4. Немцы «оттуда»

Западная и в особенности американская печать очень любит писать о «беглецах из Восточной Германии», но почему-то не пишет о тех, кто, покинув пределы обетованной земли «экономического чуда», ищет пристанища на социалистическом Востоке.

А таких много!

Мне была предоставлена возможность поговорить с немками и немцами «оттуда».

Разговор был искренний, откровенный, непринужденный.

Девушка из хорошей семьи

Утром мать дала Габриэль пятьдесят марок и сказала:

— Поди купи кофе и чего-нибудь вкусного, мне некогда: все номера в отеле заняты, мы с Эльзой сбились с мог.

Габриэль молча стала надевать пальто.

— Готовить сегодня тоже будешь ты. Если возьмешь ветчины, не забудь, что папа не любит жирную. Почему ты такая бледная сегодня?

— Плохо спала! — сказала Габриэль уже в дверях.

На эти пятьдесят марок Габриэль где на попутной машине, где автобусом, где пешком добралась до Берлинерринга. И вот она сидит передо мной и рассказывает о себе.

Ей девятнадцать лет. У нее тугие, смугло-румяные щеки лыжницы, она черноволоса, ее большие темные, сияющие глаза излучают такую радость жизни, такую доброжелательность и такую уверенность, что трудно удержаться от улыбки, глядя на ее милое личико, на всю ее ладную, спортивную фигурку. На ней хороший свитер из голубой шерсти и черная плиссированная юбка. Это все ее имущество.

Как же все это случилось?

В гитлеровские времена отец Габриэль был довольно видным нацистским чиновником. И мать тоже подвизалась в каком-то нацистском активе. Жили в Берлине. К новым, демократическим порядкам приспособиться не могли да и не хотели: все тут было им чуждо, враждебно, неприемлемо. При первой же возможности они уехали на Запад и увезли с собой маленькую Габриэль.

Они уехали на Запад и ничего дорогого для себя на Востоке не оставили. А Габриэль покинула целый большой мир: свою школу, своих подружек по классу, где она была старостой, свой пионерский отряд с его шумными сборами, веселыми кострами и песнями!

На Западе отец Габриэль устроился, с его точки зрения, хорошо. Поселился он в уютном мещанском городке — островерхие черепичные крыши домов в два, три, от силы в четыре этажа, старинная кирха, вонзившая готический красный рог в бирюзовое небо, какое-то сентиментальное озерко с лодками, купальнями и белыми гусями, которые издали так похожи на лебедей, в особенности когда плавают молча, не гогочут о своих глупых гусиных делах на всю округу.

Бывший нацистский чиновник купил дом — деньги у него были, — открыл небольшой, но доходный отель и зажил припеваючи. Потекли день за днем, марка к марке. «Гоп-ля, мы живем!» — была когда-то такая пьеса у немецкого писателя-импрессиониста Эрнста Толлера. А тут еще и Габриэль подросла, стала невестой, наследницей выгодного дела. После школы по настоянию родителей она поступила в аптекарский техникум, окончила его успешно, получила диплом! На всякий случай нужно иметь хорошую специальность, мало ли что может случиться в жизни у девочки!

А девочка-то томилась, задыхаясь от этого невыносимого, перинного, бюргерского благополучия. В ее душе жили впечатления ее пионерского детства, неясное стремление к какой-то возвышенной цели, к какому-то идеалу… Все не устраивало ее в наваристом, подернутом жирком, собственническом микромире. Не устраивала и аптекарская специальность — она мечтала о высшем образовании, хотела стать физиком или химиком, а родители были против. Родители хотели, чтобы она помогала матери, чтобы она улыбалась клиентам, получая с них деньги за номера, сдавала постельное белье в прачечную. И еще они хотели, чтобы Габриэль вышла замуж за солидного человека «при деле». А у Габриэль был друг, юноша, бедняк. Его призвали в бундесвер. Солдат — и в будущем никаких перспектив?! Родители и слушать не хотели о ее солдате!

В душе у Габриэль назревал взрыв. И он грянул. Мальчик, ее друг, на неделю раньше, чем она, явился на пограничный пункт и сдал свой автомат восточному пограничнику.

* * *

Я говорю ей:

— Габриэль, будьте искренни! Я никому ничего не скажу. Вы не раскаиваетесь в своем поступке?

— Нисколько! — Глаза у нее уже не сияют, а пышут радостным жаром.

— Что вы собираетесь делать в ГДР?

— Учиться! Здесь высшее образование бесплатное. Мне обещали помочь устроиться в институт. Я буду физиком! Ведь физика — это наука настоящего и будущего, правда?

— Когда вы станете новой Марией Кюри, вспомните меня и наш разговор сегодня. Хорошо, Габриэль?

Хохочет, счастливая и смущенная.

— А где ваш дружок, Габриэль?

На ее личико набежала тень.

— Пока я о нем ничего не знаю.

— Почему вы не попросите администрацию, чтобы навели о нем справки для вас?

С тем же смущением она пожала плечами.

Я сам попросил администрацию узнать все что нужно про ее солдата.

Через три дня мне в гостиницу позвонил по телефону немецкий журналист, сопровождавший меня в моей поездке, и радостно сказал:

— С Габриэль все в порядке. И с мальчиком ее тоже все в порядке. Они скоро встретятся. А Габриэль уже получила гражданские права и даже будет голосовать на выборах наших депутатов!

Так «девушка из хорошей семьи» стала гражданкой нового мира.

Две молодых немки

Первая. Хорошенькая, бледная, с грустными серыми глазами и сочным ярким ртом женщина лет двадцати трех — двадцати четырех. На руках у нее младенец со сморщенным, старушечьим личиком, в чепчике. Тянет ручки с шевелящимися спичечными пальчиками, нудно не то скулит, не то кряхтит.

Младенец в чепчике — все, что она привезла с собой, вернувшись в Восточный Берлин из Западного.

А когда «коварный соблазнитель» звал ее с собой на Запад, он обещал ей рай. И, конечно, не в шалаше. И вот итог: ни его, ни рая. Даже шалаша, и того нет. Хорошо еще, что в Восточном Берлине живут ее добрые, старые мама и папа. Они готовы принять под родительский кров свою блудную дочь и ни в чем не повинного внука со сморщенным, старушечьим личиком.

Вторая. Она шла нам навстречу по коридору, покачивая бедрами, деланной, зазывной походкой. И лицо у нее тоже было деланное — кукольное, без выражения, неживое. Распущенные белокурые волосы лежали на плечах. Одета она была шикарно: кожаная, обтягивающая полную грудь курточка, кожаные узкие, подчеркивающие линии ног узкие брючки. На нас надвигался, короче говоря, типичный театральный штамп «разложившейся западной девицы». Именно так, раскачивая бедрами, ходят по нашим сценам в плохих «западных» пьесах плохие актрисы.

На вид ей можно было дать лет 18—20, не больше.

Она проследовала мимо нас, даже не взглянув в нашу сторону.

Вот ее история. В свое время убежала на Запад за красивой жизнью. И оказалась на панели… Опять штамп? Но жизнь — ведь она не чуждается штампов! Ее мать, интеллигентная женщина, живущая в Восточном Берлине, каким-то образом узнала, что ее дочь стала уличной феей. Мать послала дочери на Запад письмо: «Если ты через месяц не вернешься домой, я покончу с собой. Ты меня знаешь, я не бросаю слов на ветер».

Дочь вернулась, когда месяц был уже на исходе.

Ее передадут на поруки матери, устроят на работу. А не захочет честно жить и работать, вернут на Запад. Здесь такие не нужны.

Девушка в кожаных брючках подошла к матери-одиночке и стала успокаивать ребенка: он продолжал не то кряхтеть, не то скулить. Девушка в брючках делала ему «ладушки».

Бывший солдат

В комнату, сутулясь, вошел высокий, длиннорукий и длинноногий, видимо, очень сильный физически человек лет сорока пяти.

Спутанные, редеющие волосы, на скулах румянец нервного возбуждения. Улыбка застенчивая и немного заискивающая. Сел на стул, подобрав длинные ноги в грубых, зашнурованных сапогах на чудовищно толстой подошве. Я предложил ему сигарету. Он оказал по-русски «спасипа», закурил с жадностью.

Бывший солдат Гитлера, он воевал с моей страной, с нами, со мной лично, наконец: ведь и я был на фронте и носил форму офицера Советской Армии, когда делал сатиру во фронтовой газете Брянского фронта. Он дошел с гитлеровской армией до Кавказа, маршировал по улицам Краснодара — города, где прошла моя юность и где на городском кладбище под невысоким кленом лежит моя мать, побывал в Нальчике, где несколько лет назад мы проводили декаду русской литературы и я братался с моими друзьями — кабардинскими и балкарскими писателями и поэтами. Он пил нарзан в Кисловодске и лежал в окопах под Грозным. Мой земляк, в общем! Потом он совершил обратный вояж и в плен к нам попал лишь в 1945 году в Берлине.

Ему явно повезло. За свое путешествие в Россию и обратно он заплатил недорогую цену: под Грозным ему всадили в мякоть ноги маленький, зазубренный кусочек уральской стали. («Полежал в госпитале — все прошло. Солдатское мясо быстро заживает, черт его побери совсем!» — сказал он и сделал глубокую затяжку.) Да еще русский дедушка Мороз, осерчав, отхватил ему одну фалангу на указательном пальце правой руки. И все.

В плену у нас он пробыл два года: отстраивал Минск и ставил новые избы в окрестных, сожженных дотла белорусских деревнях.

Добром и с неподдельной искренностью, вспоминал он русский плен в разговоре с нами.

— В деревне зайдешь в избу погреться, крестьяне, крестьянки приглашают: «Садись, война, покушай с нами!»

Все силился вспомнить, но так и не вспомнил фамилию майора («комиссара», как он сказал), который как-то дал ему на всю его «бригаду строителей» банку кофе. «Целую большую банку настоящего кофе»!

Когда я сказал, что недавно был в Минске и новый Минск мне понравился, он произнес с гордостью:

— Мы его хорошо отстроили!

Я не выдержал и сказал:

— И разрушили тоже неплохо!

Чем-то напомнил он мне первого живого немецкого солдата, которого я увидел в Брянском лесу в августе 1941 года в штабной землянке, где допрашивали пленных. У того был такой же горячечный блеск в глазах. И тому тоже «повезло»: пуля пробила ему верхнюю часть черепа навылет, не задев мозга. Подполковник, который допрашивал его, сказал мне, усмехнувшись:

— Можете полюбоваться: пустоголовый фриц попался!

А солдат — голова его была перевязана грязными кровавыми бинтами, мышиного цвета мундир тоже был весь в грязи — смотрел на подполковника шалыми глазами и повторял:

— Сегодня я самый счастливый человек на земле!

— Почему вы считаете себя самым счастливым человеком на земле? — спросил его подполковник.

— Потому что я остался жив, получив пулю в голову. И еще потому, что война для меня лично кончилась! — ответил солдат с забинтованной головой.

Когда Ганс (пусть второй солдат будет Гансом) вернулся из члена на родину, на Запад, в 1947 году, личная его жизнь не сложилась. Он говорит об этом туманно, намеками, видимо, это трудная и болезненная для него тема. Жена, австриячка, которую он очень любил, стала ему чужой. Пока он воевал, пока отбывал плен, у нее появился «другой человек». По его семейному счастью война тоже прошлась тяжелыми своими гусеницами. Но главное не в этом. Главное в том, что там, на Западе, — он понял это! — ничему не научились. Бывшие эсэсовцы повсюду играют первую скрипку, опять кричат о реванше, о походе на Восток, о том, что «надо быть готовыми!» Он работал на одной верфи, принадлежащей частной мирной фирме, и знает, какие «штучки» производит эта «мирная» фирма! Хватит с него! Он сыт войной по горло, и поэтому он пришел сюда, на Восток. Он верит коммунистам, они за мир не на словах, а на деле.

Выговорившись, он смотрит на меня так, словно от меня зависит решение его судьбы.

— Пусть мне дадут любую работу, я все моту делать, ничего не боюсь и поеду куда угодно, — говорит он, заглядывая мне в глаза. — А если меня здесь не примут и отправят обратно, я жить все равно не буду!

Я верю его словам, его глазам с этим невыносимым горячечным блеском, а больше всего верю его рукам — большим, темным, тоскующим по настоящей работе, умным рукам рабочего человека.

Неустроенный юноша

Гюнтеру 21 год, но он щуплый, болезненный, с бледным лицом — кажется совсем мальчиком. Он сирота. Отец и мать погибли во время войны.

Когда я спросил, как погибли его родители, он сказал равнодушно:

— Бомбежка!

Жил Гюнтер у старшего брата, сделался слесарем-электриком. Все было бы ничего, но жена брата стала коситься: лишний рот, лишняя кровать! Ему это не понравилось, он гордый. Ушел жить в общежитие при фабрике. Почему не снял комнату? Попробуйте, снимите! Они ведь кусаются, комнаты эти, на его зарплату не разгуляешься.

В общежитии при фабрике было плохо: вечные драки, пьянство, поножовщина. А он хоть и гордый, но слабый: водить компанию с драчунами и хулиганами ему не хотелось, а драться с ними… пожалуй, они пристукнули бы его! Решил уйти на Восток. Он знает, что тут дадут работу и жилье.

— А кем бы вы хотели быть здесь, в ГДР, Гюнтер?

Подумав, он говорит:

— Милиционером! Или солдатом.

Батрак

Вошел Мёльке (это настоящая фамилия), и мне показалось, что стены комнаты сразу раздались вширь. Этот улыбающийся здоровяк в ватнике и в залепленных грязью резиновых высоких сапогах, краснощекий, с копной соломенных волос на голове принес с собой свежее дыхание просторных октябрьских полей и запах парного молока. Мёльке уже работает на государственной ферме. Он доит коров и пришел к нам прямо из коровника. На днях он получит хорошую квартиру от своей фермы.

Он стискивает железными пальцами мою руку так, что я делаю героические волевые усилия, чтобы не вскрикнуть от боли, и, распираемый гордостью, сообщает:

— За сегодняшний день я выдоил 70 марок. Рекорд!

В Федеративной республике он был сельскохозяйственным рабочим, батраком, и ему надоела безобразная кулацкая эксплуатация его сил и его умения. А главное, надоело постоянное, не оставлявшее его ни днем, ни ночью ощущение своей беззащитности и униженности. Взять хотя бы эту последнюю историю, когда он батрачил у мельника. Мельнику, этому жирному кабану, не понравилось, что Мёльке держался независимо, не давая хозяину спуску, на брань отвечал бранью. Между ними произошла крупная ссора. Произошла она утром, а вечером мельник, пьяный, ввалился с револьвером в руках в домик при мельнице, в котором жил Мёльке, и выгнал батрака с семьей на улицу. Мёльке наскоро собрал вещи, погрузил плачущих жену и детей в свою старенькую машину и уехал. И вот он сидит передо мной, живой, целый, невредимый, очень довольный тем, что уже имеет в ГДР, и тем, что еще будет здесь иметь. А что касается работы, то только давайте, он, Мёльке, любит работу. Тем более, что тут не надо тратить свой пот на таких кабанов, как этот мельник. Он, Мёльке, дал бы ему тогда как следует, но кабан пришел с револьвером — вот в чем загвоздка.

Я желаю Мёльке всего доброго и с опаской подаю ему свою руку, но Мёльке на этот раз пожимает ее почти воздушным пожатием: наверное, заметил, как я не выдержал и скривился, когда, здороваясь, ощутил его медвежью силищу.

Загрузка...