Под охраной святыни монастырской и трех верных ему полков, Петр мог считать себя до времени в безопасности. Но прибывшие ввечеру принесли с собой весть из Москвы, что назавтра, 9-е августа, в Кремль созваны для чего-то все стрельцы. Очевидно, там опять что-то готовилось.
Капрал Преображенскаго полка, Лука Хабаров, был тотчас отряжен обратно в Преображенское за пушками, мортирами и порохом; а один из царедворцев — в Москву к царевне-правительнице, с запросом о причине созыва стрельцов. Последний вернулся с не совсем правдоподобным ответом, что царевна-де собирается на богомолье в Донской монастырь и стрельцы идут с нею. Но, вместе с тем, посланец донес, что народ в Москве сильно встревожен удалением царя в лавру, и что назначенный в Кремле тогда же торжественный прием малороссийского гетмана Мазепы не мог состояться за недомоганьем правительницы: зело, мол, разогорчена тем, что брат, крадучись, ушел.
И было отчего серчать царевне: среди стрельцов ее началось брожение, пошел явный раскол. Особенно полагалась Софья на стрелецкого полковника Циклера, — и вот он был вызван в лавру с 50-ю стрельцами, да так и застрял там. Что день после того, — стрелецкие начальники не досчитывались в своих полках нескольких человек.
Приходилось царевне сделать шаг навстречу непокорливому брату: отрядила она к нему посредником князя Троекурова, затем князя Прозоровского и духовника царского, наконец патриарха Московского Иоакима. Первые трое вернулись ни с чем; последний же так и остался в лавре. Между тем, к стрельцам приходили от молодого царя указы за указами — явиться «без всякого мотчанья» в лавру «по царскому делу», и, несмотря на все угрозы Шакловитого, число перебежчиков к прямому царю со дня на день возрастало.
Скрепя сердце, Софья решилась сама двинуться к упрямцу в Троицу. Но за 10 верст оттуда, в селе Воздвиженском, поезд ее был внезапно остановлен комнатным стольником молодого царя, стариком Бутурлиным.
— Я к тебе, государыня, с наказом… — начал он.
— От брата Петра? — холодно и резко оборвала его царевна Софья.
— От пресветлейшего государя нашего Петра Алексеевича.
— А сам чего навстречу к нам не пожаловал?
— Не удосужился он, государыня… Заместо себя, меня да вон Меншикова Александра Данилыча, меньшого и… набольшего потешного своего, к тебе выслал.
Правительница теперь только, казалось, заметила вошедшего вместе с Бутурлиным бывшего пирожника. Что царственный брат вместо себя выслал, между прочим, этого безбородого юношу, чуть не мальчишку, неведомого рода и племени, — за кровную обиду ей показалось. Скользнув лишь молниеносным взглядом по отрочески стройной фигуре Меншикова, она царственным движением руки указала на выход:
— Поди!
Меншиков не тронулся с места, а вопросительно оглянулся на своего старшего спутника.
— Вон, говорю я! — повторила повелительно царевна.
— Осмелюсь доложить тебе, великая государыня, — почтительно, но твердо заговорил Бутурлин, — государю нашему угодно было в товарищи мне назначить своего первого любимца, и ты, я так чаю, соблаговолишь выслушать нас обоих.
В Софье, видимо, происходила глубокая внутренняя борьба. Но она совладала с собою и, по-прежнему, не удостаивая Меншикова взгляда, довольно сдержанно отвечала:
— Тебя, боярин, я готова слушать; а этого… — она подбирала выражение и, не отыскав, только пренебрежительным жестом повела в сторону меньшого потешного: — этого я тотчас вышлю вон, ежели он при мне хоть рот раскроет!
— Я буду молчать, пожалуй… — произнес Меншиков слегка дрогнувшим голосом.
Царевна подняла руку, как бы с тем, чтобы зажать ему рот. Наступило минутное молчание. Софья остановила свои неумолимо-строгие глаза на царском стольнике.
— Ну?
— Скорбно мне говорить-то… — переводя дух, начал Бутурлин. — Но я, прости, чиню лишь волю цареву…
— Так сказывай!
— Не изволь ехать далее, государыня!
Запальчивая царевна в порыве гнева готова была, кажется, огненным взором испепелить посланца.
— Не ты, старик, остановишь меня! — вскричала она.
Сановитый старик со скромным достоинством тронул рукой свои серебристые седины.
— Стар я, царевна, точно: поседел на службе царской, но и опытом жизни тоже умудрен супротив многих иных. Брат твой, а наш великий царь Петр Алексеевич вошел ныне в возраст, и, поверь мне, старику, слова поперечного себе он отнюдь не попустит. Неугодно, слышь, его царской милости видеть тебя у себя в лавре…
Какого усилия стоило надменной правительнице, чтобы не вспылить снова, можно было судить по тому, как окрасились сразу ее бледные щеки, как на висках ее налились жилы.
— Не ладны твои речи, боярин; не дело ты говоришь, — глухо пробормотала она, кусая свои тонкие губы. — Зачем ему бежать-то было? Кто его гнал? Не сам ли он, скажи, как ножом отрезал себя от родной семьи: от сестер и брата…
— Кто кого отрезал, — не мне, рабу, судить, — отвечал старик-стольник, — но ломоть отрезан, и к хлебу его не приставишь.
Тупо уставясь в пол, Софья крепко-накрепко стиснула руки и вдруг хрустнула пальцами.
— Владычица многомилостивая! — почти в отчаянии вырвалось у ней, — разве я за него ответчица?
— Кому какая планида, государыня, — успокоительно заметил Бутурлин, — на роду тебе, знать, так уже написано было. От походов твоих противу хана Крымского, сама знаешь, не столько славы было матушке-Руси, сколько сраму и тягот великих; всю же вину в том, кого ни спроси, валят на тебя.
— Так подай же мне, старик, по чистой совести совет, что мне делать? — упавшим уже голосом промолвила царевна, — что мне делать?
— Что тебе делать? Да вот тебе, государыня, нелицеприятный совет мой, прости ты меня: вернись-ка восвояси, в кремлевский терем свой, к сестрицам-царевнам, и жди там с ними приказа царского.
— Чтобы я теперь ни с чем вернулася, чуть не из-под стен троицких!..
— Вернися, родимая, послушай ты старика, не упрямься, не злобься по-пустому, — продолжал увещевать Бутурлин. — Опомнись, доколе не натворишь пущих бед. Смиренье — ожерелье девичье…
— Девица я, правда твоя, боярин; но не теремная затворница, а великая царевна, сокол вольный!
— И сокол, государыня, выше солнца не летает, — сорвалось тут у безмолвствовавшего до сих пор Меншикова. — А вкруг солнца нашего, царя Петра Алексеевича, собралася целая стая юных соколов — нас, «потешных» его…
— Ну вот, ну вот!.. — задыхаясь, бормотала царевна, как бы не заметив, что последние слова принадлежали уже не старику-стольнику, а меньшому потешному, которому она и рот раскрывать строго наказала. — Каково-то мне слышать это, правительнице и самодержице! Давно чуяла ведь, что потехи эти к добру не поведут… Как я их ненавижу, этих «потешных»! О, как ненавижу! И стрельцов моих верных туда же совратили… Гром Божий на всех вас! Уходи, старик! Уходите оба, сгиньте с глаз моих!
Кровь хлынула в голову и маститому стольнику. Но он и на этот раз превозмог себя, чинно отдал уставный поклон, перекрестился на образа в углу и пошел к выходу.
— А ты-то что же? — недоумевая, свысока спросила Софья, видя, что меньшой потешный и не помышляет еще следовать за своим старшим спутником.
— Твоя воля, государыня! — безбоязненно, но со всем придворным «вежеством» отвечал Меншиков. — Без твоего ответа нам не велено являться пред очи нашего великого государя. Что прикажешь сказать ему от тебя: что все же будешь к нему в лавру?
— Вестимо, буду! Мое слово твердо.
И она ногою еще притопнула. Теперь и Меншиков, согнув покорно спину, молча удалился.
Но прежде, чем царевна двинулась опять в путь, в Воздвиженское к ней прискакал новый царский гонец, боярин Иван Борисович Троекуров, с повторительным наказом, чтобы отнюдь-де не изволила в Троицкий монастырь идти; «ежели же дерзновенно придет, то с ней нечестно поступлено будет».
Было то как раз накануне тогдашнего Нового Года, под 1-е сентября. С небывалым сокрушением правительница Софья должна была наконец сказать себе, что брат ее взял верх, что собственная звезда ее меркнет, заходит и никогда уже не взойдет.