ОСТАНОВКА Повесть вторая

1

…И когда открыл глаза, понял: он — в больнице, хотя прежде в больницах не лежал. Понял потому, что увидел белые прутья койки и температурный листок и, вдохнув нечистый воздух с запахами лекарств, ощутил беспомощность распятого тела, левая рука была в гипсе и нависала над лицом, другую возле кисти стягивали бинты. Полукаров повел глазами и обнаружил Лелю. Она сидела в белом халате на табуретке, прислонясь спиной к тумбочке, и, не глядя на него, ела бутерброд, медленно прожевывая. От этих неторопливых движений под острым с ямочкой подбородком собирались вялые морщины. Раньше он этих морщин не замечал. Лицо Лели выглядело искаженным: ноздри тонкого носа непомерно раздуты, шея слишком длинна, а глаза остановившиеся, металлического цвета, с несвежей синевой — она и не она. Ему всегда нравилось ее лицо, он не находил в нем ни единой ущербинки, а тут такая искаженность. Он не выдержал и застонал. Лелины глаза стремительно ожили, в них обозначился испуг, некоторое время она молча смотрела на Юрия Петровича, потом испуг сменился решимостью.

— Сестра!

— Ага, сейчас, — отозвались с другого конца палаты.

Рядом с Лелей возникла круглолицая женщина, протянула шприц к его плечу и, сделав укол, передала Леле влажную ватку:

— Растирайте!

Он не удивился, что лежит в больнице, не удивился ни в этот раз, ни на следующий день, когда проснулся с почти ясной головой, — память еще не способна была восстановить происшедшее. Он принял все как должное: если лежит здесь, значит, так и следует. Только позднее, когда вобрал в себя окружающий мир — палату с высоким лепным потолком, изрядно изъеденным трещинами, полукруглым окном и крашеной-перекрашеной белой мебелью и все население палаты, — и не только вобрал, но и ощутил себя частью этого мира со своим распорядком, со своими запахами, звуками и даже типом людских отношений, на первый взгляд упрощенным, а на самом деле, может быть, более сложным, чем на воле. Вот когда он все это принял и утвердил в себе, только тогда память вернула ему прошлое. Оно возвращалось к нему неторопливо — так в утреннем слабом тумане приближается земля к судну: сперва видны лишь контуры берега, потом отдельные крупные части, а затем исчезает общая картина, заслоненная подробностями… Так возвращалась к нему память, Единственное, с чем он не смог смириться, — это с беспомощностью тела. Он всегда был здоров. Тело его не знало недугов; если они и тревожили его в детстве, то прочно забылись. Здоров и молод, и то, что сейчас не способен был есть, пить, справлять нужду без чужой помощи, угнетало его.


Чугуев проснулся в полдень и радостно удивился, что его до сих пор не потревожили. Он потянулся на койке, хрустнув суставами, и пружинно вскочил — так был обучен в армии. За широким окном в сером свете дня виден был каменный двор, загроможденный машинами. Чугуев по привычке отыскал глазами черную свою «Волгу», убедился, что выезд никто не загородил, удовлетворенно зевнул и стал надевать ботинки. Спал он в брюках и в рубахе и, оглядев себя, остался доволен: не очень помялся, спал не ворочаясь. Наверное, заснул сразу, как только рыжий Лешка, знакомый из Тулы, уступил ему свою койку в шоферской — так называли эту большую, на двадцать спальных мест, комнату министерской гостиницы. Все койки, конечно, были заняты теми, кто приехал с начальством на несколько дней, а Чугуева предупредили: два-три часа, и снова домой, — устраиваться основательно не было смысла.

— Ты ложись, Чугуев, на третью справа. Презентую, как говорится. Мне со своим в Электросталь мотаться, так что можешь до вечера пары пускать. Если, конечно, Надежда Трофимовна возражений не имеет. — Это он ляпнул зря. Тут было нарушение правил: Леша никому своей койки передавать не имел права, и Чугуев с тоской подумал, что Надежда Трофимовна, краснощекая и низкорослая блондинка с крепкими бедрами и вялой грудью, заерепенится, поднимет крик, как уж бывало не раз, и нужно будет, чтобы умаслить ее, тащиться в буфет за конфетами. И Чугуев решил про себя: «Черт с ней, в машине посплю…» Но Надежда Трофимовна шума не подняла, сделав вид, что не слышала Лешиных слов, и тот в благодарность, уходя, погладил ее по короткой пухлой руке. А может, и не за это погладил — уж очень раскраснелись щеки у Надежды Трофимовны…

В шоферской был умывальник. Чугуев с удовольствием умылся холодной водой, закурил и вышел в коридор. Надежда Трофимовна сидела в своем закутке возле шкафа. Перед ней на газетке высилась горка конфет — дань, собранная за нынешнее утро. Этих самых конфет, как уж давно заметил Чугуев, она поедала великое множество, казалось, что и питается только ими. Завидев Чугуева, Надежда Трофимовна приветливо ему улыбнулась:

— Чаю хочешь, Чугуев?

— Чаю хочу, — сказал он и вопросительно посмотрел на телефон.

Она поняла:

— Если бы звонили, позвала бы.

Затем решительным, мужским движением подняла с пола электрический чайник, не вставая вынула из шкафа стакан в казенном подстаканнике и налила:

— Пей, Чугуев, наслаждайся, только не захлебнись. — И хихикнула.

Сколько Чугуев помнил Надежду Трофимовну, она или была на кого-то зла, а может быть, и не на «кого-то», а просто — в силу своего характера, и только выискивала, на ком бы сорвать злость, или же находилась в игривом состоянии, поводила блеклыми, то ли зелеными, то ли желтыми глазами, поправляла обеими руками, прихватив на плечах блузку, бретельки бюстгальтера. Она и сейчас это сделала и уставилась на Чугуева.

— А что я тебя спрошу, Чугуев, — сказала она. — Сколько ты к нам наезжаешь, а вот ни тебе женщины не звонят, ни ты им?

— Ага, — согласился Чугуев.

Она шумно отхлебнула:

— Ненормальное дело, Чугуев.

— Ага, — кивнул Чугуев и, наслаждаясь, сделал несколько глотков — чай она заваривать умела преотлично, тут уж ничего не скажешь.

— Неужто так без любви и живешь?

— Ага, — снова кивнул Чугуев.

— Врешь ты все! — вдруг рассердилась женщина. — Чтобы такой парень и без этого самого…

— Без чего?

Надежда Трофимовна оторопело поглядела на него и опять поправила бретельки:

— Ну, ты мне дурочку не валяй. В святые все равно не годишься. Святые — они все бледные. А тебя отец, как работу, делал. Я ведь твой паспорт читала: в деревеньке вырос, на воздушке.

— В поселке, мать, — поправил он.

— А вот характер у тебя — пакость, — покачала головой Надежда Трофимовна. — Ну, зачем тебе меня обижать? Какая я тебе мать? Мне и тридцати нет.

Это могло означать и тридцать, и тридцать пять, и под сорок — по ней понять было трудно; она, наверное, и в шестнадцать была такой же расплывшейся и жадной в своем любопытстве к чужой жизни. Еще раньше Чугуев слышал, как она выспрашивала шоферов о тех, кого они возили. И к Чугуеву приставала — расскажи, мол, о своем — и сердилась, что не рассказывал. Черт их знает, этих любителей копаться в чужом! В гараже один из таких пристал: ну, как там твой хозяин? Первый раз Чугуев послал его подальше, во второй — прижал в углу, предупредив: еще раз сунешься, рука у меня тяжелая. Больше Чугуеву в гараже вопросов не задавали. А как он относится к хозяину, это уж его дело. Об этом ни одна душа в жизни не узнает. Возит — и все, в любой час, в любую погоду. Лишь бы колеса крутились!

— Хорош у тебя чай, Надежда Трофимовна, — сказал Чугуев, отодвигая стакан. — Умеешь заваривать.

— Ну, и на этом спасибо… — И внезапно прямо спросила: — А приятелю твоему, Алексею Степановичу, верить можно?

Он не сразу сообразил, что так Надежда Трофимовна назвала рыжего Лешку, а как только догадался, так сразу и подумал: «Вот как у них…» И спросил:

— В каком это смысле?

— Во всех смыслах, — строго ответила она.

— Во всех не знаю, — усмехнулся он. — Во всех, пожалуй, никому нельзя.

— Ну ладно, — сказала Надежда Трофимовна. — А если я ему поверю, эту работу брошу и поеду в Тулу детским садом заведовать, что тогда?

Чугуев насторожился: пообещаешь с три короба, человек с места сорвется, бросит жилье и дело, а там, на новом месте, неизвестно еще, как обернется. Конечно же Лешка из болтливых — балалайка без струн. Но за посулы свои отвечать должен, директора завода возит, серьезного мужика. Не первый год возит, — значит, у них есть какие-то свои отношения, и директор может его просьбу уважить. Но Чугуев знал: в Туле у Лешки — семья. И если у него с Надеждой Трофимовной… Тут Чугуев вспомнил, что не знает, есть ли у Надежды Трофимовны муж, да и вообще есть ли кто, он никогда ее об этом не спрашивал, а другие не говорили, и сейчас прямо спросить не решился…

— Это смотря с каким грузом подниматься.

— То-то и оно, — покачала головой Надежда Трофимовна, — груз-то большой. Мать старая да муж слесарь-водопроводчик. Хуже дитя слабоумного: никуда не пошли — в жизни сдачи не сберег, всюду компанию отыщет. Вот так.

— Зачем же тогда отсюда? Или работа не нравится?

— Дай-ка я тебе еще налью…

Надежда Трофимовна снова резким мужским движением подняла с пола чайник и, пока наливала, говорила:

— Эх, Чугуев, Чугуев, такая работа, как тут, на дорожке не валяется. Но такая история, Чугуев, детишек я нет сил как люблю, а своих завести возможности не имею по медицинским делам. Я с любой работы в детский сад сбегу, но в Москве мне на заведующую не попасть. А в воспитатели не могу, подготовки нет, да и зарплата маленькая.

Вот тут Чугуев ее и пожалел; вроде бы ничего внешне не изменилось в Надежде Трофимовне; сидела она, как и раньше, твердо за своим столом, раскрасневшаяся от чая, но внезапно обнаружилось в ней нечто жалкое. И он увидел: ей наверняка уж под сорок, а без детей в эти годы женщине трудно, для нее это беда, и носит она беду с собой, и точит она ее каждодневно. Но Чугуев не нашел слов, чтобы высказать Надежде Трофимовне свою жалость, лишь с сочувствием взглянул на нее и так же, как давеча Леша, погладил ее по пухлой руке. Надежда Трофимовна отдернула руку, глаза ее сделались темно-желтыми — он и не видел ни у кого таких глаз.

— А ну убери лапу! Все вы тут — дерьмо. К вам с душевным разговором, а вы все о своем!

Чугуев рассмеялся, но это еще больше распалило Надежду Трофимовну.

— Ну чего, чего гордишься! Все вы из себя фон-баронов строите, а как были холуями, так и остались. Кому чего подать, кому чего подвезти. Терпеть не могу породу вашу лизоблюдскую!

Лучше бы она этого не говорила, лучше бы она что-нибудь сделала, ну, плеснула бы в него горячим, а вот же прорвало женщину, и Чугуев почувствовал, что может сейчас ее ударить. Он встал, двинув от себя стол, на котором все зазвенело: стаканы, ложечки… Надежда Трофимовна испуганно примолкла, словно не слышала, что телефон надрывается. И только когда он прозвонил раз пять, сняла трубку и, затравленно глядя на Чугуева, сказала:

— Тебе ехать.

Он пошел от нее, не попрощавшись, тяжело ступая по мягкой ковровой дорожке. В нем как бы образовалось два Чугуева: один — холодный наблюдатель, другой — взвинченный от злости, и тот первый — холодный — не позволил взвинченному вышибить ногой дверь, не позволил сразу пройти к машине, а заставил постоять во дворе, подышать горьким, промозглым воздухом, и только после этого Чугуев смог расслабиться…

«У-у-у», — выдохнул он; тяжесть оседала в душе.

— Дрянь баба, — сказал он вслух и пошел к «Волге».

Чугуев выехал со двора, который всегда ему не нравился, — каменный серый мешок, асфальт и стены, ни одного деревца, а летом — ни травинки, и сразу оказался на шумной улице. Он свернул за угол и увидел, как Юрий Петрович ждет его, стоя у кромки тротуара: короткая кофейного цвета дубленка расстегнута, пушистый шарф небрежно наброшен на шею, меховая шапка надета криво. Юрий Петрович притопывал ногой, словно отбивал такт только ему слышной музыки. Чугуев мог бы поручиться, что Юрий Петрович и не замечает, что стоит у кромки тротуара: все, что ехало или шло, издавало звуки или запахи, не касалось его. Он был где-то в самом себе и, судя по его застывшим, темным глазам, по крутой морщине меж бровей, углублением своим наседавшей на крепкий, немного приплюснутый нос, да и по всему его облику, там, где он находился сейчас, ему было тяжко, и он старался что-то одолеть, что-то побороть, чтобы снова увидеть окружающее.

Чугуев мягко затормозил; Юрий Петрович все еще стоял, постукивая по асфальту ногой. Чугуев открыл перед ним дверцу, Юрий Петрович сел. Сделал он это машинально, наверное и сам-то не заметил, что сел… Такое с ним случалось, Чугуев к этому привык, но сейчас гнев, вызванный в нем Надеждой Трофимовной, еще не окончательно улегся, и он сердито подумал: «Что я ему, столб или деревяшка какая, даже не взглянет». Стоянка возле подъезда была запрещена, сюда можно было только подъехать, чтобы посадить или высадить пассажира, но Чугуев не трогался, ждал: пусть уж Юрий Петрович изволит распорядиться, куда ехать. Но через несколько минут Чугуев понял: ничего он не дождется, кроме милиционера, который наверняка оштрафует, и поделом, и спросил:

— Куда?

Юрий Петрович посмотрел на Чугуева, будто и в самом деле удивился, что сидит в машине, а не там, где был он в своих мыслях:

— Домой.

Этого было достаточно хотя бы на четыре часа, пока они будут ехать в сторону своего города, потому что это «домой» могло означать: квартиру, завод и даже какую-нибудь из областных организаций.

«Ладно, домой так домой», — подумал Чугуев и тут же вспомнил: еще вчера Юрий Петрович беспокоился, успеют ли они к шести в цех холодного проката — там сегодня возня со станом. Чугуев взглянул на часы — было без четверти час. Дорога забита, не то что ночью или рано утром, но все-таки успеть можно… Во всяком случае, надо. И он поудобней устроился на сиденье.


…Юрий Петрович не чувствовал себя усталым, хотя выехать пришлось в пять утра, чтобы прибыть в министерство к половине десятого. Впрочем, он так выезжал всегда, когда нужно было в Москву, приучив шофера выжимать по сто двадцать километров в час. Правда, чтобы найти такого водителя, пришлось поменять троих. Но в этом парне он был уверен: крепкие нервы — не последнее дело в шоферской работе. Выезд в министерство был очередным, рабочим, и все же Юрий Петрович заранее почувствовал необычность поездки: поздно вечером позвонил Суконцев и спросил, точно ли Юрий Петрович будет у них завтра? Звонок этот был ненужным, потому что днем он сам звонил Суконцеву и просил подготовить документы, чтобы зря не толкаться в министерских коридорах. И пока Юрий Петрович размышлял, что же кроется за этим напоминанием, Суконцев сам осторожно подсказал: его хочет видеть Николай Васильевич, — фразу эту Суконцев произнес необычным для него вкрадчивым тоном.

Юрий Петрович удивился — Суконцев был человеком резким, категоричным. Но, повесив трубку, успокоился: с минуты на минуту должен был «на чашечку кофе» заскочить Родыгин, и если уж Юрия Петровича зачем-то приглашают к Николаю Васильевичу, то директор завода наверняка об этом знает.

Едва он так рассудил, как раздался веселый, с переливом звонок. Леля метнулась в прихожую, и Юрий Петрович увидел сквозь приоткрытую застекленную дверь, как Родыгин протягивает Леле обернутые в целлофан ярко-красные гвоздички — значит, заезжал в заводскую оранжерею — и смеется при этом, показывая крепкие, один к одному, чистой белизны зубы.

— Какая прелесть! — воскликнула Леля своим красивым грудным голосом и, приподнявшись на цыпочки, вежливо чмокнула Родыгина в щеку.

— Рад! Весьма рад! — Родыгин сбросил пальто и, заметив, что Юрий Петрович наблюдает за ним, помахал ему рукой.

Они тут же уселись за стол, Юрий Петрович налил Леле немного коньяку, Родыгину побольше — директор не прочь был выпить. Сам Юрий Петрович спиртное переносил с трудом — редкость среди металлургов, но, чтобы не смущать Родыгина, налил и себе.

— Ну, будем, — Родыгин приподнял рюмку.

— Давай, Семен Семенович, — улыбнулся Юрий Петрович…

Ох и тяжело складывались отношения между Родыгиным и Юрием Петровичем, так тяжело, что поначалу они едва не возненавидели друг друга. Дело дошло до того, что Юрий Петрович твердо решил с завода уходить, благо зовут в Институт стали и сплавов, а у него кандидатская степень. Он подал заявление об уходе, и вот тут-то и произошел перелом. Да так круто все изменилось, что теперь Родыгин не мог обойтись без Юрия Петровича. Любил и домой к нему заглянуть, и вел себя так, словно все еще чувствовал за собой вину, хотя со дня примирения прошло три года. Сейчас они были вроде бы друзьями, но вот называли друг друга по-прежнему по имени и отчеству, и не только на людях, но и когда оставались вдвоем.

Леля включила магнитофон — по заведенному порядку, в этот час они отдыхали: никаких рабочих разговоров. То была Лелина воля. Утверждая этот порядок, она ссылалась на опыт древних: беседа, мол, одно из величайших удовольствий в мире, но для нее нужен досуг. Нужен каждому, кто умеет работать; человек же, тратящий все свободное от сна время на работу, доказывает лишь, что он поставил перед собой непосильную задачу и требует от себя слишком многого… Мужчины с ней соглашались — рассуждения ее были логичны, но дело было в том, что ни Юрию Петровичу, ни Родыгину еще не приходилось встречать в своей среде людей, которые бы ставили перед собой задачи посильные… Они не спорили с Лелей, внешне подчинялись ей, а на самом деле томились, ожидая, когда смогут перекинуться соображениями о делах заводских.

Едва Родыгин заговорил, Юрий Петрович насторожился: ему подумалось, что директор сейчас скажет о завтрашнем приглашении к Николаю Васильевичу. Но Родыгин ни с того ни с сего начал рассуждать о разных уровнях управления. Он говорил: вот научный работник, исследователь может интересоваться наукой во имя науки или ради тех возможностей, которые эта наука ему предоставляет, — престиж среди товарищей, личный успех. Инженер может интересоваться созданием какого-нибудь устройства, которое работает, повышает производительность или вносит в технику какие-нибудь новые качества. Но есть такой уровень, на котором принимаются решения по глобальным вопросам. Там прежде всего интересуются не наукой и техникой, не открытием или машиной как таковыми, а конечными результатами, согласуя их с государственным престижем: безопасностью, повышением жизненного уровня, увеличением занятости… Конечно же исследования и разработки вносят вклад в достижение этих целей, однако ценность этого вклада не связана непосредственно с научной важностью открытия; и наоборот: порой многие даже блестящие исследования не получают практически никакого резонанса за пределами ученого мира…

Родыгин сидел, откинувшись на спинку стула, мягко улыбался, и можно было подумать, что, говоря все это, он любуется собой, своими словами, своим голосом. Но Юрий Петрович знал: это не так. Родыгин просто размышляет, не утруждая себя доказательствами. Если начать с ним спорить, он, возможно, и будет защищаться, но постарается увести спор в совсем иную сторону, и если завтра его спросить, о чем шел нынче разговор за столом, то, пожалуй, он и не вспомнит. И все же Юрий Петрович слушал его внимательно, ему казалось: вот-вот он уловит связь между размышлениями Родыгина и вызовом к высокому начальству.

«Он что-то знает», — думал Юрий Петрович, пощипывая пальцами узкие, аккуратно подстриженные усики. Вот же привык к ним, и Леля привыкла, хотя начал с баловства — на отдыхе решил попробовать, пойдут или нет. А когда отрастил, Леля назвала их «негодяйскими», но сбрить не заставила…

Леля вышла по своим делам на кухню, и тотчас в карих глазах Родыгина вспыхнула мальчишеская лихость — он придвинулся к Юрию Петровичу:

— Хочешь анекдот?

И стал рассказывать что-то о трех любовниках… Юрий Петрович так и не расслышал анекдота, думая о своем, и, когда Родыгин грохнул смешком, вежливо поддержал.

— Забавно, верно? — спросил Родыгин, и в это-то мгновение Юрий Петрович отчетливо понял: а ведь он ничего не знает о приглашении Николая Васильевича. И тут же возник вопрос: говорить или не говорить? Он припомнил необычную интонацию голоса Суконцева и чутьем угадал: ничего говорить не надо — Родыгина обошли не случайно. Вот вернется, тогда и расскажет; может, пустяк какой, только зря человека растревожишь… И, решив так, Полукаров больше об этом не думал…


В пять утра Чугуев подогнал «Волгу» к дому Юрия Петровича, а в начале десятого они уже были у министерства.

Юрий Петрович всегда чувствовал себя неуютно в этом сером старом здании, в его широких коридорах, где по обе стороны тянулись ряды дубовых дверей и светились частыми, решетчатыми переплетами внутренние окна. Здесь в любой час было многолюдно. Все куда-то спешили, торопились, но понять цель и направление этого движения было нельзя… Юрий Петрович тоже почему-то начинал суетиться, хотя это было совсем не в его характере. Потом, вспоминая свою суетливость, он досадовал, что всегда выглядит в стенах министерства провинциальным. Ему становилось неловко, он давал себе слово, что в следующий раз будет держаться так же, как и на заводе, — просто и уверенно. Но стоило ему попасть в этот длинный и широкий коридор, как уверенность покидала его.

Прежде всего надо было зайти к Суконцеву, и Полукаров зашел. Суконцев сидел за деревянной перегородкой, отделявшей его закуток от большой комнаты, где тесно стояло столов десять. Все здесь знали Юрия Петровича, и потому с каждым надо было поздороваться. Видимо, это доставляло сидящим за столами удовольствие, во всяком случае все они неизменно улыбались Юрию Петровичу.

Суконцев, рыхлый полный человек, с нездоровым в крупных порах серым лицом и маленькими глазами, завидев Юрия Петровича, механически поправил старенький галстук, который стягивал его короткую шею: воротник белой сорочки торчал концами вверх, как это часто бывает у грузных людей. Помедлив немного, словно раздумывая, он поднялся навстречу Юрию Петровичу, по-боксерски пожал ему двумя руками руку и предложил садиться.

Этот маленький закуток, где едва помещались стол, сейф и тумбочка с тремя телефонами, Суконцев называл кабинетом. Когда Юрий Петрович впервые попал сюда, то внутренне ахнул от удивления; он — в то время молодой инженер, ставший начальником цеха, — был обладателем кабинета раз в десять большего, чем у Суконцева. Но дело было не только в размере «кабинета»… По наивности своей Полукаров полагал, что у Суконцева, всегда категоричного и уверенного в себе, все должно выглядеть внушительней и основательней, чем у цехового начальника. Потом он уж смеялся над своей наивностью — понял, как отличается управленческое дело в министерстве от заводского. Родыгин как-то сказал ему: «Прикладные науки, старина, только тогда вводятся в действие, когда по-настоящему жареный петух в одно место клюнет. Нас клюнул. А они пока и телефоном обходятся. Куда им спешить?» Правда, ходили слухи, что где-то строится новое здание министерства и там будут учтены все новейшие управленческие механизмы, но это слухи, а пока…

Суконцев взял у Юрия Петровича бумаги, долго и внимательно просматривал их, делая пометки карандашом, изредка взглядывая на часы… потом двинул стулом и сказал:

— Пора. Пойдемте, провожу…

Суконцев вел Юрия Петровича коридором так, словно старался оборонить от столкновения с каким-нибудь неловким человеком. Они спустились двумя этажами ниже и попали в зону тишины: здесь не было ни беготни, ни хлопанья дверьми; двое в темных новеньких костюмах стояли возле высокой, на длинной ножке металлической пепельницы, задумчиво курили, с беспокойством поглядывая на дубовую дверь. Суконцев и Юрий Петрович прошли мимо них в конец коридора, вошли в приемную, где работали за машинками две секретарши — пожилая женщина и строгого вида девица.

— Полукаров, главный инженер из Лебеднева, — мягко сказал Суконцев, обращаясь к пожилой, и кивнул в сторону Юрия Петровича.

Женщина коротким взглядом окинула Суконцева и только после этого улыбнулась:

— Проходите, Николай Васильевич ждет.

Дальше Юрий Петрович пошел один, уверенно, сразу же освободившись от суетности и скованности: Николая Васильевича он знал, несколько раз встречался и чувствовал себя с ним свободно, особенно после случая с пуском домны…


Пуск этот должен был проходить торжественно: по расчетам доменщиков, металл они должны были выдать к девяти утра; к этому времени и пригласили начальство и прессу. И надо же было так случиться — часов в двенадцать ночи потянуло Юрия Петровича к домне… Вроде бы и дел у него там никаких не было, просто захотелось еще раз взглянуть, все ли готово к завтрашнему дню. А может быть, и вправду есть у него особый «нюх» на беду?.. У этой огромной, 3200 кубов, домны было два литейных двора. Он прошел первый — здесь все было в порядке, а вот во втором сразу же обратил внимание на летку. Сам он не был доменщиком, но производство это знал, как, впрочем, и все остальное на заводе. Летка была красной, она явно выгорала, местами образовались свищи, и из них вылетали большие белые искры. Еще немного, и металл пробьет летку, произойдет самопроизвольный выброс, зальет кипящим чугуном двор… Пуск домны отодвинется надолго. Застывший чугун придется взрывать. Юрий Петрович бросился искать начальника цеха; но тот, оказывается, уже разыскивал его по телефонам — чтобы посоветоваться, как быть…

«Немедленно выдавайте чугун!» — приказал Юрий Петрович.

«Так ведь пуск-то завтра…»

«К черту!» — в бешенстве крикнул Юрий Петрович…

Летку пробили, чугун выпустили. Потом уже выяснили, почему так произошло: домна новая, график плавки был рассчитан неточно…

Родыгин нервничал, все ждал Николая Васильевича, говорил Юрию Петровичу: «Врежут нам по первое число. Торжество-то сорвали… Ты уж, пожалуйста, сам докладывай, как все вышло». Но когда приехал Николай Васильевич и Юрий Петрович все ему доложил, тот только весело рассмеялся: «Ну и правильно сделали». Встрял Родыгин: «Может, все-таки митинг проведем?» Николай Васильевич удивился: «А зачем?.. Домна заработала, ну и порядок. Главное-то ведь это…»

Он тут же подхватил Юрия Петровича под руку, заставил поводить по цехам. Юрий Петрович старался, как только они останавливались в каком-нибудь цехе, чтоб объяснения давал не он, а директор, но Николай Васильевич слушал Родыгина без особого интереса и обращался главным образом к Юрию Петровичу. Он делал это, видимо, без намерения ущемить директора, просто понимал, что Родыгин не может дать тех сведений, которые нужны были Николаю Васильевичу, ибо спрашивал он о таких инженерных тонкостях, в которые обычно Родыгин не вникал. И все же Родыгин надулся, и Юрий Петрович, чтобы разрядить обстановку, уговорил Николая Васильевича пообедать у директора завода, и там уж Родыгин сумел взять свое…


Как только Юрий Петрович, миновав узкий, полутемный тамбур и открыв вторые двери в кабинет, увидел Николая Васильевича, худощавого, в сером костюме — и к ним на завод приезжал в нем же, — сразу почувствовал себя легко. Он и кабинет-то не разглядел, а видел перед собой только улыбающееся, приветливое лицо… И вот ведь что любопытно: был Николай Васильевич на десять лет его старше: Юрию Петровичу — тридцать четыре, а Николаю Васильевичу — сорок четыре, но, как только они начинали разговор, разница в годах и положении начисто стиралась. Так было при их прежних встречах, и Юрий Петрович почувствовал: так будет и сейчас.

— Вы, насколько помню, не курите. — Николай Васильевич достал сигарету из пачки.

— Мне не мешает, — улыбнулся Юрий Петрович, польщенный тем, что Николай Васильевич помнит и такую мелочь. — Жена у меня курит. Привык.

— Ну, тогда все в порядке. — Николай Васильевич закурил, обошел стол. — Когда в последний раз я у вас был?.. Месяца три назад, кажется? Да, да, конечно же… Насколько я понимаю, дела на заводе раскрутились на полную мощь? Не так ли?

Юрий Петрович посмотрел на него с удивлением: Николай Васильевич задавал всегда конкретные вопросы, точно расставляя акценты, и тех, кто пытался отделаться общими фразами, резко обрывал: «Говорите, сколько труб, сколько колес, сколько автолиста, а то заслоняетесь словечком «металл». Какой металл? Какие изделия из него?»

Эта любовь к точности особенно нравилась Юрию Петровичу в Николае Васильевиче… А сегодня…

— Юрий Петрович, — продолжал Николай Васильевич, — давайте попытаемся уйти в область предположений. Хотя бы по известной схеме: тот руководитель хорош, кто смело может оставить завод на три-четыре месяца, и завод будет работать точно так же, как и при нем. Известная схема?.. Ну вот, я бы и хотел знать: если мы отзовем вас… на некоторое время с завода, это не снизит показателей?

Полукаров насторожился, почувствовав, что за словами Николая Васильевича кроется нечто серьезное, но размышлять было некогда, и он быстро прикинул: а что же произойдет, если его в самом деле отзовут с завода? Пожалуй, и вправду ничто не изменится, потому что программа задана и все звенья огромного механизма достаточно долго будут двигаться в нужном направлении.

— Нет, не снизит, — уверенно ответил Юрий Петрович.

Николай Васильевич сбил пепел с сигареты в пепельницу, взгляд его упал на какую-то бумажку на столе, он взял ее, стал просматривать и вдруг сказал, словно между прочим:

— Тут у нас событие назревает. Будем на днях провожать на пенсию Приходько…

«Вот оно что!» — подумал Юрий Петрович.

Приходько был главным инженером объединения, в которое входил и Лебедневский завод. Было ему около семидесяти, и в последнее время он много болел. Юрий Петрович его мало знал, но слышал, прежде имя Приходько гремело; должность, которую он занимал, была большая, заметная… Что, если Николай Васильевич считает — именно он, Полукаров, должен заменить Приходько…

Николай Васильевич погасил сигарету:

— Думаю, для вас не секрет, что в министерстве есть список кандидатов на эту должность. Практика разумная. В списке люди уважаемые, достойные… Вот я и хочу спросить вас: как вы прореагируете, если мы и вас включим в этот список?

Хотя Юрий Петрович успел уже понять, к чему клонится разговор, предложение застало его врасплох, и он замялся:

— Я не знаю… право… не думал…

Его нерешительность, видимо, понравилась Николаю Васильевичу, и он не стал торопить Полукарова.

— Ну хорошо… Сейчас и не надо. Обдумайте. И через недельку ответите. — Он было приподнялся, но тут же вновь опустился на стул: — Сами понимаете, Юрий Петрович, решение примет коллегия, министр. А пока я бы хотел, независимо от окончательного решения, чтобы вы письменно высказали свои соображения об улучшении работы объединения. Скажу прямо, у нас устаревшие формы управления. Их надо менять круто, очень круто, как это сделали вы у себя на заводе…

Он встал, взглянул на часы и вздохнул:

— Ну вот пока и все… Значит, через недельку я жду от вас ответа… — И, протянув Юрию Петровичу руку, добавил: — Просьба, Юрий Петрович, такая: сохраним наш разговор в тайне. А то, не дай бог, слухи расползутся.

— Конечно, конечно, — с готовностью кивнул Юрий Петрович.

Когда он вышел в приемную, то сразу увидел Суконцева; видимо, тот никуда и не уходил, дожидался здесь, и маленькие его глаза с жестким любопытством уставились на Юрия Петровича. Юрий Петрович снова ощутил необъяснимую робость перед этим человеком, он не способен был пересилить ее в себе. Суконцев ничего не спрашивал, но Юрий Петрович словно чувствовал его молчаливый приказ: ну, выкладывай! И Юрий Петрович неожиданно подумал: если он займет место Приходько и Суконцев сделается его подчиненным, неужто и тогда он будет робеть перед ним? И, к огорчению своему, признал: да, конечно же будет. Тут ничего не поделаешь! Этот рыхлый человек обладал какой-то странной властью, она ощущалась в каждом его движении, в каждом взгляде, и была эта власть выше всяких должностей и положений…

Они просидели полтора часа, просматривая бумаги. Суконцев работал быстро и решительно и, когда кончили, откинулся грузной спиной на спинку кресла. И Юрий Петрович вдруг догадался: Суконцеву не нужна информация, он и так все знает: и то, о чем говорил Николай Васильевич, и то, что за этим последует… Юрий Петрович не знает, и Николай Васильевич не знает, а Суконцев знает. И, поняв это, Юрий Петрович снял трубку и вызвал общежитие.

Едва он остался один, как мысль его заработала: надо все прикинуть! Уж он-то знал: самые заманчивые предложения могут таить в себе такие подводные течения, которые потом обернутся непоправимой бедой. Конечно же надо начинать с отрицания, хотя бы с первого, поверхностного вопроса: каковы потери?.. И сразу же обнаруживается, что их немало: потеря самостоятельности — на заводе у него всегда есть право выбора и, хотя над ним множество инстанций, самостоятельности у него все же больше, чем у главного инженера объединения. Это раз. Второе: эксперимент, который он начал и о котором думал как об основном деле своей жизни, так и останется незаконченным или же его завершат другие… Надежда на то, что он и на посту главного инженера объединения сможет одновременно вести дело на заводе, — иллюзия… Работа на новом месте поглотит его целиком. Ну и… потеря в заработке… Не в ставке, конечно, ставка здесь выше, а в премиальных. А это не такая уж малая сумма… Вот что обнаруживается даже при первом, поверхностном взгляде, а если сделать настоящий анализ…

В общем, надо думать, надо всерьез думать и советоваться. С кем? Прежде всего с Лелей. А может быть, и с Родыгиным. Но почему его вывели из игры? Прийти к нему и обо всем рассказать? Выложить все карты, как в тот переломный день, когда он положил на стол заявление об уходе, а Родыгин, даже не прочитав его, кивнул: «Хорошо, только говорить будем завтра. Приходите утром».


Утром-то и произошел разговор, перевернувший всю жизнь Юрия Петровича. Лист бумаги, лежащий на столе перед Родыгиным, был тем ножом, что обрубил все путы. Полукаров не обвинял директора, он говорил о заводе, об этом гигантском предприятии, где каждый цех — самостоятельное мощное подразделение; но не было у этого предприятия единства, оно состояло как бы из отдельных частей, и сумма их оказывалась меньше того целого, которое должно было быть получено в итоге. Завод напоминал некое бесформенное тело, которое порой охватывал паралич, вызванный несогласованностью в действиях. Он говорил, как лепил, словно бы под его руками была глина, придавал заводу форму единого организма… Он делал это легко, движениями опытного скульптора, и завод начинал видеться цельной системой. Безграничный простор открывался перед ним, словно его выводили из затхлого тупика, и это было так крепко, так основательно и логично, что переставало быть фантазией и становилось практическим руководством к действию…

Примерно через час Родыгин, выглянув в приемную, попросил никого не впускать, ни с кем не соединять, а часа через три они оба забыли о заявлении, и началась новая полоса в их жизни.

Летела вверх улица, мчался поток автомашин, но там, наверху, над крышами домов, не было движения — серое, сухое небо!.. Захотелось есть… Обычно Леля, когда он уезжал надолго, не отпускала его без продовольственной сумки и двух обязательных термосов — в одном кофе, в другом бульон.

Юрий Петрович обернулся, пошарил под задним сиденьем, нашел сумку. Значит, все в порядке, вот они выедут из города, и можно будет перекусить.

— Ну что, Михаил Николаевич, поспать удалось? — спросил он у Чугуева.

— Вполне, — ответил Чугуев, не поворачивая головы.


…Он был отходчив в гневе и потому сам не понимал, что с ним сегодня творится. Ведь было же отличное настроение, пока не столкнулся с этой дурной бабой. Забыть и не вспоминать! А вот поди ж ты — не отпускало. Он старался погасить раздражение воспоминанием о той нежности, что держалась в нем весь путь от Лебеднева до Москвы… Проснулся за пять минут до того, как звякнул будильник, проснулся, ощутив ладонью странное движение, будто стремительно перевернулся легкий, пушистый шар. Сон расслоился, он сообразил: рука лежит у Кати на животе. И тут же это движение повторилось… Катя не спала, она лежала, прислушиваясь к себе.

«Ты его слышал?» — спросила она.

«Он меня разбудил, — рассмеялся Чугуев. — Еще на свет не появился, а будит отца среди ночи».

Вот тут-то и зазвенел будильник, и заныло все тело в тоске — так не хотелось покидать теплую постель, отрывать от себя ласку Катиных рук и волос. Он коротко поцеловал ее в щеку, рывком вскочил, сразу от всего отъединившись, только нежность стала весомей.

Когда предстояло выезжать ночью или рано утром, Чугуев ставил машину под окном у Кати или возле общежития, чтобы не терять времени на поездку в гараж, и все же он едва успел к нужному часу. Юрий Петрович ждал его возле подъезда…


Черт бы побрал эту гостиничную бабу! Это же надо такое выдать — холуй, ему-то… Конечно, он успел насмотреться на разных шоферюг, что возят начальство, видел, как мотаются порой по московским магазинам со списочком, который дала начальническая жена, пока сам заседает в министерстве, видел, как носят вещички, готовят закуску и бутылку, а их хлопают по плечу: «Санька-Ванька, мой пер-р-рвейший друг, свой парень, не подведет», а тот и виляет хвостом, служит. Чугуев и дня так бы не прожил, ему и на самосвале хорошо — и заработок крепче, и время — легче: отработал смену и гуляй, а тут мотаешься весь день, еще вот и ночь прихватываешь, и никакого приработка, за что распишешься, то и есть — получай, подружка Катя… Нет, никаким бы калачом не заманили Чугуева возить начальство, если бы… Завгар сказал: «Сходи к главному, он себе водителя ищет… Не артачься, считай, что приказ. Не понравится, всегда уйти сможешь. Вольному воля — не мне тебя учить».

И он пошел… Его провели в кабинет, и едва Чугуев переступил порог, как сразу и обмер: за столом главного инженера сидел чувак из их класса, правда, взрослый и при усах, но ошибиться Чугуев никак не мог: уж очень приметный нос был у этого парня, на конце — лопаткой и приплюснутый, его за этот нос «Гусем» дразнили, но настоящая его кличка была «Москвич»… Чугуев шагнул к столу, в уверенности: сейчас тот поднимет голову от бумаг и, увидев его, засмеется, крикнет что-нибудь на веселом том жаргончике, что гулял в их времена в поселке и школе.

Главный инженер взглянул на него, отвернулся, быстро прочел ленту из-под самописов и опять посмотрел на Чугуева, но никакого удивления или радости не выказал, подвинул к себе листочек бумажки, прочел вслух: «Чугуев Михаил Николаевич, одна тысяча сорок второго года рождения, водитель первого класса» — и резким движением пальцев отодвинул от себя бумажку, так что она скользнула по гладкой поверхности стола.

«Ну что же, пойдем посмотрим, какой первый класс».

На какое-то мгновение почудилось: ошибся, но, когда главный встал, подкинув на ладони ключи, Чугуев успел прочесть на брелоке — «Полукаров»; он и прежде знал, что фамилия главного инженера завода — Полукаров, но мало ли на свете однофамильцев?

«Так вы что же, — спросил Чугуев, — меня не узнаете?»

«Узнаю, — спокойно кивнул Юрий Петрович, и глаза его насмешливо сузились. — Очень даже хорошо узнаю, Михаил Николаевич, — и, указав рукой на дверь, сказал: — Прошу».

Ошарашенный Чугуев двинулся к выходу. Может быть, опомнившись, он послал бы этого главного далеко-далеко, «где кочуют туманы», пусть его возит кто хочет, только не он. Но тут был особый случай, — Полукаров и в той мальчишеской жизни не был понятен Чугуеву, его и тогда мучила досада, что не смог его раскусить… Старая досада вернулась к нему, и он сказал сам себе: «Погоди! Такое не часто бывает. Тут надо все как следует разглядеть».

Черная «Волга» стояла на асфальтовой площадке, возле заводоуправления; Юрий Петрович сел на водительское место и, не глядя на Чугуева, спокойно ждал, пока Чугуев пристегнет ремень:

«Ну, поехали…»

Чугуев сразу отметил — машина оборудована что надо: радиотелефон, кондиционер — видно, сами смонтировали — и много другой шоферской мелочи.

К цеху холодного проката добирались минут сорок, потому что Юрий Петрович сознательно выбрал не удобную заводскую трассу, а, чтобы усложнить испытание, окружную дорогу — со множеством поворотов и перекрестков и к тому же всегда перегруженную. Вел он машину со скоростью не менее ста, а когда дорога становилась посвободней, пунктир спидометра подпрыгивал до ста двадцати. Чугуев сразу понял: Юрий Петрович — водитель классный: за рулем настолько свободен и спокоен, что даже «превышение скорости» воспринимается не как лихачество, а как уверенная норма. Когда остановились, Полукаров сказал:

«Вот что мне надо».

«Что?» — не понял Чугуев.

И Юрий Петрович серьезно объяснил:

«Непроизводительные затраты времени на передвижение должны быть сведены к минимуму. Трое до вас с этим справиться не смогли».

И вот уже год, как они мотаются вместе в любую погоду, в любое время суток, по самым разным дорогам, и за все это время Юрий Петрович ни разу не вспомнил о школьных годах, а Чугуев не напоминал, потому что в тот же день обнаружилось еще одно обстоятельство…

За этот год Чугуев так и не ответил себе, почему поселковый парень, который учился с ним в одном классе, стал главным инженером завода. Прежде Чугуеву казалось, что начальство приходит откуда-то со стороны, «оттуда», может быть даже рождается с таким предначертанием; во всяком случае, ему самому не приходилось видеть, чтобы человек из рядового у всех на глазах стал начальником. Сначала ему казалось, что все дело в отце Полукарова. Вообще-то история с возвращением отца Юрия Петровича на какое-то время сблизила их, двух мальчишек. Случилось это в зиму, когда им было по пятнадцати лет…


В поселке о небольшой семье Полукаровых было все известно: мать Юрки, дочка старого мастера Кудряшова, уехала в Москву учиться, еще до войны, там вышла замуж, жила в столице хорошо, да вот внезапно прибыла к одинокому, больному отцу. Может, тот ее позвал, а может, сама решилась. Мастер Кудряшов прожил при дочери чуть более двух месяцев и умер. Однако Слава Ивановна в Москву не вернулась, обосновавшись вместе с сыном в деревянном пристрое к двухэтажному, оштукатуренному, как тогда называли, «стандартному», дому. И вскоре в этой узкой, как коридор, с широким окном комнате перебывала добрая половина женского населения. В пристрое установили голландку, двери снаружи обили тонкокатаным стальным листом — принесли с завода. Такое внимание к семье Полукаровых объяснилось просто: Слава Ивановна поступила в пошивочную мастерскую, и обнаружилось, что она мастер высокого разряда. Она и журналов с собой навезла, так что зажили Полукаровы безбедно, хотя особенно и не шиковали.

До восьмого класса Юрка для Чугуева вообще не существовал, потому что входил в число тех, кого в школах ставят всем в пример, а Чугуев привык относиться к особо примерным ученикам с презрением. А вот в восьмом Чугуев и Полукаров неожиданно сблизились, и случилось это в то время, когда к Юрке вернулся отец.

В классе было известно: Юркин отец умер. Подробностями Чугуев не интересовался, у многих ребят не было отцов. Он и сам осиротел в четыре года: отец — гвардии капитан — скончался в госпитале, уже после окончания войны от старых фронтовых ран. Чугуев знал также, об этом говорил отчим, что Полукаров-старший был известным инженером, создателем уникальных блюмингов и даже, правда недолго, занимал пост заместителя министра. Сейчас об этом и вспоминать неловко, но тогда, когда Юркин отец словно бы с того света явился, и у него затеплилась надежда: а вдруг и его родитель объявится… Он почти не помнил отца, но ему казалось, что тот был хорошим человеком, во всяком случае не таким, как отчим Евгений Владимирович, изъеденный язвой желудка, желтый, тонкошеий мужик, который каждодневно находил повод, чтоб наказать пасынка; правда, в последнее время, когда Чугуев подрос, отчим стал побаиваться применять силу и больше ворчал…

Чугуев отправился к Полукаровым сразу после школы. Он постучал по стальным листам обшивки — не ответили, тогда он вошел в полутемные сени, где пахло капустой и лежалой картошкой, и снова постучал.

«Не заперто», — раздалось из-за двери. В комнате было жарко натоплено. За столом сидел широкогрудый человек, с седым, аккуратно подстриженным ежиком, с красным лицом, на котором выделялся несколько необычный нос, словно кончик его кто-то в свое время сильно надавил пальцем, да так и осталось, — у Юрки нос был почти такой же, но не так приплюснут, — красная, тугая шея выпирала из раскрытого ворота белой рубахи, прижатой на плечах широкими синими подтяжками.

«Здорово!» — сказал Чугуев.

«Здорово! — сказал Полукаров-старший. — К Юре?»

«Нет, — сказал Чугуев, — к тебе».

«Ну, тогда скидавай тулуп и бахилы. Видишь, как у нас голландку натопили».

Чугуев сбросил пальто и ботинки и в носках по чистым ковровым дорожкам прошел к столу, сел напротив Полукарова-старшего.

«Ну, говори, с чем пришел?» — спросил тот серьезно.

«На тебя поглядеть», — сказал Чугуев.

«Ну, гляди, — согласился Полукаров-старший и тут же спросил: — Курить будешь?»

«Буду».

«Тогда кури». — Полукаров подвинул к нему красивую пачку сигарет; Чугуев взял одну, умело размял.

«Ну вот, а Юрка не курит, — с удивлением сказал Полукаров-старший. — Или все же смолит?»

«Нет, не смолит, — ответил Чугуев. — Железно. — И неожиданно спросил: — Верно говорят: ты из мертвяков в живые вернулся?»

Полукаров-старший долго смотрел на него, и в глазах его медленно таяло веселье. Он притянул к себе Чугуева, прижал к груди, провел теплой ладонью по голове, и сразу же Чугуев почувствовал себя маленьким. Это ощущение своей беззащитности перед необыкновенной лаской запомнилось ему надолго. И еще запахи: хорошего табака, свежего белья и чего-то непередаваемого, для себя Чугуев потом определил: «Силой пахло…»

С этого дня все и началось. Чугуева тянуло в этот странный пристрой больше, чем домой, — чтобы видеть широкого, седого человека, который мог рассказывать бог весть какие небылицы так, что верилось каждому его слову. Чтобы видеть и слышать его, Чугуев постарался подружиться с Юркой, хотя тот и шел на это неохотно.

Про отца Юрка так объяснил Чугуеву: завел себе в Москве другую женщину, а мать была горда: как только узнала, сразу же и уехала. Полукаров много раз просил ее вернуться, но она как отрезала: «Он для меня все равно что умер». Прошло время, отец опять попросился, мать и сдалась.

Юрка рассказывал это зло, а закончил с презрительной ноткой: «Слабый она человек…» Чугуев удивился: «А чего слабый? Он же к себе вернулся». Юрка ответил: «Плохо ты понимаешь. Если раз решил, второй раз не перерешают. По слабинке всегда бьют. Ладно, я ей слово дал: с ним поладить. Ничего, полажу».

Чугуев вскоре забыл об этом разговоре, уж очень нравился ему Полукаров-старший, потому и старался покрепче завязать дружбу с Юркой.

Объединило их одно дело. У Чугуева была лодка. Вообще-то она принадлежала отчиму, но тот постоянно хворал и лодкой не пользовался, да и мотора не было. И Чугуев заявил Юрке: если смастерить мотор, лодка станет общей. И они под руководством Полукарова-старшего, взявшего на себя инженерную часть, принялись за дело. К весне закончили, и началась рыбалка. Длилось это недолго. Полукарова-старшего срочно вызвали в Москву, а недели через две после его отъезда кончилась и его недолгая дружба с Юркой…

К тому времени у них образовалась маленькая компания: Юрка привел как-то тонконогую, глазастую девчонку, была она из музыкальной школы, Чугуев среди той ребятни и не знал никого. Оказывается, Юрка с ней уже год как дружил, И стали они втроем мотаться на моторке, загорать на пляже, а потом девчонка пришла и сказала: «Мальчики, у меня день рождения, но ничего дома не будет, мама больна».

И Чугуев ответил: «Тогда тут будет. Сыпьте гроши, у кого сколько есть, я за бутылкой сгоняю».

Девчонке это очень понравилось, а Юрка заупрямился:

«Не надо вина».

Но девчонка сказала:

«Будь мужчиной».

Тут уж ничего не поделаешь, хочешь не хочешь, а надо соглашаться. Чугуев смотался в магазин, купил бутылку портвейна, и на конфеты у него осталось. Там же, в магазине, стащил с прилавка, где торговали водой, три бумажных стаканчика, и они устроили прямо на берегу пир. Юрку вырвало, он побледнел, они довели его до дому и распрощались, а Чугуев пошел провожать девчонку, потому что уже стемнело и она боялась идти через парк, — это был большой парк, под него расчистили участок леса, и здесь легко было заблудиться.

Он потом не раз вспоминал, как все было, и потому точно установил для себя вот что: когда вошли они в березняк, он положил ей руку на плечо — только для того, чтобы ей было не так страшно. Но как только он положил ей руку на плечо, она прижалась к нему. Тогда он повернулся, и они оказались лицом к лицу. Тут он сразу же решил, что надо делать: у него уже была девушка, правда, старше его лет на пять, и она кое-чему его научила. Он прижал к себе тонконогую и поцеловал, тут же подумав: сейчас она даст ему по морде — ведь всегда держалась гордо и задирала нос. Но она не ударила его, а когда он оторвался от ее пухлых губ, все еще продолжала к нему тянуться, тогда он сунул руку ей под платье, но тут случилось неожиданное — она ударила его ногой в живот. Он скорчился от боли, выпустил ее, и она убежала.

На следующий день, где-то после обеда, он привел к моторке и, увидев Юрку, сидящего на берегу, крикнул ему: «Привет!» Юрка не ответил. Встал и пошел к нему. Очень спокойно, так, что и нельзя было предположить, что ударит. Но он ударил, и так сильно, что Чугуев оказался на земле. А когда потряс головой и пришел в себя, спросил: «Ты чего?»

Юрка приподнял его за грудки и снова ударил — здоровый, черт. Чугуев был, пожалуй, посильнее и в драках больше поднаторел, но он испугался: Юрка шел на него не моргнув глазом, как будто и не ударить хотел, а сделать нечто такое, что должно запомниться навсегда.

Вот так у них все и кончилось. Впрочем, Полукаровы недолго прожили в поселке — в то же лето они уехали в Москву, а осенью «стандартный» дом снесли, а вместе с ним и деревянный пристрой с обитой стальными листами дверью.

Как-то зимой Чугуев встретил в Доме культуры ту девчонку, и она ему объяснила, в чем дело: «Я Юре рассказала. Мы поклялись всю жизнь говорить друг другу правду». И он ей сказал: «Ну и дура!» Она напряглась и с таким холодным равнодушием глянула ему в глаза, что Чугуев понял: он для нее пустое место, нуль, и все происшедшее в березняке ровно ничего не значит: испытала силу своей женской власти, не более того… Вот что он понял тогда и потому инстинктивно сторонился холодных и волевых женщин, ожидая от них подвоха. И все же однажды не уберегся. Но это особая статья…

А с той поселковой гордячкой он иногда сталкивался — то в Доме культуры, то на улице, но она демонстративно не узнавала его. Потом он о ней забыл и не вспомнил бы никогда, если бы…

Он довез Юрия Петровича до дому. Тот пригласил: «Идемте, Михаил Николаевич, вы должны знать, где я живу». Они поднялись на третий этаж. Юрий Петрович позвонил, им открыла женщина. Чугуев не разглядел ее лица, в коридоре было полутемно, но сразу догадался, что это она и есть. Может, по голосу узнал, голос у нее был редкий — низкий, грудной, красивый… А может быть, потому, что весь день вспоминал, как они расстались с Юрием Петровичем. Но она и тут сделала вид, что не узнала его, хотя в упор рассмотрела еще в прихожей.

В тот же день он пошел к Кате и все выложил:

«Катись они все… Чтоб я на них работал! Это завгар такой умник, ему лишь бы команду выполнить. А я не пойду».

Катя его выслушала и сказала:

«Пойдешь, Чугуев… Я тебя знаю».

Он удивился:

«Как это — пойду?»

«А вот так и пойдешь. Они тебе любопытны, а раз любопытны, то не отступишься».

Она и вправду хорошо его знала.

Про Полукарова-старшего Чугуев спрашивать не стал, но однажды услышал, как Юрий Петрович, садясь в машину, сказал Родыгину: «Мне завтра в Москву, Семен Семенович. Десятая годовщина смерти отца…»

Поминали Полукарова на Новодевичьем, где был он похоронен, — в первом дворе, слева, у кирпичной стены. Погода была холодная, шел дождь, народу собралось человек тридцать, все больше пожилые люди. Кутались в плащи, прикрывались зонтами. Чугуев рассматривал высеченное на граните лицо. Струйки воды стекали по каменному лбу и носу, по выпуклым бровям, и Чугуев думал: он помнил лицо этого человека не таким — оно было добрым и мягким. Тут же, на кладбище, Чугуев увидел Славу Ивановну. Она стояла прямо, не ежась от холода, и Чугуев удивился, как она еще молода, словно и не изменилась с той поры, даже похорошела…

Потом Чугуев вез Полукаровых через дождливую Москву. Слава Ивановна не узнала Чугуева, да он и не хотел, чтобы узнавала, — тогда был мальчишкой, с Юркой на равных, а сейчас… Он вез их и невольно прислушивался к их разговору.

«Не могу себе простить, что не интересовался его инженерными работами, когда он был жив, — говорил Юрий Петрович. — В его бумагах такое! С ума сойти можно! Непростительное упущение».

«Ты вообще с ним чванился, — тихо сказала Слава Ивановна. — Все время задирал нос. Вел себя так, будто ты старший, а он у тебя в мальчиках. Он переживал. Мучился, что не может найти с тобой контакта».

Юрий Петрович ответил:

«Да, скверно все это было. Глупо. Мальчишество, не более того… Но мне все казалось: он не тебя, а меня бросил. Я и копил в себе обиду».

«Он меня не бросал, — ответила Слава Ивановна. — Я сама уехала. Все как-то совпало: узнала — отец болен… Он скрытный был. Тоже любил погордиться. Писал: все хорошо. И вдруг узнала, как ему «хорошо»… А когда уехала, сразу и решила — в Москву не вернусь. Непримиримыми росли, сами же от этой непримиримости страдали, а все же превыше всего ее ценили».

«Я и сейчас страдаю, — сказал Юрий Петрович. — Такой инженер рядом жил, а я…»

Слава Ивановна помолчала и сказала грустно:

«Странно ты говоришь… Словно и не об отце. При чем тут инженер?» Она вдруг всхлипнула; Чугуев взглянул в смотровое зеркальце, увидел, как Слава Ивановна сморщилась и сразу же превратилась в старушку, и ему стало тоскливо.

Знала бы все это дурная общежитская баба, поостереглась бы молоть ерунду, ой поостереглась бы. А вообще-то наплевать! Лишь бы колеса крутились!

— А что, Михаил Николаевич, может, перекусим?.. Кольцевую миновали.

— Спасибо, Юрий Петрович, вы сами… Я в общежитии чаю хорошо попил. Пока обойдусь.

— Ну, смотрите, а то вот сколько еды.

— Ничего, Юрий Петрович, вы сами… Вот если только покурить…

Юрий Петрович не курил, и Чугуев при нем воздерживался, но сегодня не вытерпел.

— Да смолите себе сколько угодно, — поморщился Юрий Петрович.

…Он жевал котлету и смотрел без всякого удовольствия на дорогу. Удивительно, как по-разному может выглядеть одно и то же шоссе: то празднично-современным — в солнечную погоду либо ночью, в свете сигнальных огней, то таким унылым, как сегодня, — грязно-серый асфальт, темные льдистые наплывы, а по обочинам обшарпанные деревья, слежавшийся, с ржавыми проталинами, снег… Даже машины казались покрытыми свинцовой пылью. Все это вызывало ощущение неустроенности, и хотелось каким-то способом навести в окружающем мире иной порядок.

«Ты у меня странный человек: тебя всегда что-нибудь не устраивает», — Леля говорила это беззлобно, но с оттенком недоброжелательства. Когда она сказала об этом впервые, он просто не придал значения, потом Леля повторила эту фразу несколько раз, и он подумал: «А что же, пожалуй, она права». Вообще-то Леля нет-нет да обескураживала его каким-нибудь неожиданным замечанием. Совсем недавно вдруг сказала:

«А я ведь не за такого выходила. Тот был совсем другой».

Он решил отшутиться:

«Этот хуже?»

«Не хуже, не лучше. Просто другой».

Сам он в себе не чувствовал перемен, да и не задумывался, произошли ли они в нем. Но после Лелиных слов представил себя мальчишкой-инженером, который только что получил диплом, а вместе с ним и назначение на Лебедневский завод, и подумал: а ведь и на самом деле за минувшие десять лет многое в нем переменилось. Уж очень сильный рывок сделал он за это время. Сам-то он не прилагал особых усилий, чтобы обеспечить себе карьеру, скорее всего удача сопутствовала ему заслуженно, потому что каждый шаг вперед был как бы итогом его самозабвенной работы, куда он вкладывал себя до такой степени, что почти весь растворялся в деле. Леля это понимала, Леля объясняла: «Это и есть твой характер»… И вот что интересно: Ральф Шредер, представитель фирмы ГДР, поставлявшей им оборудование, говорил Юрию Петровичу, что эта-то черта характера больше всего нравится ему. «Это чудесно, как вы умеете полностью отдаваться делу», — говорил полный, румянощекий Шредер, приятно улыбаясь. Он вообще считал: человек, которому кажется, что он во имя работы жертвует личными удобствами, должен бороться с собой, как он борется с конкурентами, и такой человек вряд ли достигнет высоких должностей. Именно поэтому подобные типчики скулят на закате карьеры: «Я отдал лучшие годы нашей организации, а во главе ее поставили сопляка…» Идеалом для Шредера был работник, который без всякой жертвенности, а в силу потребности отдает делу столько часов, дней, недель, сколько необходимо, и при этом не задумывается, как бы ему повеселее провести время; он был уверен, что это именно тот работник, который достигнет поста руководителя, и, говоря об этом, Шредер добавлял: «Руководящий пост никогда не является наградой за самопожертвование». Юрий Петрович рассказал об этом Леле, она ответила категорично: «А я считаю: если человек чувствует, что он жертвует своим личным во имя дела, — это благородней. И это по-русски…» Юрия Петровича Леля не убедила: в словах Шредера он нашел для себя объяснение — каким должен быть тот, которому доверено направлять работу и усилия многих людей. Сколько раз он читал и слышал еще на институтской скамье, даже в школе: настоящий организатор жертвует своим личным ради дела, и это считалось высшим из достоинств. Нет, ничем он не должен жертвовать, не жертвовать надо, а утверждать себя в организации, и тогда эта организация станет отражением его личных способностей, если, конечно, они у него есть. И чем выше эти способности, тем ярче организация. Вот в чем смысл самоутверждения.

Так он начал размышлять, когда стал начальником цеха, но еще до этого он искал, в чем может проявить себя, с первого же дня работы стал искать, как только они с Лелей приехали в Лебеднево. «Вот здесь мы и начнем», — сказал он, как только они сошли с поезда на платформу старенького вокзала с пузатыми колоннами ядовито-желтого цвета, и Леля сказала:

«Какая безвкусица! Куда мы приехали?»

«На станцию своего назначения», — ответил он.

У них и багажа-то было: старый, еще отцовский чемодан и тюк. Они сели в дребезжащий, разболтанный трамвай и ехали долго, сначала кривыми улицами с грязными заборами, мимо пыльной сирени и разросшихся тополей, потом через длинный мост, за которым клубились многоцветные дымы завода… Их поселили в общежитии — деревянном двухэтажном доме, дали комнату как семейным специалистам. Жить в этом общежитии было трудно. По вечерам дом гудел от пьяной гульбы, а утром в коридорах пахло кислым табачным дымом и мочой. Потом дом этот снесли, а на его месте разбили сквер; общежитие, и не одно, построили в другом конце города. Впрочем, ему было все равно, где жить. Его сразу захватил цех — огромный, почти с километр длиной, с широкими пролетами и стеклянной крышей. Он влюбился в него с первого взгляда, и все, что не имело прямого отношения к предмету его влюбленности, перестало занимать его. Юрий Петрович попал в самую горячку: цех строили, чтобы он катал холодным способом трансформаторную сталь. Тут дело было вот в чем: почти все зарубежные фирмы отказали нам в поставках трансформаторной стали. Удар был нанесен чувствительный, потому что именно в это время строились мощные электростанции, развивались новые отрасли промышленности, и без трансформаторной стали нельзя было сделать и шагу. Вот почему так быстро построили этот цех. Когда вошел в него инженером по оборудованию Юрий Петрович, цех еще ни одной тонны трансформаторной стали не дал, и весь завод с напряжением ждал, когда же это наконец случится.

Мучились с технологией. Рулоны стального листа поступали из цеха горячей прокатки. Чтобы придать этой стали высокие электромагнитные свойства, доводили до минимума углерод и максимально повышали количество кремния. Сталь сразу же делалась хрупкой: под валками прокатного стана крошилась, как стекло. Как прокатать малоуглеродистую сталь? Задача казалась неразрешимой, однако и японцы, и шведы, и американцы катали трансформаторную, и их фирмы ревниво оберегали секреты технологии. На заводе издергались. Была создана специальная группа, которая проверяла весь путь изготовления стали — от доменного процесса, выплавки, горячего проката. Проверяли все до мелочей, чтобы отыскать, где же происходит сбой, но ничего найти не могли…

Вот в какое время появился в цехе Юрий Петрович. Шли монтажные работы, налаживались механизмы, и он сразу же начал работать с наладчиками. Еще студентом на практике он обнаружил в себе одну особенность — сразу определять внутреннюю суть машины, то есть тот основной узел, на котором держатся все остальные части механизма, и вместе с тем видеть не только результаты работы этой машины, но и понимать, как они согласуются со всем циклом. Такое ви́дение давало ему возможность определять достоинства и недостатки механизма и тут же отыскивать возможность его улучшить. Это сразу поняли наладчики и, если что-нибудь не получалось с тем или иным механизмом, звали Полукарова, уверенные, что, кроме него, никто не сможет устранить сбой. И в самом деле, в большинстве случаев Юрий Петрович с ходу нащупывал причину поломки или несогласованности. И порой досадовал, считая, что наладчикам просто лень возиться: все так просто, что могли бы и сами разобраться. Но Леля поняла, в чем тут дело; она давно уже подозревала, что Полукаров обладает редкой инженерной интуицией и это-то дает ему возможность видеть то, чего не видят остальные.

Вся власть в цехе в те дни была в руках Суконцева, его командировали из министерства с твердой задачей — добиться выпуска трансформаторной. Поначалу он созывал по три, а то и по четыре совещания на день. Управленческий дом еще не был закончен, собирались в цеховом «красном уголке». Суконцев садился за стол, остальные располагались на скамьях, стульев тоже еще не завезли, не до этого было. Суконцев говорил мало, больше слушал, потел, вытирал серое пористое лицо и волосы большим платком. Нервы у всех были на пределе, и совещания часто превращались в склоку: прокатчики кричали на сталеваров — мол, поставляют негодные слябы, те на доменщиков и прокатчиков — мол, не умеете как следует прокатывать. Порой и понять, о чем речь, было невозможно. Суконцев тяжело смотрел на всех, и постепенно под его взглядом в комнате умолкали, и тогда он коротко объяснял, что нужно сделать немедленно.

Иногда на эти совещания приезжал директор Кривцов — когда-то известный по всему Союзу, о нем много писали и говорили на всех совещаниях металлургов. Сейчас это был согбенный, старый человек с желтой, безволосой головой. Ему давно было пора уходить с завода, но он не мог решиться, цеплялся за свое место. Кривцов садился рядом с Суконцевым и строго молчал; Суконцев же не обращал на него никакого внимания. А дни шли… И когда оставалось до срока недели три, на завод приехал профессор Поповский. В группе, созданной Суконцевым, были ученые из Института черных металлов, но конечно же не такого масштаба, как Поповский, который в тот год был в особой славе. Прокатные станы были давней его специализацией, потом он начал выступать и как философ и как социолог, в общем, он был знаменитостью тех лет. Вызвал его на завод Суконцев.

Поповский появился в цехе в окружении множества людей, широкогрудый, с короткой шеей, в трикотажной легкой рубахе. Был июнь, и на город навалилась тяжелая жара. Она чувствовалась и в цехе, хотя здесь была неплохая вентиляция. Поповский быстрыми, острыми глазами оглядывал все, не пропуская мелочей, а вечером в том же «красном уголке» провел совещание. Он напомнил, что опыта производства холоднокатаной стали на таких станах, как здесь, отечественная металлургия не накопила, ситуация авральная, и поэтому лучше всего применить метод м о з г о в о й а т а к и. Метод этот предполагает участие всех заводских работников, а не только тех, кто входит в группу, и основан на следующих правилах: не объявлять ложной ни одну идею, а исследовать ее, даже если она кажется весьма сомнительной; всем, кто участвует в поисках, оказывать поддержку.

М о з г о в а я а т а к а, объяснял Поповский, преследует цель собрать урожай новых идей, усилить обмен мнениями, чтобы найти необходимый вариант решения…

И вот с этого дня прекратились склоки и свары, цех зажил и задышал по-новому, люди думали, люди искали. Эта обстановка подстегнула и Юрия Петровича. Занимался он главным образом своим делом — наладкой оборудования, но мысль его теперь была направлена и на прокат трансформаторной. Однажды он присел в пролете передохнуть, здесь было прохладней — скамья стояла рядом с вытяжной трубой. Он сидел неподалеку от пятиклетьевого стана, медленно оглядывал цех. Вверху под сводами кружилась стайка воробьев, и совсем неподалеку от них работала бригада сварщиков. Воробьи были привычны к сварке и не боялись ее, а возле стана возились вальцовщики, заправляя полосу. Юрий Петрович смотрел на них и думал: как все-таки несовершенна эта машина. Сколько автоматики, а вот заправку в валки рабочие ведут вручную… Впрочем, он в каждой машине видел несовершенства, тут Леля была права, когда говорила: «Тебя всегда что-нибудь не устраивает». Он сидел и лениво думал, что надо бы сообразить автоматический подаватель, — но это уж позднее, когда будет время. Рабочие валки медленно прокручивались, поблескивая синей полировкой, и внезапно то, над чем так мучительно бились в цехе, показалось Юрию Петровичу настолько простым и ясным, что он даже усомнился поначалу, а возможно ли такое решение. Он стал прикидывать снова и снова, и получалось: теоретически он абсолютно прав. «На уменьшение» — слова эти оказались ключом к тайне. Если немного упростить, процесс проката можно свести к такой схеме: из электросталеплавильного цеха в цех горячего проката поступал сляб. Там его раскатывали в тонкую стальную полосу, сворачивали в рулон, и рулон этот по подземному транспортеру поступал в цех холодного проката. Здесь его пропускали через травильное отделение, через ванны с серной кислотой, чтобы снять окалину, потом через черный обжиг, чтобы свести до минимума содержание углерода, и только после всего этого полоса шла на пятиклетьевой стан. Могучие валки с обеих сторон обжимали ее и… сталь крошилась, полоса рвалась. Почему?.. Вроде бы с ней обращались деликатно — первые валки давили на нее не очень сильно, а уж потом все увеличивалось и увеличивалось обжатие… И Юрий Петрович подумал: «А не прокатывать ли наоборот?.. Сначала сильнейшее обжатие, а уж потом — на уменьшение». За этой, казалось бы, простой мыслью стояло вот что. После горячего проката в стали резко укрупнялось зерно, при черном обжиге оно еще больше увеличивалось, а крупнозернистая сталь хрупкая. Но если сразу обрушиться на нее всей силой валков, то зерно можно разбить. Сверху, правда, образуется наклеп, вроде как от удара молотком по гвоздю, но потом этот наклеп можно будет снять термообработкой, зато и крупного зерна не будет, и тогда сталь станет вязкой, ее можно будет прокатывать… Вот так все это выглядело, если упростить мысль.

Потом уж, когда идею Юрия Петровича проверили и сталь прокатали, Поповский стал подробно спрашивать, как Полукаров пришел к этой простой и точной мысли, но Юрий Петрович толком не мог объяснить — говорил, что увидел весь процесс сразу, словно перед ним прокрутили кинопленку, где сталь была увеличена в разрезе во много раз, и он отчетливо видел ее структуру.

Они шли опушкой леса по сухой и жесткой тропе, усеянной ржавыми иголками, и Поповский говорил об интуиции. Он говорил: принято считать — интуиция такое проявление знаний, которое не опирается на силу разума, но он, Поповский, считает, что интуицию нельзя противопоставлять рациональному мышлению. По его убеждению, она, как и всякое явление, может иметь систему, которую еще просто не открыли, а когда откроют, интуицию можно будет усовершенствовать. Мысль эта понравилась Юрию Петровичу. В то время он еще не был знаком с идеями классического прагматизма, это уж позднее в бумагах отца он нашел обзор работ Уильяма Джемса, Джона Дьюи и их последователей, удивился, отыскав в этом обзоре мысли, к которым пришел сам, а удивившись, многое тотчас отверг, и прежде всего то, что касалось области чувств: «человек может сконструировать все, даже любовь, даже свое отношение к природе и богу». Вот здесь он споткнулся, рассмеялся и решил: прагматики зарвались. Но их напор, их уверенность он не отверг, да и не мог отвергнуть.

Все это было позднее, а в тот день, когда они шли опушкой леса к цеху, где должен был состояться официальный пуск стана и выдача трансформаторного листа, в тот самый день, словно между прочим, Поповский сказал: «А у вас хороший глаз, и мыслить вы умеете. Вам прямой путь в руководители. Время сейчас такое наступает, Юрий Петрович, когда главный долг руководителя — думать. Прежде-то считали, что основное — воля, да и путали волю с силой. Один умный человек сказал: «Воля — это решение, воплощенное в действие». А для того, чтобы принять это самое решение, нужна мысль, мысль и еще раз мысль».

Был митинг. Выступил Суконцев, затем директор Кривцов, медленно читая свою речь по бумажке. Выступали вальцовщики. А потом прокатали рулон трансформаторной стали, выжгли на нем дату и отправили на хранение в областной краеведческий музей. День был жаркий, с теневой стороны вдоль длинной белой стены цеха были расставлены столы с водой, бутербродами. Суконцев подошел, когда Юрий Петрович стоял рядом с Лелей и, держа на весу тарелку с бутербродами, пил прямо из бутылки лимонад. Суконцев, мельком взглянув на Лелю, коротко кивнул ей и сказал деловито:

«Вы мне нужны, Полукаров».

Юрий Петрович сразу заробел от этого тона, потащился за Суконцевым, так и держа перед собой тарелку, и, когда они остановились возле липки, посаженной нынешней весной, Суконцев удивленно посмотрел на колбасу, и тогда Юрий Петрович, окончательно растерявшись, поставил тарелку на землю, изобразив на лице полное внимание. Суконцеву было тяжело дышать, ворот его рубахи был расстегнут, и многоступенчатый подбородок находился в постоянном движении. Он заговорил медленно, делая паузы после каждого слова:

«Я сообщил о вас в докладной записке министру. Он остался доволен, подчеркнул, что необходимо смелее выдвигать молодых. Мы это учтем. — Суконцев смотрел маленькими, темными глазами так, словно не доброе говорил, а хотел еще раз прощупать Юрия Петровича, разглядеть только ему одному понятное. — Вы, кажется, в общежитии живете?»

«Да, с женой», — подтвердил Юрий Петрович.

«Недельки через две сдается жилой дом для прокатчиков. С директором и в завкоме уже обговорено. Получите квартиру».

Юрий Петрович скользнул взглядом в ту сторону, где оставил Лелю, понял, что она тревожится, и ему захотелось помахать ей, закричать — такая радость охватила его: тут не просто благодарность, тут еще оценка его дела. Но он сдержал себя. Суконцев изучающе смотрел на него:

«Вот что я еще хотел у вас спросить… Блюминг Полукарова… да и вообще… Вы имеете какое-нибудь отношение или однофамильцы?»

«Мой отец», — ответил Юрий Петрович.

«Ага! — кивнул Суконцев, не удивившись, помолчал, потом сказал: — Это хорошо. Преемственность. Стоит поддержки». И он протянул руку. Ладонь Суконцева была потной, и Юрий Петрович чуть было не отдернул руку, но против воли улыбнулся, и Суконцев, кивнув, отошел.

Тут же подбежала Леля:

«Что он тебе сказал?»

Юрий Петрович устало посмотрел на нее:

«Нам дают квартиру…»


…На шоссе стало свободней. Теперь можно было прибавить скорость, и Чугуев с удовольствием обогнал желто-синий молоковоз, который надоедливо долго маячил перед глазами. Машина шла легко, асфальт был сухим, хотя все вокруг — поля, деревья, небо — словно напряглось и замерло в ожидании то ли шального ветра, то ли бурного, сильного тепла. «Закостенелая погодка», — определил Чугуев, и ему захотелось как можно быстрее добраться до дому. Вспомнил легкое движение под рукой, разбудившее его до будильника, и воспоминание это опять отозвалось в нем нежностью. Ему сделалось хорошо, раздражение окончательно улеглось, и он усмехнулся: вот уж никогда бы не подумал, что может так растопиться. Так ласково вспомнилось о женщине, о ее гладкой коже, тепле рук, легкости волос… В последнее время его часто захлестывала нежность к Кате, он тянулся к ней с лаской и сам требовал от нее ласки. «Ой, Чугуев, — улыбалась Катя, — недобрал ты, видать, в детстве материнского…» — «И отцовского тоже», — отвечал он. С появлением отчима все в доме обернулось крутой стороной: «Сделай это, принеси то», — вертись целый день как волчок, ублажай капризного мужика. Так было до тех пор, пока не взбунтовался: «Уйду к черту, на побегушках не буду». Мать стала просить: «Смирись». Но отчим махнул рукой: мол, пусть живет как хочет, и мать отступилась… Раньше мать была веселая, шумная, а тут притихла и так подчинилась новому мужу своему, что казалось — только и живет, чтобы угодить ему. Прежде к ней прибегали подруги из лаборатории, болтали о заводских мужиках и о поселковых новостях, сейчас в дом никто не приходил. Болезненный отчим любил покуражиться; говорят, и на работе был таким же — самый привередливый из всех начальников смен. Вот же — инженер, кончил в столице Бауманское училище, а дома ни одной книжки, а все заботы — что бы в дом принести. Подбирал все: инструмент, детали, даже стальные листы возил, складывал их в сарайчике. После того как мать родила от него мальчика, о Чугуеве совсем забыли. Так и жили: семья сама по себе, Чугуев сам по себе… Все правильно угадала Катя, все правильно… Умница, недаром — инженер. Только ей он и верил, а вообще женщинам не доверял. От них всего жди… Вот хотя бы эта, бывшая их поселковая губастая девчонка из музыкальной школы… Она не замечала его, как будто пень сидел за рулем или робот; впрочем, она с ним не ездила, он и видел-то ее, когда она провожала или встречала Юрия Петровича; у них была своя «Волга», и, если им надо было куда-нибудь за город или на отдых, ездили на своей. Она гоняла лихо, ни черта не боялась, — наверное, Юрий Петрович научил. Чугуеву, в конце концов, наплевать, что она его не замечает, ничего тут нет обидного, она и девчонкой была гордячкой, задирала нос. Он ее давно раскусил и, когда теперь встретил, подумал: недалеко от прежнего ушла; подумал и забыл и не вспомнил бы, если бы не случай на реке…

Было воскресенье, Юрий Петрович решил часа два поездить по заводу; конечно же, если бы был будний день, то все произошло бы иначе, Юрию Петровичу не пришлось бы просить Чугуева, он просто позвонил бы начальнику гаража…

«Личная просьба, Михаил Николаевич, жена у меня с машиной застряла. Что-то там с двигателем. Это в сторону Куравлева, на тридцать седьмом километре, у реки. Она из деревни позвонила… Если нельзя ничего с машиной сделать, заберите Лелю домой, а я тем временем договорюсь, чтоб аварийную туда послали».

Он впервые его просил, и ему, видать, было неловко, потому и в глаза не смотрел.

«Конечно, — согласился Чугуев. — Сделаем».

Он знал это место, там еще небольшой молоденький ельничек справа от дороги, в том ельничке они с Катей два ведра маслят набрали за какой-то час, а слева — излучина реки. Он быстро туда добрался, увидел на проселке «Волгу», сразу сообразил, что в ней никого нет, поэтому взглянул на реку — женщина плыла к берегу. Он подъехал к «Волге» и, чтобы не терять времени, поднял капот, стал возиться с мотором и через минуту убедился: машину надо в гараж, поломка серьезная. Он закрыл капот и обернулся к реке, чтобы посмотреть, доплыла ли женщина… Она шла по песку к кустику, где лежала ее одежда, — это было шагах в двадцати от него — и явно не спешила, медленно передвигая длинными, ровными ногами, словно выбирала сначала глазами местечко, куда бы ступить. Он ее хорошо разглядел — и смуглую ее кожу, и узкую, длинную талию, и еще крепкие, небольшие груди. Он двинулся к береговому обрывчику, под ногой у него выстрелом хрустнула сухая ветка, потом еще раз. Леля вздрогнула, но не повернула головы в его сторону. Тогда он убедился: она видит его, может быть краем глаза наблюдает, вытирая волосы мохнатым полотенцем… Ему ничего не стоило спрыгнуть с обрывчика, и он оказался бы рядом с ней на песке; черта с два ей бы удалось на этот раз ударить его ногой в живот, как это она сделала девчонкой в березняке. Ей бы не вырваться от него, не уйти, да, может, она бы и не стала вырываться, он видел: она не спешила одеваться, а он уж подошел к самому краю обрывчика, и земля посыпалась из-под его подошв… Он не прыгнул. Пошел к машине, сел и начал сигналить, будто и не видел ничего. Она пришла минут через пять, молча открыла дверцу, молча закурила и, пока он вез ее к городу, ни разу не взглянула в его сторону. Лицо у нее было каменное. И тут он понял: стоя на берегу, она и не ждала, что он спрыгнет, она твердо знала: не посмеет. Просто ей было плевать на него, она шла к своей одежде, презирая его, и потому не опасалась… «Это же надо!» — только и ахнул он от своей догадки… Нет, женщинам он не верил, у него много было из-за них бед, но и он им не спускал; считал — ничего нельзя прощать, и не прощал. Это все началось у него до армии, когда пацаном стал шоферить.

Чаще всего его посылали на подсобное хозяйство завода, километров за двадцать от города. Он возил овощи для орсовской столовой; на подсобном и завелась у него Валька — счетовод, крепкая, маленькая, как кубышка; они еще как следует и не привыкли друг к другу, как случилось это дело с коровой. Валька набилась ехать с ним в город.

«Ты все по шоссе гоняешь, а тут дорога прямая есть через лес и поле. Дождей давно не было, накатали, что твой асфальт. Давай по ней».

Он ее послушал, а она затеяла возню в кабине; ему, дураку, остановиться бы, а он мчался через поле… Черт ее знает, откуда взялась эта буренка. Он увидел ее уже перед самым радиатором и с испугу, вместо того чтобы тормознуть, прибавил газу… От сильного удара машина на мгновение словно оторвалась от земли, под ней что-то вздулось, охнуло и тяжело захрустело… В поле никого не было, ни одной души, и тогда он рванул на полной скорости. Валя замерла, в лице ни кровинки. Он с маху въехал в речку, потом кинулся на берег, наломал ивовых прутьев, сунул оторопевшей Вале веник:

«Мой машину! Чего стоишь?!»

Она подчинилась ему. Они терли, скоблили, чистили машину, стирали с нее следы крови, а когда закончили эту работу, Валя сказала:

«Поехали назад».

«Куда это назад?» — удивился он.

«В Глухово, — сказала Валя, — договоримся насчет буренки».

Его и так всего трясло, а тут представил: завтра же узнают дома, и начнется такое… За буренку надо платить, отчим скорее лопнет, чем раскошелится.

«Меня тут ни одна душа не видела, да и знают, что я по шоссе езжу».

Валя стала его просить:

«Это ведь Касьяновой корова, она с нее живет, вдова солдатская».

«Ничего, — сказал он. — Мясо продаст, новую купит».

«Не поедешь?» — спросила она.

«Нет!»

«Ну и подонок же ты!»

Он больше слушать не стал, оставил Вальку возле речки и рванул в город. Но она все-таки сообщила в милицию. Отчим и вправду рассвирепел, кричал: пусть гонят парня в тюрьму, он ему не потатчик. Неизвестно, чем бы кончилось, но орсовское начальство заступилось — заплатили Касьяновой, и Чугуев опять стал ездить в подсобное хозяйство. Мимо Вальки проходил, будто и не знал ее никогда, а она смотрела на него молящими глазами…

Вообще-то это все труха, палая листва, об этом и вспоминать не стоит. Пожалуй, только Алиса… Эту историю он почему-то не мог забыть. Алиса Ивановна Кузьмина. Кто ей имя такое дал? Пароходная докторица. Впрочем, по образованию она была медсестрой. На пароход он попал после армии отслужив на Курилах. Ему нравилось жить на острове, нравилось мотаться по нему на грузовике, особенно на рассвете в летнюю пору, когда отлив и можно мчаться по плотному темно-серому песку так, чтобы под колеса летела пена… Там, на острове, он и научился по-настоящему водить машину, и там же ему напели ребята: после армии надо ехать во Владивосток — в торговом флоте матросов всегда не хватает. Можно и на мир посмотреть, и заработать, да и приодеться на валюту. Вот он и решил попасть на пароход. Спешить ему было некуда, дома его никто не ждал, отчим все маялся язвой, а у матери — семилетний сын.

В отделе кадров его хорошо встретили; там любили приходивших к ним из армии, предложили выбрать, на какой пароход пойдет. Ему было все равно. Тогда девчонка-инспектор посоветовала:

«Давай на «Попов», хоть и не шик-модерн, но зато всегда с планом. Да и капитан хороший».

И он пошел на сухогруз «Попов». В первый месяц, когда плыли сначала Японским морем, потом через Тихий океан к берегам Новой Зеландии, везли какие-то удобрения, ему было так тяжело, что он уж решил про себя: все, кранты мне. Сначала лежал в лежку, потом пересилил себя, начал вставать, выходил на работу. Боцман, маленький, жилистый, коричневый от загара, словно спаянный из ржавого железа, гонял его как новичка почем зря. Чугуев красил фальшборт, драил палубу, чистил гальюны; потом понял, что боцман прав — в работе было его спасение, и постепенно свыкся с влажной духотой тропиков, стал твердо ходить по палубе и многому другому научился. И все же он томился, глаза уставали от моря, от бесконечности воды, а душа — от однообразия и замкнутости жизни. Они плавали под фрахтом от Австралии на острова, возили многое: шерсть, зерно, бананы, — заходили в Сингапур, в Коломбо, на Маврикий и Канарские острова. И снова к берегам Японии. Порты не очень его радовали: короткие сходы на берег, чужое пиво, мелочные лавчонки малай-базаров. Временами тоска так усиливалась, что становилась невыносимой.

Алису он и не замечал сначала, видел мельком, когда в столовой крутили фильмы, кормиться-то она ходила в кают-компанию. И еще он видел, как она забиралась на верхнюю палубу мостика и загорала там. На пароходе были три женщины: вот эта Алиса, девчонка-пекариха и буфетчица кают-компании. Матросы по-разному трепались о них. Чугуев только однажды увидел, что у Алисы почти синие глаза, а больше там и смотреть было не на что: вся серенькая — и лицо, и волосы, даже ноги, как ни загорала, а все серенькая. Он и не думал о ней всерьез, просто наступила пора, когда ему стали сниться по ночам женщины. Вахту в то время он стоял до полуночи, по-матросски она называлась «собачьей», ни кино не посмотришь, ни «козла» не забьешь… Он и не думал после вахты спускаться на ботдек, как-то это само собой вышло, но он сошел и открыл дверь в коридор, где были каюты капитана, первого помощника и ее — Алисы. Все в коридоре подрагивало, поскрипывало, гудели кондиционеры. Он прошел по ковровой дорожке босиком — так и на вахте стоял, только в шортиках, и майке, — осторожно открыл дверь каюты врача, чтоб не скрипнула, и осторожно закрыл за собой. И сразу увидел Алису — на смятой простыне в ядовитом свете луны, бившем в иллюминатор. Он бесшумно подошел к ней и вздрогнул — она смотрела на него широко открытыми глазами. Без всякого страха, скорее с любопытством. Он подумал: «Закричит или нет?» Руки у нее были потными и горячими… Он уходил, ступая на кончики пальцев, и пошел к себе вниз не мимо каюты капитана, а снова вышел на открытую палубу, увидел слепое антрацитное море с желтизной лунного света, и ему захотелось завыть от тоски…

На следующую ночь он опять к ней пробрался, и она ему сказала:

«Ты не ходи часто. Вдруг увидят… — А потом спросила с интересом: — Ты меня любишь?»

И он ответил:

«А ты как думала!»

Они сумели скрыть свою связь от экипажа. Это редко кому удается, но им удалось. И только когда входили в залив Петра Великого, Алиса в столовой подошла к нему и сказала громко, чтоб все слышали:

«Во Владике можешь жить у меня. Есть отдельная комната».

Вот тогда-то все и вылупили глаза. Боцман раскалился от гнева, чуть не кинулся с кулаками, его усадили на место. Но позднее все же отыгрался: послал Чугуева на бак отбивать лед.

В первый же вечер на берегу они закатились в ресторан. Чугуев был равнодушен к водке, она не приносила ему удовольствия; выпив, только мрачнел, потому и заказал граммов триста. Он слушал, как на эстраде длинный, худой парень в черном костюме и при галстуке-бабочке пел старинные романсы. Оглядывал столики. Береговые женщины не были похожи на Алису. Они держались надменно, во всяком случае так ему казалось, улыбались накрашенными ртами загадочно и заманчиво и все выглядели удивительно красивыми. Ни с одной из них Алиса не могла поспорить, несмотря на свои заграничные шмотки. Ему чудилось: все, кто сидел в ресторане, наблюдали за ним, и он, чтобы поддразнить их, церемонно ухаживал за Алисой, говорил ей: «За твое здоровье, прекрасная» — и еще что-то в этом роде.

Потом они шли домой мимо длинного дощатого забора, и она хватала его за руку и говорила:

«Давай быстрее поженимся, а то ведь опять в рейс».

Он удивился:

«Ты что? Разве я тебе обещал?»

«А как же!» — воскликнула она.

Но он хорошо помнил, что ничего подобного ей не говорил. Она вдруг ожесточилась, он и не понял отчего, прижалась к забору спиной, словно загнанный зверек, и вдруг выпалила:

«Я бы крикнула тогда. Первый помощник — за стенкой. Ох, и упекли бы тебя!.. Да я и сейчас тебя продам! Тебя еще потрясут, будь здоров! Я такую телегу на тебя… грязная рвань!»

Он и не ожидал, что она умеет так ругаться.

«Я боцмана в свидетели возьму. Он из-за меня что хочешь подпишет. Мы тебе дело припаяем, чтоб знал, как насильничать!»

Он слушал ее потрясенный: сколько же злобы скопилось в этой женщине! И ему стало жаль ее и за эту злобу, и за некрасивость, и за неприкаянную жизнь. И вместе с этой жалостью поднялась в нем и тоска. Он не способен ей ничем помочь, теперь-то он знал это твердо, и странным ему показалось, что его могло вообще что-то связывать с ней.

Он тихо сказал:

«Пойдем».

Алиса замолчала, испуг метнулся в глазах, кротко прижалась щекой к его рукаву. Ему сделалось неприятно, он подхватил ее под руку и повел домой. Но едва она уснула, взял свои чемоданы и мотанул в аэропорт. Ему было все равно куда лететь, деньги у него были, шмоток он себе навез, он был свободен, и вся земля открывалась перед ним. И завертелась она, закружилась… Летел под колеса асфальт, месили они глину, врывались в рябые лужи, приминали снега… Цепкие руки сжимали баранку, громыхал за спиной то железный кузов самосвала, набитый цементным раствором, то плескалось горючее в баке бензовоза, то шелестел стянутый канатами брезент. Чего он только не возил: и железо, и дерево, и продовольствие, а дорога все летела навстречу. Большую часть жизни он провел в дороге, знал, как меняется цвет асфальта от времени дня и времени года, от смены дождей, солнца и ветра. Он видел на асфальте и приметы чужой работы: зерна пшеницы, кучки цемента, гнутые гвозди, битое стекло и отпечатки чужих судеб: раздавленную помаду, клочки писем, недокуренные сигареты. Очень многое могла ему рассказать дорога, и он слушал ее и двигался по ней, отдыхая от этого движения во сне, или в столовой, или в Доме культуры, где пил пиво и смотрел, как танцуют другие — сам он танцевать не любил. Он чувствовал под ногами землю и свою свободу, и ему было хорошо. Лишь бы колеса крутились!..

«Последний рейс!.. Последний рейс! — весело думал Чугуев. — Так решили с Катей. Завтра — в отдел кадров… Шабаш! Ищите нового водителя. Я отработал… Даешь самосвал!»


…Они ехали уже более двух часов, как вдруг сквозь однообразную тусклость неба просочились солнечные лучи — не пробили облака где-то в одном месте, а хлынули сразу, потоком, как дождь, и в это же самое время «Волга» сбросила скорость. Юрий Петрович огляделся: шоссе просматривалось далеко, встречных машин не было, а по правую сторону вдали шли два тяжелых самосвала. Местность здесь была болотистая — кочковатый снежный покров разрывался черными проталинами, на буграх торчали перезимовавшие стебли осоки. Мутный солнечный свет, отражаясь от залежалого, покрытого льдистой коркой снега, сглаживал даль, и только по темным и бесформенным пятнам впереди можно было угадать лес.

Юрий Петрович вспомнил эту долинку. Она всегда казалась ему самой безрадостной на протяжении всего пути. Он и прежде замечал: когда машина проезжала здесь, скорость ее стремительно падала, хотя дорога была ровной, и все хотел спросить Чугуева, в чем тут дело, но быстро об этом забывал, а сейчас, взглянув на бесстрастное, почти сонное лицо Чугуева, внезапно спросил:

— Почему так медленно едем?

— Местность такая, — тотчас отозвался Чугуев. — На полную катушку жмешь, а мотор не тянет.

— Странно…

— Ага… По-разному говорят. Мол, магнит сильный в земле… — Он неожиданно смутился. — Да я не знаю. Не тянет — и все. — Он припал к рулю, пошел на обгон самосвалов, шея его напряглась, покраснела, и казалось, он сейчас всей своей силой пытается помочь машине и, когда самосвалы остались позади, сказал, хмурясь:

— Возможно, танки. Тут ведь крепкая война была, и этих танков в болоту и под дорогой… — В голосе его Юрий Петрович уловил обиду; видимо, Чугуеву показалось, что Юрий Петрович с недоверием отнесся к его сообщению.

— Возможно, вполне возможно, — чтобы успокоить его, ответил Юрий Петрович и заметил, как расслабились крутые плечи Чугуева, словно он освободился от чего-то невидимого, давившего на него. Юрий Петрович усмехнулся про себя: обидчив этот Чугуев, если что-нибудь не по нему, сразу нахмурится, затаится, бог весть о чем он думает в такие минуты. Леля сказала, узнав, кого он взял себе в шоферы: «А ты всерьез рискуешь. У этого парня наверняка комплекс обиды и счет к тебе». Но он ответил: «Это не имеет значения, шофер он хороший». И Леля спорить не стала…

«Волга» набрала прежнюю скорость, и теперь четко обозначился лес, густая тень поглощала дорогу; и едва они въехали в эту тень, как сразу же изменился звук мотора — стал глухим, расплывчатым, и эта перемена, по странной прихоти ассоциации, почему-то напомнив шелест стальной полосы под валками на стане, когда увеличивают степень обжатия, заставила Юрия Петровича мысленно вернуться к цеху холодного проката, где сегодня очередные испытания…

— К шести должны быть на заводе, — сказал Юрий Петрович.

— Помню, — кивнул Чугуев. Теперь красная полоса на спидометре перевалила за сто двадцать.

За год, что они ездили вместе, Юрий Петрович не замечал, чтобы Чугуев чему-нибудь радовался или удивлялся, о чем-нибудь всерьез тревожился или беспокоился, он реагировал только на распоряжения и отвечал, если его спрашивали. Юрий Петрович угадал, что так будет, в первый же день их встречи, когда этот человек вольной походкой прошел от дверей кабинета к его столу, насмешливо уставился, ничем не выдав, что узнал своего одноклассника, и только позднее не выдержал и спросил: «Так вы что же, меня не узнаете?» — и Юрий Петрович ответил: «Узнаю… Очень даже хорошо узнаю, Михаил Николаевич». Вот этот-то короткий разговор и отбил черту между их прошлым и настоящим, и ничего больше не надо было объяснять и выяснять — все сразу стало на место, каждый делал свое дело. И это устраивало Юрия Петровича: автомобиль был для него всего лишь средством передвижения — и Юрий Петрович только сетовал порой, что средство это при нынешних темпах несколько устарело. По его настоянию завод зафрахтовал, у Аэрофлота самолет. Его использовали для связи с заводами-поставщиками и смежными, и это оказалось дешевле, чем отправлять туда на месяцы толкачей.

Юрий Петрович привык к молчанию Чугуева, да и до него старался брать малоразговорчивых. Он любил поразмыслить во время езды — сколько чудесных идей возникло у него именно в поездках! — и раздражался, если его отвлекали. Но молчание Чугуева было особым. Этот человек с расплющенными, тяжелыми ладонями, которые легко, даже нежно покоились на баранке руля, словно бы воздвиг между собой и Юрием Петровичем прочную стенку, и за ней Юрий Петрович чувствовал себя надежно. Поначалу он ощущал — его оберегают, потом это ощущение укрепилось, стало обыденным, может, поэтому ему так легко думалось в машине. Здесь был особый мир, в который никому не дано было проникнуть, мир этот принадлежал Юрию Петровичу, только ему одному.

Он взглянул на часы: пожалуй, поспеют к шести. Сегодня там испытывают в очередной раз стан бесконечной прокатки… Почти шесть лет ушло на то, чтобы осуществить идею, которая возникла у Юрия Петровича, когда он еще и начальником цеха не был. Его не устраивала работа пятиклетьевого стана: рулон стали подавали на приемный стол, потом — к разматывателю, и начиналась долгая возня с заправкой — конец стальной ленты надо было пропустить через валки, а потом закрепить на моталке. Почти треть рабочего времени стана уходила на вспомогательные операции, которые делались в основном вручную. Какая же, к черту, новая техника! Юрий Петрович хотел установить автоматический заправщик полосы, но из этого ничего не выходило: получалось или слишком громоздкое сооружение, или же безумно дорогое. Тогда он нашел компромиссное решение: увеличить рулоны стали. Но и это оказалось непросто: рулоны ведь поступали из цеха горячего проката, и нужно было там перестраивать всю работу. Тогда решили сваривать полосы. Соорудили специальный аппарат электросварки. Постепенно выяснились недостатки и этого метода. Надо было менять все вспомогательное оборудование стана — оно не выдерживало рулон такого веса, да и краны не справлялись, и сварка часто оказывалась некачественной, при прокате полоса рвалась на швах… Вот тогда у Юрия Петровича и возникла идея: процесс должен быть б е с к о н е ч н ы м. У стана должны быть такие устройства, чтобы они выпрямляли, растягивали и отлично сваривали полосы и делали бы это автоматически. Тогда через стан пойдет непрерывным потоком стальная лента. Эта идея волновала его все время, и, чем бы он ни занимался, она была на особом контроле, и когда наконец они нашли приемлемое решение, начали его осуществлять, он задумался: как сделать весь металлургический процесс бесконечным — от сталеварения до выпуска готовой продукции. Это стало его мечтой, настоящей инженерной мечтой — создать новый цех, нет, новый завод — весь на автоматике, с самым минимальным числом рабочих… Но это впереди. Впрочем, не так уж и далеко. Что бы он ни делал, чем бы ни занимался, он в первую очередь оставался инженером. Машина была его призванием, и когда о нем заговорили: главное дело Полукарова — управление, он к этому отнесся несерьезно, потому что рассматривал завод как большую машину, которую надо изучить, чтобы легче и проще было управлять ею. Ему казалось нелепым, когда пытались управление выделить в самостоятельную отрасль; для него все было взаимосвязано: машина, которая никогда не бывает совершенной, и управление ею, где настоящий специалист всегда найдет самые простые и экономичные способы, чтобы попусту не тратить свою энергию. Он убедился в этом в первые же месяцы работы на заводе, но по-настоящему ему удалось развернуть их и проверить, когда стал начальником цеха.

Соколовский, который прежде возглавлял цех, взял да и ушел на пенсию. Никто этого не ожидал. Соколовский был крепкий мужик, высокий, широкогрудый, с густой шевелюрой — в ней лишь едва пробивалась седина. На него заглядывались молодые работницы — в таких мужиках чувствуется нерастраченная сила. И когда ему исполнилось шестьдесят, в это даже не хотели верить: уж очень трудно было назвать его стариком. И еще больше удивились, когда он сказал: «Все. Покою душа страждет. Устал я от всей этой суеты. Хочу для себя пожить».

Его провожали шумно: устроили вечер, нанесли подарков. И только когда Юрий Петрович принял цех и стал вникать в дела, выяснилось, как все здесь запутано-перепутано. Все надо было заново перекраивать…

К счастью, цех был новым, и это облегчало задачу: не надо было ломать устоев. И все равно он многого бы не смог сделать, если бы не Леля. Какое же это счастье, что она у него есть! Наверное, иначе бы и жизнь сложилась, если бы не она… Все-таки сколько ни смейся над предопределением, роком, судьбой, а никуда от них не денешься; ведь вот потерял он Лелю после школьных лет, даже забыл о ней, а она опять нашлась. Вот как он ее встретил снова…

Умер отец. Умер на улице: упал и не сумел подняться. Его подобрала «скорая помощь». Мать сутки звонила по всем знакомым, не знала, куда он мог деться, потом обратилась в бюро несчастных случаев. Там навели справки и сообщили: тело можно получить в морге. Юрий Петрович взял документы отца и вместе с матерью поехал в морг. Прибыли они туда рано. Двери оказались на замке. Это было старое полукруглое здание с широкими мраморными ступенями. В стороне под деревом стояла скамья. Они сели на нее, чтобы дождаться, когда откроют. Все здесь было мирное, тихое. Перекликались птицы, и трудно было поверить, что сидят они рядом с обителью смерти. Примерно через полчаса послышался шум мотора, подъехало такси, остановилось возле мраморных ступеней. Оттуда весело, бойко выскочили двое, оба в американских джинсах и легких куртках, с плоскими чемоданчиками, которые назывались «дипломаткейс». Один в больших роговых очках, другой усатый, пожалуй, только это и отличало их друг от друга. Усатый лихо хрустнул денежной купюрой перед носом водителя: «Держи, шеф». Потом оба легко взбежали по ступеням, усатый вынул из кармана ключи, очкастый попридержал замок… И пока они все это делали, Юрий Петрович думал: нет, это ошибка, эти ребята не могут быть здесь хозяевами, по его представлению, тут должен был начальствовать какой-нибудь мрачный дядька с сизым носом. Очкастый повернулся и вежливо сказал: «Минуточку».

Прошло еще некоторое время, и он снова появился на крыльце, теперь уже в блекло-синем халате и такой же шапочке, и мягким движением руки указал на вход. Юрий Петрович, поддерживая мать под руку, двинулся за очкастым в узкую комнату, где стоял затертый канцелярский стол и два стула. Очкастый взял документы, сочувственно покачал головой, внимательно посмотрел на мать, и Юрий Петрович только сейчас увидел, что лицо у него веснушчатое, доброе и глаза приятные, вежливые, и сказал-то он, словно бы смущаясь:

«Видите ли, у вашего мужа… э-э-э лицо синюшное. Мы, конечно, приготовим, но после работы… Сами понимаете…»

Юрий Петрович еще ничего не понял, но мать поняла и, торопливо открыв сумку, быстро вынула оттуда деньги, но тут же растерялась:

«Но я не знаю, сколько?..»

Очкастый быстрыми, тонкими пальцами сам взял двадцатипятирублевку, и она растаяла в рукаве его халата.

«Не беспокойтесь, все исполним как следует…»

Это потом выяснилось, что ничего такого не надо было делать, потому что, как только весть о смерти Полукарова-старшего распространилась, множество людей кинулось на помощь их семье: и организации, и старые друзья отца. И все стали хлопотать, чтобы похороны прошли хорошо и чтобы отцу были отданы должные почести, и эпизод этот в морге легко бы забылся, если бы не одно обстоятельство…

Месяца через три после смерти отца, уже поздней осенью, Юрий Петрович встретил Лелю. Шумное, колготное было время, собирались самыми разношерстными компаниями, чаще всего на какой-нибудь квартире. Хозяйка, как правило, варила чуть ли не ведро кофе — прежде его не жаловали, а тут словно бы заново открыли для себя. И обязательно в этой компании оказывался или молодой, но уже с шумным, именем поэт, или же композитор-песенник, или актер из «недоступного» «Современника», или же художник-абстракционист, выставку его картин порой тут же на квартире можно было и увидеть. Ребята из Бауманского любили мотаться по таким компаниям. Это считалось особым шиком у «технарей» — иметь в приятелях молодое, но уже известное дарование. У Юрия Петровича подобных знакомств не было, но мотаться по таким компаниям он любил: отходил душой от муторного состояния, навалившегося на него после смерти отца… Так вот и случилось, что в одной старенькой квартире с грязными потолками и облезлыми обоями, куда битком набились студенты, чтобы послушать песенки молодежного барда, он увидел Лелю. Сначала даже не поверил, что это она, — уж очень похорошела Леля за годы их разлуки. Она тоже его узнала сразу, как увидела, и кинулась через толпу к нему, расталкивая тех, кто слушал пение. На нее шипели, грозили кулаками, а она, не обращая ни на что внимания, повисла у него на шее и откровенно поцеловала…

«Юрка, ну и дурачок же ты! Ну зачем, зачем ты потерялся?!»

На них никто не смотрел, целуются, ну и пусть себе целуются, экая невидаль. Все слушали барда, а пел он и впрямь отлично…

«Может, уйдем отсюда?» — предложил он.

Она мгновение поколебалась, посмотрела в ту сторону, где стоял узкоплечий с нежным лицом гитарист, но тут же согласилась.

Они пробились в заваленную плащами, куртками, зонтами прихожую, каким-то чудом отыскали свои вещи, и, когда выбрались из дому под моросящий дождь, их окликнули.

«Это мой друг Костя Веселовский, — сказала Леля. — Я с ним пришла».

Юрий Петрович протянул руку, вгляделся и узнал того очкастого из морга. Очкастый смотрел ласково, добро и смущенно морщил веснушчатый лоб. «Не может быть…» — пробормотал Юрий Петрович, но на это его бормотание никто не обратил внимания: расплескивая лужи, через мутную дождевую завесу летело такси, и Леля, вскинув обе руки, остановила машину. Юрий Петрович опомниться не успел, как оказался на сиденье позади шофера.

«Сейчас мы в одно местечко, — бормотал Костя. — Школьный приятель… Это надо серьезно отметить».

Они остановились на ярко освещенной площади. Костя первым выскочил из такси, открыл дверцу перед Лелей и Полукаровым, и они пошли к подъезду с большими стеклянными дверями. За дверями стоял бородатый швейцар, бдительно оглядывая тех, кто входил, и требовал пропуска. Увидев Костю, он улыбнулся:

«Проходите, милости просим».

А через несколько минут они уже сидели за ресторанным столиком, и первое, что Юрий Петрович обнаружил: множество знакомых лиц, хотя мог поручиться, что никогда с этими людьми не встречался. Через некоторое время он понял, что просто видел этих людей на экранах кино и в театрах — это были актеры, и ресторан здесь был для них. К Косте подошел официант, и он стал заказывать еду и выпивку, и, пока он заказывал, Леля взяла Полукарова за руку и спросила:

«Ну, как ты живешь?»

Он стал ей рассказывать о себе, о смерти отца и сам удивился, что вся его, как ему казалось, долгая, московская жизнь уложилась всего в несколько фраз. Ему стало обидно, что он не сумел передать тяжести пережитого, и поэтому, кивнув на Костю, спросил резко:

«Он твой муж?»

Леля засмеялась:

«Нет. Мы друзья».

Юрий Петрович пробормотал с неожиданной злостью:

«Он ведь в морге работает».

Официант в это время отошел, и Костя конечно же все слышал. Улыбнувшись, он спросил мягко:

«А вы были у нас?»

«У меня отец три месяца назад умер», — сказал Юрий Петрович.

«Сочувствую», — с жалостливой ноткой ответил Костя и покачал головой, и этот его жест показался Юрию Петровичу особо неприятным. «А ну его к черту! — подумал он. — Не пил я еще с могильщиком». И решил тотчас встать и уйти, но в это время к их столику подошел актер, которого Юрий Петрович много раз видел в кино. Актер был молодой, с резко очерченным чувственным ртом и злыми глазами. Он дружески хлопнул Костю по плечу, поцеловал руку Леле, сунул свою ладонь Юрию Петровичу, громко, с апломбом назвавшись, и, присев за их столик, попросил в долг десятку.

«У меня тютелька в тютельку, — сказал Костя. — Но я тебе достану у буфетчицы, ей и отдашь. Пойдем».

Актер нехотя поплелся за ним. Тогда Юрий Петрович сказал Леле:

«Ничего не понимаю. Работает в морге, а ошивается тут, и все его знают… Пускают сюда».

Леля снова рассмеялась:

«Все нормально, Юрка. Он специалист, а специалистов уважают».

Юрий Петрович усмехнулся:

«Специалист по мертвецам?»

Она покачала головой:

«Не только… Он потрясающий гример. Его иногда приглашают и на студию. Поэтому его тут все знают! — И вдруг, сделавшись серьезной, внимательно посмотрела на Юрия Петровича: — А ты отбрось предубеждения. Всякая работа — работа. И если человек в ней достиг мастерства, его можно только уважать».

Она сказала это твердо, категорично, и он не нашел что возразить, и поэтому сразу успокоился. И когда подошел Костя, он уже мирно взглянул на него: ведь и в самом деле ничего в этом парне не было неприятного, да и нельзя его презирать за то, что он взялся за дело, которое многим кажется постыдным, ведь без него не могут обойтись, как нельзя обойтись нигде без настоящего мастера… И все же Юрий Петрович больше с Костей не встречался, он сам постарался, чтобы это было так, и объяснил Леле:

«Мне трудно его видеть, я отца мертвым вспоминаю».

Леля снова вошла в его жизнь: позвонила через неделю после их внезапной встречи, потом еще раз и еще — она училась в университете на экономическом, и вскоре к ним вернулось то, что было когда-то в поселке. Она была нетерпелива и, когда они оставались одни, не скрывала этого нетерпения; у нее кто-то был до него, может быть тот же Костя, он не стал допытываться, она так сильно потянула его за собой, что месяца через три не мог и представить, как жил без нее. Он всегда считал себя некрасивым, да и чувствовал, что редко нравится женщинам: приплюснутый нос, зубы лопаткой, выпирающие вперед. Правда, он был высок и силен, но все равно считал, что не может понравиться н а с т о я щ е й женщине, и поэтому сейчас был безмерно благодарен Леле. Переполненный этим чувством, он высказал его, и Леля ответила:

«Тогда нам надо пожениться».

До этого разговора у него и мысли не было о женитьбе. Его приятели-студенты в большинстве своем относились к браку с презрением, считая его ненужным бременем, а порой и вообще понятием устаревшим, а он так часто им поддакивал, что и сам поверил в это. И когда она ему сказала «нам надо пожениться», он по инерции спросил:

«Это зачем?»

Она с ним не стала спорить, ушла и не появлялась дней десять, и он совсем обезумел за это время. Куда девалась его сдержанность! Дошел до того, что купил бутылку водки и поплелся к ребятам в общежитие и, там выпив, стал им рассказывать, как ему невмоготу без нее, а жениться не хочет, потому что не может поступиться принципами. Ему сразу же начали советовать: брось, переключись на другую, все пройдет, выдержи, будь крепче, сама приползет и еще что-то в этом роде. Он жадно слушал, потом набрал по карманам денег еще на бутылку; а утром, проспавшись, стал вспоминать: кто же ему советовал? Да сами-то они хоть раз пережили такое? И вспомнил, как отец говорил: благополучные люди любят давать советы попавшим в несчастье, и самое удивительное — к их советам больше всего и прислушиваются. Вспомнив это, он мысленно послал своих товарищей к чертям и поехал к Леле. В общежитии ему сказали: она в библиотеке. Разыскав библиотеку, он кинулся туда, вытащил ее на лестницу и тут же, ничего не объясняя, предложил:

«Поехали в загс, подадим заявление».

Она не удивилась, будто ждала этого:

«Обожди немного, мне нужно вернуть книги».

Его удивило ее спокойствие. Он так много пережил за эти дни, отступился от своих принципов, сломал себя, а она все принимает как должное! Но он не позволил себе застопориться на этом чувстве, испугался, что они снова поссорятся.

Через неделю она переехала к нему, а еще через неделю выяснилось, что невестка не по вкусу свекрови и что эта неприязнь взаимна. Так, в молчаливом и вежливом отчуждении, прожили они год, а потом он получил назначение в Лебеднево. Он мог бы обратиться к старым товарищам отца, и они бы побеспокоились, оставили бы его в Москве, но они с Лелей решили уехать. Многим, очень многим он ей обязан! Вот уж у кого истинно аналитический ум, она и словечка не скажет, пока сто раз не прикинет, не примерит.

Леля устроилась преподавать экономику в местном отделении Института стали, оно существовало при заводе, но в то же время было и самостоятельным учебным заведением. Там она и создала экспериментальную научную группу по управлению, словно заранее знала, что рано или поздно это пригодится Юрию Петровичу. Во всяком случае, когда он всерьез принялся за дело, оказалось, что у Лелиной группы есть уже серьезные разработки, а самое главное — они готовы ему помочь. Тут обоюдная выгода: он проверяет на практике их идеи, они их теоретически обобщают, пишут работы, защищают диссертации. Ну какой же начальник не пойдет на это! Так он начал свое дело: он был теперь не один — целая группа хорошо подготовленных экономистов стала работать с Юрием Петровичем, и это помогло ему обрести союзников в самом цехе.

Перестройку Юрий Петрович начал с управленческого состава: весь его штаб — бюро технического контроля, технологические бюро, производственно-диспетчерское, планово-экономическое, бухгалтерия, канцелярия размещались по различным комнатушкам. Он создал единый операторский зал, применив, как говорят экономисты, метод «открытого ландшафта». В конце концов, вся задача штаба состояла в том, чтобы он мог мгновенно получать информацию обо всем, что делается в цехе, и тут же принять решение. Все остальное было лишним, и он отсек это лишнее. Штаб работал на глазах, кончилась ненужная беготня по коридорам, чаепития и шушуканье в рабочее время. Еще при Соколовском из вычислительного центра поступали оперативные данные, но редко кто ими пользовался. У одних не хватало знаний, другие, по примеру начальника цеха, считали электронную вычислительную технику и промышленные телевизионные установки причудой времени, такой же, как и лаборатория НОТ, введения которой настоятельно требовало министерство. Соколовский как-то на совещании, на радость цеховым начальникам, сказал: «Кукурузу пережили, переживем и НОТ». Все эти вычислительные центры, телеустановки Соколовский считал модой, которая быстро пройдет, и руководил так же, как и прежде: созывал планерки, «пятиминутки», которые растягивались на часы, делал «накачки», «проработки». Все это отнимало уйму времени, цех привыкал к авралам, и сверхурочной работе, к дикому напряжению сил… Всякими правдами-неправдами план выполняли, а больше от него ничего и не требовалось. Юрий Петрович сбил, сколотил свой штаб в единый организм, где центральным нервным узлом стал электронно-вычислительный центр. Здесь быстро считали, сразу же проводили анализ любого сбоя, аварии, остановки. Лелина группа предложила свою методологию, отличную методологию, и благодаря ей управленцы учились быстро и азартно. И как только штаб был приведен в порядок, выяснилось: никакие планерки, «пятиминутки» и прочие совещания не нужны, и Юрий Петрович упразднил их, оставив только по утрам селекторную перекличку — ровно пятнадцать минут. Вообще-то и без нее можно было обойтись, но тут важен был психологический эффект: включая микрофон, он как бы объявлял начальникам участков, бригадирам, мастерам: «Я здесь, я на посту…» Эту трудную перестройку с помощью Лелиной группы он провел относительно быстро и без особых конфликтов, кроме временного недовольства тех, кого она коснулась; а в цехе откровенно радовались тому, что он круто повернул управленцев. Многое теперь упростилось, а кто же из производственников не порадуется этому…

Теперь, когда он ежедневно располагал подробной информацией о работе всех участков, он мог быстро принимать решения. Но объем дел был слишком велик: надо было провести хронометраж всех работ, чтобы свести потом до минимума непроизводительные затраты времени. Он четко определил главную задачу: б е с к о н е ч н о с т ь всего процесса производства холоднокатаной стали. И знал: если он этого добьется, его цех будет самым высокопроизводительным прокатным цехом в мире. И началась настоящая работа. Леля вынуждена была отказаться от преподавания. Она со своей группой и еще тремя инженерами, которых выделил ей в помощь Юрий Петрович, целыми днями пропадала на заводе. Господи, что же это было за чудесное время! Им чертовски было интересно жить. Каждый день они находили что-то новое: как избавиться от встречных грузопотоков, как сократить операции на сортировке, промывке, покрытии, как экономичнее передвигаться у стана вальцовщикам. И все это собиралось воедино, создавая с и с т е м у. Цех бурлил, каждый день от рабочих поступало множество предложений — так всегда бывает, когда вдруг четко обозначится цель. Ему достаточно было тогда и четырех часов на сон! И Лелю в те дни он любил сильно, так сильно, что иногда ревновал просто так, без причин, или к прошлому.

«А если бы мы не встретились снова, ты бы вышла замуж за этого Костю?»

«Возможно, хотя у нас к этому не шло, но… возможно. Ведь рядом больше никого не было».

«Интересно, куда бы тогда направила свой организаторский талант? На оживление покойников?»

«Я бы тебе не советовала со мной ссориться… Особенно сейчас, когда лежим рядом».

«Можешь убить?»

«Могу обидеться и уйти. Это будет трудно нам обоим. Ты знаешь: когда я обижаюсь, то не властна над собой».

«Прости. Просто я тебя очень сильно люблю… И ревную. Честное слово, я бы с удовольствием врезал бы по очкам этому конопатому Косте».

«Успокойся, у меня с ним ничего не было».

Он умолкал, но при этом думал: значит, было с другим. С кем? Спрашивать же боялся. Он очень сильно любил ее в те дни и работал как шальной, пока не столкнулся с Родыгиным… Вот когда перед ним впервые зажегся красный сигнал «стоп»…

Заскрипели тормоза, Юрий Петрович взглянул на дорогу: она была забита машинами, до железнодорожного переезда оставалось еще с полкилометра. Пошли свои, родные места: за переездом дорога потянется по берегу реки, оттуда уже видны заводские дымы, чуть позднее — контуры города. Да, видимо, крепкая образовалась пробка… Чугуев в досаде посмотрел на часы, вышел из машины, чтоб размять ноги, закурил.

«Наверное, не поспеем к началу испытаний», — подумал Юрий Петрович.


…Минут двадцать пять простояли возле переезда, — проклятое место, давно бы надо построить эстакаду, дешевле бы обошлась, чем такие простои! Теперь хоть все сто сорок выжимай! Время летит и опомниться не дает. Вот уж и даль подсинилась, еще немного — и включай фары. Дорога петляет над крутым обрывом, а внизу песчаные плесы, лед уже сошел с реки, только местами, приткнувшись к черным корягам, истончаются ноздреватые льдины. Сейчас они кажутся грязно-синими, а сама река — дегтярная, с мутными, желтыми полосами, а за нею впереди, чуть вправо в небе, оранжевый отблеск. Но это не закатная полоса, солнце в этом краю садится слева за дальним лесом. Это отблеск заводских печей.

Чугуев не сводил глаз с дороги. Надо успеть. Хоть пар из ноздрей! Точность — марка Чугуева. Еще не было случая, чтобы он куда-нибудь опоздал. Он приучил себя так ездить и гордился этим… Они остановятся у ворот цеха… Ну, а дальше? Что?.. Юрий Петрович уйдет к пятиклетьевому стану, а Чугуеву ждать; он тоже может пройти в цех, посмотреть, чем кончатся испытания. Раньше он обязательно так бы сделал, было время, когда его волновало все, чем занимался Юрий Петрович. Оставив машину, двигался следом за ним, стараясь не мешать, да Юрий Петрович часто и не замечал, что Чугуев вместе с ним слушает доклад начальника цеха или разглядывает какую-нибудь линию. Постепенно он постиг главный замысел Юрия Петровича: превратить завод в единый механизм. Чугуев понял этот замысел и удивился его простоте. Поездки по цехам, где часто затевались споры, приобщали Чугуева к замыслам главного инженера, и он чувствовал себя причастным к ним.

«Ты ведь вроде и заводской и не заводской, — говорила Катя. — Ты где-то все время рядом…»

Но он-то считал себя заводским и был в курсе дел почти всех цехов. Да и знал он о заводе больше, чем любой рядовой инженер. Армия — это не только полки и роты, но и штаб, без него полки не будут знать своих задач, а штабной человек всегда осведомлен больше, чем люди в полках и ротах. Когда он объяснил это Кате, она согласилась.

Штабной-то он штабной, а все-таки извозчик, не более… Тоска к нему пришла недавно. Он знал это странное чувство в себе. Все вдруг становится немило. Возникает почти непобедимое желание бросить работу и жилье и ехать хоть на другой край света. Чтобы только были иные дороги, города и поселки, иные люди вокруг… Сколько он оставил позади себя! Такие выгодные места бросал. Деньги сами текли в руки. Да разве в них счастье? И объяснить он сам себе не мог, почему возникала в нем и становилась, неодолимой эта сила. Чаще всего он старался не задумываться. Просто в душе отмирали зыбкие привязанности к той или иной местности, к тем или иным людям и даже машинам, на которых он ездил. Он знал: в любом другом краю найдется автомобиль, а стало быть, и работа. И заранее радовался, что на новом месте он ощутит сладость перемен, примет на себя новые заботы и интересы, которыми еще не жил, а другие, кто трудится на том заводе, стройке или автобазе, уже прониклись ими, а может быть, даже и устали от них… В Лебедневе, пожалуй, он задержался дольше, чем в иных местах, — почти три года — и уж стал забывать про этот свой кочевой удел. Иногда даже мелькало: все, остепенился, к оседлости потянуло. Ну что же, не мальчик, четвертый десяток разменивает! Ведь сказано: и кораблю нужна пристань. Но вот недавно заскребло, заныло на душе, и он прислушался к себе на этот раз не с трепетной, волнующей надеждой на радость перемен, а с испугом: неужто снова его понесет? И рядом с этими сомнениями утверждалось решительное — п о р а. И в первый раз за всю жизнь ему стало страшно, что он не сумеет в себе этого победить… «Откуда оно во мне взялось? Откуда?» — в отчаянии и тоске думал Чугуев. Он рылся в памяти, в своих чувствах и вспомнил…

Возле новой домны в машину сел Родыгин — то ли что-то случилось с его «Волгой», то ли ему захотелось поговорить с Юрием Петровичем. И они начали мотаться по цехам, хотя время было позднее. Шел мокрый снег, то и дело залеплялось лобовое стекло; эти двое — они сели рядышком на заднее сиденье — азартно спорили. Чугуев следил за ходом их мыслей, он так привык к их спорам, что чувствовал себя порой молчаливым участником их… Юрий Петрович доказывал, что процесс автоматизации производства и рационализации должен возглавлять человек на уровне заместителя директора.

«Девятый заместитель!» — возмутился Родыгин.

«Ну и что?» — спокойно ответил Юрий Петрович. И вот тогда Родыгин рассердился, утверждая, что они начинают отступать от первоначального замысла. Он может координировать работу пяти-шести заместителей, но девять — это уж возвращение к прошлому, излишнее расширение управленческого аппарата. Юрий Петрович спокойно — черт знает как умел он это делать, и слова-то подбирались такие простые, что и Чугуев легко понимал их смысл, — стал объяснять Родыгину, что ничего в этом страшного нет. Управленческий состав не надо ни расширять, ни уменьшать. Управленцев должно быть столько, сколько требует дело. А что касается отхода от замысла, то и тут все нормально, потому что реальное руководство людьми и производством гораздо жестче теоретических посылок; когда человек от теории переходит к практике, он вынужден видоизменять свои идеи…

«Правда, — Юрий Петрович усмехнулся, — не всегда легко определить, где начинается переход общих идей в конкретные и где начинается беспринципное отступление от принципов».

И тут Родыгин выругался:

«Хочешь, я тебе выдам, как это называется по-русски?»

Чугуев усмехнулся про себя: он тоже мог бы это определить по-русски…

«Не надо, я сам знаю, — засмеялся Юрий Петрович, — тем более что мы до беспринципности еще не дошли. И вообще, директор, не спеши с выводами».

Родыгин покачал головой:

«Ты сегодня большой ученый… Философ! Только девятого заместителя не будет…»

«Будет», — ответил Юрий Петрович. Они еще поколесили по заводу, потом подъехали к дому Юрия Петровича, и тот пригласил Родыгин а к себе:

«Пойдем, за чашкою кофе все обсудим…»

Чугуев ждал в машине, потому что Юрий Петрович, уходя, не сказал обычного: «Можете быть свободным». Шел мокрый снег. Чугуев изредка вылезал из машины, протирал стекла, потом понял бесполезность своих усилий. Нудно тикали часы, но он не следил за ходом стрелок. Обида закипала в нем: на третьем этаже в тепле сидели двое, а может быть, еще и женщина, разговаривали свои разговоры, а он тут тосковал в одиночестве. Он представил этих двоих, с раскрасневшимися от спора и кофе лицами, и думал: «А зачем это им?..» Прежде он как-то не задумывался над такими вещами, наблюдал работу Юрия Петровича, во многом чувствуя себя соучастником, а тут вдруг подумал: «К чему это все?.. Ну, работал прежде завод и работал. План давал, сталь выпускал. И сейчас работает, план дает… Для чего Полукаров здоровье и душу срывает?.. Деньги? Барахло? Да он их и не замечает. Зачем же тогда?» И вот тут-то Чугуев сообразил: он, Полукаров, т а к о й и е с т ь; ему надо все время быть как заведенному — трубить от зари до зари. Отними у него это, он, пожалуй, помрет, как рыба без воды, он только в такой среде и может существовать…

Он одним и живет — работой, через нее и видит весь мир. Другого ему не дано. И вот вся разгадка, и мудрить нечего. И так это стало ясно Чугуеву, что он сразу же ощутил тоску. И тут же рассердился: «Да что я, прикован к этой тачке?..» Как же прежде ему было интересно работать, когда возил грузы и людей и его ждали в тех местах, куда он приезжал! Знали, расспрашивали, что видел на дорогах, и сами делились новостями. Да и здесь, когда начал ездить с Полукаровым, старался вникать в его замыслы, хотел понять механизм управления заводом — все захватывало, увлекало. Ну, а потом оказалось — этого мало. Завод и все, что делалось на нем, — это хорошо, но возил-то он главного инженера. А его не спроси ни о чем. Как стенку отбил меж собой и водителем. И возник тот тревожный вопрос, заданный Катей: «Кто ты, Чугуев?..» Кто? Приставка к баранке и тормозам, не более. И вся жизнь: лишь бы колеса крутились! За этим он к Полукарову шел? Черта с два! Сначала разгадать хотелось: кто же этот главный, с которым когда-то учились в школе? А потом понесло, увлекло в другую сторону… «Он и сам-то как к заводу приставка, — зло подумал Чугуев. — И я рядом с ним совсем в шестеренку превращусь…»

В гараж он не поехал, а прямиком к Кате, чтобы не дать тоске разрастись…


Утром в обычное время Чугуев подкатил к подъезду. Юрий Петрович вышел минуты через две в расстегнутой дубленке, небрежно наброшенном на шею шарфе. Весело поздоровался, и Чугуев подумал: «Забыли они обо мне вчера». Эта мысль перебилась другой: «Пора отсюда рвать когти…» Вот с чего зародилась в нем тоска, усиливалась с каждым днем, и он сказал Кате:

«Давай сорвемся из Лебеднева!»

Может быть, она чувствовала, как он мечется; она многое вообще чувствовала, эта невысокая, тоненькая и крепкая, как пружинка, женщина — с большими детскими глазами с коричневым отливом. Спросила, не удивившись: «Ну и куда?»

Но он еще ничего не мог предложить. Он ведь и прежде, когда переезжал с места на место, не готовился к переезду. Ехал в аэропорт, сутки толкался среди разного народа, слушал рассказы о разных местах, а потом уж говорил себе: «Ну, а почему бы и не Стерлитамак? Там-то я не бывал» — и брал билет до Стерлитамака. И уж в пути представлял, какой будет этот город. Чаще всего город оказывался иным, чем он предполагал, но это его только веселило: «Вот и хорошо. Поуродуемся здесь, выясним истину»… Катя ждала, внимательно на него смотрела, и тогда он ответил:

«Все равно. Хочешь — сама выбирай. Только здесь я свое отжил».

Она ответила обыденно:

«Ну что же, Чугуев, поезжай, если тебе невмоготу. А у меня здесь много дел».

И тут он понял: что бы ни предпринимал, как бы ни убеждал Катю, она и не подумает двинуться с места. У этой маленькой ласковой женщины был твердый характер. Когда она ему сказала, что у них будет ребенок, он тотчас предложил: «Поженимся». А что услышал? «Спешишь, Чугуев. Я пока не решила». Она из тех, что родит и еще, чего доброго, Чугуева к ребенку не подпустит. Сама поставит маленького на ноги и, может быть, больше ничего другого для себя не пожелает. Он мог бы сказать: плевать, и не такое бывало, но на этот раз он увяз серьезно. Поначалу долго не мог разобраться, чем же приворожила его эта женщина, почему вдруг обрела над ним такую власть.

Он по опыту знал: это быстро отгорает, как сухой хворост: вспыхнет яростно, и оглянуться не успеешь, как уже зола, и из нее выползает на тебя то злоба, то отвращение и страх. И не поймешь, где же они прятались раньше. И, может быть, в этом огне и родились. Все радости сгорели, а эта мразь осталась, и нет лучшего способа спастись от них, чем бежать; так он и делал прежде. Но Катя все же брала другим, он не сразу понял, чем именно: лишь год спустя после того, как они стали близки, догадался, в чем тут суть: она всегда была ему и н т е р е с н а. Он часами мог сидеть в ее однокомнатной квартирке и слушать, как она говорит, глядя на него своими детскими глазами, и в эти часы он был горд собой и счастлив… Она не льстила ему, часто говорила:

«Эх, Чугуев, Чугуев, живешь, как трава растет».

«Ну и что, — отвечал он, — может, это и не так уж плохо… Зато я свободный».

«Ты если и бываешь свободен, то чаще всего за чужой счет».

«А ты хоть раз видела, чтобы человек жил только за свой счет?»

Тут она умолкала и задумывалась, ей нужно было прикинуть, припомнить, видела ли она когда-нибудь, чтобы человек жил только за свой счет, и, пока она думала, он опережал ее:

«Не ищи. Если и есть такой человек, то это я. Никому нигде не задолжал. Можешь проехать от Дальнего Востока до Центральной Расеюшки да еще на Таймыр заглянуть и в Башкирию. Везде тебе скажут: Чугуев долгов не оставлял, а вот ему, пожалуй, кое-что и положено. Недобрал. Всякое у меня было, а вот вкалывал я всегда на полную железку, не сачковал, не филонил. Если рубль свой имел, то полным звоном за благородный труд, дорогая женщина».

«Ты хвастун, Чугуев, ты весь соткан из хвастовства и самонадеянности».

«Нет. У меня еще кое-что есть. Вот», — и он протягивал ей руки с побитыми, иссеченными мелкими шрамами пальцами, корявые, налитые железом руки, и глаза ее по-детски мигали. Она гладила своими невесомыми пальцами его ладони и прижималась к ним, уткнувшись в его грудь головой, а потом смеялась тихим счастливым смехом. Ему не хотелось от нее уходить, но она сонно бормотала:

«Мне поспать надо, Чугуев, я завтра свалюсь в какой-нибудь маслоподвал, и придется тебе меня хоронить».

«Не болтай чепухи, — ласково отвечал он, — ты спи, а я рядом».

«Черта с два, я тебя знаю — дашь ты уснуть».

И, жалея ее, он вставал и плелся в общежитие, где была у него комната. Эту комнату ему еще до того дали, как стал он возить Юрия Петровича, а больше ему и не нужно было ничего. Завгар как-то ляпнул:

«Ты что же, Чугуев, у хозяина квартиры не попросишь? Ему раз плюнуть».

«А вот не хочу, чтоб плевал», — отвечал он. Разве мог этот завгар понять, что ни о чем он Полукарова просить не хотел, да и никогда в жизни не заботился по-настоящему о своем жилье. Только вот сегодня утром, когда вышел от Кати, подумал: «Может, и вправду пора бросать якорь… всерьез бросать?»

Как только узнал он, что у Кати будет ребенок, начал мучиться от раздвоенности чувств: понимал, что жизнь в Лебедневе отцвела, опала, как погасшая листва, и невыносимо кружить по одному кругу. Но бросить Катю он не мог. Нет, не мог. Сначала он подумал: истомился на вечных дорогах, устал от них и ищет душевного приюта. Но потом твердо осознал: не в этом дело. Не может он без Кати, не может без этой женщины, и такое у него первый раз в жизни.

Он всегда радовался, когда видел ее — и дома, и когда шла она по пролету цеха в своем синем комбинезоне на молниях, с прострочкой, как на джинсах. Ее всегда внимательно слушали другие инженеры: все-таки технолог! Но вот что интересно: сначала, когда он стал ездить с Юрием Петровичем, он ей рассказывал о том, что нового решил сделать главный инженер, и Катя, сидя в кресле и поджав ноги калачиком, слушала его с интересом, но потом прошло какое-то время, и она вдруг резко оборвала:

«Знаешь, Чугуев, ну их всех к черту, не надо мне о них рассказывать».

«Ладно, только ты сначала объясни, почему?»

«Надоел мне твой Юрий Петрович. Не тот он мужик…»

Чугуев удивился, потому что прежде слышал от нее совсем другое: «Честное слово, если и есть у нас кто-нибудь по-настоящему деловой, то это Полукаров…»

А тут сказала, как отрезала. Чугуев настаивал, чтоб она объяснила, почему произошла такая перемена, но Катя объяснять не стала. Он начал сам прикидывать: что же могло произойти? Ведь все же он возит Юрия Петровича, и если она к нему так поменяла отношение, Чугуеву не безразлично…

Когда это Чугуев услышал, то почему-то вспомнил, как еще в детстве шел на него Полукаров, чтобы ударить, и как ударил, и снова пошел на него. Черт знает почему всплыло в памяти. Тогда он испугался, хотя никогда не трусил в драках ни до этого, ни после, а били Чугуева крепко, так крепко, что потом с трудом по частям себя собирал. Правда, и он не спускал, умел дать сдачи. На Байкале, в Богульдейке, когда работал в леспромхозе, возил в тайгу продукты, одежду лесорубам и многое другое, вот там-то, на танцах, он и увел у паренька деваху, а паренек этот оказался из вербованных, из тех, что двинули за длинным рублем после отсидки. Он свистнул своих, и те навалились на Чугуева втроем, когда шел он по скрипучим деревянным мосткам, что лежали вдоль уличного порядка бревенчатых домов. Выскочили из-за угла сельской лавки, а вокруг никого, лунная ночь над тайгой, над островерхими сопками, над туманным Байкалом. Он и охнуть не успел, как заломили ему руки. Он все-таки изловчился ударить одного в пах, двое же других свалили его на доски. Били умело, чтобы следа не оставить, но чтоб запомнил. Он после этого две недели в медпункте отлеживался, участковому сказал: в темноте, мол, не видел, кто бил, и за что — не знает… А когда вышел из медпункта, пошел искать того парня, что натравил своих дружков. Нашел на пристани возле бочкового склада, где пахло солью и рыбой, — у бурята омуля торговал по дешевке. Отвел за валун и единым ударом сбил с ног. Стал ждать, когда поднимется. А тот подниматься не стал, а пополз к нему на коленях, плача, пуская слюни и умоляя, чтоб Чугуев его не убивал: ему жить надо, ему еще домой вернуться необходимо, где ждет не дождется мать. Чугуев знал: парень врет, нет у него ни дома, ни матери, но он и не собирался его убивать. И ударил-то не больно, надо бы еще, но такими страдальческими были эти глаза, так много было в них страху, что только пробурчал: «Ладно… Но смотри у меня». И ушел по белому песку, твердо зная: все равно парень побежит к дружкам и они Чугуеву не простят, но жалости своей преодолеть не мог… Черт знает для чего он это вспомнил?! Чугуев покосился на Юрия Петровича; в полумраке его лицо казалось осунувшимся, посеревшим, да и сидел он расслабившись, прикрыв глаза и пощипывая пальцами тонкие редкие усики, которые казались Чугуеву смешными: «Сбрить давно пора, главный инженер, а пижонит, как мальчик…»

Не так давно сидели они с Катей, вино пили, и она разговорилась. Чугуев любил, когда она становилась такой разговорчивой, — он размышлять вслух не умел. У Кати загорались глаза и все лицо светлело, уголки маленьких губ опускались, но не как при обиде, скорее это было похоже на полуулыбку. И вот, когда она заговорила на этот раз, он сразу понял: о Юрии Петровиче. Она говорила, что есть в некоторых людях странная потребность добиваться от других только послушания, и эта потребность бывает такой же сильной, как жажда или голод. Вот о чем она тогда говорила. Он уже привык к ее манере мыслить и легко понимал то, что она недоговаривала, может потому, что что-то похожее говорил когда-то Полукаров-старший.

…Они удили с лодки, а потом причаливали в, тихом местечке, варили уху, и, когда она была готова, Полукаров-старший доставал флягу, и, щуря веселые глаза, наливал из нее в стаканчик водку, и, налив, отставлял мизинец, выпивал. И без того красное лицо его еще больше краснело, он чесал приплюснутый нос, словно решал, стоит ли повторить. Но колебания длились недолго, и Полукаров-старший позволял себе второй стаканчик. А когда была съедена уха и можно было безмятежно растянуться на траве, он предлагал Чугуеву сигарету, а потом начинал с ними, мальчишками, разговор, какой вели обычно во взрослых компаниях; далеко не все тогда Чугуев понимал, но многое запомнил, потому что уж очень приятно было лежать вот так рядом с большим, седым человеком и слушать его глуховатый голос:

«Есть страшная, головокружительная высота, с которой люди перестают казаться людьми, превращаясь в некие обобщенные схемы. Оттуда не слышно ни плача, ни смеха, ни иных человеческих звуков. И такая высота не всегда удел избранных, на нее порой способен взобраться даже тот, у кого всего лишь двое в подчинении, тут дело не в масштабе, а в том, как видишь мир…»

Чугуев чувствовал: было что-то общее в словах Полукарова-старшего и Кати, он даже попытался определить это общее словами, но не сумел и, раздосадованный, отмахнулся: «Да зачем мне это нужно?!».

«Ты живешь, Чугуев, как трава растет!»

«А ты сама-то как живешь?.. Помнишь, как я тебя впервые увидел на пляже с подвернутой ногой?»

«И не стыдно было к беспомощной женщине приставать?»

«Я не приставал… Так получилось».

«А сам поцеловал, да еще так грубо! Не стыдно, да?»

«Совсем не стыдно. И под окнами твоими совсем не стыдно было ходить. Ты зачем меня целых два месяца томила?»

«Не нравился ты мне, Чугуев».

«А потом понравился?»

«Тоже нет, просто повис на мне, как крест…»

«Два месяца за тобой ходил, а ты вдруг: «Ты кто, Чугуев?»

«Я и сейчас тебя спрашиваю: «Ты кто, Чугуев?»


«Ты кто?.. Ты кто?.. Ты кто, Чугуев?..» Светофор высвечивал белые столбики с правой стороны дороги. Еще не окончательно стемнело, опустились лишь синие сумерки, они сгладили колдобины, канавы, овраги, слили реку с берегами. Но мост был еще четко виден. С шумом проносились встречные машины, красная пунктирная черта спидометра доползла до цифры сто сорок. «Теперь недалеко. За полчаса доберемся. Считай, дома».

…Летел под колеса асфальт.

«Ты кто?.. Ты кто?.. Ты кто, Чугуев?..»

Когда шел к двери, оставив позади теплую постель, нежность Катиных рук и волос, вдруг услышал:

«Погоди!»

Она смотрела на него ласково:

«Я ночью проснулась и думала: может, не уезжать тебе надо из Лебеднева, а работу менять?»

«Ага!» — подтвердил он, радуясь ее заботе.

«Вернешься из этого рейса и уходи».

«Уйду, — кивнул он. — На самосвал. На нем хорошо заработать можно. Нам ведь сейчас нужно. Вот-вот третий появится!» — и рассмеялся.

«Можно и на самосвал, — подтвердила она. — Надо подумать».

Летел, летел под колеса асфальт.


…Ах, как они тогда работали! Какое это было прекрасное время! Надо было вставать на заре и бежать в цех, быстрее в цех, где захлестывало дело, и не было высшего наслаждения, чем упоение работой… Столкнулись они с Родыгиным, казалось бы, на пустяке, но потом этот самый пустяк вылился в откровенную вражду.

Юрий Петрович начинал с того, что обходил участки. Работа эта была ненужной, и он понимал, что она не нужна, но ничего с собой поделать не мог: хотелось на все взглянуть своими глазами. Потом он шел к себе в конторку, из которой виден был весь операторский зал. В тот день он едва начал читать информацию, как включился директорский селектор и женский голос произнес:

«Товарищ Полукаров, Семен Семенович просит прибыть немедленно».

Юрий Петрович удивленно посмотрел на динамик: он ведь отправил Родыгину расписание дня, как прежде отправлял его и Кривцову… К этому времени Юрий Петрович уже познакомился с Родыгиным. Новый директор понравился ему. У него было живое, подвижное лицо, веселые глаза, и лет ему было всего около сорока, и Юрий Петрович надеялся, что наладит с ним контакт. Кривцов ему не мешал, но сейчас этого уже было мало, сейчас нужен был сильный союзник… Но постепенно Юрий Петрович понял, что Родыгин вряд ли начнет его поддерживать. Сначала его удивило, что новый директор слишком часто созывал начальников цехов, служб и отделов, а те, как правило, одни на совещание не шли, а брали с собой заместителей или плановиков, чтобы вовремя получить нужную справку. Обширный директорский кабинет оказывался забитым до отказа. Долго усаживались, долго готовились, а затем слушали директора.

Он говорил много и о разном, но как-то все сводилось в конце концов к одному требованию: устранить — и немедленно — недостатки, которые он обнаружил при очередном объезде завода. Сначала Юрий Петрович думал, что вся эта бесполезная говорильня нужна Родыгину для того, чтобы прощупать командный состав завода. Но потом убедился: это его метод вести дела. Это поразило его, но, поразмыслив, он понял, в чем тут дело. До Лебеднева Семен Семенович был директором небольшого завода под Свердловском. Там цехов-то пять-шесть, и собрать всех начальников на планерку ничего не стоит, но здесь… Юрий Петрович попытался выступить и объяснить Родыгину: цехи здесь огромные, каждый — как завод, подобный тому уральскому, где прежде работал Родыгин, каждый на хозрасчете и обладает большой самостоятельностью. Видимо, он не сумел внятно изложить свои мысли. Во всяком случае, его никто не поддержал, а Родыгин смотрел на него с усмешкой: «Ну зачем ты меня учишь?» И когда заключал совещание, резко ответил Юрию Петровичу: мол, прежде чем критиковать директора, надо самому у себя в цехе навести порядок, а то, как ему известно, там вводятся сомнительные новшества. Родыгин вел себя уверенно, может быть, потому, что тот уральский завод, которым он прежде руководил, в системе таких же заводов шел первым, и Родыгин получил за это немало наград. Его методы руководства были им проверены, обкатаны, они приносили ему успех, и он не сомневался, что и на Лебедневском заводе он все приведет в нужный порядок.

Но до сих пор Родыгин созывал начальников цехов в конце дня, а тут вдруг утренний вызов…

Юрий Петрович нажал кнопку обратной связи директорского селектора, но ему сказали, что директор говорить с ним сейчас не может.

«Передайте Семену Семеновичу, что смогу прибыть через два часа».

Прошло несколько минут, и включился сам Родыгин:

«Товарищ Полукаров, разве вы не знаете, что вызов директора обязателен для начальника цеха?» Тон был веселый, но глубже чувствовалась ледяная струйка крайнего недовольства.

Юрий Петрович объяснил, что в цехе сейчас все ждут переклички, откладывать ее он не может.

«Что же вы, не доверяете своему заместителю?»

Тут Родыгин был прав. Заместитель у Юрия Петровича был. Геннадий Васильевич Пуща — тридцатидвухлетний красавец с рыжеватой бородкой клинышком, лихими усами, не признающий во все времена года никакой, иной одежды, кроме джинсового костюма, всеобщий любимец, балагур и анекдотчик. Перекличку Юрий Петрович ему не доверял, на Пуще лежали другие обязанности: он проводил приемы, разбирал заявления рабочих, инженеров, и делал это с удовольствием, легко и приятно. Сам Юрий Петрович тяжело сходился с людьми, прекрасно понимал это, а у начальника цеха, кроме производства, было еще такое количество обязанностей, что в них легко можно было утонуть: рассмотрение всяческих жалоб, распределение квартир, мест в детских садах и яслях, участие в различных общественных мероприятиях, и конечно же такой «обаяшка», как Пуща, был сущей находкой для Юрия Петровича. Но объяснить все это Родыгину он не мог и только ответил твердо:

«Я буду у вас после переклички».

Ехать в заводоуправление Полукарову не пришлось. Родыгин сам прибыл в цех, прошел легкой походкой через операторский зал и вошел в конторку — темнолицый, с русыми рассыпчатыми волосами и насмешливым взглядом. Юрий Петрович говорил по селектору.

«Может быть, изволите поздороваться с директором, товарищ Полукаров?»

Микрофон был включен, и голос Родыгина разнесся по всему цеху. Юрий Петрович нажал кнопку выключения, поздоровался, попросил Родыгина сесть и продолжил перекличку…

«Не цех, а контора банка, — кивнул Родыгин на операторский зал: — Почему провели перестройку без разрешения дирекции?»

«Было такое разрешение… Кривцов все знал».

«Кривцова давно нет. Попрошу показать цех…»

Пришлось вести директора по цеху. Родыгин шел своей легкой походкой, «парящей», как называл эту походку Пуща, то и дело вскидывая голову, и его русые волосы скобками ложились на лоб. Каску Родыгин не надевал, хотя от других требовал, чтобы обязательно носили. Шел он по цеху весело, то и дело подходил то к одному рабочему, то к другому, пожимал им руки, улыбался, о чем-то спрашивал, и, хотя вопросы были необязательными, Полукаров видел, что всем нравятся его простота и приветливость.

На следующий день Юрий Петрович пришел к Родыгину с докладом. И началось… В цехе всегда можно было найти какие-нибудь неполадки: то в бытовках грязно, не хватает мыла и полотенец, то не сдана какая-нибудь отчетность, хотя тут у Юрия Петровича был налажен хороший контроль, но ведь все бывает, все можно найти, если захотеть, да еще в период перестройки. Они катали трансформаторную сталь и автолист, шли с перевыполнением, и вдруг наступила полоса простоев — цех горячего проката не мог угнаться за их темпами. И, это вписалось в строку. И заклубилось недовольство, и уже нельзя было отличить придирок от разумных требований, истину от демагогии. Суета сует…

«Он же пустой, он весь надутый, — горячась, доказывал Юрий Петрович Леле. — Он завода не чувствует, перспектив не видит, ни черта он не видит… Я ему пытался объяснить, что не цехами он должен управлять, это мы делаем, а связями между цехами. Не понимает, готов за каждого начальника работать. Сам тридцать часов в сутки пыхтит, ночами не спит, всех задергал и себя задергал, а дела хуже, чем при Кривцове…»

Стало трудно, очень трудно. А тут еще случилась беда с автолистом…

В конторку Юрия Петровича пришел следователь. Он был в годах, с тяжелыми мешками под глазами, обвисшей кожей на щеках. Милицейская форма с погонами капитана сидела на нем мешковато, усталость чувствовалась в каждом его движении. Он и суть дела изложил Юрию Петровичу устало, словно нехотя: воруют автолист. Юрий Петрович усмехнулся:

«Да зачем? Кому нужен?»

И следователь ответил:

«Застройщикам. Крыши кроют. Гаражи сваривают. Хорошие гаражи получаются…»

И тут же пригласил Юрия Петровича прокатиться в пригородный поселок, где сейчас особенно бойко шло индивидуальное строительство:

«Нам надо, чтобы вы посмотрели, ваша ли сталь».

Юрий Петрович тут же решил: пошлет Пущу, это его дело, он мигом разберется. Но следователь возразил: нет, нужно, чтобы выехал сам Юрий Петрович.

Ехать было около часа, и следователь сразу, как только опустился на сиденье, съежился и заснул, на ослабевшем лице его обозначилось множество морщин. Юрий Петрович захватил с собой несколько неотложных бумаг и, пока ехали, забыв о следователе, стал просматривать их. Его ничто не беспокоило, он не видел в этом происшествии никакой угрозы ни себе, ни делу, только досадную потерю времени…

Он знал, что в стороне от шоссе, за железнодорожным стареньким разъездом, вырос такой красивый поселок; дома из белого кирпича с резными дверями, балконами, нишами вытянулись длинной улицей вдоль опушки, а за ними стояли сварные, окрашенные в красное или зеленое гаражи для легковых автомашин, и к ним вели бетонированные дорожки.

Как только остановились, следователь сразу же проснулся, первым вышел из машины и быстро зашагал к первому гаражу; дом, возле которого стояло это металлическое сооружение, еще не был заселен.

«Взгляните», — предложил следователь Юрию Петровичу, но и подходить не надо было: еще издали Юрий Петрович определил, что гараж сварен из автолиста, прокатанного на пятиклетьевом стане «1200». Тут он ошибиться не мог. Следователь повел его ко второму гаражу, к третьему, и, пока они ходили, Юрий Петрович осознал, какой огромной бедой для цеха и для него самого может обернуться эта история… У них не так уж плохо был налажен контроль, особенно на упаковке, а судя по тому, как были обработаны листы, их взяли с транспортной площадки. Но там пачки с листами отгружали сразу в вагоны, пломбировали, машину к этому месту не подгонишь… Он сразу сказал об этом следователю.

«Ну, это мы найдем», — нехотя протянул следователь, и Юрий Петрович сразу поверил: этот найдет.

Прошло еще полтора месяца, и вдруг утром, в самом начале смены, группа милиционеров арестовала всеобщего любимца, веселого и бойкого человека с бородкой клинышком и лихими усами — заместителя начальника цеха Пущу и еще троих рабочих. И завертелась карусель сплетен, лжи, домыслов и обсуждений, и ловил на себе Юрий Петрович укоряющие взгляды, когда шел коридорами заводоуправления. Его сторонились, кое-кто перестал здороваться, и с этим ничего нельзя было поделать. Иногда даже звонили домой, спрашивали, где добыл он «Волгу», хотя все знали, что машину он купил по разнарядке завода, как и многие другие инженеры, и еще спрашивали, правда ли, у него дача под Москвой. А надо было работать, надо было доводить до конца то, что было задумано.

А потом в Доме культуры был показательный процесс, и Пуща с бойким цинизмом рассказал, каким простым и хитроумным способом — прямо с упаковки — воровали они еще не сбитый в пачки лист: вывозили, как мусор, по ночам. Вроде бы выяснилось, что Юрий Петрович ко всем этим махинациям отношения не имеет, ведь никто и предположить не мог, что зам начальника цеха окажется жуликом с почти профессиональным размахом… Но все же суд вынес частное определение: повысить бдительность, а это уже был серьезный документ… Собрания не проходило, чтобы о цехе холодного проката не сказали в самом мрачном тоне, и тогда стало ясно; Юрию Петровичу на заводе не работать.

«Как же хорошо, что я заставила тебя защититься, — говорила Леля. — Кандидат наук, да еще с практическим опытом, не пропадешь».

И он написал заявление… Пожалуй, Родыгин не предполагал, какой крутой поворот может произойти только из-за того, что он, увидев заявление, которого ждал, все же растеряется и скажет:

«Хорошо, только говорить будем завтра. Приходите утром».

Юрий Петрович и Леля сидели у себя в квартире. Шторы на окнах не были сдвинуты, и в комнату проникал отблеск уличных фонарей и луны, и этого вполне хватало, чтобы видеть друг друга. Леля много курила, потом подошла к бару, достала бутылку коньяку и две рюмки.

«Давай выпьем».

Юрию Петровичу пить не хотелось, но он не посмел возразить и отпил глоток. Он ощущал в себе унылую пустоту, будто все, что было в нем прочного, устойчивого, исчезло; нечто подобное случилось с ним, когда он узнал о смерти отца, но ощущение опустошенности тогда продержалось недолго и тут же сменилось острой печалью. А сейчас унылая пустота прочно отвоевала себе простор в его душе и казалась ему необоримой: слишком много и яростно они работали, слишком щедро отдавали себя; резкая остановка выглядела для обоих катастрофой. Он еще не понимал этого, когда относил заявление, тогда им двигала трезвая мысль: больше в цехе ему ничего серьезного сделать не дадут, — а сейчас вдруг осознал: это конец всем мечтам, всем планам.

Леля сидела за столом, непривычно сутулясь. Тусклый огонек сигареты слабо высвечивал тонкие ноздри. У него было так пусто на душе, что даже жалости к ней он не чувствовал, хотя понимал: в этом-то больше всего сейчас нуждается Леля… Но он ошибался: она молчала-потому, что мучительно искала выход.

«Честно говоря, я думала, он не примет твоего заявления. Он не должен был его принять. Так много сделано в этом цехе, и столько еще планов… Кем он тебя заменит?.. Но что мы могли сделать? Только швырнуть ему эту бумажку, другого выхода не было, чтобы покончить с травлей. Или — или… Тут все правильно. Но если он подпишет твое заявление завтра… — Она говорила негромко, но каждое слово было отчетливо слышно. — Ты уйдешь в институт, и все надо будет начинать сначала. А тут такую дорогу пробили! И сколько идей!.. Все это к черту? Такие потери, такие потери!..»

Леля допила коньяк, встала и прошлась по комнате, зябко сутуля плечи и сжимая локти ладонями, хотя в комнате было душно. Потом неожиданно остановилась, села рядом с Юрием Петровичем на диван и с непривычной ему в ней какой-то детской, порывистой и горячей нежностью обняла его:

«Юрка!.. Милый мой Юрка! Давай мы ему врежем! А? Давай мы ему так врежем — наотмашь! — Она шептала почти в самое ухо, от ее дыхания стало тепло шее. — Ты придешь к нему завтра и как выдашь все… Все, все, что мы думаем о заводе. Пусть-ка он узнает, кого теряет! К черту все, Юрка… Ты ведь у меня талантливый, ты чертовски талантливый. Вставай-ка, будем работать. Всю ночь будем работать. Приведем наши дела в порядок. Пусть будет отличный, настоящий доклад. Такой доклад, от которого бы он обалдел». Она вскочила, зажгла свет, потащила его в кабинет, достала с полок папки.

Он входил в работу с трудом. Но Леля была терпелива, понимая, что он должен избавиться от чувства опустошенности, и большую часть дела поначалу взяла на себя: «Это должен быть толковый, спокойный доклад. Не жалоба, слышишь меня, Юрка, а настоящий доклад, как если бы собирался выступать перед большой, но вполне профессиональной аудиторией».

Она сумела его расшевелить. Всю ночь они просидели над документами. А утром Леля отвезла Юрия Петровича в заводоуправление. Она была бледна, но внешне спокойна, вот разве что под глазами синяки. Прежде он никогда ее такой не видел — напряженной, натянутой, словно сейчас решалось нечто главное в ее жизни; Леля остановила машину в тени и сказала:

«Иди, я буду тебя ждать».

Он вошел в кабинет Родыгина, сжимая в руке тоненькую нейлоновую папку, и сразу увидел на большом полированном директорском столе свое заявление. И по тому, как смущенно смотрел на него Семен Семенович, как неуверенно указал ладонью на кресло, Юрий Петрович понял: Родыгин еще не принял решения и, видимо, намеревается сделать это сейчас. Юрий Петрович не знал, что Родыгин звонил Суконцеву, советовался и тот, как всегда, определенного совета не дал, но недовольство свое все-таки выразил. Пока Юрий Петрович усаживался, зазвонил телефон прямой связи с обкомом. Родыгин снял трубку:

«Думаю, что быстро. Закончу дела и подъеду…»

И Юрий Петрович усмехнулся про себя: «Посмотрим, быстро ли».

Он начал с полуизвинения: к сожалению, мол, из-за того, что директор все время занят, он не успел ввести его в курс того, что происходит сейчас в цехе холодного проката и имеет не только цеховое, но и общезаводское значение. Но как только он начал, волнение прошло, он успокоился, и, чем дальше, тем свободнее себя чувствовал. Сказал даже, что и сам поначалу застопорился не на инженерных, а на чисто управленческих проблемах. Да и сейчас, несмотря на все успехи, полного ажура нет, так как цех со всеми своими новшествами оказался как бы в изоляции. Настолько опередил остальные цехи, что те не в состоянии его догнать. И вообще завод расчленен на множество частей, плохо связанных между собой, и потому не живет одним дыханием, одним ритмом, и в этом главная его беда. Технический уровень завода значительно выше организации труда и управления, где все еще властвуют административные методы, которые не способны поднять завод. Между тем производство расширяется, и потому такое могучее предприятие при старых методах может оказаться в страшном тупике, его потом придется долго из этого тупика выводить… Родыгин слушал внимательно, чем дальше, тем внимательней, и постепенно в веселых его глазах стала появляться восторженность курсанта, который впервые узнал нечто абсолютно новое для него. На самом же деле это было не так. Родыгин многое знал из того, о чем говорил Юрий Петрович, но одно дело теоретические знания, другое — конкретный план, разработанный с редкой тщательностью. А Родыгин к тому времени так измотался, так извелся, и у него совсем не было времени остановиться, подумать — текущие дела засасывали, не давали вздохнуть, и помощников у него не было настоящих. Он уже почти разуверился в собственных возможностях и тайно проклинал тот день, когда так опрометчиво согласился принять это мощное предприятие. Он был на грани отчаяния. И вот в это-то мгновение и явился Юрий Петрович со своими разработками, и Семен Семенович чутьем человека, много лет занимавшего руководящий пост, понял: в рассуждениях Юрия Петровича есть нечто здравое. И потому слушал не перебивая, коротко и сухо отвечая на телефонные звонки. А через час вообще попросил секретаршу изолировать его от внешнего мира…

А Юрий Петрович все говорил, каким бы он хотел видеть завод: надо упростить сложную управленческую структуру, объединить многочисленные цехи; пусть будут производства проката, чугуна, сталеварения, коксохима и строительства, и пусть эти объединения организуют свои штабы, ликвидировав управленческие бюро в цехах, которые там не нужны, и пусть во главе каждого производства встанет управляющий, лучше, если бы он был одновременно и заместителем директора. При такой расстановке директор, по существу, станет руководителем группы производственных подразделений, и роль его сведется к разработке общих направлений развития предприятия, рациональных форм организации, координации работ общезаводских служб. Словом, он начнет заниматься перспективными делами и осуществлять контроль за выполнением своих решений. И еще: создание самостоятельных производств освободит инженеров от ненужной писанины, бюрократии и даст им бо́льшую свободу для инженерных дел. Кстати, надо ввести в цехах должности инженеров-организаторов — как это сделали в холодном прокате, — чтобы они изучали лучшие образцы труда, подмечали все новое, — об этом мечтал еще Алексей Гастев, и опыт показал, что подобное нововведение быстро окупает себя. И еще Юрий Петрович говорил, что такая организационная перестройка совместно с автоматизацией управления даст возможность освободить директора и весь управленческий персонал от излишней информации, а необходимая для работы будет поступать быстро и станет значительно точнее, короче; введение экономических методов до минимума сведет администрирование, плохая работа сразу же будет отражаться на заработке, а это посильнее всяких накачек и «вызовов на ковер»… Он приводил цифры, выкладки, он предлагал Родыгину создать для начала штаб, поручив ему детальную разработку плана перестройки. Заканчивая свой доклад, Юрий Петрович все же сказал то, о чем Леля просила его не говорить, считая, что Родыгин может его неправильно понять. Но он все же сказал:

«Генри Форд-старший полагал: нет ничего опаснее, чем ставка на «гения организации», текущие деловые вопросы должны решаться системой, а не «гениями организации»…»

Родыгин молчал, он долго молчал, и когда Юрий Петрович взглянул на его стол, то не увидел на нем своего заявления. Больше ни в этот день, ни в какие другие они оба о нем не вспоминали.

«Ну хорошо… — сказал Родыгин, переходя на «ты». — Давай, Юрий Петрович, для начала так: один день в неделю здесь, в кабинете, твой. Это для начала, пока мы будем думать, как создать штаб…»

Позднее Юрий Петрович окончательно убедился, что до этого разговора не понимал Родыгина — видел только внешние черты характера нового директора: его контактность, его подчеркнутую, как ему казалось, и потому нарочитую простоту. На самом деле этот стройный, моложавый человек был по-мальчишески азартен и по-мальчишески же стеснителен; выяснилось, что его можно увлечь неожиданной идеей и он может весь с головой уйти в нее, если только примет ее душой, и при этом будет совершенно бескорыстен. Наверное, сам стеснялся своего азарта, сдерживал себя.

Леля четыре часа прождала в машине. За это время она выкурила пачку сигарет и, как только решила купить в буфете курева, увидела: Юрий Петрович и Родыгин направляются к ней. И когда подошли, Юрий Петрович сказал:

«Знакомься, Семен Семенович, моя жена. — И тут же к Леле: — Поехали к нам, уж очень нам настоящего кофе хочется…»

Вспоминая об этом, Леля не раз говорила:

«Как я тогда не заревела в голос, сама не знаю!»

А сейчас он приедет к ней и скажет:

«Мне предложили перебраться в министерство. Должность — главный инженер объединения. Что будем делать?»


…Летел асфальт под колеса, вырастал справа в красных сигнальных огнях мост, надо проскочить его. Потом поворот налево к восточной проходной, а оттуда рукой подать до цеха холодного проката. Теперь уже точно не опоздают, явятся тютелька в тютельку. Вот как надо ездить, дорогой товарищ Полукаров-младший.

«Кто ты? Кто ты? Кто ты, Чугуев?»… Из темной мути за лобовым стеклом всплыло лицо Надежды Трофимовны: «Знаю я вашу породу лизоблюдскую…» Врешь, ничего ты не знаешь, сама мыкаешься по гостиничным коридорам, собираешь подаяния!.. «Последний рейс! Последний рейс!» — пело в нем… Может, завтра же и начнется новая жизнь. Сядет в прочную, просторную кабину тяжелой машины… «Последний рейс! Последний рейс!» — едва не сказал он вслух. Но тут сильный белый луч резанул по глазам. Чугуев скорее ощутил, чем увидел летящий на него самосвал. Чугуев сбросил скорость, а глаза стремительно обшарили пространство: кювета не было, справа по-прежнему тянулись оградительные белые столбики, а за ними пологий спуск, совсем рядом — мост… Встречный луч света стал невыносим: еще мгновение и… Чугуев, откинув локтем задремавшего Юрия Петровича на сиденье, рванул резко вправо… И уже решил: «Все… Теперь на тормозах по спуску…» Но тут же понял, что обрадовался рано: удар пришелся, скорее всего, в заднее левое колесо. Он его хорошо почувствовал, словно это был удар по нему самому, и успел еще подумать: «Задел, гад!»…

2

…И когда открыл глаза, то понял: он в больнице, хотя прежде в больницах не лежал. Понял потому, что увидел белые прутья койки, температурный листок, вдохнул нечистый воздух с запахами лекарств и ощутил беспомощность своего распятого тела: левая рука была в гипсе и нависала над лицом, другую возле кисти стягивали бинты. Он повел глазами и обнаружил Лелю, она сидела в белом халате на табуретке…

Он не удивился, что лежит в больнице, не удивился ни в этот раз, ни на следующий день, когда проснулся с почти ясной головой, — память все еще не способна была восстановить происшедшее. Он принял все, как должное, — мол, лежит здесь, значит, так и следует. Прошло еще много дней, прежде чем им овладело беспокойство, и случилось это после прихода Родыгина…

Семена Семеновича впустили не сразу. Почему Родыгина так долго выдерживали, Юрий Петрович не понимал. Леля приходила каждый день. Дважды был следователь; правда, приход свой он смущенно объяснил тем, что время не терпит. Следователь был знакомый — еще по той истории с автолистом. Он вроде бы даже не изменился за эти годы, все такой же сонный, усталый, и вопросы задавал неторопливо. Юрий Петрович мало что помнил. Сознание сохранило лишь, белую вспышку перед глазами и то, что Чугуев бешено рвал в правую сторону руль и что руль не поддавался или пробуксовал. А больше Юрий Петрович ничего не помнил. Следователь все это записал, потом с усталой улыбкой признался, что терпеть не может дел, связанных с автомобильными авариями, да их никто из следователей не любит. И это дело какое-то темное: налетел на них самосвал, ударил в заднее колесо, и удар-то не такой уж сильный, а машину перевернуло. Виноват, конечно, мальчишка — шофер самосвала, ехал не по своей стороне, обезумел парень, черт знает почему, не пьян был.

— Плохонькое дело, — недовольно морщился следователь, и то, что именно он пришел в больницу, не понравилось Юрию Петровичу: в прошлый раз после его прихода в цех наступила мрачная полоса в жизни Юрия Петровича, и теперь он воспринял это как дурной знак.

«Дело… дело, — недовольно думал Юрий Петрович, слушая следователя. — Тут авария… люди искалечены, а у них… уголовщина, бумажки…» В мыслях этих, кроме раздражения, ничего не было, но когда следователь пришел во второй раз, Юрий. Петрович встретил его уж совсем недружелюбно.

— Вы уж простите, ради бога, — сказал следователь. — Я бы к вам не пришел, да шофер ваш все еще говорить не может.

Чугуев лежал тут же в палате, койка его стояла первой от двери, в ногах Юрия Петровича, но Полукаров Чугуева видеть не мог.

— Вот когда заговорит, тогда и приходите. — Юрий Петрович отвернулся.

Следователь вздохнул, покорно собрал бумаги и вышел осторожно, стараясь не скрипеть сапогами…

Родыгин вошел шумно, звякнув дверью, и еще с порога громко поздоровался:

— Привет добрым людям!

Он не сразу подошел к Юрию Петровичу, а быстрым, скользящим, но все подмечающим взглядом окинув палату, сделал шаг вправо, где на койке сидел высокий старик, с седой, полукруглой «шкиперской», как определил для себя Юрий Петрович, бородкой, в старомодных круглых очках, окантованных белым металлом. Юрий Петрович уже знал, что звали старика Иван Алексеевич, лежал он тут в больнице с переломом ноги и небольшим сотрясением мозга. Юрий Петрович твердо был уверен, что прежде встречался с этим человеком, а вот где именно и по каким делам, не помнил, да и не хотел сейчас напрягать память, чтобы выяснить это. Им еще владело безразличие к жизни тех, кто населял палату. Родыгин же свободно протянул старику руку, бодро пожал ее:

— Как нога, Иван Алексеевич?.. Ну, ну, мы еще с вами ого! Мы еще уточек постреляем!

— Возможно, возможно, — неопределенно усмехнулся Иван Алексеевич, поправляя очки, и в этом, казалось бы, безобидном жесте Юрий Петрович уловил тонкую ироничность. Однако Родыгин ее не заметил, пружинно шагнул к следующей койке, молодцевато вскинул голову, темно-русые волосы его рассыпались по лбу.

— Как?! — воскликнул Родыгин. — И вы, Звягинцев, здесь?!

— Поломался немного, — смущенно ответил молодой человек, бледнолицый, с длинными, почти по самые плечи, волосами. Когда Юрий Петрович его впервые увидел, он сразу же сделался ему неприятен — и этими волосами, и тонкой подсиненной кожей под коричневыми глазами, и нервно изломанными губами. Юрию Петровичу показалось: что-то есть нездоровое в этом человеке — может быть, пьет много… Таких молодых людей Юрий Петрович частенько видел возле Дворца культуры металлургов, особенно у дверей кафе, но он проезжал или проходил мимо них, не особенно вглядываясь в их лица. Но, очевидно, Звягинцев был чем-то известен, если Родыгин назвал его по фамилии.

Койку Чугуева Родыгин обошел и опустился рядом с Полукаровым на белую табуретку, осторожно положив на тумбочку пакет, перевязанный голубой лентой.

— Ну, что же ты, а? — В вопросе не было упрека, только сочувствие. Не дождавшись ответа, но выждав какое-то время и словно забыв, что на него смотрит не только Юрий Петрович, но Иван Алексеевич и Звягинцев, затоварил деловым тоном: — Все знаю. Каждый день две сводки на стол мне кладут. И состояние здоровья, и разные там анализы. Видишь, что получилось: вас не в нашу заводскую, а в городскую больницу отвезли. Но тут уж «скорая помощь». Двери автогеном разрезали, чтобы вытащить, а потом — лишь бы скорее в больницу. Выбирать некогда было… Все бы ничего, но ремонт. Красят, белят. Больные в коридорах лежат. Ничего, только бы на ноги встать, а мы уж там…

Иван Алексеевич насмешливо поправил очки, уголки его тонких губ опустились вниз, а Звягинцев краснел от смущения. Ему было неловко слушать разговор директора и главного инженера, а выйти из палаты не решался.

— Не имеет значения, — сказал Юрий Петрович.

— Все имеет значение, — ответил Родыгин и кивнул на пакет: — Это тебе… пожевать… Да, вот такие пироги, Юрий Петрович… Ну, ничего, ничего… Считай, что еще хорошо отделался. Перелом заживет. А сотрясение… Не так уж страшно. Вот гематома у тебя здоровая. Но все это проходящее… Еще недельки две, и мы тебя к делам начнем подключать. Я ведь знаю — ты без работы засохнешь…

Родыгин говорил еще что-то в этом роде, Юрий Петрович смотрел на него, на его лицо, до мелочей знакомое, и впервые за все их знакомство ему было не интересно ни слушать его, ни говорить с ним, и наступило такое мгновение, когда словно бы отключился слух, и Родыгин сидел перед ним, как на экране немого кино, — беззвучно разевая рот, показывая яркие, ровные зубы. И еще — снизу Юрию Петровичу был виден темный провал его рта, и лицо Родыгина, как и Лелино, когда он впервые очнулся, показалось ему искаженным, с непомерно выдвинутым вперед подбородком и суженным лбом. «Хоть бы ушел быстрее», — в тоске думал Юрий Петрович и не удивился этому своему желанию, он был к нему подготовлен, потому что такое же чувство испытал раньше к Леле и потом долго о нем думал… Едва он пришел в себя, как Леля стала ему говорить про завод, она говорила весело, считая, что это очень для него важно. Испытания в цехе холодного проката дали отличные результаты. Идея Юрия Петровича — проводить сварку рулонов водородной горелкой, которая перемещается на винте вдоль шва, — прошла великолепную проверку, даже рентген с трудом показывает сваренное место. Можно считать: способ бесконечной прокатки холоднокатаной стали в принципе найден. А ведь это давняя мечта Юрия Петровича. Жаль, конечно, что он не был на испытании, полная победа! Из министерства — поздравительные телеграммы, из Института стали и с других заводов поступают уже запросы. Сначала ему было приятно ее слушать, потом он вдруг почувствовал, что все это ему неинтересно. Вот еще совсем недавно он жил только одним — заводом, а теперь вдруг сразу что-то случилось… бесконечная прокатка стали… Это отлично! Это прекрасно! Еще один шаг к бесконечному металлургическому процессу, но… Он слушал Лелю, постепенно напрягая внимание, и ему становилось все труднее и труднее воспринимать ее слова, и внезапно он подумал: «Хоть бы она ушла».

Когда он впервые так подумал, удивился и сразу же решил: устал, еще очень слаб и не может воспринимать окружающее, как воспринимал его раньше. Леля сразу заметила в нем перемену:

«Ты устал. Спи… Сейчас тебе сделают укол…»

На следующий день он проснулся на рассвете с ясной головой и, вспомнив все, что рассказала Леля, попытался представить, как было в цехе, как текла стальная широкая лента вверх и вниз по петлевому устройству, которое они сами сконструировали. Красивое зрелище! Но как только он представил себе эту уходящую под валки искрящуюся стальную реку, кто-то чужой и равнодушный словно задал ему вопрос: «Ну и что?» Странный, нелепый вопрос идиота-скептика. Им можно обезоружить кого угодно! Эдакая невозмутимость, за которой стоит: «Подумаешь, еще и не такое бывает»… И он словно бы провалился в пустоту, как тогда, после заявления… Было, все уже было. Да, да, точь-в-точь… как тогда, когда и цех холодного проката, и все, что он там делал, — все отъединилось от него, стало чужим, безразличным, неинтересным, ибо он перестал находиться в центре происходящего, перестал быть той осью, на которой вращалось дело. Он не был даже зрителем, просто был в с т о р о н е… Вот отчего тогда возникла в нем пустота… Но почему же она опять образовалась в его душе? Вынужденная остановка, и только… Леля со свойственным ей чутьем поняла его состояние и больше не пыталась рассказывать ему о заводе. Но вот пришел Родыгин, промямлил несколько невнятных слов и сразу к делу — как идет перестройка и что за эти дни появилось нового. И Юрий Петрович снова почувствовал, что не воспринимает родыгинских слов, они проходят мимо него. Но Родыгин не уходил, ему казалось, что Юрий Петрович слушает его с интересом. И только когда Родыгин произнес имя Николая Васильевича, и, видимо, уж не в первый раз, слух как бы снова вернулся к Юрию Петровичу…

— …Сегодня утром еще раз звонил, очень обеспокоен, спрашивал: не нужна ли медицинская помощь. Я объяснил: все, кто мог посмотреть, — посмотрели, главное теперь — вылеживаться…

Юрий Петрович испытующе глянул на Родыгина: знает или не знает? Нет, пожалуй, все еще не в курсе — просто хотел сделать приятное — вот, мол, как тебя ценят даже на министерском уровне… Но ведь Николай Васильевич ждет его решения. Предупреждал: тянуть с ответом нельзя. И вдруг такая история… Как-то на нее прореагируют? Вот ведь как: человек предполагает, бог располагает… Скверно управляемый самосвал — и все летит в тартарары. А ведь он мог и погибнуть в этой аварии, и все бы кончилось в одно мгновение. Все-все — и Леля, и Родыгин, все-все — и завод, и министерство. Его бы н е с т а л о, и проблемы, которые возникали перед ним ежечасно, тоже исчезли бы. Нет, проблемы остались бы, но над ними стали бы ломать голову другие… Да, он м о г у м е р е т ь, превратиться в ничто. Впрочем, это еще может случиться даже здесь, на этой неудобной, скрипучей койке. Ведь больным не все говорят, и от него, наверное, многое скрывают. Не случайно же не перевозят в заводскую, говорят — нетранспортабелен. Слово-то какое тяжелое… Конечно же он еще может умереть!.. Сначала он воспринял эту мысль спокойно, прислушиваясь к себе, потом ощутил неуютность и тоску и тут же догадался, что неосознанный страх смерти зародился в нем, как только он очнулся в больнице…

— Ну вот, пожалуй, и все новости, — сказал Родыгин и, украдкой отодвинув край рукава, взглянул на часы. В этом жесте было что-то мальчишеское, словно он боялся, что его застигнут за чем-то недозволенным. И опять Юрий Петрович усмехнулся: «Сказал бы, что спешит… и все…»

— Если что нужно, Юрий Петрович, не стесняйся… Можешь сообщать через сестру, мне передадут. Я тут службу информации наладил.

Он поднялся и теперь уж повернулся к Ивану Алексеевичу, а затем быстро к Звягинцеву:

— Выздоравливайте, товарищи! — и шагнул к дверям. У койки Чугуева приостановился, задержался на какое-то краткое мгновение…

Юрий Петрович отвернулся к стене, прикрыл глаза, намереваясь заснуть, но вскоре понял, что уснуть не сможет. Мысли его вернулись к Родыгину. Все-таки странно, что этот человек, которого он когда-то так не любил, считал даже своим первым врагом, вдруг стал его другом. Вообще-то у Юрия Петровича не было настоящих друзей даже в детстве и в студенчестве. Ну, были товарищи на короткое время. А вот человека, которому он мог бы довериться целиком, у него никогда и не было. Впрочем, и Родыгина не назовешь д р у г о м. Скорее всего, они были товарищами или, если еще точнее, соратниками или сподвижниками. Вместе шли только в деле, все, что выходило за пределы его, мало касалось обоих. Правда, Родыгин любил бывать у них с Лелей. Посидеть час-другой, выпить немного. Но Юрий Петрович заходил к Родыгиным редко, обычно по большим праздникам, и посещения эти походили на вежливые визиты. Леля не сумела сойтись с женой Родыгина — Анастасией, или, как ее называл Семен Семенович, Настенькой. И в облике Настеньки — смуглой, тоненькой, гибкой, и в ее манере одеваться — всегда во что-нибудь яркое, сборчатое — было что-то цыганское, хотя родилась она в уральском глухом поселке и родители ее были тамошние, коренные… Она много курила и, когда Полукаровы бывали у них в гостях, радушно угощала пирогами своей выпечки… У Родыгиных было двое детей. Со старшим все было в порядке, а вот с младшим они намучились. Не по возрасту высокий и сильный, Саша влезал во все дворовые драки, вляпывался в самые странные истории, и вечно у него была дурная компания. Юрий Петрович не очень-то вникал в семейные дела Родыгина, да тот его и не посвящал, старался сам справиться, но отголоски неурядиц доносились и до него. И еще он знал, что Родыгин к жене относится с особой нежностью, оберегает ее от всяких передряг. А о ней было известно, что она писала стихи и даже печатала их в каком-то столичном журнале, но потом бросила.

«Без пружины женщина, — говорила о Настеньке Леля. — Как такой мужчина мог ее полюбить? Уму непостижимо…» Но Юрий Петрович не соглашался с Лелей, отмалчивался. Настенька, ласковая, мягкая женщина, с загадочными глазами, напоминала ему мать. Та тоже была молчалива, покладиста, и когда жили они без отца в поселке и она шила, то, стараясь угодить заказчикам, ночи просиживала за всевозможными переделками, но никогда не жаловалась на свою судьбу…

Нет, Родыгина он все-таки не смог бы назвать другом. Кроме того, Родыгин был директором, а он всего лишь его помощником… Правда, в глубине души Юрий Петрович был уверен, что Родыгин во всех главных направлениях своей деятельности является исполнителем его воли. И прекрасным исполнителем, потому что обладает нужными для этого качествами: реалист по сути своей, Родыгин никогда не даст, как говорил когда-то профессор Поповский, «затуманить абстрактными принципами реальность практики». Умеет все схватить на лету. Энергичен, напорист, легко вступает в контакты с людьми. Все это есть у Родыгина. А самое главное, он понял, что всякую совещательную и представительскую работу надо взять на себя, потому что Юрий Петрович ее не любит. И вообще не было случая, чтобы Юрий Петрович не добился своего. Конечно, Родыгин иногда упирался, но в конце концов Полукаров убеждал его в своей правоте. И потому-то жило в Юрии Петровиче чувство превосходства над Родыгиным: всем, мол, хорош этот человек, но подлинной культуры ума не хватает. Он никогда не высказывал этого, прятал свое чувство, хотя и замечал: Леля так же относится к Родыгину, но и она тоже никогда об этом не говорила…

И вот сейчас, после ухода Семена Семеновича, Юрий Петрович подумал: «А может, и Родыгин ко мне так же, как и я к нему… Вот ведь пришел, как долг отдал…» Но обиды почему-то не ощутил. Наверное, так и должно быть. Ведь в конце концов они впряглись в одну упряжку не потому, что понравились друг другу, но для того, чтобы вместе сдвинуть общее дело. Они партнеры. Сподвижники, Или как это, напарники… А дружба — совсем другое что-то. Юрий Петрович представил, что если, выписавшись из больницы, примет предложение Николая Васильевича и его утвердят главным инженером объединения, то все сразу изменится: Родыгин станет для него одним из подчиненных директоров завода. Пройдет какое-то время, и душевно они совсем отдалятся друг от друга. Ну, встретятся разок-другой за столом, когда Родыгин приедет в Москву, посидят, повспоминают, решат какой-нибудь важный для завода вопрос, и все… Даже дело не позволит им тогда быть откровенным друг с другом в той степени, как это установилось у них теперь. Иначе в этой жизни и быть не может.

Он устал от этих мыслей и обрадовался, когда пришла сестра, и сразу же после укола заснул…

Проснулся он перед рассветом. Все тело ныло от долгого лежания, и захотелось подняться. Он вдруг почувствовал, что сможет это сделать. Оперся на здоровую руку, сел и, ухватившись за спинку койки, встал. Слегка кружилась голова, но ноги держали хорошо, хотя в правом колене еще затаилась боль. Он шагнул раз, другой, и в мутном — из коридора, через узкое окно над дверью — свете увидел лицо Чугуева, впервые после аварии. Оно казалось желтым. Юрий Петрович пошел на нетвердых ногах к койке Чугуева и остановился в изголовье.

Чугуев лежал на спине, дыхание его было хриплым. «Наверное, ему больше досталось…» Он слышал мельком, что у Чугуева сильнее всего пострадала голова. Подробностей не понял, он ничего не понимал в медицине, потому что редко, очень редко обращался к врачам — всегда был здоров. Но тут догадался, что дело скверное, и ему сделалось не по себе. Он уже устал стоять, опираясь на спинку койки, как вдруг увидел: веки Чугуева сдвинулись и тот открыл глаза. Это было так неожиданно, что Юрий Петрович вздрогнул. Чугуев смотрел на него прямо, не мигая, и это длилось долго. Потом что-то похожее на судорогу прошло по его лицу, и Юрию Петровичу показалось, что Чугуев хотел заговорить, но так и не смог. Веки его нехотя, устало опустились, и снова раздался хрип. Или уснул, или опять впал в забытье…

Юрий Петрович долго стоял, не в силах оторвать руки от спинки кровати. Ему стало душно. Подошел к окну, за которым уже редела синева наступающего утра. Подоконник был низкий и широкий — так строили в старину, — и он уселся на него, жадно глотая воздух и стирая со лба испарину.

«Да что же это такое? — наконец сказал он самому себе. — Чего это я испугался?..» И тут же вспомнил взгляд Чугуева. Это был странный взгляд. В нем вроде бы ничего и не было — ни мысли, ни напряжения — пустота, и в то же время в нем было очень многое. И упрек, и страдание, и зов о помощи. И, словно защищаясь от этого взгляда, Юрий Петрович напоминал самому себе: Леля же предупреждала, что этим может кончиться. И даже объяснила почему: комплекс неполноценности… Но настаивать, чтобы он изменил свое решение, Леля не стала… Задним числом Юрий Петрович рассердился. «При чем тут какой-то дурацкий комплекс!.. Чугуев отличный шофер, прекрасный шофер… Кто же виноват, что проклятый самосвал?..» Все это было так, и он твердо знал, что Чугуев в те доли секунды, что были ему отпущены, сделал все, чтобы спасти Юрия Петровича и спастись самому. Им не повезло. Он это твердо знал. Но то Лелино предупреждение все равно всплывало и начинало точить: «А может, и правда — не надо было?» Он не мог отделаться от этой мысли… «А зачем я его взял?.. Зачем? Неужто давние мальчишеские счеты? Неужели никак не мог забыть, что тот грубо полез к Леле?» Неужто только это заставило его взять этого человека к себе в шоферы, чтобы еще раз утвердить свое превосходство?.. Ну нет, это было бы, прежде всего, неуважением к самому себе. Просто увидел, что Чугуев — именно тот шофер, который ему нужен. Но может быть, где-то в глубине души было и то, о чем он сейчас подумал? Может быть?..

Он устал от этих мыслей, и ему захотелось прилечь, но тут взгляд его упал за окно… Больница стояла на холме. Вообще вся старая часть города была расположена на холмах, но тот, на котором стояла больница, нависал над Нижним парком; протянувшимся по берегу реки, и из окна были видны древние осокори, четкие на фоне просветленного неба, а внизу, в густых зарослях сирени, уже брызнувших первой кисейной зеленью, еще держались сумерки. Блестела свинцово река, а за ней над лесной грядой, казавшейся низкорослой, виднелся завод… Юрий Петрович никогда не видел его с такой высоты: отсюда, с вершины холма, завод можно было охватить единым взглядом: силуэты цехов, домен, труб и других строений, нарушая законы перспективы, оказывались как бы на одной плоскости, словно их пододвинули друг к другу.

Юрий Петрович знал, что на самом деле они разбросаны на огромном пространстве, опутаны множеством дорог, эстакад, коммуникации. Но сейчас все это выглядело твердым монолитом и было похоже на огромный линейный корабль или на тень его. Казалось даже, что этот корабль движется над рекой и за ним полыхают оранжевые рассветные полосы, сливаясь с отблесками огней самого завода. Он смотрел на открывшуюся панораму, и ему чудилось, что до него доносится шум двигателей этого могучего корабля, глухое и тяжкое ворчание огня, заключенного в печи, шелест хорошо смазанных деталей механизмов. Постепенно эти звуки слились в один, в звук д в и ж е н и я… «Вот чего мне не хватает, — подумал Юрий Петрович с тоской, — я не могу без этого… Наверное, тут моя ахиллесова пята: чуть остановка, и я превращаюсь в ничто…»

— Как, уже поднялись?! — раздалось за его спиной.

Он оглянулся, перед ним стояла медицинская сестра, строго хмурила брови.

— Держите градусник и в постель.

Он покорно взял градусник, покорно лег… Иван Алексеевич откашливался в своем углу, Звягинцев что-то насвистывал, доставая бритву. С койки Чугуева раздавались тяжелые хрипы — начинался больничный день. Прошло еще немного времени, сестра снова вошла в палату, собрала градусники… А он все лежал и думал о заводе и вдруг улыбнулся: «Ну и глупец же я… Мне еще жить да жить!» — и сразу же твердо поверил в это.


…Боль наплывала волнами, она проходила по всему телу, как медленная судорога, ударяла по плечам и голове, а потом отступала на какое-то мгновение и снова шла, возникая в глубине беспомощного тела. Но терпеть можно было, и Чугуев терпел. Сначала перед ним долго держалось мутное, перекошенное, с черными полукружьями под глазами лицо Юрия Петровича… Значит, жив. Он напрочь забыл, что знает уже об этом, потому что уже спрашивал, в первый же день, когда ненадолго пришел в себя на операционном столе, что с Полукаровым. Он помнил, как кинул машину под откос, как ощутил удар в левое заднее колесо, и ему казалось, что он только сейчас очнулся от удара…

Сколько он мотался по дорогам, в каких только переделках не был: мчался в гололед, пролетал над глубокими колдобинами, проскакивал в такие щели на шоссе, где, казалось, и пешему не проткнуться — у него реакция мгновенная. А вот тут не ушел, первый раз в жизни не ушел, врезали ему крепко… Двое врачей и сестра хлопотали над ним, щупали, поворачивали, причиняя боль, а он все пытался у них спросить о самом для него главном и наконец изловчился, повернул лицо к сестре и зашевелил губами. Видать, она не очень его понимала, прислонила почти к самому его рту розовое ухо, и тогда он еще раз напрягся и спросил. И она поняла, сердито проговорила:

— Жив, вон… — и кивнула куда-то ввысь, и он понял, что где-то там и находится Юрий Петрович.

Он постарался благодарно моргнуть сестре, потому что сказать уже ничего не мог.

Теперь Чугуев мог подумать и о себе; он был привычен к боли, умел переносить ее и знал: главное сейчас отлежаться, как отлеживался не раз — в медпункте в Богульдейке после того, как был избит; в Стерлитамаке в больнице, когда на кабину самосвала упал ковш экскаватора; и еще раз в больнице в Иркутске, после того, как на Ангаре раскатился плот и Чугуев угодил под бревна. Вот так же надо отлежаться. Он же сам про себя говорил, что на нем все зарастает, как на собаке. Тут важно держаться и не трусить, когда уходит сознание… Волна боли иногда накрывала его с такой силой, что он проваливался в мрачную глубокую яму и там лежал, задыхаясь, не в силах вздохнуть, но где-то далеко-далеко едва брезжил свет, и он верил, что рано или поздно он приблизится к этому свету. Так и случалось, и тогда Чугуев начинал видеть потолок, окно над дверью… К нему склонилось отдаленно знакомое, усталое лицо…

— Сможете говорить, Чугуев?

Он различил на этом человеке милицейскую форму и вспомнил, что знает его, — это был следователь… Следователь стал спрашивать. Чугуев слушал его вопросы и только кивал, а не отвечал, потому что эти вопросы больше походили на рассказ, и ему оставалось лишь подтверждать то, что было уже известно следователю, и сам Чугуев из этих вопросов узнавал для себя новое. Значит, парню было восемнадцать. Он и в армии еще не служил. Кончил свою десятилетку и сел за руль самосвала добывать трудовой стаж. Машину вроде бы знал хорошо, еще в школе научился. Да и вообще из упорных, видно, ребят, если уж начал гонять на самосвале. Конечно, опыта настоящего быть у него не могло. Дорога — штука такая, как бы ты хорошо ни научился ездить, какой бы у тебя ни был талант к вождению автомобиля, а все равно без опыта настоящего трудно. Ой как много неожиданностей на этой проклятой дороге, и в каждое мгновение должен быть готов к ним, в каждое мгновение… Ну так какого же черта перся он не по своей стороне, да еще на скорости?.. Был бы хоть справа кювет, тогда Чугуев мог бы влететь в него и жать по канаве, у него бывали такие случаи, сходило. Правда, это опасно, бог весть что может лежать в этой канаве, любая железяка или здоровенный камень, и можно так в них вляпаться… Все равно в таких случаях рискуешь. Но тут не было кювета справа, а был спуск к реке… Так какого же черта так гнал самосвал этот пацан, охотник за трудовым стажем?.. Ах, вот оно что! Говорит, не в себе был, говорит, ничего не помнил, совсем забылся, потому что девчонку свою застукал с другим… Ах, какая беда! Ну прямо настоящая трагедия, мало ему девчонок на этом свете! Застукал, ну и застукал, чего же о ней жалеть, рано или поздно все равно бы рога ему наставила! Зачем же из-за нее других людей калечить… И ему-то крепко могут врезать… Пять лет — уже наверняка. Вот тебе и трудовой стаж. Где-нибудь на лесоповале под охраной, а потом и армия подоспеет, и конец твоей мечте о высшем образовании… А нужно ли оно ему?.. Вот такая штука получается: застукал паренек свою девчонку с другим, и этого хватило ему, чтобы вся жизнь перевернулась… Чего же хочет следователь?.. Понятно, надо быстрее закончить дело… Нет, погоди, тут не все просто… Надо взглянуть на этого паренька. Ничего Чугуев подписывать не будет, пока не приведут к нему паренька, пусть следователь это твердо усечет. Не может он отдать человека под суд, ни разу не увидев… Вот так он размышлял, хотя и сказал всего-то тяжким шепотом:

— Приведите сюда.

Следователь покорно вздохнул, покорно собрал бумаги и шаркающей походкой вышел из палаты… И еще не успел умолкнуть звук его шагов, еще трепетала створка двери, а Чугуев уже почувствовал на руке прикосновение легких, почти невесомых пальцев и увидел склоненное к нему лицо Кати, ее остановившиеся зелено-карие глаза, наполненные такой болью, что он сам едва сдержался, чтобы не закричать. Он все же сумел уцепиться за край ямы и не дал себе соскользнуть, в ее глухую темноту. И ему сразу стало легче, он попытался улыбнуться женщине, чтобы приободрить ее… Она мягко провела пальцами по его лбу, по щекам, словно хотела убедиться, что это он и есть. Наверное, она поняла или почувствовала его улыбку — увидеть ее она не могла, потому что губ он так и не сумел раздвинуть, — и склонилась к нему, поцеловала. А потом встала, чтобы, наверное, поправить на нем простыню. И тут он увидел, какая она маленькая — с уже обозначившимся животом, и подумал, что тот, кого она родит, будет совсем крошкой — беспомощное, маленькое существо, явившееся в огромный мир, прорезанный, поделенный широченными дорогами, по которым, шипя, громыхая, движутся потоки машин… Крохотное существо — частица его самого, его кровинушка, которому только он и может быть защитой и опорой. И, представив это, Чугуев перенес свою тревогу на женщину, что хлопотала возле него. И она тоже, такая маленькая, с нежными руками, казалась ему беззащитной. «Ничего, я отлежусь… Поднимусь… Тогда уж…» Хорошо, что он нашел ее в людской сутолоке…

«Ну что же ты, Чугуев, живешь, как трава растет?..»

А может быть, и не как трава, а может быть, как колос, среди огромного поля таких же колосьев, чтоб тянуться, тянуться стеблем вверх и осыпаться на жнивье твердым зерном и потом прорасти сквозь грязь и навоз зеленой стрелкой… а?.. И надо же было ей быть такой жаркой в тот злой декабрьский вечер, когда вьюга швыряла сухой, колкий снег в стекла и они дребезжали от порывистых ударов… «Как же хочу я от тебя ребеночка родить, Чугуев, горе ты мое!..» Тускло светила настольная лампа, покрытая сверху газетой, и лист уж подгорел, зашелся коричневыми обводами, а он смотрел на ее сияющее лицо с блестящими глазами.

«Дал бы ты мне закурить, Чугуев».

«Ты ведь не привыкла…»

«А сегодня хочется…»

Они лежали рядом и курили, она неумело, морщась и вытягивая вперед свои маленькие губы.

«О чем ты думаешь?»

И он признался:

«Хочу построить дом… Теплый. Из хороших бревен… Лучше бы из кедрача, из такого, что я в Забайкалье возил. Но можно и из других бревен… И в нем печь. Очень мне нравится, когда в доме огонь… И жить с тобой. Хорошо жить…» Он сам удивился, что сказал такое. Прежде ничего подобного ему и на ум не приходило…

«Красиво, — кивнула она. — Даже очень. Но давай не будем загадывать… Господи, да что же это делается на свете! Все перепуталось в этом мире! Я башку ломаю над структурой стали, мечтаю о лазерной технологии, а мой мужик сочиняет в голове деревянный дом… Ну, что ты еще можешь сочинить, Чугуев? Что ты видел?»

«А ни черта не видел! Города, дороги… Пол-России и еще моря, но они мне не пришлись. А больше ничего и не видел».

«Ну и хватит, ну и хорошо… Обними меня, а то слышишь, как воет, еще выдавит стекло и ворвется сюда, да как засыплет нас снегом… Ой!»

Может быть, и вправду вся его жизнь была дорогой к ней?.. Только бы так вот смотреть на нее, смотреть и чувствовать эти почти невесомые пальцы на лбу своем, на щеках. Как же беден он был прежде, когда не знал всего этого. Теперь он жалел тех, у кого не случалось ничего подобного, и радовался, когда встречал таких же богатых, как он сам… Так произошло у него с Родыгиным. Пустяшная вроде история, а запомнилось крепко… Скверная была погода, крутило дождь со снегом, Чугуев сидел в машине, ждал возле заводоуправления — вот-вот должен был выйти Юрий Петрович. Вместо него без пальто и шапки выскочил из подъезда Родыгин, в несколько сильных прыжков достиг машины, рванул дверцу, приказал: «Поехали! В больницу!» То ли его машины не было в гараже, то ли ему было все равно в какую вскочить, но вид у него был такой, что Чугуев и спрашивать ничего не стал, сразу рванул с места. Родыгин достал сигарету, пальцы у него дрожали. Чугуев, не отпуская руля, взял у него сигарету, прикурил и отдал обратно. Родыгин нервно затянулся, так и не взглянув на… А Чугуева тот, пока вез его через мокрядь, через мутную темноту, разрезаемую светом фар и уличных фонарей, все вглядывался в лицо директора. Никогда Чугуев еще не видел его таким бледным, с испариной на лбу, с остекленевшим взглядом… Он домчал его до больницы. Родыгин выскочил, едва затормозили, и скрылся в подъезде. Пробыл он в больнице недолго, не более получаса, вышел размягченной походкой, сел и некоторое время молча сидел рядом с Чугуевым, и лицо его медленно обретало прежнюю нормальную окраску.

«Уф ты… пронеслось, — наконец проговорил он с облегчением. — Аппендицит, понимаешь, у Настеньки… Увезли и сразу на стол. Пока ехал сюда, чего только не вообразил. — Он виновато улыбнулся. — Так испугался. Куда я без нее. А?.. Не смог бы без нее… Понимаешь?»

Чугуев понял все, что было за этими словами, понял потому, что тут же мысленно подменил Родыгина собою, а вместо Настеньки подставил Катю, и от души ответил:

«Очень даже…»

И Родыгин его понял и, когда тронулись, спросил:

«А у тебя женщина есть?»

Он так и сказал — не «жена», или там «супруга», а «ж е н щ и н а» — и это особо понравилось Чугуеву.

«Есть», — ответил он.

«Любишь?»

«Уважаю».

«Уважаешь или любишь?»

«Люблю».

«То-то, — вздохнул Родыгин. — В этом-то весь смысл: что бы ты ни делал, а вот существует такое, без чего ты и не человек… Согласен?»

«Вполне», — убежденно ответил Чугуев.

Потом он отвез Родыгина к заводоуправлению и, пока ехали, чувствовал полное единение с ним и догадывался, что и Родыгин чувствует к нему такую же близость. Они были на равных, словно прикоснулись к чему-то очень важному, без которого и вправду нельзя жить…

Сколько всего было после этого! Чугуев видел, как Родыгин распекал начальников цехов, как вел совещания, но всегда помнил, что директор может быть иным, таким, каким был тогда в его машине — растерянным, незащищенным, распахнутым. Странно, что не рассказывал об этом случае Кате… Катя, Катя, любимая женщина… Но… Это уж другая, стройная, обтянутая черным свитерком, так, что все у нее выделятся, чувствуется крепость и упругость ее тела — шла от дверей, несла пакет в руках, покусывая при этом губы, и как только Чугуев ее увидел, то сразу подумал: «К нему… Значит, он здесь, в палате».

Она подходила все ближе, ближе — сейчас она пройдет мимо и исчезнет. Но она вдруг приостановилась, словно споткнулась, и глаза ее прямо взглянули на Чугуева… Долго ли это было, коротко ли — они смотрели друг на друга, и он не мог ни отвести взгляда, ни спрятать его, хотя резало зрачки, как будто глаза ее излучали невыносимо яркий свет. И то ли сказала она, то ли почудилось ему, а может быть, этот взгляд донес до него ее мысль: «Ну что, не сумел уберечь?.. А может быть, ты сделал это нарочно? С тебя станется!.. Я всегда тебя презирала, презираю и сейчас!..» И ушла, прошелестела длинной черной юбкой, а он даже не смог усмехнуться в ответ, он ухнул в свою яму и долго лежал в ней, задыхаясь… А потом снова возник усталый следователь. На этот раз он пришел не один, с ним был длинноволосый парень с жиденькими усами — ну почти совсем как у Юрия Петровича. Да и вообще парень чем-то был на него похож, нет, не обликом — у Юрия Петровича был приплюснутый нос, а у парня тонкий, остренький и глазенки синие, как у младенца, но все же было что-то общее, скорее всего даже не с теперешним Юрием Петровичем, а с тем, каким помнил Чугуев его в детстве. Эдакая угловатая непримиримость: вроде бы должен быть раздавленным всем происшедшим, а он сидит и смотрит на Чугуева вызывающе… «Так вот, значит, ты какой!» — думал Чугуев и сразу же понял: жизнь, этого паренька сейчас в его руках, он может ее или погубить окончательно, или облегчить. Но в этом ощущении своей власти не было ни капли торжества, наоборот, оно легло на душу Чугуева гнетом… «Ну и что мы будем делать?.. Следователь покачал головой, словно хотел сказать: «Ты просил — вот он, смотри на него…» И Чугуев спросил:

— Ты… что… любил ее?

Парень долго не отвечал, следователь уже повернулся к нему, наверное, чтобы подогнать, но парень упрямо сжал губы и сказал:

— Да… И сейчас тоже…

«Ясно, — подумал Чугуев. — Очень даже ясно…» Произошла такая страшная история — тяжкая авария на дороге только потому, что пацан застукал свою девчонку с другим и уж после этого не смог управлять автомобилем. И вместо того чтобы выдать этой стерве, он о любви к ней говорит… Смешно, право дело. Прежде Чугуев вдоволь бы над этим посмеялся.

— Слушайте… — позвал он.

Наверное, он произнес эти слова негромко, потому что следователь с готовностью склонился к нему…

— Я шел по осевой… сто сорок… Понял?

Следователь моргнул, но не удивился, только сказал с укоризной:

— Ну и зачем же ты, Чугуев, на себя валишь?

— Ты пиши… другого не будет… по осевой, сто сорок. Это правда…

И прикрыл веки, отвернулся к стене, он не хотел ничего читать в глазах паренька, он сделал свое дело, всем, чем мог, помог, а почему — это уж его личное, и только.

…С того предрассветного часа, когда Полукаров впервые поднялся и подошел к койке Чугуева, он с нетерпением ждал, когда же тот очнется, придет в себя и они смогут наконец объясниться, О чем конкретно пойдет разговор, Юрий Петрович не знал, но чувствовал, что разговор этот очень нужен ему. После аварии что-то сдвинулось — он ощущал это отчетливо, но что именно — объяснить не мог… Но проходили дни, а Чугуев был все в том же положении. Возле его кровати все время суетились сестры — то приносили капельницу, то кислородную подушку, то делали уколы, а когда Чугуеву стало легче, сестра привела в палату сначала следователя, потом Катю. Юрий Петрович стал выжидать, когда выпадет случай снова подойти к Чугуеву, ему не хотелось, чтобы это видели соседи по палате. И такой случай представился: Иван Алексеевич и Звягинцев куда-то вышли, а сестра долго не появлялась. Юрий Петрович взял палку с резиновым наконечником и, опираясь на нее так, чтобы поменьше чувствовалась боль в коленке, встал, неся впереди себя загипсованную руку. Надо было сделать всего три шага, но ему стало страшно. Юрий Петрович подавил страх, внутренне поморщившись от омерзения к этому чувству… Шагнул раз, другой…

Чугуев смотрел на него. Он смотрел как обычно, с тем спокойным ожиданием, к которому Юрий Петрович давно привык, и эта обычность и спокойствие, будто вот-вот спросит: «Куда едем, Юрий Петрович?» — больше всего и удивили.

— Здравствуйте, Михаил Николаевич, — сказал Юрий Петрович.

Чугуев не ответил, его темно-фиолетовые губы, с желтизной в углах, шевельнулись. Полукаров понимал: он должен, обязательно должен что-то сказать Чугуеву, может быть, ободрить его или вселить надежду, но почему-то не было слов. Он не мог их найти. Да и не знал он, какие именно слова произносят в таких случаях! Закружилась голова… «Надо сесть», — подумал Полукаров и шагнул к табуретке, но в это время снова шевельнулись губы Чугуева. Юрий Петрович догадался: надо наклониться, как делала недавно сестра, и торопливо приблизил ухо ко рту Чугуева. И услышал слабый шепот:

— Кате… помогите…

Юрий Петрович подождал, не услышит ли еще чего-нибудь. Но Чугуев молчал. Юрию Петровичу стало не по себе. Чугуев никогда ни о чем не просил Юрия Петровича! Значит, не верит, что выберется?.. Может быть, даже уверен, что не выберется?.. Он произнес это «помогите» так, словно это была его последняя просьба. Надо вызвать сестру!

Полукаров вышел в коридор. Родыгин сказал правду: вдоль окрашенных синей масляной краской стен стояли койки, на которых лежали больные, — действительно не хватало мест. В холле рядом с белым шкафом сидела за небольшим столиком сестра. Выслушав Полукарова, она тотчас побежала в палату.

Юрий Петрович проводил ее взглядом, идти за ней ему не хотелось, и, как только она скрылась в палате, облегченно вздохнул и неожиданно для себя жестко подумал: «Не надо было подходить к его койке… Только разнервничался, а пользы никакой…»

Он не заметил, как вышел на внутреннюю лестницу и тут же остановился, удивленный: здесь было полным-полно. Это было единственное место в больнице, где разрешалось курить и где образовался как бы клуб: курильщики спорили, что-то рассказывали друг другу, а на нижней площадке играли в шахматы. Там же суетился юркий мужичонка со страдальческими глазами. От него или отворачивались, или отмахивались. Завидев Юрия Петровича, он кинулся к нему:

— Кореш, полтора рубля найдешь?

Юрий Петрович, зажав под мышкой палку, сунул руку в карман халата и, обнаружив деньги, — наверное, Леля положила на всякий случай, — вынул два рубля, машинально протянул их юркому. Тот, быстро спрятав бумажки в рукав халата, спросил деловито:

— В какой палате?

— В восьмой.

— Порядок, — кивнул он и исчез.

Юрий Петрович подошел к окну. Отсюда так же, как из палаты, видны были река и завод. Небо затянуло серой наволочью, вода в реке была темно-серой, но контуры цехов стали четче и графичней. Юрий Петрович лениво отметил это и внезапно подумал: «Сто двадцать на спидометре — не меньше…» Это было его главным условием, когда он брал шофера… так дорого время, так чертовски дорого время! «Если бы они ехали медленнее…» Кровь прилила к вискам. Но тут же явилась другая мысль. Ничего особенного не было в тот день… Несчастный случай… Нельзя искать в несчастном случае закономерности… Он облегченно вздохнул и вдруг услышал смех за своей спиной. Оглянулся и увидел палатного соседа Ивана Алексеевича — тот подходил к нему, весело пощипывая «шкиперскую» бородку:

— Что, и вас уговорили на бутылку?

Юрий Петрович, не поняв, о чем речь, пробормотал:

— Я не пью.

Но, вспомнив юркого мужичонку, улыбнулся:

— И в самом деле!

— А что, он человек обязательный!

Они пошли рядом, и Юрию Петровичу приходилось вскидывать голову — старик был значительно выше его и палка у него была длинная, сучковатая, с отполированным набалдашником.

— Мы ведь встречались прежде? — спросил Юрий Петрович.

— Конечно, — подтвердил Иван Алексеевич. — Приглашался Родыгиным как консультант по капитальному строительству. Кое-какие идеи подкинул. Время сейчас другое, но кое-что из опыта сгодилось…

Разговор этот окончательно развеял то тяжкое, что собралось на душе. Юрий Петрович, беседуя с Иваном Алексеевичем, пошел в палату, скользнул взглядом по лицу Чугуева — тот спал, тяжело дыша. Юрий Петрович постарался побыстрее пройти мимо его койки, сел на свою, поверх одеяла. Иван Алексеевич — на табуретку. Юрий Петрович заметил, что пальцы у Ивана Алексеевича покрыты ржавыми пятнами — «гречкой», и подумал: «А ведь ему, наверное, уже за семьдесят». Застиранный больничный халат был ему мал, расходился на груди и открывал коричневую морщинистую шею; сидел Иван Алексеевич прямо, не сутулясь, и в этой его строгой выправке было нечто торжественное.

— Если болтовня вам моя затруднительна, то вы уж без стеснения, — сказал он.

— Нет, нет, что вы, — ответил Юрий Петрович и оглянулся на Звягинцева. Держа в здоровой руке перочинный ножичек, тот разрезал ломоть колбасы на маленькие кусочки, накалывал их кончиком лезвия и отправлял в рот.

Иван Алексеевич, не обратив внимания на его взгляд, заговорил так, будто они были в палате вдвоем:

— Честно говоря, мне давно с вами поболтать хотелось, да вижу, вы все больше в себя уходите. Знаю, во время недуга часто такое настроение бывает. На свет бы белый не глядел, не то что на людей. Вон у меня — пустяк: сковырнулся с лестницы, когда в подпол за солеными огурцами полез. Нелепость такая. Но и я тут поначалу лежал, к стене отвернувшись, на все человечество разобиженный… Так я вот о чем, не сочтите за комплимент, но мне, честно говоря, многое из того, что вы на заводе делаете, очень по душе. Это ведь когда-то и мы считали главным, в двадцатые — тридцатые годы.

— Вот как? — спросил Юрий Петрович.

— Так ведь с организации и управления наша промышленность и начиналась. Я могу вспомнить… многое могу вспомнить… — Иван Алексеевич раскраснелся, блеклые его глаза обрели блеск и посверкивали сквозь круглые очки в металлической оправе… Но Юрию Петровичу сделалось скучно, и он уже стал прикидывать, как бы повежливее уклониться от неинтересных ему стариковских воспоминаний. Но Иван Алексеевич уже не мог остановиться: — Раньше инженер широко думал. А сейчас не то… Инженер не тот, Теперь он сам со своего места убегает и идет туда, где меньшая подготовка нужна, лишь бы больше платили. — Иван Алексеевич повернулся всем корпусом, в сторону Звягинцева. — Вот хоть Виктора Кирилловича возьмите… Спросите его, почему он, сменный инженер, в вальцовщики сбежал?

— Ну зачем уж так, Иван Алексеевич, — пробубнил Звягинцев и вдруг рассердился, с силой воткнул перочинный ножик в крышку тумбочки: — Как хочу, так и живу. Мне в вальцовщиках — самый раз. Да, платят больше. И оттрубил свое — уходи! — вызывающе воскликнул он; в словах его чувствовалась насмешка.

Но Иван Алексеевич не понял ее, постучал себя по голове и сказал сердито:

— Ну конечно, и напрягаться не надо.

Звягинцев усмехнулся тонкими губами, покачал головой:

— Напрягаться, Иван Алексеевич, везде надо. А у стана особенно. Да ведь суть дела не в том… Для вас «инженер» вроде бы дворянский титул. Честь мундира и тому подобное. А если мне в вальцовщиках интересно, а в сменных вовсе не интересно? Тогда что? В вальцовщиках я мастер, я сталь прокатываю, и от меня зависит, какой она будет. А в сменных я регистратор чужой работы. Есть люди — им такое нравится, мне — нет. И никакие ваши упреки на меня подействовать не могут.

— А что же может на тебя подействовать?

— Только интерес, Иван Алексеевич, только он один! — Теперь Звягинцев говорил уверенно, покровительственная усмешка кривила его губы. — Или вам не понятно: работа должна быть интересной… Вон у инструментальщиков ввели полуавтоматы, чтобы им труд облегчить, а они оттуда почти все сиганули. Там настоящие ребята были. Полуавтомат клепает себе по шаблонам, и все, и ты вроде бы к нему приставка. Не ты им командуешь — он тобой. А когда его не было, пойди голову поломай, как детальку выточить. Был интерес — была работа, нет интереса — шиш с маслом, простите… Только не говорите мне, мол, «дали новую технику, она труд людям облегчила». А ничего она не облегчила. Упростила — это да, но лишила людей главного — возможности думать. А настоящая техника должна быть такой, чтобы человек рядом с ней не просто кнопки нажимал, а и мыслил… Прокатный стан — он такой…

— А что же по инженерной линии тебе неинтересно было?

— Я выбрал, где мне интересно… Был посредственным инженером. В цехе довольны были. Все делал, как велели. Им было хорошо, а мне плохо. А вальцовщик я — пойдите в цех, спросите… Первый класс вальцовщик, если хотите знать. Ну и на фига мне ваша должность?

— А ведь прав, шельмец! — неожиданно радостно воскликнул Иван Алексеевич и расхохотался, смех у него был густой, басовитый, и очки на его крупном носу подпрыгивали.

Но Звягинцев не повернул головы в сторону Ивана Алексеевича. Он смотрел на Юрия Петровича, видимо ожидая или ответа, или возражений. Молчание затягивалось. В это время дверь приотворилась, и в щель просунул голову тот юркий мужичонка, что взял у Юрия Петровича два рубля. Его быстрые глазки стремительно обшарили палату, наткнулись на Юрия Петровича и подали знак: давай, мол, сюда, все в порядке.

— Во, что я говорил! — обрадовался Иван Алексеевич, ткнув суковатой палкой в сторону двери. — Обязательный человек! Сказано — сделано. Имеете шанс, Юрий Петрович.

— Гуляйте без меня, — отмахнулся Полукаров.

— Это как же? Это не можно, — проканючил мужичонка.

— А ну давай двигай отсюда! — сорвался Звягинцев и угрожающе шагнул к дверям: — Кому сказал!

И когда мужичонка под смех Ивана Алексеевича захлопнул дверь, Звягинцев сказал брезгливо:

— Терпеть не могу алкашей. Во все дырки лезут, черт бы их побрал. — И тут же опять повернулся к Юрию Петровичу: — Как сделать, чтобы тебе на производстве интересно было, чтобы ты сам шариками все время ворочал, а не за тебя кто-то? Вот это и есть самое что ни на есть главное. Вот о чем тревога.

Звягинцев опять подождал, ответит ли ему Юрий Петрович, но, так и не дождавшись, пошел к своей койке. А Юрий Петрович, почувствовав усталость, отвернулся к стене, прикрыл глаза, но тут же понял, что уснуть не сможет. «Не надо было вообще вступать в этот разговор», — подумал он и уж не мог успокоиться. «Если учитывать настроение каждого…» — вертелось в голове… Какая-то нелепая фраза… Он давно решил для себя, еще когда был начальником цеха, что все эти штучки с настроениями, обидами, склоками, психологическими несоответствиями не его дело; степень квалификации, опыт, знание — это да. Это важно. Все же остальное не для него. Он задумал серьезное, глобальное переустройство, и, если начнет копаться во всевозможных чувствах, ему просто не хватит времени. И слава богу, что нашелся такой человек, как Пуща, которого и хлебом не корми, а дай порыться в человеческой душе. Жаль, конечно, что оказался жуликом… Но зато теперь у него есть Родыгин. Он взял на себя все исповедальные и дипломатические беседы с теми, кто не согласен с Юрием Петровичем и кто чувствует себя ущемленным или обиженным. Юрий Петрович не мог себе позволить заниматься всем этим, у него едва хватало времени решать важнейшие общезаводские дела. Вся эта огромная людская река со своими безмерными заботами текла мимо Юрия Петровича. «Ну и хорошо, — думал он. — А иначе нельзя, иначе утонешь в ней и тогда уж ни черта не сделаешь».

Но как ни успокаивал себя Юрий Петрович, раздражение не проходило. И утром не прошло. Однако в палате этого, кажется, никто не заметил. Наоборот! Увидев, что Юрий Петрович поднялся, Звягинцев неожиданно широко улыбнулся:

— С добрым утром!

А Иван Алексеевич, повернув наполовину намыленное лицо и приподняв бритву, весело крикнул:

— Салют!

Юрий Петрович, вежливо ответив, тут же начал соображать, что же произошло за минувшую ночь? И только после того как Иван Алексеевич сказал: «Я вам, Юрий Петрович, хотел бы кое-что о прошлом рассказать…» — он понял, что случилось. Они восприняли вчерашний разговор как сближение, решили, что отныне им будет чем заполнить медленно текущее в больнице время, коротая его в спорах… Но, слава богу, Юрий Петрович попросил Лелю принести некоторые папки с документами, и он может теперь заняться теми соображениями, которые просил его изложить Николай Васильевич.

— Извините, — перебил он Ивана Алексеевича. — Мне недосуг, — и тут же добавил: — Дела.


…Так долго и так тяжко снилось море, которое Чугуев не любил. Оно было пустынно, с черными крутыми валами, без пенных завихрений на вершинах. Липкая влажность тропиков висела над этим водным пространством, и потому так трудно было дышать… И когда этот сон прошел, он увидел знакомое уже лицо — с крутыми черными бровями, крутыми складками, идущими от углов плоского носа ко рту, и угольными глазами. И, сделав над собой усилие, вспомнил, что лицо это принадлежит главврачу, уже не раз осматривавшему Чугуева…

— Ну что, Михаил Николаевич, — сказал главврач, — будем оперироваться… Другого выхода нет…

«Если нет, тогда что же…» — подумал Чугуев, и ему представилось, как нож войдет в его тело. Он посмотрел в колючие глаза врача и успокоился: «Ничего… Этот не подведет… Этот умеет».

— Когда? — тихо спросил Чугуев.

— Сегодня, — ответил врач и оправил на нем простыню. Этот обыденный жест еще больше успокоил Чугуева. — Сейчас вас готовить начнут… Общий наркоз. Так что всю операцию проспите. — Он не улыбался, он говорил очень серьезно и спокойно.

— Ладно, — кивнул Чугуев. — Только Катю… Хочу видеть.

— Да, да, — кивнул врач. — Она здесь… Сейчас пригласим… Ну держитесь.

Врач ушел, и пришла Катя. И когда она села рядом с ним на табуретку, он заметил, что на лице ее местами выступили коричневые пятна… «Это предродовые», — догадался он и тут же отметил: как она похудела, осунулась за это время, пока он лежит в больнице. Он хотел ей сказать, чтобы она поберегла себя, ведь маленького носит, но так и не сказал, а только смотрел на нее и вдруг заметил — она дрожит, будто ее бьет озноб.

— Ты… чего, боишься? — сказал он.

— Нет… — проговорила она, не в силах совладать с собой, нервно потирая руки…

Ну вот, а он всегда считал ее такой выдержанной и рассудительной, а это надо же, как растерялась.

— Да я выдюжу, — сказал он. — Не такое вытягивал.

— Конечно, выдюжишь, — быстро согласилась она и, торопливо, вытирая слезы ладонями, пыталась улыбнуться. — А мне одна знающая женщина сказала: мальчик будет, живот конусом…

— Ну конечно же мальчик, кто же еще, — сказал Чугуев.

— Хвастунишка.

Боль отступила, и он заговорил с Катей так, как говорил прежде в ее квартирке, и тут же ощутил твердую надежду: все обойдется, все встанет на свои места, и тогда уж, слава богу, для него начнется иная, новая жизнь, где будет Катя и любовь к ней.


«Вот-вот должна прийти Леля», — подумал Юрий Петрович и взглянул на часы — она опаздывала. И он поймал себя на том, что не хочет ее сейчас видеть, пусть бы пришла позднее, когда из палаты увезут Чугуева.

Две сестры и Катя хлопотали над ним. У Кати было деловое, озабоченное лицо, тревога пряталась только в глазах. Иван Алексеевич и Звягинцев сидели затаившись на своих койках, а Юрий Петрович стоял у окна, напряженно следя за тем, как готовили к операции Чугуева. В какое-то мгновение он даже представил себя на его месте. Странно, этот человек никогда не был ему близок, в школе он лишь мирился с его существованием, да и за год, что Чугуев работал у него шофером, не установилось между ними душевных контактов. Юрий Петрович и не стремился к ним, полагая, что контакты неизбежно приведут к панибратству, которого он терпеть не мог. «Год ездили в одной машине, но так нас ничто и не связало, — уныло подумал он и тут же рассердился: — А что же нас должно было связать?!»

Леля вошла как раз в тот момент, когда женщины, подкатив каталку к кровати, стали осторожно приподнимать Чугуева. Она вошла с огромным букетом красных гвоздик из заводской оранжереи, и он с досадой вспомнил: сегодня же день его рождения!

Одна из сестер взялась за ручку каталки, другая поспешила открыть пошире дверь.. Юрий Петрович, не совсем понимая, зачем он это все делает, отстранил Лелю, опираясь на палку, торопливо доковылял до Чугуева и, дотронувшись до торчащих из-под бинтов пальцев, с трудом проговорил:

— Удачи вам, Михаил Николаевич.

Чугуев помолчал и, словно нехотя, а может, так показалось Юрию Петровичу, ответил:

— Спасибо.

Каталку тронули с места, повернули, и она исчезла в коридоре. И что-то саднящее осталось на душе у Юрия Петровича. Сразу сделалось все безразлично. Леля взяла его под руку и тихо сказала:

— Идем.

Он повиновался, не спрашивая, куда они идут и зачем… Она подвела его к лифту для перевозки больных. За лифтом начиналась та часть коридора, где шли ремонтные работы: вдоль стен стояли ведра с мутной известью, лежали доски, заляпанные белилами, резко пахло краской и олифой; двери в одну из палат были раскрыты — там работали маляры… Юрий Петрович удивленно огляделся:

— Куда мы?

— Ну, а уж это мой сюрприз, — улыбнулась Леля.

— Какой сюрприз? — поморщился он.

— Идем, идем, — настойчиво повторила Леля.

Они остановились подле комнаты, где на свежеокрашенных дверях висела синяя табличка с надписью «ординаторская».

— Осторожно, — предупредила. Леля, — можешь испачкаться, — и пропустила Юрия Петровича вперед. И он увидел стоящего у окна Родыгина, а рядом с ним его жену Настеньку, в накинутой на плечи цыганской шали, а в углу — письменный стол, покрытый скатертью и уставленный закусками.

— А-а! — радостно воскликнул Родыгин, двигаясь ему навстречу.

— Ну, для чего… это? — смущенно спросил Юрий Петрович.

— Надо, — с веселой уверенностью ответила Леля. — У тебя круглая дата.

— Она не круглая, она острая, — вмещался Родыгин. — Пропускать нельзя… Вот Леля и подыскала свободную комнатенку. Договорилась. Молодец! А мы сейчас, чтобы распорядка не нарушать, по-быстрому. Ну, что стоишь? Садись! Тебя будем чествовать.

— Прошу к столу, — весело пригласила Леля, и все стали усаживаться.

Стараясь не встречаться с Лелей взглядом, чтобы она не прочла в его глазах непонятной и ему самому внезапной неприязни к ней, Юрий Петрович оглядел стол. Присмотрелся к закускам, этикеткам винных бутылок и понял: все — от пирожков до хрустальных рюмок — Леля привезла из дому, заранее все распланировав.

Едва расселись, Родыгин, разливая коньяк, обратился к Юрию Петровичу:

— С врачом консультировался. Как раз твоя норма… — И улыбнулся своей обаятельной улыбкой — ровненькие, один в один, ослепительной белизны зубы. — Дорогой Юрий Петрович! Желаем тебе в первую очередь здоровья. Все, что с тобой случилось, с каждым, могло случиться. А кроме здоровья — удачи! Всегда и во всем… Дай-ка я тебя поцелую. — Он встал и, стараясь не задеть загипсованную руку Юрия Петровича, осторожно его поцеловал.

— Ох и вкусный же салат и пирожки, — ласково пропела Настенька.

Леля сидела довольная. Она всегда гордилась и своим умением стряпать и своим умением накрывать стол. Она вообще, хотя вечно была занята на заводе, любила заниматься домом — убирала, чистила, украшала его, проявляя изобретательность и вкус…

Пытаясь подавить раздражение, Юрий Петрович заставил себя представить, как Леля, встав часа на три раньше обычного, сосредоточенно и четко движется по их нарядной кухне, как ловко режут ее руки овощи, месят тесто, заворачивают в мягкую бумагу посуду… И ему действительно стало лучше, и он, ласково посмотрев на Родыгиных, подумал: не случись аварии, он бы сидел сегодня у себя дома, но никого, кроме Родыгиных, все равно бы не пригласил…

Родыгин закурил — сигареты у него были всегда отличные, и Настенька тотчас потянулась к ним; ее большие глаза вдруг налились слезами. Родыгин, хоть и сидел к ней боком и вроде бы глаз ее видеть не мог, тут же торопливо к ней повернулся:

— Ну не надо, Настенька.

— Ничего… это я ничего… Просто Сашеньку вспомнила…

— Ну, не тут… — попытался успокоить ее Родыгин.

— Дома-то еще горше, — вытирая платочком слезы, отвечала Настенька, жадно припав к сигаретке. — Ну что ему все неймется… Такой нежный рос.

— Опять что-нибудь натворил? — спросила с участием Леля.

По всему было видно, Родыгину не хотелось об этом говорить, но Леля смотрела на него так, словно требовала: не таите, выкладывайте, и он, поглаживая Настеньку по руке, стал объяснять:

— Опять подрался. Ну, с ровесниками — это ничего, так даже и положено. А то ведь взрослому человеку врезал. Мальчишка, мальчишка, а вымахал на метр восемьдесят. И удар у него будь здоров… Правда, свидетели говорят, за дело ударил. В очереди, возле кассы кинотеатра… Тот Сашину девочку — приятная такая, скромная и умница — нехорошим словом, при всех… Саша и врезал. Честно говоря, правильно… Но опять милиция, опять жалобы… Директорский сынок и все такое прочее. Скверно, конечно, и Настенька переживает…

— Ничего, это я так, — успокоила его Настенька, — уже прошло… Ой, Юрий Петрович, а ты мне очень, очень нынче нравишься…

— В синяках? — усмехнулся Юрий Петрович.

— Угу, — кивнула Настенька и тотчас засмеялась. — Уважение вызывает…

— Что же это мы? — спохватился Родыгин. — Сидим и не работаем, пора нам и за подругу именинника выпить…

Юрий Петрович оглядел кабинет. Слева, на стене, висело несколько фотографий, на одной из них была большая группа людей в белых халатах, стоящих вокруг операционного стола… Юрий Петрович никогда не видел, как оперируют людей, разве что в кинохронике… На какое-то время он упустил нить разговора, который шел за столом, но когда вслушался, то понял: спорят о молодежи; видимо, рассказ Родыгина о Саше не прошел бесследно, к самому событию прямо не вернулись, но о воспитании заговорили.

— Все дело в отсутствии идеала, — категорично заявила Леля; она хмурила лоб, и, как всегда во время споров, в голосе появились назидательные нотки. — Но чтобы выработался идеал, необходимо находиться в центре какой-нибудь важной человеческой деятельности. Если же человек безразличен к проблемам и явлениям социальной жизни, начинает властвовать стихия… Эмоциональные порывы. А это всегда опасно, очень опасно…

Леля говорила долго, и Юрий Петрович видел скуку на лице Настеньки. Наверное, она ничего не понимала из того, что говорила Леля, и Родыгин не очень понимал. «Ну зачем она, — смущаясь за Лелю, думал Юрий Петрович и вдруг вздрогнул от внезапной догадки: — Она о детях… А у нас? Почему у нас нет детей?..» Странно, что эта мысль только сейчас возникла у него… Прежде он считал вполне естественным, что они с Лелей до сих пор не обзавелись ребенком, — было некогда в полном смысле этого слова. Так дорог был каждый день, каждый час, что отдать этому год казалось невероятным. И все же… Размышляя об этом, Юрий Петрович не заметил, как Настенька пересела поближе к Леле, они зашептались, видимо, о своих женских, делах. Тогда и Родыгин подвинулся ближе к Юрию Петровичу.

— Есть новости, — проговорил он, торопливо затягиваясь сигаретой. Со смуглого лица его слетела беспечность, в карих глазах пряталась усмешка. Юрий Петрович знал: когда Родыгин вот так собирался, а глаза и голос оставались веселыми, то за этим крылось нечто его всерьез встревожившее, и потому с особым вниманием повернулся к Родыгину.

— Новости? Какие? Где?

— В объединении, Юрий Петрович… в объединении. Приходько на пенсию наконец проводили. Хорошо проводили. С почестями, подарками. Да ведь и то сказать: человек столько лет в промышленности. В войну-то как знаменито работал! Не его вина, что отстал. Последние три года, можно сказать, из болезней не вылезал. Крепкий мужик, а вот поди же ты, расплакался… Да так, что я и сам слезу пустил…

— Ты что же, там был? — машинально спросил Юрий Петрович, думая о другом… «Приходько на пенсию… Как и говорил Николай Васильевич. Значит…» Он с нетерпением ждал продолжения рассказа… Родыгин загасил быстро сгоревшую сигарету, взял новую, но заело с зажигалкой, и он никак не мог прикурить… «Да прикурит ли он когда-нибудь свою сигарету?»

— Конечно, был, — кивнул Родыгин. — И на банкете посидел. Директора собрались.

— А что же… кого-нибудь уж назначили? — весь внутренне напрягшись, но стараясь не показать этого, спросил Юрий Петрович.

— Ну, сам знаешь: свято место пусто не бывает.

— И кого же? — Ему казалось, что Родыгин намеренно долго тянет с ответом.

— Бортова Степана Ильича… Директора Каменского завода. Ты его знаешь. Он года на два раньше тебя институт окончил.

Бортова Полукаров знал, встречал в министерстве, хотя всерьез ни разу не поговорил, а надо было бы, потому что слышал: Каменский завод в последние годы круто пошел вверх. Да, да, Бортов — прекрасный директор и молод еще. Но ведь и Лебедневский завод — передовое предприятие, теперь он все заметнее да заметнее, о нем много пишут и говорят. Вот оно что случилось, пока он лежал в больнице!.. Если бы тогда сразу в министерстве дал согласие… Чепуха! Если бы очень хотели, подождали бы, пока он выйдет из больницы. Авария тут ни при чем. Выбрали Бортова, а не его. Почему?

Может быть, Родыгин сумел прочесть в глазах Полукарова этот вопрос, а может, заранее решил ничего не таить от Юрия Петровича и с этим пришел в больницу, потому и сказал неожиданно просто:

— Там ведь и ты, Юрий Петрович, в кандидатах был.

— Откуда знаешь?

— Министр мне звонил, — произнес он так, словно речь шла о чем-то будничном. — Характеристику запрашивал.

Вот тут-то вмешалась Леля:

— Конечно же вы поддержали Юрия Петровича?

Родыгин взглянул на нее и, сжав сильной ладонью смуглые щеки, словно стараясь этим жестом скрыть усмешку, ответил:

— Ну уж нет! Какой же я, к черту, директор, если главного инженера вот так запросто отдам. Главные нынче в бо-о-ольшой цене. Нет, конечно, не поддержал. Нам еще работать и работать вместе… Или считаете, я неправ? — Он открыто посмотрел сначала на Лелю, потом на Юрия Петровича.

— Ах вы хитрец! — погрозила пальцем Родыгину Леля. — Конечно, конечно… Не пустить — это же лучшая характеристика!

Юрий Петрович поежился, но тут же напомнил себе: она ничего не знает, он не успел рассказать ей о разговоре с Николаем Васильевичем… Родыгин все еще продолжал смотреть на него, словно ждал ответа. Но что мог ответить Юрий Петрович? Меньше всего он ожидал, что во всю эту историю вмешается Родыгин и так повернет дело.

— Могу привести резоны, какие и министру привел, — сказал Родыгин. — Считаю, Юрию Петровичу идти в главные инженеры объединения рано. Во-первых, — он загнул указательный палец, — основная работа в министерстве — с людьми. Надо все о них знать, кто какой и что за ним. А ты, Юрий Петрович, прости, этого не любишь, да и не умеешь. Так?.. Тут, на заводе, я могу тебя прикрыть, а там некому будет. Во-вторых, — он загнул второй палец, — мы с тобой начали дело и бросать его на полпути, негоже. Вот и все резоны. Два, — он поглядел на загнутые пальцы. — Немного. Но зато крепкие. Так что будем работать, — твердо, как приказ, произнес он.

Все взбунтовалось в Юрии Петровиче, ему захотелось вдруг резко оборвать Родыгина: по какому праву тот дает оценки его работе, вмешивается в его судьбу, а сейчас вот приказывает?!. «Люди, люди… Это демагогия! Мне хватает и своих дел. Я инженер, а не педагог!» Да он сам способен и оценить свои действия и принимать решения… До сих пор он считал, что может направлять Родыгина и тот подвластен ему…

— Мне это не нравится, — сухо возразил Юрий Петрович.

— Что? — В карих глазах Родыгина возникла насмешка; он выждал, не скажет ли еще чего-нибудь Юрий Петрович, и решил уточнить: — Что придется работать?

Это сказано было так, что все всколыхнувшееся в Юрии Петровиче: его обида, раздражение, желание вновь переломить этого человека, — все словно наткнулось на твердую стену. Юрий Петрович сразу ощутил: перед ним сидел не тот Родыгин, которого он знал прежде, этот крепче, сильнее, его не сдвинуть, не обойти.

«Вот он каков!» — ахнул Юрий Петрович. Тут же понял: да Родыгин всегда был таким, просто прежде не выставлял перед ним своей силы и воли, прежде этого не требовалось, а вот сейчас пришла пора… «Я и его-то не разглядел», — кольнуло Юрия Петровича… С того самого дня, когда он пришел к Родыгину после бессонной ночи с докладом о переустройстве завода, Юрий Петрович воспринимал Родыгина как человека, который обязан ему своим спасением, и это давало ему уверенность. Да, Родыгин принимал разработки и мысли Юрия Петровича, старался обеспечить им как можно более короткий путь в производство. Но ведь это нужно было прежде всего заводу, которым командовал Родыгин! И Юрий Петрович как бы заново теперь увидел этого человека — высокого, с легкой походкой, всегда хорошо одетого, с приветливым смуглым лицом, живыми карими глазами, яркой улыбкой. Он и прежде завидовал той легкости, с какой Родыгин сближался с людьми, без особых натуг добиваясь в министерстве дефицитных приборов и оборудования, нужного для задуманных Юрием Петровичем планов. Завидовал, считая это природным даром, которым сам он, Юрий Петрович, обделен. Но в глубине души все-таки не мог не чувствовать своего над ним превосходства… А сейчас обнаружилось: это лишь домыслы Юрия Петровича. Родыгин сам по себе, он крепче и шире. Полукаров заставил себя улыбнуться:

— Конечно же будем работать.

И сразу решил себя успокоить: ничего, на заводе и впрямь много дел. Надо завершить эксперимент, получить настоящие результаты, защитить докторскую. Это вполне реально. А главный инженер завода плюс доктор наук… Ого как!

Эти мысли его приободрили. Занятый ими, Юрий Петрович не заметил, как отворилась дверь и в ординаторскую вошел главный врач. Он не подошел к столу, а с порога молча разглядывал сидящих. Под его взглядом Юрий Петрович невольно поежился, да и остальные растерянно примолкли. А тот все так же молча и хмуро подошел и сам налил себе коньяку. Залпом, как водку, выпил, и только тут Юрий Петрович заметил, что он неестественно бледен. Не присаживаясь, главный врач еще раз медленно и пристально осмотрел обращенные к нему лица и, задержав угольный взгляд на Юрии Петровиче, произнес с брезгливой неприязнью:

— Умер… ваш шофер, Юрий Петрович. Умер! — и быстрыми шагами вышел из комнаты.

Юрий Петрович растерянно огляделся. Родыгин сидел неподвижно, Настенька припала плечом к нему, словно ища защиты, и только Леля старалась чем-то занять руки; достала из пачки сигарету и нервно чиркала спичкой. Ноздри ее тонкого носа раздулись… «Умер», — повторил про себя Юрий Петрович. «Да как же это так?» Он словно чувствовал на себе взгляды людей, ожидающих от него каких-то действий, и потому старался сжаться в комок, не смотреть ни на кого, хотя укрыться было нельзя, и от этого сделалось совсем тоскливо.

— Та-а-а-ак, — задумчиво протянул Родыгин. — Нехорошо как… Скверно! Мы здесь, а он там… Я не знал…

Юрий Петрович снова поднял голову и обнаружил: никто на него не смотрит, кроме Лели.

— Тебе плохо? — участливо спросила она.

Он не ответил. Родыгин поднялся, но Настенька уцепилась за его руку, пробормотала:

— Обожди. Страшно…

— Надо идти, — он обнял ее за плечи. — Надо.

Он говорил мягко, словно с ребенком, и она покорно поднялась, и они вместе вышли.

Леля сидела и курила, быстро и жадно затягивалась, и видно было по всему, что она лихорадочно что-то обдумывает, потом, с силой ткнув сигарету в блюдечко, повернулась к Юрию Петровичу:

— Ты посиди, я сейчас, — и почти бегом бросилась к двери.

Так он остался один перед разоренным именинным столом, и ему был резко, до тошноты, неприятен вид недоеденной пищи. Захотелось пить, он налил себе боржоми и прямо со стаканом подошел к окну. Был тихий, солнечный день… «Вот и все», — пробормотал он и тут же вспомнил, где прочел эти слова. Это было в день десятой годовщины смерти отца, когда они все, мать и старые друзья их семьи, собрались на Новодевичьем и стояли под мелким дождем, отдавая дань умершему, а потом шли дорожкой между могил, и он увидел серый кубический памятник, а на нем фотографию женщины. Молодое лицо, со складками страданий у губ, и печальные, но просветленные этой печалью глаза. А под этой фотографией была выбита по камню лаконичная надпись: «Вот и все». Ему стало не по себе — слишком уж многое вбирала эта фраза, словно черта, подводящая итог тревогам, суете и страданиям… «Да, да, — размышлял он тогда, — вырваться из обыденности и обратиться к самому себе можно, лишь заглянув в глаза смерти». Там, на Новодевичьем, мысли эти успокаивали, они были созвучны всему тому, что происходило: мыслям об отце, мелкому дождю над могилами, движению людей по влажной дорожке, но сейчас, припомнив все это, Юрий Петрович почувствовал раздражение… «Слюнтяйство все это, слюнтяйство».

Он поднялся. Окно выходило во двор. Справа, рядом с длинными садовыми скамейками, были посажены кусты сирени, листья на них уж подросли, затянув зеленью вершинки ветвей. Юрий Петрович перевел взгляд влево: от подъезда к машине, что стояла неподалеку, шли Родыгин и Настенька. Они шли медленно и вели под руки невысокую беременную женщину… Родыгин осторожно отворил дверцу, Настенька помогла женщине сесть, потом села сама, и тотчас машина тронулась… Юрий Петрович смотрел, как она движется к больничным воротам, и у него опять заныла душа… «Работать, — уговаривал он самого себя. — Только тогда все снова станет на свое место».

«Работать… Работать», — повторял он как заклинание, но чувствовал, что сегодня ему не удастся вернуться в привычно-спокойное состояние душевного комфорта.

…У дверей своей палаты он остановился в нерешительности: ему не хотелось встречаться ни с Иваном Алексеевичем, ни со Звягинцевым…

Иван Алексеевич, очень бледный, сидел на своей койке. Он был без очков, и не защищенные ими глаза казались совсем беспомощными. Звягинцев хмуро отвернулся к окну. Юрий Петрович сел на свою койку.

«Что это они? — подумал он. — Они же его не знали…» И тут же, словно где-то в глубине этого вопроса, возник иной: «А я разве знал?» Что знал? Имя. Фамилию. Характер. Но то, чем жил этот человек, было неизвестно Юрию Петровичу. И этого уже не поправишь.

В палату влетела Леля, крикнула:

— Вот ты где! А я тебя по всей больнице ищу. Ты сегодня же переезжаешь в заводскую. В отдельную палату. Я обо всем договорилась. Будем собираться. — Леля шагнула к кровати.

— Да замолчи ты! — внезапно рявкнул Юрий Петрович, чувствуя, как перекосилось у него лицо; он никогда не кричал на Лелю, он не умел этого делать, а сейчас крик почти разодрал ему гортань… Леля отшатнулась, но тут же взяла себя в руки и сказала то единственное, что можно было от нее ожидать:

— Боже мой, как у тебя расшатались нервы!..

Ее рука ласково коснулась его лба, и ему захотелось уткнуться ей в плечо и по-мальчишески расплакаться…

В то лето долго не было погоды: шли и шли дожди, дули холодные ветры, и даже в середине июля зелень по обочинам дорог и листья на деревьях были яркими, как весной. Но вот выдался жаркий день и сразу накалил воздух, сделав его парным. Влажное тепло продержалось всю ночь, и утром, когда Юрий Петрович выехал из Лебеднева в Москву, тоже парило. Они ехали уже около двух часов. За рулем сидел новый шофер Полукарова — Сергей, широкоплечий, стеснительный, только что демобилизовавшийся парень с загорелыми руками и не успевшим еще набрать гражданского шику послеармейским бобриком…

Машина внезапно резко сбросила скорость, и Сергей, поймав взгляд Юрия Петровича, обращенный в его сторону, смущенно объяснил:

— Место тут такое… Говорят, магнит в земле, как ни жми…

Юрий Петрович не ответил.

Прошло минут десять, и красная черта спидометра медленно, но неуклонно стала сдвигаться вправо, пока не достигла полукаровских ста двадцати.

Загрузка...