В институте Михаил Ходорковский был секретарем факультетского комсомола, не думаю, чтобы у них в списке обязательной для чтения литературы значился «Архипелаг ГУЛаг». И вообще не думаю, чтоб там у них в комитете комсомола Менделеевского химико-технологического института принято было читать какие-нибудь книги, рассказывающие о свободе, доблести и принципиальной трагичности человеческой жизни. Я не знаю, честно говоря, откуда люди берут моральные принципы и гражданские убеждения, если не читают книг. Наверное, берут откуда-то. Из фильмов, из комсомольских собраний, из бесед с родителями, из общения с ребятами во дворе?
Но они не читали Библию, потому что Библия опиум для народа и темно написана. А стало быть, думали и продолжают думать, будто пути Господни логичны, как бизнес-план или схема оптимизации налогов, и всякий раз неисповедимость Господних путей застает их врасплох. Они не читали Толстого и Шекспира, потому что это авторы скучных и толстых книг из школьной программы. А раз не читали, то, стало быть, не готовы были к тому, как исподволь в стране начинается война, какой безудержной бывают алчность и жажда власти, каким отвратительным бывает предательство. Они не читали Донна, и не знали, по ком звонит колокол. Не читали Диккенса, и не знали жалости.
Не читали Пастернака, Набокова, Фолкнера, Камю, Кафку, Бродского. Не читали древних. Даже Плутарха.
Говорят, что когда Ходорковского арестовали, журналистка Юлия Латынина передала ему Плутарха в следственный изолятор, чтоб не думал, будто он первый человек на Земле, подвергающийся гонениям, и почитал, как вообще принято вести себя человеку, когда судьба наезжает на грудь паровым катком. Надо ему было сесть в тюрьму, чтобы всерьез заинтересоваться существованием судьбы и предназначением доблести.
Впрочем, он не был необразованным или глупым там в институте. Тогдашние его товарищи, как правило, не забытые Ходорковским и в меру способностей устроенные им на разные должности в МЕНАТЕП или в ЮКОС, вспоминают, что Миша всегда был умным и серьезным.
— Он никогда не участвовал в наших увеселениях, — говорит институтский товарищ Ходорковского, закончивший свою карьеру в должности главного юкосовского налоговика, очень талантливого налоговика. Мы там, в комитете комсомола, жили, в буквальном смысле слова, одной семьей, а Миша никогда не участвовал. Всегда читал книжку, даже в перерывах между лекциями. И всегда добивался какой-нибудь цели.
— Это была художественная книжка? — спрашиваю.
— Нет, научная.
— Это была какая цель?
— Практическая.
Мы сидим в маленьком лондонском ресторанчике.
Мы гуляем из бара в бар между Пикадилли и Оксфорд-стрит, вокруг нас разноцветная лондонская толпа, тепло, а следом за нами, как соглядатаи, перемещаются от бара к бару перуанские музыканты, составляющие шумный духовой оркестрик. Лето 2005 года.
Ходорковский в тюрьме, осужден на девять лет. А этот человек, бывший институтский товарищ Ходорковского и бывший его налоговый консультант, получил здесь, в Лондоне политическое убежище, не может вернуться в Россию, где ждет его десять лет тюрьмы, мучится ностальгией, смотрит побитой собакой и говорит, что нельзя же было нефтяной компании не оптимизировать налоги, нельзя же было не использовать «дыр» в неуклюжем российском законодательстве. Потому что «дыры» эти использовали же конкуренты, все конкуренты, даже государственные сырьевые компании. Потому что во всем мире используют же «дыры» в законодательстве, и называют это «налоговым планированием»! Потому что в том-то и заключается искусство налогового консультанта, чтоб заплатить меньше налогов законно.
— Мы отвлеклись, — говорю. — Расскажи мне лучше, вы действительно верили всему этому идеологическому комсомольскому бреду?
— Не знаю, как Миша, я верил. Я был убежденным комсомольцем, ходил в рейды по общежитиям, по концертам, к синагоге ходил.
Я пишу Ходорковскому письмо в тюрьму. Это очень странное ощущение — писать письмо в тюрьму. Если пишешь в тюрьму, никогда ведь не знаешь, кто именно прочтет твое письмо, и кто именно тебе ответит. А что если я пишу Ходорковскому, но письма мои читает следователь, и отвечает мне какой-нибудь кремлевский пиарщик? Проверить нельзя.
«Уважаемый Михаил Борисович, … в комсомол я вступил четырнадцати лет, потому что вступали все, и потому что без комсомольского билета нельзя было стать студентом института иностранных языков, как я мечтал. Помню унизительную процедуру приема. Развалившись на стуле под портретом Ленина, школьный комсорг спрашивал, выучил ли я устав, помню ли, что такое принцип демократического централизма, и могу ли назвать признаки бог знает какой еще ерунды. Я, разумеется, устав не выучил и признаков не помнил, потому что не могу выучить и помнить что-либо, в чем не вижу смысла. К слову сказать, комсорг наш теперь стал видным деятелем Русской православной церкви, и так же, вероятно, экзаменует неофитов, только не по вопросу демократического централизма, а по вопросу filioque, к примеру».
Я нарочно пишу письмо так, чтоб провоцировать.
Я хочу узнать, почему ему тогда не было противно, и когда ему захотелось вдруг жить «в нормальной стране». Я пишу: «Помню, как нас гоняли встречать Ким Ир Сена. Кортеж лидера дружественного корейского народа, каковой народ плошку риса в день почитал за счастье, двигался по улице Горького (теперешняя Тверская), а нас выстроили вдоль тротуара, вручили корейские и советские флажки, а за нашими спинами стояли мрачные люди из КГБ в серых костюмах, тыкали нас костяшками пальцев в позвоночник, велели улыбаться и махать флажком».
Воспоминания злят меня. Я вспоминаю, как дружил с подпольными музыкантами, которые противопоставляли себя официальной эстраде и которые, к слову сказать, сами стали теперь официальной эстрадой, бывают приглашены в Кремль, концертируют для прокремлевского молодежного движения «Наши» (тот же комсомол). Но тогда их песни типа «Козлы» и «Выйди из-под контроля» почитались политической провокацией.
Концерты происходили на частных квартирах. Посреди таких квартирных концертов (нарочно ли, не знаю, но обычно во время исполнения песни «Козлы») в квартиру врывался наряд милиции, задерживал всех присутствующих, а потом направлял свои протоколы в комсомольскую организацию, где состоял тот или иной любитель музыки. Меломана выгоняли из комсомола, и это в большинстве случаев равнялось отчислению из института. Наводили милиционеров на подпольные концерты тоже, как правило, комсомольцы, почитавшие стукачество своим долгом. Я пишу Ходорковскому: «Уже к восемнадцати годам я комсомол ненавидел, причем не за коммунистическую идеологию, а за бессовестное вмешательство в частную жизнь людей.
Комсомольцы-дружинники, если помните, врывались в комнаты студенческих общежитий, и студенты могли быть подвергнуты репрессиям вплоть до отчисления из института за то только, что, например, любили друг друга. О, господи, мы были молодые люди! Мы любили праздники: выпивать, танцевать, флиртовать с девушками.
Отвратительнее всего было то, что комсомольцы чувствовали свое неписанное право распоряжаться нашими судьбами, судьбами своих товарищей в обход закона, никак официально не связывавшего обучение в институте с членством в комсомоле, а членство в комсомоле — с неучастием в студенческих вечеринках.
Точно так же, Михаил Борисович, как в отношении Вас прокуратура чувствует сейчас свое право не соблюдать процессуальные нормы, а телекомментаторы чувствуют свое право не соблюдать нормы журналистской этики.
Вы задумывались об этом, когда были главой факультетского комсомола? Или Вы воспринимали это свое право сильного как естественное право? Или Вам удавалось каким-то чудом никогда свое право сильного не использовать? Еще, я помню, комсомольцы совершали рейды к синагоге.
У синагоги в Москве собирались молодые люди, в основном, разумеется, евреи, но не только.
Поводом для того, чтоб пойти к синагоге, могло быть желание молодого человека отыскать себе учителя иврита, каковой учитель вполне мог оказаться кагэбэшным стукачом, отчего поиск учителя становился увлекательной и рискованной игрой.
Заодно у синагоги можно было встретить знакомых, разузнать, кто собирается эмигрировать, кто подал документы и кто получил отказ.
В конце концов, можно было просто познакомиться с симпатичной девушкой или юношей.
В день Радости Торы молодые люди у синагоги танцевали, обнявшись, прямо на улице, поскольку в день Радости Торы положено танцевать от радости.
А комсомольские организации, по указанию КГБ, не иначе, посылали к синагоге своих активистов патрулировать.
Комсомольцы фотографировали танцевавших перед синагогой молодых людей, передавали фотографии в КГБ или институтскому комсомольскому начальству, то есть Вам, Михаил Борисович.
Точно так же комсомольские патрули посылали и к православным церквям на Пасху.
Отправление религиозного обряда (танцы в день Радости Торы, участие в крестном ходе) приравнивалось к антисоветской деятельности с тою же безапелляционностью, с какой теперешняя власть посчитала попыткой государственного переворота Вашу общественную деятельность в „Открытой России“ и финансирование оппозиционных партий.
Так как же Вы в институтские годы относились к тому, что система, частью которой Вы являлись, подавляла свободу вероисповедания? Не знали об этом? Не задумывались? Объясняли для себя как-то? Как?» Я жду ответа от Ходорковского из тюрьмы.
Это очень странное ощущение — ждать ответа из тюрьмы, потому что не знаешь ведь, когда тебе ответят и кто именно.
А что, если письмо мое не дошло до Ходорковского, а читает его следователь? (Ну пусть почитает, в конце концов.) А что если ответ, который я получу, напишет не Ходорковский, а какой-нибудь пиарщик из Кремля, или из ЮКОСа — все равно? Проверить нельзя.
Михаил Ходорковский, который сидит в тюрьме и пишет время от времени открытые письма социал-демократического содержания, разительно отличается от Михаила Ходорковского, возглавлявшего два года назад компанию ЮКОС.
И непонятно почему. То ли теперешний образ Ходорковского-узника формируют по большей части журналисты и адвокаты.
То ли тогдашний образ Ходорковского-олигарха формировала по большей части пресс-служба ЮКОСа.
То ли и то, и другое.
То ли ни то, ни другое, а просто потеря могущества, арест, суд и тюрьма переменили Ходорковского до неузнаваемости.
— Я не узнаю его в этих его письмах из тюрьмы, — говорит жена Ходорковского Инна.
— Он очень переменился, судя по письмам, и я не могу понять, как.
— Разве вы не видитесь с мужем? Вы же ходите на свидания.
— Нет, это через стекло, по телефону.
В присутствии конвоя.
Подслушивают, следят.
Я так про Мишу ничего не понимаю. Я жду, чтоб его отправили в зону, поехать к нему и получить свидание лично.
— Вы верите, что его когда-нибудь отпустят из тюрьмы в зону?
Мы сидим в «Book-кафе» на Самотечной улице. Инна красивая молодая женщина, с тонкими-тонкими пальцами и огромными-огромными карими глазами, не участвующими в улыбке. Она улыбается. У нее на щеке — тщательно замазанное пудрой или тональным кремом раздражение, какое бывает у людей на щеках после нервного срыва. Всякий раз, когда я пытаюсь выразить ей сочувствие, она отвергает сочувствие. Она говорит об аресте мужа как об испытании лично для нее, об испытании, которое нужно пройти, и станешь сильнее, и как только пройдешь — мужа отпустят. Она говорит, что один из ее младших сыновей-близнецов (Илья) — мамин, то есть может обходиться без отца и не может обходиться без матери, а другой (Глеб) папин, то есть может обходиться без матери и не может обходиться без отца. Она рассказывает, что только однажды брала близнецов на свидание к отцу в тюрьму, что малыши не поняли толком, почему отец за стеклянной перегородкой и говорить с ним можно лишь по телефону. Но через несколько дней поздно вечером Илья пришел и сказал: «Мама, там Глеб плачет». Пятилетний Глеб в спальне плакал, как плачут взрослые мужчины, уткнувшись в подушку, без единого звука, только содрогались плечи. Часа через полтора мальчика удалось успокоить, и он сказал: — Папа придет?
— Придет, — ответила Инна.
— Но ведь когда он придет, мы будем большие, как Настя, — мальчик имел в виду свою старшую пятнадцатилетнюю сестру Настю.
— Нет, — ответила Инна, — папа придет раньше. Он придет через год.
Мы сидим в «Book-кафе», Инна рассказывает, нам приносят кофе, я делаю удивленное лицо и спрашиваю: — Почему вы думаете, что через год?
— Ну потому что хватит уже. Мы уже все поняли.
Мы изменились. Я только не понимаю, так ли Миша изменился, как в письмах. Но явно мы изменились оба, пора перестать нас мучить.
— Вы имеете в виду власть, прокуратуру, суд? Вы ждете от них жалости?
— Нет, — Инна машет как-то легким движением тонких пальцев вверх к потолку, видимо, пытаясь изобразить этим жестом Провидение. — Нет, Путин его не отпустит.
И в тот же день я получаю от Ходорковского письмо из тюрьмы. Орфографию и пунктуацию сохраняю: «… Постараюсь максимально честно, хотя конечно прошедшее время накладывает отпечаток. Я был абсолютно убежденным комсомольцем, верил в коммунизм, верил, что вокруг враги, которых мы сдерживаем силой оружия.
Поэтому пошел на „закрытую специальность“ и хотел (мечта) работать на оборонном заводе. К слову, поработал, правда, недолго и очень понравилось. Абсолютно был равнодушен к истории, философии и вообще гуманитарным наукам, кроме экономики (Экономика химической промышленности — был у нас такой предмет, очень мне легко давался).
В комсомоле отвечал за оргработу (взносы, собрания, массовые мероприятия) — очень любил. А с парткомом всегда спорил и с ректором, Ягодиным (слава Богу, это был Ягодин). Он меня называл — „мой самый непокорный секретарь“. Отстаивал то, что считал разумным по студенческим делам (общежитие, кафе, материальную помощь, стройотряды…). Разбирал персональные дела, правда „крови“ верующих или „инакомыслящих“ на моих руках нет — спецфакультет, таких у нас не было. Но за пьянку в институте, утерю секретных тетрадей, за драку в общаге гнал из комсомола, а в нашем случае значит и из института.
Был молод и уверен в своей правоте, ни о чем другом не думал.
Мы в кольце врагов, на передовом рубеже, слабости не должно быть места. Ну дурак был, дурак — как могу еще оправдаться?
Когда мама мне сказала, что ей „стыдно за сына“ (когда я пошел на комсомольскую работу) — запомнил, но не понял.
Прошу поверить, именно не понял, что она имела в виду, а спросить постеснялся, а мама — решила не объяснять.
Сломалось мое мировоззрение после поездок за границу в 1990–1991 годах. Для меня был шок, когда я увидел там не врагов, а нормальных, хороших людей.
На всю жизнь запомнил случай во Франции. Мы сидели в баре (пивном), пили пиво с одним французским аристократом. Вдруг он очень по-дружески начал разговаривать с официантом, который нам подавал пиво и протирал столик. Потом я спросил — откуда он его знает. Он показал на единственный „Роллс“ на стоянке — это была машина официанта, который был владельцем сети таких пивных, но считал важным для себя работать с клиентами официантом несколько раз в неделю, чтобы „понимать бизнес“.
Мелочь, но для меня был шок. К слову, я взял с него пример и везде старался время от времени работать на „рабочих“ местах. Чтобы „понимать бизнес“.
В общем, не враги, а вполне „свои ребята“. А если нет кольца врагов, то зачем все? Почему нельзя жить нормально, почему надо жечь людей, их жизни, их судьбы?» Когда я показываю это письмо Инне, она не улыбается. Она с легкой даже обидой вспоминает, как жила в Медведкове, училась на вечернем, хотела найти работу прямо в институте, пошла устраиваться лаборанткой на одну из институтских кафедр, а там велели принести из комитета комсомола «комсомольскую путевку», без которой, дескать, взять на работу никого нельзя.
А в комитете комсомола подумали, что такая красивая девушка им и самим нужна, предложили Инне заниматься комсомольской отчетностью, и когда пришло время первого отчета, зампоорг (абракадабренное словечко, означающее «заместитель по организационной работе») Миша Ходорковский предложил девушке с отчетом помочь. С этой ночи, проведенной вдвоем за столом, заваленным ведомостями об уплате членских взносов, началась у них любовь. Но Инна вспоминает комсомол без энтузиазма, как без энтузиазма вспоминает и первое время совместной жизни в маленькой гостинице на окраине, и потом съемные совминовские дачи. Я спрашиваю: — Когда счастье-то было? Ну, вот знаете, такие всполохи счастья бывают?
— Знаю. Позавчера. Когда дети подошли ко мне на улице и прижались все.
Мать Ходорковского Марина Филипповна наоборот улыбается, когда я показываю ей письмо: «… мама мне сказала, что ей „стыдно за сына“ — запомнил, но не понял». Она улыбается, что запомнил, и говорит: — Я действительно не хотела, чтоб Миша работал в комсомоле, я хотела, чтоб он был ученым. Я и когда он в партию собрался вступать, тоже была против.
По комсомольской и партийной линии шли ведь у нас в основном лентяи и дураки, которые не хотели или не могли трудиться. А Миша хорошо учился, институт закончил с красным дипломом.
Мы разговариваем с Мариной Филипповной в лицее-интернате «Коралово», в маленьком особо стоящем домике, где располагается контора лицея. Лицеем заведует отец Михаила Ходорковского Борис Моисеевич, в конторском домике у него кабинет, а за кабинетом — крохотная комната с диваном и телевизором, чтоб можно было пожилому человеку отдохнуть посреди дня, не слишком отрываясь от дел. Вот на этом-то, собственно, диване мы с Мариной Филипповной и сидим, а Борис Моисеевич ходит вокруг по кабинету и кличет маленькую всего на свете боящуюся собачонку. Собачка, кажется, испугалась меня, забилась под телевизор, и Борис Моисеевич не может ее найти.
— Боря, да она где-то здесь, не беспокойся, — говорит Марина Филипповна.
— А вдруг за дверь выбежала? — беспокоится Борис Моисеевич.
— Что же вы, — спрашиваю, — не объяснили сыну, почему вам за него было стыдно, когда он пошел на комсомольскую работу?
— Я подумала, — отвечает Марина Филипповна, найдя и извлекая из-под телевизора собачку, — что пусть лучше Миша повзрослеет и сам поймет. Боря, она здесь!
Это был такой у наших родителей способ оберегать детей, я помню. Наши родители иногда понимали, в какой стране живут, но берегли детей от понимания страны. Они боялись, что со всею горячностью молодости, узнав, что академик Сахаров, например, не враг, а узник, дети бросятся защищать академика Сахарова. Боялись, что, узнав о существовании целой горы запрещенной литературы, мы захотим прочесть эту литературу. Боялись, что, узнав о несправедливости войны, мы захотим остановить войну. Боялись, что любой из этих благородных порывов приведет нас к нищете, изгнанию, тюрьме или смерти. Боятся и до сих пор, потому что ничего не изменилось. В конце концов, мы как были в кольце врагов, так, если верить телевизору, в кольце врагов и остались. Ходорковский, кажется, просто не заметил, как из защитников осажденной крепости был переквалифицирован во враги. Ну так многие в нашей стране не замечали, как из героев становились вдруг врагами: предприниматели времен нэпа, верные ленинцы, академик Сахаров — я по-разному отношусь к этим людям, но все они даже и не успели заметить, как из защитников стали врагами. Вчера тебя награждали, сегодня арестовывают. Такая страна.
— Миша был очень убежденный, — говорит Марина Филипповна. — Он прямо горел этими своими идеями.
Он говорил: «Мама, если не мы, то кто же?» Он говорил, что вот можно поехать в стройотряд, сделать что-то полезное и заработать денег. Он зимой на каникулах ездил туда, куда его комсомольцы должны были поехать в стройотряд летом, договаривался о фронте работ, о стройматериалах, о том, где ребята будут жить, что будут есть.
Я пишу Ходорковскому письмо в тюрьму. Из письма видно, какой я умный и хороший: «Михаил Борисович, в стройотряде я был два дня. Этого времени хватило мне, чтоб понять, что мы строим коровник из ворованных материалов, и цель строительства — не коровник, а воровство. На второй день вечером мы курили с товарищем на завалинке, и я спросил, как же это так получается, что фундамент мы выстроили некачественно да и не доделали вовсе, а колхозный инженер, или кем там был этот человек на „газике“, принял у нас фундамент как доделанный, закрыл наряд и заплатит по этому наряду денег? Товарищ объяснил мне, что наряды закрывают не оттого, что работа сделана качественно и в срок, а оттого, что бригадир наш выпивает с местным начальством. А местному начальству выгодно, чтоб коровник был построен плохо, потому что чрезмерный расход строительных материалов можно списать на неумелость студентов, то есть украсть, и ремонтировать плохо построенный коровник можно потом хоть каждый год, заново воруя стройматериалы.
Я был очень молодой и не знал, что противопоставить советской коррупционной системе хозяйствования, поэтому просто сбежал. Вы же возглавляли строительные отряды, если не ошибаюсь, четыре года. Не находите ли Вы, что сегодняшняя коррупция — то же вечное строительство одного и того же коровника только в особо крупных размерах? Вы перестали быть частью коррупционной системы? Когда? В связи с чем? Зачем? Вы действительно думали, что коррупционная система позволит Вам выйти из нее, да еще и бороться с нею?» И Ходорковский отвечает мне из тюрьмы: «… Стройотрядами горжусь до сих пор: работал „бойцом“ под Москвой, бригадиром в Молдавии, мастером, командиром на БАМе.
Работал по-настоящему, без дураков, на самой грязной работе, очень были нужны деньги. Лето давало „приварок“ на весь год к стипендии и работе, на которой работал весь год (дворником). Особенно, когда появилась семья.
Даже на „картошке“, где я был командиром, — заставил председателя моему отряду заплатить. Беспрецедентный случай! За работу!..» Тут надо пояснить, во-первых, что собирать гниющую картошку в колхоз студентов в Советском Союзе посылали вместо учебы и не платили за это, так что случай беспрецедентный действительно. Во-вторых, надо пояснить, что Ходорковский рано женился, Инна — его вторая жена, у него есть сын от первого брака, и про первую его жену Марина Филипповна говорит: — Она очень хорошая женщина, мы до сих пор общаемся, я очень переживала, когда они расстались, потому что у них был ребенок. Но как-то сразу мне было понятно, что они не будут жить вместе, — Марина Филипповна улыбается, вернувшись, видимо, к предыдущей мысли о стройотрядах, и говорит: — Вы знаете историю про пруд?
В начале восьмидесятых годов, зимой, в каникулы Михаил Ходорковский, будучи уже бригадиром, кажется, строительного отряда, поехал в колхоз, где летом предполагалось трудиться его отряду. В колхозе надо было выкопать пруд для разведения зеркальной рыбы карп. Работа была тяжелая, большая и малооплачиваемая, потому что кто же станет хорошо оплачивать земляные работы. Показывая молодому бригадиру Ходорковскому свое коллективное хозяйство, председатель завел юношу, между прочим, на склады, и склады колхозные были завалены селитрой — ее использовали как удобрение, кажется, или инсектицид.
— О! — сказал Ходорковский, — селитра. А давайте мы вам пруд копать не будем? Давайте мы вам его взорвем?
— Что значит, взорвем? — председатель, вероятно, живо представил себе пруд, взрываемый молодыми балбесами из Менделеевского института, вздымающиеся к небу столбы воды и летящую по небу зеркальную рыбу карп.
— Ну, несколькими направленными взрывами сделаем большую яму. Пара дней уйдет на подготовку взрывов, пара дней на то, чтобы потом все выровнять. За пять дней будет у вас пруд, а мы потом вам что-нибудь еще построим.
— Чем взорвем? — председатель смотрел на молодого бригадира, и не нравилось, вероятно, председателю, как горел у молодого бригадира глаз совершенно неуместным комсомольским задором.
— Да вон же сколько селитры.
Тут бригадир Ходорковский принялся объяснять председателю, что его строительный отряд — это не просто студенты, а студенты-химики, что сам он, Михаил Ходорковский, дипломник и отличник, на военной кафедре специализируется по взрывному делу, что из селитры и нескольких еще простых веществ, каковые наверняка найдутся в колхозе, очень даже легко можно сделать взрывчатку, выкопать шурфы, заложить, и ка-а-ак…
— Не надо, — резюмировал председатель, потому что был мудрый человек и с большим жизненным опытом. — Копайте лучше лопатой. Как люди.
Все следующее лето бригадир Михаил Ходорковский вместе с бойцами своего строительного отряда копал лопатой пруд, который можно было устроить за пять дней, и, вероятно, тогда ему пришло в голову, что хорошо бы создать кооператив, который торговал бы техническими идеями.
К концу восьмидесятых годов упали мировые цены на нефть. Конспирологи говорят, будто упали они не сами по себе, а потому, что администрация Соединенных Штатов Америки, желая вынудить Советский Союз прекратить дорогостоящую войну в Афганистане, договорилась с ОПЕК, организацией стран-экспортеров нефти. Страны ОПЕК увеличили квоты, «залили» нефтью мировой рынок, цены упали, и Советский Союз, чья экономика строилась, как и теперь в России, в основном на экспорте нефти, обнищал.
Если это так, то тогдашнему американскому президенту Рональду Рейгану, открыто объявившему Советский Союз империей зла, повезло — хотел выгнать Советы из Афганистана, а получилось, что разрушил советскую экономику, советский военно-промышленный комплекс и в конце концов — весь Советский Союз.
Плановая государственная экономика, замешанная на нефти, оказалась решительно беспомощной.
Не только не хватало денег на ведение войны и строительство военной техники, но не хватало даже просто еды и одежды. За редкими импортными товарами стояли многочасовые очереди. Про всякий советский товар ходил анекдот, дескать, что это вещь, которая в задницу не вставляется и не жужжит? Ответ — советское устройство для жужжания в заднице. В Москву, которая снабжалась едой, по советским меркам, более или менее прилично, добирались из ближних и дальних пригородов люди за продуктами. Утром на электричке в столицу, вечером с полными сумками некачественной колбасы — домой. Эти электрички так и назывались колбасными. Советский Союз проигрывал по всем фронтам.
Может быть, тяжелей всего для советского государства было то, что не хватало денег на спецслужбы. Люди переставали бояться кагэбэшников, партийцев и комсомольцев. Диссидентствующие деятели культуры с нескрываемой издевкой спрашивали при встрече своих кураторов из ГКБ: «Ну что, брат, туго? У меня новая книжка (пластинка, альбом) вышла на Западе. Подарить?» И кураторы соглашались принять унизительный подарок, поскольку не было у них в бюджете госбезопасности валюты на приобретение запрещенных книжек, необходимых же, чтоб знать врага в лицо.
Империя умирала, символически выражая свое умирание ежегодными почти смертями своих генеральных секретарей: Брежнев, Андропов, Черненко. Последний генеральный секретарь ЦК КПСС (он же первый и единственный президент Советского Союза) Михаил Горбачев, не знаю уж, что было у него на самом деле на уме, стал понемногу сдаваться. Народ требовал демократии и свободы, а Горбачев в ответ провозгласил невнятные «Демократизацию», «Перестройку» и «Гласность». Подозреваю, что тогдашняя элита думала, будто народ только вид делает, что хочет свободы и демократии, а на самом деле — хочет просто хлеба, колбасы и джинсов. И боюсь, к сожалению, что это была правда.
Так или иначе, коммунисты разрешили частное предпринимательство. Мелкое, надо сказать, частное предпринимательство: шашлычные, лотки, пошивочные мастерские, цеха, производившие отвратительные на вкус чебуреки. Мелкие предприятия эти назывались какими-нибудь придуманными терминами, потому что идеология запрещала коммунисту назвать предприятие предприятием, ибо так, по мнению ортодоксов, мог называться только большой государственный завод.
Фирмой или компанией называть советские предприятия, даже мелкие, тоже было нельзя, ибо слова «фирма» и «компания» запятнаны были тем, что так назывались частные предприятия у враждебных капиталистов. Придумывались слова «кооператив» или «Центр НТТМ» (Центр научно-технического творчества молодежи). Вот, собственно, Центр НТТМ и создал тогда Михаил Ходорковский, решительно забросив научную и комсомольскую работу.
Принято считать, что богатые люди в теперешней России — сплошь либо бывшие комсомольцы, либо бывшие фарцовщики, либо бывшие бандиты. Так оно, похоже, и есть. Похоже, умирающая советская элита рассудила так: раз уж нельзя без частного предпринимательства и без миллионеров, то пусть уж лучше будут свои, идеологически подкованные и проверенные предприниматели и миллионеры.
Я не могу судить, продавал ли Центр НТТМ Ходорковского, созданный ради продажи технических идей, в действительности технические идеи для промышленности. Кажется, действительно что-то продавал. Но лучшими своими идеями пользовался сам.
Инна Ходорковская говорит: — Глупо обвинять Мишу в воровстве. Он не такой. Воровство это для него скучно. Он выдумывает идею, запускает ее и забывает о ней, выдумывает новую. У него все время шарики в голове вертятся.
Вот лишь несколько идей, рожденных в недрах НТТМ Ходорковского. Первая называется «Завтрак в дорогу». Идея эта, кажется, не была воплощена, но упомянем о ней ради ее несомненного изящества. Если купить булочку за три копейки, кусок колбасы за три копейки, плавленый сырок за пять копеек, за две копейки помидор и за копейку бумажный пакет, то потратишь четырнадцать копеек. А если сложить булочку, колбасу, сырок и помидор в бумажный пакет, то продавать это на вокзале можно за пятьдесят копеек. Прибыль втрое.
Вторая идея называется «Варенка». Тогда в моду вошли вареные джинсы. Можно было купить в магазине рабочей одежды отвратительно сшитые из дурного денима советские рабочие штаны, прополоскать их в ванне с камешками и специальным раствором (химики же! химики!) — и продать втрое дороже.
Третья идея называется «Польская водка и армянский коньяк». Водка тогда в Советском Союзе была по талонам или втридорога на черном рынке. И наши герои завозили в Москву польскую водку и армянский коньяк.
Четвертая идея называется «Компьютеры», и вот уж эта идея принесла Михаилу Ходорковскому такие деньги, каких и цифр не знал в Советском Союзе никто, кроме математиков. Во-первых, Госплан ошибся, посчитав, что электронные вычислительные машины народному хозяйству нужны большие и мощные. На самом-то деле выяснилось, что они нужны маленькие и персональные. Во-вторых, спецслужбы, которые тщились с целью предотвращения самиздата учесть каждую в стране пишущую машинку, посчитали персональный компьютер слишком опасным вольнодумством, поскольку можно на компьютере размножать диссидентскую литературу, и в результате компьютеров в стране не было. И ввозить их большими партиями запрещалось, а разрешалось ввезти только один компьютер для себя. Ну так надо создать большую сеть людей, ездящих за границу, или нарочно ездить за границу и каждый раз привозить компьютер. Прибыль 3000 %. А когда еще немного оттает режим, и разрешат завозить компьютеры грузовиками, у Ходорковского уже западные партнеры образовались, и уже сбыт внутри Союза налажен, и уже программисты свои, и русификация клавиатуры, и программы на русском языке, и он обыгрывает конкурентов.
Пятая идея называлась «Банк». Ходорковский начал строить частный банк еще до того, как принят был закон, разрешающий открывать частные банки. И к тому времени, как закон был принят, банк уже фактически существовал. А до закона банков в Советском союзе было, грубо говоря, два — один для расчетов внутри страны, другой — для расчетов за границей. И ни один из этих банков не кредитовал мелких предпринимателей, которые расплодились, как грибы после дождя.
И даже вполне уважаемым, крупным и государственным предприятиям банки давали деньги постатейно, согласно государственному планированию. То есть, если, например, ты совхоз, у тебя огромный урожай, и надо нанять сезонных рабочих, ты не можешь заплатить им, сняв деньги с собственного же счета, на котором деньги есть, но предназначены, предположим, для покупки удобрений. Ты бы заплатил рабочим, продал урожай, купил удобрения и остался в прибыли, но не можешь — плановая экономика не умела предвидеть, что земля ни с того ни с сего вдруг уродит втрое против обычного, и не предусмотрела сезонных рабочих.
Бог знает, какие тогда со всей этой деятельности платились налоги. Не былов Советском Союзе налогового законодательства для каждой новой идеи. Законы противоречили друг другу. Законы менялись. За куплю-продажу валюты, например, в Советском Союзе можно было получить большой тюремный срок или даже расстрел. А в перестройку обмен валюты хоть и оставался вне закона, но за него не арестовывали.
И только уже когда на каждом углу был пункт обмена валюты, появился закон, разрешающий валюту обменивать.
Новый банк решили назвать по первым буквам разбогатевшего уже НТТМ. НТТМ назывался на комсомольский еще манер Центром межотраслевых научно-технических программ. А банк на капиталистический уже манер назывался МЕНАТЕП.
Мы прогуливаемся с Мариной Филипповной Ходорковской по территории лицея-интерната «Коралово».
Марина Филипповна показывает мне школу и коттеджи, выстроенные на 150 детей-сирот из горячих точек.
Еще показывает пустырь, где должны были быть выстроены коттеджи на тысячу сирот. Но сын в тюрьме, компания разрушена, финансирование прекращено.
— Я спросила его, когда только он начал заниматься бизнесом, — вздыхает Марина Филипповна, — тебя не посадят? А он ответил, нет, дескать, времена изменились. Но я не верю, что времена изменились. Я с того самого времени, как Миша стал заниматься бизнесом, каждый день встаю утром и первым делом включаю радио. И слушаю целый день, не случилось ли чего с Мишей. Когда Ельцин был президентом, кажется, не так страшно было. А когда Путин пришел, опять стало страшно, потому что люди из КГБ не изменились точно.
Мы, люди старшего поколения, знаем: они не меняются.
В гостиной лицейского офисного домика на телевизоре стоят две фотографии: президент Путин и президент Путин, пожимающий руку Михаилу Ходорковскому. Такая страна: мы все еще в кольце врагов, сегодня ты друг власти и на тебя вся надежда, завтра ты уже враг и сидишь в тюрьме, и даже не успел заметить, когда стал врагом. Я спрашиваю: — Марина Филипповна, если Путин такой страшный, то что ж у вас на телевизоре стоят его фотографии?
Марина Филипповна отвечает: — Для смеха.