Глава 2. Начала

У каждого человека есть своя, может быть, слегка приукрашенная и где-то даже шитая белыми нитками история о том, что было с начала: о доисторических временах, о первых людях, о древних мудрецах и еще раньше – когда из Ничего, из предвечного мрака и хаоса, из «первичного бульона», из уроборического беспорядка возник космос, что значит «порядок».

У одних взгляды достаточно серьезные, у других – наивные и смешные, у третьих они неоспоримы, у четвертых скорее вызывают вопрос. Тем не менее каждый человек размышляет и будет размышлять о том, откуда все произошло. Сегодня, рассуждая о космосе, мы используем такие метафоры, как кварки в описании микромира и черные дыры в описании Вселенной; мы узнаем о том, что наша галактика, в которой расположена Солнечная система, и соседняя галактика Андромеды мчатся навстречу друг другу с сумасшедшей скоростью и совсем скоро, через несколько триллионов лет или около того, наверное, столкнутся и будет такое светопреставление, что, быть может, скопление критической массы даст начало еще одной черной дыре, ненасытное жерло которой поглотит все, все, все, что есть в этом мире. (Но в ближайшее время, конечно, неплохо было бы забрать детей из школы, сделать ремонт в квартире, отдать долги, а также заплатить налоги.)

Мы также кое-что знаем о причинах, вызывающих связывание необходимых исходных элементов в некие активные действующие структуры материи, а также о теории вихревой гравитации, на основе которой построена модель сотворения Вселенной, в которой мы живем. Сейчас уже возможно создать связную теорию, которая давала бы исчерпывающее объяснение возникновения мира и его возможного конца, все от альфы до омеги, как сделали многие астрофизики. Подобная теория не вмещает в себя богов, здесь нет Первопричины или предопределения, в ней нет цели, нет разума и откровения и нет места эсхатологии. Чтобы создать правдоподобную картину данного нам мира, не нужно брать за основу присутствие всеведущего божества или быть сторонником абсурда и случайности. Тем не менее… существует глубинная психологическая потребность объяснить, поместить в контекст, который позволяет получить некие типичные ответы на такие вопросы и который метафорически обращается к тому, что мы метафорически называем сердцем, а не самоотносимыми категориями разума.

Сентиментальные люди будут испытывать тоску по религии, по тем спокойным временам, которые были раньше, и не будут раздумывать над такими вещами, а может быть, в отчаянии опустят руки. Рационалисты будут героически стремиться жить, опираясь только на приемлемые для Эго артефакты разума. Кто-то из них лишает себя веры, а кто-то из них свободен от притворства? Обе позиции вполне доступны для понимания, они являются защитными и в лучшем случае дают пищу для размышлений. Каждая из них по существу остается антропоморфной, ограниченной рамками нашего мыслительного аппарата и, как и большинство теологических и психологических учений, говорит нам больше о нас самих, чем о том объекте, который они описывают. Однако «считывание» посланий психики требует строгости совершенно иного типа и ведет нас в область, находящуюся между двумя крайностями: между нежно взлелеянным нашим невротичным Эго «или-или» (either/or) и нежно любимым юнгианцами «и-и» (both/and).

Разумеется, «считывание» мира посредством органов чувств грозит нам опасностью неправильного истолкования, связанного с исполнением собственных желаний, ошибочной интерпретацией реальности, а также с тем, что мы ограничены пределами пространственных-временных-социальных рамок. Так что вполне объяснимо появление течения, которое называется деконструктивизмом. Как легко относиться свысока к взглядам на реальность из другой эпохи. Мы задаемся вопросом: почему они не видели того, что нам кажется столь самоочевидным, забывая о том, что мы опираемся как на их ошибки, так и на их открытия, и вне всякого сомнения, нас будут с трудом понимать дети наших детей. И вместе с тем они тоже могут оказаться в плену ограничений собственного деконструктивизма.

Хотя, следуя Канту, мы можем согласиться с тем, что все, что мы говорим и делаем, есть плод деятельности нашего рассудка – с оттенками местной культуры и характерными признаками наших собственных психологических ограничений, – но вместе с тем так проявляются автономные энергии, имеющие свою собственную цель, хотя эти энергии бывает очень трудно выявить. Аргумент в пользу существования Бога не означает, что Бог существует; он означает лишь то, что мой разум может быть в плену у циклической логики. Аргумент в пользу модели Вселенной без упоминания трансцендентных энергий может быть тоже весьма привлекательным и не иметь никакой опоры в реальности. Французский математик Лаплас на вопрос Наполеона о существовании Бога ответил, что он не нуждался в этой гипотезе для построения своей системы. В современном понимании его система была замкнутой, и ее автор не осознавал возможности открыться таинству, которая в следующем столетии стала доступной его коллегам.

Проблема всегда приводит нас к следующему факту: мы не знаем того, что не знаем. Мы не осознаем того, что являемся бессознательными. Мы не познаем того, что оказывается за пределами возможностей наших средств познания. Мудрецы, начиная с Сократа и до нынешнего времени, знали и знают, что они ничего не знают, поэтому вся жизнь остается для них таинством, и, как однажды выразился британский астроном Дж.Б.С. Холдейн[39], становится все интересней и интересней.

Так как мы должны выбрать один пример из сотен, нет, тысяч доступных нам примеров, давайте обратимся к эпизоду, который больше всего повлиял на западный мир, – к библейской истории Бытия. Каждый знает этот сюжет о начале творения и развития мира; но развязки драмы, т.е. конца света, все еще не видно[40]. Иудейско-христианская мифопоэтическая версия стремится ответить на вопрос «как?» и при этом никогда не обращается к другому вопросу – «почему?», который я считаю более масштабным. Книга Бытия рассказывает о постепенном приведении хаоса в порядок, закрывающий зияющую бесформенную пустоту, и, проводя аналогию, использует метафору «языка», чтобы показать, как Божество создавало Вселенную. Язык как метафора – это признание основополагающего, намеренного деяния. Будучи представителями кочевого народа, который иногда называли народом Слова, иудеи ценили язык не только за то, что он передает ценности, но и за то, что его легко иметь при себе и носить с собой. Когда у человека нет дома, он начинает ценить то, что у него есть в запасе, что можно скрыть от грабителя и чем можно свободно пользоваться, как только миновала опасность.

Таким образом, Бог говорит, и все происходит: постепенно, целенаправленно и с возрастающей степенью сложности. Нам не объясняют, почему все так происходит, как и не объясняют и многие другие истории о сотворении. (Например, неизвестно, Бог так развлекался или, по шумерской версии, некие труженики работали на богов, желая провести больше времени в заоблачных высях, волей-неволей участвуя в божественной игре в гольф, чтобы получить доступ к вечности[41].) Более того, эта основополагающая власть языка была отдана предполагаемой вершине творения -человечеству. (Можно ли усмотреть в этом некую гордыню?) Хотя мы можем вновь посмотреть на эту историю и увидеть следы человеческого разума и воображения и, если не впадать в буквализм, признать в ней мифопоэтический вымысел, но мы все еще можем принять это повествование и увидеть, что оно продолжается, и признать, что оно рассказывает нам о нас самих.

Задача Адама заключалась в том, чтобы, оправдывая свое имя[42], продолжать непрерывную деятельность по сотворению.

Метафора Бытия подразумевает переход божественной силы к смертному существу. Что мы можем с этим поделать? Так сложилось, что сущность этого мира требует некого метафорического соучастия с Безымянными Другими. Вряд ли дело в том, что они уделяют нам немного внимания, или в том, что мы их придумали сами. Как оказалось, мир большой, загадочный, страшный, -это правда; но вместе с тем он не является завершенным и допускает изменения, причем эти изменения оказываются более масштабными, чем мы можем себе представить. И мы занимаемся его исследованием. Когда Юнг осознал свое первичное переживание в африканской саванне, где безмолвно текли великие стада диких животных, он вместе с тем понял, что он в этот момент обладает сознанием и придает смысл этому миру, который иначе не имел бы сознания, потому что сознание обязательно предшествует смыслу.

Когда Рильке в девятой Дуинской элегии вопрошает землю о том, что она от нас хочет, он приходит к выводу, что земля хочет, чтобы у нас внутри развивалось нечто такое, что находило бы воплощение в нашем сознательном представлении. Да, можно сказать, что эти антропоморфические порожденные гордыней высказывания являются плодом нашего заблуждающегося разума, но в конечном счете нам приходится вступать в сотрудничество с миром, в котором мы очутились так внезапно и так неожиданно для себя. Как заметил Мартин Хайдеггер, все мы оказались вброшены в эту жизнь (entworfen) и вместе с тем мы наделены возможностью разума, позволяющего осознавать приближающуюся гибель (Seinzum-Todt [43]) в такой степени, в какой этого явно не могут окружающие нас скалы, деревья и животные[44].

О чем это нам говорит, если не о взаимоотношении, сопричастности, взаимосвязи мира и сознания?

Хотя мир как таковой гораздо сложнее, чем мы можем себе вообразить, у нас есть весьма полезные средства, такие как символы и метафоры, позволяющие нам совершить переход от познаваемого мира к непознаваемому. Если поэт сравнивает возлюбленную с цветком или проводит аналогию цикла человеческой жизни с временами года, то мы очень хорошо понимаем, что под этим подразумевается. Благодаря этой способности к восприятию метафоры, символа, аналогии, благодаря воображению у нас появляется возможность оказаться сопричастными таинству. В немецком языке воображение выражается словом Einbildungskraft[45], что дословно означает «сила создания картины». Картина может быть создана благодаря целенаправленной деятельности мышления, как созданы эти строки, или в результате откровения, вызванного эстетическим феноменологическим ощущением или потрясением, которое воплощается в образах. Феноменологическое появление образного выражения по существу представляет собой проявление какой-то силы, которой мы обладаем. Все мы – существа, наделенные воображением; через образы у нас формируется представление об окружающем мире, и, в свою очередь, мы можем формировать мир вокруг себя и его осознавать. Такие процессы, обладающие созидающей, осмысленной и конструктивной силой, кажутся мне божественными.

Заметим, что в этой динамике метафоры мы не попадаем в ловушку дилеммы «или-или», настаивая на буквальном прочтении этой истории, и вместе с тем не говорим, что ее содержание – только метафора или даже конкретная родоплеменная метафора.

А Соответственно сверка основополагающих сил психики с соответствующей метафорой высказывания позволяет представить в полной мере наше отношение к таинству и нашу с ним сопричастность. Точно так же нам следует видеть, с одной стороны, метафору «праха земного», а с другой – метафору оживотворяющей энергии (пневмы) или духа. Хотя сравнение бренного тела с прахом и пылью более чем избитый речевой штамп, характерный для нашего века, тем не менее диалектика духа остается для нас вполне приемлемой. Как отметил Юнг,

…дух всегда выступает как активная, окрыленная и подвижная, а также как оживотворяющая, воспламеняющая, инспирирующая сущность[46]

Как динамическая сущность, дух представляет собой воплощающую энергию размерность психики. Если душа занята поисками смысла и целостности организма, то дух – это энергия движения к осуществлению этих желаний. Но Юнг еще более усложняет вопрос:

Духовной сущности свойственны, во-первых, принцип спонтанности движения и деятельности, во-вторых, свойство свободного порождения образов вне чувственного восприятия и, в-третьих, автономное и суверенное манипулирование этими образами. [47]


Это вызывающая, еретическая фраза. Юнг полагает, что дух не только не подчиняется контролю Эго, а следовательно, чаще всего – сознания, но и что его воздействие не зависит от чувственного восприятия, памяти и конкретного опыта. Так называемые романтики бурно воспротивились определению воображения как распадающегося чувственного восприятия, стремлению наукообразной мысли конца XVIII века свести разум-тело-душу до метафоры машины. Они понимали воображение (Einbildungskraft) как автономную энергию создания образа. Они отдавали приоритет воображению перед разумом и считали его величайшим даром, которым наделен человек. При всей своей безусловной полезности разум уступает некому творцу-демиургу, некому даймону[48], который передает дух от богов человеческой психике, хотя часто это объяснимо с большим трудом. Прекрасным примером могут служить сновидения. Когда мы хотим знать, что думают боги, мы исследуем воздействие духа в артефактах симптомов, в комплексах, в паттернах, во снах. Каждая из этих областей является местом проявления духа.

Соответственно, мы должны с почтением относиться к мощной метафоре духа, содержащегося в материи, как в Бытии наполняющая материю пневма изображается через метафору божественного дыхания, осеняющего земной прах и пыль. Мы материальны, и тогда тело – это машина и тело – это душа; и вместе с тем мы духовны, и тогда дух вселяет энергию в материю. И когда мы думаем, что дух находится под контролем, он ускользает от контроля сознания и наполняет Тень, переносится в проекции, подавляется только затем, чтобы, воскреснув, бурно проявиться вновь, он покоится под спудом депрессии, однако он никогда, никогда не пропадает до конца, не больше чем боги, которые, исчезнув, действительно нас покинули[49].

И как старики и дети, мы ежедневно убеждаемся, насколько наша телесная оболочка слаба, временна и смертна. Ко всем нам одинаково можно отнести эти строки Йейтса[50]: «Возьмите мое сердце; зверь теряет силы / Оно больно желаньем, взято в плен»[51]. И вместе с тем мы стремимся к звездам, хотим сочинять музыку, заниматься любовью, устраивать войны и создавать невроз, порожденный нашим наморщенным лбом и исходящим из-под нахмуренных бровей. Непреодолимый образ духа во плоти, одухотворенной материи, распространен всюду и остается нашей постоянной дилеммой. В минуты ликования и торжества оказывается вполне достаточно небольшой боли в боку, чтобы вернуть нас на землю. И вместе с тем, находясь на стадии умирания, мы можем сочинить песню, которая останется на века. Кто сказал, что настоящим является только один из этих антиподов, а другой – нет? Несомненно, оба являются подлинными, подтверждением чему служит метафора Бытия.

Еще одним мотивом Бытия остается проверка непрерывности соответствия – метафоры Другого. Другим может быть змея, человек противоположного пола, Каин или Авель; Другой – это другой, не мы, и вместе с тем в глубине души мы знаем, что другой – это и мы тоже. Мы служим воплощением головоломки Артура Шопенгауэра под названием Mitleid[52], или эмпатия. Как мы можем выйти из рамки своей собственной шкуры и своего самолюбования, чтобы почувствовать боль другого? Мы можем это сделать, как утверждает Шопенгауэр, только потому, что можем представить в своем воображении, что мы и другой, при всех поверхностных различиях, по существу одно и то же[53].

В своем трактате «Защита поэзии» Перси Биши Шелли[54] утверждает, что скрытой пружиной эмпатии и симпатии является воображение, орган морали. Благодаря воображению мы можем преодолеть границы единственно известного или едва известного и понять отношение к тому, что является другим, даже менее известным. И, конечно же, нам вспоминается предупреждение Джона Донна[55], что бесполезно пытаться узнавать, по ком звонит колокол, ибо он звонит по нас[56]. И давайте не будем забывать высказывание Юнга о Тени, которой мы не хотим быть с точки зрения Эго и которая вместе с тем неизбежно является частью нас.

Исправление Тени – это задача человека, участвующего в процессе индивидуации, ибо он этически обязан интегрировать отщепленные части своей личности в единое целое. Встреча с Другим, которая так пугает примитивную психику и является источником страха, нетерпимости и большинства случаев насилия, представляет собой исходный моральный вызов. В моем Каине содержится мой Авель, а в моем Авеле – мой Каин. Я так же опасаюсь моего так называемого добра, как и моего так называемого зла. Работа, связанная с интеграцией, ведением диалога и уважением энергетических сил Другого, – задача, которая постоянно продолжает стоять перед каждой цивилизацией и отдельным человеком. Судьба мира висит на волоске и зависит именно от этой способности объять Другого и умения вести с ним диалог.

Таким образом, говоря о началах, мы видим, что каждая история о сотворении мира порождает свою совокупность метафор, которые используются каждая по-своему. В данном случае речь шла о трех метафорах: сопричастности творению, единстве/дуализме материи и духа и скрытой идентичности самости и Другого: мы видим, что нам удалось избежать как невротичного буквализма, так и опрометчивой раскрепощенности софистов. От цепи силлогизмов этих двойных метафор мы пришли к чему-то по-настоящему жизненно важному. С помощью «мифического мышления», иначе говоря – используя воображение, мы познали глубинную связь с таинством и свою сопричастность с ним. Уклониться от этого охвата дуализма – значит избежать истинной внутренней работы. Марк Аврелий[57] две тысячи лет тому назад заметил:

И еще я ворчу, когда иду делать то, ради чего рожден и зачем приведен на свет?.. Не любишь ты себя, иначе любил бы и свою природу, и волю ее. [58]Мне все время кажется, что наше природное желание, зачастую весьма ленивое и замкнутое, также создавало изящные метафоры окончания жизни с осязаемым саваном[59]. Именно по своему природному желанию мы являемся совокупным созданием духа и увядающей плоти, и потому даже наше неумолимое следование этим образам, в конечном счете, ведет нас к границам трансцендентного. Та же самая природа, которая погружает нас в лень и сон, пробуждает нас и вызывает душевное волнение. Акт creatio[60] воспроизводится в каждый момент, независимо от нашего желания. И когда мы включаем воображение, мы раскрываемся как духовные существа в момент кульминации маскарада, который в итоге заканчивается смертью.

Загрузка...