В искусстве не достичь заветной цели,
Коль высший смысл земного бытия
Умом пытливым мы не одолели.
Микеланджело прожил долгую жизнь, а для своего времени даже слишком долгую — без малого девяносто лет. Он явился в мир на стыке двух столетий, отмеченных великими художественными свершениями, когда в борьбе со средневековой схоластикой утверждались идеи гуманизма и происходило переосмысление всех прежних понятий об отношениях между миром подлунным и миром небесным. Возросшее внимание к античной философии и искусству привело к тому, что повсеместно возродился интерес к личности самого человека, к его сути и земным деяниям, что и дало название великой исторической эпохе — Возрождение.
Античность для итальянцев была живой легендой, поскольку земля, на которой они жили и трудились, славилась обилием памятников далёкой старины, а их предки-римляне господствовали над миром. Самым ярким носителем легенды о славном прошлом Италии был великий флорентиец Данте Алигьери, проложивший путь от Средневековья к Возрождению и Новому времени. Его «Комедия» была названа «божественной» за её высочайшее поэтическое совершенство. Главное в ней — это реальность мира, почти скульптурно выраженная в терцинах, в которых предстал живой человек раннего Возрождения с его радостями и печалями.
В те годы получил широкое распространение термин «гуманизм» (studia humanitatis), выражающий саму сущность мировоззрения и культуры как стройной системы разносторонних знаний о человеке и его месте в природе и обществе. Идеология гуманизма рождалась и развивалась в постоянной, порой ожесточённой борьбе со средневековыми предрассудками и церковными догматами рабского смирения, самоуничижения, нищеты духа, аскетического презрения к миру и человеку. Родоначальником гуманизма принято считать Франческо Петрарку, который дал очень лаконичную, полную тонкого юмора и жизненной достоверности характеристику своей эпохи. Он пишет, что это было время, когда «юристы забыли Юстиниана, медики — Эскулапа. Их ошеломили имена Гомера и Вергилия. А плотники и крестьяне бросили своё дело и толкуют о музах и Аполлоне».2
Гипербола Петрарки говорит о новом напряжённом тонусе жизни, затронувшем все социальные слои Италии, несмотря на мощное сопротивление клерикальных сил. Не случайно основополагающим трактатом Средневековья являлся труд под названием «О презрении к миру, или О ничтожестве человеческого состояния», появившийся в 1195 году и принадлежавший перу папы римского Иннокентия III. В ходе борьбы со средневековыми догмами гуманизм смело и упорно вырабатывал идеи свободомыслия и жизнеутверждения, способствуя невиданному расцвету нового искусства, обращённого к человеку и окружающей его природе.
Гуманистами было выдвинуто принципиально новое понятие нравственности. Их лозунг был agere et intelligere — «действовать и познавать». Они полагали, что virtus — добродетель — является свойством всякого мыслящего и деятельного человека, преисполненного высокого достоинства, а потому крайне требовательного к самому себе. Как считал Петрарка, добродетель уже сама по себе представляется стимулом к действию, являясь наградой за старания и путь к намеченной цели. Эти идеи получили мощное развитие в трудах флорентийских философов, филологов и поэтов, основавших Платоновскую академию, где были полностью переведены на латынь и прокомментированы сочинения Аристотеля, Платона, Плотина, работы стоиков, эпикурейцев и многих других античных авторов.
В то знаменательное время, словно в тигле средневековых алхимиков, перемешивались самые различные, часто взаимоисключающие взгляды о сути человека и смысле его жизни. На формирование искусства Возрождения повлияли романский стиль, готика, художественное наследие Византии и стран Восточного Средиземноморья. Но первостепенным и определяющим было влияние античности — великой культуры Гомера и Вергилия.
Наступила эпоха глубоких прозрений и открытий. Гуманист-эпикуреец Лоренцо Валла подверг сомнению подлинность так называемого «Дара Константина», оправдывавшего притязания церкви на светскую власть. Вскрыв подлог, учёный выбил из рук клерикалов их главный козырь, что не замедлило вызвать небывалое брожение умов. Флорентиец Валла считал, что природа — это и есть Бог, увидев в гармонии мира первоначало самой природы. Глава Платоновской академии Марсилио Фичино в своих трудах прославлял человека, который «почти равен гению творца небесных светил». Его эстетические взгляды легли в основу поисков красоты и гармонии мира в творчестве мастеров Высокого Возрождения. Тогда же Джованни Пико делла Мирандола в сочинении «О достоинстве человека», впервые увидевшем свет в Болонье в 1496 году, провозгласил, что человек есть «единственная мера всех вещей». Эти три гуманиста с их глубокими философскими познаниями, вторгшись в проблематику богословия, отвоевали у него право человека на свободу, на эстетическое наслаждение и гармоничное развитие.
В ту эпоху произошёл радикальный пересмотр старых философских понятий и сформировалась новая методология изучения окружающего мира и природы самого человека. Однако окончательному разрыву с ортодоксальностью мешало то, что многие пытливые умы в своих изысканиях всё ещё проявляли робость. Следуя неторным путём, они часто спотыкались, напоминая вереницу слепцов на известной картине Питера Брейгеля Мужицкого, которые опираются как на костыли то на Библию, то на традицию античной мысли. Всё это происходило в те времена, когда из учёной латыни постепенно вырос новый язык vulgo, несущий на себе печать живой разговорной образной речи народа. Со временем язык Вергилия и Цицерона превратился в язык Данте, Петрарки и Боккаччо, постоянно совершенствуясь и обогащаясь благодаря живым и неиссякаемым родникам народного словотворчества.
Если Средневековье — это эпоха сугубо теоцентрическая, то в трудах гуманистов упорно и настойчиво прокладывал себе путь антропоцентризм. Ещё задолго до космологической теории Коперника и Галилея в сочинении работавшего в Италии немца Николая Кузанского «De Docta ignorantia» («Учёное незнание») уже утверждалось, что Земля, как и любое другое небесное тело, не может быть центром Вселенной, которая вечна и беспредельна в своей космической бесконечности.
Основным и противоречивым источником, питавшим искусство Возрождения, оставалась религия, хотя в те годы истинно религиозное чувство не играло главенствующей роли, как прежде, и светским духом были насквозь пронизаны главные очаги культуры, заражённые свободомыслием. Религиозный скептицизм проник даже в «святая святых», в Ватиканский дворец римских пап. Когда в 1455 году умер папа Николай V, в его покоях и кабинете, заваленных античными рукописями, которые он всю жизнь собирал, не нашлось даже томика Евангелия. Ещё более примечательной фигурой был литератор, филолог и меценат Энеа Сильвио Пикколомини, автор нашумевшего любовного романа, занимавший в течение шести лет папский престол под именем Пия II. Однако среди пап той эпохи были не только ученые-гуманисты, но и властолюбцы вроде Александра VI Борджиа, запятнавшие Святой престол убийствами, беззастенчивой коррупцией и неслыханным развратом. Их преступления многократно усилили раздававшуюся в разных концах Европы критику в адрес папства и католической церкви в целом. Выдвинувший теорию «религии добра» земляк и современник Микеланджело историк и философ Франческо Гвиччардини даже ратовал за упразднение папства — этой «шайки злодеев» с их лицемерием и алчностью, не имеющими ничего общего с проповедуемым ими христианством.3
Важнейшим центром свободомыслия и передовых идей была Флоренция — признанная колыбель итальянского Возрождения. Как справедливо заметил француз Ренан: «Флоренция после Афин — город, сделавший больше всех других блага для духа человеческого. Флоренция — вместе с Афинами — матерь всякой истины и всякой красоты».4 Она была также важнейшим торгово-промышленным и финансовым центром Италии, который контролировал мировые денежные потоки и одевал в шелка и яркие сукна Европу и Ближний Восток. Судьба распорядилась так, что поначалу во Флоренции, а затем в папском Риме жили и творили одновременно Леонардо да Винчи, Микеланджело и самый молодой из этой славной триады — Рафаэль. Между ними шло постоянное соперничество, близости и взаимной симпатии не наблюдалось. Однако именно благодаря им изобразительное искусство стало мощным орудием культуры эпохи Возрождения, значительно превосходящим по воздействию и выразительности созданных художественных образов литературу, музыку и науку.
В те достопамятные годы Италия, по выражению Бахтина, представляла собой страну сконденсированного исторического времени. Человек тогда был не только свидетелем, но и прямым участником бурных событий. Как говаривали древние, omnia mutatur — всё меняется, причём столь стремительно, что многое, казавшееся ещё вчера правильным и незыблемым, сегодня оказывалось отринутым самой жизнью. Чтобы устоять и не растеряться перед вторгшимися в жизнь каждого человека коренными переменами, редко у кого доставало сил и дерзаний достойно противостоять им, не теряя собственного лица. Нужны были новые Прометеи по силе мысли и стойкости духа, и таким был Микеланджело Буонарроти. Он отразил подлинные глубины самой сути человека, чего не достигал ни один другой итальянский творец ни до него, ни после. Микеланджело поныне возвышается над всеми как недосягаемая вершина.
Говоря о нём, трудно найти нужные незатасканные слова, которые позволяют определить его место в искусстве и оценить величие сотворённых им титанических образов. Любая высказанная о них мысль может нарушить состояние глубокой задумчивости и даже катарсиса, испытываемого при виде его творений, поражающих воображение исполинской мощью и страстностью. Недаром Тютчев считал, что «мысль изречённая есть ложь». Невозможно словами выразить суть деяний гения, — их надо прочувствовать и проникнуться глубиной посыла творца, дошедшего до нас через пять с лишним столетий, которые изменили до неузнаваемости сегодняшний мир, наше сознание и художественное восприятие.
За годы долгой жизни Микеланджело в мировом искусстве сменились три художественных стиля. Он начал свой путь в конце XV века, а завершение его беспримерных по значимости художественных творений и подвижнической жизни, всецело отданной искусству, пришлось на годы глубокого кризиса, переживаемого искусством Возрождения, когда стала очевидной противоречивость взглядов идеологов гуманизма, а порождённая ими культура начала всё дальше отходить от правды жизни, теряя былую свободу и независимость от воли и вкусов заказчика.
В Микеланджело рано пробудился интерес к искусству. За свои недюжинные способности, любознательность, остроту ума и независимость суждений он был принят как равный в круг гуманистов, поэтов и художников, работавших при дворе просвещённого правителя Флоренции, известного поэта, мецената и тонкого ценителя искусства Лоренцо Медичи, прозванного современниками Magnifico — Великолепным. Собирая вокруг себя талантливых людей, он приблизил к себе приглянувшегося ему даровитого подростка, в котором первым угадал великое будущее. Огромное влияние на становление мировоззрения юного Микеланджело и развитие его эстетического вкуса оказали основатели Платоновской академии — Марсилио Фичино, Джованни Пико делла Мирандола, Анджело Полициано и Кристофоро Ландино, снискавшие Флоренции мировую славу. Они стали первыми наставниками любознательного отрока.
Пытливый юнец рано осознал, сколь труден и тернист в искусстве путь к вершинам. Об ином он не помышлял, ибо ощущал в себе колоссальный заряд творческой энергии и не гнушался никакой чёрной работы. Его одержимость в деле изумляла всех: будь то первый его учитель, прославленный художник Гирландайо, или простой каменотёс. Обретённые в юности знания и навыки оказали Микеланджело неоценимую услугу, когда он в одиночку, почти не прибегая к помощи подмастерьев и учеников, приступил к осуществлению своих грандиозных замыслов. Преисполненный исполинской энергии и почти космического мировосприятия, он готов был бросить вызов самой природе.
При первом взгляде на его юношеские произведения нельзя не ощутить в них ярко выраженный неоплатонизм, ставший преобладающим методом мышления в ту эпоху и утвердивший примат духа над материей, души над телом. Микеланджело посчастливилось в отроческом возрасте оказаться в среде интеллектуальной элиты своего времени. Годы его юности прошли в атмосфере высокого полёта творческой мысли. Он воспринял неоплатонизм не частично, как модную философскую теорию, а в полной мере — в качестве метафизического обоснования своей собственной личности.
Новые идеи вдохновляли Микеланджело в стремлении к красоте и даже сказались на его интимной жизни, преисполненной платонической любви в её подлинном смысле, что нашло отражение в любовной лирике. Неоплатонизм стал главным нервом всего его творчества. Вера неоплатоника Микеланджело в насыщенность материи духом выражена им как в произведениях изобразительного искусства, так и в поэзии.
Стоит сослаться ещё на один духовный источник, сыгравший важную роль в формировании мировоззрения юного Микеланджело, когда он, как и многие флорентийцы, подпал под влияние страстных проповедей объявившегося во Флоренции Доминиканского монаха Джироламо Савонаролы — человека высокообразованного, блестяще владевшего пером, словом, обладавшего даром убеждения и почти гипнотического воздействия на людей. Савонарола смело выступал с церковных амвонов против папства, тирании, фарисейства, стяжательства и разврата. Его обличительный пафос как грозного судии, призывавшего к аскезе и покаянию, потрясал толпу, видевшую в нём новоявленного Мессию. Юный Микеланджело прислушивался к высказываниям Савонаролы, а весть о трагической гибели проповедника глубоко потрясла его. С годами он стал воспринимать Савонаролу почти как святого, чем объясняется присущая ему в последние годы жизни экзальтированная религиозность.
Заканчивалась славная эпоха Кватроченто, то есть XV века, отмеченная великими художественными творениями и неожиданными откровениями. Весь этот век в Италии был пронизан духом античности, что принесло громкую славу его искусству, когда в Рим потянулись толпы паломников, чтобы увидеть новое чудо — «Пьета» молодого Микеланджело, чья слава разнеслась по свету. Но не сбылись мечты о наступлении «золотого века», который предрекали тогдашние властители дум.
Приход нового, XVI столетия, когда на политическом небосклоне сгустились грозовые тучи — предвестницы грядущих потрясений и народных бедствий, — когда Италия продолжала оставаться раздробленной на мелкие княжества, враждующие между собой, Микеланджело встретил преисполненный сил и готовый на самые смелые дерзания. Ему суждено было стать подлинным выразителем своего трагического времени, так как он первым сумел уловить и передать в искусстве учащённое дыхание и тяжёлую поступь новой эпохи с её дерзновенными устремлениями, гениальными научными предвидениями, открытием Нового Света, первым кругосветным плаванием, народными восстаниями, опустошительными вспышками эпидемий, кровопролитными войнами. Это был век великого нетерпения и невиданного ранее духовного напряжения, пора героев и палачей, мечтателей и авантюристов, еретиков и фанатиков.
Своим героическим «Давидом», ставшим общепризнанным символом всей эпохи Возрождения и самой известной скульптурой в мире, Микеланджело нанёс сокрушительный удар стилю Кватроченто, утратившему связь с реалиями новой действительности и изжившему себя. В искусстве утверждался классический стиль, который порвал со средневековыми традициями и черпал вдохновение в античном наследии. После более чем тысячелетнего религиозного обскурантизма, когда в Риме ревнители чистоты веры безжалостно уничтожали и выкорчёвывали памятники античного искусства, презрительно называемого «варварским», из небытия извлекались на поверхность и представали изумлённым взорам римлян Аполлон Бельведерский, Лаокоон со змеями, Ватиканский торс, бронзовая статуя Геракла и другие античные изваяния, в том числе римские копии с оригиналов Лисиппа, Мирона, Праксителя и Фидия. Всё это позволило итальянским мастерам познать неведомую им ранее гармоничную систему пропорций, главным критерием которой была порождённая природой строгая закономерность. Началось не просто повальное заимствование мотивов и приёмов ваятелей глубокой древности, а проникновение в существо их жизнеощущения, здоровой чувственности и величавого ритма античности.
После смерти Лоренцо Великолепного, ставшей невосполнимой утратой для итальянской культуры и искусства, Флоренция стала постепенно утрачивать своё значение. Центр культуры и искусства стал перемещаться в Рим, caput mundi — столицу мира. Оказавшись впервые в Риме, молодой Микеланджело взглянул на него с высоты Капитолийского холма. Вечный город представлял собой жалкое зрелище с одиноко стоящими полуразрушенными колоннами, вросшими в землю развалинами дворцов, зияющими глазницами Колизея и бездействующими акведуками. Именно тогда у него возникла дерзкая мысль вернуть Риму былое величие, и надо признать, что это ему во многом удалось. Позднее, при возведении капеллы Медичи во Флоренции, Микеланджело порывает с классическим стилем, поскольку в нём всегда была сильна идиосинкразия на искусство, ублажающее вкусы и запросы избранных, и прежде всего высшего духовенства и знати. Он пережил 13 сменявших друг друга римских пап, диктовавших ему свою волю. С некоторыми из них ему удавалось находить общий язык и понимание, других он глубоко презирал за спесь, непомерные амбиции и алчность, но вынужден был сдерживать свои чувства, поскольку от римских понтификов зависело в его жизни многое, если не всё.
Ему было тесно в рамках официального искусства с обязательным соблюдением церковных канонов. Он ощущал себя демиургом, а вынужден был наперекор своим взглядам учитывать требования малосведущих в искусстве заказчиков — отсюда постоянная внутренняя напряжённость, сопротивление, борьба и моменты отчаяния. Смятение духа, утрата согласия с окружающим миром и самим собой — всё это порождено не только величием творца, но и его слабостью. А разве слабость человека, наделённого высочайшим даром, не достойна сочувствия и понимания?
Мой гений дружен с высшей красотой.
Она меня с рожденья уязвила
И душу целиком заполонила —
Вот и мечусь, охваченный тоской (44).
Итальянское Возрождение, как образно сказано в одном из исследований, — это своего рода «виттенбергская» предыстория трагедии европейского искусства начала XVI века.5 Микеланджело, подобно Лютеру, стал сотрясать своим искусством общепризнанные каноны официальной идеологии. Изначально итальянскому искусству не были свойственны трагические мотивы — возобладало мнение, что в нём торжествовала всеобщая гармония. Однако всю итальянскую культуру пронизывало ощущение и предчувствие неминуемой трагедии, которое неотвязной тенью следовало за искусством Возрождения. В те годы всё отчётливее стали сказываться тревожные предчувствия трагического исхода, что и привело в конце концов к неизбежной гибели многих самых светлых надежд и чаяний.
Микеланджело оказался смысловой подоплёкой этого процесса. Своим многогранным творчеством он опрокинул все устоявшиеся представления об итальянском Возрождении как эпохе удивительной гармонии, оптимизма, душевного покоя и красоты. Незадолго до этого отчётливо проявилась тенденция «к изображению должного и прекрасного как чего-то сущего, вытекающего из того понимания исторической картины, которая сложилась в XV веке».6 Искусство первой половины XVI века принято считать Высоким Возрождением, но его влияние было непродолжительным, хотя не прерывалась связь с традициями Джотто, Мазаччо и Донателло. Следует иметь в виду, что на рубеже двух столетий Италия подверглась иностранному нашествию, что способствовало сильному всплеску патриотических чувств итальянцев и созданию широкой народной основы для культуры Возрождения.
Вторая половина нового столетия оказалась переломной для всего европейского искусства. Разуверившись с годами в идеалах гуманизма, но сохранив верность духу Возрождения, Микеланджело в последних работах решительно отвергает новый стиль, названный «маньеризмом», который противоречил идеалам гуманизма и великим принципам Возрождения, проявляя полное равнодушие к этическому началу. Для маньеризма характерны экзальтация, вычурность, преобладание физического над духовным, погоня за красивостью. Гедонистическое эстетство и эротизм становятся главными его признаками. Поиски маньеристами новых откровений оказались тщетны, вскрыв их неспособность увязать прошлое с настоящим, а тем более с будущим. Всё это выглядело как опухоль на здоровом теле искусства, давшая со временем метастазы, которые вызвали затяжной глубинный кризис. Говорят, что однажды при виде молодых художников, копировавших его фрески в Сикстинской капелле, старик Микеланджело воскликнул с горькой усмешкой: «О, скольких ещё моё искусство сделает глупцами!»
Он ворвался в итальянское искусство подобно мощному вихрю, сокрушая и унося прочь всё наносное, отжившее и оплодотворяя свежими соками всё живое и разумное. Его искусство нельзя понять в отрыве от огромного художественного наследия, накопленного во Флоренции, где, словно в кузнице Вулкана, выковывался гармоничный сплав из скульптуры, живописи и архитектуры.
Всё это богатство Микеланджело сумел вобрать в себя и творчески переосмыслить. В скульптуре его ближайшим предшественником были Донателло, отчасти Дезидерио да Сеттиньяно, делла Кверча и делла Роббиа, в архитектуре — Брунеллески, а в живописи — Мазаччо и, вопреки различию характера и темперамента, Сандро Боттичелли.
А вот в поэзии он шёл от Данте, присутствие которого постоянно ощущал за спиной и многие его стихи с юношеских лет знал наизусть. Для него Данте был величайшим авторитетом, по нему он поверял свои сокровенные думы. Живя, как и великий поэт, вдали от родной Флоренции, он восклицает:
О, если бы родиться мне тобой
И жить твоими думами в изгнанье,
Счастливой одаряя мир судьбой! (248)
Его художественное мировоззрение поражает глубиной, страстностью, но и односторонностью, поскольку он воспринимал мир исключительно пластически, и только человеческое тело представлялось ему достойным изображения. Здесь он полностью солидарен с одним из своих наставников, Марсилио Фичино, который предупреждал: «Остерегайтесь принижать человечество, считая его земнорождённым и смертным. Ведь человечество — это нимфа. Она прекрасна телом, небесного рода и любезна Богу Творцу превыше других созданий. Душа и дух её — любовь и милосердие, значительность и великодушие, руки — щедрость и величественность, ноги — благородство и скромность и, наконец, всё её тело — умеренность, достоинство, красота и великолепие. О прекрасная форма, о бесподобное зрелище!»7
Обогатив искусство новыми, неведомыми ранее светотеневыми эффектами и смелыми ракурсами, Микеланджело в некоторой степени и обеднил его, лишив возможности узнавания повседневного в жизни с её радостями и печалями. Но всё это было неведомо его творчеству, которое отмечено печатью страдания и боли. Его творения глубоко интересовали не одно поколение европейских философов, стремившихся осмыслить созданный гением образный мир и определить главное в его творчестве. Близкий к неоплатонизму немец Шеллинг с полным основанием заметил, что Микеланджело «компенсировал отсутствие грации, нежности и привлекательности возвеличиванием силы»8.
Микеланджело был страдальцем и печальником Италии, ставшей в ту пору лакомым куском для завоевателей всех мастей. Но во взглядах он не всегда был последователен и порой, как и его знаменитый земляк Макиавелли, считавший главной причиной всех бед Италии папство, возлагал надежды на приход «доброго государя» — избавителя от чужеземных захватчиков. Жизнь, однако, смешала все карты, показав, сколь беспочвенны такие мечты, обернувшиеся катастрофой, когда в мае 1527 года ландскнехты императора Карла V подвергли Рим варварскому разграблению.
Не в пример равнодушным к политическим перипетиям собратьям по искусству, которые ради получения заказа могли поступиться своими идеалами, Микеланджело оставался убеждённым республиканцем и страстным поборником свободы:
Готов пойти на плаху за свободу!
Не сдамся и туда продолжу путь,
Где не страшны мне зло и произвол (70).
Ведущая тема творчества Микеланджело — это трагическая тема борьбы, которая никогда не оставляла его ни в жизни, ни в искусстве. Несмотря на внешнюю суровость и угрюмость, он был крайне застенчив. Основной отличительной чертой творений Микеланджело является ярко выраженный контраст между материей и духом, свободой и рабством, волей и безволием. Такие антиномии свойственны его искусству и поэзии. Его творения лишены гармонии с окружающим миром, столь характерной для Высокого Возрождения; они полны диссонанса, что подготовило почву и явилось питательной средой для зарождения нового стиля в искусстве — барокко.
В отличие от своих великих современников Леонардо и Рафаэля Микеланджело разрушал изнутри породивший его стиль мышления, который не умещался в нём. Его творчество — это своеобразный мост, перекинутый от «золотого века» Лоренцо Великолепного к трагическому по своей сути барокко.
Историческая обстановка, сложившаяся в Италии, оказалась крайне неблагоприятной для Микеланджело с его независимым взглядом на мир и повышенной требовательностью к себе и к людям. Главное в его творчестве — это характер, сложный и противоречивый, гордый и непримиримый, мрачный и подозрительный. Он проявился как в скульптуре и живописи, так и в поэзии и дошедших до нас письмах. В его характере отразились страдания творца, борьба и протест, горькая ирония и отчаяние.
В архиве Микеланджело содержится характерный поэтический фрагмент:
Рождает жажда жажду — я же стражду (II).
Эта одиночная строфа точно передаёт состояние вечной неудовлетворённости и поиска новых выразительных средств. В её авторе постоянно жило стремление добиваться превосходства над превосходством и сверхсовершенства над совершенством, а отсюда неудовлетворённость самим собой и отчаяние.
Рождению образа в скульптуре или в живописи предшествовал, как правило, сложный процесс раздумий, но уже при первом движении руки мастера полностью раскрывалась динамика, передаваемая каждой детали композиции, отчего его творениям свойственна поразительная цельность, которая представляет собой особый мир, сходный по образу и подобию с миром, сложившимся в сознании самого творца. Однако переделывать, исправлять или переосмыслять свой замысел он не умел, а скорее всего, не хотел. Стоило руке Микеланджело дрогнуть или его сознанию породить новую идею, как он оставлял работу незавершённой — non finito, ибо полагал, что волновавшая его мысль полностью выражена и не нуждается в дальнейшем развитии.
О микеланджеловском non finito существует обширная литература. Но, пожалуй, наиболее точно высказался Джорджо Вазари, автор всемирно известных «Жизнеописаний», заявив, что У Микеланджело появление non finito происходило «из-за невозможности выразить столь великие и устрашающие замыслы».9
Главным для него было передать биение сердца человека, его плоть и кровь. Многие исследователи отмечали, насколько сильна в нем «одержимость фигурой человека» (furia della figura). Подобно античным ваятелям и живописцам, Микеланджело сделал своей стихией тело человека, его силуэт и пластическую форму, в чём он видел преломление всех тайн бытия и непрестанное противостояние противоборствующих сил добра и зла, земного и горнего. Кроме человека, ничто другое его не занимало. Чтобы раскрыть сущность человека, он срывает с него одежды или, как сам любил выражаться, сдирает «сапоги из собачьей кожи», и его герой предстаёт во всей своей первозданной наготе.
Трагедией всей его жизни стал конфликт между героическим началом художественных образов, порождённых могучим гением, и натурой творца — человека нерешительного, со слабой волей, подверженного сомнениям и часто склонного к действиям, не поддающимся разумному объяснению. Гнетущая печаль, которую он нёс в себе, отпугивала от него людей, создавая вокруг мрак и пустоту.
Считается, что злой рок преследовал творца всю жизнь, не позволяя ему завершить многие из великих начинаний. На самом же деле причина бед в самом Микеланджело — в недостатке воли, в сомнениях, в чрезмерной требовательности к искусству и к самому себе.
В нём всё до крайности выпукло и контрастно, так как в жизни он видел свет или тьму, горение или тление, а всякая половинчатость и компромиссы были ему чужды. Так в одном из мадригалов прорывается крик души:
Смеюсь и тут же плачу, как в бреду…
Не знаю я средины на беду! (155)
В глубине его души был сокрыт некий дуализм, не позволявший ему воспринимать картину мира в её неразрывном единстве. В его сознании мир постоянно разлагается на ряд сталкивающихся между собой противоположностей. Немецкий философ Зиммель, говоря о Микеланджело, считает, что помещая себя в этот раздвоенный мир, ищущий творец распространяет его на собственное бытие и рассматривает самого себя как существо, расщеплённое на материю-природу и дух, что вполне соответствует неоплатоническим воззрениям самого мастера. Но подлинная трагедия позднего Микеланджело, как считает немецкий философ, в недостижимости «третьего идеального мира», к которому были направлены все его мысли, нашедшие отражение в последних изваяниях и сонетах.10
Утверждая в искусстве идеалы истинной красоты и величия, он в равной степени требовал героических свершений от своего времени, на которые оно оказалось неспособным. А потому нет предела отчаянию художника, разладу с окружающим миром и самим собой. Он замыкается в одиночестве, оказавшись заложником и рабом своего гения, который был несоразмерен его характеру и довольно хлипкому телу. Он сам признаёт в одном из сонетов, что у него «из пакли плоть», подверженная многим болезням.
Великий творец был вынужден платить своему гению и властелину дань собственным здоровьем, бессонницей, душевными терзаниями и отшельническим образом жизни. И лишь на закате жизни судьба к нему смилостивилась, озарив его одиночество внезапно вспыхнувшим чувством привязанности к известной поэтессе маркизе Виттории Колонна, которой посвящён цикл проникновенных стихов.
Творец-одиночка создал произведения исполинской мощи и красоты, при виде которых трудно поверить, что их сотворил простой смертный. Поэтому его имя обрастало мифами и легендами. В некотором смысле он сам дал повод таким легендам, когда принялся диктовать бывшему ученику Асканио Кондиви историю своей жизни,11 заявив, что является потомком древнего аристократического рода Каносса и что в нём течёт императорская кровь. В то же время биограф приводит такое признание Микеланджело: «Я всегда жил как бедняк, мало ел, почти не пил вина, мало спал». Пользуясь прижизненной славой, он стремился к славе вечной, придумав образ вдохновенного Богом неимущего художника.
Но вопреки созданным о нём мифам Микеланджело не был сверхчеловеком или, скажем так, неким сверхъестественным феноменом в искусстве. Современная наука, изучающая аномалии в развитии организма человека, называет такие отклонения аутизмом (от греч. autos — сам по себе), симптомы которого проявляются в нарушении связей с реальностью, в замкнутости и подавленности духа. Принято считать, что такие отклонения были свойственны Копернику и Галилею, Ньютону и Канту, Менделееву и Эйнштейну, обладавшим особым даром восприятия мира, резко отличавшимся от восприятия обычными людьми, пусть даже наделёнными многими талантами. Не исключено, что симптомы подобных аномалий были у Микеланджело врождённым признаком, проявившимся ещё в раннем детстве, что не могло остаться незамеченным сверстниками и взрослыми. С годами такие отклонения привели к повышенной раздражительности, замкнутости и подавленности духа.
В своё время Плиний Старший, говоря об Апеллесе и Фидии, отметил, что их творения — событие для дальнейшего развития искусства, но их не следует считать событием для судеб всего человечества.12 С этой точкой зрения нельзя не согласиться, поскольку у искусства и у истории человечества пути развития не сходятся. Как ни велико содеянное Микеланджело, мир за последние пятьсот с лишним лет не стал от этого добрее и лучше.
Вазари, друживший с Микеланджело, начинает свои знаменитые «Жизнеописания» с утверждения, что Всевышний при виде тщетных попыток последователей Джотто достичь высшего разумения «послал на землю гения, способного во всех искусствах и в любом мастерстве показать одним своим творчеством, каким совершенным может быть искусство рисунка». Далее Вазари говорит, что присланный гений создал величайшие творения в живописи, скульптуре и архитектуре. Кроме того, он был одарён истинно нравственной философией и сладостной поэзией, чтобы мир «считал его скорее творцом небесным, нежели земным».
Со столь восторженной оценкой были согласны не все современники; для многих «божественным» был Рафаэль — этот подлинный ангел Возрождения. За Микеланджело закрепилось иное определение — terribile, «ужасный» или «устрашающий» — из-за неуживчивого мрачного характера и пугающих незавершённостью некоторых его творений. Велика была и доля зависти, отравлявшая жизнь великого мастера. При жизни нередко предпринимались попытки запятнать его честь и очернить славное имя клеветой и подозрениями, подобными «запекшимся сгусткам крови». История всё расставила по своим местам, отбросив как восторженные легенды, так и злобные клеветнические наветы.
В литературе нередко поднимается вопрос об «изолированном индивидуализме» как ахиллесовой пяте Возрождения. Стоящему особняком Микеланджело действительно были свойственны не только неповторимая индивидуальность, но и гигантомания. Как никакая другая эпоха, итальянское Возрождение изобилует именами прославленных творцов, но она не выдвинула ни одного мастера, равного по мощи Микеланджело, который ответил на вызов своего сурового века великими творениями, являющимися высочайшим проявлением заложенных в человеке созидательных сил и его способности выражать в поэтических образах страсть, боль и крутые повороты истории, чтобы поведать обо всём этом людям. По многогранности творчества, грандиозности свершений, силе их воздействия, интенсивности трагизма и космизму мироощущения трудно кого-либо поставить рядом с ним, будь то Леонардо, Рафаэль или Тициан, этот великий долгожитель в искусстве.
Метод Микеланджело далёк от идеализма — он не искал своих героев в мире идей, не стремился к абстрактному совершенству. До сих пор ведутся споры о том, каковы философские основы его творчества и в чём сказалась его приверженность платонизму. Следует ли отнести его искусство к Возрождению или к маньеризму? Чем оно дорого современному человеку? Ведутся споры и о том, что в его творчестве является определяющим: скульптура или живопись. Известно, что он неохотно брался за кисть, предпочитая иметь дело с резцом и молотом. По собственному его признанию, на что ссылаются многие биографы, любовь к камню он впитал в себя в младенческом возрасте вместе с молоком деревенской кормилицы, жены scalpellino — каменотёса. Возможно, эта легенда, передаваемая из поколения в поколение, была пущена в оборот им самим, о чём позднее он вспомнил в одном из стихотворений. Когда гуманист Бенедетто Варки обратился однажды к флорентийским мастерам, желая узнать их мнение о живописи и скульптуре, то в своём ответе Микеланджело прямо заявил, что «скульптура — светоч живописи, но обе они столь же различны между собой, как Солнце и Луна».
Нельзя не признать, что такому темпераментному творцу с необузданными страстями, каким был Микеланджело, хотелось считать своим подлинным призванием именно скульптуру, в крайнем случае архитектуру, но никак уж не живопись, которую он презрительно называл женским занятием и даже детской забавой в открытой полемике с Леонардо да Винчи, считавшим живопись первоосновой всех искусств и приравнявшим её к науке.
В работе с непокорным камнем он отсекает всё лишнее, чтобы мысль предстала обнажённой до предела. Главное и принципиальное отличие его творений от античного искусства, будь то фрески в Domus Аurea (Золотой дом) Нерона или римские копии с оригиналов древнегреческих ваятелей, заключается в том, что у Микеланджело как истинного неоплатоника над культом тела преобладает культ духа.
Не в пример своим героям, способным на самые дерзновенные деяния, Микеланджело был нерешителен в поступках и часто вынуждаем заниматься нежеланным делом, к чему душа не лежала. Свидетельством этому служит фресковая роспись огромного потолка Сикстинской капеллы в Риме, за которую он взялся с неохотой по принуждению папы Юлия II. При всей сложности композиции грандиозной росписи она кажется созданной за один приём — настолько свежи, энергичны и жизненны её образы, почерпнутые из великой Книги книг. Сикстинская фреска — это исповедь души художника и гражданина, звучащая торжественным гимном во славу человека. Уже при жизни автора фреска считалась одним из чудес света. Поражённый прославлением величия человека и его созидательного духа Гете писал: «Сейчас я так захвачен Микеланджело, что после него охладел даже к самой природе, ибо мне недостаёт его всеобъемлющего зрения».13
В своём творчестве Микеланджело столь же одинок, как и в жизни. Его искусство не поддаётся точному определению и не вписывается в рамки того или иного стиля. Имя его традиционно ставится в один ряд с другими классиками Высокого Возрождения. Но по своей натуре он менее всего классик, хотя в ватиканском дворце одновременно трудился бок о бок, стена к стене с общепризнанным кумиром — «божественным» Рафаэлем. Но между их творениями пролегла бездна. Искусство Рафаэля достигло подлинного совершенства и пленительной божественной гармонии — но сейчас речь не о нём. Микеланджело не может «нравиться» и ублажать взор, а его творения никак не служат украшением жизни. Их назначение в другом — возвысить человека, открыть ему сокровенный смысл духовных противоречий, постоянно волнующих человечество. Микеланджело вне «стиля» — его творения живут сами по себе.
В своих поздних работах он выступает как творец пограничный, постоянно пребывающий в состоянии борьбы между Богом и сатаной за души и сердца людей. Ошеломляющее впечатление производит фреска «Страшный суд», написанная в той же Сикстинской капелле тридцать лет спустя по настоянию папы Павла III. На огромной алтарной стене Микеланджело отразил трагические перемены, которые произошли в истории Италии и в жизни самого художника, когда на его глазах рушилось всё, во что он свято верил. Поражённый увиденным, он отвернулся от мира зла и несправедливости и замкнулся в себе. Ему всё чаще приходилось обращаться не к кисти и резцу, а к перу в поисках ответа на мучительный вопрос:
Найду ль я путь, подсказанный сознаньем,
Когда от туч черно над головой
И голоса окрест грозят бедой? (66)
В такие минуты отчаяния ему самому хотелось «камнем быть», чтобы отрешиться от мира, и тогда из-под его пера появлялись стихи, написанные кровью сердца…
В отличие от жизнеутверждающей росписи потолка Сикстинской капеллы алтарная фреска — это реквием по утраченным надеждам и втоптанным в грязь гуманистическим идеалам, что так близко, понятно и конгениально людям, живущим в бурном и неспокойном XXI веке. Сама фреска звучит на удивление современно, словно написана в наше время, полное цинизма, безверия, неприкаянности, жестокости, бездушного прагматизма и пугающих апокалиптических настроений.
Последние годы жизни творца приходятся на эпоху Контрреформации с её удушающей угрюмостью, когда, казалось, время повернуло вспять и по всей Италии, обескровленной чужеземным нашествием, заполыхали костры инквизиции и началась охота на ведьм. Это были годы позорных судилищ над вероотступниками и вольнодумцами. Мечты гуманистов из круга флорентийской Платоновской академии о наступлении золотого века, который предсказывали сивиллы и поэты классической древности, века расцвета наук и искусства, земного блаженства, всеобщего согласия, веротерпимости и гармонии в идеальной общности европейской «республики учёных», о чём говорилось в диалоге Томаса Мора «Утопия», — всё это рухнуло при столкновении с европейской действительностью XVI века, сгорело в огне религиозных конфликтов, всеобщего смятения и разлада. Швейцарский искусствовед Генрих Вёльфлин, говоря о Возрождении, отметил, что «во всей истории итальянского искусства нет эпохи более тёмной, чем его золотой век».14
Но великий творец не сдаётся. Борясь с немощью, он извлекает из бренной плоти последние силы, торопясь увенчать гигантским куполом собор Святого Петра, символизирующий победу творческого духа над смертью, но успевает подготовить только деревянный макет купола в натуральную величину. Каждое утро он объезжал верхом различные стройки по его проектам, а по вечерам, словно прощаясь с жизнью и подводя итог пройденному пути, великий мастер высекал из глыбы мрамора свой последний шедевр «Пьета Ронданини» — две едва намеченные резцом фигуры, затерянные в трагическом одиночестве в бесконечности равнодушной Вселенной.
В такие минуты горького раскаяния из-под его пера рождаются стихи, написанные кровью сердца:
Мирские басни времени лишили,
Чтоб с Господом побыть наедине.
И я, забыв о Нём, грешил вдвойне —
Настолько небылицы дух смутили,
Да не в пример другим и ослепили.
Уж поздно ныне каяться в вине,
Но велико желание во мне
Одним Тобою жить, пока я в силе.
Так пособи, Господь мой дорогой,
И сократи мне путь наполовину —
Иного нет желанья и стремленья.
Всё, что ценил я в суете земной,
Перечеркну, забуду и отрину
Во имя долгожданного спасенья! (288)
Неприкаянная старость Микеланджело — это особая тема, ждущая своего более глубокого освещения. Он намного пережил своих великих современников. Его долгая жизнь вся без остатка была отдана искусству и обрела вечность. Незадолго до смерти он сжёг некоторые чертежи, расчёты и эскизы, не желая, чтобы его замыслы подверглись искажению в неумелых руках. Но не тронул рукописи со стихами, оставив потомкам эти бесценные свидетельства его мыслей и горения творческого духа.
Поныне над вечным Римом возвышаются два неравных по высоте, но равновеликих по значимости купола. Возводя Пантеон, древние римляне словно предчувствовали гений Рафаэля, который обрёл здесь последнее упокоение, а ясность и простота его искусства навсегда слились с величавыми формами дивного античного храма. Последнее творение гения Микеланджело, купол собора Святого Петра, — это жемчужина в архитектурном ожерелье Рима. В отличие от бесстрастного Пантеона в нём сконцентрирован сгусток колоссальной энергии, движения и порыва к разгадке извечной тайны бытия.
Кто майской зелени не замечает,
Тому дышать весною не дано (278).
Начнём повествование, как говаривали древние римляне, ab ovo — с яйца, то есть с появления Микеланджело на свет и первых его шагов по жизни, чтобы попытаться понять эту противоречивую, ни на кого не похожую личность, оставившую потомкам великие творения, которые по прошествии пяти с лишним столетий по-прежнему волнуют нас и вызывают глубокий интерес.
В ту памятную мартовскую ночь тихий тосканский городок Капрезе в верховьях Тибра, где на Вернийской горе святой Франциск принял стигматы, мирно спал после воскресного дня беспробудным сном под убаюкивающий шум дождя. Лишь в одном из домов на холме светились все окна, несмотря на ночное время. Там на первом этаже в большой зале при зажжённых свечах ходил из угла в угол podesta — местный градоначальник мессер Лодовико ди Лионардо Буонарроти Симони, щуплый брюнет лет за тридцать.
Он был явно встревожен, не переставая прислушиваться к тому, что происходило в верхних покоях, в ожидании родов жены — черноокой девятнадцатилетней Франчески, дочери благородных родителей Нери Миньято дель Сера и Марии Бонды Ручеллаи.
Полтора года назад она счастливо разрешилась первенцем, наречённым Лионардо в честь покойного деда. А теперь в самое неурочное ночное время под завывание дующего с гор ветра трамонтана озабоченный муж то и дело вздрагивал от доносившихся сверху стонов роженицы, не веря в счастливый исход. Его опасения были более чем обоснованы: месяца четыре назад Франческа во время прогулки по горным тропам упала с лошади. Вызванный из Ареццо врач-акушер был скуп на слова утешения, заявив, что остаётся уповать только на Господню волю. Будучи человеком набожным, мессер Лодовико запалил лампадку перед домашним образком и истово молился.
Ближе к рассвету дождь прекратился, и сверху наконец раздался громкий детский плач — младенец родился живым! У отца отлегло от сердца, и он перекрестился. Наверху затопали и забегали служанки, гремя тазами и вёдрами с горячей водой, а повитуха, появившись на лестнице, радостно оповестила:
— Мессер Лодовико, у вас сын — поздравляю!
Но к жене наверх счастливого отца не пустили — нужно было ещё обиходить обессилевшую роженицу, которая вскоре уснула. Пока суд да дело, мессер Лодовико, любивший во всём порядок, взял с полки объёмистую домовую книгу, куда скрупулёзно записывал свои доходы и расходы, равно как и разные житейские дела. Так в ней появилась запись о том, что в понедельник 6 марта 1475 года по римскому календарю или в 1474 году по календарю флорентийскому за четыре часа до рассвета у него родился второй ребёнок — сын.
Расхождения в дате объясняются тем, что разрозненные и постоянно враждующие между собой итальянские земли в те годы придерживались каждая своего летоисчисления, что вносило путаницу в официальные документы. Позднее биографы и астрологи приняли как окончательную дату 1475 год.
Три дня спустя в местной церкви Сан Джованни, носящей имя почитаемого в округе святого, состоялось крещение новорождённого, на котором присутствовали архиепископ и вся местная знать. Младенца нарекли Микеланджело, а по флорентийскому написанию и произношению — Michelagnolo, то есть Микеланьоло. Точно так же имя старшего брата Микеланджело по-флорентийски писалось и произносилось как «Лионардо».
Как отмечает Вазари в своих «Жизнеописаниях», мальчик появился на свет, когда Меркурий и Венера благосклонно вступили в обитель Юпитера, и таким образом само Провидение предвещало величие его деяний. Правда, присутствие Венеры в тот момент мало сказалось на дальнейшей судьбе новорождённого.
Воистину достойно удивления, что два величайших гения мирового искусства уже при рождении были наречены именами, которые, как оказалось в дальнейшем, вполне отвечали их сущности. Один, подобно предводителю небесного воинства архистратигу Михаилу с карающим мечом, предстал миру апостолом правды и справедливого гнева, а другой — Рафаэль — как архангел-исцелитель с пальмовой ветвью явил собой воплощение любви и доброты, которые сопутствовали ему на протяжении всей его короткой жизни.
После трудных родов у Франчески пропало молоко. Привезённый вновь из Ареццо тот же врач объяснил причину нервным истощением и посоветовал уделить особое внимание вконец ослабевшей юной матери, здоровье которой у него вызывало серьёзное опасение. Чтобы выходить хилого новорождённого, он настоял на искусственном кормлении, так как поблизости не оказалось ни одной кормящей матери. Пришлось прибегнуть к кормлению козьим молоком, которого было вдоволь в округе, чем оправдывалось само название городка Капрезе (от capra — коза).
Однако младенец, в котором рано проявилась строптивость, наотрез отказывался от молока, выплёвывая соску рожка и требуя грудь. Пришлось полуторамесячного Микеланджело срочно отвезти в небольшое родовое поместье Сеттиньяно в трёх верстах от Флоренции и поручить заботам бабушки Лиссандры Буонарроти, сумевшей пристроить упрямого внука к груди деревенской молодухи Маргариты, только что разрешившейся третьим ребёнком. Она была замужем за местным каменотёсом, и это, как уже говорилось, стало предвестием судьбы будущего скульптора, впитавшего с молоком кормилицы навыки работы с камнем.
Годовой срок службы в должности городского головы Капрезе и соседнего Кьюзи закончился 29 марта, то есть почти две недели спустя после появления на свет Микеланджело. В ожидании нового назначения Синьории семья начала готовиться к отъезду и вскоре вернулась в свой флорентийский дом в квартале Санта Кроче, а младенец Микеланджело пока остался у бабушки в Сеттиньяно, так как мать ещё была очень слаба.
У мессера Лодовико Буонарроти Симони вскоре родились друг за другом ещё три сына — Буонаррото, Джовансимоне и Сиджисмондо. За восемь лет супружеской жизни его жена Франческа произвела на свет пятерых сыновей, чему муж не мог нарадоваться, так как у его кузенов рождались только девочки, а стало быть, нужно было загодя позаботиться о приданом, что было весьма обременительным для семейного бюджета.
Семья росла, чего не скажешь о доходах, поэтому отец семейства был занят поисками нового хлебного места. Он зачастил в Синьорию, где у него было немало знакомых, таких же достойных граждан, как он сам. Но все его надежды получить через них должность управляющего более крупным тосканским городом оказались тщетны. И мессеру Лодовико пришлось открыть нотариальную контору, чтобы хоть что-то зарабатывать, так как прежние накопления таяли на глазах. Теперь ему приходилось подолгу возиться с деловыми бумагами и засиживаться над пухлой бухгалтерской книгой, с трудом сводя дебет с кредитом, поскольку деньги счёт любят.
Чтобы не ударить перед соседями в грязь лицом, он был крайне щепетилен в вопросах соблюдения чисто внешнего лоска и всячески заботился о поддержании доброго имени своего известного в городе рода. По обычаю тех лет новорождённых в благородных семьях, как правило, поручали заботам кормилиц, выписываемых из окрестных деревень, так как городские стоили дороже. В то время считалось зазорным, чтобы жёны уважаемых граждан сами вскармливали младенцев, словно простые крестьянки. Что на это скажут люди вокруг? Да и вряд ли хрупкая Франческа была в силах выкармливать детей, ибо рожала каждые полтора года и вконец отощала — кожа да кости.
Отец Микеланджело гордился своей родовитостью, считая, как гласили семейные предания, что ведёт происхождение от древнего рода Каносса, чья представительница маркграфиня Матильда Тосканская играла в XI веке решающую роль в упорном противостоянии папского Рима и германского императора. С годами гордость знатностью рода передалась и сыновьям. В 1520 году один из отпрысков аристократического семейства, престарелый граф Алессандро Каносса, обратился с письмом к мессеру Лодовико, назвав его parente onorato — досточтимый родственник, — и выразив своё доброе расположение. Непонятно только, кому было лестно быть в родстве — обедневшему аристократу Каноссе или Лодовико Буонарроти, чей сын Микеланджело к тому времени обрёл мировую славу? Впоследствии это родство оказалось сущим блефом и плодом фантазии.
В практичной и богатой Флоренции всегда ценились не столько знатность происхождения, сколько деловые качества и достаток, чему служили наглядным примером заправилы делового мира Альбицци, Пацци, Ручеллаи, Строцци, Торнабуони и прежде всего банкиры Медичи, вышедшие из низов и со временем ставшие полновластными хозяевами города.
Во флорентийских анналах имеется упоминание о предках Буонарроти Симони начиная с XIII века. Все они верой и правдой служили родному городу, занимая видные посты в муниципальном управлении. Дед будущего художника, стряпчий Лионардо Буонарроти Симони, входил в состав двенадцати почётных граждан Флоренции — Buonomini, или «лучших имен», — но как делец оказался не на высоте и разорился из-за ряда неудачных сделок с недвижимостью.
После рождения третьего ребёнка Франческа с подросшим первенцем зачастила в Сеттиньяно, чтобы проведать с таким трудом доставшегося ей Микеланджело, который чудом выжил. Ему пошёл уже четвёртый год. Бабушка Лиссандра никак не хотела с ним расставаться, убеждая родителей, что в городе ребёнок вконец зачахнет, а здешний горный воздух полезен хворому внучонку.
Когда мать начинала целовать и ласкать тощенького Микеланджело, пятилетний Лионардо принимался хныкать, требуя к себе внимания, или просился на горшок.
— Какой же ты, право, завистливый, Лионардо! — журила его бабушка. — Дай маме побыть с братиком. Вон какой он слабенький…
В памяти Микеланджело остались только смутные воспоминания о матери, нежной и хрупкой. При рождении пятого ребёнка Франческа умерла от сильного кровотечения, о чём сердобольная бабушка ничего не сказала впечатлительному шестилетнему внуку. О своём сиротстве Микеланджело узнал позднее.
Мессер Лодовико стал вдовцом с пятью сыновьями на руках. На первых порах ему помогала по дому бездетная невестка Кассандра, жена старшего брата Франческо, которая всеми помыкала. От неё в доме было много шума, а толку мало, как и от нанятых бестолковых служанок. Промучившись с год, вдовец вновь вступил в брак, взяв в жёны крепкую дородную девицу из простой работящей семьи по имени Лукреция Убальдини. Детей у них больше не было, и новая жена по мере сил заменила сыновьям мужа мать и няньку.
Во флорентийских домах сильно было мужское начало и всеми делами заправлял глава семьи, а роль женщины низводилась лишь к поддержанию домашнего очага, продолжению потомства, и не более того. Достаток семьи и её положение в обществе — всё это было уделом мужа. На нём лежала также забота о воспитания детей, коих не возбранялось пороть розгами за непослушание, что было тогда в порядке вещей. Дети должны были обращаться к отцу на «вы» и при разговоре с ним почтительно слушать стоя.
Раннее детство Микеланджело прошло в Сеттиньяно, вдали от отца и братьев, в родовом поместье, где на холме возвышался большой просторный дом из белого камня, откуда открывался вид на долину и синеющие горы. При доме был обширный сад с вековыми маслинами, смоковницами и виноградником.
Вместо колыбельной до слуха мальчика доносились визг пилы и лязг долота по камню из ближайших штолен. Бабушка Лиссандра холила внучонка, который не отличался крепким здоровьем, и при случае лечила его своими народными средствами, в которых знала толк. Во всём остальном Микеланджело был предоставлен самому себе, самостоятельно открывая окружающий мир.
Однажды во время прогулки он попал под дождь и в поисках укрытия неожиданно оказался в чреве заброшенной каменоломни. В кромешной темноте ему вдруг послышались голоса, словно покинутая людьми хранительница зарытых в ней кладов жаловалась на свою судьбу. Из неё вырубили все ценные породы, грубо обкорнали и бросили за ненадобностью на произвол судьбы, превратив в пристанище нетопырей, змей и прочей нечисти.
Над головой мальчика что-то пролетело в темноте и ухнуло. Он в ужасе выскочил из укрытия и, несмотря на ливень, бросился бежать к дому под дождём, после чего бабушка неделю лечила внука от простуды всякими отварами и примочками.
Обитатели Сеттиньяно испокон веков занимались добычей залежей песчаника, известняка, базальта, туфа, гранита, мрамора, а также обработкой добытого камня, чьи готовые блоки спускались вниз на волах к берегу Арно и по реке поставлялись для строительных работ.
Некоторые из них выбились в люди и обрели известность, как, например, архитектор Бернардо Росселлино, скульптор Дезидерио да Сеттиньяно и его ученик, сын подёнщика Мино да Майяно родом из соседней деревни. Позднее там появился на свет современник Микеланджело скульптор Бартоломео Амманнати. Память об известных земляках была жива в округе. В своё время туда наведывались Брунеллески и Донателло для отбора в местных каменоломнях добытых по их заказу мраморных блоков. Отметим, что в Сеттиньяно обрёл упокоение известный искусствовед Бернард Беренсон, уроженец России. Долгие годы он прожил в Италии и написал там свой главный труд «Живописцы итальянского Возрождения», где немало блистательных страниц посвящено Микеланджело.
Вся Флоренция стоит на фундаменте, возведённом из местного камня, а более ценный мрамор для облицовки дворцовых фасадов город получал из каррарских каменоломен, перевозя его на плотах вверх по течению той же реки Арно. Наряду с архитекторами и скульпторами Флоренцию — эту жемчужину камнерезного искусства — строили и украшали каменотёсы и резчики Сеттиньяно, где процветал культ камня и любовь к нему передавалась из поколения в поколение. Их дома, рабочие постройки и стены, ограждающие земельные наделы, — всё было построено из местного известняка и ракушечника. Сеттиньянцы поклонялись камню и боготворили его, как в далёкие времена поступали их предшественники — первые обитатели тех мест, язычники-этруски.
Чуть ли не каждый день, спустившись вниз и перейдя вброд через ручей, Микеланджело направлялся к дому каменотёса Доменико ди Джованни Бертини по прозвищу Тополино, «мышонок», из-за невысокого роста, мужа своей молочной матери — пышнотелой рослой моны Маргариты, на плечах которой лежало большое хозяйство.
Их усадьба стояла у самого подножия высоченного, поросшего соснами утёса, из чрева которого извлекался камень. При встрече мальчик крепко обнимал и двоекратно целовал добрую Маргариту, называя её мамой. Она любила своего выкормыша-сироту и никому не позволяла его обижать.
Работа начиналась во дворе с восходом солнца, поднимая облака мраморной пыли. Куда ни глянь — всё обсыпано каменной крошкой, как сахарной пудрой. Помимо подручных каменотёсу Тополино помогали три сына: Бруно, Джильберто и Энрико, ровесник Микеланджело. Мальчики с завистью поглядывали на барчука из соседнего господского имения, который мог приходить когда ему вздумается и, посидев немного, идти на речку ловить раков. Но его примеру никто из них не смел последовать. Отец держал сыновей в чёрном теле и не давал поблажки, следуя незыблемому правилу: делу — время, потехе — час. Но добрая Маргарита, жалеючи мальчиков, вмешивалась в строгий распорядок, несмотря на ворчание мужа, и после обеда давала детям передышку. Тогда между ребятами начиналось состязание на сообразительность — нечто вроде игры в жмурки. Заводилой выступал старший из мальчиков, Бруно. Завязав глаза двум братьям и Микеланджело и удостоверившись, что никто не жульничает и не подглядывает, он давал в руки каждому кусок камня, и те должны были на ощупь определить и назвать его породу.
— Что у тебя в руке, Микеланьоло? — спрашивал Бруно.
— Травертин, — следовал ответ.
На тот же вопрос Джильберто отвечал, что держит глазковый мрамор, а Энрико — порфир.
— Все ошиблись, — объявлял Бруно, и игра начиналась сызнова, пока не выявляла победителя. Но быть проигравшим — это не в характере Микеланджело, и он упорно настаивал на продолжении состязания до победного конца.
Благодаря этой весёлой забаве Микеланджело научился распознавать на ощупь уже по срезу камня его породу, определять по прожилкам и текстуре различные сорта мрамора, отличать травертин от туфа. Тут же во дворе стояла плита-«шпаргалка», на которой были показаны образцы обработки камня: в ёлочку, рустом, скосом, перекрёстным штрихом, прямым углом… Это была азбука, которую надлежало знать любому начинающему резчику, и ею прекрасно владели сыновья Тополино, работавшие бок о бок с наёмными каменщиками.
Познал её и Микеланджело. Прислушиваясь к пояснениям Тополино, он рано научился разбираться в зернистости, качестве полировки, плотности, умел на глазок определять даже вес камня.
— Взгляните на эту глыбу, — говорил Тополино, кликнув ребят. — В ней свищ, который может испортить дело. В любом камне имеются рыхлости и пустоты. Чтобы они не привели к трещине, необходимо глыбу на ночь закрывать мешковиной. Запомните, камень любит тепло, а вот холод и особенно лёд для него сущая пагуба.
Отойдя от глыбы, Тополино добавил:
— Камень надо не только знать как самого себя, но и любить. Тогда он отблагодарит тебя сторицей.
Микеланджело с интересом следил за работой каменотёсов. На первый взгляд она казалась монотонной — удар молотом по долоту, ещё удар, за ним другой. Но в этой кажущейся монотонности существует свой ритм — раз, два, три, четыре, затем пауза, чтобы вздохнуть и перевести дух, и сызнова четырёхтактный размеренный стук.
Иногда Тополино разрешал ему испробовать силы, давая в руки резец и молоток.
— Вот тебе податливый кусок песчаника — действуй! Но помни, что после каждого четвёртого удара нужно сделать вдох-выдох, — наставлял он мальчика.
Он же научил Микеланджело правильно держать долото и бить молотком, чтобы рука меньше уставала. Для мальчика это была первая жизненная школа, в которой он узнавал от первых своих учителей каменотёсов немало полезного и нужного о природе камня и его особенностях.
Труд каменотёса во многом сродни работе ваятеля, а мечта стать скульптором уже тогда при работе с упрямым и неподатливым камнем пробудилась в его сознании. Он понял, что мрамор твёрд и холоден, но при старании становится податлив и излучает тепло, а прозрачность делает его светоносным.
Когда руки уставали, Микеланджело брал кусок угля или мела и принимался рисовать на камне, на стене и на любой плоскости то, что привлекло его внимание: фигуру человека в различных позах или кряжистое дерево. Бабушка Лиссандра не раз журила внука за «пачкотню», ворчали и соседи, чьи побелённые каменные заборы неожиданно покрывались затейливыми фигурками. Но по прошествии веков, когда имя великого творца обросло легендами, кое-кому очень хотелось обнаружить его якобы сохранившиеся детские граффити в Сеттиньяно и Флоренции.
Как-то, вернувшись домой после прогулки, как всегда, полный новых впечатлений, Микеланджело увидел отца и, поцеловав ему руку, как было заведено в семье, принялся с упоением рассказывать о камнях на рабочем дворе Тополино:
— Они все такие разные, и у каждого своя история.
При упоминании имени каменотёса мессер Лодовико брезгливо поморщился.
— Тебе не следует туда ходить, — недовольно сказал он. — Чему хорошему может научить неотёсанный мужлан-каменщик? Держись подальше от таких людей и знай цену своему имени.
— Это добрые и порядочные люди, — вступилась за Микеланджело бабушка. — Я не вижу ничего дурного в том, что мальчик ходит к ним. Ты бы посмотрел, какие фигурки из глины он вылепил!
— Маменька, ну что вы такое говорите! Ваш внук, не забывайте, — Буонарроти, не чета каким-то там, как бишь их, Тополино.
Поджав недовольно губы, синьора Лиссандра молча удалилась к себе. Как выяснилось, родитель приехал неспроста — сыну пошёл восьмой год. Прошла пора детских шалостей и надо подумать об учёбе.
— Ты засиделся в этой глуши, и бабушка тебя разбаловала. Поехали, увидишь подросших братьев. Лионардо пристроился служкой в монастырской церкви Сан Марко. Глядишь, и дослужится до духовного сана, став семье надёжной опорой — а ведь он всего на полтора года старше тебя. Теперь настал твой черёд.
Мессер Лодовико решил, что пора учить Микеланджело грамоте. Как ни прискорбно, ради этого придётся раскошелиться, чего он больше всего не любил делать. Но не отдаст же он сына в школу для бедняков! В городе ему удалось найти хорошего учителя профессора Франческо да Урбино, автора нового учебника латинской грамматики, который в своё время обучался у знаменитого мантуанского педагога Витторино да Фельтре, основавшего первую в Италии светскую школу, ставшую кузницей по подготовке и выращиванию талантов. Дети многих правителей соседних княжеств были выпускниками этой школы.
Профессор Франческо согласился за умеренную плату взяться за обучение мальчугана азам грамоты и прочим наукам.
— Пойми, мой сын, — принялся отец убеждать погрустневшего Микеланджело. — Ты Буонарроти Симони и не должен, как последний уличный бедолага, работать, а тем паче брать в руки молоток и зубило, словно безродный каменщик.
Отец долго убеждал сына, что в их древнем роду такого не было и не должно быть!
— Обучившись грамоте, станешь адвокатом или банкиром, если повезёт. У нас во Флоренции три десятка банкирских домов, и есть где развернуться. А там, чем чёрт не шутит, можно дослужиться до самой высокой должности в Синьории и стать гонфалоньером справедливости! Тут не руками надо действовать, а умом.
Мессер Лодовико был большим фантазёром в своих помыслах любыми путями разбогатеть. Он искренне надеялся, что в отличие от остальных сыновей Микеланджело, смышлёный не по годам и упрямый, как камень, сможет помочь осуществлению его мечты вернуть роду Буонарроти былое благоденствие.
Но в отличие от родителя, противника физического труда, мальчику постоянно хотелось что-то делать, и он легко находил применение своим рукам и детской фантазии.
Кончилось беззаботное детство, но полученные впечатления навсегда запали в душу ребёнка. После просторного особняка в Сеттиньяно и деревенского приволья родительский дом, зажатый другими зданиями, показался ему тесным, мрачным и неприветливым.
Братья поначалу встретили его недоверчиво и враждебно. Детям была отведена небольшая комната под самой крышей. Старший Лионардо спал на одной кровати с Джовансимоне, Микеланджело делил ложе с Буонаррото, а для меньшого Сиджисмондо на ночь выдвигалась из-под кровати низкая лежанка.
Постепенно дети попривыкли друг к другу, но согласия между ними по-прежнему не было. Каждый день начинался в тесноте с потасовки за обладание башмаками или штанами. Задиристому и несговорчивому Микеланджело нередко доставалось больше всех, когда остальные вчетвером набрасывались на него, доказывая свою правоту.
Дом просыпался рано. Первой спускалась вниз мона Лукреция, на которой держался весь дом. До завтрака она успевала наведаться на ближайший рынок. Прижимистый муж взвалил на жену обязанности служанки и стряпухи. После незатейливого завтрака — булка домашней выпечки и чашка горячего цикория с молоком (кофе заваривался только по воскресным дням) — все расходились по своим делам, если таковые имелись. Микеланджело отправлялся в частную школу грамматика Франческо да Урбино, куда детям с улицы из простых семей вход был заказан — для них были муниципальные и приходские школы. При Лоренцо Великолепном было построено много таких школ для бедняков, и Флоренция стала городом почти поголовной грамотности, где Козимо Медичи, один из столпов знаменитой династии, открыл первую в Италии публичную библиотеку.
Учение давалось Микеланджело легко, но заучивание правил склонения и спряжения вызывало у него скуку. Слова и выражения на латыни он нигде, кроме школы и церкви, не мог слышать — всюду звучал вперемежку с крепкими словечками тосканский говор, богатый народными пословицами и прибаутками. Видя, что нерадивый ученик отвлекается и рисует мелком на грифельной дощечке какие-то фигурки, учитель стал строго выговаривать:
— Учти, без знания латыни ничего путного из тебя не выйдет.
— А как же Данте? — спросил ученик. — Он же не писал на латыни, как вы сами рассказывали, да и никто нынче на ней не говорит, разве что священники.
Учитель оторопел от такой дерзости, притихли и другие школяры. Собравшись с мыслями, он начал долго объяснять, почему великий поэт, начавший писать «Божественную комедию» на латыни, отошёл от неё, но так и не убедил ученика, задавшего заковыристый вопрос. Его постоянно изумлял независимостью суждений этот бойкий чернявый ученик, и он уже махнул рукой на его художества — но однажды при встрече всё же пожаловался мессеру Лодовико на нерадивого сына.
Пришлось мальчику держать ответ перед родителем. В это время на пороге появился дядя Франческо со своим складным стулом, называемым по-итальянски banca, в котором уличные менялы держали деньги, отчего слово «банк» вскоре пошло гулять по всему белу свету.
— Мир дому сему! — весело поприветствовал дядя Франческо собравшихся за столом родичей. — Дождь прогнал меня с насиженного места.
Микеланджело хорошо знал это место перед центральным рынком и после уроков обходил его стороной, чтобы не попасться на глаза дяде — уличному меняле, большому любителю поучать и давать советы.
— Вот полюбуйся на этого оболтуса! — сказал мессер Лодовико, показывая брату тетрадь сына с рисунками. — Я за его учёбу плачу деньги, и немалые, а он развлекается, портя тетрадь и рисуя на стенах.
— Вижу, племянничек, ты совсем одичал в деревне, — поддержал отца дядя. — Чем же тебе не угодила школа?
— Я хочу рисовать, — пробурчал в ответ Микеланджело, опустив голову. — Моя мечта стать художником.
Отец отвесил ему звонкую пощёчину.
— Я из тебя вышибу эту дурь!
— Папенька, не бейте братика! — запричитал шестилетний Буонаррото, повиснув на руке отца. — Он больше не будет.
— И в кого ты такой уродился? — никак не мог успокоиться мессер Лодовико. — Видать, порча перешла от матери и её родичей Ручеллаи.
— От них все эти причуды, больше не от кого, — согласился с ним брат Франческо.
Микеланджело впервые услышал имя покойной матери, так как ни у бабушки, ни дома его никогда вслух не произносили.
— Выпороть его следует как Сидорову козу, — пригрозил отец, — чтоб не позорил наш род!
Когда на следующий день Микеланджело явился в класс с синяком под глазом, профессор Франческо да Урбино, противник физического наказания лентяев и шалунов (надо отдать ему должное), больше не обращался с жалобами к строгому родителю.
Время шло, но в доме не утихали ссоры из-за упорства Микеланджело в своём желании рисовать. Ему крепко доставалось от отца, дяди, его жены Кассандры и от братьев, которым было непонятно его увлечение. Он был непохож на других, а в мальчишеской среде такое каралось самым строгим образом. Как ни прятал он свои рисунки в укромных местах, домашние их отыскивали и со злорадным изуверством рвали в клочья и бросали в печь.
Одна только мачеха Лукреция держалась в стороне и не вмешивалась в семейные споры, за что Микеланджело был ей признателен — особенно когда она вырывала у мужа розгу. Её главной заботой было накормить и обиходить эту шумную недружную ораву.
Вечные попрёки и порка возымели действие, и мальчик с грехом пополам усвоил азы латинской грамматики, а вскоре, увлекшись, начал читать по складам тексты на латыни и перед сном пересказывать братьям прочитанные в книгах забавные истории.
После занятий по дороге домой школяр Микеланджело обычно не торопился, любуясь красотами города, который он полюбил, делая в тетради карандашом зарисовки. Флоренция своей строгой красотой пленила юное сердце. Прежде всего его интересовала скульптура, с которой он сталкивался на каждом шагу. В те годы главную колокольню, возведённую по проекту Джотто, украшали изваяния Донателло, чьи скульптуры стояли также в нишах фасада церкви Орсанмикеле.
Однажды отец взял его с собой на какой-то торжественный раут во дворец Синьории, где в одном из залов он увидел великое творение Донателло «Юдифь с отрубленной головой Олоферна», а перед скульптурой огромный венок пунцовых роз, перевитых золотыми нитями, с алой лентой, на которой было написано золотом, что правительство и граждане Флоренции чтут память великого земляка по случаю столетия его рождения.
Стоя перед любым изваянием и проводя рукой по его гладкой или шероховатой поверхности, Микеланджело всякий раз вспоминал двор каменотёса Тополино, понимая, сколько труда вкладывается в добытый в каменоломне, а затем тщательно обработанный камень, прежде чем он попадёт к ваятелю и оживёт под его умелым резцом, превратившись в скульптуру.
Особое впечатление на мальчика произвели третьи бронзовые двери с рельефами Гиберти в Баптистерии (крещальне) Сан Джованни, приземистом восьмиугольнике, облицованном цветным мрамором. В его серебряной купели был крещён Данте, родившийся неподалёку в родовом гнезде, напоминающем крепость. Микеланджело не мог помнить городок Капрезе, где появился на свет, и с гордостью считал себя истинным флорентийцем, крещённым в купели того же Баптистерия. О «милом Сан Джованни» постоянно вспоминал Данте, тоскуя в изгнании. Позже с лёгкой руки Микеланджело бронзовые двери крещальни стали называть «Райскими вратами».
В те годы фасад кафедрального собора Санта Мария дель Фьоре не был ещё облицован мрамором, и видна была голая кладка из бурого замшелого кирпича. Флорентийцы считали, что каждый кирпичик положен в честь той или иной семьи. Оказываясь перед собором, Микеланджело тоже полагал, что один из кирпичей среднего ряда посвящён памяти его рода Буонарроти.
Он любил свой город с его разноголосицей и вечно о чём-то спорящими флорентийцами. Единственно, чего не хватало юнцу, чьё раннее детство прошло на приволье в деревне среди холмов, поросших лесами, — это зелени. Несмотря на название Флоренции — Firenze, город цветов, — камень в ней вытеснил всякую растительность, а сады украшали лишь окраины и внутренние дворы дворцов и монастырей.
Подросток впитывал в себя атмосферу бурлящей страстями Флоренции. Он был плоть от плоть этого шумного, неугомонного и спесивого города. Бродя по лабиринту его узких улочек с лавками ремесленников и художественными мастерскими, юнец прислушивался к доносящимся оттуда бесконечным спорам на сочном и образном тосканском говоре. Здесь не делали различия между горним и земным, между Гомером и Данте.
Флорентийцам до всего было дело, и если что не так, немедленно поднималась волна возмущения вплоть до открытых стычек со стражами порядка. Проекты гражданских или культовых сооружений, заказы на новые монументы и фресковые росписи — всё это выносилось городскими властями на обсуждение флорентийцев, обладавших, надо признать, врождённым художественным вкусом, привитым с детства.
Славящаяся по всей Европе своим богатейшим культурным наследием Флоренция была городом искусных ремесленников высочайшего класса, из чьих мастерских вышло немало талантливых архитекторов, скульпторов и художников.
Однажды после занятий мальчик забрёл в церковь Санта Мария Новелла, привлечённый её белоснежным мраморным фасадом. Там в центральном нефе он увидел группу ребят, прикладывавших большой разрисованный картон к одной из стен. На высоком табурете восседал полноватый черноволосый человек, руководивший их действиями.
— Осторожно! Не порвите картон, — командовал он. — Подвиньте чуть левее. Хорошо. А теперь немного выше.
Заметив восхищённый взгляд Микеланджело, к нему подошёл один из парней.
— Нравится? — спросил он.
Они познакомились и, отойдя в сторонку, разговорились. Франческо Граначчи, так звали нового знакомого, который был года на четыре постарше, рассказал, что скоро здесь начнётся роспись по эскизам маэстро Гирландайо.
— Приходи завтра в это время, — предложил Граначчи, — я покажу тебе свою работу. Ты сам увидишь, с чего начинается фресковая живопись. Вижу, что тебя это интересует.
Эта случайная встреча сыграла большую роль в дальнейшей судьбе отрока, влюблённого в искусство. Он долго не мог уснуть в ту ночь, вспоминая увиденное днём в светлом храме с витражами.
На следующий день учитель Франческо да Урбино, почувствовав недомогание из-за осеннего ненастья, закончил урок пораньше, и довольный Микеланджело помчался в Санта Мария Новелла. На этот раз один из картонов был прочно закреплён к стене, покрытой свежим раствором.
Стоя на сколоченных у стены мостках, подмастерья костяным шилом прокалывали картон по линии рисунка и покрывали образовавшуюся пунктирную линию тампоном, смоченным угольной пылью, чтобы она оставила отчётливый след на стене.
— Теперь картон снимут, — пояснил Граначчи, — и начнётся роспись по свежей штукатурке, на которой пунктиром закреплён рисунок.
Микеланджело притаился в углу на скамейке, не спуская глаз с нового знакомого, который поднялся на мостки и приступил к росписи. Держа палитру в левой руке, он быстрыми мазками расписывал подготовленный участок стены, то и дело бросая взгляд на лежащий рядом эскиз. Боже, как мальчик ему завидовал! Прямо на глазах глухая стена храма оживала, обретая телесность фигур и глубину.
Тем временем другие подмастерья стали покрывать свежим раствором соседний участок стены. Подошедший мастер Гирландайо внимательно следил за их работой.
— Подравняйте слой мастерком, — советовал он снизу, — чтобы не осталось ни одного бугорка и пупырышка.
Раздался звон церковного колокола, оповещавшего о часе трапезы. Сделав последний мазок, Граначчи спустился с мостков, вытер руки и подошёл к Микеланджело, всё ещё находящемуся под впечатлением увиденного.
— Пойдём во дворик, — предложил ему Граначчи. — Там и перекусим.
Он расстелил на мраморной лавочке белую тряпицу и разложил хлеб, сыр, ветчину и нарезанную ломтиками дыню, а из журчащего рядом фонтанчика набрал в кружку воды.
— Угощайся! Мать каждое утро набивает мне сумку, чтоб я не отощал, — весело объяснил он своему юному сотрапезнику. — После долгих споров родичи в концов концов смирились с моим намерением стать художником. У отца шёлкоткацкая фабрика, и я снабжаю его рисунками для тканей — пока он доволен.
— Тебе повезло, — грустно сказал Микеланджело, — а вот меня отец прочит в адвокаты.
— Не печалься. Если ты серьёзно хочешь заниматься искусством, никто и ничто не может тебе помешать. Краем глаза я заметил, как ты что-то рисовал. Покажи!
Смутившись, Микеланджело показал ему выполненный им набросок, на котором изобразил Граначчи стоящим на мостках с палитрой в руке. Тот долго рассматривал рисунок, а под конец сказал:
— И твой отец хочет зарыть этот талант под спудом конторских бумаг? Какая глупость! Мне понадобился не один год, чтобы научиться так рисовать!
Граначчи стал доказывать, что новому другу просто необходимо поступить в мастерскую Гирландайо, который ценит талантливых юнцов.
— Правда, — сказал он, — в последнее время мастер стал особенно придирчив к качеству рисунка, обращая внимание на точную прорисовку деталей. Но это дело поправимое. Я кое-что придумал.
По дороге к дому Граначчи забежал на минутку в мастерскую и вынес взятый из папки мастера один из рисунков, вручив его Микеланджело.
— Возьми это и смотри не помни! Сделай свою версию, а там посмотрим, что из этого получится.
На том и расстались. Микеланджело вернулся домой в сильном возбуждении. К счастью, отца не было. Лукреция сказала, что он задерживается в городе с каким-то важным клиентом. Отказавшись от обеда, Микеланджело сказал, что успел с товарищем перекусить после уроков, и прошел в кабинет отца, где нашёл чистый лист добротной бумаги, надеясь, что пропажа останется незамеченной. Последнее время от него прятались бумага и карандаши. Братья уже пообедали и где-то по обыкновению шатались без дела.
Он уединился у себя и принялся рассматривать эскиз Гирландайо к фреске. На нём был изображён отрок, наблюдающий за сценой коронации Девы Марии. Видимо, ему не всё пришлось по вкусу в рисунке мастера, и он сделал набросок собственной версии того же сюжета. Аккуратно сложив оба рисунка, он уложил их в ранец.
Всю ночь Микеланджело проворочался в постели, думая о своём рисунке и порываясь встать, чтобы внести исправления, пока сон не сморил его. Под утро его разбудили щелчок по стеклу брошенного камешка и свист нового друга, жившего неподалёку. Он осторожно соскользнул с кровати, стараясь не разбудить мирно посапывающего Буонаррото и не наступить на спящего в ногах на раскладушке Сиджисмондо. Быстро одевшись и взяв ранец, он спустился вниз, пройдя через кухню. Лукреции там не было — ушла спозаранку, как обычно, на рынок за провизией.
— Ну и здоров же ты спать, соня! — высказал своё недовольство Граначчи. — Верни эскиз, мне нужно успеть положить его на место до появления мастера.
Они разбежались в разные стороны — Граначчи в мастерскую Гирландайо, а Микеланджело в школу Но там образовался временный перерыв — из-за прохудившейся крыши прогнил потолок и класс залило водой.
Микеланджело решил воспользоваться отменой уроков на несколько дней, чтобы навестить бабушку Лиссандру, а заодно поразмыслить на приволье о дальнейшей своей судьбе и появившейся возможности поступить на ученье в художественную мастерскую.
Отец рано утром ушёл по делам, а братья не думали ещё вставать, болтая о всяких пустяках. Добрая Лукреция собрала ему узелок в дорогу.
— Молодец, что бабушку не забываешь! — проводила она его добрым напутствием.
С высокой кручи гордого утёса,
Где в детстве душу с камнем породнил,
Я вниз сошёл, когда набрался сил,
Связав себя с судьбой каменотёса (275).
Дорога вела по правому берегу Арно до Ровеццано, где у причала обычно грузятся баржи с песком, щебнем и камнем. Далее дорога круто свернула влево и поползла вверх, петляя среди холмов вдоль русла пересохшей речушки. Позади осталась огороженная высокой каменной стеной с коваными воротами вилла богачей Строцци, а дальше среди сосновых боров на холмах сплошь действующие каменоломни, узнаваемые издалека по визгу пил и звенящим ударам молота о долото. К этой музыке он был приучен с детства.
Навстречу показалась спускающаяся вниз длинная повозка с впряжённой четвёркой волов, гружённая готовыми каменными блоками. Микеланджело весело поприветствовал знакомого возницу, который умело придерживал волов на спуске, покрикивая на них гортанным голосом. Всё здесь было знакомо мальчику с тех пор, когда он бродил по холмам и лесам. А вот на пригорке и родительская усадьба со сверкающим под лучами солнца домом из белого камня.
Бабушка Лиссандра была несказанно рада визиту любимого внука. Пока она охала и причитала по поводу его худобы, готовя угощение, Микеланджело спросил, почему в их доме никогда не упоминается имя его матери. И бабушка рассказала, как, оставшись с пятью сиротами на руках после смерти Франчески, его отец решил обратиться к её родичам и прямиком направился во дворец Ручеллаи. Он напомнил им о так и не полученном приданом, которое было обещано ему перед свадьбой. Но те грубо выставили его за дверь, нанеся роду Буонарроти кровную обиду. Злоба на них перекинулась и на бедную Франческу, которая была приёмной дочерью этих скупердяев.
Микеланджело прошёл в детскую, где до сих пор стояла его люлька. Но как ни старался, напрягая память, так и не смог вспомнить мать — остались только расплывчатый образ и ощущение её нежных рук, когда она, склонившись над ним, меняла подгузник.
За обедом бабушка завела разговор о том, как трудно отцу справляться с детьми, которых необходимо поставить на ноги, когда жизнь дорожает, а былые накопления с каждым днём тают.
— Его надо понять. Особенно ему не перечь. Хочешь стать художником, поступай, как тебе подсказывает сердце, но действуй по-умному. Если понадобятся деньги для платы за обучение, я помогу, но отцу об этом ни слова.
Поддержка бабушки оказалась как нельзя кстати. Чтобы развеяться, он направился по знакомой дорожке к дому каменотёса Тополино, где его тепло встретили как старого друга. Особенно ему рады были ребята, которые засыпали вопросами о житье-бытье во Флоренции, а мона Маргарита не знала, чем угостить дорогого гостя.
Младший Энрико, его ровесник, спросил, пока отца не было рядом:
— А есть у тебя девушка, Микеланьоло?
Остальные братья рассмеялись:
— Он у нас влюбился в одну девчонку, дочь соседа-каменотёса, и получает за это оплеухи от родителя.
За младшего сына вступилась мона Маргарита, сказав, что о любви говорить рано, а в дружбе с хорошей девочкой нет ничего зазорного и грешно над этим смеяться. Затем все направились на рабочий двор.
— Ну что, учение грамоте ещё не отбило у тебя охоту стать художником? — спросил Тополино, отложив в сторону молоток и зубило.
Микеланджело рассказал о своих планах поступить в мастерскую Гирландайо, но это зависит теперь от согласия отца.
— Что и говорить, Гирландайо славный живописец, — согласился тот, — у него многому можно научиться. Но камень не его стихия. А вот у нас на карьере до сих пор красуются твои рисунки на глыбах — их даже дождь не берёт, столь сильна была в тебе страсть к искусству.
— Она ещё пуще окрепла, дорогой мастер. И я бесконечно благодарен вам за полученные навыки и знания. А Гирландайо мне нужен только для того, чтобы набить руку в рисунке, прежде чем приступить к настоящей работе в мраморе.
— Кто с малолетства с камнем дружен, тот хранит ему верность до конца. Не изменяй своему призванию, тогда всё само собой образуется, — пожелал ему на прощанье добрый каменотёс, которого Микеланджело не зря назвал «мастером», ибо Тополино мог творить с камнем настоящие чудеса.
Домой он вернулся полный надежд на будущее, которое ему рисовалось в самом радужном свете. А какие ещё могут быть мечты у тринадцатилетнего отрока, одержимого желанием проявить себя в искусстве? Юнец жил и дышал только этим — а иначе для чего он родился на свет?
Наконец наступил решающий момент, и знаменитый живописец по просьбе Граначчи, которого он ценил как толкового подмастерья и к его мнению прислушивался, согласился посмотреть работы его молодого друга.
Доменико Бигорди, или Гирландайо, своим необычным прозвищем обязан отцу — золотых дел мастеру, который прославился изготовлением гирлянд из тончайших переплетений золотых и серебряных нитей, украшавших шляпки флорентийских модниц. Но сын не пошёл по стопам отца. Мастерству художника он обучался у Алессо Бальдовинетти. Это одна из самых загадочных фигур в истории флорентийской живописи, много занимавшийся научными изысканиями в различных областях и даже музыкой. Считается, что его опытами с красками интересовался начинающий Леонардо да Винчи, именно от него воспринявший так называемое sfumato, то есть лёгкую дымчатую манеру письма.
От своего учителя Гирландайо познал секреты красок и приготовления особых смесей для грунтовки, став одним из почитаемых живописцев Флоренции. Громкую славу он обрёл после поездки по приглашению папы Сикста IV в Рим, где вместе с Перуджино, Росселли, Синьорелли и Пинтуриккьо расписывал фресками боковые стены Сикстинской капеллы. Их совместная работа была высоко оценена современниками.
По возвращении на родину Гирландайо открыл свою мастерскую, которую держал вместе с младшим братом Давидом. У среднего брата Бенедетто было своё дело, и он жил отдельно. Их сестра была выдана замуж за художника Себастьяно Майнарди, который остался в мастерской двух шуринов, следя за порядком и работая с их учениками.
Гирландайо был не только монументалистом, автором больших многофигурных фресковых циклов, но и хорошим портретистом. В церкви Санта Мария Новелла на одной из фресок центральной капеллы можно увидеть его автопортрет, написанный по отражению в зеркале, а также портреты отца, брата Давида, заказчика и друга Джованни Торнабуони с женой. Там же имеется редкое и, пожалуй, единственное изображение его учителя Алессо Бальдовинетти в образе благообразного седобородого старца в красном плаще с капюшоном.
Мастерская Гирландайо мало чем отличалась от других живописных мастерских, где хозяин, ученики и подмастерья жили единой семьёй, деля вместе успехи и неудачи. Гирландайо отличался добрым покладистым характером и охотно делился знаниями с учениками и подмастерьями, которые любили его, хотя и побаивались. Над его рабочим столом на стене висел типичный тосканский пейзаж, а под ним броская надпись вроде лозунга: «Учитесь у матери-природы!»
Особую известность ему принесли многофигурные росписи во флорентийских церквях. На них наряду с библейскими персонажами горожане узнавали самих себя, своих правителей и знаменитых сограждан. На одной из фресок можно увидеть многочисленное семейство Медичи, поэтов Пульчи, Полициано и других известных флорентийцев. Например, в сцене Сретения среди девушек, сопровождавших Деву Марию и Елизавету, он написал портрет известной флорентийской сердцеедки Джиневры Бенчи, поразившей своей красотой молодого Леонардо да Винчи.
Настенные росписи Гирландайо были настоящей живописной хроникой городской жизни, как официальной, так и повседневной во всех её узнаваемых деталях. Как-то он признался в кругу друзей, что хотел бы украсить фресками и мозаикой крепостные стены Флоренции по всему периметру, чтобы прославить великих людей и славные деяния родного города. Но смерть от чумы в возрасте сорока пяти лет не позволила ему осуществить свой грандиозный замысел.
Прежде чем отправиться в мастерскую Гирландайо, новый друг, взглянув на Микеланджело, посоветовал ему одеться поприличнее:
— Надень хотя бы чистую рубаху, а то выглядишь как босяк с улицы.
— Мне важно, чтобы рисунок понравился мастеру, а моя внешность — дело десятое, — отпарировал Микеланджело.
В отличие от братьев, которые вечно спорили, кому полагаются новые башмаки или рубаха, он был равнодушен к одежде и до конца дней своих ходил в посконном одеянии и стоптанных башмаках, чем приводил в изумление своих высокопоставленных заказчиков и друзей.
Когда он переступил порог известной мастерской — просторное помещение с высоким потолком, — его поразили многолюдие и дым коромыслом. За длинным столом с десяток учеников толкли в ступках в мелкий порошок пигменты, мел и уголь, другие варили на жаровнях клеевые смеси для грунтовки или шлифовали наждаком и пемзой доски для будущих картин.
На возвышении, как на авансцене, за дощатым столом, поставленным на козлы, восседал Гирландайо, а ниже полукругом стояли мольберты с закреплёнными картонами, за которыми работали подмастерья, обмениваясь между собой последними сплетнями и шутками. До его слуха донеслось язвительное замечание из-за одного из мольбертов: «Спектакль начинается — ещё один проситель заявился».
Но Микеланджело не растерялся и, подойдя к помосту, громко представился.
— Не кричи, я не глухой, — остановил его мастер. — Мне Граначчи сказывал, что ты хотел бы поступить в мою мастерскую. А сколько тебе от роду?
— Тринадцать.
— Немного поздновато, — сказал Гирландайо. — Ко мне поступают на ученье лет с десяти. Но покажи, коли пришёл, на что ты способен.
Микеланджело вынул из-за пазухи свой вчерашний рисунок и, расправив его, положил перед мастером, с трудом дотянувшись до его стола.
— Постой-ка! — воскликнул Гирландайо с изумлением и, раскрыв папку на столе, вытащил оттуда почти тот же самый рисунок.
Он принялся сравнивать оба листа, не веря своим глазам и бормоча про себя: «Возможно ли такое сходство? Да нет, мне померещилось». Окликнув проходившего мимо брата, попросил:
— Давид, взгляни на эти рисунки. Что скажешь? Каково твоё мнение?
Тот подошел к столу и, бросив взгляд на листы, уверенно сказал:
— Этот, что справа, — он ткнул пальцем в рисунок, принесённый Микеланджело, — твой, а другой кого-то из учеников и, по-моему, тоже неплохой, но несколько статичный и вялый.
Вот тебе раз! Гирландайо не нашёлся, что ответить. По его лицу можно было видеть, что он в полном недоумении и растерянности, хотя и понял, что брат второпях, конечно же, ошибся, приняв его рисунок за ученический.
Но сходство его поразило. «Если этот парень сумел переплюнуть меня в рисунке, — рассуждал он сам с собой, — мне придётся скоро закрыть нашу лавочку».
Стоящему перед ним Микеланджело не терпелось услышать суждение мастера, так как снизу он не мог разглядеть, на какой из рисунков указал пальцем Давид. Но насторожили его слова о том, что рисунок ученика неплохой, хотя «несколько статичный и вялый».
Не такого суждения он ожидал услышать, ибо вложил в свой набросок немало усилий, добиваясь его живости и выразительности. Он порывался уже спросить, в чём выражается «вялость» рисунка, но Граначчи вовремя удержал его.
Гирландайо отвел взгляд от рисунков и спросил:
— Скажи, а почему ты изобразил отрока нагим?
— Такими нас сотворил Господь, — с готовностью ответил Микеланджело. — Одежда скрывает истинную суть человека и искажает божественный замысел.
— Где ты нахватался таких идей?
— Об этом, мастер, говорится в Писании.
Подмастерья и ученики подошли поближе, заинтересовавшись странным разговором их наставника с неизвестно откуда взявшимся пареньком небольшого роста, но языкастым — такой за словом в карман не полезет.
Всё ещё не придя в себя, Гирландайо пообещал подумать. Ему было не по себе — горло пересохло от волнения, и он попросил подать стакан воды.
«Но у кого этот сопляк учился рисунку? — старался он понять. — Вероятно, у моего соперника Росселли или у нашего баловня судьбы Боттичелли».
— Приходи в следующий раз и приноси новые рисунки, — тихо промолвил Гирландайо, дав понять, что разговор закончен.
По дороге к дому Граначчи поздравил молодого друга с удачным началом.
— Но впредь не перебарщивай в разговоре с мастером! Он этого не терпит.
— Сейчас речь о другом, — возразил Микеланджело. — Сдаётся мне, что отец не уступит. Вот если бы Гирландайо согласился платить хоть самую малость за моё обучение в его мастерской, тогда бы…
— Об этом даже не заикайся, — резко перебил его старший товарищ. — Лучше постарайся подготовить хорошие рисунки для следующей встречи.
Уже к вечеру по городу разнеслась весть о том, как Гирландайо попал впросак, беседуя с безвестным парнем. Во флорентийских мастерских и салонах эта новость обсуждалась на все лады, и впервые среди художников прозвучало имя Микеланджело, которое навеки прославило Флоренцию.
К счастью, Гирландайо не заметил подвоха и не прогнал его со скандалом, а такое могло произойти. После ухода мальчика мастер долго ещё рассматривал его рисунок, узрев в нём не свойственную живописи пластичность фигуры, что скорее характерно для скульптуры. Тогда он успокоился и забыл о странном казусе, заставившем его изрядно поволноваться.
С головой уйдя в работу, Микеланджело оттачивал рисунок, но успевал бывать и на уроках Франческо да Урбино. Тот уже понял истинное призвание юнца и на его прогулы смотрел сквозь пальцы, а при встрече в городе с мессером Лодовико ни разу не обмолвился о проказах его сына, явно покрывая ученика, который вызывал у него всё больший интерес своей ершистостью и независимостью духа.
Большую помощь мальчику на первых порах оказывал добрым советом Граначчи. Он снабжал его хорошей бумагой, карандашами и всячески поддерживал Микеланджело, к которому привязался всей душой, высоко ценя его особый дар. Объективности ради стоит сказать, что однажды уже в Риме Микеланджело несправедливо обошёлся с другом, отплатив ему чёрной неблагодарностью, что не делает ему чести. Размолвки с друзьями порой принимали у него резкие формы, причиной чему была одержимость в работе, а угрюмость и тяжелый характер, дававшие о себе знать в зрелые годы, отпугивали от него людей.
Изучая работы лучших мастеров, Микеланджело побывал в храмах Троицы и Всех Святых (Оньисанти), где сделал несколько зарисовок с фресок Гирландайо, внеся в них свои поправки. Однако самое сильное впечатление он получил в церкви Санта Мария дель Кармине на левом берегу Арно, где в капелле Бранкаччи впервые увидел гениальные фрески Мазаччо, перевернувшие его прежнее представление о живописи. Потрясение было столь велико, что у него задрожало всё внутри, а пальцы были не в силах удержать карандаш. Такого он ещё нигде не испытывал. Ему пришлось еще не единожды наведаться в храм, чтобы проникнуться глубиной великого произведения Мазаччо и осознать совершённый им переворот в живописи, о чём Микеланджело мог уже вправе судить, так как упорно изучал лучшие творения флорентийского искусства в различных храмах и часовнях от Чимабуэ и Джотто до Боттичелли и Гирландайо.
Как считает Вазари, среди итальянских живописцев Мазаччо первому удалось совершить смелый прорыв к «подражанию вещам в том виде, как они есть», и на его фресках люди наконец прочно встали на ноги. Не одно поколение художников тщетно билось над проблемой пространства, которую Мазаччо с блеском разрешил, так что изображённые им фигуры, дома и деревья обрели своё место в пространстве, чётко оправданное геометрически.
В отличие от размытых теней на фресках Джотто, которые Микеланджело видел и копировал в Санта Кроче, у Мазаччо главными формообразующими элементами на фреске являются свет и тень, которые придают объёмам материальную осязаемость, что заставило Микеланджело глубоко задуматься, ибо такого он не встречал ни у одного мастера. В сценах изгнания из рая Адама и Евы и крещения язычников апостолом Петром он увидел яркий пример нового понимания сущности нагого тела. Для Мазаччо нагота не была лишь объектом изучения, когда каждый мускул или сустав выписываются с максимальной точностью, словно их изображение служит пособием по анатомии. Такое Микеланджело позднее увидел на гравюре Антонио Поллайоло «Битва обнажённых» в богатой коллекции рисунков Гирландайо, но его не убедило и оставило равнодушным чисто поверхностное решение сражающихся бойцов.
Увидев однажды, как сын постарался незаметно прошмыгнуть к себе наверх, держа под мышкой рулон бумаги, мессер Лодовико остановил его и предложил присесть к столу, за которым уже восседали дядя Франческо с женой, а Лукреция демонстративно ушла на кухню, словно предчувствуя неладное.
— Насколько я понимаю, — начал разговор отец, — ты не оставил ещё затею с художеством и продолжаешь заниматься пачкотнёй?
— Вы совершенно правы, синьор отец, — спокойно ответил Микеланджело, не решаясь присесть. — Отныне для меня это вопрос жизни и смерти.
В его спокойном голосе слышалась непреклонная решимость, а глаза загорелись таким огнём, что Лодовико отвел взгляд и беспомощно развёл руками, глядя на брата:
— Ну что с ним, скажи на милость, прикажешь делать?
— Да он просто смеётся над нами! — возмутился дядя Франческо, вскочив с места. — Уж лучше бы он записался в цех шерстяников и мотал пряжу, чем вступать в цех аптекарей и иметь дело с красками. Хотя позора не оберёшься ни там, ни здесь и ниже опускаться уже некуда.
— Погоди, брат, не горячись! — прервал его мессер Лодовико. — Итак, ты решил, любезный сын, учиться на живописца. А кто, позволь всё же тебя спросить, будет оплачивать эту твою прихоть?
— Заверяю вас, дорогой отец, что вскоре мне удастся убедить одного известного живописца платить мне за обучение. Поверьте, что все заработанные мной деньги я буду отдавать вам, — решительно заявил Микеланджело.
Не дожидаясь, что ответит ошарашенный этой новостью родитель, и не желая нового скандала, он быстро ретировался.
Намеченную встречу с мастером Микеланджело всё откладывал, несмотря на постоянные напоминания друга Граначчи, которому он как-то признался, что испытывает внутреннюю робость.
— Пойми меня правильно, — доказывал он другу, — ведь мы совершили подлог!
— Подлога никакого не было, и ради бога, выкинь ты историю с рисунком из головы и успокойся! Это была лишь шутка, которая пошла всем на пользу: Гирландайо убедился, что его эскиз отнюдь не безупречен, а ты показал ему, на что способен. Вот и всё.
Наконец, собравшись с духом, Микеланджело отобрал вместе с другом наиболее удачные, на его взгляд, рисунки, и оба направились к Гирландайо. На сей раз мастерская была почти пуста. Лишь два ученика, вооружившись мётлами, убирали стружки под верстаками и прочий мусор.
— Всех отправил в Санта Мария Новелла, чтобы в тиши поработать над эскизом, — сказал мастер, заметив удивление на лице Граначчи. — Ну а твой юный друг чем на сей раз собирается удивить?
Микеланджело разложил перед Гирландайо пять рисунков.
— Когда же ты успел? — подивился тот, рассматривая их. — А вот и сюжет, напоминающий мой в Троицкой церкви. У тебя он выглядит недурно. Похвально! Но что я вижу?
Он приблизил к глазам один из рисунков.
— Ты решил подправить самого Мазаччо? Смело, но пока не очень убедительно. Надо ещё поработать.
Микеланджело хотел что-то сказать, но Граначчи дернул его за рукав. Гирландайо был в благодушном настроении, и рисунки произвели на него впечатление своей добротностью и, главное, любовью юного рисовальщика к предмету, чего так не хватало многим его ученикам.
— Так ты хочешь поучиться или поработать у меня в мастерской?
— И то и другое, мастер, — последовал ответ. — Только вот…
Микеланджело запнулся, бросив взгляд на Граначчи.
— Коли начал, продолжай! — потребовал Гирландайо, которому этот чернявый паренёк всё больше нравился. В нём он опытным глазом узрел редкий талант самой высшей пробы, а для продолжения начатой росписи в Санта Мария Новелла и в преддверии намечаемого грандиозного проекта, деньги на который обещала выделить городская казна, он нуждался не в заискивающих взглядах учеников и подмастерьев, не имеющих собственного мнения и во всём с ним согласных. Ему сейчас были нужны, как никогда, именно такие сорванцы с горящими глазами, способные в чём-то его переубедить, как это случилось на днях с его эскизом, когда он чуть не лишился дара речи от изумления.
— Всё дело в моём отце. Он может дать согласие на моё поступление в вашу мастерскую, если при этом мне будет вами установлена определённая плата.
Гирландайо, никак не ожидавший такого оборота разговора и удивленный смелостью парня, неожиданно расхохотался.
— Ну и наглец же ты! Такого мне ещё ни от кого не приходилось слышать! — весело заявил он и, подумав, добавил: — А может быть, и прав твой родитель. Веди меня к нему, я с ним, надеюсь, сумею договориться.
Граначчи был поражён не менее Микеланджело, который сиял от радости.
— Кто бы мог подумать, — удивился друг, — что Гирландайо примет твои условия! Это просто чудо! Меня он долго мурыжил, и если бы не отец, который с ним обо всём договорился, я бы никогда не попал в его мастерскую.
Микеланджело про себя с гордостью подумал: «А мне вот не надо было никого просить о помощи. Мой рисунок оказался самым действенным помощником».
От ветра пламя пуще полыхает.
Так и талант, дарованный нам свыше,
Не чахнет в испытаньях, а мужает (48).
В назначенный день и час Гирландайо с братом Давидом появились перед домом мессера Лодовико Буонарроти. Там их ждали, хотя хозяин дома всё ещё не мог поверить, что за обучение сына прославленный живописец, один из приближённых самого Лоренцо Великолепного, готов платить ему! Может быть, этот разгильдяй Микеланджело и впрямь чего-то стоит?
Когда гости вошли, первым, что их поразило, стало полное отсутствие даже намёка на духовную жизнь — ни книг, ни картин. Не было даже образов святых на стенах. Зато бросились в глаза ковры и массивная мебель с аляповатой отделкой и претензией на роскошь.
«Как в такой убогой и бездуховной атмосфере мог появиться столь редкий талант?» — мысленно спрашивал себя Гирландайо, оглядевшись по сторонам.
Разговора не получилось. Волнуясь, мессер Лодовико отвечал невпопад, бросая косые взгляды на скромно стоящего в сторонке сына, из-за которого разгорелся весь этот сыр-бор. К нему вернулось привычное состояние довольного собой обывателя, лишь когда он по просьбе художника подошёл к секретеру и, обмакнув перо в чернильницу, стал писать — в таких делах он знал толк:
«Год 1488, первый день апреля, — так начал мессер Лодовико, сын Лионардо ди Буонарроти Симони, договор о том, что он отдаёт своего сына Микеланджело на учёбу к Доменико и Давиду Гирландайо на три года с сего дня на следующих условиях: названный Микеланджело остаётся у своих учителей все эти три года в качестве ученика для обучения живописи; кроме того, он должен будет исполнять различные поручения хозяев. В вознаграждение за его услуги братья Гирландайо будут платить ему шесть флоринов в первый год, восемь — во второй и десять — в третий год».
— А теперь, сиятельные синьоры, — заявил мессер Лодовико, перечитав написанное, — подпишите договор и соблаговолите уплатить аванс. Вот вам моя расписка.
Выполнив всё положенное, гости покинули неприветливый дом, сопровождаемые своим новым учеником. Очутившись на улице, братья Гирландайо вздохнули с облегчением полной грудью после спёртого воздуха дома Буонарроти, где окна никогда не открывались, так как хозяин боялся сквозняков пуще нечистой силы.
Мечта сбылась, и теперь по утрам Микеланджело торопился не в надоевшую до тошноты школу грамматика Франческо да Урбино, а в мастерскую Гирландайо. А вот мессер Лодовико, несмотря на полученный аванс, долго ещё пребывал в подавленном настроении. Такого позора в собственном доме, когда ему пришлось вопреки своей воле подписать контракт, он ещё не испытывал. Сын, на которого он возлагал большие надежды, выделив среди остальных детей и не скупясь на его обучение, переупрямил, шельмец, отца. Что теперь на это скажут знакомые адвокаты, нотариусы и прочие бумагомараки? В их глазах он станет посмешищем. Прав был уважаемый в городе нотариус мессер Пьеро да Винчи, который однажды выгнал со скандалом из дома своего непутёвого сына-художника…
Обычно Микеланджело появлялся в мастерской одним из первых. Кроме него и Граначчи, остальные ученики и подмастерья были в основном сыновьями ремесленников, пекарей, портных, сапожников, брадобреев — одним словом, низших слоёв общества, что сказывалось на их поведении, повадках и речи. По-настоящему преданных делу было раз-два и обчёлся, а остальные проявляли безразличие к учёбе и при всяком удобном случае отлынивали от порученного дела.
Для многих вечно голодных парней важнее учёбы была дармовая кормёжка в мастерской, на которую хозяева не скупились. За учениками и подмастерьями присматривал Майнарди, но он был слишком мягок, у него опускались руки при столкновении с косностью и отсутствием всякого желания чему-либо научиться. Разношёрстная команда побаивались только хозяина мастерской, который при виде лености или жульничества тут же прогонял виновного на все четыре стороны.
Поначалу Микеланджело встретили настороженно, а увидев его прыть в работе и рисунки, которые нахваливал хозяин, стали за глаза посмеиваться над ним, считая, что у новичка manca un venerdi, то есть не все дома, коль скоро за гроши бедняга так надрывается. Он не обращал на них внимания и на первых порах по заданию Майнарди терпеливо переносил фигуры и детали с малых подготовительных рисунков на большой картон, разлинованный на квадраты, как это обычно делалось в любой мастерской. Но пару дней спустя Микеланджело отказался от разлиновки, доказав, что глаз у него намётан и способен запомнить мельчайшие детали. Это было расценено ученической братией как бахвальство и желание выслужиться перед мастером, но вскоре он смог утереть всем нос, доказав, что слово у него не расходится с делом.
Все видели, как новичок не гнушался толочь в мелкий порошок пигменты фарфоровым пестиком в ступке или под руководством опытного Майнарди варить на жаровне клей нужной консистенции для грунтовки досок, предназначенных для будущих картин. В работе его выводило из себя только одно — если под руку говорилась очередная глупость или язвительная шутка. Тогда приходилось прибегать к силе кулаков, чтобы отвадить шутников, а постоять за себя он умел. Особенно ему докучал своими шуточками сын булочника рыжий Якопо дель Индако, шестнадцатилетний парень с лицом грызуна, всюду что-то вынюхивающего. Но и его он сумел быстро поставить на место.
От отца, которого Микеланджело, несмотря на вечные упрёки и порку в детстве, искренне любил, ему передались брезгливое отношение к простолюдинам и кастовые предрассудки. Так, в упомянутых выше записках Кондиви, написанных под диктовку, Микеланджело утверждает, что «искусством должны заниматься благородные люди, а не плебеи». Правда, порой ему вспоминались счастливые дни, проведённые в Сеттиньяно, где он с жадным интересом, забыв обо всём, наблюдал за работой простых каменотёсов, которым многим обязан, а особенно Доменико Тополино, подлинному виртуозу в работе с камнем, несмотря на своё «низкое» происхождение.
С годами к Микеланджело пришло понимание отца, который в поисках доходного места выступал в роли просителя, обращаясь за помощью к влиятельным вельможам, но никогда не поступался достоинством, гордясь знатностью своего рода. Мессеру Лодовико не единожды приходилось сталкиваться с трудностями, но честью дворянина он всегда свято дорожил.
Следует признать, что второму сыну от отца передались многие черты характера, в том числе скаредность, ворчливость, неуживчивость и подозрительность, а также мания преследования, приводившая порой к не поддающимся никаким объяснениям странным поступкам.
Появляясь чуть не каждый день в Санта Мария Новелла, где приходилось принимать прямое или косвенное участие в росписи, он всякий раз испытывал внутренний трепет, проходя мимо капеллы Ручеллаи, воздвигнутой ещё в XIII веке, когда род Буонарроти занимал одну из высших ступеней в городской иерархии. Однако в отличие от Ручеллаи и других знатных флорентийских семейств Буонарроти так и не удосужились увековечить себя ни одной даже скромной часовенкой — то ли жадность подвела, то ли религиозность рода уже тогда была слабой. Правда, их родовой склеп находился в почитаемой церкви Санта Кроче, но он не был украшен никаким изваянием.
Микеланджело припомнились однажды оброненные бабушкой слова об отце: «Лодовико свято почитает все предписания церкви, но при необходимости легко их нарушает». Ему же от бабушки передались набожность и благоговение перед образом Пречистой Девы. До работы, стараясь остаться незамеченным во избежание ненужных расспросов, он обычно заходил ненадолго в часовню Ручеллаи, в которой его мать Франческа когда-то молилась перед мраморным изваянием Мадонны с младенцем работы Нино Пизано. Ему тогда казалось, что мать, которую он почти не помнил, благословляет его на подвижничество в искусстве.
Став учеником живописной мастерской, он думал только о живописи и рисунке. Каждый день ему давалось задание от Гирландайо, который сознавал, что кроме Граначчи и ещё двух-трёх парней, среди его учеников мало умелых рисовальщиков. Микеланджело упорно работал над любым поручением, добиваясь твёрдости руки и точности линий. Иногда в отсутствие мастера ему удавалось заглянуть в коллекцию рисунков и гравюр, которую Гирландайо собирал в течение двадцати лет и дорожил ею. Держа перед глазами тот или иной раритет, Микеланджело не мог удержаться от соблазна и лихорадочно копировал приглянувшийся ему рисунок из коллекции мастера, чувствуя раз за разом, как крепнет рука, а глаз становится зорче.
Флорентийские мастера с полным правом считали рисунок отцом трёх искусств — архитектуры, живописи и скульптуры. Не случайно именно во Флоренции по инициативе Вазари в 1563 году была образована первая в Европе Академия рисунка, а её почётным президентом стал доживающий свой век Микеланджело.
Для начинающего художника это была великая школа. Копируя работы известных мастеров, Микеланджело не только совершенствовался в рисунке, но и вносил в копии своё видение. В его руках оригиналы порой изменялись до неузнаваемости, обретая динамику и пластичность. Более того, свою копию он часто старался выдать за оригинал и с помощью нехитрых приёмов придавал рисунку обветшалый вид, натирая его землёй и вываливая в пыли, чем нередко вводил в заблуждение гостей, посещавших мастерскую Гирландайо в желании приобрести рисунок или гравюру старых мастеров.
Как он радовался, когда его подделка принималась за оригинал! Кое-что ему удавалось выгодно сбыть с рук, о чём он стеснялся говорить даже Граначчи, считая в глубине души, что такие проделки зазорны.
Главное внимание уделялось так называемой «чёрной» работе, а именно качеству раствора для фресковой росписи. И здесь особую помощь ему оказывал Граначчи, от которого он многое узнал о способах изготовления раствора и о том, как и когда покрывать им стену.
— Самое главное, — поучал друг, — стена должна быть хорошо оштукатуренной. Следи, чтобы в извёстку не попала даже малость селитры, которая съест всю твою роспись.
Граначчи научил его правильно замешивать известь и добавлять в неё песок, который должен быть речным и тщательно просеянным.
— Никак не предполагал, — сказал, смеясь, Микеланджело, — что мне придётся поработать простым каменщиком, прежде чем взяться за кисть. Представляю себе, как бы мой родитель подивился, попадись я ему на глаза в фартуке и с мастерком в руке!
Однажды он с удивлением увидел, как Граначчи, размешивая раствор, раза два испробовал его на вкус.
— Для чего ты это делаешь?
— А как иначе определить вязкость и готовность раствора? Так поступали все старые мастера.
Граначчи охотно делился знаниями и опытом, показывая также, как правильно растирать мастерком нанесённый слой раствора, чтобы поверхность стены получилась гладкой, как куриное яйцо, — только тогда можно приступить к написанию фрески.
Микеланджело был благодарен другу за науку и продолжал упорно познавать накопленные веками премудрости и секреты фресковой живописи. От Майнарди он узнал, что среди старых мастеров был обычай перед каждой новой фресковой росписью идти в баню, дабы очиститься и смыть грехи. По мнению Микеланджело, это было несусветной глупостью. Ему вспомнился совет отца никогда не мыться.
— С водой, — говаривал он, — мы выплёскиваем дарованное нам Господом здоровье.
У мессера Лодовико Буонарроти были свои житейские рецепты, позволившие ему дожить в добром здравии и рассудке до девяноста лет.
Но чем бы Микеланджело ни занимался в живописной мастерской, в нём постоянно давала о себе знать врождённая тяга к скульптуре, лучшие образцы которой во Флоренции были им досконально изучены, хотя новых достойных внимания изваяний больше не появлялось после того, как из жизни ушли Пизано, Гиберти, Донателло, Брунеллески, делла Роббиа, Верроккьо, Дезидерио да Сеттиньяно и другие славные мастера. Это вызывало у Микеланджело грусть — скульптура осиротела и ничем новым не могла порадовать влюблённого в неё юнца.
Зима в ту пору выдалась суровая. Работать от холода в Санта Мария Новелла было невозможно — стыли краски, коченели руки. Все собирались перед горящим камином в мастерской, чтобы погреться. В такие моменты вынужденной паузы многие любили порассуждать о живописи, скульптуре и превосходстве одного искусства над другим. Микеланджело предпочитал отмалчиваться, пока некоторые горячие головы спорили, перебивая друг друга. Масла в огонь подливали поклонники Леонардо да Винчи, собиравшиеся в Испанской лоджии при монастыре Санта Мария Новелла. По старой дружбе они любили зайти в мастерскую Гирландайо после того, как их кумир неожиданно отбыл в Милан на службу к герцогу Лодовико Моро. Кое-кто из них в разговоре осуждал мастера за увлечение скульптурой и трату времени на изготовление глиняного макета для гигантской конной статуи воинственного миланского герцога.
Во время таких посиделок раскрывался истинный характер флорентийцев, умеющих постоять за себя и нетерпимых к любому высказыванию собеседника, если оно шло вразрез с их мнением. Особенно горячился всегда уравновешенный Майнарди.
— Тут не о чём спорить, — заявил он однажды. — Поле деятельности скульптуры весьма ограничено. Кроме монументов, кладбищенских памятников и декоративных изваяний, на что она ещё способна?
Его поддержал Давид, брат хозяина мастерской:
— Скульптуре в отличие от живописи не дано изобразить окружающий мир во всей его первозданной красоте с мерцанием звёзд на небосклоне, сиянием солнечного дня или пурпуром заката.
— Работа скульптора скучна и однообразна, — внёс свою лепту в начавшийся разговор один из учеников Леонардо.
— Не в этом ли причина того, что у нас перевелись настоящие скульпторы? — язвительно спросил кто-то.
— А те, что остались, — добавил другой, — кроме надгробий, ни на что не способны.
Молчавший доселе Микеланджело не выдержал. Вот когда в нём сказался дух истинного флорентийца с присущей ему независимостью суждений!
— Хотя вы все ополчились на скульптуру, — сказал он, волнуясь, — но её творения со времён Фидия и Праксителя продолжают нас восхищать.
— А картины Апеллеса, — спросил кто-то, — разве они не восхищают?
Вопрос не застал Микеланджело врасплох.
— Но согласитесь, кроме легенд, сколь бы прекрасны они ни были, нам о творениях Апеллеса ничего не известно, — последовал ответ. — Недолог был их век, а изваяния живут вечно.
Со всех сторон послышались возражения, но Микеланджело не сдавался. Его словно прорвало, и отойдя от камина, он стал доказывать с мальчишеской горячностью, что живопись — это обман, который тут же вскрывается. Стоит лишь попытаться обойти кругом картину, как это делается при осмотре любой скульптуры, неизбежно упрёшься лбом в стену.
Уже уходя, он не удержался и заявил напоследок:
— Живопись — это химера, а скульптура — истина, которую отрицать невозможно, как бы вам этого ни хотелось!
Такие споры нередко разгорались и в других живописных мастерских. Гирландайо не принимал участия в подобных словесных баталиях, будучи человеком уравновешенным и давно уверовавшим в магическую силу живописи. Но его поражала убеждённость в своей правоте задиристого пятнадцатилетнего отрока.
Микеланджело понимал никчёмность таких противопоставлений и мечтал дождаться часа, когда ему удастся посрамить хулителей скульптуры, а пока он усиленно работал над рисунком. Монотонный ритм работы мастерской как-то был нарушен въехавшей на рабочий двор телегой, гружённой дровами и мешками с древесным углём для кухни и камина. Все повскакали с мест и выскочили во двор, дружно взявшись за разгрузку. Микеланджело решил увильнуть и, воспользовавшись благоприятным моментом, на тыльной стороне использованного картона набросал углём рисунок с натуры: на возвышении рабочий стол с фигурой мастера, а вокруг него полукругом сгрудившиеся мольберты, словно парусники близ маяка.
Вернувшийся из города Гирландайо с удивлением увидел сделанный на скорую руку набросок. Ему тут же бросилась в глаза безупречность динамичной композиции. Но будучи не в духе, он воздержался от похвалы или хулы ученика, пробурчав:
— Хватит заниматься пустяками — за дело!
А вот Майнарди, увидев картон с рисунком, похвалил юного рисовальщика, но указал на некоторые просчёты. Каждый день приносил Микеланджело много нового. Однажды Майнарди дал ему в руки гравюру немецкого мастера Мартина Шонгауэра на тему искушения святого Антония.
— Поработай над ней, — предложил он. — Обрати особое внимание на то, с какой тщательностью прорисованы мельчайшие детали. Немцы — непревзойдённые мастера в таких делах.
Микеланджело решил свою копию написать в цвете на доске. Памятуя о призыве «Учитесь у матери природы!» над рабочим столом Гирландайо и желая придать больше правдоподобия своей первой живописной работе, он отправился на рынок, где в рыбном ряду сделал наброски различных морских чудищ, называемых в простонародье «дарами моря», и привнёс их в картину. На ней святой отшельник в окружении восьми демонов-искусителей и других мерзких тварей, вцепившихся в него когтями и клешнями, уносится высоко в небо от скалы, на которой он молился. От работы Шонгауэра осталось лишь название, так как теперь она представляла собой стремительный порыв и полёт в неизвестность.
О новом юном самородке заговорили в художественных кругах города. Картину ученика видел и похвалил друживший с Гирландайо поэт Полициано, воспитатель детей Лоренцо Великолепного. К сожалению, эта юношеская работа не сохранилась, как и многие тогдашние рисунки, созданные в мастерской Гирландайо, о которых можно судить лишь по отрывочным описаниям современников.
Несмотря на первый шумный успех, начинающий художник продолжал упорно учиться мастерству. Как-то на полке среди фарфоровых баночек с пигментами и других склянок ему попалась в руки потрёпанная «Книга о живописи» Ченнино Ченнини. Хотя Микеланджело неплохо разбирался в латинских текстах, с которыми приходилось иметь дело в школе Франческо да Урбино, книга Ченнини заинтересовала его ещё и тем, что была написана на разговорном языке и легко читалась. В ней он нашёл множество дельных советов при работе с темперой — в те времена о существовании масляных красок мало что было известно, хотя объявившиеся во Флоренции фламандцы привезли это новшество, но держали в тайне сам способ приготовления красок. Как утверждает Вазари, первым из итальянских живописцев, начавшим писать маслом, был Антонелло да Мессина. Побывав в Брюгге, хитрый сицилианец сумел выведать секрет изготовления масляных красок у Ван Эйка. Однако большинство итальянских мастеров Кватроченто продолжали писать картины темперой, не особо доверяя завезённому новшеству и храня верность дедовским традициям, которые никогда их не подводили.
Знающий Майнарди пояснил, что автор книги Ченнини был учеником одного мастера, работавшего с Джотто. Этот труд не утратил своего значения и служил верным подспорьем любому художнику, берущемуся за фресковую роспись. Микеланджело использовал многие советы, вычитанные в книге, и проверил их на практике. Видимо, книга побывала не в одних руках, и на ее страницах было немало пометок карандашом. Его поразили некоторые рассуждения автора, как, например, совет при занятии искусством подчинить свой образ жизни строгому распорядку, как и при занятии богословием или философией — иными словами, следует есть и пить умеренно, по крайней мере дважды в день. С этой рекомендацией он полностью согласился, так как в работе часто забывал о еде. А вот утверждение Ченнини о том, что чересчур частое общение с женщиной способно вызвать у художника немощь рук, его удивило, поскольку о таком «общении» ему пока мало что было известно, если не считать каждодневной похабщины, которой козыряли друг перед другом подмастерья, рассказывая о своих вечерних похождениях.
Сквернословы особенно изощрялись в дни невыносимой жары, когда дышать было нечем, и вся мастерская гурьбой устремлялась к Троицкому мосту на Арно, чтобы смыть пот и грязь и накупаться вволю. Вот когда юнец Микеланджело мог насмотреться и наслушаться вдоволь поражающих слух и зрение непристойностей. Завидев прогуливающихся по набережной девиц, парни нагишом выскакивали из воды и отпускали на их счёт шуточки, вызывавшие у него отвращение.
Как-то он поделился своими мыслями о прочитанной книге со старшим товарищем, осторожно спросив, не будоражат ли его под утро странные сны, о которых, проснувшись, стыдно вспоминать.
— Могу тебя заверить, — рассмеялся Граначчи, — что я не чувствую пока слабости и дрожания рук, ибо памятую о совете старины Ченнини во всём соблюдать меру.
Искушения, подобные тем, каким подвергся святой Антоний, одолевали и пятнадцатилетнего юнца с повышенной чувствительностью, что более чем естественно. Дома мачеха Лукреция стала замечать, как второй её пасынок частенько поглядывал на себя в зеркало, поглаживая пробивающиеся усики и бородку.
— Микеланьоло, — как-то сказала она ему, — ты бы хоть рубаху и чулки сменил. Небось на девушек заглядываешься, а выглядишь неряхой.
Однажды Граначчи упросил друга проводить его вечером до моста Понте Веккьо, где у него было назначено свидание с дочерью известного ювелира, чья лавка находилась там же, на мосту. Микеланджело уважил просьбу друга, стеснявшегося встретиться с глазу на глаз с девицей, пленившей его воображение. Для приличия он побродил немного с ними, а затем вдруг вспомнив об одном «срочном деле», оставил парочку без него выяснять свои амурные отношения. К тому же жеманная девица изрядно надоела ему глупыми шуточками и деланным смехом. Единственно, чем она могла привлечь хоть как-то его внимание, так это пышными не по годам телесами, над которыми Микеланджело мысленно потешался.
Не прошло и недели после вечерней прогулки на мосту Понте Веккьо, как Граначчи объявился как-то в мастерской чернее тучи. Микеланджело поинтересовался: что стряслось? Тот долго отмалчивался и наконец признался, что порвал отношения с дочкой ювелира. Узнав от дочери о разрыве, разгневанный отец грозится теперь подать на парня в суд, если он не одумается и не вернётся, чтобы утешить обманутую им девицу, за которой обещано солидное приданое. То, что простой подмастерье отказался от плывущей ему в руки фортуны, особенно разозлило ювелира, и он пригрозил обратиться к его родителям, чтобы те воздействовали на сына. Но молодчина Граначчи оказался не робкого десятка и на шантаж и угрозы не обращал внимания.
— А ведь ты, хитрец, с первого взгляда всё понял и под благовидным предлогом удрал, оставив меня одного с этой набитой дурой и кривлякой.
— Не расстраивайся, дружище, и забудь её как дурной сон. Пусть тебе помогут развеяться вот эти мои вирши, — и Микеланджело, вынув из кармана, вручил другу исписанный листок.
Среди его ранних стихов имеются шуточные октавы, говорящие о том, что женский пол стал волновать его воображение, но мысли о скульптуре подавляли всё остальное, не оставляя в покое.
Лицо твоё, что маков цвет, —
Круглее тыквы огородной.
Румян лоснится жирный след,
Блестит зубов оскал голодный —
Вмиг папу слопаешь в обед.
Глаза ворожеи природной,
А космы, точно лук-порей.
Я стражду — приголубь скорей!
Не налюбуюсь красотою —
Твой лик хоть в церкви малевать.
Зияет рот мошной худою,
Как мой карман, ни дать ни взять.
Чернее сажи бровь дугою:
Сирийскому клинку под стать.
Рябины украшают щёчки —
Точь-в-точь на сыре тмина точки.
Арбузы, рвущие мешок,
Едва завижу ягодицы
И пару косолапых ног,
Взыграет кровь и распалится,
А я дрожу, как кобелёк,
Хвостом виляя пред срамницей.
Будь мрамор — взялся бы ваять,
Тогда тебе несдобровать! (20)
В этих стихах сильно влияние известного флорентийского брадобрея Доменико ди Джованни по прозвищу Буркьелло, одного из зачинателей бурлескной поэзии, получившей широкое распространение. Граначчи был вне себя от радости от такого презента, попросив автора разрешить ему прочитать стихи ребятам.
— Согласен, но обо мне ни слова!
Ему больше всего не хотелось, чтобы в мастерской узнали, что он втайне пишет стихи. Под конец обеда Граначчи поднялся из-за стола и, попросив минуту внимания, зачитал три октавы друга, высмеивающие недоделки матери-природы. Вся мастерская разразилась смехом и криками «браво!». Вопрос об авторе удалось замять, а Давид распорядился принести из погреба несколько фьясок кьянти и нарезанный ломтиками огромный переспелый арбуз, что вызвало новый взрыв веселья.
Однажды в руках одного из учеников Микеланджело увидел рисунок пером трёх женских фигур, выполненный по заданию мастера. Ему захотелось подправить рисунок, и несколькими штрихами он придал фигурам большую живость и естественность. Автор рисунка, добродушный Буджардини, был признателен за внесённые исправления, но спросил:
— Откуда тебе знать, как выглядят женщины?
— Не они меня интересуют, — последовал ответ, — а их тело, красоту которого ты, наивная душа, по недомыслию упрятал под складками одежды.
Когда Буджардини показал исправленный рисунок мастеру, тот похвалил его, сказав:
— Видишь, стоит только постараться, как всё получается. На сей раз и фигуры у тебя жизненны и пластичны, словно высеченные из камня изваяния. Молодец!
Зардевшись от такой похвалы, честный Буджардини признался, что его работу подправил Микеланджело. Ничего не сказав в ответ, Гирландайо про себя подумал: «Этот парень, кажется, лучше меня разбирается в рисунке».
В упомянутых записках Кондиви, написанных под диктовку Микеланджело, говорится, что Гирландайо завидовал ученику, с чем решительно не согласен Вазари, хотя он и не мог лично знать Гирландайо. Каким-то непонятным образом тот самый рисунок с тремя женскими фигурами оказался позже у Вазари. В своём монументальном труде он вспоминает, как в 1550 году, навестив в Риме Микеланджело, показал ему хранимую им реликвию. Престарелый мастер с удовольствием подержал в руках листок, стараясь припомнить, где и когда его нарисовал.
— Что и говорить, — признался он, — в молодости я гораздо лучше владел искусством рисунка. А теперь рука уже не та и нет былой твёрдости.
Это один из редких случаев обращения Микеланджело в рисунке к обнажённой женской натуре. В большинстве дошедших до нас рисунков он отдавал предпочтение отображению не столько красоты и гармоничной пропорциональности человеческого тела, сколько его силе и динамике, что объясняется самой его натурой и творческой сутью. Он не был склонен к пассивному созерцанию и любованию красотой, а стремился отразить её в движении. Вот почему в его рисунках преобладает мужская обнажённая натура без всякой тени чувственности, а тем паче эротики.
Вопреки мнению, высказанному Кондиви, Гирландайо всё чаще стал поручать толковому ученику разработку новых, более сложных сюжетов. Так Микеланджело получил задание на написание двух апостолов слева и ангелочка для фрески «Успение Богоматери». Граначчи была поручена правая половина изображения.
Прежде чем приступить к написанию, во дворе мастерской на одной из голых стен Микеланджело решил проверить свои навыки, памятуя о советах умницы Ченнини, в книге которого подробно описывалось, какой должна быть известь, сколько и какого добавить песка и воды и как месить раствор. Приготовив раствор нужной консистенции, он нанёс его на очищенную поверхность стены. Убедившись после первой пробы, что известковый слой намертво прирос к поверхности, он сепией наметил по свежей штукатурке расположение будущих фигур.
Лишь после предварительной работы Микеланджело приступил к написанию в церкви Санта Мария Новелла двух апостолов и ангелочка. Майнарди, наблюдавший за его работой, подивился тому, что поначалу Микеланджело изобразил апостолов обнажёнными, а уж потом облачил их, придав фигурам осязаемую телесность и пластичность. На удивлённый вопрос опытного художника ученик спокойно ответил:
— Сперва я всегда рисую фигуру в том виде, в каком Господь сотворил Адама. А как же иначе? Ведь без знания строения тела складки одежды могут исказить суть и дать неверное представление о самой фигуре.
— Ты меня почти убедил. Хвалю! — промолвил Майнарди, но по выражению его лица было видно, что он не до конца ещё осознал столь необычное нововведение в практику фресковой живописи, предложенное юным учеником.
О второй половине фрески, написанной Граначчи, он ничего не сказал. Увидев самостоятельную работу ученика, Гирландайо остался ею доволен и поручил ему подготовить эскиз для новой фрески, связанной с крещением Христа в Иордане.
Микеланджело взялся за рисунок, испытывая сильное волнение, поскольку ему не доводилось ещё обращаться к столь важному сюжету. Он видел немало изображений Спасителя. В той же церкви Санта Мария Новелла его поразили «Распятие» кисти Джотто и деревянное изваяние Брунеллески. Сильное впечатление произвело и «Распятие» Чимабуэ в церкви Санта Кроче. Но ему хотелось избежать повторов и дать что-то своё, непохожее на созданное ранее великими мастерами.
Рассматривая набросок ученика с фигурой Христа, Гирландайо похвалил его за твёрдость руки и выразительность линий, но спросил:
— Неужели тебя не смущает, что твой Христос выглядит слишком уж атлетически с этими бицепсами и натруженными мышцами живота и ног, как у простого землепашца? С кого ты его писал?
— С одного знакомого каменотёса из Сеттиньяно, где у моего родителя небольшое имение.
— Теперь понятно, почему ты наградил Спасителя такой мускулатурой.
— Но он ведь вырос в семье простого плотника, — робко заметил Микеланджело, — и с детства был приучен к труду.
Гирландайо оставил рисунок у себя, не сказав больше ни слова. Как же прав был Граначчи, когда с самого начала просил друга никогда не перечить мастеру, ибо он терпеть не может никаких пререканий!
Когда в Санта Мария Новелла была закончена роспись одной из стен капеллы Торнабуони, на ней ярким колоритом и пластичностью выделялась сцена крещения Христа. Появился сам заказчик, состоящий в близком родстве с Лоренцо Великолепным, в сопровождении жены и друзей. Все наперебой принялись поздравлять сияющего Гирландайо с успехом.
— Друг мой, ты превзошёл себя, — сказал, обняв художника, Торнабуони, — такого Христа я ещё ни у кого не видел. Сколько же в нём красоты и жизненной правды!
Довольный автор принимал поздравления, не замечая удивления на лице одного из учеников. Стоя в толпе перед новой фреской мастера, Микеланджело испытывал смешанное чувство радости и смущения. Порицая давеча его рисунок, Гирландайо в точности воспроизвёл его на фреске и написал статного Христа атлетического телосложения. Ученик не мог прийти в себя от обиды, его душили слёзы. Вне себя от радости заказчик Торнабуони пригласил всю мастерскую в соседний трактир «обмыть», как он выразился, удавшуюся фреску. Но Микеланджело не последовал за шумной компанией — он не мог простить обиду учителю, который его так легко предал.
В связи с этим вспоминается известная история о том, как Верроккьо, увидев на своей картине «Крещение Христа» златокудрого ангела, нарисованного подростком Леонардо да Винчи, был настолько поражён работой ученика, что, как пишут биографы, дал себе зарок не браться больше за кисть. С Гирландайо такого не произошло, и он продолжил трудиться над завершением фрескового цикла в церкви Санта Мария Новелла.
Работая у Гирландайо, Микеланджело пока не отдавал себе отчёта, насколько ценным окажется для него полученный опыт. Но с некоторых пор он всё чаще стал задумываться о целесообразности своего дальнейшего пребывания в мастерской. Позднее в кругу друзей он даже заявил, что проведённое там время считает попусту потерянным на приготовление красок, размешивание раствора и затирку стен. Друзья осудили его за такие слова, объяснив их издержками строптивого характера, не признававшего никаких авторитетов, кроме Мазаччо и Данте. Забегая вперёд, можно с полным правом утверждать, что без полученных у Гирландайо знаний и навыков не было бы грандиозных фресок плафона и алтарной стены в Сикстинской капелле, поразивших весь мир, но тогда ни сам Микеланджело, ни кто-либо другой не могли этого знать.
Поработав чуть более года в мастерской Гирландайо, Микеланджело заскучал и всё чаще стал поглядывать на сторону, понимая, что большего в мастерской у прославленного художника ему нечего ждать. Он ходил понурый, словно в воду опущенный. Чтобы вывести друга из подавленного состояния, Граначчи предложил развеяться и взглянуть на одну работу, вызвавшую в городе немало толков. Микеланджело не стал упираться, и они направились к церкви Сант Эджидио, куда не убывал поток горожан, дабы взглянуть на одну новинку — большой трёхчастный алтарь фламандца Хуго ван дер Гуса, выполненный маслом на дереве по заказу флорентийского купца Томмазо Портинари.
— Взгляни, Микеланьоло, на это чудо, — восхищённо сказал Граначчи. — Оно приводит всех в восторг. Если ты смог заметить, даже у Гирландайо с некоторых пор чувствуется влияние фламандца.
Подойдя поближе к триптиху, Микеланджело стал спокойно его разглядывать.
— Не разделяю твоего восторга, — сказал он. — А нашему Гирландайо могу только выразить сожаление, что он с его отменным вкусом прельстился этой сухой и статичной работой, лишённой жизни. Всё это, дружище, не по мне, и напрасно ты меня сюда затащил.
Граначчи промолчал, так как давно понял, что его младшего друга не переспорить. Но тут он увидел продирающегося сквозь толпу полноватого розовощёкого господина лет сорока с небольшим, которому люди вежливо уступали дорогу к выставленной картине. Граначчи, поздоровавшись, обратился к нему с вопросом:
— Маэстро Боттичелли, что бы вы посоветовали моему юному другу, которого в отличие от многих «Алтарь Портинари» не тронул, оставив равнодушным?
— Что вам на это ответить? Работа фламандца вполне достойная, и нельзя не порадоваться успеху собрата по искусству у нас в избалованной Флоренции, где чужаков не особенно привечают.
Подойдя ближе к алтарной картине, Боттичелли внимательно глянул на неё и, обратившись к ждущим от него ответа молодым людям, промолвил:
— Вам и вашему другу посоветовал бы почаще смотреть на живопись наших флорентийских мастеров. У них куда больше жизненной правды, нежели у ставших модными иностранцев.
Сказав это, Боттичелли проследовал дальше, сопровождаемый восхищёнными взглядами собравшихся. Микеланджело просиял — совет именитого мастера, чьи работы им высоко ценились, пришёлся ему явно по душе, и он покинул церковь вместе с погрустневшим другом.
Работа шла своим чередом. Как-то Гирландайо не было видно целый день, и только под вечер он появился в мастерской, когда многие уже собрались отправиться по домам. Он был в приподнятом настроении и слегка навеселе. Попросив всех задержаться и заняв своё место за рабочим столом на возвышении, Гирландайо объявил, придав словам загадочную торжественность:
— Сегодня наш славный правитель Лоренцо Великолепный попросил меня выделить ему для создаваемой школы ваяния в садах Сан Марко пару способных учеников. Для нас это большая честь. Так что вы на это скажете?
Поднялся гвалт — все разом заговорили и заспорили. Гирландайо неспроста устроил это народное вече. Ему хотелось лишний раз проверить, кто действительно ему предан и дорожит работой в его мастерской. Он понимал, что предложение Лоренцо может оказаться для кое-кого весьма заманчивым, и не стал говорить, что такое же предложение получил и его соперник Боттичелли, с которым у него постоянно шло негласное состязание.
Гирландайо был прав — кто не мечтал тогда войти в круг приближённых правителя Флоренции? Но не всем такое удавалось, поскольку Лоренцо был тонким ценителем искусства и умел безошибочно отличать зёрна от плевел. В разговоре с ним Гирландайо понял, что для него это тот удачный случай, когда можно по-хорошему избавить себя от напористого и набирающего силы молодого соперника, чья независимость суждений стала его изрядно раздражать. Недавно он, как малое дитя, надул губы, обидевшись, что его эскиз к крещению Христа не похвалили при всех, и ни с кем не стал разговаривать. К тому же по договору ему ещё приходится приплачивать. Заодно можно распрощаться и с его другом постарше, который в последнее время сник и не растёт как художник.
Едва услышав это, Микеланджело понял, что пробил его час. Но как быть с договором, подписанным отцом с братьями Гирландайо? Ему надлежало тянуть лямку ещё чуть больше года. Но он не вытерпит больше, да и сам воздух в мастерской казался ему затхлым и застойным. Он давно чувствовал, что ему не хватало простора, чтобы по-настоящему проявить себя.
— Я никого не неволю, — добавил Гирландайо, подождав, когда шум утихнет. — Пока могу сказать, что наиболее подходящей кандидатурой считаю Микеланьоло, хотя срок договора с ним ещё не истёк и многое зависит от согласия его родителя.
После этих слов мастерская загудела, как растревоженный осиный улей. Послышались возражения типа: «А чем он лучше меня?» и прочие недовольные возгласы. Вне себя от радостной вести, Микеланджело сумел перекричать всех:
— Благодарю вас, мастер, за оказанное доверие! Заверяю, что с отцом я сумею договориться.
— Вот и прекрасно! — ответил Гирландайо. — Хочу, чтобы тебе составил компанию Граначчи — мне известно, что он туда частенько наведывается. Так что завтра отправляйтесь-ка вдвоём в Сан Марко к мастеру Бертольдо. Все нужные документы я подпишу вечером у старшины цеха.
Последнее замечание было не лишним, так как содружество художников подчинялось уставу цеха аптекарей, в котором было чётко прописано допустимое количество учеников и на каждого требовалось разрешение.
Свершилось! Микеланджело готов был прыгать вне себя от счастья. По дороге к дому он спросил друга:
— А ты и впрямь готов распроститься с мастерской?
— По правде говоря, — признался тот, — я ещё до конца не определился. Но ты заразил меня тягой к скульптуре, а возможность войти в круг приближённых Великолепного заманчива для любого.
В отличие от него Микеланджело менее всего занимало приближение ко двору Лоренцо Великолепного, о котором он мало что знал. Для него важно одно — открылась школа ваяния для молодёжи, влюблённой в скульптуру. Только это могло его сейчас занимать, и больше ничего.
— Нам повезло! — радостно воскликнул Микеланджело по дороге к дому. — Долой мазню, да здравствует скульптура!
Как и полтора года назад, ему на помощь вновь пришёл верный друг и товарищ по цеху, готовый пойти с ним на новое испытание. Домашним он пока ничего не сказал, не зная, как ко всему этому отнесётся отец.
Влеченье к красоте неодолимо.
О ней я грежу, к ней душой стремлюсь.
Она, как вера, непоколебима (38).
Утром они застали старого мастера Бертольдо в садовом павильоне за рассмотрением рисунков и представились.
— Слышал я о вас от Гирландайо. Он хвалил ваши работы. Но мне нужны не живописцы, а ребята, умеющие держать в руках резец и молоток.
Микеланджело начал сбивчиво из-за волнения рассказывать о времени, проведённом в Сеттиньяно, где он научился орудовать резцом и долотом у каменотёса Доменико ди Джованни по прозвищу Тополино.
— Мне ли не знать Тополино! Я не раз бывал с ним в каменоломнях. С его отцом был знаком сам Донателло и пользовался его услугами. Приходите, молодые люди, завтра в полдень, когда сюда наведается его светлость Лоренцо Великолепный. Тогда и поговорим.
Откланявшись, друзья обошли по дорожке журчащий фонтан, любуясь стоящими в лоджиях и на клумбах античными изваяниями, а на выходе у ворот их поприветствовал установленный на высоком пьедестале бюст Платона, который они при входе от волнения не приметили.
В своё время Лоренцо Медичи купил сады Сан Марко близ одноимённого монастыря для жены Клариче Орсини, большой любительницы экзотических растений. Овдовев, он решил в память о матери шестерых своих детей организовать здесь школу ваяния для одарённых юнцов, так как развитие этого искусства во Флоренции заглохло после ухода из жизни её великих мастеров, а Лоренцо всегда отдавал предпочтение скульптуре среди всех искусств.
Это была выдающаяся личность, оставившая неизгладимый след в итальянской истории. Политик, учёный, гуманист, поэт и меценат, прозванный уважительно современниками Великолепным (Magnifico) за свои многообразные таланты, политическую мудрость и природное обаяние, Лоренцо по примеру деда Козимо Медичи, одного из крёстных отцов итальянского Возрождения, искал смысл жизни в поучениях платоновской философии и был страстным коллекционером античных раритетов, в том числе манускриптов, собрав богатейшую библиотеку.
В те дни в богадельне при церкви Санто Спирито доживал свой век один из оставшихся в живых учеников Донателло, Бертольдо ди Джованни. Его на носилках доставили во дворец Медичи, подлечили и предложили возглавить школу ваяния для юных дарований. Ему было также поручено привести в порядок богатейшую коллекцию античных скульптур, гемм, медалей и монет, собранных не одним поколением Медичи.
В своих «Воспоминаниях» Лоренцо Великолепный среди описания бурных политических и военных событий упоминает своё участие в качестве флорентийского посла на торжествах по случаю избрания папой Сикста IV в 1471 году. Он получил от папы в дар гемму, два мраморных изображения Августа и Агриппы, а также чашу из халцедона, известную под названием «чаша Фарнезе». Эти дары воспел один поэт из круга Медичи в звучных латинских стихах:
Хвалы достоин гемму сотворивший
Безвестный эллин и никто другой.
Лоренцо, свой дворец обогативший,
Каменья любит приласкать рукой.
Все эти раритеты по распоряжению владельца коллекции предоставлялись как учебное пособие в распоряжение школы ваяния.
На первых порах Бертольдо распорядился, чтобы для учебных целей в школу были доставлены различные образцы камня, точно указав нахождение действующих каменоломен на землях Тосканы и соседних областей. На заднем дворе садов Сан Марко под навесом устроили хранилище всевозможных пород камня. Там же разместились столярная и слесарная мастерские, а также литейный цех. Видя старания старого мастера, Лоренцо твёрдо верил в будущее флорентийской школы ваяния и не жалел средств на её содержание и развитие.
В назначенный час оба юнца предстали перед Лоренцо Великолепным, появившимся с небольшой свитой. Первое, что поразило Микеланджело — несоответствие внешности и внутренней сути негласного правителя Флоренции, державшего всех в повиновении. Он был чуть выше среднего роста, из-под бархатного берета до плеч ниспадали пряди чёрных как смоль волос. Над сильно выступающим подбородком нависал длинный мясистый нос, уродующий лицо, но взгляд карих глаз излучал доброту, вызывая расположение, так что робость при встрече с ним быстро пропала.
Мастер Бертольдо представил молодых людей, присланных Гирландайо.
— Твоего отца я знаю, — сказал Лоренцо, обращаясь к Граначчи как старшему по возрасту. — Но отныне ты сам волен распоряжаться своей судьбой. А вот тебя, Микеланьоло, я попрошу прийти ко мне завтра с родителем, несущим пока за сына ответственность. Твой парафраз гравюры немца Шонгауэра мне известен. Молодец! Об этом мы ещё потолкуем.
О, радость! Кажется он понравился правителю, но как быть с отцом и удастся ли переломить его упрямство? Придётся опять пойти на хитрость, чтобы добиться родительского согласия.
Улучив удобный момент под вечер, когда отец вернулся из своей конторы в приподнятом настроении духа, что с ним бывало нечасто, и приказал жене накрывать на стол, Микеланджело начал издалека.
— Синьор отец, мне стало известно, что с вами хочет лично познакомиться его светлость Лоренцо Медичи, — и помолчав, добавил: — Вас ждут завтра во дворце.
От неожиданности мессер Лодовико поперхнулся и выронил ложку с супом.
— С чего ты взял… возможно ли такое?
— Ему нахваливал мою работу Гирландайо, и Лоренцо хотел бы видеть меня среди учеников школы ваяния в садах Сан Марко.
— А при чём тут я?
— Ему важно получить ваше согласие на мой переход из живописной мастерской в школу скульпторов. А мне туда так хочется поступить!
— Час от часу не легче! Стало быть, из маляров ты хочешь превратиться в каменщика? Опять ты, шельмец, затеял очередной позор на мою голову.
— Да какой же позор, отец! С вами как с одним из представителей знатного флорентийского рода пожелал повидаться первый гражданин города. Что же в том позорного?
Последнее замечание сына возымело действие, и мессер Лодовико задумался. «А может быть, и впрямь гордец Лоренцо вспомнил о заслугах нашего рода? Мы-то будем, чай, познатнее его, хотя и не поднаторели в банковских операциях, как он. Вот теперь я смогу утереть нос моему бывшему тестю сквалыге Ручеллаи!»
На следующий день отец с сыном направились во дворец Медичи по улице Ларга, самой широкой в городе. Проходя мимо церквушки Сан Джованни Эванджелиста, мессер Лодовико перекрестился, чего за ним ранее не наблюдалось. Он был охвачен понятным волнением — как-никак шёл на встречу с некоронованным владыкой Флоренции и её первым богачом!
У главного входа во дворец стояла стража с алебардами. Раньше такого не было, как пояснил отец сыну, и Медичи свободно появлялись на людях без всякой охраны, пока не произошло страшное кровопролитие, устроенное заговорщиками Пацци. Их тогда поддержали грозный папа Сикст IV и правитель соседнего урбинского княжества Федерико да Монтефельтро. Все они с опаской и завистью глядели на Флоренцию, её растущие богатства и влияние. Микеланджело в ту пору было три года от роду.
Их встретил дворецкий в ливрее и проводил по парадной мраморной лестнице на второй этаж в кабинет хозяина. Лоренцо поднялся из-за рабочего стола, встречая посетителей, и предложил им присесть.
Первое, что бросилось в глаза Микеланджело, это обилие книг на полках в кожаных тиснёных переплётах, мраморные изваяния на полу и на консолях, а также два великолепных профильных портрета мужчины и молодой красавицы. На всём лежала печать высокого художественного вкуса и учёности, которыми, казалось, пропитан сам воздух в кабинете.
— Рад познакомиться, — приветливо сказал Лоренцо. — Я позволил себе побеспокоить вас, досточтимый мессер Буонарроти, чтобы вы разрешили вашему сыну продолжить обучение в школе ваяния. У него большие задатки, и наш славный мастер Гирландайо высоко о нём отзывается, считая, однако, что юнец более склонен к скульптуре, нежели к живописи.
Лодовико был польщён учтивостью приёма и оказанной ему честью, но не преминул напомнить, что по договору в живописной мастерской его сыну положено денежное довольствие, которое является немалым подспорьем для семейного бюджета.
— Об этом можете не беспокоиться. А позвольте узнать, чем вы, мессер Буонарроти, занимаетесь? — последовал вопрос.
— У меня небольшая нотариальная контора, позволяющая кое-как сводить концы с концами.
— Это дело поправимое. Какую должность за свои былые заслуги вам было бы желательно занять? — спросил без обиняков Лоренцо.
Вопрос застал Лодовико врасплох. Смутившись, он через силу ответил, подбирая слова:
— Пожалуй, мне была бы по душе… ну, скажем, должность начальника таможни, которую занимал мой недавно умерший старый знакомый Марко Пуччи.
— Прекрасно, — сказал Лоренцо, удивившись столь скромной просьбе отца обласканного им юнца, а про себя подумал, усмехнувшись: «Богатым ты вряд ли когда-нибудь будешь».
Выразив признательность за визит и понимание интересующего его вопроса, правитель учтиво проводил их до двери кабинета.
По дороге к дому Микеланджело хотелось лететь как на крыльях, а его отца обуревали сомнения: «Не прогадал ли я, попросившись в таможню?» Дома их уже ждал семейный синклит, в ходе которого дядя Франческо старался ободрить погрустневшего от сомнений брата.
— Не стоит сокрушаться, — убеждал он. — Конечно, неплохо было бы заполучить должность управляющего каким-нибудь богатым городом типа Прато. Но на первых порах таможня — это очень доходное место, и с твоей сноровкой там можно жить припеваючи.
Пока взрослые рассуждали о выгоде той или иной должности, Микеланджело выпал из поля зрения, чему был рад, и тихо улизнул из дома, отправившись к другу Граначчи поделиться новостью. В доме друга царила праздничная атмосфера. Старший Граначчи повелел откупорить бутылку доброго вина и, подняв бокал, пожелал сыну и его другу успехов.
— Вы даже не подозреваете, молодые люди, какая вам выпала удача! Пред вами открываются двери в мир Лоренцо Великолепного, где при желании можно многого достигнуть в жизни.
Жизнь Микеланджело резко изменилась, и теперь каждое утро его путь лежал по улице Ларга к Сан Марко, где перед монастырём постоянно толпился народ, обсуждая после литургии последние новости. Но за воротами садов Сан Марко царила другая жизнь, куда не проникали отголоски городских страстей — здесь царствовали музы.
Появление новичка прошло незамеченным, поскольку каждый из учеников был занят своим делом. Как завсегдатай, бывавший здесь неоднократно, Граначчи познакомил друга с ребятами. Среди новых знакомых выделялся красивый статный парень лет восемнадцати, назвавшийся Пьетро Торриджани. В отличие от других он обращал на себя внимание непривычно ярким одеянием, не лишённым шика — голубая рубаха с вышитым серебряными нитями вензелем «Т» и красные чулки из-под зелёных бархатных штанов. На загорелой волосатой груди красовался на золотой цепочке амулет в виде черепа. Даже рабочий передник на нём был украшен замысловатыми узорами. Один только его внешний вид показывал, насколько парень горд и доволен самим собой.
После первого знакомства Микеланджело не спускал с него восхищённого взгляда, явно желая заручиться его расположением. Заметив это, Граначчи попросил друга особо не обольщаться. Он хорошо знал Торриджани, сына известного в городе богатого виноторговца, вздорного и кичливого парня, большого любителя пустить пыль в глаза, хотя и не лишённого таланта.
— Таких, как он, — сказал Граначчи, — у нас обычно называют sicofante — провокатор, доносчик и клеветник.
Микеланджело пропустил мимо ушей замечание друга, услышав в его словах нотки ревности.
Вокруг Торриджани всегда слышался смех. У него были неисчерпаемый запас пословиц и прибауток на всякий житейский случай и своё суждение о вещах, которое он высказывал, невзирая на лица. Около него увивался рыжий парень по имени Рустичи, следовавший за ним неотступно, как тень, и бывший у него на посылках.
Несколько в стороне держались Баччо да Монтелупо, из которого трудно было слово вытащить, словно он язык проглотил, и погружённый в дело Андреа Контуччи по прозвищу Сансовино. Здесь был и тихий Бенедетто да Ровеццано, ровесник Микеланджело. Остальные три-четыре ученика своей неотёсанностью не вызвали у него интереса.
Вскоре Бертольдо назначил Граначчи своим помощником, видя, сколь серьёзно и ответственно относится он к делу, хотя к камню, кажется, у него душа не лежала. На него была возложена обязанность как старшего по возрасту следить за порядком в школе и своевременно обеспечивать её всем необходимым материалом. Кроме того, Граначчи было поручено делать эскизы для театральных феерий и праздничных шествий, в чём ему помогали молчаливый Баччо и принятый недавно в школу знакомый по живописной мастерской толстяк Буджардини.
Поддавшись настроению красавца Торриджани, который всё больше привлекал его внимание, Микеланджело как-то подошёл к Граначчи, занятому написанием панно с райским садом и диковинными животными для очередной феерии, заказанной Лоренцо, и недовольно спросил:
— Неужели тебе не наскучило заниматься такими пустяками? Стоило ради этого покидать мастерскую старины Гирландайо?
— Тебе легко рассуждать. Ты сам говорил, что впитал любовь к камню с молоком кормилицы, жены каменотёса. А мне эта каменная пыль и крошка не по нутру. Я задыхаюсь, у меня в горле саднит и руки опускаются. И нечего меня корить! — с обидой ответил друг.
То, что Микеланджело считал пустяками, имело большое значение для Лоренцо Великолепного, большого любителя празднеств. Как умный политик, он давно принял на вооружение безотказно действующий принцип диктаторов древности «Хлеба и зрелищ», чтобы держать в повиновении вечно недовольную жизнью флорентийскую толпу. Им устраивались на площадях театральные представления, шествия и фейерверки, что заставляло народ забыть на время о невзгодах. Им был создан фонд помощи девушкам на выданье из бедных семей. Он не скупился на украшение города, привлекая лучших мастеров и выставляя их проекты на всеобщее обсуждение — народ любит и ценит проявляемые к нему знаки внимания и начинает верить, что с ним считаются, а истинный хозяин города ему доверяет. Чтобы заслужить любовь толпы, приходилось идти на немалые затраты.
Но внимание Лоренцо было постоянно обращено и к остальному миру, где работали десятки его банковских контор, контролирующих денежные потоки и при случае ссужающих кредиты нужным правителям во имя поддержания политического равновесия, а это было основной целью, которую поставил перед собой умный политик. От своих агентов он получал всю необходимую информацию о состоянии дел в Европе, не забывая при этом о возможности приобретения античных раритетов и особенно редких манускриптов, за которыми охотились повсюду его агенты для пополнения дворцовой художественной коллекции и библиотеки, считавшейся одной из лучших в Европе.
Для отдохновения от политических забот и финансовых неурядиц его любимый архитектор Джулиано Сангалло построил в 18 милях от города великолепную загородную резиденцию Поджо-а-Кайяно с портиком и элементами античного декора. На всякий случай парк окружили крепостной стеной со сторожевыми башнями, так как память о заговоре Пацци была ещё жива.
Там, где бурный Омброне несёт свои воды в Арно, вдовый Лоренцо любил уединяться с друзьями и молодыми куртизанками, предаваясь любовным утехам. Вдали от житейских перипетий и городского шума in vino veritas было девизом весёлой компании. Однако дни разгульной жизни не мешали Лоренцо плодотворно отдаваться поэзии на лоне природы, состязаясь в стихотворчестве со своим близким другом Полициано и поэтом Бенивьени. Бывали там и высоко ценимый при дворе за свой поэтический взгляд на жизнь Боттичелли, а также другие мастера.
Чаще других туда наведывался молодой философ и поэт Пико делла Мирандола, к высказываниям и советам которого Лоренцо внимательно прислушивался. Однако своих детей и двоюродных братьев Лоренцо туда не допускал. О его настроениях, навеянных природой, говорится в первых строках эклоги «Аполлон и Пан»:
На рубеже меж Западом с Востоком
Пинд фессалийский гордо возвышался,
Земля питалась там священным соком,
На склонах вереск буйно разрастался.
Куда ни кинешь взор пытливым оком,
Мир в родниковых водах отражался.15
Вилла в Поджо-а-Кайяно была спасительной отдушиной для него, чтобы побыть наедине со своими мыслями. Там появились на свет многие его поэмы, написанные октавами или терцинами, и среди них «Амбра», «Ненча да Барберино», «Сельвы любви», в которых сильны отголоски платонических воззрений Фичино, изложенные им в труде «Книга о Любви», ставшем руководством для всех итальянских поэтов XVI века. Особенно примечательна вторая станца Лоренцо Великолепного, в которой даётся описание вожделенного «золотого века», едва ли не самое подробное в литературе того времени:
Когда Сатурн всем мудро управлял,
То жизнь казалась радостной отрадой.
«Моё», «твоё» — такого мир не знал.
Плоды земли за труд были наградой,
А люди были сыты и довольны.
Животных, птиц никто не обижал.
Овца и волк паслись вблизи привольно…
Далее в канцоне говорится, что «конь узды не знал, а люди — железа для войны, и золота для желаний, и бронзы для памяти и шёлка для тщеславия». По мысли Лоренцо, в «золотом веке» сместились все временные различия — время остановилось, а потому не было никакой надобности в «бронзе для памяти».
Во время одного из поэтических состязаний Полициано в стихотворении «Нутриция» решил воздать должное своему великому другу, провозгласив:
Лоренцо — светоч нашего народа,
И миротворец на земле Италии.
Ему завидует сама природа —
Его деянья вписаны в скрижали.16
В кругу Лоренцо часто вспоминались слова Джован Баттисты Альберти, случайно оброненные в разговоре с друзьями: «Среди часов, отпущенных живущему, постоянно бывают потеряны те, что ты не использовал. Вчерашний день прошёл, а в завтрашнем нет уверенности. Итак, ты живёшь днём сегодняшним. Смерть — неизбежный предел для всего родившегося. Она не опасна тому, кто прожил жизнь с толком».17
Возвращаясь домой из Поджо-а-Кайяно, учредитель школы ваяния вспоминал о времени и не забывал наведаться в сады Сан Марко, живо интересуясь работой учеников. Ему не терпелось дождаться часа, когда начнут появляться на свет достойные изваяния молодых мастеров. Но вопреки его желанию наставник Бертольдо не торопил учеников, считая, что любую работу в камне надо заслужить упорным трудом, совершенствуясь в рисунке. Поэтому Лоренцо приходилось пока довольствоваться осмотром эскизов декораций, праздничных панно, карнавальных масок и размалёванных чучел из папье-маше, которые ему показывал исполнительный Граначчи.
Мастер Бертольдо с первых дней профессиональным чутьём узрел в Микеланджело недюжинное природное дарование и поразительную одержимость, которая поначалу его даже настораживала. С таким напором и необузданной энергией он встретился впервые в жизни и загорелся мечтой вырастить из юнца настоящего скульптора, которому он мог бы спокойно передать свой немалый опыт.
Каждый день он давал ему новое задание, терпеливо поясняя, что рисунок — это не самоцель и что рисунок рисунку рознь.
— У художника он должен заполнить пространство по высоте и ширине, — поучал он. — У скульптора же главная задача в рисунке — воспроизвести трёхмерность пространства во всю его глубину.
Наблюдая за работой Микеланджело над листом бумаги, Бертольдо с удивлением заметил, что ученик одинаково свободно пользуется при рисовании правой и левой рукой. Это было невероятно! Чтобы проверить своё открытие, он попросил Микеланджело обработать кусок травертина, сняв с него несколько слоев. Тот с готовностью взял в руки молоток с долотом и принялся за дело, обрабатывая камень ёлочкой, чему он научился у Тополино. Результат был тот же: юнец держал молоток, точно играючи, то в правой, то в левой руке. У других учеников Бертольдо такой аномалии не замечал. Он окончательно убедился в своих догадках о редкостном даровании ученика, выделяющем его из всех остальных ребят. При этом он вспомнил Леонардо да Винчи, который был прирождённым левшой и, при написании картины или делая пометки в рабочей тетради, всегда держал кисть и перо в левой руке, а правой пользовался только для рукопожатия.
С раннего утра Микеланджело бежал в сады Сан Марко, где до позднего вечера засиживался над работой. Домой он возвращался, когда все уже спали. Заботливая Лукреция оставляла пасынку ужин на кухне. Он любил эти ночные часы покоя, когда мог быть предоставлен самому себе наедине с одолевавшими его мыслями о своей дальнейшей судьбе и вечными сомнениями, терзавшими душу. За день он уставал от присутствия болтливых сверстников, вечно спорящих по ерунде, и только за нехитрым ужином в одиночку отходил от дневной суеты. Видимо, тогда появилось одно из первых его четверостиший, написанных на листе с рисунком лежащего на земле юноши:
Погас за горизонтом луч заката,
И мир забылся беспробудным сном,
Лишь я, простёртый на земле пластом,
Рыдаю, а душа огнём объята (2).
Тема животворного огня не случайно промелькнула уже в первых его поэтических строках, ибо он в своей одержимости горел работой, считая обретение знаний и навыков в скульптуре самым главным для себя занятием, не думая больше ни о чём. Огненный пыл души сжигал в нём все житейские мелочи и неурядицы, подавляя свойственное юности вожделение.
Несмотря на старания, ему порой крепко доставалось от Бертольдо, который относился к его рисункам придирчиво, гораздо строже, чем к работе других учеников школы. Но он не обижался на старого мастера, понимая, что тот печётся о его же собственном благе. Однажды Бертольдо поручил ему отправиться на ближнюю загородную виллу Кареджи, чтобы снять рисунок с античного бюста фавна.
— На днях туда доставили этот бюст, найденный на Сицилии близ Сиракуз, — сказал мастер. — Видевшие его наши знатоки Фичино и Ландино относят его к пятому веку до Рождества Христова. Мне нужен добротный рисунок. Пока я сам не в силах туда добраться.
Показать дорогу вызвался балагур Торриджани, которому льстило, с каким восхищением юнец глядел на него и слушал. Всю дорогу он ни на минуту не закрывал рта, потешая попутчика забавными историями и рассказами о своих амурных приключениях.
Микеланджело был рад окончанию весёлого словоблудия, когда наконец на склоне горы Монтевеккьо показалась напоминающая рыцарский замок серая громада виллы Кареджи, возведённой, как и флорентийский дворец Медичи, по проекту Микелоцци, ученика великого Гиберти. Видимо, архитектор хорошо знал сатирическую поэму Луиджи Пульчи «Морганте», и ирония поэта без труда читается в аляповатости и тяжеловесности некоторых элементов украшения фасада. По соседству расположилось имение философа Марсилио Фичино, подаренное ему дедом Лоренцо. Как пояснил Торриджани, «чудаки-чернокнижники» из Платоновской академии собираются там на свои заседания, где постоянно о чём-то спорят.
— Меня как-то направил туда Бертольдо исправить поломку одного пьедестала под античной статуей. Вот когда я вдоволь наслушался их ахинеи.
Нужный бюст фавна был обнаружен распакованным и очищенным от земли. Он красовался на деревянном постаменте среди обилия античных изваяний в одном из залов загородной резиденции. Микеланджело принялся за работу. Пока он рисовал, из соседнего зала раздавались смех Торриджани и милое щебетанье девичьего голоса.
— Вот, Микеланьоло, знакомься, — раздался вдруг голос за его спиной. — Юная хозяйка замка Контессина Медичи. Прошу любить и жаловать!
Он обернулся и увидел перед собой прелестное создание в розовом платье, стянутом на осиной талии парчовым пояском. Её головку украшал венок полевых цветов, из-под которого выбивались кудри светлых волос, а обворожительная улыбка и приветливый взгляд словно приглашали любоваться вволю их обладательницей.
— Наш наставник Полициано с восхищением рассказывал о вашей картине «Искушение святого Антония», — сказала девушка. — А где её можно увидеть?
— Она осталась в мастерской маэстро Гирландайо, — промолвил Микеланджело, смутившись от неожиданности и не смея поднять глаз на девушку.
Немного оправившись от смущения, он пояснил:
— По правде говоря, синьорина, я забыл о ней, и сейчас меня куда больше интересует эта лохматая голова фавна, привезённая из Сицилии.
Больше он ничего не смел добавить, почувствовав в груди сильное волнение.
На обратном пути Торриджани рассказал, что младшую дочь Лоренцо выделяет среди остальных детей и в ней души не чает. Даже имя ей дали со смыслом — Контессина, то есть «графинюшка».
— А ты заметил, — спросил он вдруг, — как она не сводила с меня глаз?
Микеланджело ничего такого не заметил, но переубеждать самовлюблённого товарища не стал. По возвращении он вручил Бертольдо выполненную работу. Похвалив рисунок, мастер предложил:
— У меня давно здесь лежит без дела кусок добротного каррарского мрамора. До него всё руки не доходят. Поработай с ним и докажи, насколько полезным для тебя оказались уроки Тополино и мои.
Вот оно, наконец-то долгожданное задание, чтобы доказать, на что он способен! Но прежде чем взяться за резец и молоток, Микеланджело долго рассматривал мрамор, ощупывая руками его шероховатую поверхность, и даже принюхивался, чтобы понять, как он себя поведёт, нет ли в нём пустот и будет ли он податливым.
Взяв тележку, он отвёз кусок мрамора в отдалённый угол сада, подальше от лишних глаз и отвлекающих разговоров вечно спорящих о чём-то товарищей по школе. Его всегда выводило из себя, когда что-то говорилось под руку и отвлекало от дела. Но он сдерживался, если подходил Торриджани со своими двусмысленными шуточками — ему всё прощалось, даже слишком громкий голос, заглушавший всех остальных.
Собравшись с духом, он приступил к работе. К счастью, мрамор, словно дождавшись своего часа, оказался податлив долоту и молотку, отсекавшим ненужные пласты, и стала понемногу вырисовываться форма кудлатой головы, которую он обработал троянкой, а после начал высекать резцом лицо смеющегося фавна, не переставая думать о девушке, поразившей его воображение.
Как-то по дороге к дому он рассказал Граначчи о неожиданной встрече на вилле Кареджи с очаровательной Контессиной, которая стала сниться ему по ночам. Друг молча выслушал его, но не поддержал разговор, хотя на такие темы сам любил поговорить и похвастаться своими успехами или рассказать о неудачах в амурных делах.
Дня через два во время перерыва, когда друзья уединились на скамейке у фонтана и Граначчи по заведённому обычаю разложил на салфетке приготовленное родительницей угощение, откупорив фьяску вина, Микеланджело протянул ему рукописный листок.
— Взгляни, только честно — что скажешь?
Граначчи взял листок и принялся читать, с трудом разбирая корявый почерк друга, который не отрывал от него глаз, пока он читал:
Чело прелестное слегка лаская,
На кудрях золотых лежит венок,
И каждый вдетый в волосы цветок
Быть первым норовит, главу лобзая.
Девичий стан свободно облегая,
Хитон спадает складками у ног.
Лебяжьей шеи и пунцовых щёк
Касается наколка кружевная.
Но радость большую дано познать
У ворота атласной ленте гладкой:
Она по нежным персям вьётся днями.
Ей неприметный поясок под стать —
Он к чреслам прижимается украдкой.
О, что бы натворил я тут руками! (4)
Прочитав, Граначчи задумался, не зная, что сказать другу.
— Мне искренне жаль тебя, Микеланьоло, — тихо вымолвил он, с трудом подбирая слова. — Пойми, это не твоего поля ягода.
— Да ты ничего не понял! — воскликнул Микеланджело в сердцах, вырвав у него из рук листок, но больше разговор на щекотливые темы с другом не затевал.
Работа над головой фавна шла своим чередом, и Микеланджело не раз просил у Бертольдо позволения посетить Кареджи для уточнения некоторых деталей оригинала. Его тянула туда неодолимая сила. Наставник с радостью его отпускал, видя, как ученик по-настоящему увлёкся делом, и любо-дорого было на него глядеть.
Но теперь он отправлялся туда по знакомой дороге один, не желая ничьей компании, дабы побыть наедине со своими мыслями. На вилле Кареджи он успел осмотреть всю богатую коллекцию антиков и по просьбе Бертольдо приступил даже к её описи, хотя все его мысли были о той, что поразила его воображение и смутила покой.
В саду вокруг виллы было немало античных изваяний, и помечая их в тетради, он наткнулся ненароком на одиноко стоящую полуразрушенную колонну, обвитую лавром. От этой незнакомки исходило сильное притяжение, словно она таила какую-то неразгаданную тайну, а обнимавшие её цепким объятием побеги лавра говорили о былой утраченной красе, безжалостно загубленной непогодой и временем. Возможно, это та самая колонна, упомянутая в одном из ранних стихотворных набросков: «Повержен столп и лавр вечнозелёный», напоминающем первую строку 269-го сонета Петрарки, чей «Canzoniere» был тогда настольной книгой юноши. Но та, ради кого он сюда стремился, так и не повстречалась ему, несмотря на поиски. В неразлучной тетради появилась ещё одна запись:
При сладостном журчаньи ручейка,
Чей ключ в сени прохладной схоронился,
Отрадно сердцу… (V)
Сколько лучезарности в этой пейзажной зарисовке в духе поэзии Петрарки! Блуждая среди зарослей в поисках своей Эвридики, он оказался однажды в дубовой роще, где на одной из тенистых аллей из-за поворота показались два пожилых господина и с ними Контессина. Его охватил трепет, и первым желанием было свернуть в сторону.
Узнав издалека Микеланджело, Контессина окликнула его и представила как старого знакомого двум своим пожилым спутникам.
— А мы уже знакомы, — ответил один из них. — Я видел вашего «Святого Антония» в мастерской Гирландайо. Картина производит сильное впечатление. Вас можно поздравить с успехом.
Это был поэт Анджело Полициано, чьи «Стансы о турнире» и другие стихи были известны Микеланджело ещё в школе, где Франческо да Урбино любил на уроке читать и разбирать поэтические тексты, разъясняя значение того или иного образа.
В отличие от низкорослого поэта с некрасивым лицом, похожим на обезьяну, вторым оказался человек среднего роста в сутане священника с мужественным выразительным лицом — Марсилио Фичино, хозяин соседнего имения, расположенного в том же парке.
Завязался непринуждённый разговор о живописи и поэзии. Оба учёных мужа заинтересовались личностью юнца, который в поддержку своих суждений не раз ссылался на Данте и Петрарку, цитируя их наизусть, чем привёл в восторг Контессину.
— Как вам удаётся всё это запомнить? — спросила девушка.
— Вот, синьорина, — шутливо заметил Полициано, — как надобно тренировать память. — Доверьтесь поэзии, и она вам будет верной подругой по жизни.
Вернувшись из Кареджи, Микеланджело поведал Бертольдо о неожиданной встрече с двумя учёными мужами, умолчав о Контессине, чей весёлый смех продолжал звучать колокольчиком в ушах. От всезнающего Рустичи он узнал, что младшая дочь Лоренцо больна чахоткой, как и её покойная мать, и по предписанию врачей вынуждена постоянно жить в Кареджи, так как городской воздух для неё пагубен.
Это известие поразило Микеланджело, вызвав в душе волнение и страх. Ужели злая природа способна загубить этот благоуханный цветок? Страшная мысль преследовала его, не давая покоя. В рабочем альбоме, который он прятал от сторонних глаз, появились один за другим несколько рисунков с нежным женским ликом. Но ни один из них не устраивал его, и он чувствовал, что в рисунке не хватало чего-то главного. Тогда, отложив в сторону альбом, он обратился к слову, чтобы выразить в стихах охватившие его чувства тревоги за жизнь очаровательной девушки, пленившей его воображение, и вскоре на полях одного из рисунков с нежным женским профилем появился сонет, в котором слышны мотивы Петрарки:
Благословенно духа отраженье!
Он поражает редкой глубиной,
И лик сияет дивной красотой —
Земля не знает равного творенья.
Всё в мире для меня как откровенье,
Едва я жажду утолил росой
И подружился с негой неземной,
Забыв свои былые сновиденья.
А кротость, нежность и в очах мольба
Вселяют веру — красота пленила.
Отныне только ею буду жить!
Ужели может статься, что судьба,
Хвороба тяжкая иль злая сила
Способны совершенство загубить? (41)
Он не находил себе места, и ему хотелось как можно больше узнать о «графинюшке». Его занимало всё, что связано с ней. Поскольку Полициано считался её воспитателем, он завёл как-то о нём разговор с Бертольдо. Старый мастер рассказал, что в своё время покойная жена Лоренцо, недовольная воспитателем её детей, прогнала Полициано, и тот вынужден был переселиться в Мантую, где преуспел при княжеском дворе. По случаю бракосочетания Франческо Гонзаги с Изабеллой д’Эсте он сочинил весёлую комедию в стихах «Сказание об Орфее», имевшую большой успех. Высоко ценивший его как поэта Лоренцо настоял на возвращении Полициано во Флоренцию, где ему было поручено возглавить кафедру греко-латинской литературы в Studio, как тогда в отличие от первого в Италии болонского назывался флорентийский университет. Там же преподавал Ландино, учёный-гуманист, автор широко известных и признанных многими специалистами лучшими комментариев к «Божественной комедии» Данте.
Когда голова фавна была готова, на неё решил взглянуть сам Лоренцо, явившись в сады Сан Марко в сопровождении свиты и охраны. Волнуясь, Микеланджело сдёрнул покрывало, и взорам собравшихся предстала взлохмаченная голова бородатого смеющегося фавна. Все присутствующие наградили автора аплодисментами.
Лоренцо похвалил юнца за работу и тогда же пригласил его переехать к нему во дворец поблизости, чтобы не тратить понапрасну время на дорогу.
— Я распоряжусь, чтобы тебе там было назначено денежное довольствие, — объявил он. — Полагаю, твой родитель будет не против.
Он ещё раз обошёл бюст кругом и спросил с улыбкой:
— Но вот что мне скажи, юный ваятель: где ты видел, чтобы старики — а твой фавн отнюдь не молод — одаряли мир белоснежной улыбкой?
Все присутствующие рассмеялись. Микеланджело смутился, не зная, что ответить. Видя его растерянность и желая ободрить юнца, Лоренцо подарил ему напоследок снятый с собственного плеча синий бархатный плащ на пурпурной шёлковой подкладке, что было расценено всеми присутствующими как знак высокого расположения правителя к даровитому юноше.
Но как только Лоренцо удалился со свитой, Микеланджело взял зубило и выбил зуб у фавна, замазав дырку в десне мастикой и мраморной крошкой. Он долго не мог забыть свой промах, и стремление к совершенству стало его навязчивой идеей, которой он оставался верен до конца, за что бы ни брался.
В тот счастливый для него день, когда его первое изваяние, являющееся парафразом древнегреческой скульптуры, получило столь высокую оценку, он, сам того не ведая, нажил себе злейшего врага в лице Торриджани, который при встрече стал демонстративно отворачиваться или делать вид, что не замечает его присутствия. Микеланджело горько переживал эту метаморфозу, так как успел душой прикипеть к статному красивому парню, восхищаясь смелостью и независимостью его суждений. Зная за собой немало недостатков, он сильнее всего порицал в людях зависть.
Дня через два, увидев голову беззубого фавна, Лоренцо рассмеялся, оценив находчивость юнца, и распорядился перенести работу ученика во дворец и поставить рядом с другими античными изваяниями, что привело юного автора в неописуемое волнение. Позднее, в смутные годы, голова «Смеющегося фавна» была утрачена. О ней остались только свидетельства современников.
Лоренцо был большим любителем красоты и, словно предчувствуя скорый конец, торопился и жил днём сегодняшним, устраивая приёмы, спектакли, поэтические диспуты, карнавалы, фейерверки и увлекаясь соколиной охотой. Вокруг него постоянно царила атмосфера эпикурейства. Казалось, каждый день он воспринимал как последний и не мог им насытиться.
Об этом красноречиво говорится в его известном четверостишии, ставшем для многих молодых итальянцев чуть ли не девизом, призывающим ценить жизнь в любых проявлениях и ловить каждый её момент:
Quant'e bella giovinezza
Che si fugge tuttavia.
Chi vuol esser lieto, sia.
Di doman non c’e certezza.
Эти строки звучат в унисон с флорентийской пословицей, что «жизнь дана для наслаждения», а среди интеллектуалов широкой известностью пользовался труд гуманиста Лоренцо Валлы «О наслаждении как истинном благе», ставший своего рода катехизисом для некоторых гуманистов и художнической богемы.
Юный Микеланджело слышал эти чеканные стихи и не мог не подпасть под их очарование, и они как неотвязная мысль прочно засели в его памяти:
Златая юности пора,
Ты быстротечна, как мгновенье.
Вкусим же ныне наслажденье,
Не зная, что нас ждёт с утра.
Но его одолевали иные мысли и настроения. Он рано почувствовал, как перед ним в туманной дымке маячит вечность, а потому его мысли были связаны только с искусством, которому он безраздельно был предан. Своё жизненное кредо, а вернее, самого себя и свою художническую сущность, он однажды предельно точно выразил в заключительных терцетах одного из сонетов:
Как сталь, в горниле жизни закалён,
Ступая всюду с поднятым забралом,
Страстями пламенел, но не сгорел.
Я помыслами в вечность устремлён.
Златые искры высекать кресалом —
Таким в искусстве вижу свой удел (63).
Всей своей дальнейшей жизнью он доказал, что ни разу не изменил своему кредо, несмотря на болезни, соблазны и житейские перипетии.
Подозрительный мессер Лодовико, узнав о переезде сына во дворец, ничего не сказал по этому поводу, но в глубине души узрел в поступке Микеланджело предательство. Словно прочитав мысли отца, старший брат Лионардо сказал на прощанье:
— Как бы тебе, Микеланьоло, не пришлось потом каяться всю жизнь за опрометчивый поступок — переезд в логово безбожия и порока.
Один лишь средний брат Буонаррото взялся проводить его до нового местожительства. Переехав со своим скромным скарбом в дворцовые апартаменты, где ему была выделена отдельная комната по соседству с проживающим там Бертольдо, Микеланджело стал осваивать азы дворцового этикета. Пришлось пересмотреть своё небрежное отношение к внешнему облику и смириться с тем, что уже на второй день пребывания во дворце он нашёл в своей комнате новый камзол, шёлковые рубахи, чулки и башмаки с пряжкой.
Отныне на обеде и ужине он садился за один стол с хозяином дворца на любое свободное место, как ему указал сам Лоренцо, и часто оказывался рядом с его сыновьями Пьеро, Джованни, Джулиано и с их насупленным кузеном Джулио. Среди сотрапезников были высшие сановники, иностранные послы, известные учёные и поэты. Во время застолий в сугубо мужской компании, ибо женщины допускались только по воскресным и праздничным дням, велись разговоры о политике, философии, искусстве и литературе. Микеланджело жадно прислушивался к тому, что говорилось вокруг, и часто наведывался в дворцовую библиотеку, чтобы выяснить значение того или иного понятия, о котором велись беседы за столом.
Живя во дворце, он увидел немало замечательных творений живописи и ваяния, сделав с некоторых наброски, что давно вошло у него в привычку. Особо сильное впечатление произвели на него фресковые росписи Беноццо Гоццоли в дворцовой часовне, на которых изображались три поколения Медичи, в том числе портрет юного Лоренцо на коне. Здесь же процессия волхвов, направляющихся в Вифлеем, в образах которых запечатлелись многие видные иерархи и известные деятели культуры и политики той эпохи, собравшиеся на флорентийский Вселенский собор в 1439 году. Перед столь великим собранием стояла не требующая отлагательства задача: собрать воедино все европейские силы перед исходящей с Востока смертельной угрозой христианской вере и западной цивилизации.
Собор не справился с поставленной целью — 14 лет спустя под натиском турок пал Константинополь. На Флорентийском соборе побывали также представители Русской православной церкви. Как знать, возможно на фреске Гоццоли изображён в образе одного из волхвов русский митрополит Исидор, который по возвращении на родину за свои призывы к объединению с Римской церковью был объявлен еретиком и предателем. Опасаясь расправы, он бежал в Рим, где был возведён папой Евгением IV в кардиналы.
Как-то увидев Микеланджело, рассматривающего в одном из залов мраморный бюст, Лоренцо спросил его, что он о нём думает.
— По-моему, мастер, изваявший бюст, так хорошо знал природу мрамора и обработал его с такой любовью, что он у него словно светится изнутри.
— Ты прав. Это бюст моего отца Пьеро работы нашего покойного скульптора Мино да Фьезоле. Пойдём, я покажу тебе работы его учителей Верроккьо и Дезидерио да Сеттиньяно.
Затем он провёл юношу в свою спальню, которую украшала большая картина «Мадонна дель Маньификат».
— Это работа кисти нашего славного друга Боттичелли. Но добряк Сандро явно переусердствовал, изобразив меня и покойного брата эдакими красавцами.
Микеланджело был благодарен хозяину дворца за показ прекрасного собрания скульптуры и живописи. Ему льстило, что Лоренцо с вниманием прислушивается к его мнению. Однажды, когда по заданию Бертольдо он делал рисунок с одного изваяния в кабинете Лоренцо, туда вошли хозяин и Пико делла Мирандола, который в продолжение начатого разговора предложил пригласить во Флоренцию феррарского монаха-доминиканца Савонаролу.
— Мне дважды довелось слышать его выступление на одном из богословских диспутов в Болонье, — рассказал Пико. — С такой глубиной суждений я давно не сталкивался. Его зажигательные проповеди благотворно воздействуют на прихожан, укрепляя в них веру в истинно христианские ценности.
— Лет сто с лишним назад, — заметил Лоренцо, — Флоренция уже знала одного доминиканца по имени Якопо Пассаванти, чьё сочинение «Зерцало истинного покаяния» наделало в своё время много шума. Выступая против науки, он ссылался на слова Соломона: Qui addit scientiam, addit et dolorem — «Кто умножает знания, умножает скорбь».18
Он уселся поудобнее, поглаживая больную ногу, и спросил:
— А не будет ли твой Савонарола новым изданием нашего флорентийского страстотерпца? Наш город немало повидал на своём веку лжепророков. Флорентийцев хлебом не корми, а дай им вволю пофилософствовать.
Пико стал приводить с присущей ему горячностью другие доводы в пользу феррарского проповедника, стараясь развеять сомнения Лоренцо.
— Был и другой знаменитый флорентиец, Джаноццо Манетти, — напомнил Пико, — чьи воззрения мне столь же близки, как и взгляды Савонаролы.
Микеланджело невольно стал свидетелем этого важного разговора, последствия которого оказались трагически непредсказуемыми для Флоренции.
Живя во дворце, он вскоре стал понимать неестественность своего положения. Ему трудно было чувствовать себя равным, и даже обслуга снисходительно смотрела на него как на нахлебника, что не раз порождало в нём вспышки гнева. Бертольдо не разделял его настроения и просил ученика сдерживаться.
— Не обращай внимания на мелочи, — поучал он. — Смотри на всё философски, как и подобает истинно преданному искусству человеку.
Особенно неприятны ему были колкие замечания, которые себе позволял в отсутствие отца заносчивый Пьеро. Ему подпевал некий скользкий тип по имени Бернардо Довици, будущий всесильный кардинал Биббиена. Это был factotum при дворе Медичи, мастер на все руки, особенно по улаживанию всяких щекотливых дел. Он следил за всем, что происходит во дворце, и ничто не ускользало от его внимания. Лоренцо держал его от себя на некотором расстоянии, а вот сыновья его были привязаны к Довици больше, чем к своему наставнику Полициано, который донимал их заучиванием стихов наизусть.
В отличие от высокомерного Пьеро оба его младших брата и сестра Контессина, которая стала часто бывать во дворце, относились к Микеланджело как к члену семьи. Правда, на него с непонятным подозрением поглядывал их кузен, красивый брюнет Джулио, незаконнорождённый сын погибшего Джулиано Медичи. По всей видимости, он чувствовал ущербность своего положения бастарда при дворе и ревностно относился к любому вновь появившемуся протеже в их семействе.
Медичи всегда проявляли заботу о прижитых на стороне отпрысках и воспитывали их вместе с законнорождёнными детьми. Например, Лоренцо удачно выдал сводную сестру Марию за банкира Леонетто Росси — их отпрыск Луиджи Росси стал кардиналом.
Через неделю после появления во дворце Микеланджело как-то вечером обнаружил на столике у кровати три золотых флорина. Его недоумение прояснил Бертольдо.
— Ничего удивительного, — сказал он. — Это твоё денежное довольствие за неделю, как и было обещано его светлостью Лоренцо.
В следующее воскресенье Микеланджело решил навестить отчий дом. Он долго примеривал перед зеркалом новый камзол, в который облачался только для трапезы, и не забыл набросить на плечи бархатный плащ, подаренный хозяином дворца.
Довольный собственным видом, он гордо направился к своим. По дороге ему повстречались на перекрёстке шедшие в обнимку сильно подвыпившие два Аякса — Торриджани и Рустичи.
— Что это ты вырядился как павлин? Уж не на свидание ли собрался?
— Вы ошибаетесь, — весело разуверил их Микеланджело. — Иду навестить родителя и братьев.
— Не забудь им сказать, — крикнул вдогонку громко на всю улицу Торриджани, — что из тебя получился услужливый прихлебатель!
Оба парня громко рассмеялись, а Микеланджело передёрнуло от этих слов, и его приподнятое настроение как рукой сняло. Но переступив порог родного дома, он тут же забыл про злобный выпад завистника.
Вся семья была в сборе за праздничным столом. Особенно его порадовало присутствие бабушки Лиссандры. Здесь же были дядя Франческо с женой, мачеха Лукреция и все братья.
— Наконец-то сын осчастливил нас визитом, — язвительно сказал мессер Лодовико, протягивая Микеланджело руку для поцелуя.
— Синьор отец, — промолвил сын, — простите меня, но я работал каждый день допоздна, за что вознаграждён Лоренцо его добрым ко мне расположением.
Он подошёл к столику у окна, за которым любил посидеть мессер Лодовико, наблюдая за происходящим на улице, и выложил три золотых флорина.
— Это мой недельный взнос в семейную копилку, которая, как я надеюсь, будет и впредь неизменно пополняться.
Поднялся шум, и все начали расспрашивать его наперебой о жизни во дворце, а бабушка Лиссандра, обняв его, воскликнула:
— Боже, как же ты исхудал!
Особенно возбудился дядя Франческо при виде золотых монет. У него загорелись глаза, и он тут же предложил пустить флорины в дело под хороший процент. Но его решительно осекла мачеха Лукреция:
— Тебе ли советовать давать деньги в рост! Горе-меняла, ты лучше о своих делах подумай.
За мужа горой стала воинственная Россанда, и началась обычная перепалка. Мессер Лодовико, подойдя к столику у окна, выдвинул нижний ящичек и смахнул рукой в него флорины от соблазна, подумав про себя: «Этому шалопаю платят в неделю столько, сколько я получаю за месяц работы на таможне».
Между взрослыми начался спор, а Микеланджело с братьями поднялись на мансарду под крышей, где ему долго пришлось отвечать на их вопросы и рассказывать о своём житье-бытье на новом месте. Если бы его вконец не доконал ханжа брат Лионардо с его заклинаниями подумать о вере, то он с радостью остался бы ночевать в старой детской каморке.
Ровно через неделю Микеланджело вновь посетил отчий дом и выложил перед отцом полученное недельное довольствие. Мессер Лодовико, как и в первый раз, принял деньги, не сказав ни слова — он по-прежнему был сердит на сына, пошедшего против его воли. А непокорный сын продолжал регулярно раз в неделю появляться в отчем доме, внося лепту в семейный бюджет.
Всякий раз, когда Микеланджело невзначай встречал во дворце неунывающую и полную радости жизни «графинюшку», его охватывала неимоверная радость от того, что былые его страхи за неё были напрасны, и он забывал про опасения по поводу её здоровья. Но после каждой встречи рука вновь тянулась к перу. В тетради возникали новые рисунки с милым профилем, а однажды под ними появились строки, написанные торопливым пером:
Дрожу, твой лик увидев просветлённый,
Но не похож я боле на ловца
И, словно рыба, клюнув на живца,
Взмываю на уде, как подсечённый.
Коль сердце неделимо пополам,
Я целиком тебе его вверяю —
Чего ещё желать отныне мне,
Когда влеченью чувств отдался сам?
Но ими я, увы, не управляю.
Ты — мой костёр, и мне гореть в огне! (15)
Она как-то появилась в садах Сан Марко, куда пришла вместе с братом Джованни, который сиял от радости и по-дружески поделился с Микеланджело новостью о том, что ему обещана кардинальская шапочка. Её отец выхлопотал у дышащего на ладан папы Иннокентия VIII — с ним Медичи породнились недавно, выдав вторую дочь Лоренцо Маддалену замуж за папского «племянника» не первой свежести Франческетто Чибо.
— Микеланьоло, напишешь мой портрет, когда я стану кардиналом? — весело спросил Джованни.
Кроме служения церкви, второй сын Лоренцо не видел для себя иной цели в жизни, хотя от отца ему передалась любовь к светским наслаждениям, особенно чревоугодию и соколиной охоте, которой он предавался, несмотря на близорукость. Джованни Медичи стал не только кардиналом, но и римским папой Львом X, первым из клана Медичи. Но Микеланджело несмотря на дружбу, связывавшую их в юности, так и не написал его портрет, поскольку любимым художником папы Льва стал молодой и более сговорчивый Рафаэль.
Один из воскресных ужинов носил особенно торжественный характер, когда за столом собралась вся семья Медичи. Микеланджело впервые увидел старших дочерей Лоренцо — поблекшую Лукрецию и толстушку Маддалену с мужьями. Рядом с отцом сидел старший сын Пьеро с женой Альфонсиной Орсини, которая при знакомстве смерила Микеланджело презрительным взглядом, словно какого-нибудь конюха.
Небольшой оркестр под руководством маэстро Кардьера, красивого жгучего брюнета-южанина, ублажал слух сотрапезников музыкой, пока слуги убирали лишнее со столов, меняли приборы и вносили новые блюда, подаваемые из кухни на лифте.
Сидевшая рядом с Микеланджело Контессина просвещала его о присутствующих на аристократическом рауте.
— Вон в чёрном камзоле, — поясняла она, — сидит ректор греческой академии, основанной моим отцом, в которой преподают многие учёные из Константинополя. Рядом с ним литератор Веспасиано да Бистичи, автор известного труда «Замечательные жизни» о мастерах искусства. Чуть дальше любимый архитектор отца Джулиано Сангалло с каноником Мариано. Здесь же иностранные послы, чьи имена мне неизвестны. А вот и моя шумливая родная тётушка Наннина Медичи с мужем-литератором Бернардо Ручеллаи.
Это имя заставило Микеланджело вздрогнуть и вспомнить о своей матери. «Как бы порадовалась мама, — подумал он, — увидев сына за одним столом с самими Медичи! Думаю, что и отцу было бы такое лестно увидеть. Ведь для него так важно сознавать, сколь знатен его дворянский род, хотя порастерявший состояние, но не утративший собственного достоинства».
Праздничная атмосфера дворца не тронула Микеланджело. Ему претили вся эта роскошь и деланое веселье, хотя и льстило присутствие рядом обожаемой Контессины, которая, как всегда, была весела и приветлива. Несмотря на её просьбы не исчезать надолго, он старался избегать воскресных застолий, предпочитая им скромный обед в родительском доме в кругу семьи, где не нужно соблюдать никакой этикет.
Мысли о Контессине не оставляли его, а она всё чаще стала появляться в садах Сан Марко, где её живо интересовало всё. В ней чувствовались унаследованная от отца любовь к искусству и тонкость вкуса, несмотря на юный возраст. Умный Бертольдо понимал, видимо, причину столь частого посещения любимицей Лоренцо школы ваяния и радовался её присутствию. Она любила наблюдать за работой Микеланджело, которому льстило её внимание, и он предложил ей однажды порисовать. Она охотно приняла его приглашение и предложенные им лист бумаги и грифель. С удивлением он увидел, что это у неё неплохо получалось.
Как же она непохожа на своих капризных и чванливых братьев! Сколько в ней врождённой простоты и благородства. Всякий раз, когда он подправлял её рисунок, она одаряла его улыбкой и с радостью принимала любую его подсказку.
— У тебя лёгкая рука, как у волшебника, — поражалась она, рассматривая свой исправленный им рисунок.
Для Микеланджело это были счастливые мгновения. Особенно ему льстило, что Контессина за советом обращалась к нему или к Бертольдо, не обращая внимания на присутствие Торриджани — тот постоянно пытался попасться ей на глаза, но, к немалой радости Микеланджело, так и не удостоился её взгляда.
О его тогдашних настроениях говорят стихи с их юношеским максимализмом, когда чувства затмевают разум, а рука с пером не в силах остановиться:
Как жить, моя отрада?
Посмею ль я вдали от вас дышать,
Раз не дано надежду мне питать?
А вздохи или горькие рыданья,
Которым предавался в дни печали,
Без лишних слов вам, дева, показали,
Какие я терпел от вас страданья,
И коль не улыбнётся мне судьба,
Готов отдать вам сердце на закланье,
Чтоб вспоминали верного раба (12).
Но столь откровенные излияния он тщательно прятал подальше от сторонних глаз, особенно от болтливых слуг, а потому сам застилал постель и выносил мусор. Он горел на работе в садах Сан Марко, не замечая времени, оставаясь равнодушным к жизни во дворце и раскрывшемуся перед ним миру роскоши. Для него сущей мукой было соблюдение дворцового этикета, когда приходилось напяливать на себя осточертевший камзол и обувать блестящие остроносые башмаки с пряжкой. Насколько же вольготнее ему было вместо чопорного ужина во дворце посидеть с другом Граначчи в ближайшем трактире и отвести душу! Они говорили о своём житье-бытье и о будущем, которое им, особенно Микеланджело, рисовалось в радужных тонах. Граначчи ценил, что его талантливый друг предпочитает скромную трапезу с ним пышному дворцовому застолью.
С рождения пленён я красотой
И высшее в том вижу назначенье.
За кисть иль за резец берясь рукой, —
Вот цель моя и вечное стремленье (164).
Как-то в один погожий осенний день у ворот Сан Марко остановились дрожки. Полициано специально заехал за Микеланджело, чтобы с ним отправиться в Кареджи. По дороге он объяснил цель поездки:
— Его Светлость Лоренцо, почувствовав недомогание, посоветовал на заседание академии взять, Микеланьоло, именно вас для ровного счёта.
На недоумённый вопрос Микеланджело он пояснил, что заседания Платоновской академии или platonica familia — «платонической семьи», как её называют, — проводятся в узком кругу посвящённых. Обычно собираются девять человек, по числу муз, но если участников больше, то это не может не приветствоваться.
— У нас нет ни писаного устава, ни постоянного членства. В день 7 ноября, а сегодня на календаре именно эта дата, все мы, приверженцы Платона, непременно собираемся, чтобы отметить день памяти нашего наставника учёной беседой и праздничным застольем, дающим пищу уму и побуждающим к взаимной любви и дружбе.
По дороге Полициано успел поведать юному спутнику о других особенностях и традициях «платонической семьи»:
— Платон прожил 81 год, а это не что иное, как помноженное на девять магическое число муз. А число, как говаривал Платон, составляет суть каждой вещи.
Традиция неоплатоников собираться в день смерти учителя была прервана во времена Плотина и Порфирия, но спустя тысячу лет с лишним возобновилась во Флоренции в годы правления Козимо Медичи, который подружился с учёным греком Гемистием Плетоном. Как верный поклонник Платона, он был яростным критиком Аристотеля и его последователей, к которым принадлежали и церковные схоласты. Платон мечтал о создании такой мировой религии и философии, которые возвышались бы над христианством, язычеством и магометанством. Под влиянием своего греческого друга Козимо Медичи считал, что «без платоновского учения никто не может быть ни хорошим гражданином, ни добрым христианином». Эти слова любил повторять и его славный внук Лоренцо Великолепный.
Начиная с 1459 года, даты образования Платоновской академии, члены «платонической семьи» регулярно собираются на свои заседания. Благодаря Его Величеству случаю — болезни Лоренцо — обласканный им юнец попал в ареопаг мудрецов, приобщивших его к неоплатонизму
По приезде Микеланджело был представлен главе Платоновской академии Марсилио Фичино, с которым уже был шапочно знаком, и молодому поэту и философу Джованни Пико, жившему неподалёку в уединении и раздавшему неимущим земли родового графства Мирандола в области Эмилия-Романья. Здесь были также знаменитый комментатор Данте Кристофоро Ландино, поэты Джироламо Бенивьени и Джованни Нези. Имена остальных двух членов «платонической семьи» Микеланджело не упомнил, но вместе с ним и Полициано число присутствующих на заседании оказалось как раз равным девяти.
Хозяину дома было около шестидесяти. Его имя знала вся просвещённая Европа. Несмотря на преследующие его недуги, он успел перевести на латынь все труды Платона и проштудировал многих античных мыслителей, от Аристотеля до александрийцев; ему были известны работы последователей Зороастра и Конфуция. Папский Рим относился к нему как к потенциальному еретику и чуть было не отлучил от церкви за попытку канонизировать Платона, которого он считал лучшим из учеников Христа.
Перу Марсилио Фичино принадлежит фундаментальный труд «Платоновская теология», в котором получила дальнейшее обоснование мысль, высказанная Петраркой и Боккаччо — поэзия божественна по происхождению и по существу является особой формой теологии. Вот почему многие поэты приравниваются к пророкам, коим дозволено напрямую общаться с богами. Да, именно с богами — в одном из стихотворений Фичино кощунственно обращает к божествам Олимпа слова католической литургии:
Слава мудрому Аполлону!
Музам слава за вдохновенье,
Мир Флоренции и спасенье,
Солнцу слава и небосклону!19
Старшим по возрасту в академии считался Кристофоро Ландино. В своё время он был наставником правителя Флоренции Пьеро Подагрика, а затем и его сына Лоренцо Великолепного. Признанный знаток творчества Данте, он прославился блистательными комментариями к «Божественной комедии». Ему принадлежит также заслуга придания флорентийскому диалекту, к которому презрительно относились многие филологи-пуристы, статуса официального литературного языка, на который им были переведены сочинения Плиния, Горация и Вергилия. Считается, что Ландино сподвигнул Леонардо да Винчи работать над составлением толкового словаря разговорного языка — который Леонардо, впрочем, не завершил, как и большинство своих творений.
С воспитателем детей Лоренцо Анджело Полициано Микеланджело был не только знаком, но и хорошо знал его творчество. А вот с молодым красавцем Джованни Пико делла Мирандола, которому было чуть больше двадцати пяти, он уже мельком встречался, когда невольно оказался свидетелем его судьбоносного разговора с Лоренцо. Этот философ, поэт, полиглот, читающий на 22 языках, поражал современников глубокой эрудицией. В своём сочинении «900 тезисов по философии, каббалистике и теологии» Пико соединил эзотерические традиции иудаизма с элементами гностицизма, пифагорейства и неоплатонизма. Он ратовал за аллегорическое и символическое истолкование Ветхого Завета и мистическую символику чисел и букв. За свои воззрения он был объявлен еретиком, и от суда инквизиции его спасло только высокое заступничество Лоренцо, сумевшего воздействовать на папу Иннокентия VIII и добиться вызволения молодого учёного из пыточного каземата.
Заседание открыл Фичино, который продолжил чтение своих комментариев к «Пиру» Платона, затронув тему любви и красоты, которая, как подчеркнул учёный, «есть нечто божественное и владычественное, потому что она означает владычество господствующей формы и доносит победу божественного искусства и разума над материей, представляя собой очевиднейшим образом самую идею».20
Его горячо поддержал выступивший затем Ландино.
— Ты прав, Марсилио! Неоплатонический термин «идея» уже содержится у Данте в «Рае», где прямо подтверждается твоя мысль.
И он по памяти привел стих:
Всё, что умрёт, и всё, что не умрёт, —
Лишь отблеск Мысли, коей Всемогущий
Своей Любовью бытие даёт.21
Затем настал черёд Пико делла Мирандола, который продолжил развивать идеи, изложенные им в «Комментарии к канцоне о любви Джироламо Бенивьени», единственном его философском сочинении не на латыни, а на обычном народном языке vulgo, в котором рассматривается двоякий характер человеческой любви и отстаивается идея свободного выбора.
— Свободная по своей природе душа человека, — заявил Пико, — способна подняться до любви небесной или опускаться до животной страсти в зависимости от того, рождается такая любовь разумом или неосознанным желанием.22
С идеей свободного выбора не согласились некоторые участники, особенно автор разбираемой канцоны.
— В твоей трактовке, дорогой Пико, — заметил, волнуясь, Бенивьени, — много привнесено из язычества, с чем не всякий христианин будет согласен.
Разгоревшаяся дискуссия вызвала большой интерес Микеланджело, а особенно поразила его оброненная Пико фраза о том, что человек сам сотворяет самого себя. Заканчивая заседание, Фичино подвёл итог:
— Наш век — воистину век золотой. Он возродил свободные искусства, которые уже почти погибли: грамматику, поэзию, ораторское искусство, живопись, скульптуру, архитектуру, музыку и древние напевы Орфеевой арфы.
Подойдя к бюсту Платона, он поправил огонь в лампаде и добавил:
— В нашей Флоренции, друзья, воссиял из мрака свет платоновской мудрости, а в Германии именно в наше время были изобретены орудия для печатания книг, что явилось действенным средством для распространения знаний в самых широких кругах.
Ландино поставил последнюю точку в затянувшейся беседе, которая обернулась ложкой дёгтя. Он вдруг вспомнил, что Леонардо да Винчи холодно, если не сказать равнодушно относился к античному наследию и высмеивал его наиболее рьяных приверженцев.
— Однажды Леонардо сказал мне, что нынешние ревнители древности напоминают ему средневековых схоластов, сменивших Библию на античные тексты, дабы скрыть своё скудоумие за высокими авторитетами.
— Я с ним не был знаком, — поддержал его Пико, — но меня нисколько не удивляют столь резкие его нападки на поклонников античности, которые докучали ему постоянными ссылками на высказывания древних мыслителей, знакомые им самим лишь понаслышке.
— От нашего Леонардо и не такое можно было услышать, — добавил Фичино. — Чего стоят хотя бы его опыты с лягушками и прочими тварями!
Все направились к накрытому столу, где разговор принял непринуждённый характер. Во время трапезы Микеланджело поразило замечание Фичино о том, что Платон очень нелестно отзывался о построенном Периклом величественном афинском Парфеноне.
— Вот вам красноречивый пример непомерной гордыни и тщеславия, — заявил Фичино, — бесчувственная материя подавила дух, с чем был несогласен великий Платон. Вот послушайте, как наш великий друг Лоренцо — пожелаем ему скорейшего выздоровления! — справедливо высказался в одной из своих канцон:
Высокомерием наш ум грешит
В стремлении над всеми возвышаться.
Неутолённость жажды в нём кипит
В желании до тайны докопаться,
Которую природа-мать хранит.
И каждый смертный в страстном побужденье
Хотел бы блага только для себя,
И нет предела в низком вожделенье.
За благо скрытое идёт борьба —
От жадности людской нет исцеленья.
Мы часто гневаемся и скорбим,
Но слепота присуща нам самим.23
На этом заседании Микеланджело сделал для себя немало открытий. Особенно его поразила фигура Платона, который будто незримо присутствовал за столом. Кто-то из сотрапезников вспомнил слова Плутарха о Платоне, который, умирая, благодарил свою судьбу за то, что, во-первых, родился человеком, а не бессловесным животным, во-вторых, эллином, а не варваром, и что ему довелось жить во времена Сократа.
Вновь слово взял Фичино и заговорил о платоновском труде «Государство», зачитав из него одну выдержку: «В совершенном государстве должна быть осуществлена справедливость. То, что мы там обнаружили, перенесём на отдельного человека. Если совпадёт — очень хорошо; если же в отдельном человеке обнаружится что-то иное, мы проверим и снова обратимся к государству. Возможно, что этим сближением, словно трением двух кусков дерева друг о друга, мы заставим ярко вспыхнуть справедливость, а раз она станет явной, мы прочно утвердим её в нас самих».24 Его горячо поддержал Нези, который к платоновскому тезису о справедливости присовокупил необходимое добавление о гармонии, «которая сродни круговращениям души. Музы даровали её каждому рассудительному своему почитателю не для бессмысленного удовольствия — хотя в нём и видят нынче толк, — но как средство против разлада в круговращении души, долженствующее привести её к строю и согласованности с самим собой».25
На Микеланджело всё услышанное произвело очень сильное впечатление, хотя не всё ему было понятно. Его поразило, например, что все члены «платонической семьи» превозносили прозу Цицерона и поэзию Вергилия, считая их творения никем не превзойдёнными. Когда он поинтересовался у Полициано, почему в их речах не упоминается имя Христа, то услышал такой ответ:
— Будучи поклонниками Цицерона, в сочинениях которого нет упоминания имени Спасителя, мы стараемся не произносить его имя всуе, но он живёт в каждом из нас.
Ему пришлось ещё не раз присутствовать на заседаниях Платоновской академии. Из-за участившегося недомогания Лоренцо, которого замучила подагра, заседания проводились в его кабинете флорентийского дворца, где внимание Микеланджело вновь привлекли своей выразительностью два профильных портрета. Полициано поведал ему, что оба они кисти Боттичелли. На одном был изображён Джулиано, младший брат Лоренцо, зарезанный во время заговора Пацци, а на другом — его возлюбленная Симонетта Веспуччи, одна из первых красавиц Флоренции, воспетая многими поэтами, в том числе и самим Лоренцо, питавшим к ней возвышенные чувства. Микеланджело залюбовался её портретом, в котором особенно поражали почти графическая чёткость линий и неповторимая поэтичность образа.
— Боттичелли втайне был влюблён в Симонетту, — продолжил свой рассказ Полициано, — но не показывал вида, так и оставшись холостяком. Она присутствует на всех лучших его картинах: «Мадонна дель Маньификат», «Весна», «Рождение Венеры», «Паллада и кентавр».
Известно, что Симонетта была племянницей знаменитого мореплавателя Америго Веспуччи, чьё имя дало название двум континентам. Кстати, уместно вспомнить, что другой флорентиец, астроном и математик Паоло Тосканелли дель Поццо, друживший с Леонардо да Винчи, узнав о готовящейся экспедиции, в письме Христофору Колумбу от 25 июня 1474 года предупредил отважного генузца о сферической форме Земли задолго до Коперника и Галилея.
Царившая среди членов «платонической семьи» атмосфера дружбы и взаимоуважения сильно влияла на Микеланджело, и его непростой в общении характер стал понемногу меняться, становиться более терпимым и покладистым. Теперь он корил себя за вспыльчивость и несдержанность в отношениях с близкими и друзьями:
Чтоб к людям относиться с состраданьем,
Терпимым быть и болью жить чужой,
Пора бы мне умерить норов свой
И ближних большим одарять вниманьем (66).
Возможно, именно тогда появился рисунок пером, изображающий мудреца в тоге, с выразительным профилем, словно очерченным резцом скульптора (Вена, музей Альбертина). Увидев этот рисунок, Бертольдо похвалил ученика за выразительность светотеневых эффектов посредством штриховки и объёмность благодаря наличию фигур второго плана.
— Попробуй вылепить этот профиль, — предложил наставник. — Вот когда воочию сможешь убедиться, какими преимуществами обладает ваяние перед рисунком.
На одном из диспутов как-то зашёл разговор о поэзии и Полициано попытался доказать, что словотворчество сродни скульптуре.
— Возьмите любое изваяние, — сказал он, — и сравните его с классическим сонетом. Мы видим ту же строгую закономерность и ничего лишнего.
— Согласен, — поддержал его доселе хранивший молчание Лоренцо. — Ни прибавить, ни убавить — иначе всё развалится прямо на глазах, будь то сонет или высеченная в мраморе статуя.
— А спросим-ка нашего молодого скульптора, — предложил Ландино, — что он думает на сей счёт?
От неожиданности Микеланджело смутился, хотя у него было своё твёрдое мнение и он знал, как ответить:
— Для скульптора основное — это убрать из камня всё лишнее, чтобы обнажить до предела заложенную в нём мысль. Думаю, что и в поэзии самая главная задача — освободиться от лишних слов и повторов, мешающих понять красоту стиха.
Многое для него звучало откровением. Например, он впервые услышал незнакомый термин «гуманизм». Ему глубоко импонировало, что собравшиеся учёные мужи, принявшие его в свой круг, открыто ратовали за право человека свободно мыслить, отстаивать собственные убеждения, заниматься творчеством и ощущать себя личностью, не опутанной рабскими оковами догмы. По их глубокому мнению, именно разум должен открыть человеку единство всех верований для обретения высшего блага, которое заключается в созерцании божественного первоисточника всего сущего в мире. Но ему хотелось не только созерцать, не терпелось и самому взяться за дело, чтобы творить божественную красоту.
Микеланджело с детства были свойственны независимость суждений и желание самому докопаться до истины. Многое из того, что он слышал из уст старших товарищей, было созвучно его собственным мыслям. Желание лучше осознать высказанные в ходе бесед мысли вынуждало его чаще наведываться в дворцовую библиотеку, чему Бертольдо никогда не препятствовал. Он испытал немало незабываемых минут, когда по совету старших товарищей из «платонической семьи» углубился в чтение сочинения Боэция «Утешение философией», написанное перед казнью. В нём римский философ, прощаясь с жизнью, осуждает ничтожество земных благ. Одна мысль, высказанная им, особенно поразила Микеланджело, заставив глубоко задуматься.
«Если существует Бог, — вопрошает Боэций, — то откуда зло? И откуда добро, если Бога нет?» Эта мысль крепко засела в душе будущего скульптора, которому в то время гораздо ближе и понятнее были мысли Петрарки о жизни, о любви и о будоражащих молодёжь страстях. С годами желание найти ответ на вопрос Боэция, являющийся основополагающим для каждого христианина, всё сильнее крепло в нём, терзая его сознание до конца дней. Никому из своих собеседников он не решался задать этот мучивший его вопрос, поверяя сокровенные мысли только чистому листу бумаги, на котором однажды записал услышанное от одного мудрого человека: «Бог всеблаг, но не всесилен». Это он особенно остро осознал, когда на Италию обрушилась волна неисчислимых бедствий.
В минуты обуревавших сомнений ему служило верным подспорьем обращение к античности. Как-то в дворцовой библиотеке его внимание привлекла ода Меценату Горация, о которой он не раз слышал от Фичино и Полициано. В этой оде Гораций образно живописует разные наклонности, свойственные людям. Одни мечтают о победе в заезде колесниц на стадионе в Олимпии; другие предаются праздности и ни за какие сокровища не согласятся трудиться в поте лица, обрабатывая землю предков. Иные, наоборот, не помышляют ни о чем, кроме скромной жизни среди полей, рек и лесов. Введённый музой Полигимнией в сонм поэтов, сам Гораций не желает для себя ничего другого, как достичь божественных высот и заслужить лавровый венец — единственную достойную награду.
Как и Гораций, Микеланджело не уповал ни на что иное, когда орудовал резцом в садах Сан Марко или, оставшись наедине со своими мыслями, заносил в заветную тетрадь строки:
Себя узришь ты на моём лице;
Очами отражаю твой портрет —
Губителен для зренья яркий свет (XXXIV).
В другом фрагменте эта мысль выражена ещё сильнее и отчётливее:
Твой дивный лик в печальной сей юдоли,
Как небо, мне дарит то свет, то тьму (XXXV).
Однажды после ужина во дворце Медичи, где разговор с философской темы перешёл на поэзию, а Ландино и Бенивьени, разгорячённые выпитым, затеяли спор по поводу интерпретации одного трудного места из «Божественной комедии», Микеланджело подошёл к Полициано, с которым у него установились особо доверительные отношения, несмотря на разницу в возрасте, и набравшись смелости, протянул исписанный листок:
— Взгляните на досуге на эту вещицу, сочинённую под впечатлением всего услышанного здесь и в Кареджи. Если из рук вон плохо, порвите и дело с концом — я нисколько не обижусь.
Полициано нацепил окуляры на нос и приблизил листок к глазам.
— Зачем же так мрачно смотреть на вещи, мой друг? Правда, после застолья голова не та, а завтра утречком почитаю с удовольствием.
Приведём эти стихи, прежде чем добряк Полициано прочтёт их поутру на свежую голову:
Был счастлив, избежав коварства чар
И заглушив в себе порывы страсти.
Но сызнова я стражду от напасти —
Рассудку вопреки в груди пожар.
В надежде подавить любви угар
Я проклинал жестокость женской власти
И рвал уловок хитроумных снасти,
За что в отместку получил удар.
Порхал я всюду, как птенец, бывало,
И беззаботно жил день ото дня.
Но угодил, о донны, в ваши сети.
Пора моя на воле миновала —
Захлопнулась Амура западня,
И мне свободы не видать на свете (3).
Дня через два Полициано вернул юному автору рукописный листок. Видя, с каким нетерпением тот ждёт его суждение, именитый поэт сказал:
— Весьма недурно. Но скажу вам без всякой утайки. Покамест вы, мой друг, помимо своей воли попали в сети Петрарки и его образов. Не огорчайтесь — не вы первый, не вы последний.
Увидев погрустневшее лицо Микеланджело, он постарался ободрить юношу:
— Вся наша поэзия находится в тенетах петраркизма, и все мы отдали дань уважения великому певцу Лауры. Но мне сдаётся, что вашей стремительной натуре куда более созвучны так называемые «каменные» канцоны Данте.
Услышав мнение поэта, Микеланджело задумался. Он сам чувствовал сильное влияние Петрарки, чьи лирические откровения часто уводили в неведомые миры, столь далёкие от реальной жизни. Умница Полициано верно указал ему на противоядие, способное излечить от излишнего расплёскивания чувств, словесной вязи и убаюкивающей кантиленности звучания. Нет, ритм стиха должен напоминать размеренные удары молота, а рифма оставаться грубой и шероховатой, как поверхность камня. И только тогда в слове можно выразить не только волнующие сознание мысли, но и будоражащие чувства.
Будучи во власти мыслей о божественном и прекрасном, Микеланджело не переставал думать о сюжете, отвечающем его настроению. После смеющегося фавна ему хотелось сотворить нечто иное, более значительное. Но душа не лежала вновь обращаться к античной мифологии — подобных статуй и так было в избытке в садах Сан Марко. Окружающая жизнь с её радостями и печалями занимала его куда больше мифологии.
Однажды его мысли были нарушены грустной вестью, которую принёс прибывший из Сеттиньяно друг детства Бруно: скоропостижно умерла мона Маргарита.
— Никто не ожидал конца, — рассказал Бруно. — Мама скрывала свой недуг, чтоб нас не расстраивать. На отца невозможно смотреть — он сник и никого не хочет видеть.
В память о моне Маргарите, которую он звал мамой и питал к ней нежные сыновьи чувства, Микеланджело создал небольшой мраморный рельеф «Мадонна у лестницы» (Флоренция, дом Буонарроти, 55,5 х 40 см). В том, что он взялся за рельеф, во многом сказались обретённые ранее живописные навыки. Жанр рельефа в скульптуре наиболее близок к живописи, когда предварительный рисунок легче, чем в скульптуре, переходит в лепку, а затем к работе резцом по камню. Здесь самое главное — чётко разработанный передний план. В то же время рельеф позволяет воспроизводить свойственные живописи эффекты перспективы, недоступные скульптуре.
Он вспомнил, как в одной из церквей увидел потемневший от времени алтарный образ «Мадонна Ручеллаи», написанный Дуччо да Буонинсенья в конце XIII века. Ему захотелось сотворить образ Девы Марии, который стал бы называться «Мадонна Буонарроти» в память о матери, родившей его, и столь же дорогой моны Маргариты, его вскормившей.
Немало времени было потрачено им на поиск нужного куска мрамора, который он внимательно изучал, поворачивая под разным углом к свету и стараясь понять его скрытую натуру.
Внимательно наблюдая за учеником, Бертольдо предупредил его:
— Начинай рубить камень, только когда будешь уверен, что тебе известна каждая жилка мрамора, каждый его кристалл. Нужно всегда наперёд знать, как мрамор себя поведёт в работе.
Микеланджело не ошибся в выборе мрамора, когда взял в руки молоток и зубило. Камень оказался твёрд и податлив, и юный скульптор проникся к нему любовью как к живому существу, с которым он нашёл общий язык и понимание. Вслед за зубилом в ход был пущен шпунт, который осторожно углублялся в тело камня, извлекая оттуда крошку и осколки, а затем зубчатая троянка, словно твёрдая ладонь скульптора, сглаживала все шероховатости, оставленные шпунтом.
Вызволенные из толщи мрамора с помощью резца и скальпеля фигуры Марии и младенца Христа на переднем плане создают целостный пластический объём, подчёркиваемый каменным кубом, на котором сидит Дева Мария, кормящая младенца.
В качестве модели он решил использовать тонкий профиль Контессины Медичи, который мог точно воспроизвести по памяти. Мягкие складки её одеяния и головного платка придают удивительную выразительность образу. Для усиления динамики Микеланджело слегка изменяет масштаб фигур, создавая ощущение сжатости пространства и монументальности самой композиции. Фон разработан им в виде уходящей вверх и вглубь лестницы с голыми объёмами маршей. На ступенях играют три крепыша-путти. Напомним, что мона Маргарита была матерью троих сыновей и вскормила грудью самого Микеланджело.
Мастера Кватроченто любили писать кормящую Мадонну (Madonna del latte), излучающую изящество и кротость. В отличие от них, как справедливо отметил немецкий философ Шеллинг, Микеланджело в своей ученической работе раскрывает энергию крепкого тела матери и силу мускулистой спины сына, тянущегося к груди, которая целомудренно сокрыта автором. Его больше всего занимает не изящество, а рельефный показ заключённой в камне силы, пробуждающейся под воздействием резца. Он явно опережает своё время, предвосхищая наступление нового века с его стилистикой, столь отличной от духа Кватроченто. Его Мария выступает как провидица своей трагической судьбы. Она занята кормлением ребёнка, а сама погружена в тяжёлую думу о том, что ожидает в жизни её сына.
Увидев окончательную стадию работы, Бертольдо попросил лишь об одном — не переусердствовать с полировкой, не «зализывать» мрамор во избежание сентиментальной слащавости. Но его опасения были напрасны, так как любой сентиментализм был чужд натуре Микеланджело, которого всегда привлекала грубая, неприкрашенная фактура.
Теперь необходимо было вынести работу из-под навеса. На свету мрамор вдруг засверкал, выявив неровности и шероховатости. Пришлось взять кусочек пемзы и пройтись по всей поверхности рельефа, а затем немного поработать резцом и под конец промыть мыльной водой, пока мрамор на ощупь не сделался гладким и бархатистым.
Выразив в рельефе то главное, что его волновало, он оставил работу незавершённой. Но в ней уже чувствуется уверенная рука скульптора, хорошо знающего природу мрамора. Ему, безусловно, был знаком известный барельеф Донателло «Мадонна Пацци», находящийся ныне в Берлине, и при работе над рельефом он не раз мысленно обращался к изваянию прославленного мастера. Чтобы избежать повтора, композиция у него меняется на 180 градусов — кормящая Мадонна повёрнута теперь влево. В отличие от «Мадонны Пацци» младенец у Микеланджело повернут спиной к зрителю, опершись правой ручкой о колено матери.
Начинающий скульптор смело вступил на равных в диалог с великим мастером, доказав свою независимость и высокую творческую зрелость, что не мог не отметить Бертольдо, ученик Донателло. Рассматривая первый рельеф Микеланджело, наставник вспомнил однажды услышанное суждение Леонардо да Винчи о том, что плох тот ученик, кто не превосходит учителя. Ему самому так и не удалось превзойти своего учителя Донателло или хотя бы близко подойти к его великому творению — конной статуе кондотьера Гаттамелаты в Падуе. Рассказывая ученикам о силе воздействия скульптуры, Бертольдо в качестве примера часто ссылался на конную статую своего наставника.
— Падуанцы до сих пор не смеют поднять глаз на Гаттамелату. Их страшит один только грозный взгляд полководца на коне, гневно взирающего на житейскую суету вокруг.
Он распорядился перенести «Мадонну у лестницы» во дворец, поместив её на высоком деревянном постаменте, обтянутом чёрным бархатом, на фоне которого мрамор засверкал ещё больше. Увидев изваяние, Лоренцо пригласил друзей взглянуть на новинку. Скульптура вызвала общее восхищение, но суждения о его работе ошеломили Микеланджело. Он никак не ожидал, что в «Мадонне у лестницы» проявились аттические черты, как выразился Полициано. А Пико делла Мирандола и вовсе заявил, что при взгляде на рельеф создаётся впечатление, что не было тысячелетия христианства — это подлинно древнегреческое изваяние с его непостижимой возвышенностью духа.
— Я чувствую, Микеланьоло, — сказал Фичино, — что ты привнёс дух Акрополя во Флоренцию.
Заметив растерянность Микеланджело, не ожидавшего такого оборота разговора и не понимавшего толком, хула ли это или хвала, Лоренцо ласково сказал:
— Думаю, что настала пора переходить к более крупным изваяниям. От природы тебе многое дано, а потому и многое спросится. Мы все возлагаем на тебя большие надежды и ждём новых работ.
Микеланджело был вне себя от радости и думал только о том, как оправдать надежды Лоренцо, которого он боготворил. Теперь все его мысли были направлены на поиски достойного сюжета для новой скульптуры.
Из дома пришла грустная весть о смерти бабушки Лиссандры, тихо скончавшейся в Сеттиньяно. Его раннее детство прошло с ней, от бабушки он научился первым молитвам и чтению по складам. Она была его первым пестуном в познании мира, природных явлений, жизни растений и животных. Он потерял бесконечно дорогого ему человека.
На похоронах присутствовала вся семья. Пришли и сыновья каменотёса Тополино, которые заверили Микеланджело, что поставят надгробие из добротного мрамора, чтобы достойно увековечить память его любимой бабушки. Он давно не виделся с друзьями детства и был рад встрече с ними, хотя поводом для неё снова послужила смерть.
Зайдя с ними в их старый дом, где многое изменилось, Микеланджело увидел постаревшего Тополино, который после смерти жены так и не пришёл в себя и проводил время, сидя на завалинке, погружённый в свои стариковские думы. Его отрешённый взгляд поразил Микеланджело, и позднее он вспомнил о старике, сидящем на солнцепёке, в одной из своих поэм.
— Мне пришлось жениться, — сказал Бруно, — так как без женского догляда дом сирота. А вот мои влюбчивые братья никак не определятся, хотя время не терпит и можно опоздать.
На том и расстались. Вид скромного сельского кладбища произвёл на Микеланджело тягостное впечатление, и в его тетради появились такие строки:
Родившись, мы обречены —
Недолог век в земной юдоли.
Все будем в прах обращены,
Как выжженный сорняк на поле.
Не избежать нам смертной доли,
И наши предки ведь не боле,
Чем по ветру гонимый дым.
Пред ними скорбно мы стоим:
Они любили и страдали,
Но от былых страстей, печали
Одни лишь холмики видны
И солнцем злым опалены.
Их очи любовались миром.
А ныне полые глазницы
Страшны в оцепененье сиром —
От бега времени не скрыться (21).
Трудно поверить, что столь мрачные строки родились у юнца, которого посетило чувство любви к обворожительной девушке.
Пока он был занят поиском сюжета, старина Бертольдо весьма некстати дал задание ученикам школы направиться в Санта Мария дель Кармине для снятия рисунков с фресок Мазаччо. Микеланджело уже не раз бывал там, а идти туда целой компанией ему не хотелось. Но он не стал перечить мастеру и пошёл вместе со всеми, оставив приглянувшийся ему кусок мрамора под навесом.
По дороге к церкви Торриджани, чувствуя себя вожаком группы по возрасту и силе, сыпал шутками, задевая прохожих и явно нарываясь на скандал. Уже на подходе к церкви он вдруг выпалил, словно впервые заметив присутствие Микеланджело:
— Ты бы хоть оделся поприличней, идя в храм. Неужели любимчика двора лишили обносков с барского плеча?
Микеланджело вспыхнул, но сдержался и не стал отвечать наглому задире. Но в самой церкви произошло непоправимое. Пока он рисовал, Торриджани не переставал отпускать шуточки в его сторону, указывая на него пальцем остальным ребятам. Наконец, не выдержав издёвок, Микеланджело бросил наглецу прямо в лицо всё, что накипело у него внутри в последнее время:
— Знай же, жалкий паяц, что твои рисунки годятся только для отхожего места!
В ответ последовал прямой удар кулаком в лицо. Он был столь силён, что Микеланджело упал навзничь, ослепнув от крови, залившей глаза, и только чудом, зацепившись за скамейку, не расшиб себе голову о каменный пол. Не исключено, что в кулаке у обидчика была свинчатка — таков был обычай флорентийского сброда, с которым Торриджани водил знакомство. Подбежавшие ребята подняли Микеланджело с пола, приложили платок к кровоточащей ране и отвезли его на извозчике во дворец, где перепуганный Бертольдо тут же вызвал медика.
Узнав о случившемся, разгневанный Лоренцо с позором изгнал Торриджани из Флоренции, приказав забыть дорогу обратно. Такой же приговор ему вынесли многие собратья по искусству, возмущённые его диким поступком. Имя художника-неудачника осталось в истории лишь благодаря тому меткому удару. Он мотался по свету в поисках работы, а оказавшись в Испании, попал в тюрьму за акт вандализма — разбил скульптуру святого. Там он, по одной из версий, и закончил жизнь, наложив на себя руки.
Лет двадцать спустя после инцидента с Микеланджело Торриджани похвалялся в разговоре с Бенвенуто Челлини: «Я размахнулся и с такой силой хватил его по носу, что почувствовал, как кости и хрящ сплющились у меня под рукой, словно вафли со сливками. На всю жизнь я оставил ему свою метку». Эти слова, как пишет тот же Челлини, «возбудили во мне такую к нему ненависть, что я не только не принял его предложение ехать с ним в Англию, но даже не мог его больше видеть».26
Не на шутку обеспокоенный случившимся, мессер Лодовико направил к раненому Микеланджело своего старшего сына Лионардо. Тот появился во дворце в монашеской сутане доминиканского ордена и, поднявшись по боковой служебной лестнице наверх, предстал перед младшим братом, лицо которого было сплошь забинтовано — видны были только щёлки грустных глаз подранка, ставшего жертвой злобной силы.
— Вот видишь, — сказал Лионардо, — как судьба тебя покарала за житьё в этом вертепе разврата, фарисейства и богохульства! Покайся и вернись домой, пока не поздно!
Микеланджело ничего не ответил, резко отвернувшись к стене, и монах ушёл ни с чем. Каждый вечер к нему заходил Бертольдо. В разговоре с ним Микеланджело посетовал на свои излишне резкие слова, брошенные сгоряча в лицо обидчику.
— Это хорошо, что ты признаёшь ошибки, — ласково сказал старый мастер. — Впредь будь терпимее к недостаткам ближнего и научись сдерживать себя. Но не залёживайся — ты мне нужен.
Микеланджело ещё не раз приходилось испытывать в жизни горечь разочарования, когда преклонение перед чисто внешней красотой, как это произошло в случае с Торриджани, скрывало от него подлинную суть предмета обожания, который на поверку оказывался мелкой душонкой или того хуже — подонком и предателем.
Голова была как чугунная и болела при малейшем движении, опухоль лица не спадала. Сломанная переносица придала Микеланджело вид кулачного бойца, готового к новым битвам. Но в зеркало над умывальником он старался не смотреть — настолько его пугал непривычный вид лица. Днём он не решался показываться на люди, боясь попасться на глаза знакомым с обезображенным лицом. Для молодого человека с влюбчивой натурой, ценителя красоты это была катастрофа, оставившая след на всю жизнь. Больше всего он боялся повстречаться во дворце с обворожительной Контессиной. Одна только мысль, что девушка увидит его уродство, приводила в ужас, и ему становился немил весь белый свет.
Навестивший его Граначчи вёл себя странно и чего-то недоговаривал.
— Ну что ты мнёшься, как кисейная барышня? — спросил Микеланджело. — Говори, не мямли!
Тогда друг осторожно, подбирая слова, сообщил ему новость о том, что Контессину прочат в жёны богачу Пьеро Ридольфи. Эта весть ошеломила Микеланджело, заставив окончательно смириться со своим новым обличьем и распрощаться с лелеемой втайне надеждой, в которой он даже самому себе боялся признаться.
— Но ведь ей всего четырнадцать лет, — с трудом выдавил он из себя, чтобы нарушить наступившее тягостное молчание.
— А ты забыл, что Данте влюбился в Беатриче, когда ей было девять лет от роду? — напомнил Граначчи.
«Но почему меня это так больно задело?» — мысленно задавался он вопросом после ухода друга. Ему вспомнилось, как когда-то тот же Граначчи после прочтения одного сонета откровенно сказал, что предмет его пылких воздыханий — «не его поля ягода». Он промучился всю ночь, настолько глубоко его ранило, что скоро дорогая его сердцу «графинюшка» пойдёт под венец с немилым ей мужчиной по приказу отца, во имя клановых интересов.
Но не слишком ли он возгордился, живя во дворце самого Лоренцо Великолепного и сидя за одним столом с его детьми? Хотя, если здраво рассудить, его старинный и почитаемый во Флоренции род Буонарроти не чета этим выскочкам Медичи, кичащимся своим богатством, нажитым отнюдь не праведным путём…
Чтобы успокоиться, он подошёл к рукомойнику, стараясь не глядеть в зеркало, и подставил голову под холодную струю воды. Нет, сдаваться он не намерен и готов был побороться, чтобы всем доказать, что искусство превыше всех земных богатств. Посмотрим тогда, в ком больше истинного благородства и достоинства! Он долго терзался мыслью о своём неравном положении в обществе, где так много зла и несправедливости, и в его тетради появились строки, полные горечи и отчаяния:
Бегите прочь, юнцы, от искушенья!
Огонь опасен и смертельно жжёт —
В согласии с ним разум не живёт,
И от сетей коварных нет спасенья.
Бегите от любви без промедленья!
Стрела без промаха по цели бьёт.
Влюблённых участь — знаю наперёд —
Стать жертвой злой игры и наважденья.
Бегите от любовного огня!
Глупец, я тщился сохранить свободу,
А ныне весь горю, судьбу кляня (27).
Когда однажды к нему на огонёк зашёл Полициано, он подумал, взглянув на его сморщенное по-обезьяньи личико: «Отныне мы с ним сравнялись в уродстве». Ему вспомнилось, как злые языки говорили, что Лоренцо специально держал в своём окружении Полициано, чтобы в его присутствии выглядеть ещё красивее.
Гость пришёл не только справиться о здоровье полюбившегося ему юнца:
— Вчера я читал Лоренцо мой перевод «Метаморфоз» Овидия, и вот что сказал наш просвещённый покровитель: «Предложи сюжет битвы кентавров с лапифами нашему юному другу». Что вы на это скажете?
Едва Полициано принялся с жаром говорить об Овидии, как его подслеповатые глазки расширились, а лицо озарилось внутренним светом. Даже голос зазвучал по-мальчишески звонко.
«Вот она, сила вдохновения!» — подумал Микеланджело, любуясь поэтом и уже не замечая его некрасивого лица. На какое-то время он забыл о собственном уродстве, будучи поражён произошедшим прямо на глазах чудесным перевоплощением.
На прощанье Полициано сказал:
— Поверьте моему слову, юный друг: этот миф с его героическим началом создан Овидием будто специально для вас. Думаю, что и Лоренцо согласится со мной.
Микеланджело поблагодарил его за визит, пообещав серьёзно поразмыслить над этой идеей. На тему битвы кентавров у него уже был до этого разговор с Бертольдо, который его навещал, справляясь каждый день о здоровье и заботясь о нём как о родном сыне.
Идея, предложенная поэтом и скульптором, была заманчива, и он мысленно рвался в бой. В дворцовой библиотеке он нашёл томик Полициано с переводами из Овидия и принялся читать миф о Кентавромахии в горах древней Эллады, где племя лапифов испокон веков проживало по соседству с буйными кентаврами. Это были полулюди и полукони, которые крали у людей женщин.
Миф о битве с кентаврами имел основополагающее значение для культуры античной Греции, утверждая победу разума над животными инстинктами и тем самым открывая путь человеку к цивилизации. Он имел широкое распространение и в Древнем Риме. Достаточно вспомнить миф о похищении римлянами пышнотелых сабинянок из соседней провинции для продолжения рода, нашедший отражение в живописи и скульптуре.
Не осталась в стороне и Флоренция, считавшая себя законной наследницей Афин и Рима. Правда, самого Микеланджело занимала не столько мифология, сколько возможность выразить в камне динамику обнажённого тела и показать противоборство антагонистических начал, представленных разумными людьми и существами, подчиняющимися инстинкту.
Ему удалось на заднем дворе школы найти подходящий кусок добротного мрамора. Но взяться за него помешала внезапно обострившаяся болезнь Бертольдо, измотанного непрекращающимся кашлем, а без него он не решался приступать к делу. По совету врачей Лоренцо распорядился отвезти больного на природу и разместить на вилле Кареджи в надежде, что смена обстановки и горный воздух окажут благотворное воздействие на старика. Однако горный воздух не помог, и славного Бертольдо не стало, что болью отозвалось в душе Микеланджело.
Среди оставшихся после мастера статуэток ему попался в руки небольшой бронзовый барельеф, где изображалось сражение между пешими воинами и всадниками. Он поразил его невероятной динамичностью. Возможно, этот барельеф и стал отправной точкой при работе над «Битвой кентавров» (Флоренция, дом Буонарроти), посвящённой светлой памяти учителя. Квадратный барельеф (90,5 х 90,5 см) вмещает более двух десятков фигур и впечатляет не только смелыми ракурсами, но и сложным переплетением обнажённых тел. Изображая фигуры в разнообразных позах, начинающий скульптор раскрывает красоту классических пропорций и необузданную энергию стихийных сил природы, чей неукротимый нрав пробивается сквозь толщу сопротивляющейся косной материи.
Оставленный необработанным фон цепко удерживает обнажённые тела, охваченные отчаянной борьбой, не давая им вырваться наружу. В центре композиции выделяется фигура воина с высоко поднятой правой рукой, задающая тон спиралевидному движению сплетённых, корчащихся в борьбе тел. В этом живом месиве трудно сразу разобрать, где здесь люди, а где кентавры. Поражает разнообразие приёмов в работе над рельефом. Тщательная проработка торсов и конечностей соседствует с едва намеченными резцом лицами персонажей, а динамичная светотень усиливает драматизм изображения. Такого напряжения и скрытой динамики не добивался никто другой, даже Поллайоло, рисуя ставшую хрестоматийной схватку своих обнажённых героев. Образ неведомой энергии — будь она назревающей, вырвавшейся наружу или даже угасающей — станет по сути основной темой творчества Микеланджело.
Тогда же он изваял небольшой барельеф-тондо «Аполлон и Марсий», который в дальнейшем был утрачен. Не случайно молодой скульптор, находящийся под сильным воздействием неоплатонизма, уже в своих первых работах обращается к античной мифологии. В старости, когда в его сознании всё чаще вспыхивали в памяти проблески и отзвуки юношеских лет, он вспомнил при написании фрески «Страшный суд» центральную фигуру «Битвы кентавров» с грозно поднятой рукой, сделав её осью вихреобразного движения праведников и грешников. При работе над той же фреской ему пришёл на память миф о фригийском сатире Марсии, с которого была содрана кожа за дерзкое состязание с самим Аполлоном. Так на фреске «Страшный суд» появилось лицо-маска с содранной кожей и чертами, словно отражёнными на подёрнутой рябью водной глади.
Это единственный автопортрет, который написал Микеланджело, противник портретного жанра. Он поражает своей необычностью и трагизмом. В истории мировой живописи, пожалуй, не встретишь более откровенного самоуничижения и самобичевания за те прегрешения, о которых знал только сам автор.
Сады Сан Марко осиротели с уходом из жизни их главного садовника. Лоренцо Великолепный, учредивший школу ваяния, утратил к ней интерес. Не до скульптуры ему было, так как Флоренция бурлила и постоянно роптала. Около четверти века он негласно правил в городе всем и всеми. Лучшие живописцы прославили его род на многочисленных фресках, украшающих флорентийские храмы. С его славным именем было связано процветание Флоренции, ставшей общепризнанным центром европейской культуры, науки и искусства. Но теперь горожане, казалось, забыли об этом и всё громче выражали недовольство властью Медичи, требуя перемен.
Напасть любую, гнев и злую силу
Мы одолеем с помощью любви (29).
Смирившись с безраздельной властью Медичи, флорентийцы были обеспокоены происками врагов внутренних и внешних, покушавшихся на их республиканские свободы, которыми они свято дорожили. Угрозы шли отовсюду: из Рима, Неаполя, Милана, из-за Альп. Кто только не зарился на процветающую Флоренцию с её банками, ремёслами, шёлкоткацкими мануфактурами и несметными художественными богатствами! Узнав о тяжёлой болезни Лоренцо Великолепного, подняли голову скрытые противники его авторитарного правления, сея в городе смуту.
Так получилось, что Микеланджело трудился и жил при дворе Лоренцо, в непосредственной близости от монастыря Сан Марко, где доминиканский проповедник Савонарола смело обличал пороки своего времени, невзирая на лица. С каждым днём росло число его сторонников, и на проповеди доминиканца стекалась паства из соседних приходов, что вызывало беспокойство высшего духовенства и властей. Но никакие увещевания и запреты не могли воспрепятствовать людям слушать проповеди Савонаролы.
В литературе либерального толка Савонарола нередко преподносится как мракобес, стремившийся превратить Флоренцию из центра культуры и искусства в оплот средневекового мракобесия. На самом деле его высказывания по вопросам философии и эстетики во многом совпадают с позицией флорентийских гуманистов. В своём теологическом труде «О смирении и милосердии» он превозносит разум человека и на его основе возводит здание христианской веры. В его мощной, противоречивой личности отразились как светлые, так и теневые стороны итальянского Возрождения.
Джироламо Савонарола родился в 1452 году в Ферраре, где его дед и отец были придворными медиками. Будущий философ и богослов получил блестящее домашнее образование, но не пошёл по стопам отца, увлекшись поэзией и музыкой. В юности он пережил душевную драму неразделённой любви и проникся презрением к плотским наслаждениям, приняв монашеский постриг. Около семи лет Савонарола провёл в доминиканском монастыре в Болонье, где, по собственному признанию, зачитывался в монастырской тиши «Энеидой» Вергилия, мечтая вслед за поэтом: Неu fuge crudeles terras, fuge litus avarum (III, 44) — «не знаться с миром богачей и скряг». Как и Вергилий, он остался верен своим убеждениям. Обретя с годами громкую известность народного трибуна, он никогда не домогался личных благ, что особенно ценилось его многочисленными сторонниками и порицалось за глаза высшим духовенством.
Став известным богословом, Савонарола проявил глубокие познания во многих областях, как это явствует из его фундаментального труда «Разделение и достоинства всех наук», в котором он ратует за обновление церкви, чистоту её рядов и восстановление истинно христианских апостольских ценностей. В нём рано проявились незаурядные способности страстного и бескомпромиссного полемиста, когда по заданию руководства доминиканского ордена он разъезжал по итальянским епархиям с проповедями, снискавшими ему широкую известность.
Будучи глубоко верующим человеком, он скорбел о царивших при папском дворе симонии, непотизме, пьянстве и разврате, сочинив в стихотворной форме молитву «О разрушении церкви». За этот дерзкий опус Савонарола получил нагоняй от Римской курии, но дело удалось как-то замять, хотя там были такие резкие слова:
Не дай, Господь, погибнуть вере,
И защити нас от мздоимцев,
Надевших рясы проходимцев —
Закрой пред ними в храмы двери!27
Как уже говорилось, философ Пико делла Мирандола уговорил своего друга и покровителя Лоренцо Медичи пригласить доминиканского проповедника во Флоренцию. Фра Джироламо оказался в городе почти одновременно с переселением юного Микеланджело во дворец Медичи. Однажды утром, зайдя перед работой в монастырь Сан Марко, Микеланджело впервые увидел Савонаролу, о котором уже был наслышан. Поначалу щуплый рыжеволосый монах с петушиным профилем не произвёл на него впечатления — пока он, обращаясь к пастве, не заговорил мощным зычным голосом, срывающимся на фальцет. Особенно поражал пронзительный взгляд его горящих глаз, проникающих, казалось, в самую глубину души.
Говоря в проповеди об «умной молитве», монах страстно ратовал за молитву бессловесную, произносимую в состоянии духовного экстаза, когда всё мирское изгоняется и предаётся забвению. Заканчивая проповедь, он заявил, что «умная молитва» сильнее смерти и спасительна для любого искренне верующего человека. В его словах Микеланджело услышал немало того, над чем сам часто задумывался, живя при дворе Лоренцо Великолепного и во многом не разделяя царившие там нравы. Его подавляла чрезмерная показная роскошь, не имеющая ничего общего с подлинной красотой, будоражившей воображение.
С тех пор он старался не пропускать проповедей доминиканца. В одной из них Савонарола обратился к прихожанам, среди которых было немало художников, с риторическим вопросом:
— В чём состоит красота? В красках — нет. В линиях — скажете вы? Тоже нет. Красота — это форма, в которой гармонично сочетаются все её части, все её краски…
В словах тщедушного монаха Микеланджело ощутил необыкновенную лёгкость, озарённость и сугубо интимный земной характер понимания красоты. После проповеди к монаху подошёл один прихожанин за разъяснением. Выслушав его, Савонарола ответил, обращаясь не столько к собеседнику, сколько к остальным людям, тесно обступившим их:
— Ты ведь не назовёшь женщину красивой только потому, что у неё правильный нос или красивые руки? Она красива, когда в ней всё пропорционально. А откуда проистекает её красота? Задумайся, и ты увидишь — из души.
Он оглядел стоящих прихожан и продолжил свою мысль:
— Поставьте рядом двух женщин одинаковой красоты. Одна из них добра, непорочна и чиста, другая — блудница. Вы увидите, что первая вся светится как святая, и на неё обратятся взоры всех, не исключая даже людей, жаждущих только плотских наслаждений! Прекрасная душа сопричастна красоте божественной и отражает свою небесную прелесть в теле любого человека.
Такое Микеланджело уже приходилось слышать из уст Фичино и Полициано, часто ссылавшихся на Платона. Ему было непонятно, в чём различие позиции его старших друзей из «платонической семьи» и высказываний доминиканского проповедника. Ведь все они ратуют за красоту духовную, не забывая при этом о красоте телесной; для них материя вторична, а дух владычествует над ней.
Микеланджело захотелось тоже подойти к Савонароле и задать ему несколько волнующих его вопросов, но помешала врождённая застенчивость. Прислушиваясь к высказываниям проповедника, он стал записывать их, находя много созвучного собственным мыслям и чувствуя в нём родственную душу.
В одной из проповедей фра Джироламо заявил:
— Хочу напомнить вам слова одного из почитаемых учителей церкви святого Иеронима: «Poenitentia est secunda tabula naufragium» — «Покаяние есть вторая доска после кораблекрушения». В нашем житейском море на каждом шагу нас подстерегают роковые волны соблазна, мирские и плотские испытания. Только та самая спасительная доска, а именно покаяние поможет нам не сгинуть во время бури и спасти наши грешные души.
«А как бы ответил Савонарола, — подумал Микеланджело, — на вопрос казненного римского философа Боэция?» Но такого ответа он не услышал ни в одной из проповедей монаха.
Однажды он увидел, как в монастырской церкви Сан Марко появился со свитой Лоренцо Великолепный. Прихожане почтительно расступились, чтобы пропустить вперёд первого гражданина города, но тот остался в глубине и простоял до конца мессы, хотя ему не раз предлагали присесть, освобождая место.
После мессы, взойдя на амвон, Савонарола обратился к пастве с обычной проповедью, в которой, как всегда, гневно выступил против деспотизма правления, продажности чиновников, непомерного налогового бремени.
— А тем временем просвещённая часть общества, — продолжил он, — делает вид, что не замечает бедствий униженного народа, лишённого всех прав и живущего в условиях тиранического режима. Доколе же терпеть произвол и беззаконие?
Микеланджело заметил, как лицо стоящего рядом Лоренцо вспыхнуло от гнева, исказившись судорогой, и он спешно вышел из храма, не дослушав проповедь до конца.
В 1491 году Савонарола был избран настоятелем монастыря Сан Марко, а вскоре стал приором Тосканской конгрегации доминиканского ордена. Несмотря на продвижение по иерархической лестнице и широкую известность, он вёл спартанский образ жизни, довольствуясь малым; постоянно постился, ходил в поношенной сутане и спал на соломе.
По традиции новый назначенец должен был нанести визит вежливости негласному правителю города. Но Савонарола нарушил традицию и не пошёл во дворец с поклоном. Стерпев обиду, Лоренцо сам отправился к монаху в Сан Марко. Отслужив мессу, Савонарола так и не вышел к ожидавшему его правителю и не принял оставленные им пожертвования для церкви.
— Церковь не может принять пожертвование из нечистых рук, — заявил Савонарола. — Раздайте ваши иудины сребреники нищим!
Это была новая пощёчина всесильному Медичи, отозвавшаяся радостным эхом среди городской голытьбы. Зайдя после дерзкой выходки Савонаролы в сады Сан Марко, Лоренцо подошёл к работающему над рисунком Микеланджело.
— Пройдёмся до Сан Лоренцо, — предложил он. — Я тебе хочу кое-что показать.
Они вышли на улицу Ларга и пошли медленно, так как Лоренцо слегка прихрамывал. По дороге он хранил молчание, но лицо его выражало глубокую озабоченность. Казалось, каждый шаг давался Лоренцо с трудом, но он не сдавался и продолжал идти вперёд с гордо поднятой головой, отвечая на приветствия прохожих. Люди останавливались при виде владыки, запросто идущего по улице в сопровождении незнакомого юнца.
— Здесь царит совсем другая атмосфера, — промолвил он, когда они оказались перед Сан Лоренцо с его голым замшелым фасадом из бурого кирпича, не облицованного мрамором.
Это была семейная церковь Медичи, возведённая Брунеллески на месте старой романской базилики.
— Вопиющая нагота фасада, — с болью в голосе сказал Лоренцо, — это моя боль и неоплатный долг перед памятью близких и перед всеми флорентийцами.
Они вошли в храм, где около бронзовой кафедры, отлитой Бертольдо, был погребён Козимо Медичи.
— Мой дед Козимо дружил с Донателло и пожелал найти здесь упокоение рядом со своим другом.
Пройдя через левый неф, они оказались в так называемой Sagrestia Vecchia — Старой ризнице, квадратной часовне, увенчанной куполом. Здесь царила завораживающая тишина, где взору Микеланджело впервые предстало творение Брунеллески и Верроккьо. Он высоко оценил этот впечатляющий гармоничный сплав архитектуры и скульптуры. Здесь находились надгробие с останками Джованни ди Биччи, удачливого родоначальника семейства Медичи, вышедшего из низов, и мощный порфировый саркофаг Пьеро Подагрика, отца Лоренцо Великолепного.
Лоренцо запалил свечу перед надгробием родителя.
— Доступ сюда ограничен. Но при желании здесь многому можно научиться.
Больше он ничего не сказал, и они вернулись во дворец, где их уже ждали к обеду. Врач Леони спросил, где правитель так долго задержался.
— Мне хотелось показать молодому скульптору нашу часовню в Сан Лоренцо. Надеюсь, что для него это будет полезно.
Но о посещении монастыря Сан Марко он не обмолвился ни словом. Видимо, боль от полученной обиды ещё не прошла. Неожиданное приглашение посетить Сан Лоренцо показалось тогда Микеланджело странным, хотя и заставило о многом подумать. Два десятка лет спустя он вспомнил об этом, вернувшись в родной город, и подумал — не предчувствовал ли Лоренцо, приглашая его в семейную усыпальницу, что ему придётся здесь потрудиться?
В городе разнеслась молва о реформах, проведённых настоятелем Сан Марко. Им был восстановлен обет нищеты и введён строгий монастырский устав, запрещающий роскошь и мздоимство, предписывающий монахам заниматься трудом. При монастыре была устроена школа, обучающая братию богословию, философии, а также разным видам ремёсел. В программу монастырской школы было введено изучение греческого, еврейского и других восточных языков для более глубокого освоения текстов Священного Писания, что было одной из неустанных забот Савонаролы. Все эти нововведения стоили ему неимоверных усилий — пришлось одолевать сопротивление высшего духовенства, с подозрением относящегося к любым новшествам. Но его решительные действия стяжали ему громкую славу, вызвав понимание и поддержку самых различных слоёв общества.
Простому люду особенно нравилась тощая фигура настоятеля Сан Марко, измождённого постами, молитвами и праведными трудами. Савонарола был воплощением истинного пастыря, наделённого неукротимой внутренней энергией, не в пример дородным священнослужителям, лоснящимся от жира, чьи толстые пальцы были украшены дорогими перстнями.
Многим, включая Микеланджело, импонировали непримиримость фра Джироламо к разврату и резкие нападки на содомитов, для которых он требовал сожжения на костре. По злой иронии судьбы сам он будет вскоре сожжён, а хворост в его костер станут подбрасывать те же содомиты, которых в Италии всегда хватало. О их диких оргиях Микеланджело слышал ещё от пресловутого Торриджани, который не раз в его присутствии рассказывал взахлёб о так называемых «мальчишниках» золотой молодёжи. Ему претили такие рассказы — в нём давно укрепилась почти пуританская чистота, удерживающая от соблазнительных в юном возрасте любовных утех и способствовавшая формированию аскетического мировосприятия, которому он хранил верность до конца своих дней.
В вопросах морали Микеланджело находил опору во взглядах Савонаролы, внимая его проповедям. Стоит заметить, что некоторые его современники, например историки Макиавелли и Гвиччардини, открыто свидетельствуют о мужеложестве среди молодых состоятельных флорентийцев, что тогда было в порядке вещей. Эту тему в своих произведениях не обходили вниманием поэты и художники, что вызывало резкую критику официальных церковных кругов. Один из видных живописцев того времени, Джован Антонио Бацци, за свою склонность к оргиям получил прозвище Содома, которое закрепилось за ним в истории искусства.
По просьбе отца Микеланджело направился однажды в монастырь Сан Марко навестить заболевшего брата Лионардо, который в усердии неофита довёл себя строгими постами до такого состояния, что не в силах был подняться с постели. Еле двигая языком, он сызнова принялся увещевать младшего брата.
— Сожги рисунки, — бормотал Лионардо, — и разбей свои изваяния. Умоляю тебя, вернись в лоно Христовой церкви, пока не поздно.
Разговор его утомил, и он вскоре задремал. Выйдя от него, Микеланджело в одном из коридоров увидел открытую дверь в келью, где перед мольбертом сидел художник с палитрой и кистью в руке. Так он познакомился с фра Бартоломео делла Порта, занятым написанием портрета монаха, в котором легко узнавался Савонарола. Именно таким, с характерным профилем и горящим взглядом, Микеланджело не раз видел доминиканца, проповедовавшего с амвона.
— Это святой человек, — сказал фра Бартоломео. — Нам по неверию не дано сие понять. Если бы люди вняли ему, мир преобразился. Тороплюсь закончить портрет для потомков, но больше к кисти не притронусь.
Новый знакомый был года на три постарше, и они быстро перешли на «ты».
— Мне немало рассказал о тебе брат Лионардо. Он страшится за твою судьбу и близость к Медичи. Последуй его совету, не упрямься.
— Как, — удивился Микеланджело, — ты предлагаешь мне бросить искусство? Я, как и ты, обучен ремеслу художника и не собираюсь сворачивать с избранного пути. Мне не раз приходилось слушать проповеди вашего духового наставника, а он призывает быть стойкими и не сдаваться в отстаивании своих убеждений.
Фра Бартоломео ничего не сказал, уставив взгляд в узкое оконце кельи, за которым проглядывал солнечный денёк. Но когда Микеланджело попросил показать кое-что из прислонённых к стене картонов и досок, монах смутился и наотрез отказался выполнить просьбу.
— Не обижайся! Там сплошное богохульство, написанное мной, грешником, по наущению дьявола. Это всё хлам, и место ему на площади в костре.
Микеланджело передёрнуло от таких слов. Допустимо ли так поступать истинному художнику? Ведь его новый знакомый был учеником знаменитого Козимо Росселли. Нет, Микеланджело никак не мог уйти, не сказав, что тот глубоко заблуждается.
— О каком наущении дьявола ты говоришь? Не гневи Бога! Нам с тобой, художникам, дан особый дар свыше. Так береги же его, не предавай!
Взволнованный увиденным и услышанным, вернулся он из монастыря во дворец. За ужином зашёл разговор о том, как фанатичные приверженцы Савонаролы тащат на площадь Санта Кроче все предметы светской роскоши, что им удаётся изъять в домах зажиточных горожан. Напуганные обыватели отдают всё, что те считают богохульным. В полыхающий на площади огонь, называемый «костром тщеславия», вместе с женскими нарядами и украшениями летели «богомерзкие» книги и картины.
— Видимо, я ошибся, пригласив Савонаролу, — с грустью вымолвил Лоренцо.
— Что и говорить, — поддержал его Ландино. — Доминиканские монахи вполне оправдывают само название своего ордена Domini canis — «псы Господа», вынюхивая всюду ересь и крамолу. Не зря их эмблема — собака с горящим факелом в зубах.
Разговор продолжил Пико делла Мирандола, заявив, что оголтелые сторонники доминиканского проповедника позорят излишним рвением своего предводителя. Но сам Савонарола настолько последователен в отстаивании истинно христианских идеалов, что нет основания усомниться в его искренности. Но с Пико не согласились другие участники беседы, считая монаха подстрекателем, играющим с огнём во имя собственных эгоистических интересов.
— Он взрастил плевелы вместо зёрен и породил в людях, сам того не подозревая, самые низменные страсти, — заметил Полициано. — У нас сегодня жизнь соткана из столь резких крайностей, что даже любовь и религиозность становятся жестокими.
Флоренция менялась прямо на глазах. Ещё совсем недавно она считалась в Европе центром гуманизма и светочем культуры и искусства, привлекавшим к себе все богатства человеческого духа. Отовсюду сюда стекались ценные манускрипты, чей поток особенно возрос после падения Константинополя. Здесь осели многие византийские учёные, и среди них ровесник Микеланджело Михаил Триволис — наш российский Максим Грек, публицист, писатель и переводчик, который слушал проповеди Савонаролы, подпав под сильное его влияние. Художественная сокровищница флорентийского искусства веками пополнялась великими творениями зодчих, ваятелей, живописцев и притягивала к себе всю Европу. Но накалившаяся обстановка сделала город неузнаваемым, ввергнутым в бездну страхов, сомнений и безумия, как перед светопреставлением.
На днях стало известно, что под улюлюканье толпы некоторые художники, а среди них Боттичелли, Козимо Росселли, Лоренцо ди Креди, Пьеро ди Козимо, Филиппино Липпи, фра Бартоломео и другие мастера добровольно побросали в костёр свои работы, посчитав их «сатанинским искушением». В огне безвозвратно погибло немало изображений томных мадонн, смахивающих на возлюбленных самих художников или на городских шлюх, к услугам которых не брезговали прибегать мастера кисти. Вокруг «костра тщеславия» обезумевшие фанатики устраивали дикие хороводы и исступлённые пляски.
Наблюдавший за разгулом страстей и истерии один венецианский купец предложил беснующимся погромщикам две тысячи флоринов за картины, предназначенные к сожжению, но его предложение было с гневом отвергнуто.
Сторонники Савонаролы создали из мальчиков и девочек из бедных семей «святое воинство». Дети помогали выискивать крамолу и нести в «костры тщеславия» предназначенные к сожжению книги, картины и предметы роскоши, распевая звонкими голосами «Lumen ad revelationem gentium et gloriam plebis Israel» — «Свет к просвещению языков, ко славе народа Израилева». В их ангельских голосах звучали такие искренние вера и мольба, что напуганные художники не могли устоять и сами отдавали в руки юных защитников веры свои «богохульные» работы.
Узнав о новом безобразном шабаше на площади Санта Кроче, Лоренцо задумчиво молвил:
— Никак не ожидал такой глупости от поэтически настроенного и тонко чувствующего красоту Боттичелли.
Он подумал немного и добавил:
— Одно лишь радует, что к наивным глупцам не примкнул рассудительный Гирландайо.
С ним Микеланджело был полностью согласен. Мастера, которые уничтожают свои творения в угоду настроениям толпы, меняющимся как флюгер в зависимости от направления ветра, совершают непростительную глупость. Уж коли считаешь, что ошибся, то не топчи и не бросай в костёр свой труд, а исправь. Дело это многотрудное, но лёгких решений, устраивающих всех, в искусстве не бывает.
При содействии фра Бартоломео, к которому Микеланджело часто наведывался, чтобы заодно навестить больного брата, ему удалось как-то побывать на вечернем бдении, которое Савонарола регулярно устраивал в монастырской трапезной с монашеской братией для повышения её общей культуры, так как у многих монахов, особенно новичков, были серьёзные пробелы в знаниях.
Он присел на скамью в уголочке и огляделся. За длинным столом восседали монахи во главе с настоятелем. Стены трапезной украшали фрески легко узнаваемого Беато Анджелико, бывшего насельника монастыря Сан Марко, одного из самых искренних и чистых душой живописцев. Его «Благовещение» здесь же, в Сан Марко, — одно из самых проникновенных и поэтичных творений в истории флорентийской живописи Кватроченто.
В полумраке выделялось освещённое стоящим на столе канделябром с зажжёнными свечами одухотворённое лицо Савонаролы, который вёл беседу с монахами о высоком предназначении поэзии.
— Некоторые хотели бы ограничить поэзию только лишь формой, — заявил он. — Они жестоко ошибаются, ибо сущность поэзии в философии, в мысли, без которой не может быть истинного поэта.
Кто-то из приглашённых гостей попытался возразить, напомнив о лирической поэзии с её любовными мотивами. Но Савонарола, сверкнув очами, пропустил это замечание мимо ушей.
— Если кто думает, что всё дело в дактилях и спондеях, долгих и коротких слогах, он впадает в грубейшую ошибку, в чём скоро сам убедится.
Говоря о поэзии, Савонарола настолько увлёкся, что, кажется, забыл о внимающей ему братии и скорее спорил с самим собой, приводя всё новые доводы и тут же их опровергая:
— Мы видим в Писании, как Господь восхотел дать нам истинную поэзию мудрости, не останавливая наше внимание на словах, а вознося дух и дивным образом питая наш ум, свободный от земной суеты.
Словно впервые заметив среди присутствующих поэтов Бенивьени и Нези, появившихся с опозданием, он закончил свой монолог тирадой:
— Есть люди, претендующие на звание поэтов, но не умеющие делать ничего другого, как только следовать грекам и римлянам, повторяя их идеи и образы. Они подражают формам и размерам их стихов. Это ущербное стихотворство и губительная язва для молодёжи, которая падка на так называемые «новинки». Опыт как единственный учитель жизни доказал вред такой поэзии.
Он покинул монастырь вместе с обоими поэтами, которым так и не дали высказаться, хотя они порывались вставить слово.
— Савонарола стал просто невыносим и никого не желает слушать! А ведь в юности, говорят, писал неплохие стихи, — сказал Бенивьени. — Нет, больше к нему я не ходок.
Нези не поддержал товарища и промолчал.
Вернувшись домой, Микеланджело вытащил из сундучка тетрадь со стихами и вырвал из неё откровенно чувственные излияния. Но вспомнив Контессину, решил сохранить те, которые так или иначе связаны с ней, — ведь расстаться с ними означало бы отказаться от собственного «я».
Во Флоренции образовались два антагонистических духовных центра. Одним был собор Санта Мария дель Фьоре, где по определённым дням велеречивый монах Мариано из ордена августинцев-отшельников ублажал слух прихожан льющимися из его уст поучительными притчами о благочестии и божественной благодати, ниспосылаемой каждому истинному христианину и законопослушному гражданину. Его проповеди со ссылками на Цицерона и Вергилия пользовались особым успехом у просвещённой части аристократии и в кругах интеллектуалов, желавших услышать от проповедника не только слова утешения, но и что-то другое, способное дать ответ на вопросы, выдвигаемые жизнью. Прелат Мариано стал частым гостем во дворце Медичи, где Лоренцо не раз уединялся с ним в своём кабинете.
Совсем иные настроения царили в монастырской церкви Сан Марко, где назревал взрыв народного возмущения. Отныне, прежде чем приступить к работе в садах, Микеланджело обязательно заходил в церковь на службу. Постепенно аудитория августинца Мариано стала редеть, и большая часть его почитателей переметнулась к Савонароле, одержавшему верх в негласном состязании со ставленником правящих кругов, который называл своего противника-доминиканца «юродивым во Христе». Услышав такое, Микеланджело решил про себя, что велеречивым Мариано двигала зависть, и потерял всякий интерес к его фигуре.
Власть в городе из слабеющих рук Лоренцо постепенно переходила к Савонароле, который свои выступления перед народом всё чаще стал переносить в более вместительный кафедральный собор Санта Мария дель Фьоре, окончательно вытеснив оттуда августинца Мариано. На Великий пост в присутствии всего клана Медичи и других почётных граждан, занявших места в первых рядах, Савонарола выступил с резкими нападками на негласного правителя Флоренции, обвинив его в забвении интересов граждан и бессмысленной трате общественных средств. Он припомнил ему пьяные оргии на вилле Поджо-а-Кайяно, за которые всех Медичи ожидает неминуемая Божья кара — никакими подачками и пожертвованиями им не искупить своей вины перед народом.
Присутствовавший в соборе Микеланджело никак не ожидал прямого выпада против своего покровителя и друга, и его охватили недобрые предчувствия. Не такие слова он хотел услышать от проповедника, не гневные обвинения, а призывы к христианской любви и всеобщему согласию.
На следующий день после грозной филиппики Савонаролы к нему в Сан Марко была направлена депутацию самых влиятельных и уважаемых в городе граждан, предупредивших дерзкого обличителя, что за свои антиправительственные высказывания он может быть выдворен из Флоренции, несмотря на его высокий монашеский чин.
Не моргнув глазом Савонарола ответил:
— Передайте тому, кто вас послал, что я здесь — пришелец, а он — гражданин. Но я останусь, а он уйдёт. Скоро Господь призовёт его к себе на суд.
Эти слова грозного предсказания разнеслись по городу, вызвав у одних радость, а других ввергнув в глубокую печаль. Но Савонарола не успокоился и вскоре заявил, что сочтены дни и папы римского, и неаполитанского короля, угрожавшего Флоренции, и вообще весь мир переживает канун Апокалипсиса.
Флорентийцы впали в уныние в ожидании самых страшных бедствий. В городе началось невообразимое смятение, он напоминал растревоженный муравейник. Люди в ужасе метались по улицам, не находя успокоения, а кое-кто от отчаяния даже наложил на себя руки. Церкви были переполнены, служба в них не прерывалась, и здравомыслящие священнослужители призывали прихожан успокоиться, не верить шарлатанам и не поддаваться панике.
Городские власти никак не реагировали на происходящее, пребывая в растерянности. Унаследованная от отца Пьеро Подагрика тяжёлая болезнь вконец извела Лоренцо, и он порой без посторонней помощи шагу не мог ступить. Его личный врач и друг Пьеро Леони перепробовал все возможные средства, приглашая на консилиум лучших лекарей, но состояние больного ухудшалось с каждым днём.
По распоряжению Лоренцо два мраморных барельефа Микеланджело были перенесены к нему в рабочий кабинет, а Граначчи было предписано держать на запоре ворота в сады Сан Марко и усилить охрану находящихся там античных изваяний и других ценностей. Принятые меры предосторожности не были излишни, так как многие горячие головы готовы были на крайние меры после страстных проповедей Савонаролы. Своим мощным голосом он метал громы и молнии против погрязших в роскоши и разврате флорентийских толстосумов, что приносило ему всё новых сторонников среди простых граждан.
Лоренцо не терял надежды на скорое выздоровление, чтобы дать бой зарвавшемуся монаху. Он собрал воедино своих сторонников и получил поддержку со стороны соседних итальянских государств, которых пугала фигура монаха-обличителя. Главным, на что Лоренцо рассчитывал, были его собственные богатства и мощное влияние разветвлённой сети его банков — ведь деньги, как везде, решают всё. Ему даже удалось уговорить высшие круги духовенства на время поста отправить Савонаролу в один из дальних приходов Тосканы. Но это была временная мера, и по возвращении доминиканец снова принялся за своё, хотя у него по-прежнему не было ничего, кроме протёртого до дыр плаща на плечах да кучки фанатичных приверженцев.
Тем временем Лоренцо совсем сдал и уже не покидал дворец. Отправляя среднего сына Джованни в Рим на благословение к престарелому Иннокентию VIII, он напутствовал юнца, как ему вести себя с папой, во всём соглашаясь с ним, и не дай бог ни в чём не перечить:
— Помни всегда, что советует наш мудрый друг и твой крёстный отец Марсилио Фичино: питаться простой пищей и постоянно упражняться телесно, чтобы избежать любой болезни.
Джованни со скучающим видом слушал наставления отца, а сам думал о предстоящей поездке в Рим, куда давно мечтал попасть.
— Вставать надо пораньше, — продолжал наставлять сына Лоренцо, — дабы успеть исполнить все дневные дела: молитвы, чтение священных текстов и приём посетителей. Только тогда ты оправдаешь высокое кардинальское звание.
Вопреки расчетам Лоренцо события в городе развивались бурно и непредсказуемо. Под конец одной проповеди в переполненном соборе Санта Мария дель Фьоре неистовый доминиканец вновь потребовал изгнания из Флоренции всех Медичи и иже с ними. Срывающимся голосом он прокричал с амвона в истеричном запале:
— Покайтесь, христопродавцы, и одумайтесь! Иначе я залью водами потопа всю грешную землю!
Последние слова с угрозой были взяты им из Библии — «Ессе adducam aquam diluvii super terram». Они ошеломили всех присутствующих в храме, вызвав панику. Люди в ужасе стали проталкиваться к выходу, сокрушая всё на пути. Сидевший в первом ряду Пико делла Мирандола побледнел и чуть не потерял сознание то ли от нервного потрясения, то ли от давки и духоты. Находившийся рядом Боттичелли разрыдался, как ребёнок, повторяя сквозь всхлипывания: «Свят, свят!» Его старался как-то успокоить перепуганный не на шутку Лоренцо ди Креди.
Выйдя с толпой из собора, Микеланджело готов был бежать хоть на край света, услышав, что его покровителю грозит изгнание, а стало быть, и ему не избежать кары.
Для Флоренции наступили тяжёлые времена. С каждым днём в душах горожан росли смятение и страх. Всем женщинам отныне предписывалось появляться в церкви во всём чёрном. Несмотря на волнения в городе, члены «платонической семьи» решили собраться в кабинете Лоренцо, чтобы обсудить создавшееся положение, идущее вразрез с их философскими взглядами на жизнь. Первым решил высказаться Пико делла Мирандола.
— Даже наши куртизанки облачились в чёрное, что не мешает им по-прежнему предаваться любовным утехам. Хотя порок стыдливо прячут, но покрывало или вуаль служат лишь для более надёжного укрытия от посторонних глаз.
— Монах заблуждается, — поддержал его Полициано. — Ему не менее нас известно, что человек по своей натуре остаётся самим собой, а порок питает его животную похоть, как вода и хлеб утоляют жажду и голод, на чём стоял и стоит мир.
Один лишь присутствовавший при разговоре Нези отмолчался.
Прислушиваясь к суждениям старших товарищей, Микеланджело всё более убеждался в правоте Савонаролы. Его не раз смущал вид женщин, свободно разгуливающих по улице в фривольных платьях с обнажёнными плечами и бросающих манящие взгляды на прохожих. Он старался отводить взгляд в сторону, испытывая внутреннее возбуждение, которое часто навещало его по ночам, а наутро в тетради появлялись покаянные стихи, звучащие как исповедь перед причастием:
Грешно живу, погибель приближая.
Добро от неба, зло — в моих страстях.
Утратив волю, я погряз в грехах
И только им принадлежу, страдая (32).
Он вспомнил недавнюю проповедь Савонаролы в кафедральном соборе в праздник Благовещения. Центральный неф был переполнен, и многие прослушали всю службу, стоя в боковых нефах, где не было сидячих мест. Его тогда поразили слова проповедника, обращённые к присутствующим там художникам, многих из которых он хорошо знал:
— Вы, живописцы, поступаете дурно, привнося в церковь всякую суету. Вы думаете, что Дева Мария была разукрашена так, как вы её изображаете? А я вам говорю, что она одевалась, как самая бедная девушка.
Микеланджело заметил, как многие собратья по искусству низко опустили головы, пряча лица. Он видел их картины с изображением Мадонны. Все они были прекрасно написаны, но в них не было божественной одухотворённости, что вызывало справедливый гнев Савонаролы, с которым Микеланджело был полностью согласен.
— Пусть рисуют себе на здоровье своих возлюбленных, — посетовал он в разговоре с Граначчи, — со всеми их прелестями напоказ. Но при чём здесь, скажи мне, Дева Мария?
Фигура Савонаролы продолжала его занимать. Недавно ему пришлось присутствовать при обсуждении сочинения «Пророчество о новом веке», принадлежащего перу Нези. Поэт считал Савонаролу «феррарским Сократом» и усматривал своё родство с ним в совместном стремлении к новой религиозности. Для Нези — это «учёная религия», не берущая в расчёт внешние проявления культа и ратующая за эмоциональное постижение Бога. Для Савонаролы же — очищение от позднейших догматических наслоений римского христианства. Оба они, философ-гуманист и монах-проповедник, одержимы поиском обновления и духовного переустройства жизни, но действуют по-разному. Нези в религиозных поисках сохраняет верность гуманистическим идеалам и смело вводит философские принципы в теологическую проблематику, а Савонарола ревностно отстаивает теологический базис веры, рассматривая с этих позиций вопрос о земном предназначении человека.28 Позднее его взгляды нашли понимание Фичино, Ландино, Пико и Полициано, что не могло не радовать Микеланджело.
На смену бегу безмятежных лет
Приходят разом горечь и сомнения.
Для всех живущих неизбежно тление —
Хоть трижды знатен будь, пощады нет (1).
Пришла весть о визите во Флоренцию новоиспечённого кардинала двадцатилетнего Джованни Медичи. 18 марта весь город украсился праздничными гирляндами, и народ, несмотря на дождь, высыпал на улицы приветствовать молодого кардинала. Среди встречающих были в основном palleschi (от palle — шары), то есть сторонники Медичи. К ним присоединились arabbiati — «бешеные», представители знати и имущих слоёв, а вот piagnoni — «плаксы» — предпочли наблюдать за происходящим со стороны. Их предводитель Савонарола демонстративно не принял участие в городских торжествах, уединившись в своей келье монастыря Сан Марко.
В церкви Благовещения прошла благодарственная служба, кардинал посетил дворец Синьории и был принят гонфалоньером, а затем направился во дворец Медичи к ожидавшему его отцу. Повидав близких, друзей и шутливо напомнив Микеланджело за ужином о портрете, кардинал Джованни Медичи через пару дней отбыл в Рим.
Состояние Лоренцо между тем продолжало ухудшаться, и 21 марта врачи настояли на его переезде в Кареджи, куда перебрался и весь двор. Погода стояла дождливая, и окрестные холмы были окутаны густым туманом. Весна запаздывала, словно в отместку за отсутствие в городе мира и согласия.
Предчувствуя близкую развязку в неравной борьбе с недугом, Лоренцо явно торопился с устройством последних дел. Особенно его беспокоила судьба родной Флоренции, раздираемой глубокими противоречиями. По его убеждению, власть над городом должна была перейти в руки старшего сына, хотя ни в одном документе не была оговорена передача власти по наследству. Между тем на неё претендовали многие влиятельные лица, в том числе и представители другой ветви клана Медичи, недовольные тем, что вся полнота власти оказалась в руках их двоюродного брата.
Он понимал, что его сыну Пьеро не хватает гибкости в общении с людьми. Его негативные черты — заносчивость и грубость — ещё сильнее обострились после женитьбы под влиянием его взбалмошной супруги Альфонсины Орсини, кичившейся знатностью своего римского рода.
Оставшись со старшим сыном с глазу на глаз, Лоренцо с трудом оторвал голову от подушки и тихо промолвил:
— Пьеро, тебе предстоит править Флоренцией, и моя непосильная ноша ляжет на твои плечи. Уверен, что граждане признают тебя моим преемником.
Помолчав немного, он тихо добавил:
— Непростое дело — управлять республикой, где сколько голов, столько и умов. Всем угодить невозможно, а потому действуй с умом, честно и по совести. Отныне твой долг — не только защитить Флоренцию от недругов, а их вокруг немало, но и не посрамить честь Медичи.
В те ненастные дни, когда солнце редко проглядывало сквозь тучи, он по примеру своего великого деда Козимо, встретившего последний час в Кареджи, просил друзей, не отходивших от него и считавших за счастье исполнить любое его желание, почитать что-нибудь из Платона, находя в нём единственное утешение. Закрыв глаза, он слушал из уст друга и единомышленника Фичино чеканные латинские фразы: «Deus est in nobis… Pulchritido divina per omnia splendet et amatur in omnibus» — «Бог находится в нас… Божественная красота во всём сияет и во всём является предметом любви».29 Если бы произошло чудо, то сколько бы ещё он мог совершить, воплотив дерзновенные планы, оставшиеся неосуществлёнными в роковые дни, переживаемые Италией…
За четверть века правления ему всегда удавалось умело сглаживать острые углы и проводить гибкую внешнюю политику. Своих внутренних противников он усмирял подачками и посулами. Когда же те пошли напролом, ему пришлось железной рукой восстановить порядок и равновесие, жестоко покарав заговорщиков. Теперь его тревожила одна лишь мысль — сумеет ли старший сын хоть в малой степени унаследовать его качества?
После отъезда двора в Кареджи Микеланджело покинул опустевший дворец Медичи и переехал в отчий дом к удивлению отца и братьев.
— Что, и там не ужился? — недовольно спросил отец, а братья с радостью приняли его в своей каморке, где ему снова пришлось делить ложе с подросшим Буонаррото.
В садах Сан Марко у него были незаконченные дела. Он загорелся идеей изваять статую Геракла, который импонировал его бойцовской натуре, истосковавшейся по героическим подвигам. Ему не терпелось поскорее внести весомый вклад в искусство — а иначе зачем он родился на свет? Пока что удалось вылепить в глине фигуру чуть выше роста человека. Но что-то его в ней не устраивало, и он продолжал вносить исправления. Однако дальнейшую работу пришлось, к сожалению, отложить из-за одного непредвиденного обстоятельства, которое всполошило весь город.
5 апреля 1492 года в три часа ночи разразилась гроза, от удара молнии рухнул фонарь купола Санта Мария дель Фьоре, разбросав мраморные обломки, а у ближайших домов сорвало черепицу с крыш и повыбивало стёкла. Когда Лоренцо доложили о случившемся, он прежде всего поинтересовался, в какую сторону упали обломки фонаря. В последнее время он стал верить в приметы и составляемые врачом Леони гороскопы. Оказалось, что обломки упали в сторону дворца на улице Ларга, где был повреждён герб Медичи на фасаде. Это было дурным предзнаменованием, а тут ещё два льва, живших в саду в одной клетке, не поделили добычу, и один загрыз другого.
— Это смерть за мной пришла, — еле слышно промолвил Лоренцо.
Всё это напугало доктора Леони, хотя он был уверен, что по гороскопу его великому другу ничто не угрожало, и в последние дни потчевал своего пациента особой микстурой из ценнейшего порошка размельчённых жемчужин, веря в её чудодейственную силу.
— Горечь лекарства, — любил он повторять слова мудреца Галена, давая приготовленное снадобье больному, — приносит сладость выздоровления.
Доктор-астролог свято верил, что жемчужины как отражение небесного света способны помочь организму справиться с недугом. После первой апрельской грозы и обильного дождя, смывшего накопившийся за зиму сор, весна окончательно вступила в свои права. Вилла Кареджи утопала в распустившейся за ночь благоухающей зелени, а всю округу оглашал радостный свист носящихся в небе стрижей и ласточек, возвратившихся в родные края после зимовки в южных краях. Под лучами ласкового апрельского солнца всё оживало вокруг, наливаясь жизненными соками. Казалось, сама природа не соглашалась с увяданием того, кто в своих дивных стихах прославил её гармонию и красоту.
Ближе к закату в Кареджи примчался Микеланджело, чтобы повидаться с Лоренцо и справиться о его здоровье. В опочивальне он застал Фичино и Полициано. Рядом с Лоренцо на низкой скамеечке сидела погрустневшая Контессина, держа вяло повисшую руку отца. Его поразил понимающий взгляд Лоренцо, который, с трудом улыбнувшись, словно извиняясь за свою немощь, приветствовал Микеланджело.
Фичино продолжил прерванное чтение о страстях Господних из Евангелия. Лоренцо повторял за чтецом слова, еле шевеля губами. Его просветлённый лик отражал спокойствие и смирение духа. Приняв лекарство из рук Леони, он знаком повелел пригласить слуг, вероятно, чтобы попросить у них прощения, но не смог вымолвить ни слова, и те, пятясь, вышли в печали и недоумении. Жизнь правителя угасала прямо на глазах, что было видно по его измученному лицу. Тут за дверью послышался шум. Вошедший дворецкий объявил о прибытии Пико делла Мирандола с важным посетителем. На вопрос, кто прибыл с другом Пико, прозвучал ответ:
— С ним преподобный Савонарола.
Все вышли, кроме Полициано, поправлявшего подушку в изголовье больному.
— Ты звал меня, Лоренцо? — спросил монах.
— Хочу причаститься, — еле слышно ответил тот.
От Полициано, единственного свидетеля встречи двух непримиримых врагов, стало известно, что прежде чем приступить к отпущению грехов, Савонарола, нагнувшись к лежащему Лоренцо, спросил властным голосом, держа в руке крест:
— Ответь мне, как на духу: подтверждаешь ли ты веру в Бога, готов ли раскаяться в грехах и без страха предстать пред ликом смерти?
На все его требования Лоренцо смог ответить лишь кивком головы, после чего суровый монах прочёл отходную молитву. Благословив умирающего, Савонарола стремительно вышел и уехал прочь, ни с кем не попрощавшись, что выглядело более чем странно, ибо собравшиеся с нетерпением ждали от монаха слов утешения и поддержки.
Когда все бросились к Лоренцо, его душа уже отлетела вместе с последним вздохом. Это произошло ночью в воскресенье 8 апреля 1492 года. Лоренцо Великолепному было сорок два года. Рыдающий Полициано опустил ему веки, а врач Леони накрыл лицо простынёй.
Позднее сподвижники Савонаролы представили сцену последних минут жизни Лоренцо Великолепного в совершенно ином ключе. Согласно этой версии, монах после отказа Лоренцо предоставить полную свободу своим подданным в гневе покинул его нераскаянным. Такое вряд ли могло произойти, поскольку истинный священнослужитель, каким и был Савонарола, никак не мог отказать в отпущении грехов умирающему, сколь бы ни велика была его неприязнь к Медичи.
Обезумевший от горя Микеланджело убежал в парк. Он впервые в жизни столкнулся со смертью, унесшей прямо на глазах жизнь дорогого ему человека, которого он любил больше, чем родного отца. Всё померкло перед глазами, и невозможно было поверить в свершившееся. Всю ночь он провёл в парке и, ослепнув от слёз, бродил, натыкаясь на деревья, пока от усталости не свалился и не уснул распростёртым на земле.
Первые лучи солнца разбудили Микеланджело. Он подошёл к колодцу, чтобы обмыть заплаканное и перемазанное землёй лицо. Но заглянув вниз, он в ужасе отпрянул, увидев там мёртвое тело, и убежал прочь, призывая людей на помощь. Когда из колодца вынули утопленника, им оказался врач Леони. Видимо, бедняга винил себя за то, что неверно лечил обожаемого Лоренцо, и поверив в свой гороскоп, по которому ему было суждено умереть в воде, покончил с собой столь странным образом. Правда, была ещё одна версия гибели врача, в которой фигурирует имя Пьеро Медичи, отомстившего якобы за смерть отца лекарю, что вполне возможно, учитывая злобную натуру старшего сына Лоренцо.
Ранним апрельским утром вереница карет, обитых чёрным крепом, двинулась за катафалком с телом усопшего в сторону Флоренции под скорбный гул колоколов окрестных церквей. На всём пути следования траурной процессии вокруг бурлила жизнь. Крестьяне, радуясь погожему дню, трудились на полях, распустившиеся деревья наливались соком, и печальная вереница карет выглядела чем-то противоестественным на фоне природы, пробудившейся после зимней спячки.
В одном из экипажей сопровождения рядом с Пико делла Мирандола и Полициано сидел, сжавшись в комок, Микеланджело. Он всё ещё не мог прийти в себя и осознать до конца случившееся.
Тело Лоренцо было установлено в церкви Сан Лоренцо, куда устремились тысячи флорентийцев проститься с правителем. Но отпевание прошло в кругу родных и близких, как того пожелал покойный.
С уходом из жизни Лоренцо Великолепного закрылась одна из славных страниц в истории Италии. Он появился на стыке двух эпох — умирающего Средневековья и набирающего силу Возрождения, оставив о себе в памяти народа образ мудрого успешного правителя и благодетеля страны, давшего мощный импульс развитию искусства и культуры. Лоренцо сумел освободить собственную жизнь от политического честолюбия, дворцовых интриг, мелочной суеты и следовать путём истины, добра и любви, иными словами — путём Христа и Платона. За годы его правления Флоренция ещё больше укрепила своё положение общепризнанного центра гуманизма, передовой культуры и благосостояния. Как негасимый источник света и разума, она привлекала к себе все богатства человеческого духа.
На третий день после смерти Великолепного Синьория и Большой совет попросили Пьеро Медичи занять место покойного отца. Тогда же был обнародован декрет с выражением глубокой благодарности и признательности Лоренцо от имени всех флорентийцев. В нём перечислялись его великие заслуги как мудрого правителя, пекущегося о благе подданных.
Весть о смерти Лоренцо Великолепного потрясла мир. Узнав о его кончине, хворый папа Иннокентий VIII, стремившийся к упрочению союза Рима с Флоренцией, воскликнул: «Погибла надежда на мир в Италии!» Вторя ему, неаполитанский король Фердинанд заявил: «Для себя он прожил достаточно, а для блага Италии слишком мало». Волна соболезнований прокатилась по всей Европе. Во многих городах Италии именем Лоренцо и сегодня названы улицы. В Санкт-Петербурге герб Медичи украшает здание на углу Невского и улицы Гоголя — бывший банк Вавельберга, возведённый по образцу флорентийского дворца Медичи. В Москве на Петровке фасад доходного дома 17, построенного в конце XIX века, тоже украшен фамильным гербом Медичи с шестью шарами.
Со смертью Лоренцо, который первым предугадал в обласканном им юнце гения, для Микеланджело умерла великая эпоха, которой он восхищался, считая себя её детищем, и по примеру своих мудрых наставников пытался примирить разум с плотью, чтобы не быть рабом чувственных вожделений, целиком отдаваясь творчеству. Не расставаясь с «Божественной комедией», он находил в ней живое воплощение красоты слова, а в проповедях Савонаролы слышал подтверждение своим мыслям о том, что красота тела зависит от красоты души.
Пророчества Савонаролы стали сбываться одно за другим: умер папа Иннокентий VIII, и новым понтификом благодаря подкупу ряда кардиналов на конклаве стал испанец Александр VI Борджиа, одна из самых одиозных фигур в истории папства. Его пребывание в Ватикане совпало с волной страшных бедствий, обрушившихся на Италию. Спустя два года умер неаполитанский король Фердинанд I. Понесла потери и «платоническая семья» — не стало Кристофоро Ландино, не выдержавшего потрясения в связи с кончиной Лоренцо. Перед смертью он принял монашеский постриг.
После ухода из жизни Великолепного Савонарола громогласно заявил:
— Прислушайся, Флоренция, к моим словам, которые мне внушил сам Господь. От тебя исходит обновление, которое должно затронуть всю Италию. На вас, флорентийцы, возлагается эта великая миссия. Так будьте же её достойны!
Идея обновления и очищения от скверны церкви и общества была краеугольным камнем его деяний. Подвергая резкой критике увязнувшее в пороках папство, он не помышлял о создании новой церкви, к чему позднее призовёт Мартин Лютер. Его целью было укрепление республиканского правления на сугубо христианской основе.
Для Микеланджело наступили тяжёлые дни. В садах Сан Марко его ждал незаконченный слепок фигуры Геракла, чей образ так импонировал его натуре. Но теперь от возникших сомнений у него опускались руки, и не с кем было посоветоваться. Полициано и Пико делла Мирандола не показывались на люди, укрывшись где-то в своих загородных имениях. Глава поредевшей Платоновской академии Фичино вспомнил вдруг о своём сане каноника и, отложив в сторону редактуру фундаментального труда «Платоновская теология о бессмертии души», предался мистическому созерцанию и больше не написал ни строчки.
Прошло недели две после похорон Лоренцо. Обуреваемый сомнениями и нуждаясь в поддержке, Микеланджело решил навестить Фичино, хотя отныне поездка в Кареджи была для него болезненно мучительной, напоминая о былом. Но ему как никогда был нужен дружеский совет при работе над статуей Геракла, одного из любимых героев покойного Лоренцо, чьи великие деяния были сродни подвигам мифологического героя.
— Каким же мне его изобразить? — задавался вопросом Микеланджело, рассказывая Фичино о своём замысле.
— Вполне земным, уязвимым для яда кентавра Несса, каким был и наш друг Лоренцо, ставший жертвой зла и неизлечимого недуга. Помни — любая болезнь даётся, чтобы приблизить нас ко Всевышнему.
— Но скульптура обнажённого героя должна быть предельно точна в каждой детали тела, чтобы малейшая жилка, сустав или мышца выглядели правдоподобно…
Убеждая Фичино в своей правоте, он осторожно подвёл его к мысли о необходимости поработать с трупами, памятуя о том, что отец учёного был медиком, а стало быть, он должен его понять и поддержать. Но не тут-то было — Фичино понял, куда клонит собеседник.
— Об этом даже и не думай! Недавно глава испанской инквизиции доминиканец Торквемада пригрозил смертной казнью всем гробокопателям.
В те времена анатомирование трупов считалось тяжким преступлением. Фичино подошёл к книжному шкафу и вынул небольшой том в кожаном переплёте, сразу же открыв в нём нужное место.
— Это трактат по медицине великого врача античности Галена, услугами которого пользовался Марк Аврелий. Послушай одну из его заповедей, которой он ни разу не изменил: «Нельзя касаться скальпелем священного тела человека, созданного по образу и подобию Творца всего сущего».
Поставив книгу обратно на полку, Фичино сказал напоследок:
— Заруби себе на носу слова мудрого Галена.
Но откуда было знать Фичино, что не пройдёт и четверти века, как все запреты рухнут, а французский врач и писатель Рабле начнёт устраивать показательные сеансы анатомирования трупов, особенно женских, которые пользовались успехом у публики? Вскоре и в Италии в университетских аудиториях анатомирование в учебных целях станет вполне привычным делом.
Чтобы не волновать старого учёного, Микеланджело больше не затрагивал этот глубоко интересовавший его вопрос. Он вспомнил, как однажды вызвал своим вопросом такой же протест у покойного Бертольдо, но тот был скульптором, подверженным мистическим страхам, поэтому он и обратился за советом к учёному мужу, далёкому от предрассудков.
Когда гость был уже на пороге, Фичино крикнул вслед:
— Помни, что даже великому Леонардо власти не простили анатомирование трупов, и он вынужден был надолго покинуть Флоренцию!
Микеланджело вернулся домой ни с чем.
Пришло распоряжение от нового хозяина Флоренции очистить сады Сан Марко от хозяйственных построек и прочего мусора, чтобы разместить на освободившейся территории новую конюшню, поскольку старая при дворце стала мала. Отныне в садах не было места античным статуям, с такой любовью собираемых Лоренцо Великолепным, чьи старания не нужны больше его наследнику. Неблагодарная работа по переделке садов под конюшни легла на плечи бедняги Граначчи, а Микеланджело принялся искать новое место под мастерскую.
В своих поисках он однажды оказался на левом берегу Арно перед церковью Санто Спирито, настоятелем которой был Никколо Бикьеллини, высокообразованный прелат. С ним Микеланджело впервые познакомился на одном из заседаний Платоновской академии в Кареджи, а позднее не раз встречал его во дворце Медичи, где прелат принимал участие в диспутах «платонической семьи», отличаясь сдержанностью и взвешенностью своих суждений. Бикьеллини ласково принял его и разрешил пользоваться богатой монастырской библиотекой, где Микеланджело нашёл несколько старинных анатомических атласов, которые могли служить ценным пособием для любого врача, но не для скульптора, стремящегося понять, как сокращается каждая мыщца. Для этого было необходимо самому коснуться рукой внутренних органов тела и понять поведение мускулов, суставов и сухожилий.
Слушая рассказ Микеланджело о трудностях в работе над изваянием Геракла, умный Бикьеллини понял, чего недостаёт пытливому молодому скульптору для достижения стоящей перед ним задачи. Ради искусства и вопреки своим убеждениям истинного христианина он совершил поступок, за который мог жестоко поплатиться. Придя однажды в монастырскую библиотеку, Микеланджело обнаружил в анатомическом атласе в качестве закладки между страницами кованый ключ. Ему стало понятно происхождение неожиданной находки. В тот же день, зайдя в монастырскую больницу для бедняков, где палаты запирались на засов, он понял, что ключ отпирает дверь скудельни, или мертвецкой, приземистого строения с часовенкой за воротами монастыря, куда складывали трупы бродяг, самоубийц и неопознанных лиц, найденных на улице. Туда же помещали умерших пациентов больницы.
Прежде чем попытаться вставить ключ в скважину висячего замка, Микеланджело проверил все подходы к больнице и скудельне. Он определил время, когда больничные санитары выносят умерших, а могильщики забирают трупы из скудельни для погребения на монастырском кладбище. Было также установлено время, когда metronotte, ночной сторож, с фонарём обходит свою территорию и бьёт в колотушку. Опасность, которой он подвергал себя, была велика, а заодно он мог накликать беду и на доброго настоятеля. Но отступать было поздно. Подготовив необходимый инструмент, ночной светильник, перчатки, марлю и пахучую эссенцию, купленную загодя у аптекаря, Микеланджело проник в мертвецкую.
Когда замок был открыт, в него пахнуло таким нестерпимым зловонием, что на время дверь осталась распахнутой для проветривания помещения. Трупный запах забивал гортань, и пришлось обвязать нос и рот толстым слоем марли, смоченной пахучей жидкостью. Затем он зажёг масляный светильник, предварительно занавесив узкую щель окна тряпицей, принесённой с собой, чтобы свет не был виден снаружи.
Больших усилий стоило подавить страх и отвращение, прежде чем приступить к делу. Поначалу его интересовали мыщцы и расположение сосудов спины и конечностей. Перевернув труп животом вниз, он принялся орудовать скальпелем. Из-за неловкой попытки придать трупу вертикальное положение горящий светильник упал со стола и погас. В кромешной тьме Микеланджело оказался придавленным упавшим на него мертвецом. Кое-как освободившись от навалившегося на него тяжёлого трупа, он долго не мог отрешиться от леденящего душу страха. На рассвете он, никем не замеченный, покинул смердящую скудельню, глубоко вдохнув полной грудью свежего воздуха. Придя домой, он долго отмывал руки мылом и карболкой. Увидев столь непривычную тягу пасынка к чистоте, мачеха поинтересовалась:
— Где же ты ночью так извазюкался?
— На строительном дворе. Там свалили какую-то дрянь, и я нечаянно замарался.
Когда он появился в спальне, братья принялись чертыхаться от запаха карболки. Ему ничего не оставалось, как молча слушать их ворчание, пока сон не сморил его.
С наступлением темноты он не одну неделю тайно провёл в мертвецкой, куда наведывался через день, чтобы дать себе возможность отоспаться. О своих тайных посещениях скудельни он решил поведать Граначчи, чтобы вместе там поработать.
— Да ты с ума сошёл! — в ужасе воскликнул тот. — Я боюсь даже близко подойти к мертвецкой. Заклинаю тебя всеми святыми, оставь эту опасную затею!
— Да я вовсе не прошу тебя помогать мне вскрывать трупы. Мне бы хотелось, чтобы ты покараулил во дворе, пока я работаю в мертвецкой, чтобы в любой момент оповестить об опасности.
Уговорить друга не получилось, пришлось одному завершать начатое. Всякий раз, берясь за скальпель, он закрывал простынёй лица покойников, чтобы они, не дай бог, не запечатлелись в памяти и не снились по ночам. Постепенно ему удалось побороть страх, но не тошноту, из-за которой он после подолгу не мог притронуться к пище. У него начались голодные обмороки. Очнувшись как-то после очередного обморока в зловонной мертвецкой, он дал себе зарок не появляться там больше натощак, заставляя себя съесть хотя бы кусок хлеба. Ему сыграли на руку наступившие осенние холода, подавлявшие свежестью въедливый трупный запах. Придавая различные позы мёртвому телу, он изучал, каково при этом положение мускулов, суставов и сухожилий, фиксируя свои наблюдения в рисунках. После каждого ночного сеанса приходилось тщательно укладывать труп на место в лежачем положении, скрывая следы ночной работы. По дороге к дому он заходил в церковь и зажигал свечу за упокой души потревоженного им безымянного бедняги.
Наконец кошмары ночных бдений остались позади, и Микеланджело смог по-настоящему оценить, сколь живителен каждый глоток свежего воздуха. Он одержал победу над страхом, предрассудками и над самим собой, проявив редкостное упорство и волю. Помогли молодость и неудержимое желание во что бы то ни стало добиться своего, к каким бы последствиям такие действия ни привели.
Полученный бесценный опыт сослужил в дальнейшем добрую службу, когда Микеланджело было достаточно одного взгляда, чтобы безошибочно отразить в рисунке, живописи или скульптуре разнообразие движения мускулов и суставов, словно он обладал способностью видеть, что творится под кожей человека в движении или в состоянии покоя.
На строительном дворе позади собора Санта Мария дель Фьоре, где после работы Брунеллески над куполом остались складские помещения, Микеланджело по договоренности со смотрителем приспособил одно из них под мастерскую и продолжил работу над статуей Геракла, приобретя по дешёвке одну из валявшихся на стройке без дела колонн.
К первой годовщине со дня смерти Лоренцо Великолепного статуя обнажённого мифологического героя была готова и стояла под навесом большого сарая. Купленная старая колонна была узковата для широкоплечего Геракла, но молодой скульптор сумел подчинить её своему замыслу, опустив немного вниз правое плечо героя, нагнувшегося, чтобы удержать в руке тяжёлую палицу.
Готовый к новым подвигам Геракл вызвал восторг почитателей прекрасного, и Микеланджело жалел только об одном, что новую его работу не видит Лоренцо, который оценил бы скульптуру по достоинству. Её наверняка оценила бы и Контессина, память о которой постоянно давала о себе знать. Но ему ничего не было известно о её судьбе.
Молва о новом изваянии разнеслась по всей Флоренции. От желающих увидеть творение молодого скульптора не было отбоя, что заставило Микеланджело вынести изваяние из сарая и разместить на открытой площадке рабочего двора для лучшего обозрения. Он втайне надеялся, что на скульптуру обратит внимание кто-нибудь из меценатов и предложит за неё хорошую цену.
Однажды на площадке неожиданно появился мессер Лодовико с тремя младшими сыновьями, дабы те увидели воочию, чем занят их брат. Те начали глупо хихикать при виде обнажённого Геракла, но отец цыкнул на них, и они умолкли. Обойдя скульптуру и потрогав рукой мрамор, он ничего не сказал, мысленно подсчитывая, сколько денег может принести новая работа сына. Лодовико не изменял своей натуре человека практичного и знающего цену произведениям, высеченным в мраморе.
Микеланджело с нетерпением ждал, когда наследник Лоренцо придёт взглянуть на Геракла. Но искусство меньше всего занимало надменного Пьеро Медичи, упивавшегося свалившимися на него властью и богатством. В итоге Геракла приобрёл богач Строцци, поместив скульптуру во внутреннем дворике своего недавно возведённого великолепного дворца. В 1529 году её купил французский король Франциск I, и Геракл украшал сады Фонтенбло, пока в XVII веке не исчез бесследно. Об этой скульптуре сегодня можно судить только по сохранившемуся слепку (Флоренция, Барджелло), говорящему о том, что это была всего лишь прелюдия, предваряющая появление гениального «Давида».
Микеланджело сознавал, что новыми знаниями анатомии человека он в значительной мере обязан настоятелю Бикьеллини, который предоставил ему редкую, сопряжённую с большим риском возможность поработать в монастырской скудельне, где он мог быть каждую минуту схвачен на месте преступления. В знак благодарности Бикьеллини ему захотелось изготовить статую Христа для церкви Санто Спирито. После раздумий над рисунком он остановил свой выбор на добротном куске ствола столетней липы, так как после вручения отцу денег за проданного Геракла у него не хватало средств на приобретение хорошего каррарского мрамора. Липовый чурбан ему уступил за бесценок хозяин соседней столярной мастерской, так как прочное дерево оказалось неподатливым для его поделок.
В сцене Распятия его занимало главное — каким должен выглядеть Христос? После работы в мастерской Гирландайо это было второе обращение Микеланджело к образу Спасителя. Его не убедили ни изваяние Брунеллески в Санта Мария Новелла, ни распятый Христос, выполненный Донателло для Санта Кроче, где Спаситель принимает смерть безропотно и как будто даже безмятежно. У Донателло он словно говорит: «Я был заранее готов к мукам и смиренно принял свою судьбу, которая была предрешена».
Но по складу характера Микеланджело не устраивал такой взгляд на библейский сюжет. Как примирить Божью заповедь о любви с насильственной смертью? Его Христос страдает не от мук, а от одолевающих его сомнений простого смертного, какие одолевали непрестанно самого Микеланджело. У него распятый Спаситель намного ближе к человеку, нежели к божеству — потому он лишён любых примет святости вроде нимба. В нём выражена великая внутренняя сила, которая позволила преодолеть муки в трагический момент и остаться непобеждённым.
К кресту Ты палачами пригвождён
В венце терновом. Но не осужденье
Лик скорбный шлёт нам, а прощенье.
К Тебе наш мир в надежде обращён (29).
Для усиления трагизма скульптор повернул склонённую голову и колени приговорённого к казни в противоположные стороны, усилив контрастной пластикой мучительную борьбу двух начал — жизни и смерти.
Но в каком виде представить Распятие? Ему вспомнились слова Фичино, что «желание одеть в земное Того, кто облачён божественным светом небесной истины, — это всё равно что закрыть чистый свет густой тенью облаков, а истину не скрыть никакими художественными ухищрениями».30
Предварительно вложив одолженный ключ от скудельни на прежнее место между страницами анатомического атласа в монастырской библиотеке, он нанял извозчика и доставил деревянное изваяние в рост человека в ризницу церкви Санто Спирито. Настоятель с радостью принял дар молодого мастера, о котором вскоре заговорила вся Флоренция.
Деревянное Распятие отличается поразительно точной анатомической достоверностью. Впечатляет низко склонённая голова Христа с правильными чертами лица, сомкнутыми веками и ртом, не искажённым болью. Над Распятием укреплена табличка с надписью на еврейском, греческом и латыни, воспроизводящая известную формулу «titulus crucis», которая связана с реликвией, найденной в одной из римских катакомб в 1492 году, а ныне хранящейся в Иерусалиме.
Пока Микеланджело трудился над Распятием, в том же году при монастырской типографии Сан Марко была напечатана небольшая книжица «Трактат о любви к Иисусу Христу», написанная Савонаролой с его собственноручным рисунком, изображающим Спасителя, каким он виделся фанатичному проповеднику. В один из зимних дней в сопровождении многочисленной толпы сторонников Савонарола посетил Санто Спирито, чтобы взглянуть на Распятие, вызвавшее большой интерес у флорентийцев. Увидев Христа беззащитным и уязвимым, каким он выглядел и на его собственном рисунке, Савонарола громко заявил, обращаясь к толпе прихожан и священнослужителям:
— Христос не был распят обнажённым, о чём никому не следует забывать! — и покинул церковь, не пожелав далее распространяться на эту тему.
Микеланджело не успел остановить фра Джироламо, а ему так хотелось поговорить с ним, тем более что смиренный образ Христа, как он почувствовал, смягчил суровость непримиримого монаха. После его ухода настоятель Бикьеллини распорядился прикрыть наготу тряпицей, чтобы успокоить ревностных блюстителей чистоты веры.
Долгое время Распятие являлось гордостью церкви Санто Спирито. В XVIII-XIX веках изваяние подверглось реставрации, его прежняя основа — крест из липы был заменён на новый из более прочного дерева. Однако нынешнее Распятие во флорентийской церкви вызывает серьёзные сомнения в его принадлежности резцу Микеланджело.
На этом история не заканчивается. В начале нашего века произошла сенсация, когда в одном частном собрании было обнаружено малое деревянное Распятие (32-42 см высоты), приписываемое раннему Микеланджело. Небольшие Распятия для домашнего пользования вырезали Бенедетто да Майяно и Дезидерио да Сеттиньяно, предшественники Микеланджело, и их можно встретить в различных музеях. Но нынешняя находка породила волну самых разноречивых суждений искусствоведов от полного отрицания до безоговорочного признания. Под давлением общественного мнения и из опасения, что деревянное изваяние уплывёт за границу, — щупальцы рынка уже жадно тянулись к так называемому «Распятию Микеланджело», — правительство Италии 20 ноября 2008 года приобрело этот спорный шедевр, заплатив свыше трёх миллионов евро, и изваяние стало государственной собственностью. На окончательное решение высокопоставленных правительственных чиновников повлияло возобладавшее среди искусствоведов мнение, что «если это не Микеланджело, то Распятие сотворил сам Господь Бог».31 Против такого категоричного мнения ни у кого не хватило смелости выступить.
Последнее время в Италии участились подобные казусы с творениями великих мастеров. То вдруг находятся доселе неизвестная картина и рисунки Караваджо, то подвергается сомнению подлинность картины Рафаэля в одном из знаменитых флорентийских музеев, как это произошло в мае 2010 года с известной его картиной «Видение Иезекииля». Причина таких «открытий» часто кроется в сугубо коммерческих интересах, которые то и дело оборачиваются очередной сенсацией.
Радуясь успеху сына, мессер Лодовико смирился с его жизненным выбором. Видя его только по утрам, так как тот допоздна пропадал в мастерской, он стал проявлять непривычную заботу о его здоровье, памятуя о словах брата Франческо, что Микеланджело для всего семейства Буонарроти — это курица, несущая золотые яйца, о которой надо заботиться, всячески оберегать и холить. На деньги сына практичный отец прикупил землю в Сеттиньяно и значительно расширил родовое имение, куда направил трудиться остальных сыновей-лоботрясов. Со временем поместье стало приносить немалый доход.
Работая поблизости от кафедрального собора, Микеланджело старался не пропускать проповеди Савонаролы, который в Сан Марко появлялся только на ночлег, окончательно закрепившись в Санта Мария дель Фьоре, где собирал на свои проповеди тысячные толпы. Микеланджело не раз видел, как в соборе рядом с ним оказывались некоторые члены «платонической семьи», что не вызывало у него особого удивления. После кончины Лоренцо Великолепного и пережитого потрясения Полициано и Пико делла Мирандола наряду со многими интеллектуалами отказались от своих прежних убеждений, окончательно подпав под влияние нового властителя дум, чья власть над Флоренцией крепла с каждым днём, пока новый правитель предавался развлечениям и бездумно растрачивал отцовские богатства на пиры, карнавалы и пополнение своей конюшни дорогими породистыми скакунами.
Однажды в доме Буонарроти появился нарочный с предписанием Микеланджело срочно явиться во дворец для важного разговора.
— Наконец-то Медичи вспомнили о тебе! — радостно воскликнул мессер Лодовико, которого стал тяготить неприкаянный вид сына, вечно склонённого над непонятно кому нужными рисунками.
Микеланджело, словно ждавший этого зова, побежал к себе наверх переодеться.
— Не забывай только, — напутствовал его отец, — что ты Буонарроти!
Его встретил как старого знакомого стоящий в зале у окна Пьеро Медичи, любовавшийся видом двора, засыпанного снегом. В тот год зима выдалась суровая и снежная, от сверкающего на солнце белого покрова слепило глаза.
— Ты совсем нас забыл, гордец, — шутливо приветствовал правитель вошедшего Микеланджело. — Заждалась тебя и твоя комната. Там скучают в шкафу оставленные тобой камзол и плащ, подарок покойного родителя.
Он подвёл его к окну
— Ты только взгляни, какая красота! Постарайся вылепить нам из снега Геракла. Пусть не один только зазнавшийся Строцци любуется твоим изваянием в мраморе. Потешь нас своим новым творением, но на сей раз снежным.
Микеланджело не стал возражать, заранее зная, что это бесполезно. Но столь неожиданный и непривычный заказ поразил его заведомой глупостью. Не раздумывая, он вышел во двор и, взяв в подмогу двух крепких парней из дворцовой обслуги, приступил к делу. Снег был подмокший, липкий и оказался превосходным материалом для лепки.
Вскоре во дворе стала расти прямо на глазах фигура снежного героя. За работой Микеланджело с любопытством наблюдали придворные, облепившие окна дворца. Когда снеговик был почти готов и его украсила кудлатая голова, из окон послышались крики одобрения «браво!». Разозлившись ещё больше, Микеланджело в отместку придал с помощью мастерка голове статуи черты сумасбродного заказчика, что вызвало ещё больший восторг придворных, принявших издёвку за лесть.
По команде юркого фактотума Довици оркестр сыграл туш, и все направились к накрытым по такому поводу столам. Шумное застолье продолжалось до ночи, и Микеланджело пришлось выслушать немало восторженных слов, а его снеговик как сказочное видение гордо возвышался во дворе на ночном холоде, освещённый горящими факелами. В разгар пьяного кутежа супруга хозяина дворца Альфонсина пожелала быть изображённой во весь рост рядом со снежным Гераклом. Но исполнению каприза взбалмошной заказчицы помешала природа. Уже с утра яркое солнце стало по-летнему припекать, и статуя начала таять — к закату от неё осталась только лужа. Вместе с нею растаяли и надежды Микеланджело заполучить от Медичи хоть какой-нибудь стоящий заказ.
Покамест он решил остаться во дворце, где, как заявил правитель, его заждалась выделенная ему комната. Он не хотел своим возвращением расстраивать отца, который возлагал на его приглашение к Медичи большие надежды. Живя при дворе, Микеланджело воочию видел ту пропасть, что отделяла великого Лоренцо Великолепного от его старшего отпрыска. Вместо бесед о философии, литературе и искусстве во время нынешних застолий разговор шёл в основном о светских развлечениях и сплетнях. Новый хозяин дворца был высок и красив, унаследовав от матери-римлянки из рода Орсини вместе со статью грубость и надменность. Будучи учеником замечательного наставника Полициано, он знал греческий и латынь, обучался музыке, но от отца ему не передались ни любовь к прекрасному, ни мудрость, ни обаяние.
Микеланджело услышал случайно, как в разговоре с друзьями Пьеро похвалялся, что в его доме живут великий мастер, способный из снега сотворить чудо, и конюх, который в беге не уступит любому скакуну. Такое сравнение его покоробило, и он еле сдержался, чтобы не высказать хозяину дворца всё, что о нём думает. Если Лоренцо Великолепный сравнивал его с Фичино и Донателло, то Пьеро уравнял творца с обычным конюхом. Такова была разница между великим отцом и посредственным сыном.
Не преуспел Пьеро Медичи и на государственном поприще. Как правитель он не сумел завоевать доверие народных масс, хотя к этому и не стремился, считая народ быдлом. В политике он явно уступал Савонароле, который всё больше становился народным предводителем, и люди шли за ним, видя в нём не только страстного проповедника, осуждающего чрезмерную роскошь и разврат, но и защитника своих кровных интересов.
Как-то Микеланджело навестил во дворце любимый брат Буонаррото, посланный отцом, который был обеспокоен здоровьем сына, не подающим о себе весточки.
— Передай родителю, — сказал он брату, — что скоро я вернусь домой, так как делать здесь мне больше нечего.
Чтобы окончательно успокоить отца, Микеланджело передал с братом немного флоринов, зная, что для родителя это будет самой приятной весточкой от него.
Как-то поутру к Микеланджело постучался музыкант Кардьере. Он был страшно взволнован и, извинившись за столь ранний визит, поведал о странном сне. Ночью ему явился Лоренцо в рубище, попросивший передать сыну Пьеро, что дни его сочтены и он скоро будет изгнан из Флоренции.
— Теперь не знаю, как мне поступить, — закончил он свой сбивчивый рассказ.
Видя его взволнованное лицо и трясущиеся руки, Микеланджело посоветовал ему успокоиться и забыть про сон. Прошла неделя, и музыкант снова предстал перед ним ещё более подавленным и смущённым. Оказывается, Лоренцо вновь явился ему во сне и за ослушание, что тот не выполнил поручение, наградил его пощёчиной.
По совету Микеланджело бедняга Кардьере отправился в Кареджи, где Пьеро любил пировать с куртизанками подальше от глаз ревнивой супруги, чтобы передать ему услышанное во сне. Как потом рассказывал сам Кардьере, на полпути туда ему повстречалась шумная кавалькада — Пьеро с друзьями возвращался домой во Флоренцию. Кардьере бросился на колени перед ним, умоляя выслушать его, и передал слова покойного Лоренцо. Пьеро принял его за помешанного и, хлестнув плёткой коня, поскакал дальше, обдав беднягу дорожной пылью. Его секретарь Довици, рассмеявшись, сказал опечаленному музыканту:
— Ну и глуп же ты, братец! Неужели ты думаешь, что Великолепный тебя любит больше, чем собственного сына? Ему он скорее бы сказал то, о чём ты по своей дурости всюду болтаешь языком.
Эта история произвела сильное впечатление на Микеланджело, заставив задуматься о положении дел во Флоренции, где почва с каждым днём все больше уходила из-под ног нового правителя. Множились передаваемые из уст в уста самые невероятные слухи и предсказания астрологов, ворожей и шарлатанов, коих развелось неимоверное количество. В городе на каждом углу не утихали разговоры о грядущих бедствиях. Несусветная летняя жара ещё сильнее накалила паническую обстановку. Прискакавший во дворец посыльный передал Микеланджело просьбу Полициано срочно приехать к нему. Почуяв неладное, он помчался к загородному дому поэта, где бывал не раз.
Полициано трудно было узнать, настолько его изменила болезнь. Он был облачён в рясу доминиканского монаха — как пояснила приставленная к больному сиделка, поэт ещё до болезни принял монашество.
Узнав склонившегося над ним Микеланджело, Полициано тихо молвил:
— Прошу лишь об одном — похоронить меня в монастыре Сан Марко.
Слушая его бессвязную речь, Микеланджело с трудом сдерживал слёзы. Этот добрейшей души человек и замечательный поэт много для него значил. Последняя воля Полициано была свято исполнена друзьями. Поскольку у него не осталось родных и близких, его имение и богатейшая библиотека отошли тому же доминиканскому монастырю Сан Марко, где Полициано обрёл последнее упокоение.
Беда одна не ходит: вскоре безвременно скончался Доменико Гирландайо, заразившийся чумой во время рабочей поездки по Тоскане, где от неимоверной жары в некоторых городах вспыхнула смертоносная эпидемия, косившая всех подряд. Это была невосполнимая утрата для итальянского искусства. Ушёл из жизни великий летописец истории и культуры Флоренции, сумевший, как никто другой, запечатлеть на фресках её быт и нравы, а для Микеланджело — первый учитель, поверивший в его редкое дарование.
Трагическим выдалось лето 1494 года для Микеланджело, потерявшего близких друзей и лишившегося своего главного покровителя. Он метался, не находя себе покоя и, самое главное, не зная, чем заняться, что было для него невыносимо. Дома он постоянно ощущал на себе взгляд отца, словно вопрошающий: «Что ты собираешься делать дальше?», — и слушал его набившие оскомину советы, кому кланяться и у кого искать милости.
Не унимался и Савонарола, нагнетая напряжение. Недавно он поведал собравшимся в соборе прихожанам о явившемся ему видении руки, начертавшей в небе огненную надпись: «Меч Божий над землёй стремителен и скор». Среди собравшихся прихожан поднялся тревожный ропот.
— Нам не дано знать час и минуту конца, — возвестил проповедник и закончил речь на надрыве: — Но грядёт расплата, а потому молитесь, грешники, и кайтесь!
Сбылось ещё одно из мрачных пророчеств Савонаролы о чужеземном нашествии — он словно в воду глядел. Воспользовавшись постоянной враждой между итальянскими княжествами, молодой французский король Карл VIII во главе двадцатитысячного войска пересёк Альпы в начале сентября и, обойдя стороной сильное Миланское княжество, двинулся на завоевание Неаполя, чтобы вернуть себе анжуйское наследство, оспариваемое Испанией и Францией. Заодно он оповестил мир о своём намерении из Неаполя направиться морем до Палестины и освободить Святую землю от неверных, чтобы завершить великое дело, начатое крестоносцами.
Первой пала Генуя, не выдержав осады превосходящих сил противника. Подвергнув разграблению прибрежный город Рапалло, французы захватили Пьяченцу, откуда король двинул ударный отряд под командованием генерала д’Обиньи вдоль побережья Адриатики, а сам во главе остального войска направился по дороге, огибающей западные склоны Апеннинского хребта. На захваченных землях французские мародёры бесчинствовали и творили произвол. По циничному признанию одного из высокопоставленных участников похода, «наши не считали итальянцев за людей»,32 а потому вели себя как хозяева на чужой территории. Жители городов и деревень в ужасе покидали свои дома, спасаясь бегством от распоясавшейся французской солдатни.
Ступив на землю Тосканы, Карл VIII получил свободный проход от строптивой Пизы, вечно враждовавшей с Флоренцией и встретившей французов как союзников в борьбе против Медичи. Но далее неприятельское войско неожиданно натолкнулось на цепь оборонительных крепостей вдоль Арно, возведённых в своё время предусмотрительным Лоренцо Великолепным. Под огнём вражеской артиллерии пала крепость Сардзана, и путь на Флоренцию был открыт. Приближение неприятеля вызвало в городе ещё большие беспорядки и заставило покинуть родину многих флорентийцев, среди которых оказался и наш герой.
Моя свобода, как служанка злая,
Вновь отвернулась. Мною движет страх.
Ужель рождён я, чтобы жить впотьмах? (32)
Три всадника, пришпоривая коней, неслись в неизвестность, не смея оглянуться назад, словно за ними гнались злые духи. Оставив позади Флоренцию, они вынуждены были умерить прыть и с опаской пробираться крадучись через горные перевалы, чтобы не угодить в лапы рыскающих всюду разбойников, и объезжать выставленные на дорогах сторожевые посты французов, тоже промышлявших грабежами.
После изнурительного пути в объезд Болоньи и с трудом переправившись через полноводные реки По, Адидасе и Бренту, беглецы наконец добрались до Венеции. «Царица Адриатики» принимала тогда без разбора всех, кто, спасаясь от преследования, нуждался в убежище. Инакомыслящие, еретики различных мастей, беженцы с захваченных турками земель — все находили приют в венецианской лагуне, пополняя разноголосицу богатого торгового города. К вторжению французов и к набиравшим силу туркам Венеция оставалась безучастной и на призывы соседей к объединению сил перед угрозой всему христианскому миру цинично отвечала: «Мы прежде всего венецианцы, а затем уж христиане». Она целиком полагалась на собственную армию и мощный флот.
Микеланджело впервые увидел море и сказочный город, всплывший из морской пучины, как тритон. Его поразили дворцы с ажурными фасадами из мрамора, а среди этого великолепия — белокаменная громада Дворца дожей, опирающегося на колонны как на сваи. Но куда больше его заинтересовал примыкающий к дворцу многокупольный собор Святого Марка. Особенно поразила мозаика с её золотистым мерцанием. Мощный портик собора украшен античной квадригой, привезённой дожем Дандоло в 1204 году после разграбления крестоносцами Константинополя. Только в Венеции можно увидеть, чтобы фасад храма украшали морды взнузданных лошадей, отлитых в бронзе в древней Элладе. При виде этой скачущей квадриги в будущее Микеланджело почувствовал, как на него пахнуло языческим духом древней цивилизации, не утратившей воздействия на потомков.
Как же этот город непохож на Флоренцию! Крепостей и сторожевых башен здесь нет и в помине. Всё, кажется, создано для того, чтобы люди спокойно жили и честно трудились. Но под сваями домов и набережных зловеще плещутся волны. Кинжал — привычное оружие для сведения счётов, о котором молчат воды лагуны, уносящие в открытое море следы кровавой расправы.
Немало былей и небылиц рассказывают здесь. Только вот венецианскую речь не сразу поймёшь — у мужчин сплошь грубые, словно простуженные, гортанные голоса, а у женщин нежное птичье щебетанье. Почти все венецианцы не выговаривают, как бы съедая, звук «эр», что, по-видимому, объясняется влажностью лагунного воздуха. В отличие от резкого флорентийского говора в их речи слышна кантиленная распевность, словно плавное скольжение гондол по Большому каналу.
Перед Микеланджело предстал мир едва уловимых нежных цветовых переходов и перламутровых переливов. Город часто окутывают туманы, поглощающие на время все его дивные формы. Но с первыми лучами солнца Венеция как призрак, сбросивший подвенечную фату или белый саван, вновь выплывает из туманной дымки во всём своём неповторимом великолепии. Кроме собора Сан Марко, Микеланджело не заглянул ни в одну из церквей, хотя хорошо был осведомлён о венецианской школе живописи. Подавленное состояние сделало его слепым и глухим к восприятию красоты, и он чувствовал себя в полной отрешённости от окружающего мира.
Слоняясь бесцельно по лабиринту узких улочек, пересекаемых каналами и мостами, Микеланджело находился в некой прострации, не понимая, где он и почему здесь оказался. Однажды ему послышалось, как из проплывающей мимо гондолы с весёлой поющей компанией под звуки мандолины раздался серебристый смех Контессины. Он бросился вслед по набережной, но гондола скрылась за поворотом как призрачное видение. Этот смех словно наваждение ещё долго звучал в ушах, бередя душу.
Его не покидало странное ощущение, что всё здесь перевёрнуто с ног на голову. Опрокинутое небо плещется в водах бесчисленных каналов, а в зеркале из вод город безмятежно любуется собственным отражением. Море и небо, слившись воедино, готовы задушить любого, оказавшегося в их цепких объятиях. Он не чувствовал под собой тверди, и вся окружающая красота казалась ему зыбкой, как наваждение.
Два его спутника оказались обычными шалопаями, которых занимали только еда и женщины. Любители злачных мест, они быстро нашли квартал красных фонарей, где проматывали последние деньги. Светловолосые полногрудые девицы принимали там всех без разбора, но в кредит не обслуживали, как в трактире. После ночного загула оба оболтуса обычно напевали весёлую песенку с припевом:
Узкая улочка Сан Самуэль,
Ты нам мила, как весёлый бордель.
Теперь два бездельника без гроша в кармане оказались на его шее. Однажды за полночь его разбудил один из них.
— Микеланьоло, будь другом, выручай! Я до мерзавки даже пальцем не дотронулся, а она…
Оказывается, этот любитель борделей зашёл, чтобы только послушать музыку. Но с него потребовали заплатить два сольдо, иначе пригрозили выпустить кишки. Пришлось раскошелиться и спасать дурака.
Скоро праздное безделье в Венеции вконец наскучило Микеланджело. Он жестоко корил себя за бегство, малодушие и трусость. Поняв окончательно бесцельность дальнейшего пребывания в Венеции, где у него не было никого, кто смог бы замолвить за него словечко и свести с заказчиком, он покинул лагуну с одним только желанием вернуться поскорее во Флоренцию. С ним отправились в обратный путь и два попутчика. Снова был небезопасный переход через горные перевалы, хотя теперь встреча с разбойниками ничем не грозила, так как их карманы были пусты. На горизонте показались крепостные башни Болоньи, некоторые были кривыми, наподобие падающей Пизанской колокольни.
Незаметно прошмыгнув через таможенный пост, они решили после дороги перекусить. «Жирная» Болонья, как её называл ещё Петрарка, возникла на месте бывшей столицы этрусков Фельсины и славилась своим хлебосольством. Когда половой, приняв заказ, удалился на кухню, в трактир нагрянули стражи порядка. Приглядевшись к сотрапезникам, они обнаружили, что у трёх чужестранцев на ногте большого пальца отсутствовала сургучная печать, проставляемая всем приезжим после уплаты пошлины на таможне. Этот порядок для пополнения казны был заведён местным тираном Бентиволья. Так, несолоно хлебавши нарушители закона под конвоем были препровождены в ближайшую тюрьму.
К счастью, в тюремной канцелярии объявился обходительный синьор Джан Франческо Альдовранди, член Совета шестнадцати, в чьи обязанности входило осуществление контроля за работой пенитенциарных заведений. Он быстро уладил вопрос с таможенной пошлиной и предложил путникам отдохнуть с дороги в его доме. Напуганный арестом Микеланджело с радостью принял приглашение болонца, а его товарищи, которым он отдал последнюю мелочь, проследовали дальше.
Особняк Альдовранди в центре Болоньи — это, конечно, не дворец Медичи, но вполне достойный дом с цветущим садом, где гостю была выделена удобная комната для жилья. Великодушный жест местного вельможи не был столь уж бескорыстным. Во время процедуры дознания синьор Альдовранди услышал, как, отвечая на вопросы начальника тюрьмы, Микеланджело сообщил, что он скульптор и работал на покойного Лоренцо Великолепного и что среди его друзей есть известные литераторы из Платоновской академии. Этого было достаточно, чтобы ценитель искусства и изящной словесности Альдовранди принял живейшее участие в судьбе оказавшегося в трудном положении молодого человека и заполучил почти даром «столичную штучку» для украшения своего салона, где собиралась местная элита.
Вскоре, придя в себя, Микеланджело понял, что оказался приманкой для салона Альдовранди, что в какой-то мере ему льстило. Уже при первом его появлении перед гостями хозяин дома завёл с ним разговор о Данте и о том, как он завидует семейству Маласпина из Луниджаны, приютившему в 1306 году великого скитальца, изгнанного родной Флоренцией, о чём говорится в Восьмой песне «Чистилища». Забегая вперёд можно с полным правом утверждать, что Альдовранди незачем было завидовать Маласпина. Его имя тоже вошло в историю лишь потому, что в трудную минуту он оказал гостеприимство гению и выхлопотал для него важный заказ.
Но Микеланджело пришёлся не по нутру выпад против родного города, и он, вступив в спор с хозяином дома, прочёл по памяти несколько терцин, посвящённых Данте родной Флоренции, где поэт впервые повстречал Беатриче. В его голосе звучала искренность, а глаза горели таким огнём, что присутствующие наградили юного флорентийца бурными аплодисментами.
Прошедший вечер вызвал немало восторженных откликов среди местной знати и интеллектуалов. Посыпались приглашения из других знатных домов, где Микеланджело тоже оказывался в центре внимания, особенно у представительниц слабого пола, несмотря на свою неказистую внешность.
— Попрошу вас, Буонарроти, только об одном, — обратился к нему Альдовранди после очередного светского раута. — Снимите, пожалуйста, кожаную куртку, пугающую людей. Мой портной сшил для вас камзол, который вы найдёте в вашей комнате, как и всё остальное.
«Сдалась ему моя куртка», — недовольно подумал про себя Микеланджело, но всё же внял просьбе хозяина дома. Гостю пришлось заодно подставить голову под ловкие руки присланного хозяином домашнего цирюльника, который быстро привёл в порядок его непослушную гриву. Сидя в кресле брадобрея и видя, как преображается его облик, Микеланджело подумал, что было бы неплохо вот так же приводить людям в порядок мозги, очищая их от порочных мыслей.
Вскоре у любителя словесности Альдовранди, гордившегося своим необыкновенным гостем, стало входить в привычку открывать томик Данте на любой странице и просить юного гостя продолжить по памяти чтение стихов вслух, что всегда вызывало восхищение слушателей. Микеланджело делал это с большим удовольствием, так как на чужбине особенно остро чувствовал в Данте родственную душу.
На первых порах эта светская игра забавляла молодого флорентийца. К тому времени он выучил «Божественную комедию» наизусть, разбираясь в сложностях её структуры и в иерархии множества персонажей. Знанием тонкостей и особенностей великого творения Данте он прежде всего был обязан друзьям из Платоновской академии, которые приняли его когда-то как ровню в свой круг, оценив любознательность и независимость суждений талантливого юнца.
Гостей Альдовранди его молодой постоялец поражал своей феноменальной памятью и проникновенным прочтением дантовых терцин. Переполненный впечатлениями первых дней пребывания в Болонье и неожиданным успехом, особенно у дам и девиц, требовавших у него автограф в свои альбомы, Микеланджело всё чаще стал обращаться к своей заветной тетради, а свободного времени у него было хоть отбавляй. Обходительный хозяин дома тянул время, отделываясь общими словами и обещаниями скорого заказа.
Однажды в его доме объявился молодой племянник Марко Альдовранди с очаровательной подружкой, которая представилась Микеланджело странным именем или прозвищем Бруна — «темнокудрая». Ему сразу понравились милое личико девушки, её точёная фигурка и подкупающая простота поведения.
— Неужто ты и впрямь скульптор? — удивилась она при первом же знакомстве. — Тогда вылепи мой бюст или хотя бы нарисуй.
— Попробуй, Буонарроти, — поддержал её ухажёр. — Мы за ценой не постоим.
Поморщившись от такой бравады, Микеланджело отрезал:
— Не бросайся деньгами, любезнейший, они тебе ещё пригодятся.
А девушке, ожидавшей его ответа, спокойно сказал:
— Природа прекрасно поработала, сотворив тебя. Поверь мне как знатоку — любой повтор будет намного хуже оригинала.
Он был искренен в своём ответе. У него рука не поднялась бы, чтобы поспорить с природой или улучшить её дивное творение. Ему было приятно проводить время с милой Бруной, слушая её милое щебетание, пока ухажёр просиживал часами за карточным столом или же, хватив лишку, засыпал в кресле.
Однажды прекрасным солнечным утром, когда Марко Альдовранди уехал с дружками на охоту, она предложила прокатиться вместе за город и подышать свежим воздухом на берегу тенистого Рено.
Было жарко, и Бруна предложила искупаться. Он отказался, не смея признаться, что с детства не любил воду и не умел плавать. Махнув досадливо рукой, она быстро разделась и вошла в воду. Его ослепили то ли блики солнца от воды, то ли её восхитительная нагота. Ему впервые пришлось увидеть так близко вызывающе притягательное женское обнажённое тело. В нём было что-то порочное и соблазнительное. Почувствовав внутреннюю неловкость, он отвернулся, а милая хохотушка продолжала весело плескаться в воде, стараясь его обрызгать. От охватившего его непонятного зуда в теле он перевернулся на живот, чтобы унять волнение, украдкой бросая взоры на расшалившуюся не на шутку наяду-соблазнительницу, которая то и дело выскакивала из воды, дразня его наготой.
Эта романтическая поездка, принесшая обоим много счастливых минут, осталась в тайне. Но однажды девушка заявила, зайдя вечером к нему в комнату:
— Если позовёшь, пойду за тобой хоть на край света!
Он смутился, не зная, что ей ответить, и отделался шуткой, сказав, что она, мол, перегрелась на солнце и ей нужен холодный душ. А что он мог ещё сказать, оказавшись в чужом городе без денег и без работы?
— Ничего-то ты не понял, а ещё скульптор! — в сердцах бросила она и выскочила из комнаты.
Почуяв неладное, племянник Альдовранди увёз вскоре свою пассию от греха подальше — уж больно заметен стал её растущий интерес к флорентийцу. На том и закончилась, так по существу и не начавшись, болонская амурная страница в жизни гения.
Микеланджело корил себя за проявленную слабость и за то, что вскружил доверчивой Бруне голову, сам того не желая, когда от безделья затеял с ней нелепую любовную игру. Видимо, вспомнив флорентийского брадобрея острослова Буркьелло, он разразился шутливыми стансами, в которых ирония соседствует с вполне искренними чувствами, которые вызвала в нём очаровательная девушка:
Едва завижу милые черты,
Моя душа от счастья петь готова.
Но если вдруг о чём-то спросишь ты,
Я весь дрожу от сладостного зова
И нахожусь во власти немоты.
Язык не в силах вымолвить ни слова.
Стою окаменев, как истукан,
Кружится голова — в глазах туман.
Готов я воспарить над облаками,
Когда касаюсь до тебя слегка.
Как жаль, что я не наделён крылами,
Чтоб обозреть земное свысока.
Мне трудно мысли выразить словами,
Хоть страсть снедающая велика.
В ком полыхают истинные чувства,
Тому в речах недостаёт искусства.
Нередко думаю о прежних днях,
Когда я жил на свете одиноко.
Никто не ведал о моих страстях,
И не парил душой я так высоко.
Да разве помышлял я о стихах,
Чтоб слова волшебство постичь глубоко?
Обрёл себе я место в жизни сам —
Известен ныне не одним камням.
Твой бесподобный образ во плоти,
Проникнув в душу, ослепил мне очи,
И нет ему обратного пути!
Так мячик надувают что есть мочи,
А клапан воздуху не даст уйти.
В игре на выдумку мы все охочи.
Как посланный ударом ловким мяч,
И я от радости пускаюсь вскачь… (54)
Неоконченные стансы он упрятал подальше в дорожный баул, ибо давно зарёкся показывать стихи знакомым. Иное дело — покойный старина Полициано, сумевший подсказать ему верный путь избавления от зависимости и выработки собственного стиля. Совет Полициано глубоко запал ему в душу, да и мысли о Данте не оставляли в покое. Он увидел сходство своей участи с судьбой великого поэта, ставшего жертвой борьбы между гвельфами и гибеллинами. Вот и ему пришлось бежать из Флоренции из-за ожесточившейся борьбы между сторонниками и противниками Савонаролы.
После каждого литературного вечера он делал на память для хозяина дома несколько рисунков, иллюстрирующих тот или иной прочитанный эпизод из «Божественной комедии». Они приводили Альдовранди в восхищение. Как и великий поэт, Микеланджело оказался на чужбине, где многое было непривычно ему, и вынужден потворствовать прихотям власть имущих.
Но однажды он не выдержал, когда в ходе очередного раута, устроенного Альдовранди, местные умники принялись рассуждать о Данте, укоряя его в излишне суровом осуждении своих политических противников, что противоречит христианской морали. Такого Микеланджело стерпеть не мог. Его словно кто-то подтолкнул, и он, сдерживая охватившее его волнение, вмешался в общий разговор.
— Мы не должны забывать, — сказал он, обращаясь к участникам диспута, — что Данте был также великим гражданином, болевшим душою за Италию, погрязшую в междоусобных распрях. К сожалению, такой мы её видим и сегодня.
Светская жизнь стала докучать ему, и однажды Микеланджело прямо дал понять своему благодетелю, что остался в Болонье вовсе не для потехи его гостей, а с желанием поработать. Но всякий раз, когда он порывался вернуться домой, Альдовранди тут же принимался стращать его вестями одна хлеще другой, приходившими из Флоренции.
После падения крепости Сардзана обеспокоенный Пьеро Медичи помчался в ставку французского короля, чтобы вступить с ним в открытый торг, пообещав в обмен на сохранение своей власти открыть французам свободный проход через Тоскану на Рим. Увидев трясущиеся руки флорентийского правителя, Карл VIII выдвинул свои условия: сдача всех оборонительных крепостей и выплата контрибуции в размере 200 тысяч флоринов, иначе город будет отдан на разграбление наёмникам. Перепуганный Пьеро подписал навязанный пакт о капитуляции. Узнав о предательском сговоре за их спиной, флорентийцы, подстрекаемые Савонаролой, восстали все как один. На площади Синьории гонфалоньер зачитал указ об изгнании Медичи из города и объявлении их вне закона. Более того, за их головы новое правительство республики назначило крупный выкуп.
Пьеро Медичи тайно покинул город вместе с братом Джулиано и кузеном Джулио в сопровождении фактотума Довици. Опасаясь народного возмездия, беглецы укрылись на время в умбрийском городе-крепости Читта ди Кастелло. Другой их брат, кардинал Джованни Медичи, остался в Риме, где ему ничто не угрожало, а сестра Контессина после свадьбы отправилась с мужем в Венецию. Остальные Медичи успели срочно сменить родовую фамилию с помощью подкупленной нотариальной службы и стали впредь именоваться Пополани (от popolo — народ), что позволило им сохранить свои дома и загородные поместья от разграбления.
Обеспокоенный волнениями в городе, французский король ждал, чем закончатся беспорядки. В его ставку была направлена делегация во главе с почётным гражданином Пьеро Каппони, который, прежде чем вступить в переговоры, демонстративно порвал позорный пакт, подписанный низложенным Пьеро Медичи, заявив французскому королю:
— Пока вы трубите в ваши фанфары, мы ударим в наши колокола!
Эта фраза, ставшая исторической, вызвала в народе небывалый всплеск патриотических чувств, подъём духа и желание отстоять любой ценой республиканские свободы, несмотря на многотысячное вражеское войско у стен города. Перед лицом такого энтузиазма и стойкости флорентийцев король умерил аппетит, отказавшись от крепостей вдоль Арно и урезав вдвое затребованную контрибуцию.
Изгнав Медичи и получив полноту власти, члены Большого совета, где большинство составляли сторонники Савонаролы, дали согласие на прохождение французов через Тоскану на Рим. 7 ноября Карл VIII вступил во Флоренцию. Его головной отряд был встречен молчащей толпой с озлоблёнными лицами, стоявшей на обочине дороги, по которой двигался французский эскорт, а над городом раздавался заунывный гул набатного колокола, оповещавший обычно об обрушившемся на город несчастье.
Король со свитой остановился во дворце Медичи на пару дней, а войско проследовало дальше. Карл VIII не стал задерживаться в городе на пути к главной цели, недовольный столь недружелюбным приёмом флорентийцев, готовых по малейшему поводу ввязаться в драку. Но прежде чем покинуть признанную столицу искусства, французский король дал приказ своим эмиссарам приступить к конфискации всего, что плохо лежит, в счёт установленной контрибуции. Это коснулось и роскошного дворца Медичи, оставленного впопыхах сбежавшими хозяевами.
Перед походом в Италию Карл VIII затеял строительство новой королевской резиденции в Амбуазе. Во Францию потянулись первые обозы, доверху гружённые конфискованным добром, включая живопись, скульптуру, гобелены, мебель, ювелирные изделия — всё, чем славилась Италия. Это было началом не прекращавшегося в течение почти четырёх веков повального грабежа, в результате которого музеи и частные собрания Европы и Америки обогатились лучшими образцами итальянского изобразительного и прикладного искусства.
За всё время пребывания в Болонье Микеланджело не написал домой ни одного письма, так как пока порадовать домашних ему было нечем, а вдаваться в подробности своего неожиданного бегства не хотелось, хотя в душе он жестоко корил себя за малодушие. Страдая на чужбине, он всякий раз порывался вернуться домой, пусть даже с пустой мошной, но из-за эпидемии чумы повсюду были выставлены санитарные кордоны. Альдовранди тем временем продолжал кормить его обещаниями скорого заказа, как только обстановка немного прояснится.
Свою грусть и тоску по дому Микеланджело выразил в двух четверостишиях:
Коль вырвать древо из земли с корнями,
Оно увянет — жизнь заглохнет в нём.
А то, что было кроной и стволом,
Истлеет и развеется ветрами.
И сердце, вырвав из груди руками,
Его убьём разлукой с очагом.
Оно питаемо души огнём,
Как дерево — земными родниками (26).
Наконец Альдовранди внял желанию своего молодого гостя, и вскоре при его содействии попечительский совет доминиканского монастыря, в котором когда-то жил Савонарола, поручил Микеланджело завершить оформление раки святого Петрония в церкви Сан Доменико. Над сооружением надгробия в виде арки начал трудиться в XIII веке Никколо Пизано, а продолжил работу недавно скончавшийся скульптор, известный под именем мастер делл’Арка, уроженец Бари.
Согласно подписанному договору Микеланджело надлежало изваять три полуметровые фигуры святых Петрония, Прокла и коленопреклонённого ангела с канделябром в пару к уже имеющемуся ангелу работы мастера делл’Арка. После флорентийского Геракла в человеческий рост заказанные изваяния были восприняты Микеланджело как статуэтки, но такова была воля заказчика, а с ним не поспоришь.
На рабочем дворе остались куски добротного мрамора, заготовленные покойным мастером. Там же была и его бывшая мастерская с верстаком и аккуратно разложенным набором молотков, резцов, шпунтов, троянок, скальпелей и прочих инструментов для обработки камня. Её и занял Микеланджело, но найденные там же подготовительные рисунки его не заинтересовали, так как после осмотра часовни с ракой святого у него возникла своя идея.
Прежде чем взяться за исполнение заказа, он решил поближе познакомиться с работой местных мастеров. Ему не раз пришлось проделать путь от дома Альдовранди к церкви Сан Доменико мимо впечатляющей мрачной громады дворца Подеста, построенного Аристотелем Фиораванти перед его отъездом в 1470 году в Московию по приглашению царя Ивана III. В Первой Софийской летописи говорится, что на Пасху 1473 года русский посол Толбузин привёз в Москву архитектора Фиораванти, приступившего вскоре к строительству Успенского собора в Кремле.33
Как истинный флорентиец, воспитанный на лучших образцах зодчества родного города, Микеланджело был невысокого мнения о работах болонских архитекторов, казавшихся ему грубоватыми, как, впрочем, и кухня болонцев, к которой он никак не мог привыкнуть во дворце Альдовранди, отличавшемся чрезмерным хлебосольством. Зато самое сильное впечатление на него произвёл портал кафедрального собора Сан Петронио, украшенный рельефами из истрийского камня работы скульптора Якопо делла Кверча. Этому сиенскому мастеру, чьи работы он видел во Флоренции, удалось придать жизненную достоверность и одухотворённость ветхозаветным героям, едва проступающим на плоской поверхности. Фигуры грубоваты, но очень достоверны, движения их свободны и натуральны. Особенно хороша сцена, на которой изображён Адам, копающий землю, а рядом Ева, занятая пряжей; её ногу обхватили два пухлых нагих младенца. Убедительны изображения Каина и Авеля, старика Ноя с сыновьями. Все рельефы преисполнены внутренней динамики и отмечены глубиной чувств. Известно, что Якопо делла Кверча в 1400 году принял участие в конкурсе на создание бронзовых врат флорентийского Баптистерия. Уступив победу Гиберти, он уехал в Болонью, где изваял десять барельефов, до сих пор украшающих фасад собора.
Микеланджело провёл немало времени, копируя изваяния делла Кверча, который сумел на удивление органично соединить естественную пластику античности с трепетным изяществом поздней готики и новыми объёмно-пространственными решениями искусства Возрождения. Этот гармоничный сплав найдёт отражение в стилистике Микеланджело, а о болонских рисунках он вспомнит, когда приступит к росписи плафона Сикстинской капеллы в Риме.
На одном из вечеров в салоне Альдовранди его познакомили с живописцем Франческо Райболини по прозвищу Франча и его сыновьями Джакомо и Джулио, славными парнями, работающими в мастерской отца. Микеланджело немало узнал от них о нравах местной художественной среды, где не утихали склоки и любого пришлого мастера встречали с неприкрытой враждебностью.
— Местничество у нас сильно, — признал Франча. — Помню, какие поклёпы сыпались на голову бедняги делла Кверча, когда он взялся за оформление портала кафедрального собора, в каких только грехах его не обвиняли. А ведь он сотворил подлинное чудо!
Хотя Болонья по праву гордится своим первым в Европе знаменитым университетом, ей так и не удалось стать признанным центром искусства наподобие соседних Феррары или Мантуи, не говоря уж о Флоренции.
Вскоре Микеланджело испытал на себе враждебность местных собратьев по искусству, когда в мастерскую, где он обосновался, неожиданно нагрянули два типа, назвавшиеся скульпторами, чьи имена или прозвища он тут же выбросил из головы, ибо сам вид и бесцеремонность незнакомцев ему были глубоко неприятны.
— Ты чужестранец, а потому должен отказаться от заказа, — с угрозой заявил один из них. — Это наше дело, и мы собирались за него взяться сразу после смерти мастера делл’Арка.
— Прошло более полугода, как его не стало, но почему-то попечительский совет не поручил вам продолжить работу в церкви Сан Доменико, — спокойно ответил Микеланджело незваным гостям.
— А всё потому, что твою кандидатуру выдвинул член Совета шестнадцати Альдовранди!
— Так чего же вы хотите от меня? Сами выясняйте причину вашего провала, — сухо отрезал Микеланджело, дав понять наглецам, что разговор с ними закончен и отступать он не намерен.
— Мы ещё поглядим, чья взяла, — пообещали наглые посетители и, чертыхаясь, вынуждены были убраться восвояси. До Микеланджело ещё не раз доходили угрозы, и он постоянно ощущал враждебное отношение к себе со стороны местной художнической братии.
Он начал работу с ангела, держащего большой подсвечник. Его фигура отличается мощной пластикой, не имеющей ничего общего со своим визави, выполненным в стиле утончённой поздней готики. Моделью послужил симпатичный белобрысый церковный служка, который проявлял большой интерес к работе скульптора и терпеливо позировал.
Для образа святого Петрония он выбрал в качестве модели одного из завсегдатаев салона Альдовранди, отличавшегося сдержанностью и проникновенным взглядом. Святой изображён держащим в руках макет Болоньи, чьим небесным покровителем он считается. Его образ отличается одухотворённостью, а динамичные тени, создаваемые складками длинной тоги, создают ощущение величия и внутренней взволнованности. Третьей статуе молодого Прокла в лёгкой тунике выше колен и тяжёлом плаще, перекинутом через плечо, свойственны динамичность позы и пронзительность гневного взгляда. По всей видимости, в правой руке воинственный Прокл держал ныне утерянную стрелу.
В отличие от многих современных ему художников и скульпторов, включая его главного соперника Рафаэля, Микеланджело в юности не оставил ни одного автопортрета, считая этот жанр не оправданным ничем тщеславием. Правда, можно предположить, что в образе юного Прокла он изобразил себя с горящим взором, выражающим неповторимую неистовость своей натуры. Сама поза воинственного отрока показывает, что он готов в любую минуту ринуться в бой и постоять за себя, от кого бы ни исходила угроза — хотя бы от тех незваных гостей, что нагрянули недавно к нему в мастерскую.
По окончании работы в Сан Доменико, где были установлены три изваяния, пожаловал игумен монастыря, который долго рассматривал фигуры подслеповатыми глазами, проводя рукой по гладко отшлифованной поверхности мрамора. Он остался доволен увиденным и предложил скульптору готовиться к торжественному освящению арки в ближайший церковный праздник.
— Моё дело ваять, ваше преосвященство, — последовал ответ. — В вопросах ваших традиций я профан.
— Зато своим Проклом вам удалось точно отразить целеустремлённость и решимость нашего доминиканского ордена в борьбе за чистоту христианской веры, с чем вас и поздравляю! — заявил игумен.
Микеланджело никак не ожидал услышать такую оценку из уст высокопоставленного прелата. «А что сказал бы о скульптуре Савонарола, — подумал он, — увидев мою работу?» Для него было бы важно знать мнение возмутителя спокойствия родной Флоренции. Его самого законченная работа не слишком впечатляла, и он лелеял мысль о скорейшем возвращении домой, откуда не было никаких вестей.
Получив по контракту гонорар, он почувствовал себя свободным от обязательств. Самое время покинуть наскучившую Болонью, поскольку здесь не было больше никакой перспективы и на каждом шагу приходилось сталкиваться с нескрываемой враждебностью завистливой и злобной местной камарильи.
Прошёл почти год, который, как ему казалось, был попусту потерянным временем. Его друг и покровитель Альдовранди прилагал немало усилий, чтобы удержать юношу, к которому привязался всей душой. Придя попрощаться с добрым игуменом, Микеланджело узнал от него скорбную весть о безвременной кончине 17 ноября 1494 года «славного нашего брата», как выразился монах, Джованни Пико делла Мирандола. Он рассказал, что на гражданской панихиде и отпевании в Сан Марко присутствовали приор Тосканской конгрегации доминиканского ордена Савонарола и каноник Фичино, который неожиданно почувствовал себя настолько плохо, что не смог проводить друга в последний путь до Мирандолы, небольшого городка в Эмилии, где тело усопшего было захоронено в фамильном склепе.
Известие потрясло Микеланджело. Пока он был в бегах, свершилось непоправимое, и ему не удалось даже проститься с великим другом. «Возможно ли, что не стало Пико, — мысленно задавался он вопросом, — этого истинного гения, поражавшего всех своей эрудицией и не прожившего даже тридцати лет? Как могла смерть так беспощадно расправиться с тем, кого по праву звали Fenice degli ingegni — Фениксом гениев!
Весть широко обсуждалась в Болонье. Выражая сожаление в связи с безвременной кончиной Пико делла Мирандола, многие завсегдатаи салона Альдовранди сетовали тогда, что молодой учёный так легко поддался апокалиптическим предсказаниям неистового Савонаролы — именно это, как они полагали, свело его в могилу в расцвете лет. Подавленный случившимся Микеланджело не проронил ни слова. Как бесценную реликвию он хранил первое издание труда Пико «Речь о достоинстве человека» с дарственной надписью автора. Эта работа и другие произведения друга произвели в сознании Микеланджело подлинный переворот.
В те дни в Болонье объявился с небольшим отрядом сторонников Пьеро Медичи, готовый во что бы то ни стало вернуть утраченную власть над Флоренцией. По такому случаю Совет шестнадцати устроил приём в честь именитого гостя, на котором побывал и Микеланджело.
Выступивший на приёме Альдовранди обратился к Пьеро с вопросом:
— Не разумнее ли, ваша светлость, дождаться, когда флорентийцы сами вас призовут, как это произошло однажды без пролития крови после первого изгнания с вашим мудрым дедом Козимо Медичи?
— Я не столь терпелив и наивен, как мой дед, доверившийся чернокнижникам, далёким от жизни. Нутром чую, что флорентийцы ждут моего возвращения. Единственная загвоздка — безумец Савонарола и козни моих кузенов-предателей, которых я повешу на первом суку.
Как показали дальнейшие события, осторожные болонцы, испытывавшие сильное давление Римской курии, которая косо смотрела на вольнолюбивую Флоренцию, не решились ввязаться в распри и предпочли остаться в стороне, вежливо отказав в предоставлении военной помощи, что вызвало гнев низложенного правителя Флоренции. С тяжёлым сердцем покидая Болонью, он предложил своему бывшему подданному присоединиться к его отряду и доказать свою верность роду Медичи на поле брани.
— Хватит киснуть в провинциальной Болонье! Ты нужен мне для возведения стенобитных машин, чтобы изгнать из Флоренции нечисть и наказать бунтарей и послушное им быдло.
Микеланджело никак не ожидал такого предложения, прозвучавшего почти как приказ. Верный своим республиканским взглядам, он твёрдо ответил:
— Ваша светлость, я верой и правдой служил вашему славному родителю, но мои убеждения и вера не позволяют мне выступить с оружием против братьев флорентийцев.
— Ты ещё пожалеешь, что не пошёл за мной! — зло ответил ему Пьеро Медичи. — Забыл, кто тебя приютил и дал возможность проявить себя?
В его глазах было столько злобы, что Микеланджело долго не мог забыть этот взгляд, не суливший ему ничего хорошего. После отъезда Пьеро он тоже решил покинуть Болонью, где делать было нечего, хотя Альдовранди уговаривал его остаться.
Прежде чем уехать, он попросил бравых сыновей Франчи проводить его до городка Мирандола, которым семейство графов Пико владело свыше четырёх столетий, пока последний их отпрыск граф Джованни не отказался от всех феодальных владений, раздав их крестьянам, что вызвало изумление всей округи и породило разноречивые суждения. В местной церкви Сан Франческо, где обрёл упокоение незабвенный Пико, Микеланджело заказал поминальную службу. Возможно, в те скорбные дни им был написан сонет, посвящённый светлой памяти друга:
Ушёл властитель дум, моих мечтаний.
Посрамлена природа на сей раз —
Достоинствами был он выше нас,
И потому мне не унять рыданий.
Злодейству нет отныне оправданий.
Напрасно смерть ликует в скорбный час —
Всевышний праведную душу спас,
Призвав к Себе, избавил от страданий.
Хотя его натуры честной суть
И добрых смелых мыслей злая сила
Хотела б разом всё перечеркнуть,
Чтоб имя славное молва чернила.
Нам памятен проделанный им путь,
И вечной славе не страшна могила (47).
Преисполненный грустных мыслей, он распрощался с Болоньей и отправился во Флоренцию. Трясясь в почтовом дилижансе, он мысленно пересмотрел последние месяцы пребывания в этом месте, где хлебнул и плохого, и хорошего. Сам город показался бы ему серым и мрачным, если бы не яркие мгновения, оставившие у него добрые воспоминания, и новые друзья. Среди них была и та девушка, с которой у него так много осталось недосказанным — они так и не простились, и он мысленно добавил отношения с ней к цепи разлук, которая с годами становилась все длиннее.
В той лёгкости изменчивой сокрыт
Источник бед моих и огорчений (16).
Он вернулся в отчий дом в декабре 1495 года, под самое Рождество. После годичной разлуки встреча с родными была радостной и шумной.
— Да тебя просто не узнать! — дивились домашние, разглядывая его. — Усы и бородка тебе к лицу.
Как в былые времена, Микеланджело подошёл к столику у окна и первым делом выложил кожаный мешочек с деньгами, заработанными в Болонье, что глубоко тронуло отца.
— Рад, что на чужбине ты не забывал о семье, — сказал мессер Лодовико, пряча деньги в ящичек стола.
После изгнания Медичи он потерял место на таможне и выглядел поникшим и обескураженным.
— Новая власть не оценила мой честный труд, — грустно сказал он. — Пусть это останется на её совести.
Старший брат Лионардо по-прежнему не покидал монастырь Сан Марко, а остальные братья пока не нашли себе должного занятия и бездельничали, кроме меньшого Сиджисмондо, который совсем отбился от дома и жил у кого-то из дружков, таких же шалопаев, как он сам.
— Наш Сиджисмондо, — пояснил дядя Франческо, — дни напролёт пропадает с парнями и девчонками, возомнившими себя стражами христианской веры.
Вечером всё семейство Буонарроти во главе с мессером Лодовико побывало на рождественской мессе в Санта Мария дель Фьоре. Слушая праздничное пение хора мальчиков и кастратов, Микеланджело проникся чувством глубокой радости от сознания, что наконец он дома со своими родными и близкими. После службы к нему подходили с поздравлениями и добрыми пожеланиями друзья и знакомые, интересуясь его ближайшими планами.
Дома было разговенье рождественским куличом panettone и прочими вкусными яствами, загодя приготовленными Лукрецией. После блужданий на чужбине родные стены придали ему уверенность в своих силах и будущее рисовалось ему в радужном свете. Дня через два он встретился с другом Граначчи, который вернулся в мастерскую Гирландайо. Теперь её возглавляли братья Давид и Джованни, а рядом с ними набирался опыта смазливый подросток Ридольфо, сын покойного Доменико. Ему было тринадцать, как и Микеланджело, когда он поступил в мастерскую к его отцу. На прежнее место вернулся и добродушный Буджардини. Пришёл повидаться со старым другом и молчун Баччо да Монтелупо, у которого теперь была своя небольшая мастерская.
Встреча с друзьями была радушной, по такому случаю откупорили фьяску доброго кьянти. Микеланджело огляделся вокруг. Ничего здесь не изменилось — всё те же мольберты, верстаки, жаровня, наборы кистей, склянки с пигментами… Вот только на возвышении пустовал стол покойного мастера с призывом на стене: «Учитесь у матери-природы!»
Он вспомнил, как стремился всеми средствами попасть сюда, а через год с небольшим уже мечтал вырваться отсюда. Подойдя к одному из мольбертов, накрытому белой тряпицей, он спросил, что там. Граначчи сдёрнул покрывало.
— Эту вещицу я писал с натуры, — сказал он. — Мне хотелось здесь столкнуть две противоборствующие силы в тот злополучный ноябрьский день, когда во Флоренцию вступило войско французов.
Микеланджело похвалил друга и посоветовал с помощью световых контрастов усилить противостояние.
— Попробуй высветить правую сторону улицы Ларга, а левую оставь в тени. Вот тогда и получишь искомое противостояние.
Позже Граначчи внял совету друга, и картина сразу же преобразилась, а он лишний раз убедился, насколько Микеланджело превосходит всех, кто работает в мастерской Гирландайо.
— А помнишь, Микеланьоло, — весело вспомнил Давид, — как мы с тобой ввели в заблуждение моего брата? Я-то сразу смекнул, какой из двух рисунков был твой. Но мне захотелось тогда подшутить над Доменико. Что греха таить, уж больно он любил прихвастнуть своим намётанным глазом и умением безошибочно определять авторство любого рисунка.
— Но я тогда, как и бедняга Доменико, поверил в твою проделку, — признался Микеланджело. — Мне снизу не было видно, на какой рисунок ты, хитрец, указал пальцем.
— Мне не хотелось говорить тебе об этом, чтобы ты не очень-то задирал нос.
Еще Давид рассказал, как прошлым летом Доменико вместе с Майнарди отправился по делам в Вольтерру — там Гирландайо хотел повидать и запечатлеть сохранившиеся остатки этрусской культуры. От нестерпимой жары в округе вспыхнула чума, скосившая художника. Майнарди чудом остался жив, но заразил жену и теперь живёт бобылём неподалёку, ни с кем не общаясь.
Перебирая в памяти события из прошлого, когда жизнь била ключом и от заказчиков не было отбоя, братья Гирландайо с грустью поведали, что нынешняя Флоренция стала неузнаваемой. Куда ни глянь, всюду пасмурные лица. Город разделён на два враждующих лагеря. Сторонники Савонаролы за свои причитания и пение хором заунывных псалмов получили в народе прозвище piagnoni — «плаксы». Они устраивают массовые шествия с хоругвями, выкрикивая угрозы всем вероотступникам, чьи дома помечают углём или мелом подростки. Их целая армия, и ими, как пешками, играет свою игру Савонарола.
Покинув мастерскую, Микеланджело решил прогуляться с Граначчи по городу. По дороге близ рынка им повстречался Сандро Боттичелли, неспешно идущий с холщёвой сумкой через плечо. Старый холостяк жил один и сам себя обихаживал. Они с почтением его поприветствовали. Художник охотно остановился, чтобы отдышаться.
— Приходится самому ходить за провизией, — сказал он, словно извиняясь за поклажу.
— Это Микеланьоло, маэстро, бывший ученик Гирландайо.
— Хотя мы не были знакомы, — сказал Боттичелли, — но мне о вас рассказывал покойный Лоренцо. Царство ему небесное! Желаю вам успеха, молодые люди, а нас, стариков, в это неспокойное время только солнышко может порадовать.
Он проследовал дальше, а Микеланджело хотелось с ним поговорить, но вновь помешала природная робость, о чём впоследствии он горько сожалел.
Друзья вскоре оказались на площади Синьории, где Микеланджело бросилась в глаза новинка — перед дворцом была установлена Юдифь с отрубленной головой Олоферна, отлитая в бронзе Донателло. Он вспомнил, как впервые увидел её с отцом в детстве.
— Отныне это символ наших республиканских свобод, — пояснил Граначчи. — Так решил Большой совет, распорядившийся вынести скульптуру из дворца на площадь, чтобы всем она была видна.
— Сдаётся мне, — задумчиво сказал Микеланджело, рассматривая скульптуру, — что в этом символе сильно женское начало, которое вряд ли способно защитить республиканские свободы. Для символа нужен более сильный образ.
Большой совет как высший законодательный орган был учреждён Лоренцо Великолепным в 1480 году. Теперь он стал ареной постоянных баталий между «плаксами» и «бешеными». Стычки между ними шли с переменным успехом, что сказывалось на разгуле не утихающих в городе страстей.
«Вот она, неукротимая сила народного гнева, — подумал Микеланджело, рассматривая скульптуру Донателло. — Она способна рубить головы всем подряд. Как бы и мне не попасть под её горячую руку!»
Уже в первые дни по возвращении Микеланджело увидел, сколько бед может породить политическая нетерпимость вкупе с религиозным фанатизмом, подогреваемым Савонаролой. Дворец Медичи был дочиста разграблен, собранные там художественные ценности попали в руки французских мародёров и местных любителей прибрать чужое. Правда, Савонарола, надо воздать ему должное, не допустил разграбления богатейшей библиотеки Медичи, выкупив её с помощью полученного кредита и продажи ряда монастырских угодий. Теперь по его распоряжению ценнейшие манускрипты, инкунабулы и другие редкие издания разместились в надёжном месте — в обители Сан Марко.
Думал ли Микеланджело найти сады Сан Марко в столь ужасном состоянии! Только бесчувственные вандалы могли разбить вдребезги многие античные статуи, а остальные повалить на землю. Горько было видеть эту картину опустошения там, где прошли счастливые годы познания азов мастерства под руководством незабвенного Бертольдо.
Он не узнавал земляков-флорентийцев, в которых было генетически заложено чувство прекрасного, и они всегда гордились окружавшими их творениями прославленных мастеров. Но с ними произошло не поддающееся объяснению перерождение, словно в их души вселились злые демоны. Страшному разграблению подверглись многие дома ставленников Медичи. Если хозяевам не удавалось вовремя скрыться, их убивали на месте как врагов народа. Бесчинства и разнузданные страсти ещё не улеглись и кое-где давали о себе знать.
Отойти от грустных мыслей ему помог Граначчи.
— Узнав о твоём возвращении, — сказал он, — братья Пополани попросили меня познакомить их с тобой.
— Кто это такие?
— Разве ты не знаешь? Это кузены Лоренцо Великолепного, сменившие родовую фамилию, когда была объявлена охота на Медичи.
— К чему ты о них мне рассказываешь?
— Насколько мне известно, они хотели бы заказать тебе изваяние.
— Так бы и сказал. А как зовут заказчика и кто он, меня мало занимает.
Договорились завтра отправиться к Пополани. Фасад их Дворца был украшен новым гербом, которым был срочно заменён прежний медицейский с шарами. Хозяева радушно встретили их и провели в просторную гостиную.
Микеланджело поразило обилие прекрасных картин и изваяний, которые ещё недавно украшали дворец Медичи.
— Всё это куплено на аукционе, — поспешил пояснить младший из братьев, Лоренцо ди Пьерфранческо, заметив недоумение на его лице. — Наш долг был спасти семейные реликвии, чтоб они не попали в руки полуграмотных нуворишей. Кое-что мы спрятали в загородном родовом поместье Кастелло.
— Место надёжное, — поддержал его брат Джованни. — Там хранятся известные работы Боттичелли «Весна», «Рождение Венеры» и «Мадонна дель Маньификат».
Но подробности спасения картин не интересовали Микеланджело, и он попросил перейти к делу. Братья Пополани в один голос, перебивая друг друга, выразили желание, чтобы он изваял обетную фигуру мальчика Иоанна Крестителя. По их глубокому убеждению, этот святой спас их от неминуемой смерти в трагические дни расправы черни над Медичи.
В их рассказе было столько искренности и веры в свершившееся чудо, что он, не раздумывая, согласился взяться за этот заказ. Для работы над статуей в его распоряжение выделялась просторная крытая галерея с выходом в сад, а для проживания ему на время работы над заказом были отведены покои. Он вежливо отклонил приглашение переселиться к ним, памятуя о своём пребывании в другом дворце неподалёку, пустующем ныне с выбитыми стёклами после варварского разграбления. Там он ещё юнцом осознал двусмысленность своего положения нахлебника в чуждом ему мире богатства и тщеславия, в котором испокон веку сильны сословные предрассудки.
Большую часть выданного аванса Микеланджело вручил отцу, чтобы поднять его подавленное состояние духа, а оставшиеся деньги пошли на покупку каррарского мрамора. Но ему не давала покоя одна мысль. Почему оба заказчика столь упорно настаивают, что Иоанн — мальчик? Дома он ещё раз перечитал строки из Евангелия от Луки, посвящённые Предтече: «И тот стал обходить земли вдоль Иордана, призывая людей обратиться к Богу и в знак этого совершить омовение, чтобы получить прощение грехов». При чём же здесь мальчик? Ведь известно, что язычников и иудеев крестил в Иордане не отрок, а вполне взрослый муж, за которым шли несметные толпы страждущих приобщиться к божественной благодати. Даже сам Иисус сказал о нём: «Истинно говорю вам, нет никого во всём роде человеческом, кто был бы выше Иоанна».
Что бы ни говорилось в Писании, в искусстве, прежде всего в скульптуре, сложилась давняя традиция представлять Крестителя хрупким отроком. У Донателло мальчик Иоанн держит в руке большой крест, как бы предвосхищая земные муки Спасителя. Но Микеланджело, далеко смотрящему вперёд, не хотелось слепо следовать имеющимся образцам, лишь бы потрафить заказчику. Он решительно ломает укоренившуюся в эпоху Кватроченто традицию и даёт своё понимание образа Предтечи в полном соответствии с собственной натурой искателя и борца с догмами, что позже даст о себе знать с невероятной силой при создании легендарного «Давида».
То ли его рука стала более умелой и напористой, то ли купленный мрамор оказался на удивление податлив, но вскоре работа над скульптурой Иоанна Крестителя была завершена. По всей видимости, своей необычностью изваяние вызвало у заказчиков замешательство, ставшее причиной его установки не в церкви Сан Лоренцо, усыпальнице Медичи, а в нише каменной стены дворцового сада. На недоумённый вопрос Микеланджело заказчик смущённо признал:
— Вы должны понять, мой друг, что от деда, дружившего с Донателло, нам с братом Джованни с детства были привиты определённые вкусы. Вот почему этот Иоанн, как и стоящий во дворце Строцци ваш обнажённый Геракл, вызвал у нас оторопь.
Микеланджело ничего не ответил, но слова заказчика задели его за живое. Однако переубеждать или доказывать собственную правоту он счёл ниже своего достоинства, хотя, работая над скульптурой, лелеял мечту, что его юный Иоанн Креститель, преисполненный глубокой веры и стойкости, окажется в церкви Сан Лоренцо, фамильной усыпальнице Медичи, над украшением которой трудились великие Брунеллески, Верроккьо и Донателло, а также его наставник, незабвенный Бертольдо. Именно это его желание стало для него главным стимулом в работе над скульптурой. Он вспомнил, что в эту церковь его впервые привёл Лоренцо Великолепный, как бы дав ему понять, насколько дорого ему и свято это место. Микеланджело хотелось, чтобы и его работа, созданная на одном дыхании после углублённого прочтения Евангелия от Луки, оказалась в Сан Лоренцо.
Но его мечтам не суждено было осуществиться из-за трусости филистеров Пополани. Как же мелки и пугливы эти двоюродные братья, как им недостает величия и благородства Лоренцо Великолепного! О самой скульптуре, названной «Джованнино», можно судить только понаслышке, так как она бесследно исчезла и даже предварительный рисунок не сохранился. О ней мельком упоминает в «Жизнеописаниях» Вазари, который вряд ли мог её видеть. Было несколько сенсационных «открытий» утерянного «Джованнино», но ни одно не было подтверждено научной экспертизой. Например, много писалось о приписываемом Микеланджело юном Иоанне Крестителе из Берлинского музея. Однако исследователи относят появление этой скульптуры анонимного автора к середине XVI века. Так куда же подевался загадочный «Джованнино»? Вопрос до сих пор остаётся открытым.
Знакомство с семейством Пополани не только помогло Микеланджело упрочить материальную независимость, но и сподвигло на новое дело. Однажды за обедом у Пополани он познакомился с прибывшим из Рима торговцем произведениями искусства по имени Бальдассаре Миланези. Гость рассказал о повальном увлечении римской знати и высшего духовенства античностью — в Риме на каждом шагу из-под земли извлекаются поражающие красотой изваяния и фрагменты архитектурного декора.
— Даже за мелкие мраморные фрагменты помешавшиеся на античности колллекционеры готовы выложить кругленькую сумму, — поведал говорливый гость.
Его рассказ заинтересовал Микеланджело. В памяти тут же всплыло воспоминание о том, как в мастерской Гирландайо ему удавалось при помощи нехитрых манипуляций «состарить» гравюру или рисунок, вводя в заблуждение знатоков. А не попробовать ли самому изваять нечто необычное, чтобы привлечь внимание любителей античности? Чем чёрт не шутит, может и получится.
Неудивительно, что в качестве сюжета для нового изваяния им был выбран Купидон, которого часто изображали древние ваятели. С его стороны это был явный вызов тем истеричным сторонникам Савонаролы, что с пеной у рта выступали против пагубного влияния античного искусства на души верующих. Поэтому придётся действовать с особой осторожностью, чтобы не навлечь на себя гнев бесноватых защитников чистоты нравов.
Удачно купив небольшую глыбу мрамора, он взялся на свой страх и риск высекать юного Купидона или Амура, бога любви, соответствовавшего древнегреческому Эроту. Не зная пока, что из этой затеи получится, он на всякий случай заставил Купидона забыться сном на небольшом мраморном пьедестале. Ему вспомнилось, как старшие товарищи из «платонической семьи» трактовали наготу как символ «духовной природы». Кроме того, ему хотелось доказать гостеприимным хозяевам дворца, где он работал над новым изваянием, что «мальчиком» мог быть только Купидон, а отнюдь не смутивший их своим видом Иоанн Креститель.
У спящего на спине Купидона рот полураскрыт, волосы разметались, одна рука прижата к груди, другая свисает вниз, ноги полусогнуты: всё говорит о тревожащих его кошмарах, которые не так давно мучили и самого скульптора, когда, поддавшись общей панике, он пустился в бега.
Спящий в неспокойной позе Купидон привёл в восторг Лоренцо ди Пьерфранческо.
— Поздравляю вас! Но при всем желании, дорогой Буонарроти, — с горечью заявил он, — мы не сможем приобрести это мраморное чудо, иначе накличем на себя и на вас беду. Вы же сами видите, что нынче творится во Флоренции и как беснуется чернь.
Он предложил показать работу торговцу Миланези. Пользуясь благоприятным моментом, тот скупал потихоньку произведения искусства, считающиеся «богомерзкими» и осуждённые к сожжению на «кострах тщеславия». На следующий день перекупщик не замедлил явиться и внимательно осмотрел со всех сторон спящего Купидона.
— Работа стоящая, — заявил Миланези. — Но надо состарить мрамор веков эдак на пятнадцать, чтобы он приобрёл подлинно античный вид. Тогда можно будет спокойно предложить его коллекционерам.
Услышав суждение опытного торговца-ловкача, Микеланджело понял, что нужно предпринять. Он тут же заполнил глиняный горшок калом из выгребной ямы, добавил гнили и всё залил скисшимся молоком; затем размельчив ступкой содержимое горшка, полученной жидкой кашицей тщательно обмазал фигуру Купидона. Дав изваянию немного пообсохнуть на солнце, он захоронил его в вырытой в саду яме.
Недели через три операция была завершена. Извлеченный из земли Купидон был неузнаваем — мрамор потемнел, покрывшись «вековой» патиной.
— Вот теперь то, что нужно, — заявил довольный Миланези, вернувшийся по договоренности специально из Рима и оценивший старание скульптора.
Обойдя изваяние, он заметил:
— Должен сказать, что вы немного перестарались, мастер. Уж больно ваш Купидон напряжён в отличие от безмятежных античных изваяний. Но как знать, быть может, его неспокойная поза вызовет ещё больший интерес?
Заплатив автору 30 дукатов, он увёз изваяние в Рим. Видевший произошедшую с Купидоном метаморфозу Лоренцо ди Пьерфранческо воскликнул:
— В вас, Буонарроти, проснулся новый Фидий! Вы не побоялись бросить вызов античным ваятелям.
— Не боги горшки обжигают, — ответил Микеланджело, явно польщённый столь лестными словами.
Однако о хитрой уловке с Купидоном ему никому не хотелось рассказывать. Он понимал, что ради денег уподобился ловкачам, способным любую patacca (пустышку) выдать за подлинное искусство. Ещё в школе ваяния в садах Сан Марко ему не раз приходилось видеть, как старина Бертольдо с возмущением отбрасывал поддельные геммы и монеты, которые наловчились изготовлять местные жуликоватые умельцы.
— Креста на них нет! — возмущался Бертольдо. — Ради денег готовы душу дьяволу продать.
Получив от сына очередную порцию денег, отец молча упрятал их в стол, даже не поинтересовавшись, за что они были получены. Это было немного обидно, поскольку деньги доставались ему с большим трудом — из-за них пришлось даже пойти на сделку с совестью, не говоря уже о тошнотворной возне с нечистотами. Зато в доме воцарились достаток и относительный покой, нарушаемый лишь младшими братьями, которые докучали отцу постоянным требованием денег. Наверху в каморке под крышей в его распоряжении была теперь отдельная кровать, так как Буонаррото делил ложе с Джовансимоне, Сиджисмондо появлялся редко, а старший брат Лионардо вконец забыл дорогу к отчему дому, живя в монастыре Сан Марко.
Прогуливаясь как-то с Граначчи по неспокойной Флоренции, он услышал от друга, как тот на днях побывал по делам во дворце Ридольфи, где встретился с Контессиной.
— Узнав, что ты вернулся, она попросила меня передать тебе привет. Если хочешь, зайдём к ней.
Они как раз остановились перед дворцом Ридольфи. Микеланджело смутился. Ему вспомнилось, как когда-то Граначчи попросил его поприсутствовать при его свидании с девушкой на мосту Понте Веккьо, а теперь настал его черёд отплатить ему той же услугой и стать третьим лишним. Он был в полной нерешительности, не зная, как поступить.
— Ну что тебя смущает? — спросил Граначчи. — Выглядишь ты отменно, а бородка и усы придали тебе облик настоящего rubacuori — сердцееда.
Микеланджело рассмешило такое сравнение, и он смело вошёл с другом во дворец. Их проводили во внутренний дворик, где в беседке сидела Контессина, склонившись над книгой. После долгой разлуки у него защемило сердце. Когда она поднялась, приветствуя их, он взял себя в руки и успокоился.
Контессина была на сносях, и произошло непоправимое — исчезла её осиная талия, лицо подурнело. Она стала похожа на гусыню. Как же природа уродует будущих матерей!
— Рада тебя видеть! — приветливо сказала она. — Ты изменился, я наслышана о твоих успехах. Видишь, как судьба нас снова сблизила и стала для обоих общей: тебе плодить изваяния, а мне — детей.
В её словах он услышал мудрость Лоренцо Великолепного. Как же дочь по духу похожа на отца! Прощаясь с Контессиной, он подумал о существующей между ними разнице — он сам сделал свой выбор, а её выбор был навязан клановыми предрассудками, которым она не смогла противиться. После этой неожиданной встречи он долго не мог прийти в себя, но желание вновь повидать её отпало. Ему не хотелось испытывать разочарование, да и гордость не позволила. Тогдашнее смятение чувств нашло отражение в катрене:
Что ждёт её, Амур, в потоке дней,
Коль красота с годами увядает?
Лишь память? Но она же улетает —
Бескрылый не угонится за ней (50).
Позже он узнал, что у Контессины родился сын, наречённый Луиджи, и что она снова в интересном положении. На его вопрос, что представляет собой супруг Контессины, Граначчи ответил:
— О нём мало что известно в деловых кругах. Пьеро Ридольфи — личность скрытная, звёзд с неба не хватает и держится в тени, не выпячивая своей связи с Медичи. Но умеет зарабатывать деньги и плодить наследников.
Милая «графинюшка» была верна своему назначению, а вот Микеланджело пока не мог похвастаться никаким новым изваянием. Купидона он не брал в расчёт и старался о нём не вспоминать, чувствуя неловкость. Если мальчишкой он мог себе позволить махинации по старению рисунков, будучи учеником живописной мастерской, то теперь подобные «художества» ему явно не к лицу.
В дальнейшем он не искал больше встреч с Контессиной, понимая, что его появление в доме Ридольфи может смутить её покой жены и матери, да и прежние чувства угасли, оставшись дорогим воспоминанием юности. Для него мать — это святое, и кроме благоговейного уважения она не должна вызывать в душе никаких других чувств и желаний.
Он ещё пару раз видел её на вернисажах. Она была с мужем, невыразительным типом с надменным взглядом и брюшком на тонких паучьих ножках. Не было никакого желания подойти к ним и представиться. Годы сказались и на самой Контессине-графинюшке, которая всё больше стала походить на Контессу-графиню, мало чем выделяясь среди остальных светских дам, которые никогда не вызывали у него интереса.
По примеру «платонической семьи» флорентийские художники создали свою корпорацию, дав ей шутливое название Клуб Горшка, на заседаниях которого, а вернее застольях, напоминавших лукулловские пиры, собирались люди, связанные общностью идей, вкусов и интересов. Граначчи не раз безуспешно приглашал Микеланджело на весёлые сборища, где участники изощрялись в изобретении кулинарных изысков, дав волю буйной фантазии. Одна только мысль, что следует не только справиться с обилием блюд, но ещё изощряться в их оценке, отпугивала его от подобных сборищ, чуждых его пуританской натуре.
В один из жарких июньских дней в доме Буонарроти появился нарочный от Пополани с просьбой прибыть во дворец для важной встречи. Когда Микеланджело появился там, ему представили светловолосого широколобого синьора лет тридцати приятной наружности, одетого по последней моде в камлотовый камзол и остроносые башмаки на каблуках с серебряной пряжкой.
— Я приехал из Рима, — заявил он, назвавшись Лео Бальони, — по поручению моего патрона, его преосвященства кардинала Риарио, большого знатока скульптуры.
Гость заявил, что побывал уже в некоторых мастерских и ему было бы желательно увидеть работы молодого скульптора, о котором много хорошего говорится в городе. Польщённый его словами, Микеланджело предложил спуститься в сад, где установлена одна из его последних работ. Увидев Иоанна Крестителя, Бальони потрогал мрамор и попросил показать рисунки других работ.
— Тогда пройдёмте в крытую галерею, временно ставшую моей мастерской.
Он раскрыл перед посетителем рабочую папку с рисунками, и тот принялся внимательно их рассматривать. «Сдаётся, что он хочет предложить мне заказ, — подумал Микеланджело. — Это было бы как нельзя более кстати». Но Бальони, отложив в сторону просмотренные рисунки и не найдя, видимо, то, что искал, обратился с несколько странной просьбой.
— Если вас не затруднит, уважаемый Буонарроти, нарисуйте мне руку ребёнка.
«Что за блажь?» — подумал в недоумении Микеланджело и на оборотной стороне одного из рисунков карандашом нарисовал кисть детской руки, всё ещё теша себя надеждой, что вот-вот начнётся прямой разговор о заказе.
— Очень похоже, — промычал про себя Бальони, рассматривая рисунок кисти руки.
На вопрос Микеланджело, о каком сходстве идёт речь, Бальони, хитро улыбнувшись, ответил без обиняков:
— Рисунок очень похож на руку спящего Купидона, которого недавно приобрёл мой патрон. По всему видать, это ваша работа?
Вопрос застал Микеланджело впросак.
«Так вот в чём дело! — смутился он. — Стало быть, тайна “античного” Купидона раскрыта. Как же быть?»
И хотя улыбающийся собеседник не вызывал у него доверия, он не без гордости рассказал, как ему удалось ввести в заблуждение римского торговца Миланези, придав спящему Купидону вид античного изваяния.
— Мне хотелось утереть нос почитателям античности и подшутить над ними, — признался он. — Пусть знают, что и я могу создать нечто не менее достойное, получив за это от Миланези тридцать дукатов.
— Только тридцать? Так знайте, что мой патрон выложил за вашего Купидона целых двести.
— Как? Значит, этот плут и ворюга посмел нас обоих оставить с носом!
— Думаю, что узнав об обмане, кардинал кое-кого призовёт к ответу. Он очень щепетилен в таких делах и непримирим к обману.
Последние слова Бальони разозлили Микеланджело. Вот оно что! Значит, когда Купидон был куплен как древнее произведение, он вызывал восхищение. А теперь, видите ли, нынешний его хозяин, считающийся знатоком античности, готов поднять шум, узнав о подвохе, и хочет вернуть уплаченные деньги.
— Так кто, скажите мне, виноват? — запальчиво спросил Микеланджело. — Скорее всего, ваш кардинал, и ему надо винить себя самого, что он с такой лёгкостью поддался на мистификацию. Но я дела так не оставлю и отправлюсь в Рим, чтобы наказать ворюгу!
Его трясло от негодования, и он никак не мог смириться с тем, что его так нагло надули, заплатив ничтожно мало. А ведь работа над Купидоном отняла у него столько сил и времени. Одна только возня с дерьмом чего стоила!
Он уже собирался послать куда подальше прислужника капризного кардинала, но понял, успокоившись, что виноват сам, связавшись с проходимцем и дав себя втянуть в сомнительную и в буквальном смысле дурно пахнущую историю.
— Не принимайте это так близко к сердцу, — постарался его успокоить Бальони. — Поверьте мне, Буонарроти, мы всё уладим миром. В Риме вас ждут новые заказы, куда более значительные, чем этот злополучный Купидон.
Ему удалось успокоить Микеланджело и уговорить его поехать в Рим, где с его талантом перед ним откроются двери в аристократические дома коллекционеров и ценителей искусства.
Перед отъездом у Микеланджело произошёл неприятный разговор с отцом.
— Это гордыня заставляет тебя срываться с места, — недовольно сказал мессер Лодовико, вспомнив его прошлогоднее бегство.
Возможно, он был в чём-то прав. Но Микеланджело всегда считал, что если хочешь добиться чего-то значительного в жизни, надобно быть честолюбивым, иначе будешь осуждён на жалкое прозябание.
— Скажите мне, синьор отец, почему остальные ваши сыновья ничего не хотят добиваться? Им бы не помешало проявить хоть раз в жизни эту гордыню, как вы говорите, и перестать клянчить у вас деньги. Пора научиться самим добывать хлеб насущный.
Мессер Лодовико обиделся и ничего не ответил, поняв, что сына уже не удержать.
Я начал свой нелёгкий долгий путь,
Гонимый злыми, буйными ветрами (70).
Братья Пополани снабдили Микеланджело в дорогу рекомендательными письмами, без которых молодому человеку без связей шагу нельзя ступить. На рассвете Микеланджело и Бальони отправились вместе в путь и 26 июня 1496 года прибыли в Рим.
После бурлящей Флоренции папский Рим показался ему сонным городом, утопающим в горах мусора, из которого торчали то полуразрушенная колонна, то рука мраморного изваяния, взывающая к небу о помощи. На первый взгляд Рим своей грязью и неустроенностью покоробил Микеланджело, истого флорентийца и ценителя прекрасного. Представший пред ним город, лежащий на семи холмах, никак не походил на caput mundi — столицу мира — с его немощёными улицами, кривыми переулками, полуразрушенными дворцами, разбросанными повсюду обломками античных статуй и громадой пустующего Колизея.
На следующий день Бальони представил его своему патрону. Кардинал Рафаэль Риарио ди Сан Джорджо был двоюродным внуком папы Сикста IV, ярого противника Медичи. Став кардиналом в возрасте восемнадцати лет, Риарио вместе со старшим братом Джироламо принял прямое участие в заговоре Пацци против Медичи, устроенном его дедом-понтификом. Проводя службу в соборе Санта Мария дель Фьоре, именно он подал знак, подняв вверх Святые Дары, к началу резни, в ходе которой был заколот Джулиано Медичи, а его брат Лоренцо чудом остался жив, получив ножевое ранение в шею. Во время начавшейся расправы над заговорщиками, которых флорентийцы не поддержали, братьям Риарио удалось скрыться. Но через пять лет старшего из них, Джироламо Риарио, ставшего благодаря папе правителем Имолы и Форли, настигла расплата.
Ныне кардинал занимал видное положение в римском обществе, хотя как пастырь ничем особо не прославился. В отличие от своего дяди кардинала Джулиано делла Ровере, смело выступившего вместе с шестнадцатью кардиналами против царивших при папском дворе симонии, непотизма и разврата, его племянник кардинал Риарио поддержал папу Борджиа в трудный для того момент. В благодарность папа смотрел сквозь пальцы на отнюдь не пастырскую деятельность кардинала Риарио, который сумел обзавестись собственным флотом, занимался торговлей тканями и восточными пряностями и был владельцем нескольких доходных домов в Риме. Жил он на широкую ногу в одном из великолепных римских дворцов, раза в два превосходящем флорентийский дворец Медичи и получившем позже название Palazzo della Cancelleria, так как долгое время там размещались службы ватиканской канцелярии. Его возведение началось в 1485 году на средства, как говорит молва, выигранные Риарио в кости. На этом месте было древнеримское капище, затем на его руинах построили церковь Сан Лоренцо ин Домазо с использованием мощных римских колонн, а после реконструкции церкви те же колонны пошли на украшение внутреннего двора нового дворца. Его строительство было завершено знаменитым зодчим Браманте.
Пройдя по анфиладе залов, украшенных античными изваяниями, Микеланджело миновал просторную приёмную, где целая армия писцов сидела за рабочими столами, склонившись над деловыми бумагами. Микеланджело подивился, и ему показалось, что он неожиданно оказался в торговой или банковской конторе. Его проводили в рабочий кабинет хозяина дворца, уставленный скульптурами. Он низко поклонился и вручил кардиналу рекомендательное письмо от братьев Пополани.
— Вас рекомендуют как прекрасного скульптора, — сказал Риарио, прочитав письмо.
Он стал в упор разглядывать небрежно одетого молодого просителя.
— Ваш Купидон и так хорош, — сказал он, — но вам, Буонарроти, захотелось выдать его за антик. Так знайте наперёд — меня на пустышке не проведёшь. Мне пришлось вернуть скульптуру перекупщику, ибо в моём дворце место только оригиналам.
В конце аудиенции он посоветовал прежде всего осмотреть его коллекцию и походить по Риму, чтобы проникнуться истинным духом античности. Но о заказе кардинал пока ни словом не обмолвился.
Начало было не слишком многообещающим, хотя, если разобраться, кардинал, мнивший себя знатоком с рафинированным вкусом, сам легко, как мальчишка, поддался на приманку и теперь задним числом попытался оправдаться за это. Микеланджело сдержал себя, понимая, что от Риарио сейчас зависит многое в его судьбе.
С помощью Лео Бальони он начал своё первое знакомство с великим миром античности, в который органично вплетались лучшие образцы зодчества христианского Средневековья и Возрождения. Бальони сводил его на Латеранский холм, увенчанный величественной конной статуей императора Марка Аврелия, которую противники «варварского» искусства по незнанию сочли за изображение императора Константина, принявшего христианство, что спасло бронзовую скульптуру от переплавки.
Правда, Бальони дал этой истории свою версию:
— Если бы вы знали, Буонарроти, скольких трудов стоило нам, истинным ценителям античности, отстоять это чудо и вырвать его из рук особо рьяных ревнителей чистоты веры, наподобие сторонников вашего Савонаролы! А сколько бесценных мраморных изваяний было варварски превращено в известь!
Потом они долго бродили среди руин имперских форумов, где Бальони проявил себя знающим гидом. На следующий день он привёл Микеланджело к церкви Сан Пьетро ин Винколи на Эсквилинском холме.
— Почётным настоятелем церкви является двоюродный дядя моего патрона, кардинал Джулиано делла Ровере. Ныне он в опале, отправлен нунцием в Париж. Это большой знаток древнего искусства. Ему, например, удалось спасти от уничтожения вот это мраморное изваяние Аполлона.
Микеланджело чуть не потерял дар речи при виде подлинного шедевра, установленного в церковном саду. Он несколько раз обошёл вокруг скульптуры, не в силах сдержать охватившее его волнение. Ничего более совершенного он не мог себе представить. Нет, ему надобно было побыть одному и собраться с мыслями. Разговоры и пояснения Бальони наскучили ему и стали раздражать. Ему удалось под благовидным предлогом отвязаться от него.
Рассматривая скульптуру, он вспомнил старину Бертольдо и свои работы в садах Сан Марко, которые теперь выглядели в его глазах жалкими потугами, так как Аполлон в его сознании затмил всё. Затем он долго бродил среди руин терм Каракаллы и базилики Максенция, поражающих циклопическими размерами развалин. Его внимание привлекло былое великолепие полуразрушенных дворцов патрициев на Палатинском холме, превращённых ныне в ночлежки для бродяг и бандитские притоны. Картина повсеместной разрухи и опустошения действовала на Микеланджело отрезвляюще, возвращая из мира былого величия и блеска к неприглядной картине нынешней убогости.
В дни первого знакомства с Вечным городом Бальони представил ему своего друга Франческо Бальдуччи, весёлого флорентийца лет двадцати пяти, работающего счетоводом в банке своего дяди Бальдассаре Бальдуччи, услугами которого пользовался кардинал Риарио.
Переполненный впечатлениями первых дней Микеланджело засел за написание письма домой. Будучи в бегах, он не удосужился написать о себе ни одной строчки из Венеции и из Болоньи, о чём было сказано выше. В целом же его эпистолярное наследие содержит около пятисот писем, записок, деловых посланий. По сравнению с поэтическими откровениями письма Микеланджело грешат обыденностью, безликостью и нередко написаны сухим языком. Порой они многословны, когда он берётся поучать братьев и племянника, и мелочны, если речь идёт о покупке земельных наделов или расчётах за выполненные заказы. Но о себе он не хочет говорить ни с кем, кроме отца. В письмах отсутствует оценка своих работ и произведений современников, хотя среди его адресатов немало известных личностей.
И всё же из его переписки можно многое почерпнуть о столь сложной и противоречивой личности, каким был Микеланджело, целиком подвластный своему гению, который требовал от него полного себе подчинения. В письмах и стихах, которые то и дело появлялись из-под его пера, можно найти объяснение странностям его характера и не поддающимся объяснению диким поступкам, которые с годами стали всё чаще давать о себе знать. Это замечали родственники и друзья, стараясь его успокоить. Он и сам понимал свойственную его натуре несдержанность, за что жестоко себя корил в одном из сонетов:
В ком сердце — порох и из пакли — плоть,
А весь костяк подобен сухостою,
Кто не знаком ни с мерой, ни с уздою
И блажь свою не в силах побороть,
Того умом не одарил Господь,
Чтоб с толком управлять самим собою.
Тот вмиг сгорит копеечной свечою,
И незачем судьбе глаза колоть.
Кто свыше одарён, его творенья
Саму природу смогут поразить,
Хотя печать её руки на всём.
К искусству я не слеп, не глух с рожденья
И в муках буду век ему служить —
Повинен тот, кто породнил с огнём (97).
Уже в молодые годы он понял, что служение искусству — это не самолюбование, а мученическое подвижничество, когда ни на что другое не остаётся ни времени, ни сил. В мемуарах хорошо знавших его Вазари, Кондиви и Челлини образ Микеланджело обретает черты полубога, которому чужды даже самые малые человеческие недостатки и слабости — настолько велико было их преклонение перед ним. На деле, конечно, все обстояло иначе.
Вот перед нами первое из его римских писем от 2 июля 1496 года. На конверте письма помечено: Флоренция, Сандро Боттичелли. В целях конспирации, поскольку письма на почте подвергались перлюстрации, он не стал рисковать и подвергать опасности своего адресата из клана Медичи, объявленного вне закона, и послал письмо на имя известного всему городу живописца, поддерживавшего связи с домом Пополани.
Приведём с небольшими купюрами это письмо. Желая сделать приятное человеку, принявшему живое участие в его судьбе, он обращается к Лоренцо ди Пьерфранческо, называя его Великолепным (Magnifico), как звали великого кузена. Возможно, здесь заключены доля иронии и тоска по великим временам, канувшим в Лету:
«Сообщаю Вам, что в прошлую субботу мы благополучно прибыли и тотчас посетили кардинала Риарио Сан Джорджо, которому я передал Ваше письмо. Он, казалось, был рад меня видеть и пожелал, чтобы я осмотрел несколько статуй, что помешало мне отнести другие Ваши письма. В воскресенье кардинал велел позвать меня, чтобы узнать, что я думаю о статуях, которые видел. Я ему высказал своё мнение, так как статуи и впрямь прекрасны. Затем кардинал спросил меня, чувствую ли я в себе силы создать что-либо выдающееся, прекрасное. Я ответил, что не имею столь больших притязаний, но он увидит, что я смогу сделать. Мы купили глыбу мрамора для статуи в натуральную величину, и в следующий понедельник я начну работать. В прошлый понедельник я передал другие Ваши письма Паоло Ручеллаи, предложившему мне деньги, которые могут понадобиться, а также Бальдассаре Миланези и просил его возвратить мне Купидона, сказав, что я, в свою очередь, верну ему его 30 дукатов. Он ответил мне очень грубо, сказав, что скорее разобьёт этот мрамор на сотню кусков, чем отдаст его мне; купив его, он считает скульптуру своей собственностью и может даже представить бумаги, доказывающие, что он удовлетворил истцов, а стало быть, не должен ничего возвращать… Оставив его, я попросил кое-кого из наших флорентийцев быть посредниками между нами, но они ничего не сделали. Теперь я хочу действовать через посредство кардинала, как мне советует Бальдассаре Бальдуччи. Буду сообщать Вам о моих делах. Больше мне нечего добавить к сказанному Выражаю Вам моё почтение. Да хранит Вас Бог! Ваш Микеланьоло из Рима».34
Если бы под письмом не стояла подпись, трудно было бы поверить, что оно написано гением, впервые оказавшимся в Риме, где перед ним открылся мир античности, о котором он столько слышал от старших товарищей и мечтал увидеть, когда стал членом «платонической семьи» и присутствовал на философских диспутах, где набирался ума-разума и много читал. Но проза жизни и тяжба с пройдохой-перекупщиком настроили его на деловой тон, когда рука бесстрастно и тоскливо водит пером по бумаге, не особо заботясь о стиле и подборе нужных слов, в чём он сам признаётся в одном из сонетов:
Беря перо с чернилами, порой
Мы пишем низким иль высоким слогом.
И образ в камне говорит о многом:
Горел творец иль был объят тоской.
Когда, мой властный гений, ты со мной,
Я на твоём лице читаю строгом:
Ведёшь ты дружбу с дьяволом иль с Богом?
Но вдохновляюсь родственной чертой.
Кто сеет распри, клевету и склоку,
Идя у прихоти на поводу,
Изменчивой, как ветер в непогоду,
Тот всё решает сгоряча, с наскоку.
Не с добрым чувством он живёт в ладу,
А только с ненавистью злу в угоду (84).
Надежда на поддержку кардинала оказалась тщетной. Риарио заставил мошенника вернуть ему деньги, но не стал настаивать на возврате самой скульптуры, опасаясь, что Миланези может в отместку растрезвонить на весь Рим, как ему удалось ловко надуть «знатока» античности. Спор вокруг Купидона постепенно заглох, так как вовлечённые в него стороны не предпринимали больше никаких шагов, а сама статуя оказалась перепроданной в другие руки и в итоге затерялась.
Можно, однако, предположить, что сотню лет спустя её видел тёзка Буонарроти — художник Микеланджело Меризи по прозвищу Караваджо, который благоговел перед памятью великого творца, плодотворно работая в Риме. Среди его картин напоминанием об утраченном Купидоне служит «Спящий Амур», написанный на Мальте, куда художник сбежал после вынесенного ему смертного приговора за убийство в уличной драке.35 Но вместо античной красоты спящего Купидона на картине Караваджо изображен не слишком привлекательный Амур со вздутым животом. Он то ли спит с полуоткрытым ртом, то ли почил вечным сном, являя собой насмешку над античным божеством. Но таков уж был бунтарь Караваджо, для которого важна была правда жизни даже в самом неприглядном её виде, да и времена слепого подражания античности давно миновали.
Шло время, но кардинал Риарио медлил с заказом. Купленный мрамор лежал во дворе под навесом. Когда Микеланджело собрался было его немного обтесать, Бальони отговорил от этой затеи, сказав, что на то должно последовать прямое указание кардинала.
Биограф Кондиви отмечает, что в первые дни пребывания в Риме Микеланджело был обласкан кардиналом, предложившим ему поселиться в его дворце. Скульптор принял приглашение в надежде на заказ, хотя о самом кардинале был весьма невысокого мнения как человеке несведущем и чванливом, в чьих рассуждениях об искусстве чувствовался дилетант. Да и само имя кардинала Риарио осталось на слуху только благодаря истории, связанной с приобретением им «античного» Купидона.
Оказавшийся не у дел Микеланджело продолжал своё знакомство с Вечным городом. Каждый день ему открывались новые памятники античного искусства. Как любил повторять Эразм Роттердамский, даже стены в Риме могут поведать много того, о чём даже не догадываются люди, живущие по ту сторону Альп. Особенно поражало обилие обнажённых женских и мужских скульптур, пронизанных пьянящим дионисийским духом. Все эти мраморные изваяния, созданные более тысячи лет назад, выглядели настолько жизненно, что не могли не волновать воображение молодого человека своей откровенно плотской красотой. Он вспомнил, с каким азартом в мастерской Гирландайо горячо спорил с хулителями скульптуры, считавшими только живопись первейшим из искусств.
Продолжая изучать античные памятники, он захотел познакомиться с нынешними местными скульпторами, и друзья проводили его к самому плодовитому ваятелю по имени Андреа Бреньо. Уроженцу Ломбардии было за семьдесят. В основном он обрёл известность как автор надгробий в римских церквах. Ему принадлежит также оформление певческой трибуны в Сикстинской капелле. Но его рисунки и изваяния не воодушевили Микеланджело, а от надгробий на него пахнуло такой мертвечиной, что ему стало не по себе. В памяти сразу всплыли связанные с риском для жизни ночные часы, проведённые в монастырской скудельне Санто Спирито и позволившие ему познать тонкости анатомии человека, знания которой явно недоставало старине Бреньо.
Однажды он попросил друзей проводить его в Ватикан, где познакомился с работавшим при папском дворе живописцем Бернардино ди Бетто по прозвищу Пинтуриккьо, то есть «коротышка», из-за малого роста. К прозвищу он привык и не обижался. В своё время он был призван папой Сикстом IV вместе с другими художниками для росписи боковых стен в Сикстинской капелле, да так и осел в Риме. Теперь с целой оравой подмастерьев он расписывал в ватиканском дворце так называемые апартаменты Борджиа.
Свою склонность к вычурности Пинтуриккьо ловко подчинил прославлению нелюбимого римлянами папы Александра Борджиа, который принудил всех придворных и челядь говорить только по-испански, чем оскорблял национальные чувства итальянцев. Ублажая порфироносного заказчика, Пинтуриккьо наляпал в каждом зале орнаменты с позолотой и прочую мишуру. Всюду были портреты папской родни, в том числе родившей понтифику троих сыновей и дочь римской куртизанки Ванноццы Катанеи. Со временем красота её поблекла, и место бывшей любовницы заняла новая пассия — восемнадцатилетняя Джулия Фарнезе из знатного княжеского рода, любительница роскоши и развлечений. В одном из залов красуется портрет и этой светской львицы.
Среди остальных работ художника Микеланджело выделил профильный портрет самого папы, коленопреклонённого и молитвенно сложившего руки перед сценой воскрешения Христа. Он пару раз издали видел Александра VI во время торжественных процессий и шествий, когда благословляющего толпу папу несли в паланкине. Его портрет на фреске привлёк внимание своим удивительным правдоподобием без прикрас. Трудно было заподозрить Пинтуриккьо в антипатии к понтифику, которым он был обласкан.
— Скажите, Пинтуриккьо, — спросил он художника, — как вам удалось уговорить Его Святейшество позировать?
— А мне это не понадобилось, — прозвучал ответ. — Я привык полагаться на собственную память.
Следует признать, что память не подвела художника, написавшего помимо воли вполне реалистичный портрет папы Борджиа с его хищным профилем стервятника и натурой лицемера-развратника. Но излишне яркая палитра Пинтуриккьо с тщательно прописанными деревцами, тучками и цветочками воспринималась Микеланджело как безвкусица.
— Живопись должна быть лишена украшательства, — говорил он, — и выглядеть обнажённой, как выжженная земля.
Как и римская скульптура, живопись также оставила его равнодушным. Побывав в Сикстинской капелле, которая на первый взгляд показалась ему огромным сараем без какого-либо намёка на архитектуру, он увидел, что фресковые росписи боковых стен капеллы сковала вялость, словно писавшие их мастера были глубокими старцами, коротавшими долгие зимние вечера, борясь с дремотой. Даже фрески Гирландайо, чьими рабочими рисунками он когда-то восхищался, не вызвали у него интереса. Одна лишь фреска Боттичелли «Моисей перед Неопалимой купиной» привлекла его внимание.
На вопрос Бальони о его мнении он прямо ответил:
— Единственное, что меня здесь удручает — это немощь воображения. Где же былые смелость и живость, что отличали флорентийскую школу живописи со времён Мазаччо?
В одном из залов его внимание привлекла превосходная фреска Мелоццо да Форли «Открытие Ватиканской библиотеки», на которой изображён её основатель папа Сикст IV и назначенный им директором библиотеки известный гуманист Бартоломео Сакки по прозвищу Платина, автор первой светской истории Римской католической церкви «Liber de vita Christi ас omnium pontiflcum», изданной в 1474 году.
В остальном посещение Ватикана оставило его равнодушным, а жизнь в Риме производила удручающее впечатление. Не было даже намёка на те страстные споры и кипучую деятельность, отличавшие колыбель искусства Возрождения во времена Лоренцо Великолепного. Сравнивая дремлющий среди античных руин Рим с сегодняшней бурлящей страстями Флоренцией, где всё стало дыбом из-за непримиримой борьбы враждующих партий, родной город представлялся ему куда привлекательнее и милее в сравнении с коварной папской столицей, погрязшей в праздности и разврате.
Пока кардинал Риарио тянул с обещанным заказом, Микеланджело был предоставлен самому себе, скучая без дела, что было для него невыносимой мукой. Куда бы ни бросал он свой взгляд, перед глазами были одни только сутаны, бесчисленные церкви и часовни. Но не с кем обмолвиться словом или о чём-то поспорить. Люди здесь не разъединены непримиримыми разногласиями, как во Флоренции. Они, как сомнамбулы, равнодушно взирают на жизнь и, кажется, лишены каких бы то ни было мыслей или собственных суждений. Да и откуда таковым взяться при здешней бесцветной жизни, которая течёт сама по себе без крутых поворотов под привычный звон колоколов?
За высокими стенами Ватикана была своя жизнь, охраняемая рослыми как на подбор швейцарскими гвардейцами, откуда порой просачивались слухи о пирах и диких оргиях при дворе, ставших притчей во языцех. Как говорит молва, особым бесстыдством отличалась дочь понтифика Лукреция Борджиа, меняющая мужей как перчатки. Не отставали от неё и ненавидевшие друг друга братья Чезаре и Джованни Борджиа, наводящие ужас на Рим своими безобразными выходками. Их младший брат Джофре, опасаясь за свою жизнь, укрылся подальше от милого семейства на берегу Ионического моря.
Соперничавшие друг с другом братья Борджиа взяли моду устраивать гонки быков по римским улицам от площади Венеция по длинной улице Корсо до ворот Порта дель Пополо. Но самое дикое, что в этой «корриде» силой принуждали участвовать обитателей еврейского гетто, людей законопослушных и тихих, занятых делом в своих небольших лавочках и мастерских рядом с площадью Кампо дель Фьоре. На позорное зрелище римляне были вынуждены молча взирать, опасаясь высказываться вслух.
Микеланджело не мог без гнева говорить об этом. Как же можно приравнять людей к скоту и устраивать эти дикие гонки, в которых принуждают участвовать уважаемых отцов семейств? У него было немало добрых знакомых в гетто, где позднее он будет подбирать натурщиков с выразительной внешностью библейских персонажей. Случайно Микеланджело оказался очевидцем бегущих бородатых мужчин с пейсами в длинных чёрных поддёвках, которые под улюлюканье погонщиков с хлыстами с риском для жизни уворачивались от разъярённых быков. Зрелище вызвало у него омерзение. Но как пояснил Бальдуччи, оба папских выродка полагали, что тем самым иудеи искупают свои былые прегрешения перед христианством, хотя, по упорным слухам, их порфироносный родитель сам был выкрестом.
Как-то утром по городу разнеслась весть, что в Тибре был выловлен труп с девятью ножевыми ранами и связанными руками. Утопленником оказался герцог Джованни Борджиа. Сыщики тайной полиции поставили на ноги весь Рим в поисках убийц, но всё было тщетно. Поговаривали, что убийц подослал старший братец Чезаре, не выносивший соперничества ни с чьей стороны. Высказывалось также мнение, что Чезаре приревновал брата к сестре Лукреции, с которой оба давно уже состояли в кровосмесительной связи. Но вслух свои догадки никто не высказывал из-за боязни оказаться в подземных казематах замка Святого Ангела, откуда редко кому удавалось выбраться живым.
Воинственный папский отпрыск бросал жадные взгляды на Феррару, Мантую, Урбино и другие независимые княжества. Девиз Чезаре был «Aut Caesar, aut nihil» — «Или Цезарь, или ничто». Благодаря пребыванию на папском престоле отца, которого он в грош не ставил и глубоко презирал за лицемерие, пьянство и разврат, этот душегуб вознамерился стать королём Италии. Собрав отряд наёмных убийц и грабителей, он после ухода французов стал прибирать к рукам земли в Романье и Умбрии, сметая всех, кто вставал на пути. Им было пролито море крови мирных граждан. Действовал он, как разъярённый бык, чьё изображение украшало фамильный герб Борджиа. При одном его появлении с отрядом головорезов люди покидали свои жилища и в ужасе бежали, как перед явлением Антихриста.
Его личностью заинтересовался один из самых светлых умов эпохи Возрождения — флорентиец Никколо Макиавелли, разуверившийся в способности папского Рима справиться с исторически выстраданной задачей воссоединения всех разрозненных итальянских земель в единое национальное государство, о чём когда-то мечтал Петрарка. Макиавелли считал папство главным виновником раздробленности и слабости страны, что и явилось причиной бед, обрушившихся на Италию. Вопреки своим гуманистическим взглядам и глубоким познаниям во многих областях он увидел в лице отъявленного негодяя Чезаре Борджиа прообраз сильного государя, для которого поставленная цель оправдывала любые средства во имя её достижения, вплоть до убийства.
Однако удивляться особенно не приходится, если принять во внимание, что в стане злодея оказался и другой величайший ум эпохи — Леонардо да Винчи, неожиданно оставивший Милан и незаконченную там работу, поскольку его познания в области инженерного искусства и строительства оборонительных сооружений оказались востребованы узурпатором Чезаре, возомнившим себя спасителем Италии.
Эта весть потрясла многих ценителей искусства, в том числе и Микеланджело. Он недоумевал, не находя ответа на вопрос — как мог его знаменитый земляк, о котором рассказываются легенды, оказаться в стане душегуба и отпетого злодея?
Дремлющий Рим неожиданно удивила своими капризами двадцатилетняя Лукреция Борджиа. По наущению старшего братца она избавилась от двух первых мужей, и в Ватикане состоялось её третье бракосочетание с правителем Феррары герцогом Альфонсо д’Эсте. Никто из приглашённых на свадьбу гостей из-за боязни накликать на свою голову беду не осмелился даже намекнуть, что подоплёкой нового брачного союза являлся циничный политический расчёт — благодаря этой сделке богатая Феррара становилась вассалом папского государства. Местные рифмоплёты принялись наперебой петь дифирамбы «божественной диве» Лукреции, а поэт Бембо посвятил ей свой трактат о возвышенной любви «Азоланские беседы».
Отдавая должное её тонкому стану, Микеланджело узрел в очах красавицы цинизм и жадность ненасытной самки. Ему было искренне жаль эту молодую женщину, положившую дарованную ей природой красоту на плаху похоти. Стоящий рядом с ним Бальдуччи шутливо предупредил его:
— Не особенно заглядывайся, не то попадешь в её сети, откуда нет возврата на волю.
Он же поведал, что первым, кто развратил юную Лукрецию, был родной отец, а затем она стала поочерёдно любовницей двух братьев. Греховное кровосмешение, грязь и мерзость, царившие в семействе Борджиа, не были чем-то из ряда вон выходящим, ибо почти все древние тираны, даже те, что были мудры, как Соломон, кончали необузданным развратом. И как ни странно, все мерзости Борджиа творились в те достопамятные времена, когда лучшие художники и поэты воспевали гармонию и божественную красоту, а гуманисты в один голос предрекали наступление «золотого века».
Если не считать громкого события, связанного со свадьбой Лукреции и заставившего римлян встряхнуться, во всём остальном жизнь в Риме настолько оскудела, что превратилась в некое жалкое монотонное существование. А в церквях проповедники без устали поучали паству, что на земле мы всего лишь временные странники, а посему незачем роптать и нужно только молиться о спасении души.
Даже открытая борьба между папой и Савонаролой мало занимала римлян, ибо всякий посягнувший на власть понтифика, кто бы он ни был, подлежал смерти на земле и вечному наказанию в потустороннем мире. Приглашённый папой из Флоренции проповедник-августинец Мариано, обвинявший Савонаролу во всех смертных грехах, не смог расшевелить паству, а тем паче породить истерию и вызвать в душах переполох. Здешнее общество предпочло остаться в стороне, считая, что с Савонаролой должны разобраться сами флорентийцы, призвавшие его когда-то к себе на свою голову.
Живя во дворце кардинала Риарио и посещая дома других вельмож, Микеланджело воочию видел, что высшее духовенство и местная знать меньше всего задумывались о спасении души и проводили жизнь в праздности, стараясь не упустить ни один миг мирских наслаждений, к чему когда-то призывал Лоренцо Великолепный. Его тянуло к своим землякам, у которых можно было узнать новости из родного города. Поэтому он любил проводить время в кругу флорентийского землячества, где видную роль играл успешный финансист Паоло Ручеллаи, связанный узами родства не только с Медичи, но и с родом Миньято, к которому принадлежала мать скульптора. При встрече с ним Микеланджело всякий раз вспоминал об этом, но так и не решился напомнить о родстве.
— У нас тут свои неписаные законы и обычаи, — пояснил Ручеллаи. — Мы обустроили наш флорентийский оплот на берегах Тибра, чтобы защищать интересы оказавшихся здесь земляков. Мы ни от кого не зависим и никому не подчиняемся.
Ручеллаи был прав — недаром их квартал называли малой Флоренцией. В Риме было немало других землячеств, но флорентийское — самое многочисленное и влиятельное. С ним вынуждена была считаться местная власть, так как своими налогами флорентийцы пополняли городскую казну. Здесь обосновались бежавшие от смуты и погромов Альбицци, Кавальканти, Пацци, Савиати, Строцци, Торнабуони, составлявшие подлинный цвет флорентийской аристократии. У них здесь были свои банковские конторы, гостиницы, мастерские, мануфактуры, рынки, свой причал в порту Рипетта на Тибре, через который было налажено снабжение зерном и мрамором, а также квасцами, столь нужными текстильным мануфактурам; лес шёл из Адриатики, а пряности с Ближнего Востока. Была даже своя охранная служба, оберегающая по ночам покой жителей. Улицы в этом квартале были вымощены и содержались в чистоте, в отличие от грязи и неустроенности остальной части города.
Микеланджело не переставал думать о доме, где дела у отца не складывались, и он нуждался в помощи сына. В одном из писем он сообщил отцу, что его посетил старший брат Лионардо, попавший в беду под Витербо, где его ограбили разбойники. Его направил с инспекционной миссией сам Савонарола для наведения порядка в соседних епархиях, заражённых ересью. Пришлось выдать Лионардо на обратный путь золотой дукат, умолчав в письме об очередной ссоре между ними. В разговоре с братом Микеланджело лишний раз убедился, что тот стал ещё более фанатичным, озлобленным и нетерпимым, восприняв от своего наставника самые худшие его качества, но отнюдь не ум и красноречие.
Однажды во флорентийском трактире, славящемся на весь Рим своими непомерных размеров кровавыми бифштексами, Микеланджело повстречал старого знакомого — архитектора Джулиано Сангалло, друга покойного Лоренцо. Он прибыл в Рим в поисках работы, оставив дома жену с сыном.
— В обезумевшей ныне Флоренции, — сказал он, — работу днём с огнём не сыщешь. Закончилась пора созидания, наступили тяжёлые времена для всех.
После обеда Сангалло предложил пройтись до Пантеона, чтобы показать молодому другу одно из величайших чудес, тайну которого, как он считает, первым сумел раскрыть Брунеллески.
— Прошло полторы тысячи лет, — пояснил Сангалло, — и только наш Брунеллески сумел обнаружить в Пантеоне не один, а два купола, органично вплетённых друг в друга, что явилось величайшим нововведением римлян в области сводчатых конструкций, которое они держали в секрете. Творец этого чуда Аполлодор Дамасский унёс с собой в могилу эту тайну.
Филиппо Брунеллески использовал опыт древних строителей, воздвигая над собором Санта Мария дель Фьоре купол, имеющий внешнюю и внутреннюю кладку по методу рыбьей чешуи. Флоренция переняла опыт римлян и обогатила его новым содержанием. Позднее Микеланджело вспомнил опыт древнеримских строителей, когда напрямую приступил к проектированию грандиозного купола над собором Святого Петра.
Затем они взобрались на Капитолийский холм, откуда открывался вид на Римский форум, колонну Траяна и арки Тита и Константина. По каждому памятнику античности Сангалло мог дать исчерпывающие пояснения. Он рассказал, как Брунеллески с другом Донателло так долго и тщательно изучали искусство античного Рима, делая замеры архитектурных элементов и рисунки скульптур, что это насторожило папских чиновников, принявших обоих флорентийцев за кладоискателей.
Время, проведённое в компании старины Сангалло, открыло Микеланджело глаза на многое, и по примеру великих мастеров прошлого он принялся за более глубокое изучение античного наследия, делая множество рисунков с натуры.
Среди обосновывавшихся в Вечном городе флорентийцев были сильны антиримские и антипапские настроения. Достаточно было послушать остряка Бальдуччи, считавшего римлян тупицами, ничего не смыслящими в делах. Как это ни покажется странным, но симпатии многих здешних флорентийцев были на стороне борца с папством Савонаролы, хотя все они оказались здесь по его милости из-за порождённой им же смуты.
— Знаешь, — спросил однажды Бальдуччи, — как мы расшифровываем на гербе Рима аббревиатуру S.P.Q.R.? Sono Porci Questi Romani — свиньи эти римляне! Не правда ли, хлёстко?
Истины ради стоит заметить, что римляне не остались в долгу и называли флорентийцев ещё похлеще.
Доходившие из Флоренции вести живо интересовали Микеланджело. Ему были по душе смелость и непреклонность Савонаролы, хотя некоторые высказывания монаха об искусстве вызывали у него улыбку. Будь его воля, Микеланджело посоветовал бы неугомонному проповеднику отказаться от роли народного глашатая и обличителя зла и, уединившись от мира в тихой келье, заняться написанием новых книг. Этим он принёс бы куда больше пользы людям, нежели своими страстными проповедями, пробуждающими в душах вместо любви и согласия только озлобленность и вражду.
Я жизнью отрезвлён сполна.
Прочь ослепленье — спала пелена! (22)
Над Флоренцией сгущались грозовые тучи. Ходили слухи, что ряды сторонников Савонаролы значительно поредели. Флорентийцы за прошедшие годы устали от его апокалиптических предсказаний и призывов к аскезе и покаянию. Но монах через преданных ему людей держал пока город под своим жёстким контролем, и без его ведома власти не могли ступить ни шагу. Однако возникшие перебои с продовольствием из-за засухи и недорода усугубили напряжённую обстановку. Опасаясь взрыва народного возмущения, Савонарола понимал, что угроза голода вызывает у людей страх, который может сподвигнуть их на самые решительные действия, и молитвами их не насытишь. Он вынужден был умерить свой пыл, и в его проповедях всё чаще стали звучать призывы к милосердию и согласию.
— Только мир, — вещал он, — приблизит всех к Богу, иначе нас ждёт погибель.
Но к прожигателям жизни и вероотступникам у него по-прежнему не было снисхождения.
Недавно стало известно, что папа Александр VI предписал Савонароле срочно прибыть в Рим для консультаций и выяснения ряда теологических вопросов. Флорентийская диаспора призадумалась и замерла в ожидании. Как поступит Савонарола? Высказывались самые различные предположения. Одни считали, что не следует доверять папе-двурушнику, и приезд преподобного в Рим может для него закончиться плачевно; другие полагали, что монах должен показать свою верность христианскому миру и смело принять вызов.
Но неистовый доминиканец, провозгласивший князем Флоренции самого Христа, вскоре дал ответ, не лишённый логики: «Все благонамеренные и благоразумные флорентийцы усматривают в моём отъезде большую опасность для себя… Я уверен, что ради возложенной на меня высокой миссии всё, что препятствует моему отъезду в Рим, возникло по воле Божьей, и, стало быть, подчиняясь Всевышнему, я не вправе покинуть своё место».36
Дерзкий отказ вызвал ликование среди сторонников Савонаролы и возмущение Рима, откуда последовала угроза отлучения проповедника от церкви, что ещё пуще накалило страсти. На защиту своего предводителя стали стеной его фанатичные приверженцы. Обстановка в городе всё более накалялась и грозила выйти из-под контроля, когда разгорячённых сторонников и противников неуступчивого монаха ничем уже не удастся сдержать.
В один прекрасный день у ворот монастыря Сан Марко остановилась карета с римскими вензелями. Сидевший с кучером на облучке юркий слуга в ливрее спрыгнул на землю, открыл дверцу кареты и выдвинул подножку. Из кареты вышел статный синьор лет тридцати, облачённый в атласный камзол фиалкового цвета с откидными венецианскими рукавами и кружевными обшлагами. Через плечо был перекинут бархатный плащ с опушкой из лисьего чернобурого меха, а голову прикрывала шляпа с золотой пряжкой и страусовым пером. Судя по одеянию и манере держаться, приезжий был птицей высокого полёта, распространяя вокруг аромат мускусной амбры.
Монахи препроводили его к настоятелю, который расположился во внутреннем дворике в тени под вековой смоковницей. Савонарола сидел за рабочим столиком, обложенным книгами, и что-то записывал в тетрадь. Представившись, гость назвался главным скриптором папской канцелярии Риккардо Бекки. Он испросил благословение и, изогнув спину, приложился к костлявой руке преподобного. Цель своего визита он начал излагать с длинной витиеватой преамбулы по-латыни, процитировав даже Цицерона из первой книги «О природе Богов» и заявив, сколь важно для христианского мира крепить единство и решать любые разногласия путём переговоров.
— Должен заметить, — заявил он, — что святейший отец опечалился вашим отказом прибыть к его двору, чтобы снять все возникшие шероховатости между Флоренцией и Римом, идущие на пользу только нашим общим врагам.
Насупившись, Савонарола хранил молчание. Тогда велеречивый посланец заявил, что святой отец готов ему простить все былые прегрешения и, в случае прилюдного покаяния, возвести монаха в сан кардинала. Прервав его разглагольствования, Савонарола вдруг спросил в упор:
— Ответьте мне, как на духу: верит ли в Бога сам святой отец?
Гость сделал вид, что не расслышал вопроса, и открыто намекнул: или раскаяние, или отлучение от церкви.
— Я не торгую совестью, — ответил Савонарола, резко поднявшись из-за стола и дав понять, что разговор окончен. — Ступайте, любезнейший, и передайте вашему папе-антихристу, что скоро я сам его отлучу от церкви за совершённые им тяжкие преступления перед Церковью и Богом!
— Надеюсь, что наша встреча, — промолвил растерявшийся папский писарь, — сохранит свою конфиденциальность и не выйдет за стены вашей обители?
— Мне ни к чему таиться, вся братия разделяет мои убеждения, — ответил Савонарола.
Услышав, что разговор пошёл на повышенных тонах, монахи подошли ближе и сгрудились вокруг настоятеля. Незваному гостю при виде решительно настроенных здоровяков ничего не оставалось, как убраться подобру-поздорову
Весть о визите папского посланника разнеслась по Риму, вызвав разноречивые суждения. О ней стало известно и Микеланджело, которому Бальдуччи, друживший с папским писарем Бекки, рассказал в лицах, чем закончилась эта встреча. Он вновь поразился стойкости и последовательности, с какими Савонарола смело отстаивает свои взгляды. Его переполняло чувство гордости за родную Флоренцию, не склонившую голову перед грубым диктатом папского Рима.
Ему снова вспомнился вопрос, поставленный перед смертью римским философом Боэцием. «А как бы ответил на него Савонарола?» — подумал Микеланджело, поскольку терзавший его душу вопрос так и остался без ответа, и ему не представился случай поговорить с самим преподобным.
Вскоре он с горечью стал замечать, что настроения внутри флорентийской диаспоры резко изменились после того, как папа Александр VI выдвинул ультиматум: или конфискация всего принадлежавшего ей в Риме имущества, или выдача Савонаролы и доставка его в Рим для суда над ним. Кто же откажется от своего состояния, нажитого пусть даже не всегда праведными трудами? Флорентийская знать, осевшая в Риме, вынуждена была давить на Синьорию, потребовав от неё выдачи Савонаролы.
Пока доминиканский монах метал громы и молнии, папский Рим терпеливо сносил его филиппики. Но недавно было перехвачено письмо Савонаролы к французскому королю с требованием созыва Вселенского собора для низложения папы Александра VI, превратившего Рим в «богомерзкий вертеп разврата и наживы», где накануне юбилейного 1500 года нагло ведётся торговля индульгенциями, обладателям которых отпускаются все самые тяжкие грехи вплоть до смертоубийства. Такого папа стерпеть не смог, и дерзкий монах был официально отлучён от церкви. В папской булле Савонарола был назван носителем погибели всему верующему люду и ничтожным насекомым — nequissimus omnipedo.
Эта весть взбудоражила всю Флоренцию. Большой совет был переизбран, и из него изгнали всех сторонников отлучённого от церкви доминиканского проповедника. Савонаролу стали покидать даже самые преданные ему люди. Для восстановления нарушенного смутой городского хозяйства новое правительство города крайне нуждалось в трёхпроцентном налоге на церковное имущество, на что папа пообещал дать согласие в обмен на выдачу Савонаролы. Со всех церковных амвонов зазвучала анафема монаху, и с каждым днём росло число его противников.
Во время одной из проповедей в соборе Савонароле под ноги бросили провонявшую ослиную шкуру, на которую зачинщики кощунства справили нужду. Для него настали тяжёлые времена. Тысячи горожан, ещё недавно внимавшие каждому его слову, теперь безумствовали, требуя суда над ним и расправы. Фра Джироламо испытал на себе горькую справедливость старой пословицы, что ненависть слепа, как и любовь. Его защищала от расправы лишь дюжина сохранивших ему верность монахов. Вооружённые дрекольем, они яростно отбивали атаки дикой толпы.
Против Савонаролы выступил влиятельный орден францисканцев, усомнившийся в его праведности и потребовавший прибегнуть к испытанию огнём, чтобы доказать виновность или невиновность доминиканского проповедника. В его защиту выступил преданный своему наставнику молодой фра Доменико, объявивший о готовности пройти через огонь, чтобы доказать божественность посыла, полученного преподобным. Будучи глубоко уверенным в своей правоте, Савонарола не стал особо возражать против желания ученика принести себя в жертву.
Конец марта выдался дождливым. На площади перед церковью Санта Кроче, где ещё недавно полыхали «костры тщеславия», были заготовлены угли и дрова для костра. Собралась нетерпеливая толпа в ожидании начала испытания. Первыми показались доминиканские монахи во главе с фра Доменико. Но вызвавшие их на испытание огнём францисканцы не явились, испугавшись разгорячённой толпы, собравшейся на площади.
Несмотря на усилившийся дождь, люди не расходились, требуя начать объявленное испытание огнём. Однако появившийся на площади глашатай объявил, что Синьория запретила проводить дикие противоправные действия, призвав враждующие стороны полюбовно решить свои теологические споры. Промокшая под дождём озлобленная толпа была недовольна таким оборотом дела. Науськиваемые врагами Савонаролы наиболее оголтелые граждане отправились громить монастырь Сан Марко. Силы были неравны, и настоятеля схватили вместе с его верными помощниками — фра Доменико да Пешиа и фра Сильвестро Маруффи. Им скрутили руки и как преступников повели на расправу. По дороге к тюрьме беснующаяся толпа выкрикивала угрозы и забрасывала их камнями. Пробираясь сквозь узкий коридор орущих людей с искажёнными злобой лицами, трое монахов осеняли себя и своих врагов крестным знамением.
С кровоподтёками на лице, в порванной ветхой сутане Савонарола шёл на свою Голгофу, не узнавая беснующихся флорентийцев, к которым ещё недавно он обращался с проповедями, призывая к добру и любви к ближнему. Но в их души вселились демоны. Флоренция, которую он объявил обителью Христа, предала его. К новому ниспосланному ему испытанию он был внутренне готов и стойко держался, подбадривая своих молодых товарищей: «Мужайтесь, братья, — с нами Бог!»
Вскоре прибыли посланцы папы Борджиа. На въезде в город их встретила толпа, выкрикивающая: «Смерть Савонароле!» Судьба народного трибуна была предрешена. Синьория назначила комиссию из 17 членов для проведения следствия и получения от Савонаролы признания вины. В ходе следствия с применением жестоких пыток дознавателям не удалось добиться нужного результата. Фра Джироламо стойко переносил муки, ни от чего не отрёкся и не стал оговаривать ни себя, ни своих товарищей ради предлагаемого палачами снисхождения. Римские эмиссары торопили следствие, требуя выбить из упрямого монаха признание вины. Последние дни жизни Савонаролы были невыносимы. Официальный палач сбежал, опасаясь Божьей кары, а нанятые добровольцы оказались неумехами, и подвешиваемый на дыбу монах дважды срывался, когда палачи начинали жечь ему пятки раскалёнными прутьями. Почти лишившись рассудка из-за нестерпимой боли, в полном беспамятстве он поставил нетвёрдой рукой подпись под написанным за него признанием вины перед церковью. Но дознавателей эта бумага не удовлетворила, и его вновь подвергли пытке. Не выдержав нового истязания, он подписал со второй попытки составленное нотариусом признание вины.
Суд присяжных обвинил троих доминиканских монахов в ереси и приговорил к смерти через повешение. В тот же день папа Александр VI подписал буллу с разрешением Флоренции взимать трёхпроцентный налог с церковного имущества. Правители города приняли эту подачку как тридцать сребреников и отправили на Голгофу народного трибуна.
На площади перед дворцом Синьории был сооружён высокий помост из просмолённых брёвен с дощатым покрытием и тремя виселицами, а на дворцовых ступенях установлен алтарь. С раннего утра 23 мая 1498 года флорентийский люд стал стекаться на площадь, оцепив тесным кольцом место казни. День был пасмурный. Члены Большого совета, судьи и папские посланцы расположились на скамьях в лоджии Ланци, откуда был хорошо виден длинный помост с виселицами и загодя разложенные вокруг поленницы дров и кучи смолистого хвороста. Под вооружённым конвоем на площадь вывели троих смертников. Обессилевшему Савонароле помогли взобраться на помост фра Доменико и фра Сильвестро. Пока босые монахи шли по дощатому настилу, те же самые мальчишки из Армии спасения веры втыкали гвозди между досками на их пути — большее изуверство трудно себе представить.
Палачи сорвали с осуждённых рясы, оставив их в одном исподнем, и заставили стать на колени перед алтарём. По знаку из лоджии Ланцы, где расположились судьи и папские эмиссары, священник начал читать заупокойную молитву, а приговорённые к казни обнялись напоследок друг с другом. На каждого была накинута петля. Из-за туч робко выглянуло солнце, словно призывая собравшихся на площади одуматься и прекратить позорную расправу. Фра Джироламо с удавкой на шее успел произнести несколько слов молитвы «Верую», устремив прощальный взор к небу.
Через минуту три тела уже раскачивались под порывами весеннего ветерка. Савонароле было 47 лет, безраздельно отданных служению Богу.
— За что? — вдруг прозвучал над площадью одиночный выкрик, вырвавшийся из толпы, и тяжело повис в воздухе.
Словно по команде, подручные палачей с факелами в руках подожгли с разных сторон хворост. Тут же вспыхнул огромный костёр, и нашлось немало доброхотов из толпы, взявшихся в сатанинском порыве подбрасывать в огонь охапки хвороста и дрова, чтобы пламя на ветру ещё пуще разгоралось. Как тут не вспомнить предсмертные слова Яна Гуса — «О святая простота!» — когда он увидел, как одна старушка подбрасывает дрова в костёр, на котором ему, осуждённому за ересь, предстояло сгореть…
Вскоре чёрный смолистый дым, пропахший палёным мясом, окутал всю площадь, прогнав из лоджии Ланци высокопоставленных наблюдателей, которые второпях покинули задымлённую площадь. В толпе слышны были крики проклятия вперемежку с рыданиями.
Объятый пламенем помост с виселицами затрещал и рухнул, превратившись в сплошную стену огня. Дым постепенно стал рассеиваться. Толпа молча расходилась, а подручные принялись разгребать тлеющие головешки, извлекая из пепла обгоревшие останки казнённых. По приказу властей собранную дымящуюся кучу погрузили в повозку и, доставив на мост Понте Веккьо, сбросили в Арно, дабы ничто не попало в руки фанатичных приверженцев казнённого монаха.
В тот же день закончил своё существование другой враг папы. Как повествует молва, в погоне за юной куртизанкой по тёмным коридорам строящегося дворца в Амбуазе похотливый король Карл VIII ударился на бегу лбом о дверной косяк и был таков. Недаром говорится, что Бог шельму метит.
Среди сторонников казнённого проповедника было немало художников, которые не поверили в вину Савонаролы и долго не могли успокоиться, оплакивая его смерть. Находясь в последние годы под сильным влиянием доминиканского проповедника, Боттичелли вместе с другими собратьями по искусству оказался в тот страшный день на площади Синьории, чтобы проститься с монахом, по наущению которого бросил когда-то в «костёр тщеславия» свои работы. Его вера в Савонаролу ещё более утвердилась и окрепла, когда он воочию увидел, с каким мужеством и спокойствием тот встретил свой последний час.
Сохранилось свидетельство его младшего брата Симоне Филипепи, который вспоминает, как вместе с братом Сандро повстречался с бывшим главным дознавателем по делу казнённых монахов Доффо Спини, оказавшимся затем не у дел. В своём дневнике Филипепи записал разговор с ним, имевший место 2 ноября 1499 года.37
Когда Боттичелли попросил Спини рассказать, за какие такие смертные грехи монах Савонарола был предан позорной смерти, тот ответил:
— Хочешь знать правду, Сандро? Мы у него не обнаружили не только смертных грехов, но и вообще никаких, даже самых малых.
— Почему же тогда, — спросил Боттичелли, — вы так жестоко с ним расправились?
Припёртый к стене прямым вопросом, Доффо был вынужден признать:
— Если бы проповедник и его друзья не были умерщвлены, восставший народ отдал бы нас им на расправу. Пойми меня, Сандро! Дело зашло слишком далеко, и на карту была поставлены наша жизнь и судьбы многих граждан. Тогда мы решили, что во имя нашего спасения и сохранения спокойствия в городе лучше умереть им.
Это была страшная правда, когда людей обуял страх, и чтобы спасти свою шкуру, они оказались перед трагическим выбором — «мы или он».
После той встречи Боттичелли окончательно замкнулся и ушёл в себя. Тогда же появилось одно из самых загадочных и трагических произведений итальянской живописи — картина Боттичелли «Покинутая» (Рим, собрание Паллавичини). Высказывались самые различные предположения относительно изображённой на картине одинокой женщины, сидящей перед запертыми вратами, как в каменном мешке. Но в тот период Боттичелли мог изобразить только попранную Справедливость, оплакивающую смерть Савонаролы. Многие деятели культуры пережили тогда глубокую духовную драму.
Год спустя не стало главы Платоновской академии Марсилио Фичино, окончательно порвавшего с официальной церковью после жестокой расправы над Савонаролой. Признанный властитель дум, энтузиаст-неоплатоник, ревностный служитель культа дружбы, страстный исследователь, призывавший к слиянию великой языческой философии и современной ему христианской доктрины, Фичино был ценителем красоты природы. Он воспринимал Вселенную как цельное гармоничное строение, все части которого наподобие лиры производят полный аккорд с его консонансами и диссонансами. Его вполне можно рассматривать как певца одушевлённой Вселенной, предтечу изобретённой впоследствии теории ноосферы.
В то время во Флоренции была в ходу легенда об имевшей место договорённости между Марсилио Фичино и его другом Микеле Меркати: тот из них, кто умрёт раньше, даст знать оставшемуся в живых, бессмертна ли душа или нет. Вопрос о бессмертии души был основополагающим для Фичино. Но не менее важной была для философа этическая сторона дела: возможна ли человеческая нравственность без посмертного воздаяния? Не приводит ли отрицание бессмертия к нравственному разложению? Не станет ли зло безнаказанным, коль скоро отсутствует награда за добродетель и нет загробной жизни?
Говорят, однажды утром Меркати проснулся от стука копыт за окном и услышал радостный возглас друга: «Микеле, это правда!» В это самое мгновение Фичино скончался.38
Из дома не было никаких вестей. Ничего не было известно о судьбе старшего брата Лионардо, который мог оказаться в самом пекле кровавых событий, когда на сторонников Савонаролы была объявлена охота. Их отлавливали как зверей и жестоко расправлялись без суда.
Как ни велико было желание повидать родных и друзей, Микеланджело решил не соваться во флорентийское пекло, пока страсти там не утихнут. Его удерживало двоякое чувство: страх и ощущение того, что в Риме его ждут дела, и немалые. Он доверился своему внутреннему голосу, продолжая изучать античное искусство.
Когда года два назад он покидал родной город, его не оставляло предчувствие, что разбушевавшиеся в народе страсти добром не кончатся и приведут к самым тяжким последствиям. Последние призывы Савонаролы к миру, эхом отозвавшиеся в Риме, были с радостью им восприняты. Но ожидания не оправдались — ящик Пандоры был уже открыт…