ближе к столу. — И с худом худо, а без худа и вовсе худо… Говорят, в начале весны придётся к Днепру идти…

Александр Данилович не слушал, рассеянно барабанил пальцами по столу, продолжал пристально рассматривать девушку.

Постукивая высокими каблучками, она ловко занималась столом: поставила перед каждым по фужеру из голубого стекла, с золотыми венчиками-обводами, между ними, ближе к хозяину, оправленный серебром тонкий, прозрачный кувшин веницейской работы, наполненный рубиновым венгерским вином, расставила тарелки, накрыла хрустящей белоснежной салфеточкой хлеб… Как бы случайно перехватив пристальный взгляд Александра Даниловича, еле заметно улыбнулась уголком пухлого ротика, скромно опустила тёмные лучистые глазки, но затем стрельнула ими в упор и тотчас, как бы снова смутившись, прикрыла лукавые огоньки густыми ресницами.

Данилыч аж крякнул.

«Бес-сёнок! — подумал. — Вот девица — огонь!..»

Приготовив всё на столе, девушка отошла, взглянула на Шереметева, чуть прищурив смеющиеся глаза. Стройная, с высокой, девичьей грудью, чернобровая, губки, как спелые вишни, пухлые, румяные щёчки с детскими ямочками…

— Всё, мейн герр? — спросила, пряча руки под фартучек.

— Всё, — кивнул Шереметев, — можешь идти. Прошу, Александр Данилыч! — обратился к гостю. — Чем богат, тем и рад!.. Не побрезгуй.

Наполнил фужеры;

— «По грибы не час и по ягоды нет — так хоть по еловые шишки!..» А ну-ка, попробуем!..

— Эта, что подавала-то, — новенькая? — деланно равнодушно спросил Александр Данилович, принимая фужер. — Откуда? С Кокуя?

— Не-ет, полонянка… Захватил в Мариенбурхе… Состояла служанкой у пастора.

— Вот оно ка-ак! — Меншиков прищурил левый глаз, щёлкнул пальцами. — А я смотрю, Борис Петрович, у тебя губа не дура, язык не лопата. — Похлопал его по колену. — Ох, старый греховодник!..

Шереметев откинулся на спинку кресла, округлив и без того выпуклые, как плошки, глаза, замахал обеими руками, закашлялся.

— Что ты, что ты. Александр Данилович! Побойся бога!.. Где уж мне, старику!.. — и закатился дробным смешком.

— По-олно, полно, — подмигивал Меншиков. — полно Борис Петрович, малину-то в рукавицы совать. Дело ж известное: что в поле горох да репка, то в мире вдова да девка! — значит, тут без греха невозможно, — всяка жива душа калачика хочет!.. А уж ты…

— Что я?

— Ста-арый волк!.. Редко берёшь, да метко дерёшь!

— Нет, нет. Александр Данилович, не то, не то, — упрямо мотал головой Шереметев. — Это ты на меня возводишь напраслину… Всё ж дело в старухе… Старуха моя, — шепелявил Борис Петрович, обгладывая крылышко куропатки. — ни сшить, ни распороть — никуда по хозяйству, а эта немка, сам видел: и аккуратна, и ловка, и искусна. Может всё и приготовить, и подать, и обставить на любой иноземный манер.

— Так, так, — кивал Меншиков. — И в нарядах искусна, — заметил раздумчиво.

— Во всём, во всём! — соглашался хозяин. — А в доме фельдмаршала… Сам, Александр Данилович, знаешь… Государь приказывает такой политес наводить!..

— Н-да-а, — тянул Меншиков, — вот как кстати это сейчас для меня, вот как кстати!.. Находка!..

— Насчёт чего это ты? — удивлённо спросил Шереметев.

Александр Данилович слегка потянулся:

— Да ведь свадьбу я затеял играть… — Ну, знаю, слыхал…

— Сёстры-то с ног сбились, — готовить Маняше приданое… Тоже тяп-ляп-то не сделаешь… При моём положении… Надо чин чином всё справить… Да и по хозяйству, сам знаешь, надобно подготовить всё как подобает. Такие дела не часто бывают… А потом… моё дело — у всех на виду, в случае чего одних пересуд, — кисло улыбнулся, мотнул кистью руки, — не оберёшься!.. А посудачить, пошипеть есть кому!

— Этого хоть отбавляй! — подтвердил хозяин.

— Стало быть, надо всё приготовить без сучка без задоринки!..

— Это что и говорить, — соглашался Борис Петрович. — Ты не граф, генерал-губернатор Санкт-Петербурха, да и… — и поднял вверх указательный палец, — правая рука государя. Только я не совсем понимаю, прости, Александр Данилович: к чему это ты разговор ведёшь-клонишь?

— К тому, господин фельдмаршал, что эту самую девушку, как её?

— Марта.

— Марту эту… ты бы, это самое, направил бы ко мне, политес-от навести в моём доме. Девицам помочь. Сейчас для меня такой человек — клад, сам понимаешь…

Шереметев сразу полез под парик — в затылке поскресть. Промычал:

— Н-да-а… дело такое… И самому мне без неё туго будет…

Прикинул, что куда ни кинь, получается клин, — перечить Данилычу никак невозможно. Спросил:

— А надолго она потребна тебе?

— Да это… — Данилыч дёрнул рукой. — Договоримся тогда…

И в тот же день мариенбургская пленница Марта Скавронская[26], бывшая служанка пастора Глюка, переехала к Меншикову.

Как-то заехал к Александру Даниловичу Шафиров. Увидев в первый раз Марту, этот вёрткий толстяк по-своему её оценил: «Аппетитна!» — сладостно вымолвил он, потирая свои пухлые руки. И с рокочущим хохотком принялся Пётр Павлович пространно, со знанием дела, тогда толковать о достоинствах женщин, оговариваясь при этом, что, конечно, у каждого на сей счёт свой собственный вкус — кому нравится апельсин, а кому свиной хрящик…

— Ни черта ты в этом деле не смыслишь! — оборвал его Данилыч тогда. — При чём тут апельсины и хрящики?.. Ум раскорячивается иногда, — понимаешь?!

Не мог этого Шафиров понять. Не мог потому, что никогда не попадал он в такое безвыходное положение, когда действительно «ум раскорячивается», как это происходит теперь вот у него, у Данилыча.

В самом деле: Дашенька — ангел, Марта — бесёнок. Та — согревающее душу тепло, эта — пламя, огонь, что нет-нет и пробьётся, нет-нет и сверкнёт в её тёмных глазах. В ту можно верить до гроба: и скромна, и почтительна, и любит его без остатка. Как жена — ну что же может быть лучше!.. А эта — ив палатке с тобой, на биваке… Поедет хоть на край света за мужем, и в походной коляске, и верхом, если нужно. И в любой компании хозяйка-душа; что принять, что угостить, что занять… Та и эта: ясный день и звёздная ночь… Что любит, счастьем клялась… Непрестанно целуя в синие очи, мешая слова немецкие, русские, сжав его щёки, глядела в самые донышки глаз и как-то по-своему, с какой-то особенной своей женской прелестью, смело шептала тогда, что «это, майн либлингс,[27] навеки, навеки… Такие, как ты, не проходят бесследно!..»

Думал Данилыч:

«И та хороша, и другая… По-своему каждая…»


Перед своим отъездом в Псков Шереметев завернул к Александру Даниловичу. В разговоре намекнул было насчёт возвращения Марты, но Меншиков замахал руками:

— И-и, Борис Петрович, слушать не хочу!.. Без неё же они, — показал на женскую половину, — пропадом пропадут. Теперь с подготовкой к свадьбе полный разгар… Что ты, что ты, Борис Петрович, голову с меня хочешь снять?..

Так и уехал фельдмаршал без Марты.

Свадьбу сыграли в конце декабря, и Меншиков укатил в Петербург. Девицы Арсеньевы после свадьбы снова переехали жить к царевне Наталье. Марту Скавронскую Меншиков увёз с собой в Питер. Сёстрам сказал:

— В Питербурхе кругом одна чухна серая. Понимающую дело экономку сыскать больших трудов стоит. А Марта искусна… Считаю, что губернаторский дом она образит как ладо.

И Марта действительно хозяйство поставила образцово В посольском доме у санкт-петербургского губернатора стало всё как в лучших иноземных дворцах, чистота, что в помещении, что в белье, что в посуде, уют в комнатах, порядок в приёмных, разнообразие и тонкость в столе, довольство в запасах. Во всём и везде чувствовалась властная ручка неутомимой, чистоплотной хозяйки. Дом Меншикова хоть против других был и много богаче, но считался временным. Пётр питал органическое отвращение ко всяким официальным приёмам и церемониям, «яко отъемляющим время и без нужды обеспокоивающим». Проведение всего этого он возложил на Данилыча, поручив ему: послов принимать, банкеты устраивать, торжества — везде, где это требуется, представлять «великолепие и пышность двора».

«Вот тут и прикидывай, — размышлял Данилыч, — как знаешь выкручивайся… Одних деньжищ сколько нужно. А где их сыскать?»

Рядом с теперешним домом, на берегу Невы, он уже заложил каменный дворец с громадным садом, террасами да парадными лестницами у самой воды. Можно будет подплывать на любом корабле. А сейчас, пока что, в доме всё деревянное, правда, раскрашенное, по тёсу и под орех, и под дуб, и под красное дерево. Дом хоть сбит наспех, но прочен, широк, уместителен: большая передняя, приёмная, кабинет, двухсветное зало для танцев. рядом столовая, диванная, дальше несколько спален.

В отдельной прирубке обширная кухня, каморки для челяди, чуланы для снеди. В зале он приказал развесить веницейские зеркала, фламандские картины, прибить бронзовые пятисвечники — всё доставлено из разорённой Ливонии — в столовой установить горки и шкафы с трофейной посудой, золотыми и серебряными кубками, чашами, чарками, овкачами, болванцами. Длинный стол накрывался, по иноземному обычаю, кремовой скатертью голландского полотна, а под узкими окнами с частыми переплётами устанавливались — уже на российский манер — большие бутыли с настойками: смородинной, рябиновой, можжевеловой, черёмуховой, полынной, анисовой.

Тщательно зашпаклёванные полы — ни сучка, ни задоринки — покрашены масляной краской. Всё блестит, чистота.

В таком, хоть и временном, деревянном дворце не стыдно было принять любого посланника.

Одновременно со строительством нового дворца Меншиков заложил в пятидесяти вёрстах от Петербурга большую дачу — Рамбов, Ораниенбаум. Пётр разрешил ему набрать дворцовую гвардию для несения караулов и ещё разрешил, для представительства, сформировать из отборных, рослых солдат особый «тысячный» полк, сравняв его в жалованье с гвардией. Меншиков был назначен шефом этого полка. В это же время Александр Данилович был назначен обер-гофмейстером царевича Алексея[28].

«Стало быть, „представлять великолепие и пышность двора“ — это раз, — загибал пальцы Данилыч, сам с собой рассуждая, — наблюдать за воспитанием царевича — два; укреплять Питербурх, строить корабли, заботиться о привозе леса, железа, извести, камня и прочего, о присылке рабочих, о поставках провианта и фуража — тут никаких пальцев не хватит считать…

Да ещё с купцами возись. Для их же пользы всё делается, как государь говорит, а они, сидни рыло воротят. На аркане их неповоротливых упрямых чертей к Неве не подтащишь. „Посмотрим“ да „подождём“ — вот и все ихние разговоры. В Архангельске товары гноят, а здесь, в Питере, хоть бы один захудалый амбарчик построили. Новое дело: то ли не верят, то ли боятся».

Государь нарочно прислал из Москвы двух тузов — «гостей»: посмотреть Петербург, поговорить с губернатором. Приехали эти тузы поневоле, только потому, что государь приказал. Остановились на Невском подворье. На другой день всё обошли, осмотрели, обнюхали.

Встретил гостей Петербург ноябрьскими обложными дождями — лили по ночам беспрестанно; за заставами, першпективами — море тьмы, глухо шумящие невидимые леса, пронизывающий ветер, хлибкие пустые дороги. И дни не радовали. И днями было темно от туч; то и дело набегал спорый дождичек, сёк в окна, барабанил по крышам, нельзя было без накидки-плаща за порог показаться.

— Тяжело! — согласно заявили московские «гости», обращаясь к генерал-губернатору, завернувшему к ним вечерком побеседовать. — Тяжело, Александр Данилович! Такие, топи кругом!.. Как товар подвозить-отвозить?

— Не ваша забота, — склонив голову, рубил ладонью Данилыч. — Дороги построим!

Купцы Силаев Корней и Носенков Иван, московские оптовики-воротилы, низкорослые, тучные, с багровыми и широкими лицами, согнув только в поясницах свои широкие спины, сидели, ухватившись руками за лавку, сбычившись, уставивши бороды в стол. Между собой они твёрдо решили, что дело пока что не стоящее, что надобно обождать, как ещё обернётся с этим новым городом Санкт-Петербурхом, — швед-то стоит на самом пороге…

Александр Данилович тотчас всё понял. Подошёл к столу. Остановился и долго равнодушно молчал, глядя на тучных «гостей». Потом повернулся, небрежно сказал денщику:

— Иди, вели подавать, — и не торопясь пошёл было к двери.

Силаев нерешительно окликнул:

— Что ж не поговорил-то?

Меншиков остановился.

— Вижу, что путного нету, — сказал, — а болты болтать некогда.

— Да ты поди, — поднял голову Носенков, — что скажем-то.

Меншиков подошёл.

— Ну?

— Или плохо ценим заботу государя об нас? — стараясь шутить, спросил Носенков, потянув себя за цыганскую бороду.

Меншиков хмыкнул:

— Так, по-вашему, хорошо?.. К вам государь передом, а вы к нему задом! От-тлично?

Смутились купцы.

Меншиков перегнулся через стол — рост позволял, — положил купцам руки на плечи.

— Вот что, Иван да Корней… Либо с нами — тогда надо дело вершить, а как это делать, не мне вас учить. Либо… — нахмурился, в упор на каждого посмотрел, — тогда пеняйте, почтенные, на себя…

Выпрямился и, ни слова больше не говоря, зазвякал шпорами к выходу.

Не такие это были дельцы, Силаев, Носенков, чтобы не понять, как обернутся дела, если они теперь вот, вопреки желанию государя, откажутся пример показать московским купцам. Так это дело государь не оставит. Он найдёт и без них таких воротил, что охотно заложат в Санкт-Петербурге в оптовую и розничную торговлю и всё, что потребно, только бы царю угодить. Но тогда им, Силаеву и Носенкову, ожидать хорошего для себя не придётся…

Всё это прикинули именитые гости, обсудили и этак и так и, семь раз отмерив, согласно решили: переть на рожон теперь никак не годится, хочешь, не хочешь, нужно немедля закладывать в Питере большое торговое дело.

А с подвозом… Насчёт прокладки дорог нужно будет с Александром Даниловичем отдельно поговорить. Без дорог — как без рук, это он и сам понимает…

На другой день за «Австерией», сразу к северу от неё, началась планировка торговых рядов. Закладку производили Силаев и Носенков. А вечером генерал-губернатор Александр Данилович Меншиков уже поздравлял именитых гостей «с начатием дела».


10


Зимой 1703 года Пётр основал под Воронежем новую верфь — город Тавров, заложил на ней шесть кораблей, а в феврале 1704 года убыл к берегам Свири, в Олонец.

Собрался в Олонец и Меншиков. Там в это время строились два десятка шнау, десяток фрегатов, лоп-галиот «Пётр», галеры «Золотой орёл», «Фёдор Стратилат», «Александр Македонский». Подсобные на верфи железоделательные заводы Пётр решил расширить так, чтобы на них можно было лить пушки. Меншикову нужно было, проверить, как строятся суда, в чём заминки, а главное — подготовить до приезда Петра всё, что требуется для расширения на заводе литейных цехов. На верфи предстояло прожить не одну неделю, поэтому Александр Данилович решил направить в Олонец прислугу, поваров, столовые припасы, посуду, а Марту взять туда за хозяйку.

— Постарайся, как лучше, — наказывал ей Меншиков перед отъездом на верфь. — Он царь, а простой. Ты с ним веселее: смейся, шути, — он это любит. Угощать будет — пей, ему тоже нравится. А выпьет, пойдёт танцевать — завертит…

У Марты было засветились в глазах огоньки, но тут же потухли.

— Страшно, майн герр, — пролепетала она, ощущая, как лёгонький холодок пробегает по рукам и спине. — Всё-таки ца-арь!..

— Ничего, ничего… Увидишь сама… А царём не зови.

— Как же?

— Просто «герр Питер».

Марта словно куда-то проваливалась, нужно было за что-нибудь зацепиться, и она, понимая, что Александр Данилович хочет потребовать от неё что-то большее, чем от простой экономки, заминаясь, сказала первое, что пришло на язык:

— А потом… танцевать я могу, а вина ведь не пью…

— Надо учиться, — улыбнулся Меншиков. — Не пьют на небеси, а тут — кому ни поднеси!

Губы у Марты вздрагивали, и по ним она часто проводила кончиком алого языка. И глаза матовели, когда, наклонив голову со спутанными тёмными волосами, она, густо краснея, спросила в упор:

— А зачем всё-таки вы меня везёте туда?

— Показать Петру Алексеевичу, — без тени замешательства ответил Данилыч. — Всё равно увидит когда-нибудь. — Взял Марту за подбородок и, отдалённо улыбаясь, проговорил, глядя в глаза: — Что же… царь… молодой… сейчас свободен, с Монсихой разошёлся[29]

— Не говорите так, Александр Данилович, — пробормотала Марта, резко отвёртываясь.

Меншиков поймал её за руку, притянул.

— Ну, до этого, думаю, не дойдёт, — медленно проговорил и, поцеловав девушку в румяную щёчку, быстро пошёл, направляясь к двери столовой. — У меня он тебя вряд ли пожелает отнять, — прибавил, оборачиваясь с порога.

Так полагал Меншиков. А вышло иначе.

Дочь простого лифляндского крестьянина Самуила Скавронского, бедная, безграмотная сирота оказалась большим баловнем счастья, чем бывший коробейник-пирожник.

— Как посмотрел на неё, так и… кончено, — говорил Пётр. — Приглянулась… Хотя какой там «приглянулась» — в самую душу вошла. И чем только взяла? — делился с Данилычем.

— Эх, мин херр, — вздыхал Меншиков, закрывая глаза, — когда знаешь, за что, значит, не любишь. — И, поднимая плечо, добавлял: — Вот в этом-то и загвоздка в ихней сестре. Сам вклепался, как белогубый щенок.

— Заметно! — сказал Пётр, словно бы огрызнулся, и деланно, как показалось Данилычу, рассмеялся. — Губа не дура, язык не лопата.

— И что? — спросил Меншиков с вызовом, удивившим его самого. — Осерчал!.. Ну за что?! — жалостно вскрикнул. — За что?! За то, что мы с Мартой… отменно мы ладили?

— Дурак ты дурак, — вздохнул Пётр, с укоризной глядя в глаза. — Ведь я полагал, что ты с понятием в этих делах. Что ты хочешь? Чтобы я… Да нет! Ты, я вижу, дурак!

Меншиков взялся за шляпу.

— Что прикажешь — я всё!..

— Погоди! — остановил его Пётр.

Встал, заложил руки за спину, принялся шагать взад и вперёд.

Разговор получался несклёпистый. Данилыч примолк. Что же вымолвишь? И лицо безучастное сделал, подумав: «Уйти, не уйдёшь, и… не клеится».

А Пётр всё ходил и ходил.

— Сам понимаешь, — словно выдавил он, наконец. И внезапно нахмурился. — Слушай! — Остановился, положил руки на плечи Данилыча. — Можешь дать мне честной пароль, Александр?

Меншиков без раздумья:

— Могу!

— Дай честной пароль, что при жизни моей… Никогда чтобы с Мартой… Ни-ни!

«Ах, порченый чёрт!» — чуть не выпалил поражённый Данилыч, мгновенно подумав: «Пала слава на волка, а пастух овец крадёт», — но, вовремя спохватившись, только тряхнул головой:

— Для тебя сейчас умереть! — блеснул глазом и с привычной сноровкой прижал руки к груди.

— Кончено? — спросил Пётр.

— Кончено! — ответил Данилыч. — Честной пароль на всю жизнь! — Бойко перекрестился. — Провалиться на этом месте! Лопни глаза!

С тех пор 1 марта, день первой встречи с Мартой-Екатериной, сумевшей так сильно привязать к себе Петра, стало семейным праздником для него.

«Желаю ведать, — писала позднее Екатерина Петру, — изволили ли ваша милость в 5 число апреля [день её рождения] выкушать по рюмке водки, так же как и в 1е число марта. А я чаю, что изволили запамятовать. Прошу ко мне отписать».


11


Необходимость укреплять положение своего любимого детища — Санкт-Петербурга — заставила Петра возобновить весной 1704 года наступательные операции на западе. Там остались ещё неотвоеванными крепости — древнерусские города Юрьев и Нарва. Надо было спешить с их присоединением, пока «швед увяз в Польше», по выражению Петра.

И Шереметеву даётся приказ: «Идти и осадить Дерпт, чтобы не пропустить случая, которого после найти будет нельзя».

Фельдмаршал Огильви с другой частью армии в это время осадил Нарву. «Шумел там, — как Пётр говорил, — но пока что не сильно».

Огильви принадлежал к числу таких военачальников, которые, будучи уверены, что все нынешние войны обязаны развиваться по тем же канонам, что и прежние, подробно описанные в военных историях, мысля новые войны как повторение прошлого, плотно закрывали глаза на появившиеся позднее боевые приёмы и новые формы боевых операций. Но известно, что новое непреложно вторгается в жизнь. Вынужденные в таких случаях волей-неволей принимать это новое, они занимались приращением нового к ранее существующему, тщательно растворяя его в старом, известном. Новое учит: «Нельзя успешно наступать, если сила сопротивления врага не парализована более или менее внезапными действиями». «Чепуха! — отмахиваются они. — Классические примеры сражений — это битвы с открытым забралом!»

И когда таких генералов «внезапно», «по-новому», били, они с редчайшим упорством продолжали оправдывать свои действия, приводя известные им примеры, опять-таки из военной истории.

Какая бы неудача их ни постигала, они не изменяли своего поведения, будучи твёрдо уверены, что в следующий раз дело пойдёт на лад, — непременно!

Таков был иноземец фельдмаршал Огильви.

В качестве «государева ока» при нём состоял Александр Данилович Меншиков.

Дерпт был взят в начале июля, и Пётр тут же после взятия крепости помчался к Нарве. Туда же приказал подтянуть и армию Шереметева.

— Как Огильви? — первым делом спросил он, приехав.

— Да как тебе сказать, мин херр… — Данилыч слегка развёл руками. — Всё по часам… И встаёт, и завтракает, и обедает, и спит среди дня. И работает по часам… И на каждый шаг, — улыбнулся, потёр шею, — пример из истории… Если бы он командовал немцами, — пожал плечами, — может быть, и вышел бы толк…

Пётр нахмурился:

— А что, нашим порядок не нужен?

— Я не против порядка, мин херр, — Меншиков мотнул головой, поднял кулак. — А дерзость? А лихость? А военная смётка да хитрость?.. — Расширил глаза. — Они что, мин херр, нам не надобны?!

Данилыч опёрся на стол.

— А где они у него, у этого дарового фельдмаршала? Ведь в книжках-то ещё про каждую Нарву не пропечатано!..

— Лихость да хитрость, — это наше дело, — бурчал Пётр, вбивая свою громадную ногу в несокрушимый сапог. — Ни-че-го-о, пусть порядки наводит по военным наукам да правилам.

Встал, разминая, ноги, прошёлся по горнице.

Пётр понимал, что «дерзость, лихость, военная смётка да хитрость», о чём сейчас вот так горячо рассуждает Данилыч, могут вносить смятение в ряды неприятеля, подрывать дух даже у самого упорного, злого врага… Но преклоняться перед этими способами выигрыша сражений, как это сквозит у Данилыча, всё-таки не приходится. Все эти приёмы хороши в своё время, в своём месте и в своей боевой обстановке. А строить только на них планы больших операций — нельзя.

— Так что диспозиции, планы, — выговаривал Пётр, словно очнувшись, встряхнув головой, подходя вплотную к Данилычу, — тоже, мин брудор, надо уметь составлять!.. А этого-то у нас как раз недочёт. Пусть Огильви их составляет, а мы подправим, коли надобно будет. Науку… — взял поданный Данилычем гребень, принялся раздирать им свои густые, сбитые волосы, — науку нам, Данилыч, корить не приходится.

— Опять не то, мин херр. — Меншиков поднял с полу мокрые, сменённые Петром портянки («портнянки», — невольно вспомнилось ему, как по-французски называл их Огильви), бросил их в угол, — я про то, что сейчас, например… вот сейчас, — поднял палец, — можно такую хитрость придумать…

— Какую?

— Пленные показывают, — начал Данилыч, — что нарвский комендант с часу на час ожидает помощи шведского генерала Шлиппенбаха, который, как они полагают, с тремя тысячами солдат стоит около Везенберга.

Пётр сел.

— Я, мин херр, ходил с драгунами по Везенбергской дороге — и, ей-ей, — прижал пальцы к груди, — на тридцати верстах-ни одного шведа не встретил!

Наклонив голову, Пётр внимательно слушал.

— Значит, — докладывал Меншиков, — ежели завести кружным путём на Везенбургскую дорогу наших солдат, одетых в шведские мундиры, и двинуть их оттуда под Нарву — вроде идёт Шлиппенбах на выручку крепости — да отсюда, на виду у нарвского гарнизона, двинуться на этого «нашего Шлиппенбаха» для отражения… А под самой Нарвой посадить засаду, преображенцев. к примеру… Чуешь, мин херр?

— Добро-о! — протянул Пётр, осклабясь. — Под Нарвой, стало быть, фальшивый бой учинить? Выманить Горна из крепости на подмогу своим? — Хлопнул себя по коленкам. — Добро!..

— А как выйдут, мин херр, наша засада у Нарвы им обратный ход и прикроет…

От удовольствия Пётр крепко тёр руки.

— Ей-ей, брудор, добро!.. Подмигнул:

— Та-ак… Стало быть, я за Шлиппенбаха пойду, ты будешь меня «отражать», а около Нарвы, в садах, мы Ренне посадим с драгунами!

Вскочил, обнял Данилыча, завертел…

У Данилыча в жизни и никогда-то не было досуга заранее, неторопливо обдумывать план действий, а темперамент и мало к тому охоты внушал. Так получалось, что спешность дел, неумение, а иногда и невозможность выжидать, подвижность ума, необычайная наблюдательность — всё это приучало его на ходу изыскивать средства к исполнению возникающих замыслов и без колебаний решаться на их выполнение. Пётр его понимал, он также не имел ни досуга, ни привычки к систематическому размышлению об отвлечённых предметах, а воспитание не развило в нём и наклонности к этому. Но когда среди текущих дел он сталкивался с новой задачей, вопросом, он своей прямой, здравой мыслью тут же легко и просто составлял суждение о необходимости, целесообразности и путях разрешения их. И в других он это особо ценил. «Орел! — хвалил он Данилыча про себя. — Хорошая у него, мёртвая хватка!»

— В два часа пополудни, — рассказывал после один шведский офицер, бывший в Нарве, — мы услышали со стороны Везенбергской дороги два сигнальные выстрела из пушек; вскоре они повторились. Комендант Нарвы генерал-майор Горн поднялся на крепостную башню и принялся наблюдать в зрительную трубу. Все мы нетерпеливо ожидали помощи. Хотелось верить, что вот наконец к нам идёт со своим корпусом генерал Шлиппенбах. Вскоре вдали показался дым. Мы поняли, что это авангард Шлиппенбаха сразился с русскими сторожевыми отрядами. И действительно, русская армия тотчас, на наших глазах, начала свёртывать свои палатки и перестраиваться в растянутый против опушки двухшереножный строй — принимать, как мы думали, боевые порядки. В это время шведский, судя по обмундированию, корпус показался из леса, в нём была конница и пехота. Оба войска начали довольно быстро сближаться, загремели пушечные и ружейные залпы… Словом, по всему было видно, что сражение началось…

«И сошедшись, — записано было после в „Юрнале“, — учинили меж собой фальшивый бой из пушек и ручного ружья. Мнимые шведы стреляли строем исправно, по шведскому обыкновению, только так, что ядра перелетали через, а русские палили зело непорядочно, бесстройно нарочно мешались, будто необычайные люди. Было той стрельбы с обеих сторон с полтора часа. Потом русские стали уступать от мнимого Шлиппенбаха; в обозе внезапно начали снимать палатки, впрягать лошадей и обнаружили смятение».

Офицеры нарвского гарнизона высыпали на стены. Генерал Горн, долговязый, сутулый старик с трясущейся сухой головой, одетый в непомерно короткий, словно из вишнёвой коры сшитый, камзол, стоял на крепостной башне, не отрываясь от подзорной трубы. Всё обстояло, как он и предсказывал.

— Конечно, Шлиппенбах в клочья разнесёт этих русских! Видите, — обращался он к своей свите, указывая на расположение тылов русской армии, притопывая худыми ногами, изображая улыбку на жёлтом, постном лице, — видите, уже собираются удирать.

Полковник Лоде, командир пехотного полка нарвского гарнизона, толстый, в широком, мешковатом мундире, волновался больше других — поминутно снимал шляпу, крепко отирал платком лоб, красное круглое лицо, свисающую на воротник малиново-багровую шею.

— Сейчас, — не выдержал он, — своевременно бы оказать помощь генералу Шлиппенбаху в преследовании неприятеля… Нашими свежими силами…

— И немедля, — добавил, нервно звякая шпорой, командующий крепостными драгунами полковник Морат, плотный седеющий офицер, страдающий астмой, но бодрящийся, как все военные люди.

— Да! — произнёс комендант, отставляя трубу. — Время, господа офицеры! — И, выпрямившись, вытянув руки по швам, он отдал приказание выступить на помощь генералу Шлиппенбаху: — Вам, — вытянул два пальца в направлении полковника Лоде. — с тысячью человек пехоты и вам, — изогнул кисть руки в направлении Мората, — с полуторастами драгун, при… э-э… — минуту подумал, — при четырёх лёгких пушках.

Пока Лоде выстраивал отобранные для вылазки части, а Морат подготавливал пушки, подполковник Марквард, помощник Мората, уже вынесся из крепости со своими драгунами.

Навстречу ему зарысил конный отряд, одетый в шведскую форму, — в синих мундирах, синих епанчах, в шляпах с белой обшивкой. Во главе отряда гарцевал польский посланник полковник Арнштедт. прекрасно владеющий шведским языком.

Приблизившись, Марквард выхватил шпагу, отсалютовал, подъехав к Арнштедту, поблагодарил его за прибытие, Арнштедт со своей стороны поздравил Маркварда с избавлением от осады, обнял его и… вырвал шпагу у него из руки.

Мнимые шведы надеялись выманить из крепости всё войско, выделенное Горном для помощи Шлиппенбаху. И это бы удалось как нельзя лучше, если бы не один непредвиденный случай. Когда русские окружили шведских офицеров и предложили им сложить оружие, те, видя безвыходность своего положения, выполнили это требование. Кроме подполковника Маркварда сложили оружие ротмистр Конау. корнеты Дункер, Гулт, Попеншток. Оказал сопротивление только ротмистр Линдкранд — он был пьян.

— Пистолет нужно было сначала отнимать у него, а не шпагу, садовые головы! — ругал после Меншиков полковника Горбова, руководившего разоружением шведов. — Всю кобедню испортили!

Ротмистр Линдкранц во время разоружения застрелился из своего пистолета. Это послужило сигналом для остальных. Шведы метнулись назад, под защиту крепостных бастионов. Тогда полковник Ренне выскочил со своим полком из засады, и под самой Нарвой заварилась горячая сеча. До трёхсот шведов тогда осталось на месте, сорок шесть человек взято в плен. Русские потеряли только четырёх драгун.

«Так высокопочтенным господам шведам, — записано было в „Юрнале“, — был поставлен зело изрядный нос».


В два часа пополудни 9 августа залп из пяти мортир известил о начале штурма, и колонны русских ринулись к крепости.

Шведы сопротивлялись яростно: взрывали фугасы, заложенные в проломах, заранее припасёнными баграми отбрасывали от стен штурмовые лестницы атакующих, скатывали на них с крепостных валов бочки, наполненные камнями, непрерывно били из пушек, вели беглый ружейный огонь. Но ни ожесточённое сопротивление шведов, ни их бешеные контратаки не могли остановить могучий наступательный порыв русских солдат. Менее чем через час после начала штурма гренадеры Преображенского полка уже сбрасывали остатки шведов с крепостного бастиона «Гонор»; две другие колонны, прорвавшись через бреши в стене и полуразрушенный равелин, успешно прокладывали штыками дорогу внутрь города. Вслед за колоннами гвардейцев неудержимой лавой хлынули в город и остальные войска. Смятые шведы бросились кто куда. Спасаясь от жестокого преследования, многие из них поспешили укрыться за каменными стенами Старого города. Но битва за Нарву была шведами уже явно проиграна.

Длинноногий, сутулый Горн, до этого степенно, как журавль, вышагивавший по балкону замка, сбросил шляпу, забегал, схватился за голову. Истошным голосом рявкнул: «Бить сдачу!» — Он выхватил барабан у своего сигналиста и принялся изо всей силы колотить по нему кулаком.

Но упрямый комендант запоздал.

Атакующие и слышать ничего не хотели: уж очень упорна и горяча была сеча, чересчур распалились сердца, слишком много было пролито русской крови. С ходу атакующими были взяты стены Старого города, в щепы разнесены городские ворота. Гвардейцы ворвались и в самую сердцевину вражьего гнезда — в замок Старого города.

Чтобы прекратить кровопролитие, унять солдат, пришлось долго трубить по всем улицам, перекрёсткам, бить в барабаны.

Из четырёх с половиной тысяч шведского гарнизона, было истреблено свыше двух с половиной.

По обычаю, пошли письма от Петра к своим людям о взятии Нарвы, «где перед четырьмя леты господь оскорбил, — писал Пётр, — тут ныне весёлыми победителями учинил, ибо сию преславную крепость через лестницы шпагою в три четверти часа получили».

15 августа перед домом Меншикова, объявленного в тот день губернатором присоединённого города, была установлена новенькая мортира, её наполнили вином, и Пётр, первым зачерпнув из неё, провозгласил тост за здоровье своих генералов, офицеров и всего доблестного российского воинства.

«Весь народ здесь радостно обвеселился, слыша совершенство такой знаменитой и славной виктории», — ответил Ромодановский Петру.

Виктория была одержана действительно знаменитая, славная. В самом деле, всего четыре года назад под стенами Нарвы были разбиты нестройные, плохо сколоченные полки новобранцев, а теперь, превратившись под руководством своих офицеров в грозную военную силу, русская армия под стенами этой же крепости убедительно показала, как искусно она научилась бить шведов.

Ингерманландия была завоёвана полностью. С этой стороны новое детище Петра, его «Парадиз» — Санкт-Петербург был прикрыт.


12


С моря тоже требовалось надёжное боевое прикрытие — морской флот, и не маленький. Олонецкая верфь далека. Ладога бурлива, по ней не всегда, когда захочешь, проведёшь и то, что построено.

А ведь дорого яичко к праздничку… Потом — что одна верфь? Разве можно построите на ней столько судов, сколько требуется для надёжной защиты отвоёванного морского простора? Стало быть, надобно строить суда в самом Питере.

Говорят, лесу здесь нет корабельного…

Да здесь гибель лесов! Неужели нельзя отобрать?! Край глухой, жизнь давняя, боровая, древнемужицкая. И беда, видно, в том, что толком никто рассказать не умеет, где и что здесь подходит для строительства кораблей. В этом, видно, всё дело! «Непременно надо всё самому осмотреть. Непременно!..» — твёрдо решил петербургский генерал-губернатор. Кстати, конец августа был на редкость тёплый, сухой. Глубокие колеи просёлков, заросших муравой, повиликой, лесными цветами, были ещё удобопроезжи. Над полями, лесами, болотинами стояла светлая, лёгкая синь.

«А потом, — рассуждал сам с собой Александр Данилович, покачиваясь в покойной коляске, — сидения да советы, доклады да приёмы в прокуренных комнатах, — этак долго не выдержишь, если вволю не подышишь смоляным лесным воздухом. Забивает кашель, иной раз ночью проснёшься мокрый как мышь. Доктор твердит: „Больше свежего воздуха“. Да и без доктора… Плохо ли в поле, в лесу!.. Кажется, век бы так вот трусил по нарядным, весёлым просёлкам».

Ничего не видно ни впереди, ни по сторонам — только бесконечный, суживающийся вдали коридор меж иссиня-зелёных стен, а вверху прозрачное небо с пухлыми, кудрявыми облаками. Не спеша, бегут резвые, сытые кони. Играют спицы, навивая на втулки колёс пёстрые венки из лесных травок, цветов. Коляска задевает какие-то белые и жёлтые цветики на длинных стеблях, они покорно клонятся под передок и выскальзывают чёрными, испачканными дёгтем.

А леса велики. Отгородились они от людей топкими, ржавыми болотинами, непролазным буреломом-валежником и стоят, веками хранят тайны глубин своих, сокровенные места неведомого, дикого царства.

Кто и родился и век свой здесь прожил, не знает, что творится в их чащобах глухих, какие вершатся дела на торных звериных тропах, в цепких гарях, на лесных пустошах, в глубоких оврагах, узких лощинах, на крутых косогорах да гривах. Раскинулся богатырь на необъятных просторах царёвой земли, немереный, нехоженый.

— Вот тут и продерись сквозь него… А, Нефед?.. — обращается Меншиков к кучеру, загорелому мужику лет сорока с умными, слегка прищуренными глазами.

— Притонные места, Лександра Данилыч, что и баять, — соглашается тот, покачивая головой.

Нефед рыжевато-рус, бородат, приземист, широк и на редкость силён. Он и кучер и обережной у Александра Данилыча. В таких вот случаях, когда приходится выезжать одному, Нефед незаменимый, золотой человек: он и в уходе за лошадьми знает толк, и ежели потребуется на привале приготовить обед, тоже может, а уж по части защиты от лихих воровских людей и говорить не остаётся — один в случае чего с целой шайкой может управиться.

— Ну, как жизнь в новом-то городе? — спрашивает Меншиков у него.

Нефед чешет в затылке и безнадёжно машет рукой.

— Что? Плоха?

— Совсем никуда, Лександра Данилыч, — поспешно подтверждает Нефед. — Будь при мне семья — другая бы дела. Работать под твоей, Лександра Данилыч, высокой рукой — чего ещё надо? И сытно, и обужа-одежа, — глянул на свои сапоги, — справная, крепкая… А вот бобылём жить — хуже нет! Завянешь всё одно как лопух на пустыре.

— Да здесь, на новых местах, пока не обжились, и все почти холостыми живут, — возразил Меншиков, улыбаясь. — Ничего, мы тебе, Нефедушка, дай срок, такую здесь чухонку найдём'

— Да ить не обо мне разговор, Лександра Данилыч, я-то что! — Поскрёб за ухом, опустил на грудь бороду и таким тоном, точно всё обстояло как следует, кроме того, с чем уже ничего не поделаешь, добавил: — А вот семья…

Глубоко вздохнул.

— А вот семья пропадёт. Главная вещь, — полуобернулся с козел, — уж очень постановлены строгая наказания за недоимки. А подати тяжкие. Суда правого нету. Вокруг кривда, грабёж, лихоимство…

— Ну, за это государь не милует — головы рубит.

— Ведь всем Лександра Данилыч, не отрубишь. И то взять: в деревне до бога высоко, до царя далеко, а самоуправец — вот он, около самого боку.

— Вот мы и стараемся, море воюем, чтобы, значит, торговать со всем светом, богаче чтоб быть, жить сытнее, — подбирал Александр Данилыч слова, чтобы понятнее было. — Чтобы товары у себя не гноить, а везти за море, там продать, а оттуда к себе привезти, чего у нас нет либо мало.

— Да ведь эт-то всё для купцов да помещиков.

— А мужик при ком?

— Мужик — он кормилец. Мужик — он сам по себе… Ты-то, Лександра Данилыч, возьми — отколь столько лихих воровских людей? Откеда они? Из деревни. — Одной рукой огладил пышную бороду, другой перебрал вожжи, привязанные к козлам, кашлянул и спокойно продолжал: — Большие тыщи хрестьян ноне и отсель побегли, к пермякам, в глухие места. Потому — задавили поборами, разорили, измордовали вконец. Уж на што наш привычен мужик: только до зимнего Николы хлеб чистый ест, а там и с мякиной, и с лебедой, и сосновой корой. А тут и он не стерпел.

— Будем богаче, — пытался разъяснить Меншиков, — так и мужику около нас сытней будет.

— Около богатых-то — да-а, — по-своему понял Нефед. — Ну, только об нас, об таких, что прилепились к богатым, какой разговор! Мы и сыты, мы и пьяны. А вот что народ по деревням, Лександра Данилыч, тот — шабаш! Пропадёт.

— Да сделаю, привезут к тебе семью, о чём разговор! А избу срубишь себе, в крайнем случае, скажу — мои солдаты помогут.

Нефед заморгал, заёрзал на козлах.

— Спаси тя Христос, Лександра Данилыч! По гроб жизни, кажись…

— Ладно, — махнул рукой Меншиков. — Погоняй! Солнце выше ели, а мы ещё ничего не ели. Погоняй, говорю!

Плывут мимо зелёные плотные стены государева заповедного леса, плывут и мысли Данилыча.

«Да, кашу крепкую заварили, — думает он. — За порубку любого дерева в таком вот, к примеру, лесу — смертная казнь. Описаны леса во всех городах и уездах на пятьдесят вёрст от больших рек и на двадцать от малых… А за порубку дуба где хочешь — смертная казнь. Кре-епко!.. Приеду — надо будет доложить государю, чтобы дал скидку — разрешил деревья рубить на сани, телеги да мельничные погребы. Убыток строению от этого небольшой, а без того народу зарез… Бежит народ… Да, бежит. В указах за то писана смертная казнь. А всех не расказнишь, это правда.

Из трёх беглых солдат сейчас одного вешают, а двух бьют кнутами. И всё равно бегут…»

А уж врагов кругом как комара в дождливое лето! Фёдор Юрьевич пишет: «На Москве бородачи говорят, что ноне на Руси все иноземцами стали, все в немецком платье ходят да в кудрях, все бороды бреют». А про него, про Меншикова, и вовсе: «Он-де не просто живёт, от Христа отвергся, для того от государя и имеет милость великую, а ныне за ним бесы ходят и его берегут». Ну, нового в этом, конечно, ничего нет. И до этого «святые отцы» такое же распускали. А почему? Да потому, видно, что не без его, Данилыча, совета государь дал свой знаменитый указ: «В монастыри монахам и монахиням давать хлеба столько, сколько следует, а вотчинами и никакими угодьями им не владеть» — и что то делается не ради разорения монастырей, но ради того, чтобы монахи лучше исполняли свои обеты, потому что прежде монахи своими руками промышляли пищу себе и многих нищих от своих рук питали, нынешние же монахи не только нищих не питают от трудов своих, но сами чужие труды поедают, а начальные монахи во многие роскоши впали и подначальных монахов в скудную пищу ввели. Потому государь и указал: «давать поровну, как начальным, так и подначальным монахам по десять рублей денег да по десять четвертей хлеба на год, а дров, сколько надобно, а доходы с их вотчин собирать в Монастырский приказ».

По губе ли такой указ отцам преподобным?..

А народ что?.. Народ и всегда пел унылые песни про добра молодца, что расстаётся с семьёй, с отцом-батюшкой, да с родной матушкой, да с женой молодой, да с робятками, что-де гонят его, на работушку подневольную: сыру землю рыть, болото мостить. Только и нового, что «болото мостить», — это, стало быть, Питер отстраивать…

Известно и как бояре-бородачи говорят: «С сех пор, как бог этого царя на царство поставил, — шипят они по углам, — так и светлых дней мы не видели — все рубли да полтины берут. Мироед, а не царь — весь мир переел». А он, Меншиков, по их разумению «самый главный смутьян, вельзевул…». Вот какие дела…

Очнулся, ёрзнул спиной по подушке.

— Не рано, Нефед, погоняй!


Поездка вышла на редкость удачной.

— Что значит, когда сам посмотришь, — докладывал Александр Данилович Петру по возвращении в Петербург. — Такие участочки, мин херр, остолбили, что лучше не надо. Теперь только просеки прорубить, расчистить как следует да ещё дороги местами загатить — и тогда вози лес круглый год, и корабельный и строевой.

Верфь была заложена 5 ноября 1704 года на левом берегу Невы, против Васильевского острова.

«Сей верфь делать государственными работниками или подрядом, как лучше, — написал Пётр на плане Адмиралтейского двора, как была названа верфь. — А строить посему: жилья делать мазанками прямыми без кирпича; амбары и сараи делать основу из брусьев и амбары доделать мазанками, а сараи обить досками, так, как мельницы ветряные обиты, доска на доску, и у каждой доски ножной край обдорожить и потом писать красной краскою».

Суда начали спускать с Адмиралтейского двора в октябре. Одним из первых была «Надежда», построенная Скляевым Федосеем, до этого безвыездно работавшим на воронежской верфи. Скляев после этого был произведён в поручики флота, и ему был дан «пас на корабельное мастерство, что он свидетельствованный того дела мастер».

— «Работай, голова, треух куплю!» — как дядя Семён говорил, — смеялся Меншиков, похлопывая Скляева по плечу. — Помнишь, Семён Евстигнеев, садовник-то был у Лефорта? Не знаю, жив ли теперь.

— Помер, — сказал Федосей. — Вскорости после Лефорта и помер.

— Жалко! — горько дёрнул губою Данилыч. — Поди, как помирал, так и нам то ж наказывал? Как помер, так и часу не жил? Я к тому — балагур был старик. Вместе, бывало что, зубы-то мыли. Да и поднимали кого на зубки. Оно ведь и волк зубоскалит, да не смеётся, чертяка!.. Ей-богу, кабы не зубы, так и душа бы вон! Так-то сказать, дело прошлое. Эх, Евстигнеич, Евстигнеич! Уж и прям был старик. Сила!.. Непотаённые речи… Первый прямик на Москве. Нет таких прямых людей! — всю жизнь я с народом, а такого ещё не встречал, да и не встречу, поди.

— Старые-то правдолюбцы помирают, — заметил Скляров, — а новые не больно что-то правду сказывают, больше оглядываются по сторонам. Что ж, — словно спохватился, скосил глаза на Данилыча, — царство небесное, вечный покой. Все помрём, да не в одно время.

— Да! — согласился Данилыч. — Как жил на свете — видели, как помирать станешь — увидим.

— А это уж наша забота, — проворчал Федосей. — Правда-то прежде нас померла, — опять принялся гнуть он своё. — Нынче поискать да поискать таких, кто режет всё напрямик, не жалеет себя. «Прямьем веку не изживёшь» — нынче так ведь считают.

И опять согласился Данилыч, не придав, видимо, никакого значения словам Федосея:

— Да! Всегда, когда бы ни вспоминал я дядю Семёна, было мне словно бы лет восемнадцать. А теперь я…

— Сильнее любого! — скалил зубы цыган Федосей. — Я же тогда, помнишь, в Воронеже, тебе говорил, что ты самый главный после царя, а ты осерчал. Данилыч нахмурился.

Опять хвостом завилял? Ох, мало тебя, чёрта двужильного, драли! — сказал с сожалением.

— Нет, Александр Данилович, много. На десятерых хватит. Да я ведь не гордый, — блеснул агатовым глазом. — За науку всегда спасибо скажу — что государю, что тебе, что Фёдору Юрьевичу. Сам же ты говорил после первой-то Нарвы, помнишь: «За битого двух небитых дают». Ну, коли вы с государем биты были, то уж нам-то, грешным, и сам бог приказал.

— Ох, посмотрю я на тебя, на цыгана, — стонал Меншиков, — загонят тебя, зубоскала, куда ворон костей не таскал!

— А жалко, поди?

— Жалко! — сознался Данилыч, ухватил Скляева за виски. — Золотая же головушка, как государь говорит. — И, наклоняясь к его уху, добавил: — Чай, ты тоже из наших квасов. Одного поля ягода!


13


В следующем. 1705 году Пётр уже собирался начать военные действия в Финляндии, чтобы отвоевать у шведов Выборг и Кексгольм, но события на Западе заставили его отказаться от предполагавшихся операций.

В Польше в это время происходили ожесточённые схватки между сторонниками короля Августа и ставленником Карла, познанским воеводой Станиславом Лещинским[30]. По наущению Карла, кардинал Радзевский собирает в Варшаве сейм и объявляет Августа отрешённым от престола. Август в свою очередь собирает сейм в Сандомире и объявляет изменниками всех участников варшавского сейма…

— Заварилось! — хватался за голову Пётр. — Опять расхлёбывай, опять помогай!.. Разве то выразишь? Хуже быть невозможно!

— А может, мин херр. не под дождём, подождём? — сказал Данилыч. наклоняясь, заглядывая в глаза, думая: «Тьфу! Типун тебе на язык! Это же последнее дело!»

— Нет, брат! — возразил ему Пётр строго и убеждённо. — До слова крепись, а за слово держись! Попятишься — раком назовут. Должен ты это понять. У нас так.

— Та-ак… Раком назовут? Ещё что будет? Ох, — вздыхал Меншиков, — и тяжёлый наш хлебушко!

— Ну, дурак! — нахмурился Пётр. — Об этом ли теперь думать?

— Я к тому: главная причина, мин херр, — не унимался Данилыч. — неужто опять все войска нам в Курляндию гнать?

— И погоним, раз так обернулось. Союзники! Ничего не поделаешь.

— На все наши планы с финляндским походом, стало быть, теперь крест положить?

— Да, придётся поход отложить. Но нет худа без добра. Теперь, после своего низложения, Август должен злее сопротивляться.

— Какой там! — махнув рукой, язвительно заметил Данилыч.

— Что, ненадёжный союзник?.. Но кое-какие силы шведов он оттянет-таки на себя. И то помощь.


Весной 1705 года войскам был отдан приказ двинуться в Курляндию.

Приехав в Витебск, в ставку Шереметева, Меншиков вручил ему приказание Петра разделить армию на две части, конницей командовать Шереметеву, пехотой — Огильви.

Сильно расстроило это Бориса Петровича, «Какою то манерою учинено и для чего, один творец сведом. — писал он Фёдору Алексеевичу Головину. — По премного я опечалился и в болезнь впал. Данилыч много со мной разговаривал, но ни на что ответу не дал».

— Какой тебе, Борис Петрович, ещё ответ дать? — пожимал плечами Данилыч. — В приказании же государя прописано всё!

— Что прописано? — горячился фельдмаршал. — Что Огильви сделает с одной пехотой? Как будет провиант собирать? Ведь без конницы это немыслимо!

— А чего ты кручинишься об Огильви?

— Да не о нём, а о деле. Пехота же останется без харчей!

— Да и у обоих фельдмаршалов будет не без контры за раздвоением. — г хитро прищурился Меншиков. — Так ли я полагаю?

— Ох, так! — вздохнул Шереметев.

— Ничего, Борис Петрович, — хлопнул Шереметева по плечу, — авось обомнётся.

Где собака зарыта, проницательный Данилыч, конечно, догадывался. Дело было не только в умалении власти фельдмаршала Шереметева и не в том, как пехота Огильви будет добывать себе провиант. А дело было в том, что Борису Петровичу, боярину, полководцу, старого закала, многое ещё нужно было усваивать заново, многое из того, что казалось горбатым, прочно и ладно укладывать в голове. Известно, как трудно, особенно первое время, давались ему, великому мастеру осадных боев, маневренные, быстротечные операции. А тут Пётр поручает ему командовать самым подвижным родом войск — кавалерией!..

Привык Борис Петрович «томить» неприятеля, «отлаживать провиантом и фуражом». И в преподанной Петром «малой войне» ему длительное время приходилось нащупывать способы всячески охлаждать пыл зарвавшегося врага, действуя против него «на переправах и партиями». Измотав противника и давая баталию, он, на случай неудачи, привык также, иметь надёжную ретираду. А тут надо будет бить только с налёта и преимущественно по флангам противника, рвать его по кускам.

Непривычно ещё было Борису Петровичу действовать на поле войны и «по томашним конъюнктурам», памятуя, что «в уставах порядки писаны, а время и случаев нет», как не уставал это внушать государь своим генералам и офицерам…

Всё это прикинул Данилыч перед тем, как доложить государю своё мнение о разделении армии между Шереметевым и Огильви.

«Я рассуждаю, — донёс он Петру, — до твоего пришествия лучше оставить одному половину пехоты и конницы, другому также, разделив конные и пехотные полки пополам, из чего видится мне, во всём будет истинно более толка».

Пётр отвечал:

«Понеже; как говорят, пеший конному не товарищ; к тому ж сам ты известен, что нам не для чего искать боя генерального, но паче от него удаляться, а неприятеля тревожить скорыми способами налегке, и для того полки всегда будут врозни; как может каждый командующий управлять половиной чужой команды?.. Впрочем, как вы некоторое препятие увидели, то мочно до моего приезду в Польшу быть по-старому».

— Видишь, — говорил Меншиков Шереметеву, хлопая по бумаге ладонью, — оно и обмялось! — Рассмеялся. — Без лести и кривды порадел, Борис Петрович, тебе. — Обнял за плечо правой рукой, наклонился к уху. — А Огильви ставить на дорогу, наставлять его на путь истинный, как государь пытается делать, — это всё равно, что горбатого корсетом лечить.

Кривя рот, Шереметев кивал головой.

— Так, так! — сипел. — Разумею: солдаты за ним не пойдут. Это истинно! — Откинулся на спинку стула, пристально посмотрел на Данилыча и облегчённо вздохнул. — Значит, вместе?..

Меншиков утвердительно мотнул головой:

— Иначе и быть не должно!

После Пасхи приехали в Витебск Екатерина и девицы Арсеньевы. С их приездом как солнышко проглянуло, и веселее стало, и вроде как уютнее. Пошли вечеринки, поездки на озера, балы…

На даче Александра Даниловича «Зелёный мысок», при впадении реки Лучесы в Двину, был большой фейерверк, на озере Лосвида — катание на лодках, ужин с музыкой на плотах, изукрашенных гирляндами, флагами, а после бал. Екатерина была в положении, не танцевала, но во всех увеселениях охотно принимала участие. Дамы с ног сбились: чуточку отдыхали на своих половинах, меняли наряды, подрумянивались, припудривались — и снова в танцзал.

Дашенька резвилась, как козочка. Сашенька рядом! А что нужно ещё?.. «Синеглазенький!..» — и сладостно приливали к её сердцу все девичьи мечты, радости, нежность, ожидание стыда и счастья. Милый! Родной! Как хотелось целиком раскрыть перед ним всю свою душу, и любоваться им, и приникнуть к нему, как к источнику…

И как это люди не замечают, что жизнь так прекрасна!..

А часть гостей вовсе не спала, иные притыкались по углам столовой на сене, иные — на лавках, в сенях, на веранде.

Борис Петрович, просыпаясь, каждый раз подолгу сидел на постели, свесив волосатые ноги, зевая, почёсывался, вращал выпуклыми глазами, морщил лоб, силясь решить трудный вопрос: какими судьбами он здесь очутился?.. Но надо было тянуться за молодыми — во всём. И Борис Петрович старался не отставать от молодёжи даже в увеселениях.

— Хочу жить! Люблю жить! — вскрикивал Меншиков, распахивая настежь окно в спальне, отведённой фельдмаршалу. Вздыхал: — Эх, Франц Яковлевич! Как он. покойный, это умел!.. Посмотри, Борис Петрович, какая благодать-то кругом!

И Шереметев, всовывая ноги в огромные ладьеобразные туфли, храня на лице выражение человека, не совсем ещё ясно себе представляющего, зачем всё это нужно, вынужден был соглашаться:

— Н-да-а… Хор-рошо!..

Среди ореховых, сиреневых и ольховых кустов всё громко пело, стрекотало, жужжало. Повсюду стоял смутный, непрерывный шум весенней жизни.

Перевесившись из окна. Александр Данилович шептал:

— Ну, разве не благодать! — Оборачивался к Борису Петровичу: — На что лопухи — и те по росе дивно пахнут!

Однако не долго пришлось Александру Даниловичу побыть вместе с любезной его сердцу Дашенькой.

11 мая было получено известие о серьёзной болезни Петра.

«Я бы давно уже был у вас, — писал Пётр Меншикову из Москвы, — только за грехи и бесчастье моё остался здесь… К болезни присоединилась ещё тоска разлучения с вами; долго я терпел, но ныне уже вяще не могу: извольте ко мне быть поскорее».

Но это письмо уже не застало Меншикова в Витебске. Он спешил к больному Петру.

Полмесяца «государя била чрездневная лихорадка», и к войскам он мог выехать только 31 мая.


Вдоль и поперёк исходил Карл Польшу, гоняясь за армией Августа. Опасаясь окончательного разгрома своего незадачливого союзника, Пётр решил его поддержать. Нужно было выбрать район сосредоточения русской армии, который позволял бы действовать по тылам шведов, отвлекая их от Саксонии — основной базы, откуда польский король черпал средства для ведения боевых операций. Оценив обстановку, Пётр 'остановился на Полоцке, в районе которого к весне 1705 года и были сосредоточены главные силы русской армии. В главный штаб армии были назначены: генерал-фельдмаршал в звании главнокомандующего — Огильви, генерал-от-инфантерии — князь Репнин и генерал-от-кавалерии — Меншиков, после Нарвской победы он был сразу произведён в чин генерал-поручика.

Выгнав саксонцев из Польши, Карл встал со своей двадцатичетырёхтысячной армией под Варшавой. Что замышлял шведский король — разведать не удалось.

На военном совете решили: Шереметеву двинуться к Друе, откуда, подготовившись, атаковать Левенгаупта, — носился слух, что его корпус стоит под Митавой. Огильви и Меншикову, с главными силами, перейти в район: Гродно, Сосредоточение главных сил у Гродно осложняло операции шведской армии на западном направлении и, кроме того, позволяло Петру вести войну на чужой территории. Нужно было соорудить вокруг Гродно укреплённый лагерь, принять срочны: меры по обеспечению армии продовольствием на зимнее время…

— А где расположить войска на зимних квартирах, сами решите, — предложил Пётр Огильви и Меншикову.

Меншиков рассудил: зимовать армии в Гродно.

Огильви считал: зимовать можно только в селении Меречи.

— Меречи я осматривал, — говорил Меншиков, обращаясь к Огильви. — Ничего хорошего нет. Место неподходящее: от Гродно далеко… И как спасти провиант, собранный в Гродно, если неприятель подступит туда, а полки будут в Меречи?

Поджарый немец быстро тараторил, переводил, наклонился к самому уху фельдмаршала. Огильви слушал, но ухом не вёл, беспрестанно крутил кончик блёклого уса, тщетно стараясь пощекотать им ноздрю. Меншиков дёргал переводчика за рукав.

— А в Гродно, передай ему, — кивал на фельдмаршала, — место, где полкам стоять, благоугодное… За Неманом, против города… С двух сторон, — поднял два пальца, поднёс рыжему немчику к носу, — ров превеликий. — Мотнул влево рукой: — Здесь река… можно безопасно от неприятеля ополчиться…

Наконец, ласково улыбаясь, фельдмаршал заговорил. Александр Данилович независимо откашлялся и, притворяясь рассеянным, стал слушать: «Что-то скажет эта старая грымза?»

— Фельдмаршал полагает, — снова затараторил толмач, — что русское войско слабо, что король может запереть его в Гродно. В тылу болото — Полесье. Как отступать?

— Сразу и «отступать»! — выкрикнул Меншиков. — Да там такие места!.. Натуральная крепость!.. Что может сделать Карл, хотя бы со всею армией пришёл? Разве апрошами вздумает приближаться?.. И тогда ничего не достигнет, только себя изнурит… Гродненская фортеция, — хлопнул ладонью о стол, — передай ему… зело крепка и безопасна, притом и замок весьма может её защитить!..

Огильви поставил руки на стол и, соединяя ладони, смотрел, ровно ли приходятся пальцы один к другому.

— Я всё осмотрел, — проскрипел он ровно, бесстрастно, — и… — снисходительно улыбнулся, — другого, более удобного и выгодного места я не нашёл.

Итак, договориться не удалось.

«По указу вашему, 28 августа, — доносил Меншиков Петру, — я выправил полки в поход из Вильно в Гродно. Фельдмаршал Огильви, поехав оттуда, на пути полкам препятие учинил и велел им стать в Меречи, в 11 милях от Гродно. Но я приказал им втай сюда приближаться, идя по 20 вёрст в сутки… И то, я, рассуждаю, зело не рад он моему приезду и всё делает вопреки мне».

Пётр согласился с решением Меншикова. Огильви было подтверждено идти к Гродно.

А после взятия Митавы и сам Пётр прибыл в Гродно. Вскоре туда явился и Август.

Встретил Пётр своего непостоянного, колеблющегося союзника радушно, торжественно: выстроил войско для смотра, приказал расстелить на пути короля знамёна, захваченные у Станислава Лещинского, потом задал обед; после они состязались в стрельбе из гаубиц, пушек.

— Пошло, заварило! — безнадёжно махал рукой Меншиков, обращаясь к Репнину. — Раз приехал «саксонский султан», теперь, Аникита Иванович, кончено! Толку не жди…

— И леший его принёс! — рычал Репнин, тараща узенькие щёлочки-глазки. — Ни дела ж, ни толку! Одна канитель да питьё непрестанное! И государя на то подбивает! Пьяному-то море по колено…

— А лужа по уши! — вставил Данилыч. И согласился: — Это ты, Аникита Иванович, истинно, насчёт попить-поесть «брудор Август» никому не уступит.

— Вот гостенька бог послал, — сокрушался Репнин, — знакомому черту подаришь, так обратно отдаст!

— Теперь будет с Огильви шептаться, — угадывал Меншиков, — гнуть свою линию, подбивать фельдмаршала на саксонскую сторону.

— А тому только этого и надобно, — заметил Репнин. — Ей-ей подобьёт! Так и будет, разрази меня гром!

— Коли мы то допустим, — нахмурился Меншиков.

На другой день задал пир Август. Перед обедом, в торжественной обстановке, король вручил Меншикову вновь учреждённый им орден Белого орла.

— Я счастлив, — сказал король, — вручить эту награду достойнейшему из достойных полководцев российских. Я и мой народ никогда не забудем заслуг перед нашей страной принца Александра и всех вас, господа. Виват, виват, виват!

После обеда был бал. Король много танцевал, заразительно смеялся, шутил, показывал фокусы. И, глядя на него… ну кто бы мог подумать, что всего несколько дней тому назад этот монарх, скрываясь под чужим именем, тайком пробирался через Венгрию в своё королевство!


Карл продолжал стоять лагерем под Варшавой.

Пришли лютые морозы. Завыли вьюги, заиграли метели. Рощи, сады, запорошенные голубым тонким бисером, гудели, чернея под непрерывно несущимся вихрем, мёрзли в наметённых сугробах. Выходя днём ли, вечером за пороги сеней, нагибая головы от жгучей, захватывающей дыхание пыли, торопели даже местные старожилы. Казалось, свету не видно — так гулко шумели сады под напором бешеной бури, так лихо крутила позёмка сухой, как соль, рассыпчатый снег, всё твердевший от лютых морозов.

Шатёр короля подогревался калёными ядрами. Сделано, как нарочно, было всё, что не следовало делать, чтобы не измотать армию. Шведы голодали и мёрзли.

Так продолжалось до конца 1705 года.

Наконец за три дня до нового года Карл неожиданно для всех отдал приказ: «Подготовиться, завтра поход».

Смертельно нахолодавшие шведы снялись с места птицами, двинулись форсированным маршем.

Куда?

Об этом знал только король.

Солдаты были довольны: шутка ли — простоять столько времени лютой зимой в полотняных шатрах! Полагали: гибнуть — так в деле!..

«Но что же замыслил король? — ломали головы его офицеры. — Куда он ведёт армию?»

Поспешное движение к Венгрову, а затем к Западному Бугу разрешило недоумение: стало ясно, что король решил осадить, а затем уничтожить русскую армию в Гродно.

Ещё за две недели до выступления Карла Меншиков доносил Петру: «есть из Варшавы ведомость о походе неприятеля».

«От кого и можно ли верить? — спрашивал Пётр. — Сколько и при мне таких разглашений было!» Меншиков вторично донёс:

«Ныне получили мы подлинную ведомость, что король шведский перебрался со всем войском, кроме Реншильда. через Вислу на здешнюю сторону. Намерение короля здесь подлинно известно… идёт к Гродно».

Карл перешёл Вислу 29 декабря, а 13 января был уже в одном переходе от Буга. В две недели он покрыл расстояние от Вислы до Немана. Жестокий мороз на этот раз помог шведам, через Западный Буг они переправились по льду.

Донесение Меншикова от 13 января было получено в Москве только через неделю.

Государь болел. Запёрся в спальне, никого, кроме жены да лейб-медика, к себе не пускал. Но Макарова с донесением Меншикова принял немедля. Сидел согнувшись, цепко стиснув пальцами ручки огромного жёсткого кресла Его трясло, голова и правая, сильно опухшая щека были обмотаны тёплой косынкой. Лихорадочно блестящие глаза были расширены, он тяжело, с хрипом, дышал, слегка причмокивая языком. Болезненно сморщившись, поднял плечи, вяло протянул вперёд правую руку, не глядя на кабинет-секретаря, проговорил:

— Давай и… иди.

Донесение перечитал несколько раз.

Встал, бросил бумагу на стол, разжёг трубку. Несколько раз прошёлся взад и вперёд по ковру. Снова сел. Сгорбившись, сидел с дымящейся трубкой в руке, глубоко затягивался. Донесение Меншикова его сильно встревожило. Думал:

«К Гродно идёт… Вот оно что… А в Гродно сорок тысяч солдат, двадцать семь пехотных полков. Преображенский, Семёновский, Ингерманландский — цвет русской силы… Ну как шведы их отрежут от наших границ!..» Ледяной пот выступил на высоком, лысеющем лбу Петра Алексеевича.

— Как же тяжело воевать с шатким, неверным союзником! — бормотал он, страдальчески морщась, — Каждый день следить за поступками, задабривать, улещать… А ради чего? Чего он, Август, помог?.. Где саксонцы?!

Вскочил, сорвал косынку, швырнул.

— Почему на Реншильда не идут?!

Вошла, почти вбежала Екатерина, порывисто обняла его за плечи.

— Петруша, родной, что с тобой? — шептала испуганно, всматриваясь в его пожелтевшее лицо с распухшей щекой своими тёмными большими глазами. — Ну что?

Он мягко её отстранил:

— Позови мне Васильича.

— Петруша… стоит ли?

— Позови!

И когда Екатерина тихо, опустив голову, вышла, он крупно зашагал по ковру.

— А Огильви добивался, чтобы из-под Гродно к саксонцам идти! — горячо рассуждал сам с собой. — Вот бы вред получился!.. Мы — в глубокую Польшу, а Карл — в нашу землю!..

Вошёл Алексей Васильевич Макаров.

— Я здесь, государь.

В руках у кабинет-секретаря бумага, чернильница, за ушами хвостатые гусиные перья. Пётр стукнул трубкой о стол:

— Пиши!

И, когда кабинет-секретарь приготовился, принялся диктовать:

— «К князю Меншикову!..»

«Мин херр!» — сразу вывел Макаров, не ожидая Петра.

— «Проси прилежно его королевское величество, — отчётливо выговаривал Пётр, — чтобы двинул свои войска из Саксонии на Раншильда, у которого только девять тысяч…» Написал?

— Есть, государь!

— «Понеже в отлучение шведского короля лучше сего времени мало сыщется…» Я кончаю, завтра поеду…

Макаров сразу оторвался от бумаги, округлившимися серыми глазами с красными веками уставился на Петра. На его тощем, пергаментном лице изобразились испуг, удивление.

— Как, государь? — прошелестел одними губами. — А зубы? А лихорадка?

— Пиши, тебе говорят! — вскрикнул Пётр. — «Полагаю, что ранее недели к вам буду…» Пиши!..

Ни болезнь, ни дальний путь в тысячу с лишним вёрст, ни жестокие морозы не остановили Петра — он решил ехать немедля.


Утром 15 января 1706 года Карл подступил к Гродно. Вместе с генерал-лейтенантом Стейнбоком он осмотрел укрепления города и пришёл к заключению, что крепость взять штурмом невозможно. После этого приказал: от крепости отойти.

— Кто же был прав: Огильви со своими Меречами или я, когда настаивал, чтобы встать на квартиры в Гродно? — спрашивал Ментиков Репнина. — Тут мы десяти Карлам зубы пообломаем. Этакая-то твердыня! — махал рукой в сторону укреплений. — Да ещё с нашим солдатом!

— Истинно, истинно! — откинувши левую руку за спину, а большой палец правой заложивши за пуговицу, утвердительно кивал Аникита Иванович. — Значит, совести у человека нет вовсе… А ты, Александр Данилович, меньше слушай этого немца. Сам на своих ногах стой да делай как лучше. Тут… — подошёл вплотную, — не этим польским королём надо ухо вот как остро держать.

— А что? — оживился Меншиков.

— Да что-то он начал… Поехал вчера я к нему окончательно договориться насчёт укрепления общего рубежа, где стыкуются его и наши фланги. Я в его ставку — нет! Я на позиции — сейчас только ускакал. И где же я его нашёл? У его драгун. Распоряжается, чтобы их снарядить… Ну, тут я понял: не иначе — бежать собирается.

Меншиков сразу обмяк, откинулся на спинку кресла, сложил руки на животе. С лёгким зевком:

— Ну, это, Аникита Иванович, нам известно доподлинно. — Почесал скулу — Утечёт король, верно… Сокол места, ворона на место.

— Ай-яй! Стало быть, Карл из-под Варшавы сюда. — догадывался простоватый Репнин, — а Август к Варшаве? Да что это… Господи!

— Вот-во-о-т! — уже во весь рот сладко зевнул Александр Данилович. — Угадал!..

— Вот человек-то: до скончания дней его бить будут, и умрёт без покаяния, на пиру.

— Привычка! — усмехнулся Данилыч.

— Положим, что привычка, а всё-таки… Вишь ты!.. Что значит баламут-тo, везде себя покажет!

А Карл вскоре воочию убедился, что армию ему кормить положительно нечем. Жители окрестных деревень и местечек разбежались и все съестные припасы или увезли с собой, или спрятали. Шведы начали рыскать, как голодные волки, и кочевать всё дальше и дальше от Гродно: копьями, шпагами ковыряли сугробы, искали еды.

— Ищут, ваш-ство! — докладывали Меншикову разведчики.

— И находят?

— Да что-то не видно, ваш-ство! Если и находят, так самую малость.

— То-та, — усмехался Данилыч. — А я уже думал: может, мы и недоглядели за этим?.. Может, оставили кое-что?..

— Никак нет, ваш-ство! Всё под метёлку!..

…Карл нервничал. Думал: зашёл далеко… снега глубоченные… холодно… волки… Волки иной раз кольцо залегают вокруг лагеря, голодные и злые, и воют, чуя живое. Он их не боится, но… неприятно. Он терпеть не мог даже, когда и собаки выли на дворе ночью. Нехорошо, тоскливо… Однако утешение: главные силы русских крепко заперты в Гродно. Все пути отхода отрезаны… Полесье?.. Но кто же весной будет отступать по болоту?..

Август поспешил воспользоваться исчезновением неприятеля: взял четыре драгунских полка и ушёл к Варшаве.

23 января Пётр прибыл в Смоленск, здесь провёл одни сутки и отправился далее к Гродно, не подозревая, что шведы переправились через Неман и уже осадили весь Гродненский укреплённый район. Меншиков. отводивший в это время отрезанные от Гродно части в район Минска, встретил Петра в 90 километрах от Смоленска, в местечке Дубровне.

Дальше, мин херр. — докладывал он, — ехать этой дорогой нельзя. В Гродно можно попасть не иначе, как большим объездом через Полесье, — все другие дороги шведы перехватили.

В объезд Пётр не поехал.

Положение частей, осаждённых в Гродно, становилось критическим. План польского короля, рассчитанный на разгром Реншильда, после чего Август предполагал поспешить в Гродно, на выручку осаждённому гарнизону, этот план был разрушен: 4 февраля у Фрауштадта армия Августа была разгромлена. Август с остатками разбитых частей отступил в район Кракова. Русской армии, если сна не сумеет уйти от преследования, предстоял решающий бой с главными силами Карла, на успех которого (боя) Пётр не надеялся.

«О зело нам печально, — написал он Репнину, — что мы не могли к вам доехать, и в какой мысли мы ныне есть — единому богу известно».

— Был военный совет, — докладывал Меншиков государю, — генералы Венедигер, Галларт, Аникита Репнин считают — в Гродне отсиживаться до весны, а как начнётся на Немане ледоход, — отступать. Огильви упёрся, аки валаамова ослица, ладит одно: «Здешняя инфантерия, говорит, изрядно сильна и может противиться шведам до тех пор, пока саксонская армия зайдёт Карлу в тыл». Отступление, считает, столько же опасно, сколь и постыдно… Упёрся — и кончено!..

— Знаю, — мотнул Пётр головой, — он мне писал: зело жалеет фельдмаршал, что мы отступлением сим славу своего оружия потеряем, насмешки на себя навлечём, союзников отвратим, войска и народ свой в уныние приведём.

— Жалеет!.. Чья бы корова мычала! — почти выкрикнул Меншиков. — А ежели саксонцы не подойдут? Тогда как?.. Пиши долг на двери, а получка в Твери?

— Вот про это и толк, — согласился Пётр. — Умён, да не разумен старик.

— Или себе на уме, — заметил Данилыч. Пётр, перекося брови, потёр переносицу.

— Может, и так…

— Так, мин херр, — кивал Меншиков, — так… — Лицо у него раскраснелось, рука нервно гладила крышку стола. — Истинно, он больше противен нам, нежели доброжелателен. Какой он представил Августу план кампании? «Буде неприятель атаковать в окопах нас не станет, — писал, и обойдёт Гродно справа или слева, допустить его до Вильны, л потом… — Меншиков поднял палец, — всею армиею идти к Торуню. то бишь на Вислу, к саксонцам!..» Вот ведь что удумал!.. Всё своё бросить — и к Августу! Не пришлось поле ко двору — пускай его под гору! Ему что, не своё!..

— Ну, это теперь дело прошлое, — сказал Пётр, поморщившись. — Старыми вопросами мучить себя… ни к чему! Как есть, так и есть. О другом надо думать. Сейчас… — Не договорил, склонив голову, долго молча сидел, поглаживая висок.

Не впервой приходилось ему заочно помогать своим генералам, попавшим в тяжёлое положение, руководить ими, не присутствуя на месте предстоящих боевых операций. И в этот раз, ещё и ещё раз тщательно оценив уже подробно изученную им обстановку, определив наиболее подходящий момент и наиболее верный способ спасения своей попавшей в окружение армии, Пётр принимает решение и на другой день посылает Огильви приказ, «где лучше изготовить мост через Неман» и воспользоваться ледоходом; при первой подвижке льда перейти по заранее наведённому плавучему мосту на левый берег реки и, пока шведы будут в ледоход пытаться наводить плавучие мосты «при плавучем льду (для которого льда не может неприятель мосту навести и перейтить)» отходить возможно быстрее на Брест, «ибо неприятель уже, почитай, отрезал наше войско… и в Гродне ждать нечего… Також, — предупреждал Пётр, — не забывайте слов моего товарища [Меншикова], который приказывал вам при отъезде своём, чтобы вы больше целость войска хранили… Ничего не жалеть, ни артиллерии, ни имущества, только бы людей спасти по возможности».

Лед на Немане тронулся 22 марта. И на следующий же день русская армия, выступив из Гродно «в порядке баталии двумя линиями», как записал Репнин в «Юрнале выступления русской армии из Гродно», благополучно переправилась на левый берег реки.

Разработанный Петром план вывода русской армии из Гродно был осуществлён очень удачно. В то время, когда мост через Неман, построенный Карлом выше города и снесённый начисто ледоходом, был шведами вновь наведён, русские войска уже подходили к Бресту над Бугом.

Карл бросился было в погоню, но едва не погиб со всем своим войском в непроходимых Пинских болотах.

Шведским штабным офицерам казалось невероятным, что их сообразительный, энергичный король, которого они считали блестящим стратегом, мог свалять такого дурака, ввязавшись в это преследование, в это явно безнадёжное и весьма опасное дело.

Карл же искренне возмущался:

— Проклятая страна! Тут не может быть ни одной классической битвы!.. Что вы запишете для истории? — обращался он к своему историку Адлерфельду. — Неловкое воспоминание о потерянных днях?

Выдавливая из себя жалкую улыбку, Адлерфельд растерянно разводил руками.

— Варвары! Тьфу! — плевался Карл. — Скифы! Опустошив Полесье, он снова ринулся в Польшу.

Так разрешился один из самых острых моментов в войне Петра с Карлом.


Основные силы русского войска очень удачно вышли из окружения. Но шведы находились вблизи русских границ. Кто мог знать, что завтра решит их своенравный король? Это не могло не вызывать серьёзной тревоги и озабоченности. Поэтому первой мыслью Меншикова по приходе с армией в Киев было «укрепить сию цитадель».

«Я ездил вокруг Киева, — писал он Петру, — также около Печерского монастыря, и все места осмотрел. Не знаю, как Вашей Милости понравится здешний город, а я в нём не обретаю никакой крепости. Но Печерский монастырь зело потребен и труда с ним будет немного… можно изрядную формацию учинить. Да и есть чего держаться…»

Пётр прибыл в Киев 4 июля, осмотрел город. Печерский монастырь С мнением Меншикова о необходимости укрепления именно монастыря он согласился.

— Да, — заявил, — ситуация у киевской фортеции незавидная. Возле Печерского монастыря куда удобнее местность.

И он сам принялся её вымерять. Вскоре новая крепость была заложена.

— А теперь, как ты писал мне, чтобы нашим девицам в Смоленск собираться. — говорил Пётр Данилычу, — то решил я не в Смоленск, а сюда их привезти. Хватит! — хлопнул Меншикова по плечу, широко улыбнулся. — Надобно будет вас с Дашенькой окрутить. Как ты на сей счёт полагаешь?

— Я не против, мин херр.

«Чем скорее, тем лучше, — думал Данилыч. — А то как домовитый мужик сына женит — де, женится, остепенится, так и Пётр Алексеевич с женитьбой моей: окручу-де его, оно и спокойнее — меньше гульбы, ближе к делу».

Мирка, в котором бы жили мать, отец и сёстры Данилыча, никогда не было у него. Отец жил на стороне, он, Алексашка, с малых лет тоже. «Всё не как у людей!» — жаловалась мать, бывало. И теперь Данилыч мечтал устроить свою жизнь как положено, именно «как у людей» — со своею женой, со своею семьёй… И Дашенька даст ему такую жизнь, это он знал, в этом был твёрдо уверен… Да и надоело слоняться по чужим домам, мотаться в гостях, где он никогда не бывает один и частенько чувствует себя одиноким. Нужно родное, своё!.. Женитьба — это не рядовое житейское дело, от неё тоже счастье зависит. Да ещё как зависит! А кто не хочет жить лучше?..

Словом, он сам начал настаивать на ускорении свадьбы. И 18 августа 1706 года бракосочетание Александра Даниловича Меншикова с Дарьей Михайловной Арсеньевой состоялось.

— А Огильви, мин херр, — докладывал Данилыч Петру, — всё равно не миновать увольнять с русской службы. Стар, самолюбив через край, только тем и занимается, что свой гонор огораживает да жалованье подсчитывает. Сутяга старик, крохобор. Учиться у него, мин херр, нечему. Что Круи был, что этот теперь, — хрен редьки не слаще. Одно добро… Не везёт нам, мин херр, на заморских фельдмаршалов. То он жалуется, что русские генералы мне наперёд его рапортуют, то салют без его ведома я объявил…

— Это какой салют?

— Да после усмирения Борисом Петровичем Астраханского бунта.

— Тэ-эк, — протянул Пётр, барабаня пальцами по столу.

— То доносит тебе, — продолжал Меншиков, — что какая-то гулящая девка сказывала про меня, что я со шведами переписку веду…

— Просил, когда сидел в Гродно, — лукаво ухмыляясь, перебил его Пётр, — просил у меня прислать ему двадцать тысяч конных дворян да несколько сот верблюдов.

— С верблюдами он и ко мне приставал, — махнул рукой Меншиков. — И не просто каких-нибудь верблюдов просил, а двугорбых. Его толмач переводил мне: «Чтобы у верблюдов спина была такая, — показывал вот этак рукой, — яма и губор, а потом опять яма и опять губор».

— Бугор, что ли? — спросил Пётр, улыбнувшись.

— Да! Горб, бугор… Он ведь, и толмач-то его, наш язык разумеет с пятое на десятое… Сидит как-то за обедом. Не ест. Спросил я его: «Что не ешь?» А он показал на тарелку: «О! Тут умрутая муха».

— Опять ты за своё балагурство! — поморщился Пётр.

— Я хочу, мин херр, то сказать, — прижал Меншиков обе ладони к груди, — что… откуда это у них? Нанялся служить, продал шпагу, как покойный Гордон говорил, — так клади на дело сие и свою совесть и честь. А так: ни пито, ни едено — деньги плати… Так не выйдет! Они, деньги-то, у нас на земле не валяются. Самим до зарезу потребны.

— О как потребны! — сказал Пётр, задетый за живое Данилычем. — Как потребны — и как их приходится выколачивать! Спроси Шереметева, как народ от поборов… волком глядит, норовит на грудь кинуться!..

— Знаю, мин херр, знаю, — тряс головою Данилыч, закрывая глаза. — Я не к тому… Шафиров мне пишет: «Невзирая на все худые поступки Огильви, надобно бы отпустить его с милостью, с ласкою, даже с каким-нибудь подарком; а к подаркам он зело лаком и душу свою готов на них сходно продать».

В сентябре 1706 года Огильви был уволен с русской службы. И Меншиков вскоре крупной победой над шведами доказал всему миру, что русская армия не нуждается более в наёмном фельдмаршале.


14


Только после того, как были получены достоверны? известия, что Карл ушёл из Волыни в Саксонию, Пётр принял решение отлучиться из Украины, сочтя возможным теперь отбыть в Петербург с целью обеспечить свой «Парадиз» надёжным прикрытием со стороны Финляндии — «воевать Выборг»; Меншикова же с двадцатитысячным корпусом он направил в Польшу, на помощь своему союзнику Августу.

Тем временем Карл, оставив вблизи русских границ генерала Мардефельда с двадцативосьмитысячным корпусом, сем прошёл насквозь всю Польшу и вытеснил Августа из его родовых саксонских владений.

Разбитый Август вступил в переговоры с Карлом. Тайком от Петра, он запросил у шведов сепаратного мира. Переговоры были непродолжительны. Карл потребовал, чтобы Август торжественно отрёкся от польской короны и отказался от всякой мысли соперничать с новым польским королём Станиславом Лещинским, чтобы он поздравил последнего с вступлением на престол и, кроме того, возместил победителю все издержки войны.

Отречься от польской короны была очевидная необходимость: этому должно и можно было покориться. Заплатить за издержки войны было нелегко, потому что Саксония и так была разорена вконец, но нужные для этого деньги предполагалось собрать с народа, а народ не в первый раз расплачивается за войны своих королей, причины и цели которых ему вовсе неведомы; это, следовательно, тоже не особо стесняло Августа. Мудренее было согласиться «саксонскому султану», как справедливо называли Августа в европейских салонах, на поздравление своего торжествующего соперника.

В этом Август усматривал явно неблагородное желание Карла унизить и оскорбить побеждённого.

Тем не менее Август вынужден был согласиться на всё.

Мирные условия были подписаны в замке Альтранштадт, недалеко от Лейпцига, 18 октября 1706 года. Саксонцы должны были уплатить несколько миллионов контрибуции. Август торжественно признал королём польским Станислава Лещинского.

Карл торжествовал. Оказывается, двигаясь на запад, он может распоряжаться коронами, государствами!..

«А почему бы и нет?» — полагал, ничтоже сумнящеся, шведский король. Чем он хуже Александра, покорившего Азию, Ганнибала, разгромившего римскую армию на её собственной территории, Чингисхана — да простит бог ему это сравнение! — который прошёл через Азию и Европу с силами гораздо более слабыми, чем силы противников!.. Европа раздирается внутренней борьбой, а шведская армия, овеянная славой прежних побед, приумножает эту славу новыми победоносными схватками. И кому же, как не ей, этой доблестной армии, под командованием своего непобедимого короля, устанавливать теперь порядки в Европе?

В лагерь Карла под Альтранштадтом спешили немецкие министры, английские герцоги, французские маршалы, чтобы заручиться если не поддержкой, то хотя бы благожелательным нейтралитетом шведского короля. Сам Джон Черчилль, герцог Мальборо, высокочтимейший полководец и государственный деятель Англии, поступаясь родовой твердокаменной гордостью, вынужден был посетить Альтранштадт и, сменив замороженное достоинство на приветливое выражение своего холёного лица «англо-саксонской работы», льстить Карлу, сравнивать его с выдающимися, по мнению герцога, полководцами, добившимися с малыми силами громадных, вошедших в историю, военных успехов: с предводителем рыцарей Стронгбоу, поработившим Ирландию, Кортесом — завоевателем Мексики, Писарро — растоптавшим самостоятельность Перу… И всё это с единственной целью — добиться согласия короля подписать англо-шведский оборонительный договор.

Именно в Альтранштадте раболепное преклонение перед Карлом достигло своего апогея. И оно бы продолжилось, если бы бродяга король двинулся из Альтранштадта на запад. Но русская армия, верная своим союзническим обязательствам, заставила его повернуть на восток…

Уничтожая отдельные гарнизоны противника и отбрасывая на запад его подвижные мелкие группы. Меншиков быстро продвигался в глубь Польши. В Люблине он встретился с Августом.

Страдания народа не тревожили Августа Сильного, и он продолжал, как и ранее, сладко спать, сытно есть, много пить. Двор его остался таким же великолепным; красавицы Саксонии были по-прежнему к нему чутко-внимательны; богатырская сила его руки, которой он очень гордился, ему не изменила, и, подписывая Альтранштадский мир, он уже давал себе слово нарушить его при первом же благоприятном моменте. Единственно, что его мучило, — это отсутствие денег.

«Королевское величество зело скучает о деньгах и со слезами наедине со мной просил [денег], понеже зело обнищал: пришло так, говорит, что есть нечего», — доносил Александр Данилович государю.

«Писал, ваша милость, что король скучает о деньгах, — отвечал ему Пётр. — Там ты известен, что от короля всегда то, что: „Дай, дай, деньги, деньги“. А ты сам знаешь, каковы деньги и как их у нас мало. Однако ж ежели при таком злом случае постоянно король будет, то чаю, надлежит его в оных крепко обнадёжить при моём приезде».

Ведя с собой Августа, Меншиков 18 октября настиг войска Мордефельда у Калиша. Мирный договор с Карлом был уже Августом заключён, когда Меншиков, не подозревая об этом, предложил ему атаковать войска Мардефельда. Отказаться от этого Августу было невозможно, не открывши своей тайны; повести своих саксонцев против шведов значило, с другой стороны, подвергнуться мщению шведского короля. Что же делает Август?.. Одобряет намерение Меншикова, обещает поддержать его своими войсками и в то же время предупреждает о его намерении шведского генерала.

«Марфельд зело крепко прикрылся болотинкой за луговым берегом Просны, — оценивал Меншиков обстановку. — Атаковать его всей кавалерией в лоб — нельзя: кони будут вязнуть в потных местах. Кавалерией Ренне ударит с правого фланга — там суше. В лоб бить пехотой, а её мало. Стало быть, надо спешить драгун полка два. Бой будет долгим, упорным. Значит, нужна будет вторая линия войск, линия поддержек, сикурса там, где в этом будет нужда». Размышляя, прикидывая, шагал из угла в угол палатки. Тёр лоб. Беспрестанно курил трубку. Старался продумать всё до мельчайших подробностей. Шутка ли — вся Европа смотрит! Ведь это же первая правильная битва русских со шведами. И вести её, эту битву, будет он, русский генерал…

Если бы дело касалось смелого кавалерийского рейда, он бы так не задумывался. Его конница могла действовать клинками и огнём (в пешем строю), она имела свою артиллерию и не раз, «ища неприятельскую инфантерию», умело совершала глубокие рейды по тылам неприятеля. Драгуны его могли и умели «во фланги атаковать», как того требовал Пётр, и «в землю противника впасть» — самостоятельно выполнять ответственнейшие стратегические задачи, как то было, например, под стенами Варшавы, когда, накануне коронации Карлом Станислава Лещинского, русские драгуны ворвались в Прагу, предместье Варшавы, и захватили там шесть знамён и четыреста пленных из гвардии Станислава.[31]

«Словом, — думал Данилыч, — рейды — это дело известное. А тут первый правильный бой… Вот ежели в этой баталии нас шведы побьют, уж и зашипят же тогда в зарубежных дворцах и салонах: „Огильви прогнали!“ Решили, что „сами с усами“! А на проверку что оказалось? Какой-то безродный Меншиков вздумал командовать корпусом. И против кого? Против первого полководца Европы!..»

— Да-а, тут лицом в грязь ударять не приходится. — Крепко, с хрустом в суставах, потёр пальцы, поправил как бы жавший шарф под синим драгунским мундиром, тиснул зубами чубок. — Н-ну, держись, генерал!

— Посланные мной партии донесли, — докладывал Меншиков военному совету, собравшемуся накануне баталии, — что неприятель за рекой Просной стал лагерем в крепких местах с твёрдым намерением дать нам генеральную баталию. Против нас семь тысяч шведов, в том числе четыре тысячи конницы и три тысячи пехоты, стоят они в середине под командой воеводы киевского — Потоцкого и процкого воеводы — Сапеги — на флангах.

Я предлагаю: учредить наши полки в две линии. На правом крыле встану я с русскими, на левом — вы, ваше величество, — поклонился в сторону короля, — с саксонцами. Во вторую линию встать польским войскам: за русскими — полному гетману Ржевутскому с его войсками, за саксонцами — великому гетману Синявскому.

Далее Александр Данилович изложил свой план построения боевых порядков полков. Предложил: все батальоны расположить а колоннах поротно, в затылок друг другу; кавалерию оставить в резерве для удара во фланг, когда дрогнет противник; впереди боевого порядка пехоты рассыпать стрелковые цепи — по отделению от каждой роты, не более, с задачей — завязать бой.

Исход боя решит штыковая атака, это твёрдо знал Меншиков. Стало быть, полагал он, пехота должна наступать в сомкнутых, сплошных линейных строях и атаковать противника «волнами» до полного его сокрушения. Боевую мощь полков он, по примеру Петра, основывал только на силе штыка, огню (из гладкоствольных, недальнобойных и нескорострельных по тому времени ружей) он отводил в сражении — этом самом решительном средстве войны — второстепенную роль.

Закончив доклад, Александр Данилович предложил: наступление начать артиллерийской стрельбой завтра с полудня.

С планом Меншикова военный совет согласился.

Август молчал. Накануне он полдня уговаривал Меншикова отложить наступление, исчерпал все доводы, убеждения, но… Александр Данилович был непреклонен.

— Столько времени гнаться за неприятелем, — возражал он, — подойти к нему вплотную — и не помериться силами!.. Нет, ваше величество, воля ваша, не желаете — атакую один, чем бог послал, а без баталии не уйду. Такова, я знаю, и воля моего государя.

— Что с ним? — спрашивал после Меншиков своих генералов Боура, Ренне.

— Напуган, — ухмылялся Ренне, — столько натерпелся, бедняга, от шведов!..

— Н-да-а… — тянул Боур, — ни единой победы, одни поражения! Конечно, боится!

На другой день в два часа пополудни начался артиллерийский обстрел.

Александр Данилович стоял на пригорке. Сзади — коновод с жеребцом. Рядом — конные ординарцы.

— Стрелять, пока хватит пороховых картузов! — командовал Меншиков. — Всеми батареями! Беглым!..

Было видно, как ударяли ядра и веерами поднимались вверх сучья от разбитых фашин, щепки, обломки, чёрные комья болотной земли.

Меншиков наблюдал. Оглядываясь на свой левый фланг, морщился.

— Скачи! — не вытерпев, ткнул кулаком в голенище драгуна, другой рукой махнул в сторону левого фланга. — Жидкий горох! Передай Телегину: голову оторву!..

Второй час длилась артиллерийская подготовка. Шведы прижались.

— Раке-е-ту! — подал команду Данилыч.

Пушки замолкли.

В передовых стрелковых цепях дружно защёлкали ружейные выстрелы. Бой завязался.

И сразу кто-то «сообразил», бросил в лоб неприятелю несколько эскадронов польских драгун.

— Что-о?! Куда-а?! — закричал Меншиков, багровея. — Кто бросил в атаку драгун?.. Вернуть!..

Очередной его ординарец пригнулся к шее коня, поскакал, сломя голову вниз.

Но шведы уже поднялись. Мардефельд, учтя обстановку, перешёл в контратаку.

А драгуны растянулись по мокрому, чавкающему под копытами полю, передние заплясали на месте, задние зарысили, подтягиваясь к головным, но… подстроиться не успели. Шведы, штыки наперевес, уже подбегали к передним рядам.

Драгуны начали поворачиваться «налево кругом», но в этот момент сквозь их жидкие, словно танцующие на месте, ряды, начали продираться навстречу контратакующим шведам русские пехотинцы.

И сразу завязалась жестокая рукопашная схватка.

Отрезанные друг от друга драгуны — видно было — начали метаться по полю, вносить расстройство в ряды русских солдат.

— Иэ-э-эх! — выкрикнул Меншиков, скрипнул зубами. Не выдержал — слишком страшна была эта минута! — вскочил в седло, взял сразу с места в карьер, птицей понёсся с пригорка.

Подскакал к самому центру. Рявкнул:

— Спешиться всем!

По цепи вправо и влево раскатисто повторили, понеслись ординарцы. Сам спрыгнул с коня, выдернул шпагу.

— Ура-а-а! — закричал, вращая белками, повёл за собой и драгун и пехоту. — Ура-а-а-а!!

Его оттащили, но пехота и драгуны за нею пошли.

С той и другой стороны тяжело катились навстречу друг другу плотные цепи-ряды. Зашевелилось всё поле. Солдаты сбились в плотную массу — и шведы, и русские; как бы раскачиваясь, они пятились то туда, то сюда, а к ним, уставя штыки, всё подходили и подходили с обеих сторон новые плотные цепи.

Шведы бились спокойно, упорно…

Уже с обеих сторон были введены в бой вторые резервы, яростная рукопашная битва не утихала. Жесточайший, крепкостоятельный бой кипел уже третий час кряду. Поле было сплошь устлано трупами, а победа всё ещё не клонилась ни в ту, ни в другую сторону.

Её нужно и пора уже было «склонить». Пора!.. Он угадывался, он проникал уже в самую душу, этот желанный, решительный, сокровенный момент!

Чем склонить?

И Меншиков, угадав, почувствовав переломный момент, решился на крайнюю меру: бросил в бой последний резерв — конную группу Ренне, укрытую за своим правым флангом.

И вот этот-то новый лихой фланговый удар и решил исход боя. Измотанные непрерывными атаками русских, шведы не выдержали стремительного натиска свежих драгунских частей — дрогнули, побежали. Их пехотинцы пытались пробиться к укрытиям, кавалеристы — прорваться к дорогам. Но только немногим шведским конникам удалось спастись бегством, а из пехоты ни один не ушёл. Весело и густо гремело и катилось «ура-а-а!», серо-зелёные мундиры метались по полю, носились лошади без ездоков…

Меншикову сдались в плен: сам командующий, генерал Мардефельд, 4 полковника, 6 подполковников, 5 майоров, всего 142 офицера; унтер-офицеров и рядовых около 1800 человек. Кроме того, им был захвачен обоз — 10000 подвод Августу сдалось всего около 800 человек.

На другой день были пойманы в обозе и взяты в плен польские воеводы Потоцкий и Сапега.

«Господин полковник! — доносил Меншиков Петру с поля боя. — Неприятеля мы нагнали, он ожидал нас при Калише с намерением дать баталию, порядочно укрепив себя за три дня. В 18 день сего месяца мы дали, с ним полную баталию и одержали счастливую викторию».

«Получили мы от вас, — отвечал Пётр, — неописанную радость о победе, какой ещё никогда не бывало. С чем вашу милость наивяще поздравляю. Всех генералов, офицеров и рядовых, которые при том были, поздравляю и весьма желаю наивящее сего в оружии счастья».

— Мне везёт, — ворчал Август. — Никак не скажешь, что я предоставлен сам себе. Никогда ещё от меня не требовали столько, сколько теперь, — и шведы и русские. Разумные требования — дело хорошее. Однако вызывает уныние то. что расхлёбывать кашу с этой «чудесной» победой придётся, по-видимому, мне одному. Скажем так, — разглагольствовал он в кругу близких людей, рассчитывая, видимо, на их исключительную наивность, — вот два хорошо воспитанных человека, каждый из них охотно жертвовал ради другого своими планами, каждый во всём уступал другому…

И оказывается, что они постоянно… как бы это сказать? — стесняли друг друга, что ли. Ведь теперь так получается! Понимаете вы моё положение?

Действительно, положение Августа было далеко не завидным: от Петра отстал и к Карлу не пристал.

Как воспримет его новый союзник битву под Калишем?

Эта мысль приводила в уныние обычно жизнерадостного, беспечного короля. «За двумя зайцами погонишься…» — думал. Пытался прикидывать: как же всё-таки выйти из создавшегося более чем щекотливого положения?..

Решил пригласить великого искусника в решении подобных «тонких вопросов» бискупа Куявского, посоветоваться, что предпринять.

В одном из полузаброшенных помещичьих домов король принял епископа.

Разговор не клеился. Августу хотелось, чтобы первым начал епископ.

Пусть как угодно, но… только бы начал… Он первым говорить «об этом» не в силах!.. Уставился в одну точку.

Тучный, но довольно подвижной епископ, незаметно перебирая ногами под длинной, обширнейшей рясой, как бы плавал перед столом и… тоже молчал.

Это злило Августа.

«Бестия! — думал. — Наслаждается моим затруднением. Ведь прекрасно знает, зачем я его пригласил. Видимо, ждёт, чтобы я со всей ясностью дал ему понять, что я считаю возможным и на что пойти не могу. Ждёт и… молчит. Но ничего, подожду и я».

Наконец бискуп подсел к королю. Пышущее здоровьем лицо Августа стало рассеянным, бискуп внимательно следил за ним своими маленькими, заплывшими глазками.

— Думаю, ваше величество, что Карл вряд ли будет нами доволен, — произнёс епископ тихо, но смело.

Лицо Августа сохраняло непроницаемость, Скомкав край скатерти, он щипал своими сильными пальцами бахрому, легко обрывал, как тонкие нити, витые шнурки.

— Полагаю, ваше величество, — продолжал епископ, — что Карла нужно бы было задобрить. Несомненно, это самый лучший, если не единственный, путь, который по крайней мере даёт надежды на ограниченный успех. — Погладил пухлой рукой край стола. — Надо загладить наше невольное прегрешение…

— Загладить? — как бы внезапно очнувшись, спросил Август. — Как? Чем?

— Есть один способ, — ответил епископ и, хитро хихикнув, пристально взглянул в глаза Августу. — Может быть, вы, ваше величество, этот выход уже и нашли? — и снова пытливо заглянул в глаза королю.

— Нет, — ответил совершенно искренне Август, удивлённый значительными взглядами бискупа. — Нет, нет!..

Хитрая улыбочка снова тронула пухлые губы епископа, он развёл руками, приподнял плечи и отчётливо зашептал:

— Нужно, ваше величество, вернуть шведскому королю генерала Мардефельда и всех, кто вместе с ним был взят в плен. Вернуть немедля. А там, — потёр руки, — видно будет. Во всяком случае, я решительно не могу понять, почему нам нужно убиваться.

Король слегка склонил голову, и по лицу его было видно, что он хочет вникнуть в каждое слово.

— Да, возможно, что вам, ваше величество, придётся лично говорить с Карлом… Объяснить ему невольность вашего прегрешения… даже… может быть… и откупиться, — подбирал слова бискуп. — Но, это потом, а теперь…

— А теперь! — Широко улыбнулся, обнажив ряд крупных белых зубов. — Прекрасная мысль!.. Но… — поморщился. — Мардефельд и все остальные — они же у Меншикова?

— Да, да, — кивал бискуп, — их нужно от него получить.

Август встал, прошёлся по комнате.

— А как, по-вашему, это сделать? — спросил, внезапно остановившись против епископа. — Думаете, Меншиков, так вот, — помахал кистью руки, — легко их и отдаст?

— Я этого не думаю, — произнёс епископ, подчёркивая слова. — Полагаю, что надо будет его настоятельно просить отдать всех пленных вам. Хотя бы под тем предлогом, что вы, ваше величество, — скорбно вздохнул, смиренно сложил руки на животе, — сами были в бою и… пленные необходимы для поддержания вашей чести.

Король отрицательно мотнул головой.

— Меншиков на это не согласится, я знаю.

— Тогда, — продолжал бискуп, — нужно будет предложить ему разменять на них русских офицеров, содержащихся в Стокгольме.

— Ах, так! — воскликнул Август. — Да, да… Пожалуй, действительно… напишем такое письмо. Если нужно, то возьмём обязательство: размен учинить, скажем, в три месяца, а в случае несогласия на то шведского короля, возвратить пленных снова россиянам… Возвратить! — поднял палец.

У бискупа от беззвучного смеха заколыхался живот.

— Напишем письмо!.. Возьмём обязательство!..

Король и епископ — один в блестящем, расшитом камзоле, другой в чёрной монашеской рясе — выглядели странно и неестественно при тусклом свете свечей, едва достигавшем углов мрачного, пустынного зала.

Август сел, подвинулся почти вплотную к епископу.

— Ну, а если и после этого Меншиков не согласится?

— Разве? — спросил епископ, подняв кустистые брови. — Тогда, — произнёс уже серьёзно, — мы, ваше величество, заявим, что ежели желаемые пленные нам не вру-чатся, то он, Меншиков. с его стремлением исключить такую возможность, Меншиков, упрямо отказывающийся смотреть прямо в глаза сложившимся обстоятельствам, — лицо епископа исказилось, глаза забегали, — легко причиной будет, что учинённый между государем российским и королём польским союз претерпит нужду.

Август немного смутился, но сейчас же оправился, откинулся на спинку кресла, потёр ладонями грудь. В глазах у него заиграла злая улыбка.

— Да, это, пожалуй, единственное, что может заставить его отказаться от риска твёрдо стоять на своём. Словом, тогда, он, пожалуй, уступит.

Предложение короля, как и следовало ожидать, «того принца [Меншикова] склонить не могло, чтоб пленных офицеров, у него сущих, нам вручить, — писал позднее Август Петру, — и мы, для содержания чести своей, принуждены через бискупа Куявского и генерал-майора нашего Гольца ему сказать, ежели он нам желаемых пленных не вручит, то он легко причиною будет, что между вашим величеством и нами учинённый союз нужду претерпеть может; и так едва вышеупомянутый принц себя уговорить дал».

С Августом Александр Данилович старался быть ещё более осторожным, чем с любым иноземным политиканом, «Впрочем, — думал он в этот раз, — может быть, и впрямь Август верит в то, что сделать клянётся? А размен пленными офицерами вот как неплохо бы было со шведами учинить! Ведь в Стокгольме томятся: генерал Вейде. князь Долгорукий, царевич Имеретинский, князь Трубецкой…»

Учитывал Меншиков и то, как крепко Пётр держится за союзников в этой тяжёлой для России войне.

Итак, всё прикинув, Александр Данилович вынужден был уступить. Но, уступая настойчивой просьбе польского короля, он взял с него письменное обязательство. «За отданных нам князем Меншиковым шведских офицеров и рядовых, взятых в последней баталии войсками Его Царского Величества, — обязывался Август, — в десять недель или в крайней мере в три месяца выменять всех московских офицеров, в Стокгольме обретающихся».

Получив от Меншикова пленных. Август немедленно передал их шведскому королю. Ни о каком размене пленными он не посмел даже заикнуться. Этим он хотел хоть отчасти искупить свою вину за невольное сражение с Мардефельдом.

Пётр отблагодарил Данилыча подарком трости, стоимостью в 3064 р. 16 алтын, 4 деньги (как было записано в расходной книге Посольского приказа). «Когда с Москвы поедешь в Смоленск, — приказал он вице-президенту посольской канцелярии Шафирову, — возьми с собой два креста кавалерийских святого Андрея и сделай трость, у которой верхний и нижний пояски алмазами хорошими осади; сверху хорошо б покрыть изумрудом большим; в сторонах, ежели добрый мастер есть, сделать два символа, победе приличные, а в третьем месте герб господина Меншикова финифтью сделать. При сем посылается и образец».

В 1705 году цезарь Иосиф даровал Меншикову достоинство князя Римской империи. Но это было не своё, «покупное». И вот 30 мая 1707 года Пётр возводит его в достоинство князя воссоединённой Ижорской земли.

«Римского государства князь Александр Данилович Меншиков, — сказано было в новом дипломе на княжеское достоинство, — от юных лет принятый в милость нашу, по мере возраста своего процветал храбростью, славными дарованиями ума и сердца, предваряя всех своих сверстников: при осаде Азова, на море и на суше, он явил мужество не по летам, чем милость наша к нему значительно умножилась; в путешествии нашем по Европе, избранный в числе самых верных и любезных, он заслужил благоволение всех иностранных государей и награждён ими впоследствии явными знаками милости: от цесаря Римского высшею степенью чести — княжеским достоинством Римской империи, от короля польского кавалериею Белого Орла, от короля прусского орденом Благородия.

В войне же с короною шведскою он показал такие примеры храбрости, воинского искусства и верности, как при осаде городов Нотебурга. Ниеншанца, Нарвы, так и при взятии на море перед очами нашими неприятельских кораблей, что мы, возвышая в степени воинских чинов, за мужество и верность пожаловали его орденом св. апостола Андрея и потом генерал-губернатором наследственных областей наших Ингрии и Карелии вместе с Эстляндиею.

После того, по вступлении нашем с войсками к обороне Речи Посполитой Польской против общего неприятеля, он явил такие верные услуги в совете, взятии крепостей и при воде войск, что мы признали его достойным быть государственных тайных дел министром и главным генералом над всей нашей кавалерией.

Мудрым отводом войск наших из Гродно и преславною победою над неприятелем в октябре 1706 года, какой в войну сию никогда не бывало, он принёс такие услуги Российскому государству, что мы, утвердив его во всех титулах, пожалованных иностранными государями в признание и воздаяние заслуг, жалуем его Всероссийским князем Ижорской земли».


Битва под Калишем была первой тактически продуманной и тщательно подготовленной обеими сторонами баталией, выигранной русскими у «непобедимых» шведов. С этого времени военное счастье начинает изменять последним. Несмотря на ещё продолжающееся отступление русских, Карл всё яснее и яснее отдаёт себе отчёт, что он совершенно напрасно сначала презирал, затем долгое время недооценивал этого серьёзнейшего противника. А в 1708 году перед своим вступлением в украинские земли, готовясь к походу против лишённой союзников русской армии один на один, он счёл совершенно необходимым, обязательным для себя окончательно и твёрдо заручиться против Петра союзником в лице украинского гетмана Мазепы, который уже около трёх лет сносился со Станиславом Лещинским, набиваясь своей действенной помощью.

Когда после заключения Альтранштадтского мира возник вопрос, куда именно направится теперь Карл, которому осталось продолжать войну с одной русской армией, многие генералы полагали, что он направится в Петербург. Это мнение разделял и сам Пётр. Другие ожидали, что он пойдёт на Москву. И это казалось тоже очень правдоподобным. С Меншиковым, который уверенно полагал, что Карл непременно вторгнется на Украину, никто не согласился тогда.


15


На генеральной консилии в Жолкве, куда в конце 1707 года прибыл Пётр, было приговорено: боя с шведами до границы не принимать, задерживать противника всюду, где можно, изнурять его тревогами и действиями мелких партий на коммуникациях, особенно на бродах, в лесах и на речных переправах.

Был объявлен новый набор и приступлено к укреплению пограничных городов.

На всём протяжении «от Пскова через Смоленск до Черкасских городов и на двести вёрст поперёк» приказано было создать «засечные» линии в лесистых краях и специальные укрепления на перекрёстках важнейших дорог. Жителям этой полосы предлагалось приготовиться к выселению внутрь страны, а пока что объявлено, «чтоб к весне ни у кого не было явно хлеба, спрятав его в лесах, ямах или где лучше».

В целях борьбы с шпионажем предложено всем иноземцам иметь поручителей, «а по ком поруки не будет», тех приказано было выслать «к городу Архангельску, и оттоль на кораблях, а ежели из мастеровых, по ком поруки не будет, послать в Казань».

На вероятных направлениях движения шведов Пётр сосредоточил в 1708 году стотридцатипятитысячную группировку, Шереметев командовал всей пехотой, Меншиков — конницей.

Численно шведы были вдвое слабее, но иностранные наблюдатели в Москве считали, что «положение несчастного царя становится отчаянным». Так же оценивали сложившуюся обстановку и многие сподвижники Петра. Только сам он да верный Данилыч в эти грозные дни ожидания превосходят сами себя, они носятся, как буря, один из конца в конец России, другой — по укрепляемым городам Украины, везде неожиданно являются, всё сами осматривают, проверяют. А своенравный, упрямый, непоследовательный Карл тем временем как бы нарочно предоставляет возможность Петру подготовиться к предстоящей решительной баталии.

Первая половина 1708 года была потеряна Карлом. После заключения Альтранштадтского мира он хотя и потянулся к северо-востоку, прошёл снова всю Польшу и вступил в Литву, но там словно завяз в её непроходимых болотах. А между тем край этот, вообще не отличающийся изобилием жизненных припасов, был вконец разорён многолетней войной. Шведская армия голодала. Напрасно приближённые Карла доказывали ему необходимость немедленного вторжения в русские земли; их рассуждения, что Петром давно забыто нарвское поражение, что вся Ингрия и Эстляндия уже заняты русскими, что, преследуя с таким упорством Августа и так усердно занимаясь устройством польских дел, он пренебрегает наведением порядков в своих собственных владениях, — все эти совершенно правильные доводы длительное время оставлялись королём без всякого внимания.

Наконец во второй половине года Карл выступил в направлении на Мстиславль. 7 июля 1708 года он вошёл в Могилёв, но здесь снова задержался на несколько недель, ожидая прибытия генерала Левенгаупта. которому было приказано собрать в Курляндии возможно большее количество продовольствия и. захватив присланное из Швеции боевое снаряжение и припасы, идти к Могилёву, на соединение с главными силами шведской армии.

Пётр по-прежнему уклонялся от решительного сражения, так как «искание генерального боя, — считал, — суть опасно — в единый час всё ниспровержено; того для лучше здоровое отступление, нежели безмерный газард».[32]

Левенгаупт двигался очень медленно. Карл не мог его ждать, стоя на месте, — армия голодала, её, кроме того, сильно тревожили русские части и отряды партизан, беспрерывно нападающие на подразделения шведского войска. Трудности день ото дня возрастали. Всё заставляло короля торопиться со своим выступлением. До подхода Левенгаупта он не собирался давать генерального сражения русским. Только после присоединения к своим войскам корпуса Левенгаупта он рассчитывал выбрать позицию, где можно будет дать решающий бой русским армиям. Украина — вот где, не говоря о приготовленном там сытном провианте-приварке, он может, пожалуй, подкрепить свою армию и свежими полками Мазепы и частью сил Станислава Лещинского. А потом, может быть, сумеет вызвать и выступление против Петра его давнишних противников — турок, татар…

И Карл круто поворачивает на юг.

— Дьявол его сюда несёт! — воскликнул Мазепа, узнав об этом движении.

Гетман отлично понимал, что вместе с шведским войском или даже ранее его вступит на Украину и русская армия, а тогда попробуй-ка подними простых казаков и поспольство, крестьянство, на восстание против царя.

Гетман рассчитывал на другое и… просчитался.

Просчитался и Карл, решив, что ему придётся сражаться только с армией Петра.

«Мы, — записал Адлерфельд, шведский историк, постоянно находившийся при короле, — неожиданно очутились в необходимости постоянно драться, как с неприятелем, с жителями того края, куда мы вошли».

Народ поднялся.

С таким ожесточённым сопротивлением Карл, привыкший до этого к животной трусости бюргеров и раболепству продажной шляхты, столкнулся впервые. Крестьяне прятали от шведов продовольствие или уничтожали его, истребляли неприятельских фуражиров, жгли хаты, в которых размещались вражеские солдаты. Шведы изголодались, обносились изболелись. Дух армии падал.

А Пётр тем временем подготовил Карлу новый сюрприз: он решил разбить Левенгаупта. Выступив из Риги с шестнадцатитысячным корпусом и громадным обозом в 7 тысяч повозок, шведский генерал уже подходил к Днепру. Две реки отделяли его от главных сил шведской армии — Днепр и Сож, — а между ними стояла русская армия.

На консилии — Пётр, Меншиков. Шереметев — было решено: Шереметеву с главными силами следовать на Рославль, Почеп, с целью предотвратить возможность прорыва шведов на Брянск; против Левенгаупта выделить летучий корпус, или «Корволант», как его назвал Пётр, — 7 тысяч конницы и 5 тысяч пехоты на лошадях, командование которым государь берёт на себя. Меншикову было поручено: «Идти вперёд с довольным войском для наблюдения его, Левенгаупта, движения».

9 сентября Пётр предупредил Меншикова:

— К ночи у тебя всё должно быть готово, подогнано, починено, запасено… Ночью, — пояснял, — тебе выступать. Я с корволантом следом за тобой, тронусь одиннадцатого.

Драгуны Меншикова укладывались спать так, чтобы вскочить, подтянуть снаряжение, разобрать оружие и… седлать лошадей. Меншикову постелили во дворе, под навесом, в широких санях. В избе блохи. Кусают, будто со всего света собрались в одно место.

Но ему и во дворе не спалось.

В деревне, казалось, стояла какая-то необычная тишина, будто всё притаилось и ждёт чего-то… Только сад за плетнём словно вздрагивал, когда по нему пробегал порывистый ветерок, и шумел уже по-осеннему холодно, да порой с коротким стуком падало в сухую некось спелое яблоко. Думалось: «Всё созрело!» Представлялось, как всё сохнет, роняет спелые зёрна: крапива, белена, репья, подсвекольник… Летели минуты, часы, а глаза хоть коли.

«Государь, поди, тоже не спит, — думал, ворочаясь, Меншиков. — Ежели так, то придёт…»

Потом решил:

«Всё равно теперь не заснёшь…»

Встал, накинул кафтан, пошёл «на зады».

В большом сарае, скудно освещённом сальной свечой, вставленной в железный фонарь, вдоль стен сложена солома, на ней в ряд, накрытые попонами, кафтанами, чем попало, спали офицеры Меншикова. Сон их был спокоен и, видимо, так заразительно сладок, что дежурный офицер, прапорщик Сумбатов, чтобы не заснуть, то и дело полоскал руки в конском ведре и тёр ими щёки.

— Не спишь? — напугал его Меншиков.

— Никак нет, ваша светлость! — вытянулся Сумбатов.

— Вижу! — улыбнувшись краем рта, поднял брови Данилыч. Глянул на спящих. — Укрой!

В середине сарая один богатырь храпел громче всех: разбросал руки во сне, сбил на сторону кафтан… Меншиков присмотрелся:

— Мухортов!.. Эк его разморило! — Подумал: «Усатый, а пит как ребёнок».

Да и все спали крепко. Привыкли…

Но вот кто-то идёт. Шаги быстрые, твёрдые. Подходит к сараю… В кромешно тёмном четырёхугольнике двери появилась большая фигура.

— Поднимай! — слышен голос Петра. И дежурный тут же гаркнул:

— Встава-ай!


От Меншикова требовалось: найти Левенгаупта, тщательно разведать его силы, выяснить направление движения, раскрыть его карты.

Стояла ранняя осень. На северных склонах возвышенностей до полудня лежал снег; овражки и рытвины превратились в болотины и лужи. По утрам было звонко от заморозков, а к середине дня отпускало, — припекало солнце, раскисала земля.

«Далеко Левенгаупт сейчас не уйдёт, — прикидывал Меншиков. — Сейчас, если выезжать затемно, значит, надо громыхать по выбоинам, смёрзшимся колеям, колдобинам. — Улыбнулся, качнул головой. — Испытали!.. В телеге тогда так трясёт, что побаиваешься, как бы печёнка с селезёнкой не поменялись местами… А двинешься днём — повозки будут вязнуть по самую ступицу, на колеса намотается грязи… Так долго не вытянут лошади. Не-ет, — потёр руки, — с таким обозом господам шведам сейчас далеко не уйти!»

Выбросив вперёд пикеты, разъезды, заставы, секреты, направив отдельные партии ходоков-лазутчиков, переодетых в крестьянское платье, по местечкам и деревням, лежащим на пути движения шведов. Меншиков всем им наказал: доподлинно выяснить направление движения Левенгаупта. точно установить численность его войск, количество артиллерии, подвод в обозе, узнать, что везёт.

Десять суток носились отряды Меншикова по дорогам, полям и лесам Белоруссии, перехватывая передовые разъезды шведского генерала, вступая в бой с его охранением на походе, производя тщательную разведку боем всего, что необходимо было точно установить до начала решающей битвы.

По утрам одевались деревья сизыми шапками инея — все веточки пригибало, днями шли предосенние обложные дожди над раскрытыми лесами, опустевшими полями и нивами, а вечерами, случалось, сквозь туман в двух шагах не видно было кустов. Бабье лето так и не наладилось. Конец сентября стоял тёмный, холодный и грязный. Под копытами чавкала липкая осенняя жижа. Драгуны недоедали, недосыпали, делились друг с другом последним — куском хлеба, щепотью соли, горстью овса; в лесах, если случалось, спали в обнимку на общей подстилке из елового лапника, согревались теплотой собственных тел.

Зато 20 сентября Меншиков смог доложить Петру, что Левенгаупт ведёт с собой не восемь, как они с Петром думали раньше, а шестнадцать тысяч солдат, что путь свой он держит к Пропойску, где и думает перейти реку Сож, что… и так далее — всё остальное, до мелочей.

И Пётр, теперь уже с открытыми глазами, двинул форсированным маршем свой корволант в погоню за шведами.

Левенгаупт, узнав, что за ним гонится какой-то особый летучий корпус, состоящий из конницы, лёгкой артиллерии и пехоты — не той пехоты, которая искони, в течение многих веков, передвигалась только пешком, а другой — на конях, колёсах! — узнав о таком необычном преследовании и весьма опасаясь быть атакованным в неудобном месте, на марше. Левенгаупт принял решение немедля занять более или менее подходящую позицию для обороны.

Вскоре разведка Меншикова донесла, что шведы расположились на поляне у деревни Лесной. Проводники из местных крестьян показали, как можно подойти к укреплениям шведов по двум довольно широким дорогам. И вот, разделив свой корпус на две колонны, Пётр двинул их на противника.

После скоротечного авангардного боя русские на плечах шведов ворвались в лес, заняли опушку, обращённую к деревне Лесной, а в первом часу дня, приняв развёрнутые боевые порядки, двинулись лавиной в атаку.

Жаркий бой длился весь день. Под прикрытием сильного артиллерийского огня шведы несколько раз пытались переходить в контратаки, но так и не смогли остановить нападающих. К вечеру весь лагерь шведского генерала был занят частями Петра.

Наступавшая темнота и сильная метель помешали преследованию. А ночью, посадив остатки своей пехоты на лошадей. Левенгаупт бежал.

Бой у деревни Лесной лишил Карла людского пополнения и запасов — ядер, пороха, продовольствия. Из шестнадцатитысячного корпуса к нему прибыло немногим более шести тысяч измотанных, голодных солдат. Продовольствие хоть и с большим трудом, но всё же ещё кое-как можно было найти в богатой Украине, а вот утрата боеприпасов была невозместима, и позднее, в решившем исход войны Полтавском сражении, Карл мог открыть огонь только из четырёх пушек.

Укреплённые русскими пункты — Чернигов, Нежин, Киев, Переяславль. Переволочна, Полтава — преграждали все важнейшие коммуникации. Шведы, расположившиеся на зимних квартирах в районе Ромны. Гадяч, Прилуки. Лохвица, попали в плотное окружение. Связь их с тылом была прервана начисто. Даже курьеры, посылаемые шведским королём с сильным эскортом, не могли прорваться сквозь кольцо окружения.


16


Если бы Карл двинулся на Москву!..

Тогда Мазепа, этот сладкоречивый старец, получивший образование в училище иезуитов, проведший всю свою молодость в Варшаве, при польском дворе, этот природный шляхтич, каким он считал себя, нашёл бы способы взбунтовать Украину. Он бы искусно распустил молву, что Москва хочет отобрать старые вольности украинские, что она намеревается обратить всех казаков в солдаты, а посполитых сделать крепостными и выселить в российские губернии, что только один он, Мазепа, до сих пор отстаивал права священной украинской старины, что теперь надо использовать благоприятный момент — свергнуть иго царя.

Когда же русская армия вступит на Украину, что может тогда сделать он с простыми казаками и поспольством, тяготеющим к партии московской, народной? Он, Иван Степанович Мазепа-Колединский, бывший «покоевый» польского короля Яна-Казимира, представитель иной партии на Украине — партии польской, шляхетской?

Сейчас он ещё, пожалуй, сможет повести за собой «старшину». Но вся ли и она пойдёт за ним к шведам?

Мазепа стар, немощен, хил, измучен подагрой. Стремясь прежде всего к душевному равновесию, он в беседах, особенно с седоусыми батьками-старшинами, старался подбирать выражения и слова, которые помогали ему так или иначе скрывать свои сокровенные помыслы. Любил он поговорить о «родной Украине», «независимости», «национальной чести»… Такие уловки позволяли, полагал он, утаивать, что именно всё это и готов он был без остатка продать польской короне.

Только регулярным и вот таким более или менее спокойным образом жизни, основанным на тонком обмане, он мог поддерживать своё сильно пошатнувшееся здоровье. А сейчас… эти вот треволнения!..

Крутит гетман кончик жиденького сивого-пресивого уса, вздыхает, кряхтит.

Время ли ввязываться в эту кашу?.. Пора ли?.. И решает: пора!.. Сегодня Карл вступил в украинские земли, а завтра сюда нагрянет Меншиков с своими драгунами. Меншиков, с которым он не мог сойтись, сговориться, который ещё год тому назад — гетман это отлично помнит — предсказывал, что Карл пойдёт именно на Украину, как будто бы намекая тем, что он подозревает тайны Мазепы. Меншиков будет здесь со дня на день — в этом гетман не сомневался, — и тогда… откроется всё. Кого-кого, а этого, пся крев, Данилыча долго морочить не удастся. Этот пронюхает всё: и о договоре с Карлом, и о переговорах с королём польским, с Станиславом Лещинским. Если бы Карл двинулся на Москву, а войско Лещинского явилось бы на берег Днепра! — мечтал старый гетман. Тогда он наверняка поднял бы всю Украину. Он привёл бы её в подданство Польши. За это он получил бы звание гетмана всей Украины, обеих сторон Днепра! Титул князя! Место в польском сенате… Сколько захватывающих возможностей! «Вы постарайтесь. — передал ему король Станислав, — а я уж сделаю так, что вы не пожалеете». Он, Мазепа, ждал, — долго, очень долго ждал. «Ненависть не такое кушанье, чтобы его есть горячим», — он это прочно усвоил. Он научился хорошо скрывать свою ненависть к москалям под видом искренней дружбы, как под пеплом, который насыпают на огонь с целью его поддержать.

Конечно, всё предусмотреть нельзя. И он не в этом упрекает себя. Нет! Он сумел многое дарить врагу, научился предупреждать его желания, усыплять его подозрительность…

А потом — казачья старшина… Он, гетман, всё время должен был что-то говорить этим упрямейшим людям, находить разные щели, лазейки — это при его-то преклонных летах! — и без конца привирать. Шведам, не привыкшим делать секретов из своих намерений, это может показаться пустяком, потому что они привыкли к рабской покорности бюргеров и безропотной исполнительности купцов. А вот Станиславу Лещинскому — этому-то, конечно, виднее, в каком окружении приходится здесь, на Украине, вертеться. Недаром он как чумы ведь боится казаков!

Да, обман продолжался долго, очень долго. Ненависть — это долготерпение…

И вот теперь — р-раз! — словно отдёрнулся занавес. Всё испортил этот сумасбродный мальчишка король Карл! Всё, всё!.. Рушились планы, надежды!..

Теперь жди и трясись. Вместо Лещинского вот-вот припожалует в гости Данилыч.

«Как быть?»

И Мазепа решил: при первом же известии о прибытии Меншикова немедля скакать на соединение с Карлом. «Иначе… страшный, позорный конец!..»


Пётр звал к себе в Глухов Мазепу — переговорить о мерах к обороне. Подозревая, уж не открыты ли его сношения с шведами и поляками, Мазепа не решался ехать к царю, баялся: а ну как это приготовленная для него западня? Сказался тяжко больным.

И вдруг узнает: к нему жалует Меншиков!

Панический страх обуял предателя гетмана: он «порвался, как вихр», приказал ударить в литавры, немедленно седлать коней.

Наспех собравшись, понёсся с отрядом сердюков на соединение с Карлом.

Велико же было удивление Меншикова. когда он, подъехав к резиденции гетмана — Батурину, нашёл ворота замка запертыми, заваленными землёй, а о самом Мазепе, которого считал больным и при смерти, услышал, что он ускакал с казаками к Десне и переправился через неё.

— М-м-да-а! — мычал Меншиков, со значительным видом покачивая головой, разглядывая издали крепость.

На стенах замка прохаживались вооружённые казаки, все пушки были наведены, возле них, как по боевой тревоге, стояла прислуга.

Лицо Александра Даниловича потемнело. Он провёл рукой по лбу и медленно, будто скованный царившим кругом выжидательным молчанием, обернулся к стоявшему рядом Дмитрию Михайловича Голицыну, киевскому губернатору.

— Как смекаешь насчёт этого дела?

Голицын, как бы в нерешительности озираясь и ничего не понимая, только руками развёл:

— Вот уж пути-то господни неисповедимы. Александр Данилович! Ей-ей, сие для меня как гром среди ясного неба!

— Да и для государя тоже, поди, — раздельно вымолвил Меншиков.

Подозвал полковника Анненкова, — его полк был размещён в батуринском подворье и считался состоящим в охране гетманской резиденции.

— Скачи! — махнул рукой Александр Данилович в стоpoну замка. — Узнай, что стряслось? Как сами они объяснят?

И Анненков поскакал.

— Что сие означает? — кричал он, подскакав почти вплотную к стенам замка. — Чего ради так укрепились да запёрлись, как против врагов? Почему не отворяете ворот, не впускаете в город?

Со стен отвечали:

— Гетман не приказал никого впускать из российских людей.

— А где же сам гетман?! — выкрикивал Анненков, тотчас поняв, что в этом деле нечисто всё до конца.

— Уехал в Короп. — отвечали со стен. — Оттуда он отправится к царскому войску. Жаловаться!.. От москалей разорение украинским людям! Немало городов и сел от них пропали вконец!..

Эти выкрики окончательно утвердили Анненкова в его предположении.

— Теперь, друг великий, — говорил Меншиков. выслушав доклад Анненкова и обращаясь к Голицыну, — ясно как день, что Мазепа к шведам отъехал… И как это получилось, что мы проморгали?

— Да ведь как, — подняв брови, пожимал плечами Голицын. — Сам знаешь. Александр Данилович, как в него верили все.

— Н-да-а… Это верно.


Пётр в это время с главными силами армии сторожил движение неприятеля в местечке Погребках, на Десне.

«За истинно мы признаем, что, конечно, он изменил и поехал до короля шведского, — донёс ему Меншиков о бегстве Мазепы, — и так о нём иначе рассуждать не извольте».

Несказанно поразила эта новость Петра. «Мы получили письмо ваше. — ответил он Меншикову. — о нечаянном никогда злом случае измены гетманской с великим удивлением».

Но удивление удивлением, а дело делом, и Пётр, столкнувшись с повой противостоящей ему тёмной силой, развивает исключительную энергию, дабы «тому злу забежать» — не допустить «казачеству переправляться через реку Десну по прелести гетманской», отвратить от гетмана украинский народ. Он немедля извещает Украину и всю Россию об измене Мазепы, приглашает старшину и представителей рядовых казаков, крестьян поспешить в Глухов для избрания нового гетмана: обещает прощение тем из ушедших к шведам казаков, которые добровольно возвратятся; подтверждает все старинные вольности Украины; представляет Мазепу заклятым врагом Отечества и народа; чучело Мазепы вздёргивается палачом на виселицу; духовенство предаёт изменника церковному проклятию.

На военном совете в Погребках, 30 октября, было решено: Батурин взять и, в случае злого сопротивления, истребить этот главный притон изменников, чтобы «и прах сего гнезда предателей был развеян ветрами».

Взять Батурин было поручено Меншикову.

Ранее Меншикова прибыл к Батурину Дмитрий Михайлович Голицын. По приезде он отправил в замок царский указ, предписывающий немедленно сдать город.

Запёршиеся в замке старшины ответили:

«Без нового гетмана мы не пустим в замок московских людей, а гетмана выбрать надлежит общими вольными голосами; теперь же, когда швед стоит в нашей земле, невозможно выбрать нового гетмана».

«Спешите с войском своим к Батурину, дабы не попался он в московские руки», — взывал Мазепа к Ивану Скоропадскому, полковнику стародубскому. надеясь поднять его против Петра. Скоропадский, однако, и не думал спешить к Батурину; к Батурину спешил Меншиков: к Батурину спешил и Мазепа вместе с армией Карла.

Кто раньше — Меншиков ли сломит сопротивление предателей, засевших в Батурине, или Мазепа при помощи шведов вызволит своих приспешников, предателей родины?..

Это волновало Петра. И как волновало!..

«Сего моменту, — пишет он Меншикову 31 октября, — получил я ведомость, что неприятель встал у реки Десны на батуринском тракте, и для того изволь не мешкать».

На другой день он шлёт новое письмо:

«Когда сие письмо получишь, тогда тотчас, оставя караулы довольные, поди к тому месту, где ныне неприятель мост делает».

В тот же день тревожное письмо из Субачева: «Объявляем вам, что нерадением генерал-майора Гордона шведы перешли сюды, и того ради извольте быть опасны, понеже мы будем отступать к Глухову; того ради ежели сей ночи к утру или поутру совершить возможно взятие Батурина, с помощью божией оканчивайте; ежели же невозможно, то лучше покинуть, ибо неприятель перебирается в четырёх милях от Батурина».

Минул день, и Пётр снова предупреждает Меншикова: «Паки подтверждаю, что шведы перешли на сю сторону реки, и хотя наши крепко держали и трижды их сбивали, однако за неудобностью места сдержать не могли… Того для извольте быть опасны».

Вслед за тем другое письмо:

«Сей день и будущая ночь вам ещё возможно трудиться там, а далее завтрашнего утра вам оставаться опасно».

Эту обстановку и учитывали, видимо, осаждённые, когда затягивали переговоры о сдаче. Но Данилыч время не упустил. Кто-кто, а он-то недостатком оперативности не страдал… Прибыв под Батурин в полдень 31 октября, он тотчас, отряжает в замок сотника Андрея Марковича, наказан ему: выведать, собирается ли казачья старшина сдаваться или будет в измене стоять до последнего.

— Время не ждёт, — наставлял Александр Данилович сотника. — Ты узнай, если между ними, — помотал ладонью около носа, — разброд, шат какой есть, — говори. Нет — обратно сюда. Тогда будем крушить их воровское гнездо. На то напирай, что в песок изотрём, ежели не откроют ворота. Крови жалко, мол, православной, князь говорит. В этом, мол, дело, казаки… подумайте.

— Всё понятно, — щёлкнул каблуками Маркович.

— Тогда — с богом. Скачи.

Марковича втащили по верёвке на крепостную стену, и там сразу обступили его сивоусые батьки казаки. Толпа собралась большая, все галдели, размахивали руками, поносили Голицына, Меншикова, — знали откуда-то, что и он прибыл под стены Батурина, ругали на чём свет стоит и своих казацких старшин, что не пошли за Мазепой, его, Марковича, тоже костерили нещадно, пиная в спину, в бока…

Расталкивая стариков, протискался к Марковичу и сам Чечел. Кирпично-красный цвет лица — первое, что бросалось в глаза, когда этот небольшого роста, плотный, рыжевато-русый полковник, самый что ни на есть батуринский коновод, подскочил вплотную к Марковичу. Ухватив его за рукав, он сразу завопил, наливаясь густой сизой кровью:

— Кто тебя к нам прислал?! Меншиков?! Да кто он такой?! Он нас изменниками считает! Врагами церкви и Украины! Сам он сволота! Да! Сам он вор проходимец! Он враг Украины, не мы!.. Или кто из старшины казацкой пироги продавал?! Или у кого из нас батька конюхом был?! Быдло! Ворюга!.. Сколько у него деньжищ-то в его сундуках! Награбил!.. А у нас? И всех-то денег похоронить не хватит! А почему? Кто он такой? — тряхнул Марковича за плечо. — Кто он такой, спрашиваю я тебя, чтобы нами помыкать, на колени ставить казацкое войско?!

Остальные горлопаны притихли. Молчал и Маркович, всматриваясь в стоявших поодаль с довольно безнадёжным и унылым видом казаков.

— Пойдём, — прохрипел Чечел, сбычившись, схватил Марковича за руку, потащил.

В просторной горнице гетманских покоев, куда привёл его Чечел, сидели, — это Маркович тогда крепко запомнил: арматный эсаул Кенигсен, правая рука Мазепы, служилый из немцев; Леон Герцик — бывший полтавский полковник; генеральный эсаул Гамалея; реент — делопроизводитель — Мазепиной канцелярии; батуринский сотник и батуринский городничий. В их присутствии Чечел сразу сжался, притих. Маркович понял, что там, наверху, Чечел, этот вёрткий холуй, изображая возмущение и будто выходя из себя, нарочито орал, больше для показа казакам: де само слово «измена» вызывает в нём, человеке «простом, прямодушном, что называется душа нараспашку», приступы бешенства, — представлялся, рыжая псина, а тут, видать, горлом-то брать не приходится, тут своя шайка, знают друг друга насквозь.

— За чем припожаловал, говори, — процедил Кенигсен, дёргая тонкой, длинной шеей с большим кадыком.

— Гетман ваш изменил, — начал Маркович. — отошёл к неприятелю. Вы же верные подданные государя, а князь Меншиков его генерал, как же можно вам перед ним затворяться?

— Не смеем никого впускать без региментарского приказания, — отвечал немец, скаля длинные жёлтые зубы. — А что гетман изменил, отъехал на шведскую сторону. — глаза его обежали всех сидящих справа налево. — что он не с нами, тому мы не верим.

Он мог бы этого и не говорить. Со стороны было видно, что этот осторожный, но всё же попавший-таки в западню осмотрительный хищник из тех, кто привык спокойно и холодно обдумывать каждый свой шаг, взвешивать всякое слово, и его недальновидные, торопливые соумышленники явно лгут. Конечно же, они изменили и теперь ведут счёт времени с того дня и часа, когда гетман Мазепа перекинулся к шведам.

Напрасно Маркович уговаривал их не прикидываться незнайками, напрасно приводил доводы, что все до последнего царёва солдата знают теперь об измене Мазепы. — Кенигсен стоял на своём:

— Не верим — и кончено! Без приказа гетмана ворот не откроем. Так и передай вашему этому, — прикрыл белёсой ресницей выпуклый глаз, — как его… Меншикову. А полезете к нам — сами все ляжем костьми, но и вам, други, мало не будет.

Остальные молчали: видно, между ними уже крепко было всё договорено.

— Стало быть, поджидаете шведов? — заметил с усмешкой Маркович. — Время выгадываете? Ну что ж… Так и доложим, что иные из вас ещё лишее вредны, чем другие.

Чечела как кто шилом кольнул.

— Доложишь! — Вскочил и, сделав к Марковичу шаг, быстро сунулся к сабле.

Но ещё быстрее Кенигсен рыкнул:

— Сиди! — приковал Чечела к месту. И уже спокойно добавил:

— Рубить будем после.

— Стало быть, прощения просим, — поднялся Маркович. Не удостаивая его ответом. Кенигсен обернулся к генеральному эсаулу Гамалее, указал на дверь:

— Проводи.

Это было утром, а к полудню Меншиков приказал наводить мосты, чтобы ночью переправить войска через Сейм.

Ночью прибыли батуринские депутаты. Нового они ничего не сказали, по-прежнему твердили, что Мазепа вряд ли отъехал к шведскому королю, ну, а если изменил и в самом деле отъехал, говорили, тогда они остаются в прежней верности государю и царские войска в город впустят, только просили дать три дня сроку на размышления. Меншиков, конечно, понял, что всё это изговорено с «чрезвычайной политикой», чтобы выиграть время — авось-де шведы успеют за эти три дня прибыть на подмогу.

«Довольно с вас намыслиться до утра, — решил он. — Хватит! Небось и без того все уж размыслили».

А утром, вместо ответа, батуринцы принялись палить из всех пушек.

Тогда была предпринята последняя попытка со стороны Меншикова предотвратить братоубийственное сражение: он ещё раз послал к мятежникам своего представителя с увещательным письмом.

Батуринцы собрали раду. Казаки стояли понурясь. Молчали. Старшины вознамеривались было огласить письмо Меншикова, но коноводы подняли такой крик…

— Некогда нам читать отповеди москалей! Сами не с хвоста хомуты надеваем! К бесу ихнюю грамоту!

Княжеского посланца чуть не растерзали седоусые батьки казаки, стоявшие в передних рядах, уже и посыпались было на него крепкие удары, но… одумались-таки батьки — тумаков посланцу они надавали, но отпустили его, дав ответ на словах:

«Все помрём, а царёвых солдат в замок не пустим». Но в ночь на 2 ноября нежданно-негаданно дело обернулось совсем по-иному.

К Александру Даниловичу явился из Батурина старшина Прилуцкого полка Иван Нос. Немедленно он был принят Меншиковым.

Мялся Нос, крутил чёрный ус, теребил красный шлык на своей мерлушковой шапке.

— Кури! — пододвинул к нему Меншиков табакерку. — Небось прокурились?

— Вконец! — согласился Нос и торопливо принялся набивать свою добрую люльку; набив, вытянул из кармана кресало и трут, высек огня, прикурил.

— Раздышался?

Нос утвердительно мотнул головой.

— Тогда говори, время не ждёт!

— Доклад мой, ваша ясновельможность, будет короткий, — начал Нос глухо, не переставая свирепо затягиваться. Табак был сух, лихо дымился, и Нос плакал от крепкого кнастера — из глаз его, из красных век, текли слёзы. — Знаю я потайную калитку в стене…

Меншиков встал.

— В батуринской стене, стало быть… Через неё к вам сюда и пришёл… Проверил… — Вытянув шею, тоже поднялся, приблизился к князю; сизый дым следовал за усами: Нос мотал головой. — Калитку, ваша ясновельможность, — зашептал, оглядываясь на двери, — я оставил открытой… Так ежели через неё ночью, да потише, гуськом… можно ваших солдат в замок провести… Сколько надо…

Блестя глазами, Меншиков потирал ладони.

— Ох, молодец!.. Ка-ак это кстати! — Шагнул к старшине, положил ему руки на плечи. — За это. доложу государю, тебя, дорогой, не забудет!.. А калитка с какой стороны?..


В ту же ночь, под утро, через указанную Носом потайную калитку были пропущены лучшие, отборные русские части. А с другой стороны крепости начат был приступ. По двое, в затылок друг другу, солдаты непрерывным потоком вливались через калитку внутрь крепости. В предутренней мгле слышались надрывные выкрики, откуда-то сверху, из каких-то укрытий, вёлся беспорядочный ружейный огонь, звякало, скрежетало железо… В закипающей сече не угадывалось пока, «кто кого»…

Но вот, слабо вначале, прозвучало «ура», затем, нарастая, всё нарастая, и всё отдаляясь от стен, волнами покатилось внутрь крепости это бодрое солдатское «a-a-a-a!», говорящее — «наша берёт»..

Два часа кипел бой. Упорно, с яростью и отчаянием обречённых людей, сопротивлялись мазепинцы. Но ни яростное сопротивление, ни ловкость отдельных рубак — ничто не помогло приспешникам гетмана. Город был взят на «ура», гарнизон истреблён. Исключение было допущено в отношении полонённой старшины — их пощадили… для казни.

Иначе и быть не могло! Измена, этот древнейший и тягчайший вид преступления, каралась смертью всеми народами, во все времена.

«Доношу вашей милости, — писал Меншиков Петру после боя — что мы о шести часах пополуночи здешнюю фортецию с двух сторон штурмовали и по двух часов бою взяли».

Пётр отвечал:

«Сего моменту получил я ваше радостное писание, за которое вам зело благодарен. Что же о городе, то полагаю на вашу волю: ежели возможно от шведов в нём сидеть, то извольте поправить и посадить в гарнизон драгун в прибавку к стрельцам, а буде же оной не крепок, то артиллерию вывесть, а строение сжечь».

Меншиков принял решение: остатки города сжечь. И Батурин был уничтожен.

Руководители мятежа были пойманы. Кенигсен, тяжело раненный, думал скрыться, он был схвачен; Чечел успел бежать, но в одном из ближайших селений его опознали казаки и выдали Меншикову.

Взятие и истребление Батурина было страшным ударом для изменника гетмана.

«Злые и несчастливые наши початки, — сокрушался Мазепа. — Теперь, в нынешнем нашем несчастном состоянии, все дела иначе пойдут, и Украина, Батурином устрашённая, бояться будет заодно с нами стоять».

Поколеблены были надежды, что он сумеет повести за собой даже казачью старшину. Сопротивление Батурина, глупость этой операции и невозможность её оправдания были слишком очевидны. Была допущена большая ошибка, в этом нужно было признаться. Что же нужно теперь вот, немедленно предпринять, чтобы эта ошибка не стала трагической?

Заметался предатель.

Меншиков повёз с собой в Глухов часть артиллерии, знаки гетманского достоинства и пленных старшин.

Кенигсен не был довезён до Глухова — умер дорогой, в Конотопе, где над его трупом была совершена казнь колесованием, ожидавшая его живым в Глухове.

7 ноября Пётр поздравил своих приближённых:

«Объявляем вам, что после перемётчика вора Мазепы вчерашнего дня учинил здешний народ елекцию нового гетмана, где все, как одними устами, выбрали Скоропадского, полковника стародубского. И так проклятый Мазепа, кроме себя, худа никому не принёс ибо народ и имени его слышать не хочет, и сим изрядным делом вас поздравляю».[33]

Плохо знал ясновельможный пан гетман украинский народ! Окружённый старшиной, часть которой действительно разделяла его взгляды и мнения, он не знал, да и не хотел знать, так ли думает вся Украина. Бессмысленным стадом считал он народ; полагал, что его можно гнать куда хочешь.

И в давние времена на богатейшую Украину зарились лихие враги. Людям приходилось с ружьями за плечами добывать себе хлеб из плодороднейшей украинской земли. Жестокие разорения, результат злых набегов кочевников либо польских князей, повторялись из года в год, из поколения в поколение. Не безропотно переносили казаки такое горе-злосчастье. Око за око, зуб за зуб, смерть за смерть — таков был закон. И свободолюбивые украинцы подчинялись ему. Хаживали и они в набеги на недругов — сжигали дотла гнезда кочевников, замки ясновельможных панов, угоняли обратно к себе косяки лошадей, гурты скота, отары овец.

И ни султан, ни хан, ни король не в силах были тогда поколебать устои этого закона кровавой злой мести, освящённой веками. Казачьи пистоли и ружья били без промаха, сабли рубили нещадно…

Но то были давние времена…

Теперь на Украине крестьяне не пахали с ружьями за плечами, не сбирались «братчики» по зову своих атаманов в гости к хану и королю «менять свитки на золотые кафтаны». На смену батькам атаманам уже давненько пришла жадная до наживы казачья старшина, которой, видно, от самого главного чёрта талант дан, как из крестьянина пот выжимать.

Но и теперь, во время нашествия злых врагов, вроде шведов… И теперь таким пришельцам лучше не показывать носа в селениях Украины. Пришёл швед с войной. И отзвуки стародавних времён словно эхом теперь отдались во всех уголках Украины. Непреклонное свободолюбие предков, переданное потомкам, стало бурно пробиваться наружу. Да иначе и быть не могло!

Шайки иноземных насильников уже грабили и терзали народ. Уже не редкость было в занятых шведами деревнях найти какого-нибудь неуступчивого, смелого дядьку, висящего на воротах…

В такие тяжёлые времена-лихолетья непреклонность, всё нарастая, скрепляется кровью, пролитой за родную отчизну.

И потекли тогда со всех сторон Украины челобитные о преданности Москве: из Прилук, Лубен, Лохвицы, Новгород-Северска, из сотен полков Прилуцкого (Варвинской, Сребневской, Иченской), Лубенского и Миргородского, — откуда полковники ушли за Мазепой — все в одном духе с клятвенными обещаниями «за милого малороссийского края нашего отчизну без жадной нашей здрады и змены, един над другом даже и до смерти противо неприятелей наших к у отпору от рода в роды присно готовыми обедуем бути, на чом и крестное целование пред маестатом божиим в храме его выконавши».

Украина прокляла Мазепу, предала анафеме. Его именем начали пугать детей, оно стало таким же ненавистным для народа, как имя Иуды.

Пётр, при его централистских устремлениях, скрепя сердце согласился на избрание нового гетмана. Слишком серьёзно было внешнее положение государства и слишком напряжённо было внутреннее положение на Украине, чтобы теперь вот покушаться на её политические права. Думалось: «Казачья старшина! Кого ни спроси, все за правую веру, за государя да за отечество. Только оно не мешало одним готовить измену, а другим спокойно на это взирать. Ох старшина, старшина! Ведь видно, чего тебе надо-то. Видно! Умники!.. У каждого четыре полы, — стало быть, восемь карманов… А главное: шаткость ихняя — плохо, но и самонравие ихнее — хорошего мало. Вот то-то и есть».

Да, нужно было привлечь на свою сторону эту старшину — подкормить её достаточным образом для того, чтобы она не сочла себя угнетённой, но и недостаточно для того, чтобы она возомнила себя самостийной. Как это бывает перед иными сражениями, когда одна из сторон, пытаясь избежать поражения, не ищет в то же время победы. И Пётр указал передать казачьей старшине часть «изменничьих местностей» — земельных владений Мазепы и его соумышленников. Но львиную долю этих владений он решил раздать своим приближённым — Меншикову, Толстому, Головкину, Долгорукому, что должно было, по его убеждению, существенно укрепить русское дворянское землевладение на Украине, а следовательно, и связи Украины с Москвой.

Для контроля за деятельностью вновь избранного гетмана решено было назначить особого резидента.[34]


В эту зиму во всей Европе стояли сильные морозы. В Швеции снежные сугробы завалили деревья до самых вершин; всё Балтийское море покрылось льдом; в озёрах вода замёрзла до самого дна. В Средней Европе погибли почти все плодовые деревья; даже в Италии и Испании замёрзли озера и реки.

В открытых украинских равнинах морозы были тем нестерпимее, что там свирепствовали непрестанные вьюги. Такой суровой зимы не помнили самые древние старожилы. На гумнах, а случалось — и прямо на дорогах, находили окоченевших зайцев; птицы падали на лету; прекращались сообщения между жилыми местностями, не было ни пути, ни проезда. В эту зиму погибло от холода до четырёх тысяч шведов. Конные окоченевали, сидя верхом на лошадях; пехотинцы замерзали у деревьев, повозок, изгородей, на которые облокачивались в последние минуты борьбы со смертью. Сам король сильно приморозил себе нос. Многие пытались согреваться водкой, которой было большое изобилие на Украине, но водка не помогала, — пьяные, они погибали быстрее. Город Гадяч превратился в громадный лазарет, туда свозили всех обмороженных; из домов слышались раздирающие крики, во дворах валялись отрубленные руки, ноги…

Предполагая спокойно ожидать подхода войск Станислава Лещинского, Карл к марту 1709 года сосредоточил свои войска фронтом на восток, к реке Ворскле, имея в тылу реку Псёл с опорными пунктами — Лютенькой, Опошней, Сенжарами, Решетиловкой.

Русская армия расположилась на левом берегу реки Ворсклы, имея в тылу опорные пункты — Богодухов, Краснокутск, Полтаву. Главные силы, под командованием Меншикова, находились в Богодухове. Значительная часть русской конницы была сосредоточена у реки Ворсклы. Западнее, почти в тылу шведской армии, между реками Сулой и Пслом, встали части фельдмаршала Шереметева и новоизбранного гетмана Скоропадского. Постоянными набегами русские подвижные части тревожили шведов и с флангов и с тыла. Все ближайшие к расположению шведов города и селения были плотно заняты русскими гарнизонами.

— Главное, Борис Петрович, — говорил Меншиков в Богодухове на очередном военном совете, — чтобы теперь не только курьер — птица бы не пролетела от Карла к Лещинскому! Ну, и, — слегка развёл ладони, — само собой, и набеги непрестанные на его гарнизоны, и фуражиров захватывать…

Соглашаясь, Шереметев кивал в такт речи Меншикова рогатым париком, не торопясь разглаживал лежащую перед ним на столе стопку бумаг.

— Это, Александр Данилович, сам знаешь, — заметил, — мои солдатушки неплохо вершат. Вот они, — хлопнул ладонью по стопке бумаг, — все письма Каролуса здесь… Перехвачены. — Порылся, достал одно. — И такие весточки… — Обернулся к секретарю Меншикова, Воинову: — На-ка прочти.

— Да ведь всё одно и то же, — возразил Меншиков, пожимая плечами. — Читали же не раз!..

— Да тут не много, — кивнул Шереметев Воинову, — читай, читай самый конец.

Воинов вопросительно глянул на Меншикова. Тот, облокотившись на стол, катал меж ладоней шарики из бумаги, нехотя кивнул головой: дескать, отвязаться, читай.

— «…а потом наши войска, — медленно переводил Воинов отмеченный Шереметевым текст письма, — всё время сильно страдают, когда им приходится ходить на фуражировку, так как русские не пропускают ни одного случая, чтобы потревожить их».

Глянул на подпись, прочёл:

— «Адлерфельд».

— Кто это? — спросил Меншиков Шереметева.

— При Карле, сочиняет гисторию его войн.

— Ага, поняли! — улыбнулся Данилыч. — А дальше ещё больше поймут. Думали: «Поедим, попьём, да и домой пойдём». Не-ет, голубчики, это вам не Саксония! Сальца с хлебушком захотели?.. А не угодно ли лебеды?

Борис Петрович похохатывал:

— Не то беда, что в котле лебеда, а то беды, как не будет и лебеды…

Все рассмеялись.

— Як тому, — продолжал Шереметев, — что ежели мы крепко поможем местным казакам и жителям, как государь об этом наказывал, то у шведов и лебеды не останется!

— Правда! — соглашался Данилыч. — Об этом нам, Борис Петрович, — безотлагательно надо подумать. Вот! — вытянул из-за обшлага вчетверо сложенную бумагу. — Котельниковские и другие местные казаки и жители просят дозволить им «над шведами промышлять».

— Дело верно! — кивнул Шереметев. — Во всех войнах у народа леса на откупе были. При Минине и Пожарском в одних костромских лесах сколько мужики наши врагов уходили! Да и сейчас они лихо работают. Помочь им здесь надобно непременно: и оружием и припасами. Всё это окупится.

— С лихвой! — согласился Данилыч.

Решили: местным казакам и жителям не только позволить промышлять над неприятелем, но и выдавать за каждого пленного шведа по пяти рублей и, кроме того, всё имущество пленного.

Смирный Скоропадский, слегка склонив набок стриженную ёжиком голову, казалось, внимательно слушал, молчал.

Как многие из тех, что никогда не видели добра ни от бога, ни от начальства, ни от родного брата, он давно мечтал быть подальше от сильных людей: они его не замечали, он их чуждался. А теперь, думал старик, надо, вишь, править всей Украиной. Сидеть-думать вместе с государственными мужами. Решать…

Когда Шереметев кончил говорить, гетман поднял вверх палец.

— Дозвольте.

— Ну, ну, Иване, — Меншиков откинулся на спинку кресла, потёр руки, — проше, пан гетман!

— Так вчерашнего числа, ваша светлость, — начал Иван Скоропадский, — к вечеру прибег ко мне один «язык» от Мазепы. Говорит, что Гордиенко… это кошевой Сечи, что подался к Карлу вместе с Мазепой… — Меншиков нетерпеливо мотнул головой: знаем-де, продолжай! — Так Гордиенко-таки, говорят, подбил короля брать Полтаву-Крепость-де не сильна и обнесена-де только одним земляным валом, с деревянной одеждой и палисадом, да и гварнизон в сем небольшом городке большой не вместится: тысяч шесть-семь; и припаса боевого-де у них там не много. А вот-де харчей там, в Полтаве, наготовлено, — тьма.

— Тэ-эк! — крякнул Шереметев, высоко подняв брови. — А у голодной куме одно на уме. Знать, и клюнуло, думаешь?

— Клюнуло, — кивнул Скоропадский, пощипывая сивый свисающий ус. — Прельстило-таки это голодного шведа!

— Прельстило-то прельстило, — начал Шереметев, поставив локти на стол и пристально рассматривая свои уже старческие, в мелких клеточках, руки, — но всё-таки дело тут не только в поисках корма… Через Полтаву, Белгород. Харьков лежит путь на Москву! — Брови Бориса Петровича взметнулись. — Что вы скажете на это?

Меншиков промолчал: он привык к тому, что Шеремечеа, начав мысль, обрывает её, требуя подтверждения. Пусть выскажет всё.

И Борис Петрович, минуту помолчав, продолжал:

— Карл видит: окружили мы его плотно, армия его тает… Ему нужно двигаться дальше… А выход на Белгород прикрывает Полтава!

Меншиков молча наклонил голову. А Скоропадский ввернул, что тут не без советов Мазепы. И большие запасы в Полтаве прельщают врага.

— Так! — согласился с ним Шереметев. — И что Полтава защитит Карла, если он возьмёт эту крепость, от наших поисков и набегов — это тоже так. Но всё-таки главное, что поднимает самый страшный из всех вопросов, — как-то даже торжественно провозгласил Шереметев, — всё-таки главное в том, что через Полтаву лежит путь на Москву!

Взять Полтаву, затем разбить русскую армию и двинуться на Москву — в этом, подчёркивал Шереметев, заключается основной замысел шведского короля.

Нельзя было не согласиться с мнением Бориса Петровича, что на подступах к Полтаве действительно может решиться главнейший из главных вопросов войны. Стало быть, Полтаву — эту небольшую крепость на крутом берегу реки Ворсклы, при впадении в неё реки Коломак, защищённую не особенно крепкой оборонительной оградой, состоящей из земляного вала и палисада, обнесённого рвом, Полтаву, пока не поздно, надобно было всячески укреплять.

Меншиков встал, разминая ноги, подошёл к креслу, где сидел Воинов, облокотился о спинку, коротко бросил:

— Ну, так, что ли?

И, минуту подумав, принялся диктовать:

— «Коменданту Полтавы полковнику Келину заняться немедля утолщением валов крепостных и усилением укреплений иных, что сам знает…» А нашим главным силам, Борис Петрович, — обратился к Шереметеву, — надо тож двигаться ближе к Ворскле. Как ты полагаешь?

— Да, — соглашался Шереметев, — в Богодухове их сейчас держать нет никакого резона. Надо сосредоточиваться у Полтавы.

На том и решили.

Главные силы русской армии были передвинуты из Богодухова к реке Ворскле. 2 мая они расположились между Котельной и Лихачевкой. Сосредоточение русской и шведской армий у Полтавы шло почти одновременно.


17


Первый штурм Полтавы, предпринятый шведами 1 апреля, окончился неудачей. Все атаки противника были отбиты с большим для него уроном, но это далось ценой исключительного напряжения защитников города — их было явно недостаточно. Полтаве нужна была срочная помощь.

Комендант Полтавы Келин доносил Меншикову, что «неприятель крепость несколько раз жестоким приступом атаковал и хотя с великим уроном отбит и через вылазки многих людей потерял, однако же до сего времени помянутой город в крепкой блокаде держится».

Для нанесения комбинированного отвлекающего удара Меншиков разделил войска на две части. Одну, под командованием генерал-майора Белинга, он направил вниз по течению реки, поставив перед ним задачу — обойти неприятеля и выйти к Опошне; другую часть войск, взяв под своё командование, решил бросить в лоб неприятелю — атаковать его ретраншементы за Ворсклой.

Перед рассветом благодатно и широко шумел тёплый ливень и отшумел, когда через Ворсклу уже было наведено три плавучих моста. Под тучей в краю небосклона затеплилась алая полоска зари. И заполнилось всё благоуханием, влажным, росистым теплом, и полились было из прибрежных лощин и кустов птичьи трели, звонко отдаваясь в окрестных лесах, — было полились и… затихли. Шведы, оглядевшись, открыли беглый ружейный огонь.

Это послужило сигналом для русских. Из помолодевшего после дождя перелеска, по парным от согрева лугам войска Меншикова ринулись к переправам. Пехота по мостам, а кавалерия вброд форсировали Ворсклу, с ходу ударили по земляным укреплениям шведов, и линия прикрытия их была сразу же сбита. В результате этого первого лихого удара Меншиков захватил около двухсот пленных, знамя, две пушки. Остальная часть шведского прикрытия разбежалась. Путь на Опошню оказался открытым.

Генерал Роос, командующий шведскими частями в этом районе, поднял по тревоге свои главные силы, — два драгунских и два пехотных полка, — двинул было их против русских, но, убедившись, что Меншиков располагает большими силами, зажёг предместье и отступил в Опошненский замок.

Отряд Гольца уже подошёл к замку и подготовился к его штурму, но в это время Меншиков получил сведения о движении к Опошне сильных шведских подкреплений. Действительно, сам Карл с двумя гвардейскими батальонами и четырьмя драгунскими полками спешил на помощь осаждённому Роосу.

Генерал-майор Белинг («чтоб ему, чёрту, ни дна ни покрышки!» — ругался Меншиков) замешкался, закопался на переправах, ударился в дальний обход, не подоспел вовремя на подмогу к Опошне. Пришлось отступить.

Отвлечь шведов от Полтавы таким способом не удалось. Карл же решил взять Полтаву, чего бы это ни стоило. «Если бы сам бог послал ангела с приказанием отступить от Полтавы, — говорил упрямый король, — то я и тогда бы не отступил».

Время бежало, дни для шведов отсчитывались, похожие один на другой, как костяшки на счетах. А леса зеленели всё темнее, кудрявее, отцветали ландыши в чащах, лепетали листьями, и уже ровно шумели сады, белыми лепестками покрывались в них дорожки, тропинки…

— Русские сдадутся при первом же нашем пушечном выстреле, — уверял Карл своего генерал-квартирмейстера Гилленкрока, высокого, худого, немного сгорбленного генерала в наглухо застёгнутом длиннополом камзоле, похожего, по отзывам офицеров, на кардинала. — Они только и ждут, чтобы бежать, я вас уверяю.

— А я думаю, — пытался возражать проницательный Гилленкрок, поднимая брови и слегка покачивая гладкой, как яйцо, головой, — что русские будут защищаться до последней крайности и пехоте вашего величества сильно достанется от продолжительных осадных работ.

— Я вовсе не намерен употреблять на это мою пехоту! — раздражённо выкрикивал Карл, отмахиваясь от генерал-квартирмейстера. — Что вы! А запорожцы на что?

Прямой рот Гилленкрока с поджатыми сухими губами, жилистая шея, костистые цепкие руки и быстрый, лисий взгляд небольших тёмно-жёлтых, чуть прищуренных глаз изобличали ревностного католика — человека благочестивого, жестокого и весьма подозрительного.

Как истый верноподданный своего государя, Гилленкрок в разговоре с другими полагал, что король всегда прав. «Но разумный человек, — думал он про себя, — должен знать, что разум при дворе короля, поражённого самонадеянностью, граничащей с опьянением, играет незначительную роль. Сейчас король отзывается о русских солдатах: „Они только и ждут, чтобы бежать“. А сразу после Калиша он говорил ведь совершенно другое!.. Король не обращает внимания на противоречие своих суждений и на то, как их истолковывают другие…

Однако это было бы ещё полбеды. Вся беда в том, что слепота короля не излечивается и от жестокого соприкосновения с действительностью. Единственно, что чувствуется сейчас, — копался в своих наблюдениях Гилленкрок, — это то, что теперь в обнадёживающих высказываниях короля не чувствуется прежней уверенности. Он горячится… Вот и сейчас, с запорожцами… Ведь использование их на осадных работах — это же чепуха!»

Не мог Гилленкрок удержаться, чтобы не высказать это своему королю. Пожевав губами и минуту подумав, он нарочито бесстрастно спросил:

— А-а… разве можно, ваше величество, употреблять на осадные работы людей, которые не имеют о них никакого понятия, с которыми нужно объясняться через переводчиков и которые разбегутся, как скоро работа покажется им тяжёлой и соседи их начнут падать от русских пуль?

— Я вас уверяю, друг мой, — продолжал выкрикивать Карл, бегая из угла в угол палатки, — что запорожцы сделают всё, что я хочу! И не разбегутся! Потому что я… Потому что я хорошо им буду платить!..

Сам ревностный лютеранин, Карл, однако, уважал Гилленкрока-католика и за умение ровно держаться при любых обстоятельствах и за его прямоту — выслушивал его возражения, не выгонял, как других.

— С нашими пушками, государь, ничего нельзя сделать. Нет ядер. Левенгаупт ничего не привёз, — продолжал возражать Гилленкрок. — Придётся добывать крепость пехотой.

— А я вас уверяю, — настаивал Карл, — что штурм не понадобится.

— В таком случае я не понимаю, — пожимал плечами генерал-квартирмейстер, — каким образом крепость будет взята, если только нам не поблагоприятствует необыкновенное счастье?

— Необыкновенное?! — остановился король. — Да, мы свершаем необыкновенное. За это и пожинаем славу и честь!

— Боюсь, — заметил Гилленкрок, прикрывая глаза, — чтобы всё это не окончилось для нас тоже… «необыкновеннейшим образом».

Пётр с тревогой следил за осадой Полтавы. Он понимал. что падение крепости может раздуть искру измены, брошенную Мазепой, что оно воодушевит шведов, поднимет дух армии Карла, что оно может положить конец колебаниям крымского хана и турецкого султана и сделать их союзниками шведов. «В осаде полтавской, — писал он Меншикову, — гораздо смотреть надлежит, дабы она освобождена или, по крайней мере, безопасна была от неприятеля, к чему предлагаю два способа: первое — нападение на Опошню и тем диверзию учинить, буде же невозможно, то лучше прийти к Полтаве и стать при городе по своей стороне реки, понеже сие место зело нужно».

Один из рекомендованных Петром способов был уже испытан, к желательным результатам он не привёл, поэтому Меншиков прибег ко второму.

Русская армия 12–13 мая спустилась вниз по левому берегу Ворсклы и сосредоточилась у деревни Крутой берег, против Полтавы.

Теперь незамедлительно нужно было решить: как помочь осаждённому гарнизону?

Два дня думал Меншиков. наконец 15 мая утром он вызвал к себе бригадира Головина,[35] расторопного, муштрованного офицера, на всю жизнь, казалось, приобретшего гвардейскую выправку своей высокой, в меру тонкой фигурой, и. оставшись с ним с глазу на глаз, преподал ему план помощи осаждённым.

В тот же день люди Головина — 1200 отборных солдат — были переодеты в шведскую форму. А когда догорел майский вечер, заснули грачи, звонко окликая друг друга, над лесом потянули гурьбой журавли, зачернели по лопухам и крапиве тени от пушек, коней и палаток, заструился бледный свет месяца, мягко отражаясь в лужах и ямах, наполненных тихой водой, — тогда переодетых головинских солдат построили так, как строились шведы, когда они шли на осадные работы под крепость.

Пока перегорала заря, ещё робко светил молодой, только что народившийся месяц, но ночью тонкий серп его сгас. И вот, дождавшись времени, когда в воздухе стало холоднее, сырее, робко заболтали тетерева и опять звонко закурлыкали возвращающиеся с болот журавли, — времени, когда обычно происходила смена шведских караулов на осадных работах под Полтавой, — Головин двинул свой отряд к передовой линии неприятельских шанцев под крепостью.

— Кто идёт? — гаркали шведские часовые.

— Команды на осадные работы! — чётко по-немецки выкрикнул бригадир Головин.

И часовые их пропускали.

Только уже в непосредственной близости от крепостного вала хитрость эта была шведами раскрыта.

Несусветная паника поднялась в стане врага. Там забили тревогу, скомандовали «в ружьё»… Но было уже поздно.

Коротким штыковым ударом русские проложили себе путь к воротам крепости и на глазах почти всего шведского войска вошли в осаждённый город.

Головин потерял 18 человек убитыми и 33 человека ранеными, шведов при этом оставалось на месте около 200 человек.

Когда Карлу доложили об этом невероятном, неслыханном, дерзком манёвре Меншикова, король пришёл в неистовое бешенство, грозил расстрелять всех офицеров, повинных в таком позорном для шведской армии промахе. А несколько успокоившись, отыскав и в этом досаднейшем промахе повод к тому, чтобы лишний раз подчеркнуть свою гениальность, воскликнул:

— Я вижу, что мы научили москвичей воинскому искусству!


— Нас шведы заставили потерять всё один раз, — делился Меншиков со своими, — второй раз мы так не отступим! Нет! Второй раз такой ретирады шведы от нас не дождутся!

— Было время, когда мы полагали за верное. — рассуждал он в кругу офицеров-соратников, — что чем маяться, биться, так лучше отступиться. Сколько ударят, то и сочтём. Теперь — не-ет, брат, шалишь!

Пётр в это время в Воронеже упорно и неустанно готовил флот на случай войны с Крымом и Турцией. Только 4 июня он смог прибыть к армии, под Полтаву. Тотчас по приезде он послал осаждённым письмо в пустой бомбе. В письме он ободрял их, обещал им скорое освобождение, благодарил за мужественную, стойкую оборону, выражал надежду, что они «не посрамят земли Русской», и впредь оказывая шведам столь же стойкое сопротивление.

Письмо Петра было прочитано народу. И осаждённые поклялись «сражаться до последней капли крови и казнить смертию всякого, кто помыслит иначе».

К этому времени положение осаждённых было действительно очень тяжёлым: гарнизон крепости уменьшился до 5000 человек, боевые припасы подходили к концу, а шведы всё чаще и яростнее ходили на штурмы.

Но, как говорится, нет худа без добра. Упорство Карла с осадой Полтавы ни к чему хорошему привести не могло: осада города отвлекала внимание шведов от основной задачи — подготовки генерального сражения, отнимала дорогое для них время и, что самое главное, уменьшала численность шведской армии, которая медленно, но верно таяла от неудачных штурмов, поисков русских, вылазок осаждённых, полезней и дизертирства. Русская же армия могла непрерывно пополнять свою убыль за счёт огромных людских резервов страны.

В середине июня Пётр созвал военный совет, на котором поставил вопрос: давать ли шведам генеральное сражение или применить какие другие шаги для снятия осады с Полтавы? Совет решил: «Без генеральной баталии (яко зело опасного дела) апрошами — то есть окопами в сторону противника, — приближаться даже до самого города».

На другой день апроши были начаты, но далеко отрыть их не удалось: мешала река — как через неё переправлять сапёр? — болотистая местность и окопы шведов, шедшие в перпендикулярном направлении к русским.

Шведские генералы, особенно дальновидный, талантливый Левенгаупт, неоднократно советовали Карлу снять осаду с Полтавы и всеми силами ударить на русских, но Карл продолжал упорствовать.

— Прошу вас понять, — пытался он строго внушать Левенгаупту, — что на карту поставлена честь вашего короля. — Его тонкие пальцы ложились на эфес шлаги и до белизны суставов сжимали его. — Как стратег я мог бы, выслушав моих генералов, приступить к разработке нового плана войны, но как офицер и монарх я не могу ничего изменить, когда дело касается чести!

Ночью Карл решил поехать к реке и лично проверить дошедший до него слух, будто русские хотят переправиться на другой берег Ворсклы. Противник находился достаточно близко, чтобы придать предстоящей поездке всегда желаемую Карлом остроту, и достаточно далеко, чтобы эта разведка не оказалась слишком рискованной. Однако конная группа во главе с королём неожиданно натолкнулась на казачий секрет. Заслышав фырканье коней, один из казаков наугад выстрелил в темноту, и шальная пуля впилась Карлу в ногу.

После операции король слёг в постель. Это обстоятельство на некоторое время приостановило деятельность шведского генералитета, не принимавшего ни одного решения без согласия короля.

А Пётр между тем 18 июня собрал снова военный совет, на котором теперь уже решено было дать генеральное сражение и для этой цели переправить на правый берег Ворсклы всю армию.

— Ты вот, — говорил Пётр Меншикову с глазу на глаз, в походной палатке, как обычно ведя с ним задушевную беседу перед отходом ко сну, — Круи ругал, Огильви ругал. Ругал за то самое, чего в них не было, а в тебе с избытком кипит… Сам знаешь, за что… Смелый натиск, военная хитрость, внезапный удар, солдатская смётка, пример для Других, в горячем деле наперёд всех и колоть и рубить — это вот самое у тебя есть. А вот другого до сих пор маловато. Другого, что было с избытком у Круи да Огильви: план, диспозиция, расчёт до минуты… Ведь бой весьма опасное средство! Как к нему надо готовиться? — строго спросил. И, не дав Меншикову ответить, горячо продолжал: — К бою надо готовиться так, чтобы достигнуть победы с лёгким трудом, малой кровью!.. А ты?.. Вот Белинг к Опошне, говоришь, запоздал. Почему? Не учли всё по времени, не изучили заранее местность, план не составили, не свели концы с концами. Что же получилось? Одна дерзость. Разменялись с Карлом потерями — только и дела.

— А разве это плохо, мин херр? Тает же от этого шведская армия.

— Я не про то! — Пётр, сморщившись, мотнул головой. — За то я тебя не корю. И с Головиным хорошо получилось — чисто, дерзко, искусно! Но только, мин брудор, это — не всё. Полтаве помощь, слов нет… Но это же опять только смелый короткий манёвр. А сейчас нам глубже надо хватать. Войну надо вести — генеральную. Стычками мы шведов измотали довольно. А теперь решили — «генеральная ба-та-лия»! — многозначительно поднял вверх палец. — Тут надо изрядно подумать, всё расписать, всё прикинуть… — Встал. — А впрочем, мин брудор, — положил обе руки на плечи Данилыча, — всё обстоит преизрядно. Поработал ты здесь без меня отменно. — Привлёк к себе, похлопал ладонями по спине. — Хвалю, хвалю, генерал!

— Сам же, мин херр, всё время наставлял, чтобы серьёзных поисков да дел избегать.

— Да я ведь это, мин херц, то, что говорил, не о тебе, об одном. Бывает и у меня то же самое. — Подмигнул. — Ох, частенько ещё у нас с тобой, брудор, ложка дёгтю в медовой бочке вкус задаёт. Так что нечего лик-то вытягивать.

— Ну, это другой разговор, — согласился Данилыч. — Учиться надобно, кто говорит. И себя иной раз так переламывать надо!.. А лик… — Широко улыбнулся. — Что же лик? Радость ширит его, удивление пялит вдоль, всё как следует.


20 июня русская армия переправилась через Ворсклу и укрепилась на высотах к северо-западу от деревни Семёновки. Как бы в ответ на это Карл ещё раз категорически подтвердил свой приказ взять Полтаву. Жестокий штурм крепости продолжался два дня. Шведы прорвались уже на вал крепости и развернули на нём своё знамя. Но на защиту Полтавы встали все жители, — старики, женщины и подростки сражались бок о бок с солдатами, бились косами, вилами, топорами. И шведы были отброшены.

У Полтавы сложили головы около двух тысяч шведских солдат. Это была цена, которую заплатил за своё упорство самонадеянный шведский король, цена урока, преподанного захватчикам героическим украинским и русским народом.

Утром 25 июня русская армия продвинулась ещё на три версты ближе к Полтаве, заняв новую, заранее подготовленную позицию. Новый укреплённый лагерь имел форму четырёхугольного редута сильной профили и замыкался с тыла крутым спуском к Ворскле; фронт его был обращён к обширной равнине, ограниченной с севера лощиной, с запада — большим Яковецким лесом, а с юга — лесом Малых Будищ, Открытое пространство между этими лесами было, по приказу Петра, преграждено шестью редутами первой линии, расположенных вдоль переднего края обороны на ружейный выстрел один от другого и четырьмя редутами второй линии, сооружёнными под прямым углом к первым.

Редуты — боевые позиции. Они выражали не оборонительную тенденцию, а стремление Петра к активным действиям по разгрому противника. В самом деле, обойти передовые редуты нельзя, пройти между ними — значило для шведов разорвать сплошную линию своего фронта, ослабить мощь своего ружейного огня, а затем самим попасть под перекрёстный огонь русской пехоты, засевшей в редутах второй линии обороны. А за редутами, в укреплённом лагере, — главные силы русской армии. Оттуда будет вестись мощный артиллерийский огонь, который окончательно расстроит ряды прорывающегося сквозь редуты противника.

И вот тогда, по замыслу Петра, дав отпор шведам, русская армия от обороны перейдёт в наступление — использует создавшуюся благоприятную обстановку для контратаки и уничтожения по частям уже разорванной, утомлённой и выдыхающейся армии Карла.

Изучив сильные и слабые стороны линейной тактики шведов, Пётр нашёл исключительно действенное средство против неё.[36]

Ни в русском военном совете, ни в шведском стратеги не пришли к окончательному решению, начинать ли атаку или ожидать её со стороны противника. Этот вопрос решил Карл со своей обычной горячностью.

В шведский стан явился перебежчик немец. Он сообщил, что Пётр ожидает прибытия под Полтаву нескольких тысяч калмыков. И Карл тотчас решил: навязать русским генеральное сражение до того, как их войска успеют пополниться. В победе он не сомневался. При сравнительной малочисленности своих войск он решил ещё и разъединить их. Две тысячи солдат были посланы охранять траншеи под Полтавой (до последней минуты Карл не оставлял мысли во что бы то ни стало овладеть крепостью). 2400 человек направлены были для охраны большого багажа и обозов (где, кстати говоря, находился и Мазепа, угасавший день ото дня от старости, тревог и болезней), 1200 человек были командированы к берегу Ворсклы. ниже Полтавы, с задачей охранять переправы, которыми русские могли воспользоваться для выхода в тыл шведской армии. Кроме того, были оставлены шведские гарнизоны в городках Ново-Санжарове, Беликах, Соколке и Кобыляках, что составляло вместе до 1200 человек.

После шведы писали, что у них участвовало в бою под Полтавой только 13 000 солдат, кроме запорожцев, русские же полагали, что под командованием Реншильда находилось около 40 тысяч.

Во всяком случае, известно, число убитых и взятых в плен шведов под Полтавой говорит о том, что их безусловно было значительно более 13000.

Генеральное сражение Карл назначил на 27 июня. 25 июня, узнав от перебежавшего к русским поляка об этом решении, Пётр начал спешно заканчивать приготовления к решающей битве.

К утру 26 июня была готова детальная диспозиция, согласно которой русская армия расположилась следующим образом: передовые редуты были заняты двумя батальонами пехоты под командой генерала Августова; сзади редутов расположились 17 полков конницы генералов Ренне и Боура.

Командование всей конницей было поручено Меншикову, 6 полков конницы под командованием Волконского были поставлены правее общего расположения армии; 56 батальонов пехоты и вся артиллерия — 72 орудия, под общим начальством Петра стали в укреплённом лагере. Общая численность русской армии достигла 42 тысяч.

В этот день войскам был прочитан знаменитый петровский приказ: «Воины… Се пришёл час, который должен решить судьбу отечества. Вы не должны помышлять, что сражаетесь за Петра, но за государство, Петру вручённое, за род свой, за отечество… А о Петре ведайте, что ему жизнь не дорога, только бы жила Россия в блаженстве и славе для благосостояния вашего».

Пётр лично объехал войска, он говорил перед строем о важности предстоящего боя, о похвальбе шведского короля, стремящегося уничтожить Россию, о чёрной измене Мазепы, о стараниях Карла призвать на священную Русскую землю турецкого султана и крымского хана…

— Порадейте ж, товарищи! — гремел он, потрясая своей могучей рукой. — Отечество сего от вас требует!

Русские солдаты, в отличие от шведов, понимали, за что они идут в бой, сознавали, что в предстоящем сражении решается судьба их отчизны.

Карл был в самом бодром настроении духа, как и должно находиться человеку, твёрдо уверенному в своей гениальности, а следовательно и в блестящем исходе задуманной им операции. Объезжая свои войска накануне сражения, он говорил о былой победе под Нарвой, напоминал солдатам о героическом прошлом шведской армии, славившейся стремительными маршами, боевыми традициями, воинской дисциплиной, призывал покончить с русскими раз и навсегда.

Но не тот уже был шведский солдат: измотанный тяжкими кочёвками-переходами, оторванный от своей родины, окружённый враждебно настроенным населением, голодный, оборванный, он ворчал, открыто высказывая недовольство, и даже, вступал в пререкания с офицерами. Боевые традиции шведской армии «быльём поросли», её прославленная дисциплина была серьёзно расшатана.

Перед деморализованным шведским войском стояла крепко скроенная Петром новая русская армия, имеющая за своими плечами и вторую Нарву, и Калиш, и победу под Лесной — «мать полтавской баталии».

В воскресенье 26 июня, после вечерней молитвы, которую король, как благочестивый лютеранин, всегда слушал в походах, он приказал объявить войскам, что назавтра назначается генеральное сражение.

— Завтра мы будем обедать в шатрах у московского царя, — говорил Карл, обращаясь к своим генералам. — Нет нужды заботиться о питании: московский царь сделал это за нас. Там, — величественным жестом указал он на русский лагерь, — припасено для нас всё с избытком.

Потом он перешёл к изложению основ своего твёрдо намеченного генерального плана.

Он разделит Россию на отдельные княжества. Псков, Новгород, Вологду он присоединит к Швеции, а Архангельск и весь север Московии, вплоть до Урала, отдаст ставленнику своему королю польскому Станиславу Лещинскому В Москве он посадит на трон преданнейшего ему польского шляхтича Якуба Собесского…

— А пока назначаю вас, генерал, — обратился он к Акселю Спарре, — московским генерал-губернатором. Так!..

Спарре поклонился, тщетно пытаясь изобразить на своём хмуром лице благодарность за оказанную ему великую честь: ему отнюдь не улыбалось такое назначение — народом он не умел управлять и война уже научила его бояться русских людей.

Подробной диспозиции для сражения Карл не дал, полагая, что его гений всегда подскажет детали на месте, соответственно действиям неприятеля. Он приказал: для атаки русского лагеря пехоте идти в четырёх колоннах, а коннице следовать сзади в шести.

Почему именно так, а не наоборот или как-либо иначе нужно было построить войска для предстоящего боя, Карл, по своему обыкновению, не объяснил никому. Он объявил, что лично примет участие в предстоящем сражении, но командовать войсками не будет, так как рана сковывает его движения. Главнокомандующим на время боя он назначил фельдмаршала графа Реншильда.

Тотчас после вечерней молитвы, в сумерки, вся шведская пехота была выведена в поле, кавалеристы оседлали коней. Было приказано: «Всем каждоминутно быть готовыми к бою». Наступила тёмная ночь. Ни одного костра не горело на поле ни с той, ни с другой стороны. Только далеко, далеко за рекой слабо поблескивали багровые звёздочки. По всей видимости, там хлопотали неугомонные русские кашевары. Сзади шведской пехоты и с флангов слышался мягкий топот по густому травяному покрову, осторожное пофыркивание и тихое ржание коней, словно понимающих, к чему их готовят.

Карл велел наложить себе на больную ногу свежую повязку, другую ногу обул в сапог, сел в носилки. В одной руке он держал шпагу, в другой — заряженный пистолет. Министр Пипер, генералы Реншильд и Левенгаупт легли на траву возле королевских носилок.

Перед большими сражениями Карл любил поболтать о вещах, не касающихся предстоящего дела, полагая, что чем искуснее он будет казаться спокойным, тем более должны быть спокойны и уверены в успешном исходе предстоящей боевой операции его генералы. И вот кто-то из них уже начал рассказывать как на этих полях, где они расположились сейчас, «Тамерлан покорил себе западные народы»[37]. Подобные рассказы Карл слушал охотно.

Был случай, когда Мазепа, желая польстить королю, как-то сказал:

— Война для вашего величества идёт очень счастливо: мы — только за восемь миль от рубежей Азии!

Карл ответил:

— Sed geographie. non convenint.[38]

«Это, — заметил шведский историк Адлерфельд, — заставило покраснеть доброго старика». Зная, что Карл часто толковал о подвигах Александра Македонского[39] и что он во всём ставит себе за образец этого героя, Мазепа, в угоду королю, сочинил тогда, будто здесь, на Украине, недавно отыскан «александрийский» камень, воздвигнутый Александром Македонским.

Король сообщил своему генерал-квартирмейстеру Гиллен-кроку, что Мазепа сказал ему, будто отсюда недалеко до Азии.

— Это безобразие, что узнаешь такие вещи случайно! — выговаривал он Гилленкроку. — Мы должны быть в наивысшей степени заинтересованы в прославлении подвигов нашей армии по той исключительно простой и откровенно признанной всем миром причине, что мы действительно непобедимы!

— Ваше величество шутите! — вспыхнул Гилленкрок, взглянув на Карла изумлёнными глазами. — Не по этому направлению можно достигнуть пределов Азии.

— Я никогда не шучу, — отвечал король. — Ступайте и узнайте от Мазепы путь в Азию точнее.

Гилленкрок отправился к Мазепе. Тот встревожился, узнав, какое действие произвела на короля его болтовня, и сознался, что говорил королю только из любезности.

— С нашим королём опасно говорить пустяки о таких предметах, — сказал Гилленкрок. — Этот государь любит более всего славу и легко поддаётся желанию двинуться туда, куда нет необходимости идти для его целей.

У Петра одно время возникало опасение, как бы Карл, для которого, как считали тогда, «и море по колено», не вздумал прорваться к Воронежу, чтобы истребить там царские верфи и корабли. У шведов до такой степени были слабы географические сведения о южнорусском крае, что они, слыша, что царь строит суда в Воронеже, полагали, что этот юрод лежит у Чёрного моря.

С полуночи взошла луна, стало светлее. А в два часа ночи, когда полный лик чистого месяца встал над самой рекой, Карл, обратившись к Реншильду. приказал:

— Начинайте!

И шведская армия двинулась в наступление. Пехоту повёл генерал-лейтенант Левенгаупт, кавалерию — генерал-майор Крейц. План сражения, которым должен был руководствоваться Реншильд, отличался предельной лаконичностью. Карлу всё было ясно: пехота атакует редуты русских и занимает их; в это время вся кавалерия, подкреплённая корпусом пехоты и всей запорожской конницей, атакует русскую армию, построенную в одну линию за редутами, разбивает её и овладевает артиллерией; после этого всеми силами наносится главный удар по основному ядру русской армии.

На рассвете, около пяти часов, разведка Меншикова донесла, что шведская армия показалась из-за Яковецкого леса. Командующий редутами генерал-бригадир Августов и командующие кавалерийскими группами генералы Ренне и Боур приготовились к отражению атаки шведов.

Левенгаупт приказал: генералу Акселю Спарре овладеть тремя редутами русских, расположенными влево, генералу Роосу — другими тремя редутами, справа.

Первая атака шведов отличалась особой стремительностью. Их кавалерия пробилась сквозь редуты и атаковала русскую конницу. Та встретила противника контратакой, завязался жестокий кавалерийский бой. В сражении были убиты лошади, впряжённые в качалку Карла, и тут же заменены другими.

Фельдмаршал Шереметев, которому было поручено общее командование русской армией, не щадил себя в сражении, бросался в пыл битвы и не заметил, как пуля пробила у него рубашку, выбившуюся из-под камзола при бешеной скачке. Меншиков, Боур и Ренне лично водили полки в атаки. Под Меншиковым в этой схватке были убиты две лошади, генерала Ренне тяжело ранило.

Но вот каптенармус Нижегородского драгунского полка отбивает шведское знамя. Это был первый трофей…

Первая кавалерийская атака шведов была отбита. За первой атакой последовала вторая, за ней ещё ряд атак… Успех уже начал было клониться на сторону шведов. Тогда на помощь конным группам Ренне и Боура подоспел Меншиков с корпусом Волконского. Натиск шведов был остановлен. Предводительствуемая Меншиковым, — в этом бою под ним была ранена третья лошадь, — русская кавалерия перешла в контратаку, и коннице шведов пришлось отступить.

Тогда Карл решил обойти редуты с севера. Под огнём фронтальных редутов, теряя убитых и раненых, шведская кавалерия вынеслась вперёд и развернулась влево от дороги из Полтавы в Петровку. Разгадав манёвр шведов, Меншиков тотчас занял весь промежуток между продольными редутами и Будищенским лесом. Атаки шведской конницы захлебнулись. Контратакуя, Меншиков захватил четырнадцать шведских знамён.

Стремительно отступая, шведская кавалерия расстроила ряды своей же пехоты, двинутой вслед за ней на штурм русских редутов. И атаки шведской пехоты были также отбиты.

Откатившись, пехота шведов перестроилась в густые колонны. Тогда, по приказанию Петра, отступила с поля боя и русская кавалерия, открыв путь пехотным колоннам противника.

Перестроившись и получив приказание Реншильда во что бы то ни стало прорваться сквозь редуты русских, шведская пехота под командованием Левенгаупта быстро и мужественно выполнила это непродуманное, отданное сгоряча приказание — вышла всего в ста шагах перед фронтом русского укреплённого лагеря. И тогда её встретили русские убийственным артиллерийским огнём. Шведы дрогнули; обстреливаемые к тому же и с поперечных русских редутов, они бросились влево, к Будищенскому лесу, и только там смогли навести порядок в своих рядах. Фронт боевого порядка шведам пришлось изменить. Теперь они построились под прямым углом к своему первоначальному положению, фронтом к лагерю русских: пехота — в середине в одну линию, кавалерия — с флангов, в две.

Между тем шесть батальонов из колонны генерала Рооса, не получив своевременно приказания Реншильда, продолжали атаку редутов и теперь, отрезанные от остальной своей армии, отступили к Яковецкому лесу.

Заметив это, Пётр тотчас двинул против них Меншикова с пятью драгунскими полками и пятью батальонами пехоты. На предложение «сдаться без сражения на дискрецию» Роос ответил отказом. Тогда Меншиков «ударил на них с такой жестокостью, — писал после Пётр, — что коль ни отчаянное было сопротивление, порубил их почти без остатка, а командовавшего правым крылом генерал-майора Шлиппенбаха взял в плен».

— Нечем хвалиться, когда из рук валится, — сказал Меншиков, отбирая шпагу у незадачливого шведского генерала.

Вместе с пехотой Рооса сложила оружие и большая часть войск, оставленных Карлом в окопах под Полтавой. Остальные осаждающие крепость разбежались.

Осада с Полтавы была снята.

Обстановка менялась мгновенно…

На обратном марше Меншиков неожиданно наткнулся на спешившийся возле леса большой шведский кавалерийский отряд. Дрогнуло сердце… и, не рассуждая ни минуты, не колеблясь, гикнул он во всю силу лёгких и с шпагой наголо понёсся вперёд. Гикнули остальные, лес откликнулся многоголосым, раскатистым эхом, и не успели шведы опомниться, как драгуны Меншикова уже налетели. Испуганные внезапным нападением, гиканьем, кони шведов плясали, рвались с привязей, кавалеристы, стараясь быстрее, разобраться «по коням», метались у коновязей, срывались со стремян и тут же падали, не успевая выхватить шпагу… И здесь решила дело русская удаль.

«Его светлость, — отписал Пётр в этот день воронежскому коменданту Колычеву, — встретил на дороге неприятельский корпус резервы, состоящий в 3000 человек, которые они поставили позади своего правого крыла при лесе, которых по краткому бою сбил, и без остатку побил и в полон побрал, и потом его светлость паки к главной армии возвратился».

Было уже восемь часов утра, а шведы, построившиеся возле Будищенского леса, всё ещё медлили с наступлением. Тогда Пётр, ободрённый успехом, решил выступить первым. Выведя часть своей армии из укреплённого лагеря, он расположил: двенадцать батальонов пехоты под командованием Голицына на правом фланге боевого порядка, прикрыв их одиннадцатью полками конницы Боура; в центре, в две линии, поставил шестнадцать батальонов Репнина, а левое крыло вверил Меншикову, придав ему шесть полков кавалерии Волконского и двенадцать батальонов пехоты Алларта. Артиллерию Пётр расположил «по новому манеру» — между полками. Ею командовал Брюс. Девять батальонов были оставлены в укреплённом лагере — ретраншементе.

— Надёжа государь! — выкрикивали солдаты, оставляемые в резерве. — Мы ни в чём не провинились перед тобой! За что ты отлучаешь нас от настоящего дела?!

— Дети! — успокаивал их растроганный Пётр. — Ни в чём вы не провинились… Но надобно же ретраншемент охранять. Равную со сражающимися получите вы милость, награду…

В мундире гвардейского полковника, в ботфортах, при шарфе, Пётр выехал перед фронтом полков и, осенив их своей полутораметровой шпагой, обратился к Борису Петровичу-Шереметеву:

— Господин фельдмаршал! Поручаю вам Мою армию и надеюсь, что в начальствовании над оною поступите вы согласно предписанию, а в случае непредвиденном — как искусный полководец. Моя же должность — надзирать за всем и быть готовым на сикурс во всех местах, где сего требовать будет опасность и нужда.

Шереметев в ответ просил Петра поберечь себя.

— Оставьте это моему попечению, — возразил Пётр и дал знак для атаки.

В девять часов утра обе армии двинулись навстречу друг Другу.

Яростно обрушились шведские ветераны на молодую пехоту Петра. Всё, что было сделано шведскими полководцами для развития и закрепления наступательной мощи их армии, было вложено в эту атаку. Концентрированный удар, с целью прорвать сплошную линию русских частей, шведы нанесли на участке одного из батальонов Новгородского полка. И уже смяли было они своими превосходящими силами ряды этого стрелкового батальона, и уже прорвали было фронт в этом месте, уже, стало быть, совсем разорвали было русскую армию на две половины, стремясь разбить её по частям, но «надзирающий за всем» Пётр вовремя заметил «опасность и нужду». Во главе батальона испытанных преображенцев, взятого им из второй линии, не слушая возражений Бориса Петровича Шереметева, он поспешил сам на помощь новгородцам. Горячей контратакой гвардейцы отбросили наседающих шведов, и фронт снова сомкнулся.

«Наблюдая за всем», Пётр вихрем носился по полю сражения и уже одним своим появлением «подавал сикурс», где нужно. Одна пуля пробила его шляпу, вторая впилась в седло, третья ударила в крест на груди. Руководимый фельдмаршалом Шереметевым, кровопролитнейший бой кипел по всей линии фронта. С воинственными криками, под звуки труб и литавр, ряды сходились грудь с грудью; одни падали и оставались недвижны, другие, стискивая зубы, расходуя последние силы, устремлялись вперёд — бились «солдатским боем», не на живот, а на смерть.

Помочь нужно было пехоте — теперь же, немедля!.. И Меншиков, выполняя приказ Шереметева, «пошёл на охват». Тысячи коней его корпуса шли полной рысью, намётом, гоня перед собой неприятельские арьергардные части. Навстречу выскакивали мелкие конные группы, но, встречая массу бешено скачущих конников, карьером поворачивали назад. Успех охвата всецело зависел от быстроты…

И манёвр удался. Правый фланг шведской армии был надёжно, глубоко охвачен. Стремительной лавой корпус Меншикова обрушился на кавалерию шведов, и их воля к победе была сломлена начисто. Дрогнул противник, начал пятиться, потом беспорядочно отступать, сея расстройство и самое страшное — панику. В этот момент пушечное ядро разбило походные носилки Карла. Это внесло в ряды шведов ещё большую панику. Сам Реншильд кричал вне себя:

— Пропала наша пехота! Спасайте короля!..

На скрещённых пиках Карла подняли над войсками.

— Шведы! Шведы!.. — кричал король, размахивая шпагой, стараясь остановить бегущих солдат.

Но… было уже поздно.

Разрозненные части шведской армии «метались по полю, подобно кораблю, разбитому бурею», как писал после Пётр, бросали оружие, бежали, сдавались…

К одиннадцати часам со шведской «непобедимой» армией под Полтавой было покончено.

Много известных шведских генералов было взято русскими в плен: Реншильд, Стакельберг, Шлиппенбах, Гамильтон, принц Максимилиан Вюртембергский… Когда их представили Петру, он принял принца Максимилиана за короля, а узнав, что ошибся, воскликнул:

— Неужели-таки я не увижу сегодня брата Карла?! Ему принесли разбитые носилки короля.[40]

— Стало быть, он убит?! — воскликнул Пётр.

Тут же никто ему ответить на это не мог. Вскоре, однако, стало известно, что Карл успел спастись бегством.


После благодарственного молебна, отслуженного на поле боя, Пётр пригласил своих соратников на пир, устроенный в особых, громадных шатрах; приглашены были и пленные шведы — генералы и многие офицеры. Во время пира Пётр собственноручно вручил Реншильду его шпагу, похвалив при этом фельдмаршала за храбрость и верное исполнение своего долга. Возвращены были также шпаги и прочим военнопленным, приглашённым на пир.

— Господа! — обратился Пётр к шведам. — Брат мой Карл приглашал вас на сегодня к обеду в шатрах моих, но не сдержал своего королевского слова; мы за него исполним это и приглашаем вас с нами откушать.

Подняв кубок, Пётр провозгласил тост:

— За здоровье наших учителей!

— Кто же эти учителя? — спросил красавец Карл-Густав Реншильд, изумлённо приподняв соболиные брови.

— Вы, господа шведы! — ответил Пётр, весело улыбаясь.

— Хорошо же вы, ваше величество, отблагодарили своих учителей! — произнёс шведский генерал-фельдмаршал, невесело покачав головой.


18


Карл едва не попал в плен. Драбант Брадке посадил его на свою лошадь. Положивши больную ногу на шею коня, король предоставил другим спасать его от смерти или от плена.

— Что теперь делать? — спрашивает он Левенгаупта.

— Отступать к багажу, — советует тот.

Но отступление было уже немыслимо. Происходило беспорядочное бегство разбитого шведского войска. Офицеры солдатам, солдаты друг другу кричали: «Стой!» — и… бежали.

Под королём убивают лошадь, он пересаживается на другую и под обстрелом русских продолжает скакать. В первом часу пополудни он достигает обоза.

Быстрая верховая езда разбередила рану.

— Снимите меня с лошади, — шепчет король побелевшими губами. — Посадите в коляску… я не могу…

Его вносят в шатёр.

— Где мои генералы? — спрашивает он, морщась от боли.

— В плену у русских, — отвечают ему. — И Стакельберг, и Гамильтон, и принц Максимилиан Вюртембергский…

— В плену у русских! — восклицает король. — Да это хуже, чем у турок! — Приподнимается на локте. — Вперёд!.. — и падает в обморок.

— Он бредёт, — шепчет Левенгаупт Гилленкроку.

В палатку и из неё входят, выходят, толпятся у изголовья кровати.

— Дайте воздуха! — волнуется лейб-медик Зюсс. — Отойдите от входа! — бесцеремонно осаживает он генералов.

Поспешно ходит Мазепа. Медлить невозможно. Никто в побеждённом стане не имеет такого повода страшиться, как он, Мазепа. Русские могут нагрянуть с минуты на минуту, и тогда… От одной мысли об этом у Мазепы кровь леденеет.

— Ваше величество, — надрывно выдыхает он, на ходу отстраняя лейб-медика, уже что-то прикладывающего ко лбу и вискам короля, — ваше величество, — прерывающимся голосом повторяет Мазепа, протягивая к королю тощие влажные руки, похожие на куриные лапки, — необходимо тотчас, немедля, бежать… в турецкие земли…

— А?.. Что?.. — спрашивает Карл, как бы очнувшись от глубокого сна. — А почему не в Польшу?..

— В Польшу пробраться невозможно, — докладывает Мазепа, прижав обе руки к груди. — Одни русские силы будут тогда нас преследовать, а с другими у них за Днепром стоит Гольц!.. Нет, нет… Нельзя!.. Бежать степью в Турцию — только так! Через Днепр нас перевезут запорожцы, — они поклялись это сделать, ваше величество…

— А что вы советуете? — спрашивает Карл Левенгаупта.

— Государь, — говорит тот, склоняясь к изголовью походной кровати, — остаётся… — хмурясь, развёл кисти рук, — поступить так, как мы сделали под Лесной…

— А именно?

— Бросить все тяжести — артиллерию, провиант, амуницию, лошадей раздать солдатам, остальное сжечь, уничтожить и… уходить как можно скорее.

Карл порывисто откидывает волосы с высокого лба, закусывает губу, секунду молчит — и:

— Я вас больше не держу! — бросает он Левенгаупту. Левенгаупта сменяет Мазепа. Он продолжает настаивать на том, чтобы уходить как можно скорее. У него пресекается голос. Его поддерживают Крейц, Гилленкрок, Лагерскрон, Аксель Спарре.

— Но бегство постыдно! — возмущается Карл, приподнимаясь с подушек. — Что вы мне предлагаете!.. Я предпочитаю биться с врагом до последнего! Пусть солдаты только увидят меня на коне, — обращается он к Гилленкроку, — и они станут сражаться так же храбро, как прежде! А вы утверждаете, что всё уже кончилось!

— Нет, ваше величество, — качает головой Гилленкрок, — мы этого не утверждаем, но… смею доложить, что, если теперь вот появится неприятель, солдаты сложат оружие или благоразумно исчезнут, чтобы спасти свою честь.

Карл упрямо твердит:

— Не понимаю, что всё это, в конце концов, значит? Событие не столь частое, чтобы отнестись к нему равнодушно? Да, я согласен. Но почему же вы всё время тянете к тому, чтобы бежать и бежать? Почему не пытаетесь иное найти? Да, иное!

Долго ему доказывали, что иное сыскать невозможно, долго, мучительно долго его умоляли. Мазепа становился перед ним на колени…

Наконец Карл склонился-таки на мольбы теряющего всякую почву под ногами Мазепы и убедительные просьбы своих генералов. Но и тут он отдал приказ об отступлении, совершенно противный тому, что советовал Левенгаупт, Имея в виду всё же присоединить к себе отряды шведского войска, расквартированные в Ново-Санжарове, Беликах, Кобыляках, Соколке, он приказал: захватить с собой весь багаж и артиллерию и двигаться вдоль Ворсклы по направлению к её устью.

— Зачем? — осведомляется Левенгаупт, стараясь понять, чем оправдывается такой ничего хорошего не сулящий, безумнейший риск.

— Наше счастье, что русские запоздали с погоней, — ворчит Гилленкрок.

Но король отвернулся. Он не хочет больше слышать никаких возражений!

Вечером, вместе с Мазепой, Карл сел в коляску генерала Мейерфельда, и они тронулись в путь. Переправляться через Днепр решили у Переволочны. Но русские разведчики успели заранее истребить под Переволочной все суда и паромы.

Для преследования шведов было отряжено несколько кавалерийских полков под командованием генерала Боура и нескольких пехотных полков под командованием князя Михаила Голицына. Общее командование этими силами было возложено Петром на Меншикова, который 28-го после полудня выехал вслед за частями, выступившими накануне.

Шведы шли довольно медленно и спокойно. На первых порах их отступление не походило на бегство. На рассвете следующего дня они достигли Ново-Санжарова. Здесь хирург перевязал королю раненую ногу, и Карл уснул было крепким сном. Но едва стала подниматься заря, как его разбудили.

— Русские гонятся за нами, ваше величество, — доложили ему. — Прикажете следовать далее?

Карл безнадёжно махнул рукой:

— Делайте что хотите!

Тогда генерал Крейц, взявший на себя ответственность за дальнейший ход отступления, поступил так, как советовал Левенгаупт: зажёг тяжёлый багаж, лошадей роздал пехоте; приказал: двигаться к Переволочне как можно быстрее.

На рассвете шведы добрались до Кобыляк. Меншиков прибыл туда около восьми часов утра, но шведы успели уже ускакать, только при переправе через речку Кобылячку их арьергард оказал сопротивление с целью выиграть время.

К вечеру 29-го числа беглецы достигли Переволочны — селения, притулившегося в углу, образуемом Днепром и устьем впадающей в него Ворсклы. Но селение представляло из себя груду развалин. И на берегу Днепра не было ни судёнышка, ни парома, ни даже плота. Только с Верху на берегу Ворсклы удалось обнаружить две лодки и несколько паромов. Их и спустили к Переволочне.

Карл решил покинуть свои войска и переправиться через Днепр. Командовать остатками армии он поручил Левенгаупту.

Коляску короля поставили на две лодки: передними колёсами на одну, задними — на другую. В коляску Карла перенесли на руках. В полночь он отчалил от берега. Двенадцать драбантов служили королю гребцами.

Мазепу, успевшего захватить два бочонка с золотыми монетами, казаки переправили раньше.


От взятого в плен шведского полкового квартирмейстера Голицыным были получены сведения, что бежавшие из-под Полтавы шведские части, вверенные королём Левенгаупту с наказом: «Сохранить в целости войско и перейти в татарскую степь», утомлённые до крайности, не имея в своём распоряжении плавучих средств, стоят у местечка Переволочны, под горой, у берега Днепра; что Карл, Мазепа и некоторые шведские генералы с двумя-тремя тысячами солдат ранее переправились через Днепр и, по слухам, бежали в турецкую землю; что солдат и «всякого звания людей» у Левенгаупта осталось около 20 тысяч.

Появившись на виду у шведов и учтя их численное превосходство, Голицын решил применить неоднократно проверенную военную хитрость: в достаточном отдалении от шведов, — с таким расчётом, чтобы от них этого не было заметно, — он на некотором расстоянии от своих войск расположил одних лошадей с двумястами солдат-коноводов, в надежде, что шведы примут эту новую группировку за другой русский корпус.

Приготовившись таким образом, Голицын утром 30 июня послал Левенгаупту через своего трубача ультиматум о сдаче находящихся под его командованием остатков шведского войска «на милость победителя», обещая сдавшимся от имени Петра «всякую милость», в противном случае, предупреждал он, «никому пощады не будет».

Левенгаупт потребовал на размышление десять часов, Голицын с этим не согласился и дал два часа сроку. Собрав военный совет и доложив ему о состоянии войска, испытывающего острый недостаток в порохе, свинце, хлебе, упомянув при этом ещё и о том, что Днепр преграждает им путь к ретираде, Левенгаупт высказал свою точку зрения: «Сдаться на сколько можно лучших условиях».

Мнения членов военного совета были различны, но в конце концов они свелись к следующему: если прибывшая русская армия в численном отношении превосходит их собственную, то сдаться, если же нет — то принять бой. Для разведки численности русской армии поручить генерал-майору Крейцу, под видом обсуждения вопроса о сдаче, уточнить численность армии на месте, в ставке Голицына.

В это время под Переволочну прибывает Меншиков. Ознакомившись с обстановкой, он тотчас посылает трубача к Левенгаупту с требованием немедленной сдачи и, не ожидая от него ответа, сразу ведёт «с чрезвычайным звуком барабанов и труб» всё войско в атаку. Колебаниям и раздумью шведов был положен конец. Тут же навстречу наступающим выезжает шведская делегация в составе генерал-майора Крейца, полковника Дюкера, подполковника Траутфетера и королевского генерал-адъютанта графа Дукласа с предложением «постановления артикулов капитуляции о сдаче войск».

Заметив, что русского войска, даже вместе с прибывшими с Меншиковым, значительно меньше шведского,[41] и желая срочно уведомить о том Левенгаупта, генерал Крейц сделал вид, что полностью согласен с условиями сдачи, выдвинутыми Меншиковым, и попросил, чтобы вместе с ним были посланы в шведский лагерь уполномоченные комиссары для утверждения этих условий главнокомандующим.

Просьба Крейца была удовлетворена, но убедить Левенгаупта взяться за оружие ему не удалось и условия сдачи, выработанные Меншиковым, были подписаны.


В два часа пополудни генерал Боур с семью драгунскими полками встал перед фронтом капитулирующего неприятеля.

Из гвардии было выделено три батальона. Они построились против шести шведских конных полков. Для сбора оружия было назначено по одному эскадрону от шести драгунских и шести пехотных полков.

После этих приготовлений Меншиков приказал Левенгаупту подвести свои войска к выделенным русским частям, отдать честь ружьём и сложить оружие к ногам победителей.

Приказание Меншикова было выполнено. Первой сложила оружие королевская гвардия, за ней — пехотные полки, затем лейб-регламент и, наконец, драгунские части.

Большинство переметнувшихся с Мазепой казаков побросалось в Днепр в надежде его переплыть, при этом многие из них утонули, а часть разбежалась заранее, так что под Переволочной их было захвачено немногим более двухсот человек.

Для большей безопасности пленные были разбиты на мелкие партии, и относительно малочисленное русское войско вынуждено было до прибытия подкреплений бессменно нести караул.

1 июля под Переволочну прибыл сам Пётр.

Пленного Левенгаупта и его офицеров Пётр принял ласково. Узнав же, что Карла нет среди сдавшихся в плен, он приказал немедленно отправить в погоню за ним генерал-майора Волконского во главе четырёх кавалерийских полков.

Волконский нагнал шведов у Буга. Около девятисот шведских солдат в это время ещё не успели отчалить от берега. Часть из них была русскими кавалеристами загнана в реку и утонула; другие, до пятисот человек, сдались в плен и вынуждены были совершить обратно уже пройденный путь.

Только Мазепе и королю с небольшой горсткой солдат удалось благополучно уйти от погони, — и то «не далее того места, — доносил после Волконский, — с которого они могли зреть гибель их спутников», да казаки, что отступали вместе с Мазепой, удачно избежали беды. Завидев русских, они тотчас пустились в широкую бесприметную степь. Она им была отлично известна. Волконский же полагал: ловить казака в степи — всё равно что искать в стоге сена иголку.

После продолжительного пути по знойной аккерманской степи полтавские «недобитки» 1 августа достигли Бендер, Сераскир принял их очень приветливо, а Мазепе сообщил, что падишах приказал беречь его. Но страх ускорил разрушение одряхлевшего организма предателя. Находясь в Бендерах, Мазепа уже не покидал постели и с каждым днём угасал. Он умер 22 августа. Говорили, будто от страха быть выданным Петру он принял яд. Тело его было отвезено в Галац и там похоронено.


Под Переволочной сдалось в плен: 3 генерала, 11 полковников, 14 подполковников, 20 майоров, 250 капитанов, 300 поручиков, 320 корнетов и от 13 до 14 тысяч рядовых. Всё оружие и обоз, который шведы не успели сжечь или побросать в Днепр, достались победителям.

— У меня, имей в виду, — обращался Шереметев к Меншикову, сдвигая брови, протягивая руки и стискивая кулаки, — у меня ещё не вывернешься, мне ещё рано на печи-то лежать! Я ещё… — и, не договорив, закатывался лютым старческим кашлем.

Он сильно похудел и поседел за последнее время. Кожа на руках стала тоньше, глянцеватее, покрылась сплошь какими-то мелкими лиловыми пятнышками.

— Твои, Борис Петрович, заслуги, — говорил ему Пётр, — не умрут и всегда будут памятны России.

Крепко обнимал его, целовал в обе щеки. У Шереметева дрожали плотно сжатые челюсти, пробегал холодок по голове, спине, голеням, глаза наливались, мутились слезами.

— Ты, — продолжал Пётр, поглаживая его по груди, — верностью и храбростью вечный в России монумент.

Александр Данилович Меншиков был провозглашён вторым генерал-фельдмаршалом, и «всею армиею новому сему фельдмаршалу, — записано было в „Юрнале“, — отдана честь оружием с барабанным боем и музыкою».

После Полтавы Карла больше всего угнетало сознание, что теперь все будут смотреть на него иронически. «Но ты же был ранен почти накануне сражения, а потом, в самый разгар решающей битвы, потерял сознание, — говорил ему внутренний голос, всегда спасавший его, когда в нём, „непогрешимом“, просыпались рассудок и совесть. — Не твоя вина, — всё твёрже говорил этот голос, — если силы тебе наконец изменили и ты впал в забытье».

Это его несколько успокаивало, ставило кое-что на своё обычное место. В самом деле — как об этой битве напишут историки и выскажутся его генералы? На самый худой конец «это» можно изобразить как отступление, входившее в план широко задуманной им операции, осуществить которую помешало здоровье. Отступление, но не бегство!..

Соратникам Карла нетрудно было угадать даже на громаднейшем расстоянии такие мысли своего «великого» короля. Но как теперь восстановить его доброе имя?..

Первым поспешил реабилитировать Карла генерал Крассау. Спустя три недели после разгрома шведской армии под Полтавой он отправил письмо в одну из стокгольмских газет, где сообщил что король жив и здоров и что Полтава шведами взята. С лёгкой руки этого услужливого генерала вскоре и другие «достоверные» известия с театра войны начали проникать на полосы стокгольмских газет. В корреспонденциях сообщалось, что русские под Полтавой потеряли свыше двадцати тысяч убитыми, что Полтава давно занята шведами, а теперь началась война русских с турками.

Перекинулись подобные вести и за границы Швеции.

Только после действительно достоверных реляций о Полтавской баталии, распространённых русскими послами за рубежом, европейские дипломаты беспокойно зашевелились. В Гааге без конца удивлялись «такой, от многих веков несобразимой виктории». В Копенгагене радовались. В Берлине пришли в ужас от «полтавской катастрофы». Произошло невероятнейшее событие! Кто мог ожидать, что под какой-то Полтавой будет сокрушена такая великая держава. Швеция — страна, почти двести лет державшая в повиновении и трепете весь север Европы, что «царь варваров» затмит боевую славу её армии, завоевавшую в своё время ещё Густавом-Адольфом!..

Северная война, правда, ещё не закончилась, но сможет ли Швеция оправиться после столь тяжёлого поражения? Неужели Россия займёт её место среди могущественнейших мировых держав?

Внешняя политика России начинает приковывать к себе внимание всех европейских государств.

Знаменитый философ Лейбниц назвал Полтавский бой «достопамятным событием в истории и полезным уроком для позднейших поколений».

Поражали: глубокая продуманность блестяще разработанного Петром плана разгрома шведской армии, а также редкое умение Петра отличать, а затем терпеливо выращивать своих способнейших, быстро растущих «птенцов». Недаром позднее, отдавая должное обеим противникам в Северной войне, Вольтер утверждал[42], что и Пётр и Карл были людьми необыкновенными и разница между ними была в том, что «Карл был необыкновенным сумасшедшим, а Пётр — необыкновенным мудрецом».

Военные теоретики не преминули разобрать по косточкам каждого русского полководца, разложить по полочкам все «элементы Полтавского боя». Говорили, что Полтава была подготовлена рядом частных поражений шведской армии, кропотливой подготовкой театра войны и самого поля боя, прекрасным сочетанием наступательной стратегии с оборонительной тактикой, а также какой-то особо глубокой «обработкой» местного населения.

Какой?

Пока что полочки для этого «элемента» найдено не было.

Считали доказанным, что исход боя решило расположение на флангах кавалерии. Полагали, что охват конными частями Меншикова правого фланга шведов был тем ударом, от которого армия Карла, покатившись назад, уже не смогла остановиться до самой Переволочны.

Несомненным казалось также и то, что в руках Меншикова кавалерия выросла в главную ударную силу, что она показала блестящие образцы действий против линейных боевых порядков противника.

И все удивлялись: как всё же мог какой-то сержант Меншиков в течение девяти лет, истекших с начала Северной войны, дослужиться до звания генерал-фельдмаршала; безродный денщик «Алексашка» — превратиться в светлейшего князя, могущественнейшего вельможу; сын конюха, московский разносчик — стать правой рукой его величества российского государя?! Пусть Меншиков способнейший из способных, но неужели только благодаря этим качествам Пётр так возвысил его?

Не может этого быть! Тут что-то не так…


19


Александр Данилович не имел повода раскаиваться в своём браке с Дарьей Михайловной. Затворница боярышня, воспитанная в теремной древней строгости, сумела в очень короткое время превратиться в подлинную жену строевого русского офицера. Первое время, правда, у неё звенело в ушах от грохота артиллерийской стрельбы. Потом она привыкла и к грохоту, а ясное представление о большой связующей силе общего с мужем труда прочно отложилось в её голове в виде простой и непреложнейшей истины: её труд — неотделимая частичка большого труда, выполняемого её любимым супругом. И она быстро втянулась в походную жизнь, стойко переносила связанные с ней трудности и лишения, не раз подвергалась личной опасности и однажды чуть было не попала в плен к шведам. В случае нужды она могла совершать даже походы верхом.

Ничего из своего «подлого» прошлого не скрыл Александр Данилович от Дарьи Михайловны — рассказывал ей, и не раз, как он жил до своей встречи с Лефортом: о своих скитаниях по чужим углам; про то, как тянулись длинные дороги его безотрадного детства и шлёпали по ним усталые босые ножонки; про ночёвки в поле, лесу, придорожных корчмах, где в пьяных воплях, слезах рвалось наружу глубокое, безысходное отчаяние потерянных «голых» людей; про свои скитания по Москве, свою службу в разносчиках…

И когда Дарья Михайловна — боярышня, не встречавшая в своей жизни ничего даже отдалённо похожего на такие лишения, — всё же угадывала своим женским чутьём, сколько долгих дней и ночей одиночества и голода, лишений и отчаяния, горя и мук выпало в далёком прошлом на долю её Алексашеньки, она ласково гладила его руки и говорила: «Ну, было и быльём поросло. Теперь всё будет хорошо. Хорошо, дорогой!»

В дела мужа Дарья Михайловна не вникала. Да Александр Данилович и не говорил с ней о них. Пытался было он как-то посоветоваться с ней об устройстве их петербургского дома, но, терпеливо выслушав её рассуждения, только вздохнул. Было, что и нарочно он, с усмешкой, заводил разговор.

— Ну вот, скажем, — обратился однажды он к ней, — надо занести в мою подённым действиям записку, какая была вчера воздушная перемена.[43] Скажи: сколько было вчера градусов на дворе? Ты ведь спрашивала об этом вчера у моего деловода. Я слышал. Так, что он ответил тебе?

— А я. Алексашенька, половину запамятовала… Сказал будто он, деловод, что было три градуса стужи и сколько-то, не помню, тепла.

— Неужли и тепла! — рассмеялся Данилыч. Покачав головой, как мог мягко заметил:

— Соло-ома! — И нежно похлопал её по спине. — Иди-ко ты по своим делам, голубица, я ведь это так, пошутил.

Но зато в Дашеньке было очень много такого, чего подчас так не хватало ему: нежности, чуткости, того тонкого и неуловимого, что она привыкла легко выражать голосом, улыбкой, взглядом.

Когда Александр Данилович, случалось, рассказывал в её присутствии о положении своих многочисленных дел. Дашенька как бы «таяла». Она не интересовалась тем, что он говорил, всё это казалось ей мелким в сравнении с тем большим, что связывало её с ним воедино. Она восхищалась и тем, как её Алексашенька, прежде чем что-либо вымолвить, красиво вынимал изо рта тонкую голландскую трубку, и тем, как он нежно пропускал сквозь свои пальцы локоны парика и, как бы медля, гладил правую сторону широкой груди… радовалась, глядя с благоговением на него.

— В делах твоих я мало смыслю, — шептала наедине. — Я глупая, глупая!..

Под письмами к государю так и подписывалась: «Дарья глупая», подчёркивая этим, что она не выдаётся из ряда других. Ибо тогда: «ум женский твёрд, яко храм непокровен, — принято было считать, — мудрость же женская, аки оплот, до ветру стоит; ветры повеют, и оплот отпадёт».

А мечтала Дарья Михайловна об одном: побыть бы вместе с Алексашенькой, да подольше, чтобы не мешала им эта вечная, ненавистная ей суматоха!

Было, помнится, начало лета. Она — в Киеве, а Александр Данилович в это время вихрем носился по всей Украине: то он в Переяславле, то в Нежине, то в Чернигове, то в Полтаве — что-то торопливо строил, как ей представлялось, всё строил…

И вот наконец он приехал к ней и — нечаянная радость! — сказал: «На неделю».

За обедом, с лекарем Шульцем, они в тот день говорили о приготовлениях к появлению на свет ребёнка. Обязательно наследника!..

— Если это только не мнительность Дарьи Михайловны, — смеялся Александр Данилович.

Она и сама тогда ещё сомневалась в этом, да и Шульц как-то нетвёрдо говорил: «Надобно подождать».

Обедали превесело. Гадали: в кого и кем будет мальчик? Об этом они с Александром Даниловичем даже поспорили.

И вдруг Дарье Михайловне сделалось дурно. Лекарь быстро привёл её в себя — брызнул чем-то в лицо. Она глубоко вздохнула и улыбнулась своему Алексашеньке.

— Сомнений больше нет! — воскликнул тогда лекарь Шульц. — Она беременна. Так!

После они с Алексашенькой остались вдвоём. И так радостно было сознавать, что они одни, и не на короткий миг, а на целые дни, которые никто у них не отнимет… Так глубоко было тогда чувство близости без обычных помех, что говорить совсем не хотелось, даже о самом важном — о первенце. Было одно настоящее — прекрасное, неповторимое.

Приникнув к его плечу, она сидела притихшая.

Вдруг — стук в дверь.

Он вздрогнул, крепко прижал её к себе.

Стук повторился, тихий, настойчивый. И Александр Данилович порывисто встал.

Дарье Михайловне не слышно было, о чём Алексашенька говорил там, вполголоса, скупо, со своим адъютантом, но она сразу почувствовала, что он должен уехать… нет, стремительно умчаться туда, где его ждут другие дела и заботы.

— Надо ехать, моя дорогая! — сказал он, вернувшись.

— Да, да, милый, — поспешила согласиться она, — ты не простил бы себе этого после…

Но он, казалось, уже плохо слушал её, и торопливо целовал, и как-то отдалённо улыбался, когда говорил: «Спасибо, родная!» И совсем неуверенно добавлял: «Я, Дашенька, скоро управлюсь. Да, да, скоро…»

Она подняла глаза на него, и ей стало ясно: ему тяжело и он волнуется не только потому, что трудно оторваться от неё, а ещё и от чего-то большого, большого, чего ей знать не положено.


…Когда в феврале 1709 года у Дарьи Михайловны в походе родился сын, Пётр сам крестил его, дал ему двойное имя — Лука-Пётр, произвёл в поручики Преображенского полка[44] и уезжая, оставил записку Меншикову: «Новорождённому Луке-Петру дарую, яко крестнику своему, сто дворов».

Сколько же было после этого разговоров! Как зашипели родовитые люди!..

— Сам государь стал крестным отцом его сына! — возмущался старший в роде Голицыных, Дмитрий Михайлович. — И сто дворов крестнику «на крест» подарил! Внуку-то конюха!.. Не бывало такого на Руси при благоверных царях! Не быва-ало…

— У всякого, значит своё счастье — ехидно ввёртывал Алексей Григорьевич Долгорукий, стараясь придать своему лицу нарочито рассеянное выражение, и вдруг, нервно зевнув, оживлённо, со злой радостью добавлял: — Вот тебе и сын конюха!

— Разносчик-пирожник и — светлейший князь, генерал-фельдмаршал, санкт-петербургский генерал-губернатор, правая рука государя!.. Почему? Какими чарами он пленил государя, каким зельем приворожил, какими сетями опутал? В чём тут загвоздка? — ломали головы родовитые русские люди, скребя затылки под треклятыми париками.

В уме Александра Даниловича, наряду с большой его чуткостью и переимчивостью, было достаточно самостоятельности, основанной на крепком здравом смысле, на чисто русском «себе на уме». Поэтому, подпав вместе с Петром под сильное влияние Запада, он, следуя во всём примеру своего государя, старался держаться трезво по отношению к иноземцам, беря от них лишь то, что действительно подходило для жизни. Он знал, что «немцы», без которых Пётр не мог обойтись на первых порах, вызывали в преобразователе наибольший критический отпор, знал лучше, чем кто бы то ни было, и чувствовал на каждом шагу, что интересы России, русского народа были для Петра исключительными, единственными интересами, ради которых он жил и работал «в поте лица», «не покладая рук», почему на первые места в государстве он и ставил русского человека, своего, а не чужого, хотя бы свой и не был вполне подготовлен к порученному ему делу; знающих же и способных «немцев» привлекал лишь на второстепенные, «технические» должности. Знал и чувствовал это Меншиков лучше, чем кто бы то ни было, и к немцам, кои, по выражению Петра, «обыкли многими рассказами негодными книги свои наполнять, только для того, чтобы велики казались», относился по меньшей мере прохладно.

А Пётр продолжал ставить Меншикова в пример всем. Он всё более и более ценил в Данилыче инициативу и самостоятельность, редкое умение справляться самому с затруднительными обстоятельствами, не обращаясь поминутно к царю за указаниями, наказами, распоряжениями, как это делали старые русские люди, не привыкшие к самостоятельности.

Нисколько не поступаясь своей властью, требуя от всех беспрекословного выполнения своих поручений и приказаний, Пётр всячески поощрял инициативу исполнителей, приучал их поступать «по своему рассуждению, смотря по обороту дела, ибо издали, — пояснял он, — нельзя так знать, как там будучи». И в этом отношении преданный государю и его делу, смелый, находчивый и энергичный Данилыч в глазах Петра продолжал стоять несравненно выше других русских государственных деятелей. Уясняя только общую идею, суть, общий план мероприятий, намечаемых Петром, он, как правило, совершенно самостоятельно и разрабатывал и претворял в жизнь все детали. И Пётр чувствовал на каждом шагу, видел по результатам, что доверие, оказываемое им Данилычу, оправдывалось последним полностью, с блеском. И отношения Меншикова к государю Пётр всем ставил в пример: «К чему унижать звание, безобразить достоинство человеческое, — говорил он. — Менее низости [унижения], больше усердия к службе и верности».


20


Пётр решил воспользоваться победой под Полтавой, чтобы изгнать из Польши ставленника Карла Станислава Лещинского и утвердиться в Ливонии и Эстляндии. Через две недели после Полтавского боя, 13 июля, русская армия двинулась из-под Полтавы, «где невозможно уже было далее оставаться, — как записано было в „Гистории Свейской войны“, — по причине зело тяжкого смрада от мёртвых тел и от долговременного стояния на одном месте великого войска».

Остановились в Решетиловке. На военном совете решили: фельдмаршалу Шереметеву со всей пехотой идти осаждать Ригу, князю Меншикову с кавалерией следовать в Польшу, где, по соединении с частями генерала Гольца, действовать против Лещинского.

15 июля обе армии двинулись, каждая своим направлением. Сам Пётр в сопровождении Меншикова отбыл в Киев.

Меншиков решил проводить Петра побыть вместе с ним несколько дней в Киеве и затем возвратиться к своей армии в Польшу.

В Киеве преподаватель риторики Киевской академии Феофан Прокопович, живой, высокий и ладный, с пышной енотовой бородой, знаменитый украинский проповедник, произнёс речь-панегирик о победе полтавской. В Софийском соборе, в присутствии Петра, при необыкновенно многочисленном стечении народа, он говорил «о побеждённого супостата силе, дерзости, мужестве и о тяжести и лютости брани». Из верхних окон храма, пронизывая кадильный голубой дым. падали на саркофаг Ярослава[45] золотые, солнечно-яркие полосы.

Тяжёлый мерно-торжественный благовест певуче гудел над собором — стародавний звон, провожавший некогда киевлян в походы на половцев.

— Кто побеждён?! — восклицал проповедник, вздевая руки горе. — Супостат, от древних времён сильный, гордостью дерзкий, соседям своим тяжкий, народам страшный, всеми военными довольствы изобилующий!.. Побеждён тогда, егда мняшеся в руках победу держати…

Пётр и Данилыч замерли. Слушали — слова не проронили. Вот это проповедь!..

— Не много таковых побед в памятех народных, в книгах исторических обретается! — гремел Феофан.

Никогда ещё Пётр и Данилыч не слыхали такой проповеди.

— Что митрополит Рязанский, который почитается у нас за искуснейшего проповедника! — делился Пётр с Меньшиковым после богослужения и безнадёжно махал кистью руки.

— В подмётки не годится, — соглашался Данилыч.

И Пётр приказал напечатать панегирик «вместе с переводом на язык латынский, яко всей Европе общий».

Торжественной речью встретил Меншикова Феофан и в братском Богоявленском монастыре, куда тот прибыл некоторое время спустя один, без Петра. В этот раз Феофан говорил о том, что невозможно исчислить всех дел Меншикова, направленных на благо России, — так они многочисленны и разнообразны.

…Через несколько дней Меншиков отправился в Польшу.

Вскоре, почти вслед за ним, и сам Пётр выехал в Варшаву.

Станислав Лещинский вместе с отрядом шведского генерала Крассау ушёл в Померанию. Столица Польши была уже во власти Августа. И он встретил Петра — своего неизменно верного, заботливого союзника — с пушечной пальбой, с развевающимися знамёнами, с распростёртыми объятиями… Искренности этих объятий Пётр имел право не верить. Он мог только упрекнуть «брудора Августа» в заключении изменнического мира со шведами, но что пользы?! Содеянного не исправишь, новый же союз с Саксонско-Польским государством мог на будущее время быть полезен России. Возобновив этот союз, Август поспешил объявить, что отречение его от польского престола было вынужденное и поэтому необязательное для него. Он находил, что теперь имеет право даже гордиться: он не совсем с честью, конечно, но вышел-таки из очень тяжёлого положения.

История с игрой в «догонялки», когда Карл пытался ловить его, Августа, а он, убегая, ловко вертелся, предстала теперь перед ним в новом свете: он изматывал Карла! Вначале, после возвращения в Варшаву, он опасался, что его бесчисленные поражения и особенно тайный договор с Карлом вызовут крайне нежелательные толки и пересуды. Но встреча с Петром рассеяла эти горьковатые мысли. Ни одного упрёка со стороны русского государя!.. Стало быть, он, Август, с полным основанием может гордиться своими успехами. Измотав Карла (игрой в «кошки-мышки»!), он помог Петру добить шведского короля под Полтавой.

Помог!.. Надо смотреть трезво на вещи, полагал Август Сильный.

По новому договору Август уступал России Эстляндию. Пётр обещал было ему в качестве возмещения военных издержек уступить Ливонию, но тут же поправился и, обращаясь к саксонскому министру Флеммингу, решительно заявил, что всё завоёванное русской армией без участия союзников будет принадлежать России. Ибо, полагал Пётр, никто не может посягать на священное право воссоединения оторванного в своё время врагом и снова добытого кровью Солдат, суровая, полная опасностей служба которых рассматривалась им как общественный труд, как беззаветное служение Родине.

Из Торуна, где происходили переговоры с Августом, Пётр в сопровождении Меншикова направился по Висле в Мариенвердер для свидания с прусским королём, который теперь также стремился примкнуть к союзу с Россией.

«15 октября, — было записано в „Военно-Походном Юрнале“ 1709 года, — прусский король встретил государя на берегу Вислы за милю до Мариенвердера».

18 октября Меншиков написал Дарье Михайловне: «Сего числа имеют кушать у меня его царское величество и королевское величество, понеже ныне воспоминание бывшей под Калишем виктории».

«На этом пиру, — записано было в „Походном Юрнале“, — король прусский пожаловал князю орден „Чёрного Орла“, а государь обменялся с королём шпагами: государь отдал ту, которая была при нём во время полтавской баталии, а король снял с себя шпагу, украшенную бриллиантами».

23 октября Пётр направился из Мариенвердера сухим путём к Риге, куда к этому времени уже подтянулась вся сорокатысячная армия Шереметева.

Меншиков выехал к своим войскам в Польшу. Перед отъездом Пётр наказал ему ревностно оберегать интересы России, «примечать за всеми действиями и даже за самыми намерениями, буде то можно, короля польского».

— Раз обожглись, — говорил, — теперь нужно держать ухо востро. Понимаешь?

— Как не понять, — улыбался Данилыч. — Уж кого-кого, а этого союзника я малость знаю, мин херр!

Условились и о торжественном въезде в Москву по случаю полтавской победы: как всё будет готово в Москве, Пётр сообщит из Питера: «Выезжай!» — тогда, не мешкав, ему, Данилычу, нужно будет катить из Польши в Коломенское. Там Пётр наметил собрать и свои войска, и пленных шведов, и трофеи полтавские.

На случай внезапного вторжения шведов в польские земли в качестве меры предосторожности было решено: войска Меншикова расположить на зимних квартирах вдоль венгерской границы.

Прибыв к Риге, Пётр произвёл тщательную рекогносцировку местности вокруг крепости и 4 ноября известил Меншикова о том, что собственноручно пустил в Ригу три бомбы, чем «сему проклятому месту сим отмщения начало учинил».

Распорядившись оставить 7000 войска осаждать Ригу до весны, а остальные части расположить по квартирам в Ливонии и Курляндии, Пётр уехал в Санкт-Петербург.

Вместе с Меншиковым в Польше находился царевич Алексей. Пётр пожелал, чтобы его сын объехал Германию, ознакомился с тем, «что знать должно наследному принцу», и заодно присмотрел бы там себе по душе невесту из германских принцесс.

Меншиков выписал Алексею паспорт на имя «господина российского, графа Михайлова», растолковал свите царевича: князю Трубецкому, графу Головкину, гофмейстеру барону Гизену, какую им в этом вояже линию вести и план содержать, согласно выраженной на сей счёт воле монаршей, какую осторожность в речах и поступках иметь и всё прочее. Хотел было сам проводить царевича до польской границы, но тут из Санкт-Петербурга было получено срочное распоряжение государя: князю Александру Даниловичу немедля ехать в Москву. Мешкать с отбытием не приходилось, и князь поскакал.


21


Пётр прибыл в Коломенское 12 декабря. В это время из всех ближних городов свозили туда пленных шведов, трофеи — пушки, знамёна. В слободах за Серпуховскими воротами приводились в порядок гвардейские полки Семёновский, Преображенский; разбирались пленные, раздавались полкам трофеи; чистились, чинились, смазывались полковые пушки, обозы.

Меншиков прискакал в Коломенское 15 декабря. Торжественный въезд в Москву был назначен на 18 декабря.

Белокаменная ещё с конца ноября начала готовиться к встрече победителей. Было построено семь триумфальных ворот, изукрашенных золотом, эмблематическими картинами, покрытыми надписями, восхваляющими заслуги государя, «величайшего силы свейские в конец истребителя».

18 декабря у Серпуховских ворот загремели пушки и барабаны, затрубили, зарокотали трубы, зазвенели литавры, а с колоколен всех московских «сорока сороков» полился торжественный звон.

Но вдруг — всё замолкло!..

Государь получил известие из Преображенского, что Екатерина Алексеевна родила дочь. Это была Елизавета Петровна, будущая императрица.

Торжественный въезд в Москву был отложен до следующего дня. Пётр отправился в Успенский собор; после благодарственного молебна поспешил в Преображенское, сердечно поздравил дорогую Катеринушку с новорождённой, и снова ударили пушки, на этот раз в Преображенском, малиновым перезвоном забились бесчисленные московские колокольни. Народ допоздна толпился на улицах, площадях, любовался «торжественными вратами», выставленными картинами, украшениями. Особенно красовались ворота, построенные именитым купцом Строгановым, да ещё при дворце князя Меншикова. Кремль изукрашен был картинами, а со стороны Москва-реки большими гирляндами.

19 декабря от Серпуховских ворот началось невиданное до сего времени шествие победителей.

День выдался солнечный. И морозная, снежная зимушка, как по заказу, принарядила Москву в этот ясный денёк: прикрыла белым пухом строения, заровняла дороги, побелила сверху изумрудные льдины — края тёмно-лиловых прорубей на реке, расшила серебряными узорами окна. На малолюдной, просторной окраине пахло остро, свежо, как пахнет обычно после лютой метели.

Со звонким скрипом ехал обоз, артиллерия, и под копытами лошадей тонко визжал плотно укатанный снег; заливистым лаем надрывались, растревоженные необычным шумом и звоном, вёрткие, остроухие собачонки, носившиеся вслед за мальчишками от ворот до ворот; ни к делу, ни к месту перекликались по дворам петухи.

Окна, что выходили на улицу, были в круглых проталинках: «обезножевшие» старики и чистые, строгие старушки, качавшие от дряхлости головами, торопливо дышали на стёкла, сокрушаясь, что не могут выйти из дому, и тёрли, тёрли голубой бисер инея, пытаясь хоть одним глазком глянуть на диковинное шествие государевой рати. На пути следования войск иные хозяева выставляли столы с питьём и закуской.

Во главе торжественного шествия ехали на богато убранных лошадях двадцать четыре трубача и шесть литаврщиков, за ними следовал в конном строю гвардейский Семёновский полк с распущенными знамёнами, обнажёнными палашами, во главе со своим полковым командиром князем Голицыным, далее шли пленные шведы, взятые под Лесной, вслед за ними везли шведскую артиллерию, знамёна и другие трофеи; потом гренадерская рота Преображенского полка, тоже в конном строю, за ней пленные шведы и трофеи, захваченные под Полтавой, между прочим и носилки Карла, на которых он был во время полтавской баталии; за носилками шли гуськом, поодиночке, шведские генералы, а за ними прочие пленные, по четыре человека в ряд: всех рядов 5521. а в них 22085 человек. За пленными ехал «сухопутный генерал-лейтенант, а на море — шаутбенахт» Пётр Алексеевич. Он сидел верхом на том же коне, что был под ним во время полтавского боя, в том же мундире, в простреленной шляпе, с обнажённой шпагой в руке. С правой стороны от него ехал фельдмаршал князь Александр Данилович Меншиков, с левой — князь Василий Васильевич Долгорукий. За Петром на богато убранных лошадях, с распущенными знамёнами, замыкая шествие, следовал Преображенский полк со своей артиллерией и обозом. Гром пушек с больверков и из Кремля сливался с колокольным звоном.

Такого торжества и народного ликования Москва не видела никогда.

На следующий день Пётр, Шереметев и Меншиков поутру отправились на Царицын Луг, Болото, между Москва-рекой и обводной канавой. К этому времени там был отстроен дом, в котором их уже ожидал князь-кесарь Фёдор Юрьевич Ромодановский. Он сидел на троне под балдахином, окружённый знатнейшими царедворцами. Первым подошёл к нему с рапортом фельдмаршал Шереметев.

«Божией милостью и вашего кесарского величества счастьем, — доложил он. — одержал я полную победу над шведским королём Карлом XII и разбил его армию».

Вслед за ним докладывал Меншиков.

«Божией милостью и вашего кесарского величества счастием, — рапортовал князь, — взял я в плен ушедших с полтавского сражения под Переволочну, генерала и рижского генерал-губернатора графа Левенгаупта, генерал-майоров Круза и Крейца, королевского камергера и других двора его служителей, штаб, обер и унтер-офицеров и рядовых 16 275 человек, не включая в сие число статских чинов, служителей и жён».

Наконец подошёл и сам Пётр.

«Божией милостью и вашего кесарского величества счастьем, — чеканил государь, вытянувшись в струну, — двадцать восьмого сентября имел я жестокое сражение под Лесным с генералом Левенгауптом и одержал полную победу. А при Полтавской баталии сражался я с моим полком лично, быв в великом огне, и пленные генералы с их фельдмаршалом и с 22085 человек войска шведского приведены в Москву, и полк мой состоит в добром здравии».

Каждый из докладывающих, по окончании торжественной речи, вручал Ромодановскому письменный рапорт, и «князь-кесарь», принимая его, «похвалил службу» каждого, особенно же «полковника и всего доблестного войска российского верность и мужество».

После сели обедать.

Пётр, Меншиков, Шереметев, Головин за одним столом с «князем-кесарем» на специально устроенном возвышении, под алым балдахином, отороченным горностаем, все прочие — ниже их, за громадными дубовыми столами, поставленными «покоем».

Хоть дни стояли и постные и «тут особо не разойдёшься», — извинялся заранее «князь-кесарь», устроитель «почестного пира», — но обед всё же удался на славу.

Неумолчно звенели кубки, кружки, чаши, чарки, овкачи и болванцы, наполняемые ставленными и варёными медами, романеей, фряжскими, ренскими, венгерскими винами. Без конца следовали перемены: пышные рыбные кулебяки на четыре, шесть и восемь углов, паровые саженные белорыбицы, осётры, крупеники и луковники, блины и оладьи, пироги пряженые монастырские и долгие на московское дело, чередовались с различными заливными, похлёбками, штями, ухой. Икра всех сортов, хворосты, кисели, тестяные шишки, калачи братские и смесные, левашники, перепечи, мочёные яблоки, томлёная брусника, пряники и орехи не сходили со столов весь обед.

Много чарок и кубков осушили гости. Пили про здоровье государя, Екатерины Алексеевны, новорождённой её дочери и всего царствующего дома, про здоровье героев-фельдмаршалов, Бориса Петровича Шереметева и Александра Даниловича Меншикова, также про здоровье всех присутствующих генералов и офицеров, про всё доблестное российское воинство.

Пир при звуках музыки продолжался до шести часов вечера.

На Царицыном лугу, для народа, выкатили бочки с вином, выставили рыбу, икру, хлебы, калачи, караваи.

Вечером жгли большой фейерверк, представляли сражения под Лесной, Полтавой, Переволочной.

Три дня ликовала Москва, звон и стрельба продолжались неделю.


22


Утром, в час своего обычного пробуждения, когда допевают петухи и ночь мешается с днём, когда свет на дворах, на крышах становится бледно-бел, чуть синея, когда бледнеет, расширяясь, и лёгкое небо над видимым из окон дворца Белым городом, над всеми слободами, далеко выплеснувшимися за его стены, — однажды в этот час московского рассвета Меншиков встал и уныл и немощен, измученный сном.

Давила какая-то беспричинная тоска, предчувствие чего-то тяжёлого, мрачного, что вроде как вот-вот должно совершиться. Не помогла и ледяная вода: он как-то размяк, обессилел, тело ныло, словно всю ночь по нему палками молотили, и всё-то было обузно. Опять, заныла грудь, и тело ни с того ни с сего начало покрываться липкой испариной; душил сухой кашель… Нужно было крепко проветриться, да и сладко глотнуть в этот ранний час душистой зимней свежести! Хор-рошо!..

Во дворе из окна видно было, как всё чистилось и прибиралось. Все носятся сломя голову, до смерти боятся, видно, не угодить, опасаются, что дотошный чистяк князь сочтёт своих начальных дворовых за лежебок-дармоедов, что-де без него, без хозяина, дом и впрямь сирота, — запустили вконец. Ох, как знает князь, и это ведомо всем, про московскую-то тихую дворовую жизнь! Досыта он на неё насмотрелся: чуть сядет солнышко за слободские гнилые заборы — и закрывают по всем хороминам ставни, и уж весь город на боковую с курами вместе. А с утра до обеда разминаются, потягиваются, со стоном зевают, сны друг другу рассказывают.

В тусклом воздухе диванной мертвенно-бледно горели свечи в тяжёлом шандале, терпко пахло холодным табачным дымом и тем сладковато-пыльным, чем обычно пахнут ковры, мягкая мебель, портьеры. А из-под ледяных узоров, прихотливой кружевной вязью заткавших низ мелких стёкол, из невидимой щёлочки в раме тонко курился белый парок — тянуло свежестью снега.

Хрустнул Александр Данилович тонкими пальцами, оправил локоны парадного пышнейшего парика, закутавшего плечи и грудь, сбил щелчком пушинку с красного, как кровь, обшлага, звякнул шпорой. Красив, высок, строен был он по-прежнему: лицом надменен, бел, с очень живыми, блестящими голубыми глазами, в плечах широк и сух, в разговоре властен и резок, в движениях быстр и ловок. Одевался великолепно и, главное, что не переставало поражать иностранцев, был очень опрятен, — качество редкое ещё тогда между знатными русскими.

Не оборачиваясь от окна, хлопнул в ладоши. Вбежал казачок.

— Санки, — приказал. Сдёрнул парик, вытер лоб. — Скажи там — поеду один.

Глубокие январские снега, огромные снежные шапки на избах голубели. Дым из труб поднимался ровными сизо-голубыми витыми столбами. На поворотах крепко счищался подрезами рассыпчатый наст, с атласным скрипом переваливались санки через мягкие новые сугробы на перекрёстках дорог. На захолустной московской окраине простор, безлюдье и нищета. Но снежок старательно запорошил все рытвины, колдобины, прикрыл белым, пушистым искристым одеялом всю серость и гниль.

Легко несёт санки бело-курчавый от инея жеребец, выносит за заставу, в лесок. Там всё опрятно, тихо, торжественно. Каждая веточка в лебяжьем пуху, и иссиня-зелёная хвойная бахрома тоже осыпана голубоватыми хлопьями. Пухлые комочки прикрыли все развилки сучков, и голые кусты кажутся тоже нарядными, пушистыми, мягкими. Опрятно и чисто, как в горнице перед праздником, когда и полы и лавки выскоблены, вымыты до блеска и кругом всё белое: столешники, шитые полотенца, занавески на окнах, заново побелённая печь.

Звонко скрипел снег под полозьями, смачно фыркал рысак, и это пугало каких-то пичужек, стайками срывавшихся с придорожных кустов.

Который уже раз Александр Данилович едет по дороге лесной, вся жизнь в дорогах, и всё же, каждый раз, так же вот, как и теперь, чувствует он себя в лесу, как в сказочном мире. Кажется, что старые могучие ели и молодая буйная поросль сначала пропускают в свою глубь, а потом как бы сходятся за спиной. Оглянешься и видишь за собой, за изгибом дороги, суровый строй сомкнутых лесных великанов. Заденешь куст — он колыхнётся и обсыпет целым каскадом мягких снежинок. Встрепенёшься, вскинешь голову, луч солнца ослепит, зажмуришься, переведёшь взгляд на снег, а он под солнцем как-то особенно загорится, переливчато-радостно заиграет яркими искрами; живой этот блеск глубоко проникнет в нутро — и там станет так тепло и светло, что хочется смеяться и петь…

— Хор-рошо! — прерывисто вздыхает Данилыч.

Ровно, машисто устилает кровный рысак. Бьёт в лицо, обжигает ветерок — чистый, студёный, бодрящий. Дыши! Глотай вволю, сдувай тяжкий осадок липкой усталости, смывай с души копоть и чад, наполняй её чистым, бодрящим, чем напоен бьющий в лицо лесной свежий воздух.

Быстро, с ветерком скользят лёгкие санки, хорошо греют связанные Дашенькой пуховые чулки, бобровая шапка, сафьяновые, на беличьем меху рукавицы, кафтан, подбитый чернобурой лисой, медвежья тяжёлая полость.

И как-то вот в таких случаях особенно чувствовалось, что совсем прошлое отодвинулось, так далеко… «Да, полно, — думалось, — жил ли так? Продавал ли на улицах пироги? Закликал ли покупщиков?»

И только вот здесь, на захолустном погосте, куда прикатил он на своём рысаке и сейчас бродит по колено в снегу, разыскивает родительские могилки, остро почувствовалось: как же далеко он шагнул, как серо, бедно, неуютно, неласково было мрачное, страшное бедностью прошлое!.. И стыдно ведь кому сказать. Понял — стыдно!.. Могил отца с матерью он не знал. Сказывал кто-то когда-то — и этого не помнил он, — что могилки их возле ограды, против бокового придела старой церквушки Введенья пресвятой богородицы, что в селе Семёновском под Московой. Но где точно? Кто знает!..

Кладбище запущенное, бедное, занесено оно сугробами до-некуда, торчат редкие гнилые кресты да верхушки голых ветвистых кустов…

А могилки родителей оказались расчищенными. Видимо, из почтения к нему, князю-фельдмаршалу, снег с них и возле таки разгребали. Хотя, — потёр князь переносицу, вспомнил, — ни за уход, ни за поминанья по усопшим духовенству этой церкви от него, князя, дачи до сих пор никакой не бывало.

«Хор-рош гусь, любящий сын! — думал. — Н-да-а, — крякал, обивая ботфорты о края серых пористых плит. — Надо бы было об этом сказать Дашеньке, она в таких делах помягче меня, всё бы устроила… Да и разговоров лишних бы не было. А то стороной слух идёт: некогда-де ему, светлейшему, о родительских могилах заботиться… Шипят: „Недосуг-де ему, воду мутит, рыбу удит, где ж тут на кладбище съездить!.. Во все ж места надо поспеть, где можно урвать. Потому, — рыкают, — у него чуть где плохо лежит, то и брюхо болит: что ни взглянет, то и стянет!..“»

Могильные плиты почти ушли в землю, поросли чёрным, перегнившим, рассыпчатым мохом.

«Не богато! — подумал, играя сжатыми челюстями. — Попрекают не зря…»

— Весной приберите, — обратился к подоспевшему, запыхавшемуся седенькому священнику в замызганной ряске, указывая на могилы. — Ограды поставьте, ну и… всё там, что нужно. Впрочем, — мотнул рукавицей, — пришлю своего человека… С ним и решите…

Присеменил такой же, как и попик, древний дьячок с уже раздутым кадилом в руке. С непокрытыми головами, — студёный ветерок разгребал седые косицы, — священник и дьячок стояли — скуфейки в руках, — непрестанно кланялись в пояс. Узнали, что приехал кто-то важный, по жеребцу. Врасплох их князь захватил.

Снял шапку светлейший, кивнул, указал на кадило:

— Прошу, отче, начинайте со господом!

Привычно почтительно стоял он возле могил, наблюдая, как священник и дьячок с грустными причитаниями и пением ходили вокруг серых плит, кланялись и кадили. Шептал:

— Помилуй, господи, раба окаянного, неистового, злопытливого, неключимого, вредоумного.

А внутри клокотало: «Кто мне что сделал?.. Иль родители меня вывели в люди, богатство оставили?! Сколько пережил!..»

Тряхнул головой и, как бы очнувшись, закрестился мелкими крестиками.

— «Изми мя от враг моих и от восстающих на мя; изми мя от руку дьяволю; отжени от меня помрачение помыслов, дух нечист и лукавствующий, не вниди в суд с рабом своим!»

«С чего начал-то?!. С короба!.. — Глубоко вздохнул: — Эх, давно это было!.. А как всё явственно помнится!.. — Глянул на плиты: — Любили родители посидеть во дворе под кудрявой рябинкой…»

…Здесь было, в Семёновском, недалеко отсюда, от церкви от этой… Батя рассказывал о потешных баталиях; маменька, опершись на ладонь, не спускала глаз с своего ясна солнышка Алексашеньки… А вот этот, — вспомнилось почему-то, — покосившийся крест на церквушке, хорошо видимый с их двора, и тогда был такой же, весь в тёмно-коричневых пятнах, и медные звёзды на синих куполах так же тускло отливали потемневшими от времени гранями… Как быстро прошло всё! Как во сне! Да… да… как во сне. Бежит жизнь… Рысью, галопом. А они ещё её погоняют, надрываются, вопят: «За ради бога не мешкать!..» — «Как можно догнать всех за кордоном!..» — «Промедление смерти подобно!»

«Смерти… — Глянул на плиты. — Смерти… — Потёр лоб. — Все там будем!.. Ну и что же теперь? Ходить в жизни как приговорённый к смерти? Помнить о ней ежедень?.. Не-ет!.. Не то помнить, что придётся умирать, а помнить, что жить нужно! Жить! Жить! Вбуравливаться в жизнь всеми корнями. Иначе — загниёшь!.. — скрипнул зубами. — Гореть! Всё не гнить!.. Нам гнить, — мотнул головой, — не подходит!.. До неё, до смерти-то, ещё сколько надо успеть! Стоять, оглядываться, скорбеть!.. Не-ет, недосуг!..»

Попик с дьячком, приоткрыв рты, изумлённо уставились на князя выцветшими глазами, слезящимися от ветра. Последние слова Меншиков, оказывается вымолвил вслух. Тряхнул головой, улыбнулся, догадавшись об этом.

— Я это не тебе, отче, — сказал, глядя в сморщенное, как грецкий орех, посиневшее от холода лицо попика. — Служи, отче, служи, как положено!

Когда попик с дьячком, последний раз поклонившись могилам, закончили панихиду. Александр Данилович отдёрнул полу своего мехового кафтана, рывком выдернул из кармана бисером вышитый кошелёк.

— Нате вот пока, — сказал, сунув его в руку священнику, а там, что ещё будет положено, — после.

— Да мы и так, без дач от вашей светлости, служим, — тараторил попик, семеня около князя, — и годовые службы служим, в повсядневно святые литургии по родителям вашей высокой княжей светлости служим тож… Без дач, без дач, ваша светлость.

Меншиков мотнул головой, надвинул шапку, резко повернулся на месте, не оборачиваясь ходко зашагал к калитке погоста.

На обратном пути чуть не загнал жеребца. Нёсся стрелой.

«Ждут с нетерпением: Дашенька, сын… Сегодня. — решил, — дома буду сидеть. Не пойду никуда. В кои веки приехал к своим… Сколько времени-то их не видал! Что я, в самом деле, отец или обсевок какой-то?!»

Но в этот раз. как он думал, побыть дома — не вышло. Дома его ждало распоряжение Петра: «Сегодня быть к обеду у Фёдора Юрьевича: дело есть».


23


Воспользовавшись «увязнутием» Карла в Турции, Пётр в 1710 году спешит пробиться к Балтийскому морю на всём протяжении от Немана до Невы и обезопасить со стороны Финляндии Санкт-Петербург.

Шереметев продолжал осаждать Ригу, Апраксин с восемнадцатитысячной армией подступал к Выборгу.

У Бориса Петровича дело с осадой Риги двигалось «зело медленно, ракоподобно», как Пётр говорил. Его войска отсиживались на зимних квартирах. Осаду держали — будто несли караул — отдельные части, а осаждённый гарнизон продолжал сообщаться водой с городом Динамидшанцем. находящимся в шведских руках.

— Так можно стоять до морковкиных заговен! — ворчал Пётр, выслушивая донесения Шереметева. — Борис Петрович, видно, считает: «Дай боже, и на лето то же». Старая погудка на новый лад! Не выйдет так, не-ет!.. А ну. — кивнул кабинет-секретарю Макарову, примостившемуся со своими бумагами в углу токарной мастерской за узким столом-верстачком, — запиши-ка, Васильич что я тут ночами обдумал! — И, не отрываясь от резца, принялся диктовать: — «Первое: прервать водный путь с Динамидшанцем. засим… — Оторвался, глянул в окно, тыльной стороной ладони отёр лоб, подумал. — На урочище Гофенберг, что в двух вёрстах от города, начать строить крепость, дабы ею прикрыть переправу через Двину, ниже Риги, в этом месте мост навести. Войска все под город собрать. Блокировать Ригу наикрепчайше».

Снова склонился. Резец сухо всхрипнул, заскрежетал, но быстро въелся и уже зашипел ровно и мягко; в токарной — это привычно Макарову — потянуло жжёной костью.

— Пункты эти, — заключил, — дай мне сегодня в обед у… Данилыча.

— Слушаюсь, государь!

Конец марта. Весенние густые туманы расползаются по улицам, площадям, по полям и лесам за заставами. Пройдёт несколько дней и солнце вконец «разроет снега, урвёт берега», а тёплый ветер иссушит туманы, и ещё веселее забурлят тогда вешние воды, вспухнет Нева, разольётся на необозримые вёрсты, и подступит вплотную к питерским першпективам, и заберётся в слободки… Важно зашагают тогда по пашням грачи, на разные голоса зазвенят птичьи песни по рощам и понесёт ветерок с полей парное тепло, с воды — лёгкую свежесть. На озёрах и на глубоких местах в болотинах развернутся непорочные венчики белых кувшинок, и станут белей облака…

Уже сейчас воздух точно млеет, бледно синея лёгкой дымкой в лесных просёлках и прогалках кустов. Время не ждёт!

Нужно было возможно быстрее и круче поворачивать дело с осадой, и Пётр, не слишком полагаясь на решительность и расторопность Бориса Петровича, отправляет под Ригу Данилыча.

Меншиков прибыл в Юнфергоф, где была главная квартира фельдмаршала Шереметева, 15 апреля.

В этот же день были собраны все командиры частей. Курили, шептались, кое-что уже слышали: государь недоволен осадой: с какими-то «пунктами» от государя приехал князь Меншиков… Ожидали: будет головомойка!..

Точно в назначенное время за окнами зачавкала грязь под копытами, кто-то спрыгнул на деревянные мостки у крыльца, фыркнула лошадь… Разговоры оборвались. Было слышно, как в сенях скрипят половицы, кто-то отрывисто говорит.

Впереди Шереметева вошёл, звякая шпорами, фельдмаршал, светлейший князь Меншиков, в драгунском кафтане с жёлтыми обшлагами, без орденов, в ботфортах, при шпаге и парике. Остановился у порога.

Все встали.

Снял шляпу, кивнул головой, коротко бросил:

— Прошу садиться! — быстро прошёл в передний угол, к столу.

Шереметев говорил пространно. По его получалось, что до того времени, пока всё просохнет, нечего делать: части стягивать под крепость, в мокроту, грязь нельзя — в поле не расположишь…

— Шведские катера ходят по Двине, — как же их перехватишь? Кто это, — развёл руки, — всё переймёт, что по речке плывёт? Вот через месяц придёт Брюс с артиллерией, тогда и…

— А ставить где её будете? — перебил Меншиков. Дунул на край стола, опёрся локтем.

Шереметев — торопливо, с одышкой:

— Тогда посуху и шанцы отроем.

— Всё сказал?

— Всё.

— Так вот, господа! — Меншиков встал, обвёл присутствующих холодным, пристальным взглядом. — Возле крепости, что мы строим у Гофенберга, завтра начать сваи бить. В этом месте мост через Двину навести. Срок — неделя. По обеим сторонам моста отрыть шанцы, пушки поставить. Перекинуть через Двину ещё брёвна с целями — перегородить путь катерам, которые доставляют в Ригу боеприпасы и провиант. Снять все части с винтерквартир, подтянуть к крепости. На всё, — вытянулся, звякнул шпорами, — десять дней.

Борис Петрович ажио крякнул.

— Что ж, — вздохнул, — раз государь приказал, чинить по сему!

Совет затянулся до глубокой полночи.

К 25 апреля все намеченные Петром работы около Риги были закончены.

Кольцо блокады плотно замкнулось. К концу апреля была закончена постройка крепости у Гофенберга, в честь Меншикова она была названа «Александршанц». а 10 мая приплыл Двиной генерал Брюс с артиллерией. Для бомбардирования и штурма крепости всё было готово, но… тут совершенно неожиданно страшный враг начал косить русских солдат: моровая язва проникла из Риги в ряды русского войска. Только у одного генерала Боура от неё умерло около 12000 человек. Заболевших со всеми их пожитками отвозили в леса, где устраивали карантины, — не помогало. Солдаты мёрли десятками, сотнями.

А тут ещё дождь зарядил. «Холит да холит, будто за хорошую цену нанялся, и до того добил, искоренил, что никаких сил не осталось, жизни не рады», — ворчали солдаты.

Штурм Риги пришлось отложить.

Пётр, сочтя, что Меншиков выполнил всё, что было нужно для успешной осады Риги, отозвал его в Петербург.

Александр Данилович выехал 17 мая. Приехавших к нему жену и свояченицу. Варвару Михайловну Арсеньеву, пришлось оставить у Бориса Петровича в Юнфергофе. Следовать всем вместе не позволяла распутица. Большую часть пути приходилось ехать верхом.


«Приезд мой сюда зело счастлив, — писал Меншиков своей Дашеньке по прибытии в Питер, — ибо его царское величество с особливой склонной милостью принять меня изволил и зело из моего сюда приезду веселился. А сего числа дан мне орден Дацкой Слон».

Недаром даже избалованный царскими милостями Данилыч счёл эту встречу особенной. Она получилась поистине до этого невиданной не только для русских вельмож, но и для видавших виды иностранных послов. «Я выехал рано утром (29 мая) верхом к Красному Кабачку (в 17 вёрстах от Петербурга), навстречу князю Меншикову, — записал Юст-Юль, датский посол. — Сам царь выехал к нему за три версты от города, несмотря на то, что недавно хворал и теперь ещё не совсем оправился. Замечательно, что князь даже не слез с лошади, чтобы почтить своего государя встречей, а продолжал сидеть до тех пор, пока царь к нему не подошёл и не поцеловал его. Множество русских офицеров и других служащих тоже выехали верхом встречать князя; все целовали у него руку, ибо в то время он был полубогом и вся Россия должна была на него молиться. При его приближении к городу ему салютовали 55 выстрелами».

— Ну, а что встреча, даже такая? — злопыхал в тесном кругу своих родственников вызванный в Москву киевский губернатор Дмитрий Михайлович Голицын, крайне неприязненно относившийся к выдвижению Петром «худородных». — Разве можно забыть откуда его, этого Данилыча. корень идёт? Будто люди не знают, из какой грязи в князи этот светлейший продрался!.. — И, озираясь, шептал: — А погромче об этом ну-тко скажи! И-и-и! — прижимал кончики пальцев к вискам. — Меншикова подковыривать! Не-ет. брат, Сибирь не своя деревня… Учены!

Как же далеки были такие суждения от взглядов Петра, ценившего в своих соратниках прежде всего беззаветную преданность, сочувствие своей реформаторской деятельности, ум, инициативу, находчивость, смелость, но отнюдь не породу. Опираясь главным образом на накопленный опыт — свой, русский опыт, — Пётр являлся непримиримым противником шаблона в любых, особенно в военных делах. Он был искренне убеждён в том, например, что расположение войск к бою «зависит от осторожности, искусства и храбрости генерала», — шаблона здесь нет! И деятельность Меншикова, инициативно выполняющего все наказы Петра, не признающего при этом слепого подражания чему и кому бы то ни было, блестяще подтверждала это непреклонное убеждение государя. Высокоторжественно встречая Данилыча, Пётр именно это хотел подчеркнуть.


…В середине июня сдался Выборг — «крепкая подушка Санкт-Петербурга», как расценивал Пётр эту крепость; в сентябре сдался Кексгольм; в начале июля — Рига, в августе — Пернау и Аренсбург, главный город острова Эвель; в сентябре — Ревель, Эльбинг, последний город, которым владели шведы в Польше, сдался русским ещё в начале года.

Овладев таким образом Карелией, Лифляндией и Эстляндией, Пётр решил принять меры и по укреплению влияния России в Курляндии. Молодой герцог Курляндский Фридрих-Вильгельм обратился к Меншикову, находящемуся в это время под Ригой, с просьбой довести до сведения государя о его, герцога, желании сочетаться браком с племянницей Петра, Анной Ивановной[46].

Как нельзя кстати оказалось это предложение герцога. Трудно было представить лучшее решение курляндского вопроса, и Пётр, с большим удовлетворением приняв предложение, поручил Меншикову объявить об этом Курляндскому герцогу.

Фридрих-Вильгельм сам прибыл под Ригу для засвидетельствования Меншикову своей благодарности за посредничество. А Данилыча нечего было учить, как в таких тонких случаях поступать.

И он сразу берёт быка за рога.

«Анна „дубовата“, ряба, товарец не первый сорт, — прикидывал Меншиков, — за стекло не поставишь, „лежантин-завальян“, как сказал бы покойный Лефорт. Стало быть, — решил он, — придётся, помимо всяких там почестей да банкетов, и как следует раскошелиться».

Условиями брака герцог поставил: вывод из Курляндии русских войск; обязательство со стороны России впредь не занимать Курляндии своими войсками и не брать с неё контрибуции; обеспечить нейтралитет Курляндии на случай будущих войн; гарантировать свободу торговли с Россией. Потребовал жених и приданое.

— Сколько вам надо? — спросил его Меншиков.

— Так что-нибудь около трёхсот тысяч. — скромно ответил герцог.

— Сто или лучше, скажем, сто пятьдесят тысяч… — было упёрся Меншиков.

Начался торг.

— Двести тысяч — и дело решено. — согласился в конце концов Фридрих-Вильгельм.

Обо всём этом Меншиков доложил государю, прибавив, что пункты эти выработаны после его с герцогом «долгой торговли» и что, как он, Александр Данилович, полагает, «условия вроде как подходящи».

Пётр согласился с условиями, выдвинутыми герцогом, но добавил со всей уместной для данного случая осмотрительностью два своих условия: из двухсот тысяч рублей только сорок тысяч пойдут за приданое, остальные сто шестьдесят тысяч будут считаться данными взаймы герцогу, для выкупа его заложенных старосте, после чего эти староства должны быть отданы будущей герцогине Анне в заклад.

Так на первых порах связывались интересы Курляндии и России.


24


После пятилетнего отсутствия Меншиков вернулся в Петербург. Город, в строительство которого он вложил столько труда и энергии, «земной рай», «Парадиз» на болотах, вырос за это время настолько, что его трудно было узнать. Он подходил, поднимался, как тесто на хороших дрожжах, выходил, выплёскивался всё дальше и дальше за тесные границы Петербургского острова.

Отстроились за это время и великолепные палаты князя Александра Даниловича Меншикова на Васильевском острове: дворец в три этажа, на гранитном постаменте, с балконами, портиками, балюстрадой, курантами, парадным подъездом, огромным садом позади и каналом впереди палат, по которому князь мог прямо со своей широченной мраморной лестницы выезжать на Неву. Скромненький «домик Петра» мог бы свободно разместиться в одной только ассамблейной меншиковского дворца. У Александра Даниловича всё на широкую ногу: мрамор и бронза, бархат и шёлк: мебель самой высокой работы, цельного дуба, ореха, с выпуклой резьбой, широкими карнизами с затейливыми на них сухариками, с плодами, цветами, со множеством прикрас и узоров, — сработано так, чтобы стало на сто лет с походом, — не щадя ни труда, ни припасов.

На вещах расставлена богатая старинная утварь и иноземная посуда: серебряная, золотая, вальяжной работы, с костью, каменьями-самоцветами, и резные деревянные блюда, и корцы, и кораблики нашей русской работы, изукрашенные разными травами, и цветами, и дубовыми листьями, и узорами. Сотни лет пройдут, а роспись эта будет гореть и гореть, будто с каждым годом краски на ней молодеют, потому — отделывали её бычьей кровью, желтком, рыбьей желчью, полировали коровьим зубом, — а работали эту посуду простые мужички, зипунные живописцы… И паркет во дворце — хоть глядись, и картины, дивные, в тяжёлых затейливых рамах; и красивые зеркала; и цветы разные: и богатые, яркие, и просто зелёненькая травка, коленчатый спорыш, — любил это князь, — и круглолистые калачики, и жилистый придорожник.

Пётр был очень прост в образе жизни и скуп на казённые деньги; получая своё офицерское жалованье, он говаривал: «Эти деньги собственные, мои; я их заслужил и могу употреблять, как хочу; но с государственными доходами поступать надлежит осторожно, об них должен я отдать отчёт богу». Но в каждую годовщину какой-нибудь победы, в большие праздники, в особо торжественные дни, он был не прочь и сам попировать и любил, чтобы все вокруг него пировали; сотни людей садились тогда за столы, рекой лились вина…

Такие пиры должны были задавать все приближённые государя и чаще всех Меншиков. В тех случаях, когда нужно было принять иноземцев, блеснуть перед ними великолепием, пышностью, русским гостеприимством, Пётр поручал это только Данилычу.

«По каких мест вклинившийся в дверь кавалер должен уступать даме, пятясь назад» и подобные этому правила поведения Меншиков изучал в своё время ещё под руководством Лефорта. И позднее не было такого вельможи из русских, кто бы мог соперничать с ним в степени усвоения внешнего лоска западной цивилизации. Жёсткий и резкий с теми «бородачами», которые не желали признавать нововведений и особенно непримиримо относились к выдвижению Петром «худородных», он был отзывчив и мягок с теми, кто беспрекословно подчинялся новым порядкам и прибегал к его заступничеству, покровительству. Очень много различных челобитных, прошений о заступничестве, жалоб на утеснения, «доношений в учинённых обидах» поступало к Александру Даниловичу и, как правило, ни одна такая просьба не оставлялась им без внимания.

«Какое доношение подала нам гостиного сына Ивановская жена Нестерова, вдова Софья в учинённых мужу её от г. Полибина обидах, — писал, например, Меншиков к князю Фёдору Юрьевичу Ромодановскому, — оное при сем прилагаю и прошу, дабы по оному изволили приказать сыскать сущую правду. Ежели что явится учинённых им от сего Полибина обид, то взятые их пожитки им возвратить, в чём на Ваше Сиятельство зело благонадёжен, что оное изволите по сущей разыскать правде и вышенаречённую вдову от тех обид избавить не оставите».

Или:

«Шлиссельбургскому коменданту.

При сем прилагаем челобитную Белозерского уезда Ушехонского монастыря крестьянина Никифора Сараева на подпоручика Никиту Буркова в задержании у него лошади и его под караулом против которой извольте о всём разыскать и к нам отписать».

«Гетману Скоропадскому.

Понеже Вашей Вельможности известно, каким образом Анна Кочубеева до измены Мазеповой обреталась в крайнем сиротстве, а и после той измены обретается в той же бедности, и просит меня, чтоб употребил я о том моё предстательство, а особливо о возвращении отчин её купленных, наипаче же сына её на Украине, но понеже сие состоит в воле Вашей Вельможности, того ради не мог я того слёзного прошения оставить и не сообщить оного Вашей Вельможности и ежели возможно в чём её бедную наградить, то прошу учинить с нею милость, дабы она бедная с сиротой хотя малое имела убежище, в чём на Вашу Вельможность имеет она не малое надеяние, и какую на оное прошение изволите учинить резолюцию, прошу меня уведомить».

«Ландратам Ревельским.

Понеже жалобы к нам доходят, что вы из партикулярных своих прихотей нужды терпящим челобитчикам никакой справедливости не чините, что нас не мало удивляет, того ради через сие в последнее напоминаем, ежели впредь, как до сего чинилось, таковые несправедливые проступки продолжите, то мы принуждены будем Господ Ландратов принудить в том ответствовать по законам».

Покончив на время с бивуачной жизнью, Меншиков перевёз свою семью в Петербург и зажил в своём новом дворце на широкую ногу, как подобало генерал-губернатору, представляющему великолепие и пышность двора государя.

В это время он принимает участие во всех делах и заботах Петра. В отличие от круга обязанностей других соратников государя, отвечающих за порученное им вполне определённое дело, границы деятельности Меншикова в это время определить невозможно, так же как невозможно сказать, что именно сделано было им за истекший период. Правда, и в самые тяжёлые военные годы Пётр не освобождал Данилыча от руководства многочисленными учреждениями и всякого рода комиссиями, но теперь он, соединив в своих руках главные нити административного управления, влиял на все без изъятия внутренние дела государства.

Шёл 1710 год. Могущество шведов было сломлено, война уже не требовала прежнего, предельного напряжения всех сил и средств государства. «Компания нынешнего лета [1710 г.] закончилась так счастливо, — отметил в своих записках датский посланник Юст-Юль, — что о большем успехе нельзя было мечтать. В самом деле, в одно лето царь взял восемь сильнейших крепостей, а именно — Эльбинг. Ригу, Динамюнде, Пернау, Аренсбург. Ревель, Выборг. Кексгольм, и благодаря этому стал господином всей Лифляндии, Эстляндии и Кексгольмского округа. Ему больше ничего не оставалось завоёвывать».

Да, теперь, когда Выборг и всё побережье от Нарвы до Риги были отбиты у шведов, русский флот мог свободно курсировать в Финском заливе, а при случае мог выйти и в Балтийское море. С чувством полного удовлетворения Пётр мог оглянуться на пройденный путь и чин-чином, как подобает, отметить победы.

В августе на новопостроенном корабле «Выборг» Пётр отправился в Кронштадт, Меншиков приехал к нему с пленным генералом Левенгауптом, «и на новом корабле веселились». Через три дня на этом же корабле опять празднество. Ещё через три дня там же пир «до четырёх часов ночи, а затем переехали в Петербург». «При взятии крепостей было меньше расстреляно пороху, — язвительно заметил датский посланник, — чем в ознаменование радости по случаю всех этих побед и при чашах в их честь».

Между тем…

Не на радость переехала в свои новые палаты Дарья Михайловна. Вскоре после переезда серьёзно заболел сын, рождённый в походе, крестник царя Лука-Пётр.

И что случилось с этим весёлым, подвижным, как ртуть, мальчиком, который так звонко взвизгивал, мило лепетал малопонятные смешные слова, косолапо бегал по большим светлым комнатам, поминутно спотыкаясь и падая на ковры?

С сияющими звёздочками голубыми глазами, развевающимися, лёгкими, как пух, льняными кудряшками, с разгоревшимися алыми щёчками, он был особенно оживлён в тот вечер. Варвара Михайловна что-то вязала. И он ластился к ней, умолял: «Тётечка, милая! Дай мне вязнуть одну петлю!» Потом… сразу сник, оставил игрушки, подошёл к матери, протянул к ней ручонки и, приникши к плечу, пролепетал:

— Мама, бай!

Его унесли в детскую. Но заснуть он не мог.

— Милый! — поглаживала мама его пылающий лобик. — Почему ты не спишь?

— А ты мне песенку спей.

— Спей? — улыбалась, готовая расплакаться, мать.

— Ну, спой, — поправлялся ребёнок.

Ночью он бредил, метался в жару, слабо стонал.

Врачи разводили руками, шептались. В детской стоял терпкий запах лекарств. Врачи тщательно осматривали мальчика, выстукивали, выслушивали, пичкали порошками, поили микстурами… Не помогало. Ребёнок таял у всех на глазах.

Отец не отходил от врачей — настойчиво-просяще выведывал всё, что могли они знать о болезни ребёнка: и верил он при этом врачам и не верил: пытался строить свои догадки, предположения — и хорошие и очень плохие… Терзаясь, до крови закусывал губы, поминутно хватался за голову и метался от стены до стены своего кабинета.

«Что ж это… так вот и буду ходить?! — терялся Данилыч. — Что с сыном? Как это узнать, когда он, маленький, глупенький, не может даже сказать, что болит, а только слабо чмокает губками, перекатывая по подушке свою горячую головёнку?..»

— Горе-то… горе, какое! — шептал, отирая глаза. Дарья Михайловна, пряча своё сразу осунувшееся лицо на груди мужа, обвивала его шею руками, содрогаясь всем телом, беззвучно рыдала.

— Милый!.. Родной!.. Что ж это будет!..

И оба они, измученные, исстрадавшиеся, прерывисто шепча что-то несвязное, старались, как могли, успокоить друг друга.

Потянулись мучительно тяжёлые, печальные дни.

В необъятном дворце санкт-петербургского генерал-губернатора воцарилась тревожная тишина.

И вот… 25 сентября, ночью… Александр Данилович, на короткое время прилёгший у себя в кабинете, внезапно, как кто резко толкнул его в бок, очнулся от тяжкого полусна. За стеной слышались испуганно торопливые голоса, мягко хлопали двери, и… откуда-то издалека доносился сдавленный, ужасный нечеловеческий стон.

«Конец! — как оборвалось всё внутри. — Умер!.. Сыночек!»

Дальше проблески: полумрак детской комнаты, восковое личико, слабо освещённое синей лампадкой, прилипшая к лобику прядка волос, стеклянные, полуприкрытые веками васильки… И… и… страстно рыдающая, бьющаяся на груди у сестры Дашенька-мать…

Кругом горячечная суматоха людей…

«И кому теперь это нужно?..»

А Пётр в это время плавал на «Выборге». Не подозревая о семейной трагедии Данилыча. он звал его к себе — веселиться.


Начавшаяся война с Турцией заставила оборвать все пиры и забавы.

Начались молебствия.

По домовым молельням, монастырям и церквам отправлялись торжественные службы «о победе и одолении супостатов». С хмельным туманом в голове «от вчерашнего» истово били земные поклоны государевы люди перед тяжёлыми, блистающими окладами, закрывающими россыпями рубинов, жемчугов, изумрудов хрупкую живопись икон строгановского письма. Жёны и дочери их, не устоявшие против искушения одеваться в немецкое платье, спешили успокоить совесть свою завещаниями, чтобы их похоронили в русских сарафанах; одна перед другой старались, жертвовали церквам, монастырям, богатые «воздухи», пелены, унизанные жемчугом, самоцветами, ибо ничем нельзя лучше, считали, почтить спасителя, божью матерь, угодников, как украсив их лики чудодейственными каменьями: курбункулами, что светят в темноте, шафирами, кои улучшают зрение, хризолитами, отгоняющими тоску, берилами, кои делают человека храбрым, аметистами, избавляющими от пьянства. Ездили к благочестивым старцам каяться в превеликих соблазнах.

«Ибо всё, еже в мире, похоть плотская и похоть очёс и гордость житейская, несть от бога, — полагали благочестивые люди, — а ведомо всем, от латынского Запада, где люди от веры истинной заблудились». Бия себя в грудь, сокрушались такие: «Бога забыли!..»

Пётр же сокрушался, осматривая солдатские ботфорты и башмаки.

— Тёплая, сухая нога для солдата, — считал, — корень воинского крепкостоятельства!

Часто с искажённым злобой лицом, как буря, врывался к Данилычу.

— Смотри! — тыкал чуть ли не в самый нос губернатора ощерившийся рыжий гвардейский сапог. — В один месяц истрепался!.. А принимали, поди, двадцать пять лоботрясов!

— И забраковать нельзя, — пожимал плечами привыкший к таким вспышкам Данилыч, — Товар не перегорелый, не гнилой…

— А… а… — захлёбывался Пётр, вырывая ботфорт из рук губернатора, — а… в первый же дождь подошва под ногой разъезжается! Это как?! — швырял сапог в сторону, потрясая кулаками. — Ка-ак! Может такой солдат воевать?!

Падал в кресло, хватался за голову.

— На кого… ну на кого могу положиться?!

Войска против турок Пётр решил вести сам. Встретив новый, 1711 год в Петербурге, он 17 января отбыл в Москву, поручив Меншикову управлять всем Петербургским краем и завоёванными областями.

Екатерина последовала за Петром.

Проезжая через Польшу, Пётр узнал о незаконных; самоуправных поступках Данилыча. «Николи б я от вас того не чаял, — написал он Меншикову оттуда. — Зело удивляюсь: что обоз ваш слишком год после вас мешкает [в Польше], к тому же Чашники [местечко] будто на вас отобраны. Зело прошу, чтобы вы такими малыми прибытками не потеряли своей славы и кредиту. Прошу вас не оскорбиться о том, ибо первая брань лучше последней».

Дошло это до Дарьи Михайловны. Доходило до неё такое и раньше, но обычно омрачения такие рассеивались или, вернее, заглаживались самим же виновником их. Она ведь верила в своего Алексашеньку, она ведь знала его. Теперь же, после такого письма самого государя, беспокойство не проходило, и мучительное чувство какой-то особо щемящей тоски, всё разрастаясь, захватило её. «Удивительно, — недоумевала она, — почему он не рассказал мне об этом, почему я узнаю о таком от других?» Было раньше ведь, каялся он и, случалось, пытался оправдываться, не перед ней, так хоть перед самим собой. А теперь вот таится. Но ещё больше её удивляло, зачем ему нужно было идти на такие вот скрытные происки, так-то вот страшно лукавить, взваливать на себя такое тяжёлое бремя? Ведь сам же он не раз говорил: «Будешь лукавить, так чёрт задавит». И как это всё у него получалось!.. Об этом-то мог бы он ей рассказать. В чужих-то ведь землях мало ли что может статься. Ведь там всё не так: и другие обычаи, и люди иные, и не так говорят, и по-своему веруют… Приходилось-таки поискать изворотов: как найтись, обойтись?.. Но он утаил, ничего не сказал.

Вид у неё был такой, что когда Александр Данилович вошёл вечером в её комнату, он испуганно бросился к ней:

— Дашенька, ты больна, дорогая?

— Нет, нет, я не больна, — успокаивала его Дарья Михайловна, — я только волновалась очень… Я хотела, чтобы ты скорее приехал домой, — торопливо лепетала она и, не в силах удержаться более, упала к нему на грудь, разрыдалась.

Он дал ей выплакаться. А когда Дарья Михайловна успокоилась, прямо спросил, что её взволновало: уж не письмо ли государя с обвинением его в лихоимстве?

— Да!.. Там такое прописано…

Говоря, она держала руки Александра Даниловича в своих. И в эту минуту почувствовала, что прежде покорные и мягкие его руки вдруг сжались и сделали движение, чтобы высвободиться из её рук. Улыбка исчезла с его лица, синева глаз потемнела, заволоклась.

— Вот видишь, — грустно сказала Дарья Михайловна, прервав начатую фразу. — Лучше бы мне не говорить об этом письме…

— А ты веришь тому, что написано в нём? — строго спросил он.

О нет, конечно, она ни одной минуты не верит этому, но её волнует и пугает, что он, её, Алексашенька, окружён врагами, злыми завистниками, которые не останавливаются ни перед какой клеветой. Она знает и верит в его правоту, но вражеские происки её сильно пугают. Она вполне, вполне верит в него, но она хотела бы, чтобы он был с нею более откровенен, — ведь у неё от него нет никакой тайны, нет ни одной мысли, которую бы она пыталась скрыть от него, и её мучит сознание, что он, Алексашенька, может быть, не всё говорит ей, боясь её огорчить и расстроить…

Александр Данилович внимательно смотрел на жену, улыбаясь, и в этой улыбке было что-то злое, почти жестокое.

Ну да, у неё строй мысли, как у всех женщин её круга, как у людей, выросших в богатстве и холе, не привыкших бороться за жизнь, не знающих, какие страшные усилия должен делать «худородный», даже недюжинный, пусть даже «семи пядей во лбу», для того, чтобы выбиться со дна на поверхность. Он знает хорошо высокие, благочестивые заповеди таких «чистых» людей… Да, он брал «посулы», «подносы». Но ведь все эти «чистенькие», всё так и делают. И никто им этим не тычет в лицо!.. Почему же им это можно? Какие же они имеют на это права?..

Пусть она посмотрит, что он сделал для отечества своего! Сколько отвоевал! И сколько построил!.. Новые города, крепости, верфи, заводы!.. Что он присвоил? Это же самые малые из малых остатков того, что он создал для государства!

— И всё же это воровство, это грабёж, который ты вынужден скрыть от других! — возбуждённо протестовала Дарья Михайловна. — Сказано бо есть: «Не укради!».

— Значит, по-твоему, надо стать в стороне, уступить дорогу Голицыным, Долгоруким! Де милости просим! Пользуйтесь, дорогие, готовеньким!..

Нет, Александр Данилович не согласен с таким рассуждением. Он находит, что в конце концов, все богатства стоят друг друга. Взять богатства тех же Шереметевых, Голицыных. Долгоруких. Кто же не знает, что Борис Петрович, к примеру, всю Ливонию обокрал? А?.. И всегда так бывало — всегда накопления родовитых сопровождались лихоимством и прямым грабежом. В конце концов, он в своих поступках не видит ничего необычного, ничего страшного…

— Нет! — неожиданно храбро наступала Дарья Михайловна. — Своим владей, а чужим не корыствуйся!

— Ты им это скажи! — отбивался Александр Данилович, тыча в пространство за собой, большим пальцем. — Им, а не мне!

Кто-кто, а он-то, Меншиков, знает, кому нужно, кто спит и видит оклеветать, оплевать «худородных», стоящих под высокой рукой государя. Между родовитыми, что у власти стоят, и теми, что, злобно притихнув, отвернулись от государственных дел, — молчаливый сговор: очистить государству ниву от «плевел». Ибо только они, родовитые, бескорыстны и неподкупны, не то что иные из «подлых» людей… Так они думают. И ох как хотят, чтобы так же думал и государь. А у самих испокон веков рыла в пуху — все в их родах, до единого, хапали, хапали… Чья бы корова мычала…

С ужасом чувствуя, что, несмотря на жуткие признания, сделанные Александром Даниловичем, она по-прежнему любит его, по-прежнему вся, всем сердцем, принадлежит только ему одному, Дарья Михайловна всплёскивала рукам и. обращаясь к иконам, звучно шептала:

— Боже, спаси его от рук ненавидящих, избави от козней врагов!

И перед Петром Меншиков пытался оправдываться: писал ему, что «в драке, мин херр, волос не жалеют», — может быть, и брались у поляков «какие безделицы», на войне не без этого…

«Что ваша милость пишете о сих грабежах, то безделица, — отвечал ему Пётр, — и то не есть безделица, ибо интерес тем теряется в озлоблении жителей».

Только Екатерина, всегдашняя заступница Александра Даниловича, спешила успокоить его.

«Доношу Вашей Светлости, — писала она ему тайком от Петра, — чтобы Вы не изволили печалиться и верить бездельным словам, еже со стороны здешней будут происходить, ибо господин шаутбенахт по-прежнему в своей милости и любви Вас содержит».

У неё и в мыслях не было, какую плохую услугу она оказывает такими письмами своему старому другу, сколь вредны для него подобные утешения.

Турки не могли примириться с потерей Азова. Воронежский флот, способный в любое время выйти в Чёрное море подойти к их столице, внушал им серьёзные опасения. В Константинополе даже строили проекты засыпать Керченский пролив, чтобы таким образом запереть в Азовское море русские корабли.

Подстрекательства Карла, по расчётам Петра, неизбежно должны были вызвать войну Турции с Россией, поэтому он потребовал от султана: или выдачи Карла, или, по крайней мере, высылки его из турецких владений.

Опасения Петра подтвердились. В ответ на его требование о выдаче или высылке Карла Турция в ноябре 1710 года объявила России войну.

Славяне, населяющие Молдавию и Валахию, — потомки уличей, тиверцев, что — «сидяху» на Днестру, если «до моря», и «словени», кои «по многих же временах», — как отмечено в летописи, — «сели суть по Дунаеви», — все они, находясь под властью турецких поработителей, извечно тяготели к России.

Приняв это всё во внимание, Пётр предложил князьям Молдавии и Валахин оказать ему помощь в войне против Турции. Князья обещали. И вот, рассчитывая на это, а также на помощь польского короля, Пётр с сорокатысячной армией весной 1711 года двинулся на Дунай.

Помощи Петру никто не оказал. И турки не допустили его армию до Дуная. Только один из отрядов русской армии сумел занять город Браилов, но и то уже поздно. Валахия не осмелилась восстать, видя, что турки уже близко от них, а русские ещё далеко.

Главные силы Петра на реке Прут были окружены огромной, двухсоттысячной армией турецкого визиря.

С трёх сторон позиции русских окружал неприятель и, не трогаясь с места, не рискуя ни одним человеком, мог почти безнаказанно простреливать их; с четвёртой была река, но к ней нельзя было подойти, не подвергнувшись обстрелу с противоположного берега.

Зной, голод и жажда томили русское войско.

Но солдаты не падали духом, успешно отражали все попытки отборных турецких частей прорвать линию обороны. Штыковыми ударами они опрокидывали вдесятеро большие турецкие силы, устилая трупами атакующих брустверы своих земляных укреплений.

10 июня было горячее дело: турки яростно атаковали позиции русских. Валы атакующих беспрерывным прибоем бились о земляные укрепления, наспех сооружённые в урочище «Рябая могила». Их расстреливали, глушили прикладами, кололи штыками, поражали гранатами, — они с воем откатывались, перегруппировывались, пополняли ряды, снова кидались… и так почти весь день, дотемна Истощённая дальними переходами, зноем, голодом, жаждой, русская армия стойко отбила все атаки несметного турецкого войска, отразила с громадным уроном для неприятеля, но… измученные солдаты потратили на это почти последние силы.

Схватившись за голову, погруженный в самые мрачные думы, сидел Пётр в своей палатке; он понимал, что его армия стоит на пороге разгрома, а ему грозит хуже чем смерть — плен… Плен государя — дело неслыханное!

Говорят, что в эти тяжёлые минуты он написал сенату:

«Извещаю вас, что я со всем войском, без вины или погрешности нашей, по единственно только по полученным ложным известиям, в четыре краты сильнейшей турецкой силой так окружён, что все пути к получению провианта пресечены, и что без особливые божей помощи ничего иного предвидеть не могу, кроме совершенного поражения, или что я впаду в турецкий плен. Если случится сие последнее, то вы не должны меня почитать своим царём и государем, и ничего не исполнять, чего мной, хотя бы то по собственноручному повелению, от вас было требуемо, покамест я сам не явлюсь между вами, в лице моём; но если я погибну и вы верные известия получите о моей смерти, то выбирайте между собой достойнейшего мне в наследники».

Положение спасло то, что визирь, приняв во внимание героическое сопротивление русских войск, да к тому же и искусно подкупленный, согласился на мирные переговоры.

Как же всполошились тогда находившиеся при визире шведские резиценты!.. Немедленно послав за своим королём, который находился в это время в Бендерах, они принялись умолять великого визиря отвергнуть мирные предложения русских, торопливо доказывает, что гибель петровской армии неизбежна. Убедившись же в том, что мольбы бесполезны, и, видимо, пронюхав о подкупе, они стали грозить дойти до султана и выложить ему о подкупе начисто всё, ежели только визирь согласится прекратить военные действия против русских.

Этим они окончательно испортили дело. Визирь их выгнал. И когда шведский король, всегда готовый к бою. всегда в застёгнутом мундире, в ботфортах, при шлаге, когда Карл с быстротой, которой даже от него нельзя было ожидать, прискакал к турецким позициям, — уже всё было кончено. Мир был подписан; русские с барабанным боем, с распущенными знамёнами уже покидали «Рябую могилу».

По мирному договору Пётр должен был уничтожить азовский флот, срыть таганрогскую крепость и снова отдать туркам Азов.

«И тако тот смертный пир сим кончился, — сообщал он сенату условия договора. — сие дело есть хотя и не без печали, что лишиться тех мест, где столько труда и убытков положено, однакож чаю сим лишением другой стороне великое укрепление».

Об этой «другой стороне», форпостом которой являлся Санкт-Петербург, об укреплении этой стороны. Пётр не переставал думать никогда, ни при каких обстоятельствах.


25


Итак, попытка Карла разбить русские армии турецким оружием не удалась. Меншиков же тем временем продолжал энергично крепить «другую сторону» — северо-запад. Санкт-Петербург становился на крепкие ноги, ширился, рос, торговал, населялся, прикрывался цепью надёжных фортеций.

В прутском несчастье Пётр утешал себя и других тем, что прекращение войны с турками даст возможность сосредоточить все силы на западе и тем самым быстрее закончить войну со Швецией. Теперь надо было со всей энергией браться за выполнение этой тяжёлой, но неотложной задачи. Тем более что с западного театра военных действий приходили неутешительные известия. По донесениям оттуда выходило, что датчане в жарком споре с саксонцами легкомысленно забывают сегодня утром то, что они хотели накануне вечером, а у саксонцев — у тех всегда находится какой-нибудь новый, не идущий ни к делу, ни к месту «убийственный» довод, доказывающий, к примеру, что через пять минут после смерти человек чувствует себя так же, как за пять минут до рождения, или что-нибудь в этом же роде.

Словом, находясь при Штральзунде, «войска нации, датские и саксонские, — доносил Петру посол Григорий Долгорукий, — действия ещё никакого до сих пор, несмотря на все наши понуждения и уговоры их, не начали затем, что министры и генералы не могли согласиться насчёт того, как начинать дело, а согласиться не могут больше по своим злобам и гордости».

Два месяца битых уже толклись у Штральзунда союзные армии. Не было артиллерии; торговались, кто должен её подвезти. Наступила зима. Нужно было незамедлительно решить вопрос о зимних квартирах для войск. Не стоять же всю зиму на одном месте, упёршись в ворота Штральзунда!

После весьма бурных дебатов решили: датский король оставляет в Померании на зиму 6 тысяч войска, саксонцы и русские зимуют все.

А с весны 1712 года снова начались разногласия, пошли бесконечные конференции, совещания…

— Снова затеяли болтовню! — швырял Пётр в сердцах донесения Долгорукого. — А ведь время не ждёт! — обратился он к Меншикову — Небось теперь Карл всех своих правителей в Швеции приказами завалил — готовить, сколачивать новую армию.

Чуть заметная улыбка раздвинула губы Данилыча.

— Из каких же запасов, мин херр? — И быстро добавил: — Это, надо сказать, не совсем зависит от них. Не совсем. Вот ежели турки…

Но Пётр перебил:

— Турки… Шафиров доносит, что они с Толстым сбились с ног, стараясь, чтобы Карл не оставался дольше в турецкой земле. Пишут, что визирь уже получил указ выпроводить Карла, а он упёрся — никак.

— Вот-вот! — кивал Меншиков.

— Сулил уже визирь Карлу и обозы и деньги. — продолжал Пётр. — А тот: «Дай мне тридцать тысяч солдат в конвой до шведской границы, тогда и отправлюсь».

— Ловко! — поднял брови Данилыч.

Барабаня пальцами по столу, Пётр глубоко вздохнул.

— Да-а, у турок всё может быть… — И, словно очнувшись, вдруг хлопнул ладонью о стол. — Короче говоря, Данилыч, надо будет тебе самому в Померанию собираться.

Меншиков так и думал: «Кончится этим».

— А чем, мин херр, меня подкрепишь?

— Корпусом Репнина в тридцать полков да… — подумал, потёр переносицу, — ещё на придаток, пожалуй, два полка гвардии дам. Хватит? Как думаешь?

— Хватит-то хватит, — раздумчиво протянул Меншиков, — да…

— Что?

— Уж очень тяжкое дело канитель-то путать с союзничками такими. Разговоров не оберёшься, а дела — чуть. Свары, склоки да лай.

— Сила не только в зубах, Данилыч. Зубаст кобель, да прост. И канитель путать да распутывать надо уметь, — Пошевелил пальцами, прищурил глаза. — Ту-ут дело такое! Попал в стаю — лай не лай, а хвостом виляй…

— У нас на Руси силу в пазухе носи, — бурчал Данилыч, поглаживая колени. — Ежели за спиной штыков не имеешь, то, как ни распутывай, какие турусы на колёсах ни подводи…

— И то, правда! — перебил его Пётр. — Только ведь я к тому, что одно другому не мешает. Про это ведь толк. Штык штыком, а язык языком. Не всё же только глубоко пахать, и пробороновать тоже нужно. А не то и граблями. — Погладил крышку стола и противно, как показалось Данилычу, сладенько так улыбнулся. — Грабельками надобно этак вот подчищать, подчищать, чтобы гладенько было… А потом вот что, Александр, — тихо, но властно произнёс Пётр, кладя ладони на стол, — теперь ты пойдёшь в Померанию, но, — нахмурился, — не мечтай, что ты там будешь вести себя как в Польше. Головой ответишь при самой малой жалобе на тебя. Так и знай!

Покусывая чубук потухшей трубки, светлейший растерянно улыбался.

— По правде говоря, не очень я хорошо разбираюсь, никак в толк не возьму, чего тебе, дьяволу, надо, — пожимал Пётр плечами. — Всё удаётся, всё есть! Тут бы и радоваться. А люди вдруг узнают… Думаешь, ладно мне слышать, как всякие хмылются: «А ещё чего вышло-то, наделал каких делов наш светлейший!» — и плюнул в сердцах на ковёр.

В послании к польскому королю, отправленном с Меншиковым, Пётр писал, что от сего верного своего фельдмаршала он надеется доброго успеха в Померании, и просил Августа «иметь к нему доверенность». Вслед Данилычу Пётр, как обещал, послал подкрепление: два полка гвардии и Репнина с тринадцатью полками.

Василию Лукичу Долгорукому было поручено принять всё зависящие от него меры к тому, чтобы союзники «как возможно дружнее вершили дела».

Как и следовало ожидать, задача, возложенная на Долгорукого, оказалась очень тяжёлой, настолько тяжёлой, что не пришлась по плечу даже этому весьма способному дипломату.

Распри между союзниками не затихали; без конца-края шли пререкания, упрёки, взаимные обвинения в желании заключить втихомолку сепаратный мир с Швецией. На бесчисленных конференциях время проходило в том, что стороны уверяли друг друга в необоснованности, несправедливости подобных обвинений и гнули каждый свою особую линию. Вот когда Александр Данилович насмотрелся на то, как, с учтивейшими улыбками, дипломаты ловко работают языком, стараясь скрыть свои замыслы, как под лестью они искусно скрывают жадность, зависть, вражду… Только глаза их — заметно было порой, как они то прыгали от неудержимейшей радости, то зло округлялись, то, стараясь не смеяться, суживались от торжества и восторга, то блестели от крайнего возбуждения, то подёргивались маслом, как у кота, когда у него щекочут за ухом, то закрывались совсем, когда уже невозможно было не выдать истинных мыслей хозяев…

Как бы то ни было, но ни один шаг, ни одно действие не получало единогласного одобрения. И главным образом всё-таки потому, что каждый союзник только и имел в виду свою особую цель: король датский спал и видел округлить свои владения присоединением к ним голштинского государства, а Август прежде всего думал о том, чтобы вконец, раз навсегда одолеть своего соперника на польский престол Станислава Лещинского, и, конечно, не затруднился бы заключить с королём шведским отдельный мир, если бы Карл согласился не поддерживать Станислава. Только Пётр, не перестававший возмущаться стремлением союзников, по какому-то непонятному ему ходу мыслей, делить шкуру ещё не убитого зверя, искренне, без всякой задней мысли, старался, как мог, сколотить все наличные союзные силы для полного и окончательного разгрома противника. Чтобы оживить военные действия, он сам в июне 1712 года отправился в Померанию.

Меншиков в это время стоял под Штеттином. Но и сам Пётр не мог помочь ему ускорить покорение города. Датчане отказывались дать русскому фельдмаршалу свою артиллерию, упёрлись на том, что её должны доставить саксонцы, — и кончено.

От Штеттина пришлось отступить.

Это «бесчестие неуспеха» Пётр воспринял очень болезненно. «Что делать, когда таких союзников имеем, — писал он Меншикову из Вольтаста, — и как приедешь, сам увидаешь, что никакими мерами инако мне сделать невозможно: бог видит моё доброе намерение, а их лукавство, я не могу ночи спать от сего трактованья».

Врачи настаивали на длительном отдыхе и серьёзном лечении государя, советовали Петру поехать для этой цели на минеральные воды. Пётр изъявил согласие и в октябре месяце отправился для лечения в Теплиц и Карловы Вары.[47]

Перед отъездом он ещё раз напомнил Меншикову, что необходимо принять все меры «по удержанию около себя союзников, обходиться с ними дружески, рассеивать все их противные мысли». Меншиков должен был находиться в подчинении короля польского как верховного командующего, однако, мало полагаясь на постоянство и верность Августа, «толико сомнениям подверженную и толико крат не твёрдою явивщегося», Пётр также ещё раз напомнил Данилычу о необходимости «неотлучно находиться при короле и примечать за всеми его предприятиями».

И начал Александр Данилович «примечать».

Шведский фельдмаршал граф Стейнбок, доносил он в город Теплиц Петру, со всем войском, бывшим на острове Ругене и в Штральзунде, из Померании пошёл в Мекленбургскую область, и «хотя должно ему было проходить весьма трудные места», занимаемые саксонскими войсками, но «сии при приближении Стейнбока, оставя оные, ушли и дали ему беспрепятственный через оные места путь».

— Саксонцы!.. Тьфу, и не разотру! — плевался, читая это донесение, Пётр. — Да могут ли они как следует воевать или, как зайцы, чёрт бы их взял, мастера только бегать!.. Ведь корпус Стейнбока — это же последний Карлов оплот! Разбить его — и конец всей войне…

Известно было, что Карл прислал из Бендер приказ своему уцелевшему фельдмаршалу Стейнбоку: собрать сколько можно солдат, сформировать из них корпус, и из Померании, присоединяя к себе все попутно встречающиеся разрозненные шведские части, следовать через Польшу к Бендерам.

Выполняя волю своего короля, Стейнбок сформировал восемнадцатитысячный корпус и теперь, как доносил Петру Меншиков, беспрепятственно, пока что, продвигался из Померании в Мекленбург.

Стейнбок двигался к Карлу, а визирь тем временем не переставал настаивать на немедленном выезде шведского короля из турецких владений.

Посланец визиря, хоть и низко сгибаясь, прижимал кончики пальцев к груди, хоть и внешне учтиво, но всё же настойчиво твердил раз за разом одно: что все сроки прошли, что терпение великого визиря истощилось и что он, не желая применять грубую силу, ещё раз просит высокого гостя покинуть подобру-поздорову владения Порты.

Но это-то и означало покушение на святая святых шведского короля — на свободу его «гениальных» решений и замыслов.

Вдруг побледнев, Карл велел сказать визирю, что если его не оставят в покое, то он начнёт стрелять в тех, кто будет к нему приставать.

На него стали смотреть с любопытством! «В уме ли этот человек?» По распоряжению визиря ему прекратили выдачу кормовых денег, предусмотрительно поглядывая за ним. Для шведов наступили голодные дни. Но это Карла не устраивало. Он был уверен, что до голодной смерти их, шведов, не доведут.

Русские же послы продолжали неустанно и твёрдо настаивать перед советом султана на том, чтобы Карл был незамедлительно выслан из турецких владений. Они убедительно доказывали министрам султана, что пребывание врага России на турецкой земле является постоянной угрозой миру, что, продолжая предоставлять Карлу приют, султан этим самым нарушает мирный договор с русским царём; заявляли решительно, что пока Карл находится на турецкой земле, о сдаче туркам Азова не может быть и речи.

Между тем доброжелатели Карла — шведские резиденты в особенности, да и поляки, англичане и отчасти французы — не переставали, где только можно, кричать о доблести, мужестве, личной храбрости шведского короля, этого «рыцаря без страха и упрёка», представляя стойкость его и сопротивление при ничтожных наличных силах героизмом, достойным Рима и Спарты, твердя о необычайных качествах этого закалённого солдата, о его военных талантах. Не упущена была и возможность представить настояния России об удалении Карла как придирку для того, чтобы удержать за собой Азов. Составлялись планы покорения султаном всего юга России, выдвигались проекты завоевания Украины, — словом, дело чуть не дошло до новой войны.

Предусмотрительность Петра и слепое упорство Карла отвратили эту угрозу. Азов был передан Турции, чем ликвидировался предлог к войне, коим оперировали доброжелатели шведского короля; Карл же, получив предложение покинуть Бендеры, на этот раз уже от самого султана, не обратил на него никакого внимания. Разгневанный султан приказал: выдворить шведского короля за пределы Турции.

Несколько домов, которые занимали в Бендерах Карл и его свита, отряд шведских драбантов и казаки, бежавшие с Мазепой, были приведены в оборонительное положение.

Около 12000 турецких солдат обложили резиденцию Карла и его «войска». Перед атакой турки предприняли последнюю попытку убедить Карла не доводить дело до кровопролития.

— Если вы не уберётесь сию минуту, — ответил Карл посланцам турецкого командования, — я прикажу обрезать вам бороды.

Итак, туркам ничего более не оставалось делать, как применить силу.

Все шведы, начиная с самого короля и кончая лакеями, открыли огонь по наступающим. Тогда турки зажгли дом, в котором засело шведское «войско». Едкий дым уже заполнил все комнаты дома, языки пламени лизали стены, вырывались под крышу, уже начал обрушиваться потолок, — но Карл и не думал сдаваться.

— Пока не загорелось на нас платье, — кричал он, размахивая шпагой, — опасности нет!

Наконец дело дошло и до одежды. Тогда, собрав вокруг себя все свои «вооружённые силы», Карл ринулся в «контратаку». Кое-кого турки перекололи, но большую часть «контр-атакующих», в том числе и самого короля они обезоружили и связали.

После в европейских салонах «золотой молодёжью» на все лады расхваливались доблесть и отчаянная отвага шведского короля — этого Александра Македонского восемнадцатого века. Видавшие же виды вояки долго не могли без улыбки рассказывать друг другу «об этой проделке», с большой основательностью доказывая, что, пожалуй, нет на свете ничего более трудного, чем. допустим, вот взяться описывать военные похождения шведского короля так, чтобы это описание хоть отдалённо походило бы на «Картину жизни и военных деяний» такого великого полководца, как Александр Македонскии.

«Представьте, — рассуждали бывалые генералы, — бесконечную цель промахов и ошибок, о которых нужно сказать отчётливо, ясно, серьёзно и не слишком напыщенно, как о несомненных шедеврах стратегического искусства, Адлерфельд — шведский историк, надо прямо сказать, умел это делать. Отчётливая мысль, твёрдый тон и даже здравый смысл — всё это было, когда он высказывался не только о тех бесспорных удачах своего короля, о которых можно было писать совершенно свободно и к тому же без риска внести в рассуждения неясность и вялость.

Да, у большинства критически мыслящих людей, знакомившихся с творениями таких присяжных историков, как Адлерфельд, возникало чувство, что они живут в такое время, когда слова утратили свой смысл. Минимум информации и максимум пристрастнейшей путаницы — вот что тогда называлось научными трудами.


По распоряжению султана Карл и небольшая, ещё оставшаяся при нём свита были отправлены в Адрианополь. Недалеко от города, в селении Демотике, им было позволено „на время остаться“.

— Как „на время остаться“! — возмутился Карл. И решил: — Останусь здесь на столько, на сколько сам сочту это нужным!..

Несколько месяцев он сказывался больным, не выходил из комнаты, ложился в постель. Наконец… осенью 1714 года, то есть после с лишком пятилетнего, совершенно бесполезного пребывания в Турции и четырнадцатилетнего отсутствия из Швеции, он принимает решение: немедленно выехать к своим войскам.

Возвращение этого государя было столь же странным, как и многое в его жизни. С презрением отвергнув помощь султана, предоставлявшего в его распоряжение сильный конвой для обеспечения безопасности путешествия, Карл пускается в путь вдвоём с Дюрингом — своим адъютантом.

Большую часть пути от турецкой границы до Померании он едет верхом, под вымышленным именем, переодетый, скрывая своё лицо под пышнейшими буклями огромного парика и широченными полями нахлобученной до глаз шляпы.

Дюринг после нескольких суток, проведённых в седле, падает замертво; очнувшись, он умоляет короля отдохнуть хоть самое короткое время, собраться с силами, купить или нанять экипаж. Но Карл и на этот раз остался верен себе: он упёрся.

— Нет, — упрямо мотал головой, — я принял решение… меня ждёт армия… Медлить я не могу… Оставайтесь, если не можете, — сказал Дюрингу. — Я еду один.

И Карл поскакал.

Несколько придя в себя, Дюринг нанимает почтовый экипаж и мчится вслед за своим королём.

Он нагнал Карла, но… в каком виде предстал перед ним шведский король!.. Тёмной ночью, один, пеший — лошадь пала под ним, — он еле брёл по глухой дороге, с трудом вытаскивая из грязи свои ноги в тяжёлых ботфортах…

Наконец эта безумная скачка кончилась.

Карл и Дюринг прибыли в шведскую крепость Штральзунд. Они уже не могли сами сойти с лошадей, — их сняли; короля нельзя было разуть — так опухли его ноги, пришлось разрезать ботфорты. Комендант крепости дал ему своё бельё, уложил в постель.

Шестнадцать суток Карл бредил, — метался в жару…

— Любопытно было бы знать, — шептались его генералы, — какую полезную или хоть разумную цель преследовал наш король, решаясь на такую, мягко выражаясь, странную скачку? Если он полагал, что его присутствие в Швеции крайне необходимо, то что же он медлил в Турции? Ведь, мчась несколько дней по-фельдъегерски, он не смог же наверстать этим нескольких лет исключительно произвольного, совершенно ненужного промедления?

Пожимали плечами:

— И вот результат…


26


Пётр писал из Теплица датскому королю, просил его приехать к своим войскам в Голштинии, чтобы вместе с ним решить, как лучше соединёнными силами действовать против шведов.

О том же он писал и из Дрездена.

Но время не ждало.

„Для бога, если случай доброй есть, хотя я и не успею к вам прибыть, — пишет Пётр Меншиков. — не теряйте времени, но атакуйте неприятеля“.

Датчане и саксонцы медлили.

Тогда сам Стейнбок двинулся к Шверину и Гадебушу с намерением разбить соединённое датско-саксонское войско, расквартированное в этом районе.

— Дождались! — воскликнул Меншиков, получив известие об этом манёвре Стейнбока. — Всё выгадывали!.. Сколько времени мы их уговаривали вместе начать наступление!.. Теперь, надо думать, выгадали… попались, как чёрт в рукомойник!

К этому времени Пётр прибыл к войскам.

— Надо помочь! — решил он. И Меншиков немедленно отправляет часть войска на помощь союзникам.

Короля известили:

„Наши части уже в трёх милях от вас. советуем не вступать в битву до соединения с ними“.

Но „господа датчане, — как писал после Пётр, — вступили в сражение с войсками Стейнбока и за тщеславие своё наказаны разбитием от неприятеля близ местечка Гадебуш“.

И вот тогда… датский король примчался к Петру с просьбой о помощи.

Стейнбок, после победы над датчанами, двинулся было к Гамбургу, но Меншиков преградил ему путь. Шведский фельдмаршал вынужден был ретироваться в Голштинию. Там, в окрестностях Фридрихштадта, близ моря. Стейнбок оценив местность, подготовил исключительно благоприятную для обороны позицию. Подступы к переднему краю обороны преграждали непроходимые болотины. Требовалось прикрыть только фланги позиции, упиравшиеся в поля, защищённые земляными плотинами. Стейнбок приказал разрушить шлюзы и затопить эти поля, что и было сделано. Оставлены были только две узкие плотины, по которым можно было подходить к укреплениям. Но на этих плотинах были сооружены земляные укрепления и установлены артиллерийские батареи. Так что позиция Стейнбока казалась действительно неприступной.

И всё же Пётр, подробно изучив обстановку, принял решение атаковать Стейнбока немедля.

— Как, господа? — обратился к союзникам Флемминг:

— Полагаю, — сказал, — что активные действия против шведов в этих условиях невозможны. Фридрихштадт неприступен.

— Тогда, может быть, возьмёте на себя охрану одной из плотин? — предложил Пётр.

— А вы? — спросил Флемминг.

— Мы атакуем Стейнбока, — ответил Пётр.

Прижав руку к груди, Флемминг склонился в поклоне:

— Согласны.

Прошло то время, когда Пётр намечал и разрабатывал планы активной стратегической обороны, рассчитанные на изматывание противника, на выигрыш времени для полного развёртывания сил страны, армии. Теперь он признает только наступательные операции — поиски неприятеля, завершающиеся штурмом, атакой, мощными штыковыми ударами, которых — в этом он убедился, проверив, — не выдерживают теперь даже самые отборные части противника.

И он немедля ведёт своё войско к местечку Швабштедту, с тем чтобы, пользуясь второй плотиной, атаковать противника в Фридрихштадте.

Шведы не выдержали стремительного натиска русских. Первый перекоп ими был оставлен без единого выстрела. Видя это, снялись с позиций и части, обороняющие второй перекоп. От второго перекопа плотина разветвлялась на два направления. По правой плотине повёл наступление Меншиков, по левой — Пётр. Сбив противника с нескольких перекопов, преграждающих эти плотины, обе колонны атакующих снова соединились у деревни Коломбитель, где неприятель, имея перед собой столь же узкую плотину, защищаемую также батареей, — писал Пётр Шереметеву, — остановился было фрунтом и стал на идущих по оной россиян производить непрестанную стрельбу. Но сии, бросясь с примкнутыми штыками, принудили их искать спасения в бегстве. Страх неприятелей был столь велик, что генерал-майор их Штакельберг, с 4000 шведов сидевший у Фридрихштадтской крепости, оставя оную, ушёл к главному своему корпусу и можно было бы отрезать оного, если б случившаяся чрезвычайно вязкая грязь сему не воспрепятствовала».

Запертый в крепости Теннинген, Стейнбок уже не был опасен, и Пётр решил выехать из Фридрихштадта.

— Искать неприятеля всеми способами, — наставлял он Меншикова перед отъездом.

— Принудить к капитуляции, — кивал головой Александр Данилович, угадывая мысли Петра, — или иным способом к разорению его приводить. Так, мин херр?

Пётр, глядевший на пламя свечи, вдруг встрепенулся, точно его кто внезапно толкнул.

— Принудить к капитуляции? — переспросил, с усилием отрываясь от огня и, видимо, стараясь вникнуть, о чём толкует Данилыч. — К разорению его, говоришь, привести? Да, да, а наипаче всего — чтобы не ушёл. И для того первей всего надлежит у ихних генералов брать советы на письме. О всяком важном начинаемом деле. У всех!.. Все они, черти, одной шерсти. Чем отличаются они друг от друга?

— Ценой! — быстро нашёлся Данилыч.

— Вот бес!

— Так, так, на письме, — почёсывал кончик носа Данилыч. — Дабы никто из них после не мог отпереться, что он-де инако советовал. Тина! Гляди, как оно… не увязнуть. Ну, ты это знаешь, мин херр.

Это Пётр знал.

— Вот! — кивнул он, придвинулся к Меншикову, положил руку ему на колено. — Ас датским двором как возможно ласкою поступать. Это скажешь Василию Лукичу Долгорукому, а то у тебя самого, — поморщился, — срыву сие получается…

Меншиков развёл было руками, но Пётр ухватил его за рукав.

— Подожди!.. Знаю!.. Слыхал!.. Я к тому, — пояснил, — что хотя правду станешь ты говорить, без уклонности, — за зло примут. Сам знаешь их не хуже меня: более чинов, нежели дела, смотрят!..

Встал, потянулся.

— А ежели, Данилыч, даст бог доброе окончание с неприятелем, то… прошу ещё… выпроси шлезвигскую библиотеку, также и иных вещей, осмотря самому, и Брюсу скажи… А особливо глобус![48]

После отъезда Петра Меншиков принудил города Гамбург и Любек заплатить в общей сложности 30000 талеров за то, что они не прерывали торговых сношений со шведами. В «благодарственном письме», вручённом Меншикову, купечество этих городов выражало надежду, что «великий государь, по своей к ним милости, всякое городам их, а особливо по торговле, изволит изъявлять благоволение».

Пётр был очень доволен.

«Благодарствую за деньги, — писал он Меншикову, — …зело нужно для покупки кораблей».

«А канитель, — считал Меншиков, — запутывалась вконец; датский король „ни мычит, ни телится“, прусский только и думает, как бы забрать под себя побольше шведских городов без войны. То ж заявляет и курфюст Ганноверский. Этот и вовсе „спит и видит“ присвоить себе Бремен и Верден».

— Н-да-а! — крякал. — Половить рыбку в мутной воде хватает кого!.. А вот войну с шведами вести, — обращался к Долгорукому, — это приходится нам одним! Что ж с твоей, Василь Лукич, канителью-то?

— С канителью, с канителью, — ворчал Долгорукий. — Я вот думаю, Александр Данилович, как бы и теперь не вышло так, как с польским Августом получилось: не имея почти никаких выгод, мы только и делали тогда, что несли издержки, подвергались опасностям да испытывали разочарования. Почти наверняка же было известно тогда, что союз с Августом — ох не мёд! Но известна ли была кому-нибудь тогда лучшая возможность?.. Может так получиться и сейчас. А как проверишь?.. Нельзя же каждый день выдёргивать рассаду с корнем только для того, чтобы глянуть, растёт она или нет!.. Конечно, Александр Данилович, это ты праведно… канитель! Уж такая-то, я тебе скажу, канитель завязалась! Такой узел! — разводил Долгорукий руками. — И не подступишься! Ни подтолкнуть, ни примирить их друг с другом! Тянут в разные стороны — и конец!

— Узел, говоришь? — криво улыбался Данилыч. — А я, Лукич, его разрублю… Я — топор, ты — пила!.. — Потрепал по плечу. — Может быть, так и сработаем?

Долгорукий развёл руками.

— Ты, Александр Данилович, сам не раз беседовал «по душам» с Герцем, голштинским министром. Знаешь ведь, что он спит и видит тесный союз Голштейн-Готторпского дома с Россией. Нам-то ведь известно желание их — утвердить союз этот браком молодого герцога с дочерью государя, Анной Петровной!.. Ведь известно же, так?..

— Да, известно.

— Но известно и то, — продолжал Долгорукий, — что Герц домогается отдать в секвестр прусскому королю и голштинскому правительству города Штеттин. Рюген. Штрадзунд…

В такт его речи Меншиков пристукивал пальцем:

— Так, так, известно!

— И то ведомо, что государю нашему по душе этот план, потому что он даёт надежду втянуть в войну с шведами нового союзника — прусского короля.

— Да, — согласился Меншиков. — этого государь добивается.

— Хор-рошо! — потёр руки Василий Лукич. — А как на это посмотрит датский король? Он же считает: голштинский-то двор, по его родственной близости с шведской короной, на шведской ведь стороне?.. А Франция? Она же и так подговаривает прусского короля против нас. Ведь она уже обещала бы всю Померанию, если он выступит против России… О всём этом вам тоже, ваша светлость, известно?

Меншиков сморщился, замотал головой:

— Хватит, хватит!

— Подожди! — заслонялся ладонью Василий Лукич. — По-одожди!.. Выкладывать так выкладывать… А Англия, — продолжал, уперев руки в бока. — Эта хоть и имеет в виду то же самое, но действует тоньше, по наружности миролюбивее. Куда там: посредничество, видишь ли, предлагает для установления мира!

— Ну и леший с ними, — отмахнулся Данилыч. — Возьмём, а там отдадим кому следует! — Хлопнул Долгорукого по плечу, щёлкнул пальцами. — Сыпь серебром, потом разберём!


27


У Штеттина толклись — торговались год с лишним.

Не хватало пехотных резервов, артиллерии, боеприпасов. Торговались, кто должен всё это подтянуть, подвести, особенно артиллерию. Получалось — кругом должны русские. Это раздражало Александра Даниловича. Он уже не мог спокойно говорить об этом с датчанами. Торговался с ними упорно, настойчиво отстаивал интересы России, Василий Лукич Долгорукий.

Стоял сентябрь. Перед зарей сильно холодало. Грибы сошли, но ещё крепко пахло грибной сыростью в оврагах, низинках. Ветер широко гулял по сырым, вязким взмётам. Только хмель оставался в полях, — ещё много его подсыхало на аккуратных тычинках.

«Любят немцы хмелёк… Пивовары!» — размышлял Александр Данилович, — наблюдая эту картину. Вспомнился лубок: на тонкой дощечке ярко намалёванное чудовище, похожее на паука, а внизу подпись: «Аз есмь хмель, высокая голова, более всех плодов земных силён и богат, а добра у себя никакого не имею: ноги мои тонки, а утроба прожорлива, руки же обдержат всю землю».

Были уже и первые утренники…

— И когда только кончится эта проклятая канитель! — томился Данилыч!

— Вряд ли скоро, — соображал Василий Лукич, мысленно оценивая обстановку и, глубоко вздыхая, смотрел задумчиво в сторону.

— Ежели так продолжится, — выговаривал Меншиков датским министрам, — то мы принуждены будем оставить здешние действа.

Рассерженные министры проговорились:

— Если станете дорожиться, то мы имеем близкий путь к миру.

Не было лучшего средства, чтобы вызвать крайнее раздражение Меншикова. И Данилыч вспылил:

— Ах, так!.. Мир заключать!.. Надумали!.. Так бы давно и сказали! Стало быть, партикулярный мир, господа?

Министры смутились, начали уверять, что они не это хотели сказать, что их не так Меншиков понял, но «слово не воробей, вылетит — не поймаешь», — полагал Александр Данилович, и «из этого случая, — донёс он Петру, — можно признать, что у них не без особенного промысла насчёт партикулярного мира, тем больше, что на днях был в Гузуме голштинский министр, жил три дня и, говорят, тайно допущен был к королю».

Получив такое письмо, Пётр тотчас понял: Данилыч теряет терпение, горячится. Как добрый боевой конь, он рвётся вперёд, просит «повода». Его надо успокоить, «огладить», иначе… он закусит намертво удила, и тогда никакие шпоры и мундштуки и никакой Василий Лукич не помогут. И Пётр, сочувствуя в душе своему другу-соратнику, спешит успокоить его. Ещё раз в своём ответном письме он подчёркивает, как важно «Штеттин отдать за секвестрацию Прусскому», который «за то б обязался не пускать шведов в Польшу». Что же касается поведения датских министров, то, конечно, «поступки их не ладны, да что делать? — мягко поглаживал Данилыча Пётр. — А раздражать их не надобно».

— Знаю!.. Им нужно одно, — обращался Меншиков к Василию Лукичу, — проволочить время и не допустить нас до бомбардирования крепости. Но, ничего… подвезём свою артиллерию, — управимся и без них.

И Данилыч «управился».

Действуя «по тамошним конъюнктурам», он взял Штеттин без единого выстрела. Город сдался, как только пал его форпост, крепость Штерншанц, прикрывавшая подступы к Штеттину.

В этот раз, как неоднократно и прежде, Меншиков применил военную хитрость. Когда подошла артиллерия, он расположил её всю по одну сторону Штерншанца и приказал тотчас начать артиллерийскую подготовку. Ожидая нападения именно с этой стороны, осаждённые сосредоточили здесь почти все свои силы. Тогда с другой стороны полки Меншикова внезапно начали стремительный штурм и, «не употребя ни единого выстрела, — как донёс Александр Данилович Петру, — с одними только штыками», овладели Штерншанцем.

После этого Штеттин сдался без боя.

— Только и всего! — заключил Меншиков, подписывая донесение Петру о взятии города. — А разговоров было!.. Эх, на мои бы зубы!.. — Оглянулся в сторону Долгорукого. — И расчехвостил бы я эту шайку!..

— Какую? — лукаво улыбаясь, спросил Долгорукий.

— Не тебе спрашивать, не мне отвечать, — сердито заметил Александр Данилович. — Лицемеры да двоедушники тебе, Василий Лукич, должны быть лучше известны.

— Да известны-то известны…

— А они и речь, — вздохнул Меншиков. — Истинно шайка! — И, подумав, добавил: — Да и народ тоже здесь — хорошего мало… У нас, ежели враг впал в Русскую землю, так все леса, бывало, народом кишат! Тысячи русских людей готовы тогда умереть за Отчизну!.. А здесь… Только цикнул на бюргеров, — они и руки по швам!

— Это верно! — соглашался Василий Лукич. — А спроси-ка наших ироев, как они свои иройства свершили? — продолжал он в лад с угадывавшейся мыслью Данилыча. — И такой вопрос их наверняка озадачит. «В самом деле, как?» — станут они ломать головы, разбираться… И тогда, окажется, по их мысли, что ничего иройского не было, что и все бы на их месте так поступили. Вот как!.. Да-а, народ наш — великая сила!..

— И не говори! — понимающе откликался Данилыч, хмуро глядя за запотевшие оконные стёкла. И заключал про себя: «Сила-то, сила… А в дальних углах собираются до се поди недовольные люди…» Сколько он слышал таких разговоров: «В мире стали тягости, пошли царские службы…», «Когда царёв указ пришёл бороды брить, а одёжу носить короткую, как у немцев, наши-то воеводские псы учали и на папертях силой кромсать: бороды — с мясом, а длинные полы — не по подобию, до исподников, на смех!..», «И во всех-то городах ноне худо делается от воевод и начальных людей! Завели они, мироеды, причальные и отвальные пошлины и незнамо какие ещё… Хотя хворосту в лодке привези, а привального отдай!»

И желанными для истощённого тяготами простого народа, он знал, стали сказки о том, что вот-де в каких-то краях, дай бог память, задумали мужики такое житьё, чтобы не было ни подушного, ни пошлин, ни рекрутства… «Только надобно смутить мужиков на такую-то вольную жизнь. Кому против мужиков ноне противными быть? Государь бьётся со шведом, города все пусты, а которые малые люди и есть, те того же хотят в жизни добра, что и мы, и рады нам будут».

На ярмарках, пристанях и базарах, на рыбных и соляных промыслах, в городах, где работало беглого и всякого гулящего люда — не счесть! — и о том толковали, что ноне Москвой завладели четыре боярина столповых и хотят они, эти бояре, Московское государство на четыре четверти поделить и на старое всё повернуть…

Под шелест листопада Данилычу невесело думалось: «Вот и ещё одно лето прошло на чужой стороне. Надоело!.. Скорей бы домой!»


Штеттин, а также Рюген, Штральзунд и Визмар были отданы в секвестр прусскому королю.

«Донесите царскому величеству, — просил русского посла Александра Головкина прусский король Фридрих-Вильгельм, — что я за такую услугу не только всем своим имением, но и кровью своей его царскому величеству и всем его наследникам служить буду. И хотя бы мне теперь от шведской стороны не только всю Померанию, но и корону шведскую обещали, чтобы я пошёл против интересов царского величества, то никогда и не подумаю так сделать за такую царского величества к себе милость».


Покончивши с секвестрацией и проведя после этого русскую армию через польскую границу до Гданьска, Меншиков в феврале 1714 года возвратился в Санкт-Петербург.

С этих пор он не участвует более в походах. Самый острый период войны с Швецией миновал; новых крупных военных операций не предвиделось. Основная цель была достигнута. Главной задачей на будущее являлось закрепление приобретённого, защита отвоёванных мест. Но с этим могли справиться и другие взращённые Петром генералы, тогда как к делах внутреннего управления, в заботах о дальнейшем процветании «Парадиза», который Петру приходилось так часто покидать для своих разъездов по России и выездов за границу. Меншиков был решительно незаменим…



Загрузка...