Напрасны эпитафии для славы.
К ней нечего прибавить иль убавить:
Со смертью всем деяниям конец (13).
Создание капеллы Медичи — одна из самых трагических страниц в жизни Микеланджело, когда ему пришлось опасаться за собственную жизнь, став в ряды защитников республики, и пережить личное горе. 2 июля 1528 года у него на руках умер скошенный чумой любимый брат Буонаррото, оставив вдову с двумя сиротами, о которых Микеланджело поклялся умирающему брату заботиться до конца дней своих. Маленькая Франческа была пристроена им в монастырь, чтобы получить достойное воспитание, как и подобает девушкам из знатных благородных семейств. О несмышлёныше Лионардо его знаменитый дядя стал заботиться как о своём единственном наследнике.
Будущая капелла Медичи по замыслу Микеланджело воздвигалась не столько во славу усопших правителей, сколько в память о погребённых там былых надеждах и несбывшихся мечтах о свободе. Начало строительства новой капеллы симметрично к существующей в Сан Лоренцо Vecchia sagrestia — Старой ризнице, построенной ровно сто лет назад, совпало с великими бедами, обрушившимися на Италию.
До 1525 года противостояние между Францией и Испанией, от чего зависело благоденствие Флоренции, не приносило успеха ни одной из враждующих сторон. Но 24 февраля в битве под Павией французы потерпели сокрушительное поражение, а их король попал к испанцам в плен. В письме к матери из Мадрида Франциск I написал слова, ставшие историческими: «Всё потеряно, кроме чести».
В те тревожные дни Климент VII оказался в сложном положении. Перед опасностью вторжения имперских войск начались переговоры с возможными союзниками, которые по поручению папы вёл известный историк и тонкий дипломат Гвиччардини. Вскоре к переговорам присоединился Франциск I, освобождённый в Мадриде из-под стражи под честное слово сохранять лояльность. Но обретя свободу, он тут же нарушил королевское слово. 22 мая 1526 года в городке Коньяк была создана Лига государств, противостоящая дальнейшему продвижению войска Карла V вглубь Апеннинского полуострова. Руководство наземными войсками Лиги было поручено герцогу Франческо Мария делла Ровере, который особенно изощрялся в угрозах по поводу гробницы папы Юлия. При одном упоминании ненавистного имени Микеланджело терял покой. Но на поле брани герцог проявил себя бездарным и трусливым военачальником, который придерживался тактики «постоянно удаляться от неприятеля и наконец одержать победу, не вынимая меча из ножен».
Вместе с испаноимперским войском, несущим смерть и разрушения, не унималась и чума, косившая всех подряд. Видя, что силы на исходе, противники решили пойти на перемирие, пока не утихнет смертоносная эпидемия. 15 марта 1527 года между противоборствующими сторонами было подписано соглашение о прекращении военных действий, и папа объявил о роспуске Лиги. Однако ни Климент VII, ни Карл V уже были не в силах удержать под контролем ситуацию, а их вконец разложившиеся армии превратились в банды мародёров и насильников. В лагере немецких ландскнехтов вспыхнул бунт из-за задержек с выплатой жалованья. Разбежалась по домам и малочисленная папская армия, которую держали на голодном пайке.
Озлобленная голодная орда двинулась на Рим, грабя и сжигая на пути города и деревни. 6 мая, почти не встретив сопротивления, войско Карла V вошло в Вечный город, который был отдан солдатне на откуп. Трагические дни разграбления Рима и творимого там бесчинства вошли в историю под названием Sacco di Roma — «римский мешок», откуда трудно было выбраться живым. Папа Климент в ужасе бежал под защиту неприступных стен замка Святого Ангела и вскоре стал заложником Карла V, потребовавшего выплаты крупной контрибуции.
В том же злосчастном 1527 году не стало одного из выдающихся умов эпохи Возрождения, Никколо Макиавелли, который, как и Данте, ратовал за приход извне смелого и решительного государя-освободителя, и дождался. О страшных зверствах над мирными жителями рассказал флорентийским друзьям вырвавшийся из «римского мешка» Бенвенуто Челлини, которому пришлось с оружием в руках защищать замок Святого Ангела от наседавших ландскнехтов Карла V, жаждущих крови. От него стало известно, что один из головорезов, устроивших погром в залах ватиканского дворца, нацарапал кинжалом на фреске Рафаэля имя Лютера.
Микеланджело был подавлен случившимся, растерян и не знал, каких ещё ждать бед. В нём зарождаются сильные протестные настроения:
— Блаженные избранники судьбы!
С небес мученья наши созерцая
В чертогах дивных рая,
Свободны вы иль, как и мы, рабы?
— Нам слышатся мольбы
И голоса зовущих.
Но лишены мы чувства состраданья.
— Ужель позор — удел рабов, живущих
Смиреньем без борьбы?
Видать, земное наше прозябанье
Дано нам в наказанье.
Земля, обитель зла,
Зачем ты нас на свет произвела?
Чем тянется медлительнее время,
Тем тягостней и горше жизни бремя (134).
Над Флоренцией нависла смертельная опасность стать жертвой скопища вооружённых грабителей и головорезов. 16 мая в городе вспыхнуло восстание, в результате которого Медичи и их сторонники вновь были изгнаны и объявлены вне закона. Началась мобилизация сил и средств для защиты города. Движение народных масс возглавили патриотически настроенные граждане Каппони, Кардуччи, Джиролами, Ферруччи и другие.
Несмотря на тревожную обстановку в городе, настроение у Микеланджело было тогда приподнятое, что редко с ним случалось. Два важных заказа взбодрили его и подняли настроение, хотя и гложущие душу сомнения его не покидали. Ему часто приходили на память слова из Евангелия от Иоанна о том, что «люди более возлюбили тьму, нежели свет», а потому на земле так много зла и несправедливости. Он корил себя за мысли о задуманном синтезе при проектировании капеллы Медичи и библиотеки, получившей название Лауренциана в честь Лоренцо Великолепного. Всё это уводило от правды жизни и той пропасти бед, в которую ввергнут простой люд, бедный и бесправный.
«К чему теперь этот проект, — мысленно задавался он вопросом, — когда вокруг царит зло и льётся кровь?» Свои мысли и терзавшие душу сомнения он выплёскивал на бумагу:
Покамест я витаю в облаках,
От красоты не отрывая взора,
Мечты мой разум развевает в прах,
Предостеречь желая от позора.
«Воскреснет только Феникс на углях,
А остальные сгинут без разбора».
Но я к советам глух, забыв про страх,
И заглушаю всякий глас укора.
Видать, сносить лишенья — мой удел,
Хоть сердце разрывается на части,
И я от бед житейских поседел.
Давно меня преследуют напасти,
И всё же мысль о смерти я презрел —
Живу, покуда не сгорю от страсти (43).
Подавляя грустные мысли, он работал одновременно над двумя проектами, и работа спорилась, хотя мешали постоянные ссоры с домашними и выклянчивание ими денег. Особенно настырны были двое младших братьев, которые продолжали бездельничать и водили компанию с такими же шалопаями и выпивохами, как они сами. Недавно зайдя в родительский дом, он не застал там отца, который сбежал в Сеттиньяно, объявив соседям, что сын выгнал его из дома. Микеланджело опешил от безумного поступка родителя, хотя за мессером Лодовико и ранее наблюдались дикие чудачества.
Незаслуженно нанесённая обида заставила его написать отцу целое послание, умоляя положить конец возводимой на него напраслине, когда он всецело занят важным делом. Клятвенно заверив отца в своей любви к нему, он попросил прощения за всё то, чего не совершал, и всю жизнь заботился только о его благе. К счастью, вскоре объявился Сиджисмондо, и он уговорил брата срочно отправиться с письмом в Сеттиньяно. Но мессер Лодовико не внял заверениям знаменитого сына, продолжая капризничать и безумствовать, пока его не удалось чуть не силой доставить домой, запереть и кормить с ложечки. Видя проявляемую сыновью заботу, старик не унимался, ещё больше блажил и капризничал, с чем приходилось мириться и сносить все его сумасбродства, учитывая почтенный возраст мессера Лодовико. Но как же всё это было так некстати и отвлекало от дел!
К 1525 году Новая ризница, которой по замыслу предстояло стать гармоничным сплавом архитектуры и скульптуры, была увенчана кессонированным куполом, опирающимся на четыре мощные опоры. Увидев возведённый купол с фонарём, украшенным семидесятидвухгранным шаром, который выполнил золотых дел мастер Пилото, старина Баччо д’Аньоло посоветовал изменить немного его форму, дабы не повторять творение Брунеллески над собором Санта Мария дель Фьоре. На замечание друга Микеланджело спокойно ответил:
— Изменить форму, дружище, мне под силу, а вот сделать лучше, чем он, невозможно. Перед Брунеллески всё меркнет.
Его мало занимало, как выглядит Новая ризница внешне, ибо все мысли были направлены на её внутреннее оформление и убранство. Размеры нижнего ряда капеллы с её толстыми стенами Микеланджело украсил коринфскими спаренными пилястрами и консолями из местного камня (pietra serena). Нижняя часть капеллы мало чем отличается от Старой ризницы, но Микеланджело пошёл дальше и дополнительно возвёл верхний ярус с окнами. Облегчённость применённых декоративных элементов порождает ощущение, что пространство сужается кверху.
Сложная структура капеллы, напоминающая архитектонику «Божественной комедии» Данте, состоит из напряжённо динамичного нижнего ряда, который дополнен вторым промежуточным ярусом с окнами, и завершается верхней частью под куполом, создающей при взгляде вверх впечатление «разреженности» пространства и как бы являя собой горнюю сферу духа, возвышающуюся над Чистилищем среднего ряда с окнами и Адом с надгробиями Медичи.
Все скульптурные элементы оформления капеллы вкупе с архитектурным декором отражают «всепоглощающее время», как удачно выразился биограф Кондиви. Эта фраза является ключевой для понимания основополагающей идеи капеллы Медичи. Для создания ощущения текучести времени Микеланджело были задуманы шесть аллегорических изображений рек: Арно, Тибра, По, Метавра, Таро и Рено, дабы подчеркнуть скоротечность бренного существования человека на земле. От задуманных изваяний рек сохранился только глиняный слепок (Флоренция, Академия).
Работа над капеллой Медичи растянулась на несколько лет, и её первоначальный проект претерпел со временем серьёзные изменения. Поначалу, как явствует из одного рисунка Микеланджело (Лондон, Британский музей), он предполагал соорудить сдвоенную гробницу для Лоренцо Великолепного и его брата Джулиано, но ряд обстоятельств вынудил его отказаться от этой идеи. Немало сил и времени было затрачено на поездки в каменоломни, сопряжённые с неимоверными трудностями и опасностью для жизни, так как по всем дорогам рыскали банды головорезов и грабителей. Как это всегда бывало с Медичи, поначалу они загорались идеей, но со временем их интерес к ней угасал и начиналась нудная унизительная возня с выбиванием средств для продолжения работ, которые требовали немалых затрат.
Капелла Медичи — это редчайший случай в истории искусства, когда интерьер и статуи создавались не только одновременно, но и согласно вынашиваемой годами идее предназначались друг для друга, являя собой синтез двух искусств. По замыслу каждая гробница включает в себя три фигуры, в том числе усопшего, который показан не погружённым в вечный сон, а в образе живого сидящего человека. На покатых крышках саркофагов возлежат две фигуры сопровождения. Но вместо традиционных христианских фигур таких добродетелей, как Смирение и Благочестие, характеризующих покойного, здесь помещены аллегорические изваяния времён суток как напоминание о скоротечности земного бытия.
Первой скульптурой, появившейся в капелле, была фигура «Ночь» — вписанная в круг композиция. Она изображает обнажённую женскую фигуру в полулежачем положении. Её голова склонилась на грудь, а локоть правой руки опирается на высоко согнутую в колене левую ногу. Она жаждет сна, но её сновидения полны беспокойства и трагического предвидения. Изысканность гибкой позы «Ночи» напоминает античные изваяния Леды и Спящей Ариадны, хотя Микеланджело здесь меньше всего интересовало отображение наготы женского тела. Главное для него — показ тщеты земного существования, когда всё неизбежно заканчивается вечным ночным мраком.
Скульптура дополнена декоративными атрибутами: луной и звездой на диадеме, а под левой рукой классическая маска из древнегреческой трагедии как воплощение кошмарных сновидений, свойственных чувственной натуре человека. Позднее кое-кто хотел усматривать в трагической маске автопортрет самого Микеланджело, что весьма спорно. Под согнутым коленом Ночи изображена ночная вещунья-сова, предвестница беды. Ступня левой ноги фигуры опирается на гнездо с вылупившимся из яйца совёнком. Под ступнёй правой ноги оставлено место, предназначенное, вероятно, для изображения мыши, грызущей и без того убывающее с каждым мгновением время.
«Ночь» — одно из выдающихся творений Микеланджело, в котором все части тела находятся как бы в винтообразном движении при полной неподвижности самой фигуры. Он впервые изваял обнажённую женскую фигуру, будучи настолько захвачен работой над скульптурой «Ночи», что из-под его пера вышло одновременно четыре сонета, посвящённых ночному времени и навеваемым им настроениям. Приведём один из них, в котором автор говорит о себе и своей работе:
О, час ночной, хотя покров твой мрачен,
Как спорится работа в тишине
И любо с думой быть наедине!
Ты откровеньем мудрости означен.
Пусть я бываю вечно озадачен,
Во тьме бодрящей так отрадно мне
Полёт мечты лелеять в полусне,
Чтоб с явью не был высший смысл утрачен.
О, призрак хладной смерти, ты один
За все страданья служишь искупленьем
И от духовной нищеты спасаешь.
Над нашим бренным телом господин,
Ты одаряешь праведных терпеньем
И слёзы их навечно осушаешь (402).
После завершения скульптуры «Ночь» работа над капеллой Медичи шла урывками или вовсе прерывалась на неопределённое время. Как всегда, постоянно не хватало средств на закупку мрамора и оплату рабочим, а бывали случаи, когда Микеланджело всех отправлял по домам из-за свирепствовавшей в округе чумы.
Однажды его позабавило пришедшее предложение воздвигнуть на площади перед Сан Лоренцо мраморного Колосса. В шутливом письме священнику Фаттуччи, через которого была получена странная просьба папы, он предложил в пустотелой голове статуи устроить голубятню или разместить в ней колокола, чтобы Колосс вопил, как в Судный день, о всепрощении. Более глупую затею трудно было вообразить, когда напряжённая обстановка в городе нарастала, поблизости свирепствовала чума и ежедневно приходили сведения о жестокостях имперского войска вкупе с испанской солдатнёй на захваченных тосканских землях.
Как это не раз с ним бывало, моменты наивысшего творческого подъёма сменялись депрессией и унынием. Доведённый до отчаяния возобновившимися угрозами наследников Юлия отдать его под суд, Микеланджело решил отказаться от ежемесячного папского вознаграждения и от самого проекта, чувствуя, видимо, правоту кредитора. Друзья сочли его поступок очередным чудачеством. Один из них, Леонардо Селлайо, писал из Рима: «Слышал, что Вы отказались от содержания, бросили подаренный дом и прекратили работу. Мне это кажется совершенным безумием. Перестаньте, друг мой, играть на руку своим врагам. Выбросьте из головы гробницу Юлия и получайте свои деньги, коль скоро их дают с охотой».
Шло время, а он продолжал упорствовать, чего никак не могли понять его домашние, а молчаливый Антонио Мини не выдержал и как-то заметил:
— Напрасно, мастер, вы упорствуете и потакаете лишь мздоимцам и казнокрадам, которые прикарманивают полагающееся вам довольствие.
Видимо, замечание толкового помощника возымело действие, и после долгих раздумий он признал ошибочность своего отказа от денег. Поступившись гордостью, он решил обратиться в казначейство с просьбой возобновить выплату пансиона, необходимого для продолжения работ в капелле. Но его решили проучить и сбить гонор — ответа на просьбу не последовало. Он растерялся и промучился неделю в сомнениях, не зная, что предпринять. Тогда ему пришла идея обратиться прямо к папе, от которого всё зависит, и он поручил верному Мини доставить в Рим письмо:
«Святой отец! Поскольку из-за посредников часто происходят большие недоразумения, я осмелился обратиться к Вашему Святейшеству по поводу гробницы Медичи в Сан Лоренцо. Я не знаю, что лучше: зло, которое приносит пользу, или добро, которое вредит. Хоть я и злой, и глупый человек, но я уверен, что если бы мне дали продолжить работу так, как она мною задумана, то весь мрамор уже был бы во Флоренции с гораздо меньшими расходами, чем сегодня. Теперь я вижу, что дело затягивается, и не знаю, чем всё это кончится. Поэтому извиняюсь перед Вашим Святейшеством, чтобы впоследствии, если работа не будет отвечать Вашим требованиям, с меня была бы снята всякая ответственность. Если же Ваше Святейшество предоставит мне полную власть и свободу в моём искусстве и над вверенными мне людьми, то увидите, каких удивительных результатов я достигну».
Письмо возымело действие, ему вернули ежемесячное денежное довольствие. Удовлетворённый достигнутым, он в приподнятом настроении продолжил работу и в капелле Медичи, и над проектом библиотеки Лауренциана, для которой был уже заложен фундамент.
Но чтобы ещё крепче связать обязательствами строптивого мастера, ему было поручено изваяние огромной скульптуры в пару «Давиду» перед входом во дворец Синьории. Для этой цели в его распоряжение передавалась извлечённая со дна Арно утопленная мраморная глыба, предварительно обтёсанная под колонну для фасада Сан Лоренцо. В своё время эта мысль была высказана покойным гонфалоньером Содерини, когда тот хотел во что бы то ни стало помирить его с грозным папой Юлием. Напоминанием о той давней истории остался глиняный слепок «Геракл и Какус» (Флоренция, дом Буонарроти).
Капелла Медичи создавалась Микеланджело в период неслыханного унижения Италии после разграбления чужеземцами Рима. Пока в городе кипели страсти, он не покидал капеллу, где им было принято окончательное решение ограничиться двумя пристенными надгробиями, тем более что заказчику было не до Новой ризницы, когда шла война. По его замыслу новая капелла в Сан Лоренцо должна была отразить трагическое крушение клана Медичи, с которым тесно связывались судьбы Италии и его самого.
В своей нижней части обе гробницы представляют собой украшенные волютами саркофаги, на чьих массивных крышках возлежат аллегорические скульптуры. Над ними в нишах помещены фигуры усопших. При этом аллегорические скульптуры находятся в реально осязаемом пространстве, а фигуры герцогов — в условном пространстве ниши. Если подойти вплотную к аллегорическим скульптурам, то они заслоняют собой сидящую фигуру в нише, так что всю композицию следует разглядывать на расстоянии, как это происходит с произведениями живописи для получения полноты восприятия картины.
Впервые в итальянском искусстве скульптуры задуманы в тесной взаимосвязи друг с другом, с архитектурой, с окружающей средой и единым источником света. В созданных Микеланджело скульптурах главная роль отведена не только пластической форме, но и свойственному живописи приёму светотеневой моделировки, получившему название «живописной пластики», которая в дальнейшем нашла развитие в работах Бернини, творца римского барокко.
Выбор Микеланджело пал на двух мало чем примечательных отпрысков клана Медичи. Ему, вероятно, было известно, что поначалу свой труд «Государь» покойный Макиавелли намеревался посвятить Джулиано, герцогу Немурскому, а после его преждевременной смерти — племяннику последнего Лоренцо Урбинскому, на которого одно время флорентийцы возлагали надежды как на защитника славных традиций.
По мере того как его изваяния обретали трепетную плоть, а мрамор оживал прямо на глазах, сам Микеланджело сильно сдал — кожа да кости — и еле держался на ногах, вызывая серьёзное беспокойство за его здоровье родных и друзей. Казалось, что все свои силы он вдохнул в скульптуры.
Первым появился герцог Лоренцо, чей незаконнорождённый сын Алессандро стал деспотичным правителем Флоренции, а дочь, Екатерина Медичи — королевой Франции. Лоренцо оставил о себе недобрую память у граждан славного герцогства Урбино, унаследовав от своего отца-неудачника Пьеро Медичи наглость и непомерную жестокость.
Микеланджело явно облагородил фигуру никчёмного внука Лоренцо Великолепного. Его голова увенчана воинским шлемом, обтянутым львиной шкурой. Герцог сидит, скрестив ноги. Левую ногу он поджал под себя, а правая выступает за пределы ниши. Его поза выражает полную отрешённость от мира. Подперев подбородок правой рукой с зажатым платком, он погружён в думу. Но чтобы рука дотянулась до подбородка, пришлось ему под локоть положить декоративную шкатулку с изображением летучей мыши на торцевой стенке, что говорит о беспокойных мыслях, тревожащих душу Лоренцо, и его тайных тёмных планах.
Создавая этот образ как олицетворение Жизни созерцательной (vita conlemplativa), Микеланджело повторил позу задумчивого пророка Иеремии — Il Pensieroso — на сикстинской фреске. У его подножия на крышке саркофага находятся две аллегорические скульптуры. Угрюмый «Вечер» расправил мощную мускулатуру, готовясь к отдыху, но сна нет, а так хочется забыться. После тяжёлого пробуждения «Аврора» никак не отойдёт от тревожных сновидений. Согнув левую ногу и очнувшись, она готова подняться, а рука тянется к покрывалу, чтобы натянуть его на лицо и не видеть пробуждающийся недобрый мир.
Когда кто-то из друзей заметил, что герцог Лоренцо не похож на себя, Микеланджело ответил:
— Похож, непохож… Кого это будет интересовать лет через пятьсот?
В нише у противоположной стены сидит Джулиано, герцог Немурский. Он с непокрытой головой, но в античных доспехах, подчёркивающих его развитую мускулатуру и вызывающих в памяти статуи римских императоров. Беспокойный взгляд герцога устремлён в сторону, на коленях лежит полководческий жезл, но отдавать приказания больше некому, так как армия разбежалась под натиском наседающей вражеской армады. В отличие от задумчивого Лоренцо он должен выражать Жизнь деятельную (vita activa), но от всей его фигуры веет безволием.
Однако между фигурами герцогов нет противопоставления, так как созерцательность и деятельность присущи каждой из них. Лоренцо не только задумчив; в нём чувствуется сила и даже воинственный дух, о чём говорят шлем на голове и латы. А вот воинственный Джулиано, наоборот, впал в задумчивость, а потому у него неуверенные движения рук и отсутствующий взгляд. В своё время это вызывало разноречивые суждения исследователей, предлагавших поменять герцогов местами и считать отныне, что на месте Лоренцо восседает Джулиано, и наоборот. И всё же, как бы там ни было, мы будем придерживаться сложившегося мнения на этот счёт.
Фигуры герцогов помещены в нишах, лишённых какого-либо архитектурного декора, зато окаймляющие их боковые пустотелые ниши увенчаны лепными фронтонами на консолях, чем достигается удивительное равновесие контрастирующих элементов, и диссонанс плавно завершается общей гармонией композиции. Украшенные волютами крышки саркофагов покаты и намного короче лежащих на них фигур, которым приходится делать неимоверное усилие, чтобы удержаться на мраморном ложе и не скатиться вниз по наклонной плоскости. Создаётся впечатление, что крышки саркофагов представлены укороченными и покатыми преднамеренно, чтобы аллегорические фигуры не лежали бы на них неподвижно, а создавали ощущение заключённой в них энергии и предпринимаемых ими внутренних движений.
С тыльной стороны статуи Джулиано латы, прикрывающие плечи, украшены античной маской как намёк на неуравновешенный характер герцога, который был склонен к приступам бешенства, что испытали на своей шкуре его приближённые и челядь. У его подножия расположились погружённая в свои мысли задумчивая «Ночь» и грузный сумрачный «День», недовольно взирающий из-за плеча на людей, от которых не ждёт ничего хорошего.
Микеланджело хорошо знал младшего сына Лоренцо Великолепного, склонного с ранних лет к наукам и проявлявшего интерес к искусству. В трудные дни для Леонардо да Винчи, когда художнику пришлось переходить от одного покровителя к другому, герцог Джулиано добился для него приглашения в Рим ко двору, что делает ему честь. Но Микеланджело ещё в юности столкнулся со вспыльчивостью и надменностью Джулиано.
Однажды, когда по обычаю он ранним утром появился в капелле, ему почудилось, что обе аллегорические скульптуры у подножия герцога о чём-то шепчутся, и тогда в его тетради появились такие строки:
Ведут беседу Ночь со Днём:
— Мы нашим бегом быстротечным
Сгубили герцога Джульяно,
И мысль о мести зреет в нём.
Коль смерть его скосила рано,
Он покарает нас навечно,
Чтоб не сиять нам над землёй.
Что стало бы, будь он живой? (14)
Действительно, если б жестокий и мстительный Джулиано стал правителем Флоренции, в какие бы беды он её ввергнул? Но судьба распорядилась иначе, не дав развернуться его злобной натуре.
Венчает этот гениальный художественный цикл незаконченная статуя Мадонны Медичи. Она представлена в момент кормления подросшего крепыша-младенца, пытающегося в сложном спиралеобразном повороте добраться до материнской груди. Богоматерь-Млекопитательница символизирует собой образ Церкви — Mater Ecclesia.
Статуя Мадонны расположена у противоположной стены от алтаря справа от входа. Она представляет собой духовный центр капеллы, олицетворяя то истинное блаженство, которое постигает душа человека, презревшего страх смерти бренного тела. Её образ повторяет тип Мадонны virago, то есть сильной мужеподобной женщины, который был представлен ранее в мраморном рельефе «Тондо Питти» и на картине маслом «Святое семейство» или «Тондо Дони». К ней обращён взор герцога Джулиано, как бы моля о заступничестве, но всё тщетно — Мадонна, потупив взор, ещё крепче прижимает к себе младенца, сознавая, что ждёт его в жизни.
Поражает напряжённая композиция скульптуры: одна нога опирается на другую, столь же дифференцировано положение рук, когда тело наклоняется вперёд, а голова склоняется набок. Особенно непривычна поза ребёнка, сидящего на колене матери нагишом животиком вперёд, но совершая винтообразное движение, касается руками материнской груди, уткнувшись в неё личиком. Несмотря на резкие движения от всей скульптуры веет сдержанностью и величавым спокойствием.
По замыслу рядом с Мадонной помещены фигуры святых Космы и Дамиана, считавшихся небесными покровителями семейства Медичи. Они были выполнены позднее по оставленным Микеланджело авторским слепкам учениками Анджело Монторсоли и Рафаэлем да Монтелупо, сыном старого товарища Баччо, не раз приходившего ему на выручку, особенно с заказом для сиенского собора, к которому у него не лежала душа.
Выделяется фигура Космы, смоделированная Микеланджело и исполненная Монторсоли, который ещё недавно вместе с Челлини защищал замок Святого Ангела от наседавших ландскнехтов Карла V. Скульптуру Космы с её напружиненной внутренней энергией впору назвать «умиротворённым Моисеем».
Увы, увы, я предан бессердечно
Потоком промелькнувших мимо лет!
И зеркало не лжёт мне в утешенье —
Мои года нашли в нём отраженье (51).
Пока он трудился в капелле Медичи, восставшие флорентийцы укрепляли оборонительные рубежи, горя желанием отстоять во что бы то ни стало обретённую свободу. Было образовано новое правительство из представителей разных слоёв, цехов и городских районов во главе с гонфалоньером Никколо Каппони.
Эхо бурных событий вызывало у пятидесятилетнего Микеланджело страхи и волнения. Его глубоко опечалило, что во время взятия орущей толпой дворца Синьории была покалечена скульптура «Давид», в чём ему виделось дурное предзнаменование, не сулящее ничего хорошего восставшим. Он даже стал обходить стороной площадь Синьории с одноруким «Давидом», чтобы не видеть нанесённое оскорбление его герою.
В те бурные дни в мастерской Микеланджело появился шестнадцатилетний юнец Джорджо Вазари, который передал ему собранные и сохранённые им обломки левой руки «Давида». Поблагодарив его, Микеланджело предложил смышлёному отроку поработать в его команде. Так началось их знакомство, которое позднее переросло в творческую дружбу, несмотря на большую разницу в возрасте.
Именно Вазари мир обязан подробным словесным портретом Микеланджело. Приведём его с небольшими сокращениями:
«Телосложения был он очень крепкого, суховатого и жилистого. В детстве здоровьем не отличался, а в зрелые годы перенёс две тяжёлые болезни и всё же смог свои недомогания побороть, но в старости страдал от камней в почках… Роста был он среднего, в плечах широк и во всём теле складен.
Старея, стал постоянно носить сапоги из собачьей кожи на босу ногу, которые месяцами не снимал и спал не разуваясь. Но когда пытался их снять, то вместе с ними часто сдирал и собственную кожу… Лицо у него круглое, лоб квадратный с семью морщинами, виски выступают немного вперёд ушей; уши скорее великоваты и оттопыриваются. По сравнению с лицом тело казалось несколько крупным; нос немного сплющен после удара кулаком Торриджани; глаза скорее маленькие, рогового цвета, с желтоватыми и синеватыми искорками, брови редкие, губы тонкие, причём нижняя потолще и немного выступает вперёд, подбородок правильной формы и пропорционален всему прочему, борода чёрная с проседью, не очень длинная, раздвоенная надвое и не слишком густая». Позднее при росписи в римском дворце Канчеллерия Вазари написал портрет Микеланджело в зрелые годы — одно из немногих его достоверных изображений, дошедших до нас.
Необузданный в своих страстях и творениях Микеланджело часто робел и проявлял малодушие, когда жизнь властно требовала принятия твёрдого решения, а у него опускались руки и он поддавался панике. Но на сей раз живущий в нём дух пламенного республиканца взял верх над робостью, подозрительностью и сомнениями. Помимо воли он оказался вовлечённым в гущу политических событий.
В январе 1529 года его избрали в Коллегию девяти и назначили прокуратором всех флорентийских оборонительных сооружений, отдав должное его знаниям инженера и строителя. Он с воодушевлением взялся за порученное дело и совершил несколько инспекционных поездок в Пизу, Ливорно и Ареццо, где проверил готовность крепостей и бастионов к обороне. По просьбе правительства ему пришлось нанести визит в качестве официального посланника в нейтральную Феррару, чтобы ознакомиться с тамошней системой обороны и знаменитым артиллерийским парком. Герцог Альфонсо д’Эсте тепло его принял. После смерти жены Лукреции Борджиа он располнел, заметно сдал и страдал одышкой. Воспользовавшись приездом великого художника, герцог заказал ему картину в обмен на голову папы Юлия, доставшуюся ему после сбрасывания восставшим народом Болоньи бронзовой скульптуры с фронтона собора Сан Петронио.
Ознакомившись с богатой дворцовой коллекцией, где внимание Микеланджело привлекла яркая по живописи работа Тициана «Вакх и Ариадна», он пообещал герцогу на прощанье написать что-нибудь на мифологическую тему, например «Леду и лебедя», как только события позволят ему взять в руки кисть.
Вернувшись, он с головой ушёл в дела города, оказавшегося на осадном положении в ожидании нападения вражеского полчища. В качестве командного пункта им была облюбована колокольня на холме Сан Миньято, откуда вся Флоренция была видна как на ладони и хорошо просматривалось появление неприятеля с любой стороны. Под его руководством шло возведение бастионов на южном направлении, откуда ожидалось наступление главных ударных сил врага. Сама колокольня по его приказу была увешана матрасами и мешками с шерстью для смягчения прямого попадания вражеских ядер.
Чтобы лишить противника манёвра и укрытия, многие загородные дворцы и прочие здания на подступах к городу были разобраны, а виноградники и деревья в садах и парках вырублены под корень. Ему было горько сознавать, что некоторые романские и готические постройки были принесены в жертву во имя спасения республики и что на его долю выпала неблагодарная роль их разрушителя.
Однажды к нему на колокольню поднялись запыхавшиеся Вазари и Понтормо, умолявшие в один голос уберечь от разрушения монастырь Сан Сальви в трёх верстах от южных городских ворот Порта Романа, где в монастырской трапезной находится одна из последних фресок неизлечимо больного чахоткой Андреа дель Сарто «Тайная вечеря». Весть о гибели любимого творения вконец его убьёт.
Монастырь по распоряжению Микеланджело был спасён от разрушения. Его искренне опечалила болезнь художника, который был моложе лет на десять и всегда поражал его своим талантом и сдержанностью в суждениях. Он высоко ценил его за верность традициям флорентийской школы и воспринятую им мягкость леонардовской светотеневой моделировки вкупе с почти венецианской сочностью палитры. Вскоре славного живописца не стало.
Всё жаркое лето напролёт Микеланджело провёл на оборонительных рубежах, руководя возведением крепостных стен и укреплением бастионов. Работал он на подъёме, чувствуя, как с каждым днём силы крепнут и удваиваются. Его поражало, с какой отдачей трудились горожане на земляных и строительных работах независимо от их социального положения. Одни подносили доски, кирпичи и щебень, другие были заняты рытьём глубоких рвов. Их энтузиазм передавался и ему, умножая в нём силы и крепя веру в победу.
На закате он возвращался в капеллу Медичи, чтобы отойти от дневных забот и поработать немного резцом. Но старался действовать тихо, не привлекая внимания прохожих, иначе у повстанцев могли бы возникнуть подозрения, что он продолжает трудиться на врагов республики, а какой-нибудь фанатик, не раздумывая, мог бы и прикончить его на месте.
Он любил эти ночные часы, когда ничто не отвлекало и работа спорилась в тишине, а мир после дневной суеты и треволнений затихал, предавшись сну. В одном из его «ночных» сонетов есть такое неожиданное признание, в котором он старается пояснить причину своей склонности к ночным бдениям:
В дни памятного первосотворения
И время создал Бог из ничего.
Он, на две части поделив его,
Отдал Луне и Солнцу на хранение.
Дав людям свет и темень во владение,
Не обделил сей долей никого.
Меня сдружил Он с ночью одного —
Вот отчего чернявый я с рожденья.
Уподобляясь суженой своей,
Моя душа во мраке пребывает —
От грустных дум невесело уму.
Но жизнь становится куда милей,
Коль невзначай луч света приласкает,
Тогда я верю, что рассею тьму (104).
Ночные часы импонировали его мрачной натуре, а вот днём у него постоянно происходили стычки с въедливым гонфалоньером Каппони, сыном славного Пьеро Каппони, который порвал на глазах французского короля Карла VIII постыдный пакт, подписанный низложенным Пьеро Медичи. Не в пример отважному отцу-республиканцу младший Каппони старался сдерживать пыл Микеланджело, считая принимаемые им меры излишними и преждевременными, способными вызвать только гнев папы, а там недолго и до отлучения города от церкви. Такое уже случалось в смутное время ожесточённой борьбы между сторонниками и противниками Савонаролы.
Как-то у Микеланджело произошёл бурный разговор с давним другом и товарищем по цеху Франческо Граначчи, который настаивал на его немедленном отъезде из осаждённого города.
— Ну какой из тебя вояка? — убеждал он его. — Ты прежде всего творец и должен быть с теми, от кого зависит твоя дальнейшая судьба. В нашей обезумевшей ныне Флоренции над духом созидания взял верх дух разрушения. Побереги себя и не упрямься.
Ему было неприятно, что друг не понимает его нынешнего настроя души, живущей одной только мыслью — защитить Флоренцию от врага.
— Сегодня моё место среди защитников республики, ставших мне ближе родных братьев.
— Одумайся! Не ровен час, и твои, как ты их называешь, «братья» выдадут тебя с потрохами папским наймитам.
Друг был во многом прав. По городу давно ползли слухи об измене, а вскоре по подозрению в связи с папскими посланцами Каппони отправили в отставку, и новым гонфалоньером был избран Франческо Кардуччи. Микеланджело направился к нему, узнав о падении Пистойи и других городов на подступах к Флоренции, сданных врагу без боя продажными чиновниками. Он счёл своим гражданским долгом предупредить, что один из предводителей отрядов ополчения, Малатеста Бальони, ведёт двойную игру, давая противнику закрепляться на ближних подступах к городу. Но гонфалоньер Кардуччи не стал его слушать и грубо прервал:
— Тебе всюду мерещится измена. Поди-ка хорошенько проспись, на тебе лица нет!
Если бы тогда Кардуччи внял вполне обоснованным опасениям, то не закончил бы свои дни на виселице после предательской сдачи города врагу.
На выходе из дворца Синьории один из стражников с алебардой вручил Микеланджело конверт на его имя, присланный из Пистойи. Но кто мог писать ему оттуда? Старинного друга-литератора Джованни ди Бенедетто, с которым он обменивался шуточными посланиями, давно нет в живых, а других знакомых там у него не было.
Вернувшись к себе, он вскрыл конверт с посланием, полным грязных ругательств, угроз и оскорблений. Оно было в стихах и под ним стояли две неразборчивые подписи. Ему вспомнились два шалопая из Пистойи, которые однажды объявились в школе ваяния в садах Сан Марко и стали закадычными дружками хвастливого Торриджани. Но вскоре мастер Бертольдо, раскусив их суть, отчислил обоих из школы за лень и бездарность.
Микеланджело задело за живое голословное обвинение в измене приютившему его дому Медичи и угрозы за дружбу с повстанцами. Он долго не мог успокоиться от распиравшего его негодования, пока не нашёл нужные слова, чтобы излить свои чувства. В написанном сонете с кодой, ибо переполнявшая его злость переливалась через край отведённых четырнадцати строк, содержится намёк на Данте, чьи настроения так ему импонировали. В XXV песне «Ада» великий поэт гневно осудил предательство:
Сгори, Пистойя, истребись дотла!
Такой, как ты, существовать не надо!
Ты свой же корень в скверне превзошла!
Приведём ответ Микеланджело утерянному посланию анонимных авторов, обвинивших его в измене и прочих смертных грехах:
Посланье получив без промедленья,
Я прочитал его раз двадцать пять.
Не по зубам стихи вам сочинять,
Как и обжорам долгое говенье.
Прослышал я без тени удивленья,
Что Каин мог бы вашим предком стать,
Раз к людям злобой пышете опять
Вы — семени гнилого порожденье.
Предатели и низкие лжецы,
Ликуете, свободу попирая?
Себе же вред чините, подлецы.
Поэт был прав, Пистойю проклиная.
И я проклятье шлю всем вам, льстецы,
Христопродавцев и ублюдков стая!
Флоренция родная,
Хотя свиней вокруг огромна рать,
Но нам пред ними бисер не метать! (71).
Тревога не покидала его. Он стал опасаться, что Малатеста, узнав о его разговоре с гонфалоньером, отомстит ему. У этого мясника руки были по локоть в крови, и о его жестокости ходили самые невероятные слухи. В те тревожные дни многие добропорядочные семьи выехали из города — в основном представители имущих слоёв и знати. Простому народу некуда было бежать, и люди, охваченные общим порывом, думали только об одном: как защитить родной город и республиканские устои.
Микеланджело отправил отца и вдову брата с племянником Лионардо в Пизу, куда не доходило эхо войны. За девочку Франческу можно было не беспокоиться, ибо она была под надёжной защитой монахинь-кармелиток за прочными стенами монастыря в горах. Два младших брата, получив от него деньги, сами о себе позаботились и скрылись от греха подальше, ибо высокие цели защиты республики им были чужды.
Предчувствуя трагическую развязку событий, Микеланджело не выдержал нависшей над городом угрозы, ощущением которой был пропитан сам воздух, и объятый паническим страхом, похожим на манию преследования, тайно покинул Флоренцию и вверенные ему позиции. В посланном с дороги письме другу Баттисте делла Палла от 25 сентября 1529 года он объяснил причину своего внезапного исчезновения: «Я уехал, не сказав никому ни слова, в большом смятении духа. Утром во вторник, когда я находился на крепостном валу у Сан Никколо, кто-то шепнул мне на ухо, что если мне дорога жизнь, дальше оставаться во Флоренции опасно… Был ли то Бог или дьявол — я не знаю».
Но если вспомнить подобные ситуации в прошлом, когда он в панике бежал из Флоренции в Венецию осенью 1494 года или его скоропалительный отъезд из Рима в 1506 году, где, как было сказано одним из друзей, гробница скорее понадобится ему самому, а не папе Юлию, то можно утверждать, что «дьяволом» был всё тот же не отпускающий его душу утробный страх, граничащий с паранойей и полностью затмевающий разум.
Окольными путями вместе с сопровождавшим его помощником Мини он достиг Феррары, но не решился воспользоваться гостеприимством герцога Альфонсо д’Эсте, который в шутку предложил ему считать себя пленником, пока вокруг не утихнет война. Герцог рассказал, как когда-то вместе с малолетним племянником Федериго Гонзага оказался заложником папы Юлия II, который потребовал от него ради получения свободы подчинения Феррары и Мантуи его власти.
— Зато благодаря тому «пленению», — весело закончил он свой рассказ, — я смог увидеть подлинное чудо в Сикстинской капелле и оценить силу вашего гения!
Пообещав, что заказанная «Леда» вскоре будет готова, Микеланджело проследовал дальше и вновь оказался в Венеции, которая притягивала к себе всех гонимых судьбой и нуждающихся в трудную минуту в убежище. Среди проживающих там флорентийцев он повстречал опального поэта Франческо Берни, чьи сатирические капитулы в терцинах имели широкое хождение в рукописных списках и ими зачитывались в литературных и художнических кругах. Он даже успел обменяться с ним мнением о положении дел во Флоренции. У Берни появилось немало подражателей, а его лёгкий стиль с присущим ему юмором и желчью получил в литературе название «бернеско». Большой известностью пользовался один из последних капитулов, полный сарказма, посвящённый восхождению на престол папы Адриана VI и начавшемуся при нём гонению на искусство, когда многие мастера были вынуждены покинуть Вечный город.
Он поселился подальше от дворцов патрициев на дальнем острове Джудекка, где обитали в основном рыбаки и беднота. Когда-то там обосновалась после изгнания из Испании богатая еврейская община, дав название самому острову. Приток беженцев особенно возрос во время гонений на испанских марранов — евреев, принявших христианство. После перевода знаменитых стеклодувных мастерских на остров Мурано из-за частых пожаров освободившийся квартал в центральной части города облюбовала пустившая глубокие корни еврейская община, где и появилось так называемое гетто. Это распространённое в мире понятие происходит от итальянского слова getto — отливка из стекла или бронзы.
В Венеции страхи Микеланджело несколько поутихли. Как пишет Вазари, правительство республики проявило большой интерес к его неожиданному появлению. По заказу дожа Андреа Гритти он сделал проект моста Риальто «редкостной красоты». Но кроме Вазари о том проекте больше никто не упоминает.
Все его мысли были заняты намечаемым отъездом во Францию по примеру Леонардо да Винчи. На родной итальянской земле, объятой пламенем войны, он не видел для себя как творец никакой перспективы. Французский посол успел оповестить об этом короля Франциска I, который повелел выделить знаменитому мастеру дом под Парижем и назначить денежное довольствие. В тетради Микеланджело появились такие строки:
Несётся дней безумных хоровод,
И близок час заката.
К былому нет возврата.
Как молоды ещё в груди желанья,
И старость их неймёт —
Неутолённость жажды в наказанье.
Но полон я признанья
За мой порыв душевный
Лишь Музе, что меня не забывает,
Хоть тяжки испытанья.
Горит очаг мой верный
И сердце напоследок согревает,
Да сил запас в нём тает.
Не лучше ль в одночасье умереть,
Чем старой головешкой в пепле тлеть? (143)
Пока шла переписка посла с королём, 30 сентября Синьория постановила признать всех покинувших Флоренцию граждан изменниками и врагами республики, а их имущество конфисковать. Последнее серьёзно озадачило Микеланджело, так как на родине он обладал земельными угодьями и счетами в банке. Но с помощью влиятельных лиц для него было сделано снисхождение, лишь бы он вернулся. «Все ваши друзья без исключения, не колеблясь, — пишет ему 22 октября Баттиста делла Палла, — в один голос заклинают вас вернуться, если вы хотите сохранить жизнь, родину, друзей, имущество, честь и порадоваться новым временам, прихода которых вы так горячо желали и ждали».
Слова друга, который специально выехал ему навстречу, окончательно рассеяли его страхи, и 20 ноября он оказался дома, а через три дня Синьория отменила приговор об изгнании, но лишила его права на три года заседать в Большом совете.
Оказавшись в родной среде, он с энтузиазмом подключился к общему делу — защите республиканских свобод, а по вечерам в мастерской отводил душу, вновь берясь за резец.
Из Болоньи пришла весть о том, что 24 февраля 1530 года Климент VII короновал Карла V в соборе Сан Петронио, провозгласив его главой Священной Римской империи, а тот взамен обещал очистить Флоренцию от бунтовщиков.
Кольцо вражеского окружения затягивалось всё туже. Через него не могли прорваться обозы с провиантом, и горожанам приходилось потуже затягивать пояса. Возникли серьёзные перебои с продовольствием, и над Флоренцией нависла угроза голода. Противник выжидал, намереваясь взять город измором. На стенах многих домов появились начертанные слова: «Нищие и голодные, но свободные!»
Неприятель пока избегал открытых стычек с флорентийцами и выжидал удобный момент для прорыва обороны. Тёплым апрельским днём по случаю четвёртой годовщины восстания и обретения республиканских свобод в соборе Санта Мария дель Фьоре состоялся благодарственный молебен, после которого перед собравшимися выступили с пламенными речами многие известные горожане. Так, молодой литератор Баччо Кавальканти закончил свою речь призывом: «Свобода или смерть!», и толпа в едином порыве проскандировала эти зажигательные слова. А взявший слово Ферруччи заявил:
— Братья и сёстры! Пусть три четверти нас погибнет, зато остальные будут славить свободу!
Его суровые слова вселяли веру в победу. Вскоре пришла радостная весть, что тому же Ферруччи с небольшим отрядом смельчаков удалось проделать брешь в кольце вражеского оцепления и пригнать в город стадо коров и телят. Горожане воспрянули духом, так как в округе давно была изведена всякая живность. Некоторые предприимчивые дельцы воспользовались моментом и выставили на прилавки припрятанное про запас продовольствие по взвинченным ценам, наживаясь на людском горе.
Положение с каждым днём ухудшалось. Хоть силы были неравны, восставшие продолжали стойко держать оборону. Пришла печальная весть: в сражении на подступах к городу пал смертью храбрых Франческо Ферруччи. Микеланджело встречался с ним не раз при обсуждении военного положения. Его поражал этот молодой человек, вышедший из низов, но отличавшийся благородством, трезвостью ума, мужеством и непоколебимой верой в правоту общего дела защиты республики.
История повторилась. Почти полтора века назад чесальщики шерсти Ciompi (чомпи) смело выступили против власти олигархов. Отличие только в том, что Франческо Ферруччи геройски погиб, сражаясь с врагами республики, а предводитель чомпи Микеле ди Ландо трусливо предал своих товарищей.
Позднее, коротая старость в папском Риме, Микеланджело часто вспоминал то счастливое героическое время, когда он с гордостью чувствовал себя частицей своего народа, выступившего в едином порыве за свободу и защиту республики, о чём поведал в беседах с португальским художником Франсиско де Ольянда.
Свершилось то, что предвидел Микеланджело. Малатеста предал горожан и 2 мая открыл ворота врагу. Началась массовая расправа над республиканцами. На городских площадях вырос лес зловещих виселиц. Первыми были казнены многие друзья Микеланджело, и среди них Баттиста делла Палла, а сам он, охваченный ужасом, укрылся поначалу на колокольне Сан Никколо, а затем в подземелье капеллы Медичи, где ему были известны самые укромные места.
Закрылась одна из самых славных страниц в истории Флоренции. Правление городом перешло в руки папского эмиссара Баччо Валори, под чьим руководством действовали отряды карателей. Вскоре пришло распоряжение Климента VII разыскать прячущегося Микеланджело и передать ему, чтобы он продолжил работу над капеллой Медичи, — папа не держит на него зла. Когда Микеланджело вышел из укрытия и приступил к работе, ему вернули прежнее денежное довольствие.
Однажды под Рождество на соборной площади он увидел, как ряженые перед не убранным после массовых казней эшафотом водили хоровод и пели:
Вставайте с нами в хоровод —
Забудемся в весёлом танце.
Пустой покуда, эшафот,
Не унывайте, итальянцы!
Молчи, заупокойный хор!
Сегодня праздник и веселье.
Но наточил палач топор,
И завтра горькое похмелье.
Лишенья, войны и чума
Безжалостно уносят жизни.
Наш грешный мир сошёл с ума
И забавляется на тризне.
Собравшаяся вокруг толпа в страхе начала расходиться, напуганная мрачными предсказаниями заунывно поющих ряженых. Микеланджело был потрясён пением за упокой на Рождество, самый светлый христианский праздник, когда в душах происходит просветление и зарождаются самые радужные надежды.
Кошмар не кончился, и он вынужден был скрепя сердце снова работать на Медичи, против которых ещё недавно сражался на бастионах осаждённого города. Это были дни невыносимого отчаяния, когда он презирал самого себя за малодушие, трусость, и его охватывала мучительная тоска. Сознание того, что им преданы былые идеалы, не давало покоя ни днём ни ночью. Единственным утешением служило то, что трудился он по воле свыше, чтобы запечатлеть в камне трагедию униженной, поставленной на колени Флоренции и потопленные в крови мечты о свободе.
В те тревожные дни, полные страха и сомнений, была всерьёз поколеблена его вера в собственные силы. Он был подавлен окутавшим его город ночным мраком, сокрывшим истину от глаз. Его мятущаяся душа жаждала ясности и света. Вопреки прежней склонности к работе в ночные часы в его тетради появились строки как антоним былым настроениям, которые теперь подверглись сомнению:
И даже Феб объять не в силах разом
Своим лучом холодный шар земной.
Нам и подавно страшен час ночной,
Как таинство, пред коим меркнет разум.
Бежит от света ночь, как от проказы,
И защищается кромешной тьмой.
Хруст ветки иль курка щелчок сухой
Не по нутру ей — так боится сглаза.
Глупцы пред нею падать ниц вольны.
Завистлива, как вдовая царица,
Она и светляков сгубить не прочь.
Хотя предубеждения сильны,
От солнечного света тень родится
И на закате переходит в ночь (101).
Чтобы оградить творца от назойливых попрошаек, жаждущих получить от него пусть даже самое малое его творение, папа Климент своим письменным распоряжением запретил ему под страхом отлучения от церкви отвлекаться на другие работы и велел заниматься только капеллой Медичи и библиотекой Лауренциана.
До папы дошли слухи, что мастер стал часто болеть, и Климент просил Микеланджело поберечь здоровье, чтобы «ещё долгие годы прославлять Рим, свой род и себя самого». А в одном из писем папы говорилось: «Когда у тебя просят картину, привяжи к ноге кисть, сделай три-четыре мазка, и картина готова». Что греха таить, кое-кто напрямую воспользовался советом папы Климента. Так, в начале прошлого века появилась картина «Закат» итальянского футуриста Балла, но, как выяснилось, картина, наделавшая много шума, была написана ослиным хвостом, а в Петербурге в то же время группа художников-авангардистов назвала своё сообщество «Ослиный хвост».
Во Флоренцию вернулся изгнанный ранее Алессандро Медичи, внебрачный сын Лоренцо Урбинского и африканской наложницы, наградившей его смуглым цветом кожи, толстыми губами и чёрными вьющимися волосами. Услужливый Вазари поспешил написать его парадный портрет (Флоренция, Уффици). Недалеко от него ушёл и Микеланджело, который был движим не угодливостью, как Вазари, а страхом, когда в знак лояльности пообещал палачу Валори подарить ему мраморное изваяние на мифологическую тему.
От покойного отца герцогу Алессандро передались спесь и непомерная жестокость. Он привёз с собой эдикт Карла V, в котором этот ублюдок объявлялся пожизненным полновластным правителем Флоренции. Далее в послании говорилось, что в знак особого расположения к папе Клименту VII император решил смилостивиться и простить Флоренции её тяжкую вину, вернув ей прежние привилегии.
Для Микеланджело начались трудные дни, и он чувствовал, как тучи сгущаются над его головой. Если бы не папская заинтересованность в его работе, ему бы не сносить головы: молодой деспот припомнил бы ему участие в обороне города и жестоко расправился с ним, как и с остальными республиканцами, несмотря на его мировую известность.
Улицы Флоренции опустели, и люди старались лишний раз не попадаться на глаза ищейкам герцога Алессандро, выискивающим заговорщиков или недовольных новыми порядками. Обычно подозреваемых граждан хватали по ночам в постели и, не дав опомниться, уводили на дознание с пристрастием или прямиком на расправу в тюрьму Барджелло. Микеланджело старался как можно реже выходить на люди, постоянно ощущая за собой слежку. В те дни он мысленно перебирал в памяти основные моменты героической обороны Флоренции, закончившейся поражением. Его тогдашним подозрениям не придал значения Франческо Кардуччи. Не поверил в измену и сменивший его новый гонфалоньер Рафаэль Джиролами, окончивший свою жизнь в страшных муках на дыбе.
Среди бумаг Микеланджело сохранился мадригал, сочинённый в дни жестокой расправы над республиканцами, когда, казалось, сам воздух Флоренции был пропитан кровью, а на виселицах раскачивались трупы. В оригинале имеется приписка, сделанная рукой флорентийца Луиджи Дель Риччо: «Стихи мессера Микеланджело, где под обращением “донна” подразумевается Флоренция»:
— Для многих тысяч, донна, любящих сердец
Сияла дивная твоя краса.
Заснули небеса,
И обездоленных забыл Творец.
О, горестный венец,
Надеждой озари и дай нам сил,
Чтоб вскорости добиться вызволенья!
— Страданьям тягостным придёт конец.
А тот злодей, что света вас лишил,
Хоть и живёт во власти вожделенья,
Страшится часа грозного отмщенья —
Его пугает собственная тень.
Да сбудется надежд желанных день! (249)
Свою боль и отчаяние Микеланджело выразил также в изваянии, получившем словно в насмешку название «Победа» (Флоренция, Палаццо Веккьо). Впечатляет спиралевидный поворот торса прекрасно сложенного юноши (2,61 метра), одержавшего верх в бою. Упершись коленом в спину поверженного врага, покорно подставившего бородатую голову под удар, победитель медлит, положив правую руку на плечо и отвернувшись от жертвы. В его взгляде — нерешительность и смятение, а одержанной победе он вовсе не рад. Голова воина покрыта венком из дубовых листьев (rovere — дуб), что склонило некоторых исследователей считать изваяние предназначенным для саркофага папы Юлия II, происходившего из рода делла Ровере, на чём настаивал и Вазари.
Однако в те трагические дни Микеланджело меньше всего думал о гробнице папы Юлия, и черты лица молодого воина скорее схожи с чертами герцога Джулиано в капелле Медичи, а от самой фигуры юноши, одержавшего победу, веет той же осознанной безысходностью, как и от всех помещённых там изваяний.
Статуя «Победа» появилась на свет через три десятилетия после легендарного «Давида», когда в сознании Микеланджело произошли глубокие перемены. Как же непохожи эти два обнажённых героя! Один — это сама решимость и воля к победе, а другой — победа с подрезанными крыльями как выражение безволия, неприкаянности и отказа от борьбы. По прошествии лет таким стал и сам Микеланджело, который с болью признался однажды: «Бескрыла жизнь с угасшими страстями!»
После его смерти друзья хотели использовать это изваяние в качестве надгробия как выражение противоречивой сущности самого мастера. И они были правы, ибо нынешнее надгробие во флорентийской церкви Санта Кроче далеко от того, чтобы достойно увековечить гения.
Изваяние «Победа» — это исход борьбы между молодостью и старостью, а саму статую можно рассматривать скорее в автобиографическом ключе, как намёк на те чувства, которые Микеланджело испытывал к молодому другу Герардо Перини, прибывшему из Пезаро и оказавшемуся среди учеников и помощников Микеланджело при работе над проектом библиотеки Лауренциана.
При первом же знакомстве юноша поразил мастера своей красотой и удивительной скромностью, став для него предметом платонического обожания. Юнец активно включился в работу, проявляя завидное трудолюбие, к радости мастера. Но их дружбе не суждено было продлиться — скрытая болезнь вскоре свела юношу в могилу. На смерть друга Микеланджело написал два проникновенных катрена:
Мной правит рок — жестокий властелин,
И он развеял все мои надежды.
Нет, не гореть мне радостью, как прежде,
Её унёс с собой мой господин.
Остался я рабом лихих годин…
Боль облекаю в камень, как в одежды.
Ушёл кумир, сомкнув навеки вежды,
А я покуда здесь скорблю один (36).
Дружба с Перини в тот период сподвигла его на написание некоторых работ по духу язычески чувственных, как дерзкий вызов пуританскому лицемерию церкви и пессимизму, охватившему значительную часть соотечественников из-за трагических событий. Такова любвеобильная «Леда», написанная темперой на доске. В правом углу — только что вылупившиеся из яиц братья Диоскуры, Поллукс и Кастор. Прибывший из Феррары за обещанной работой посланец герцога Альфонса д’Эсте надменный вельможа нелестно высказался о картине, назвав её «пустяком», ибо ожидал чего-то более значительного для своего патрона. Разгневанный Микеланджело прогнал его, а картину и картон подарил своему помощнику Антонио Мини в награду за его труды и бескорыстную верность.
О той «Леде» сегодня можно судить только по имеющимся копиям. Мини увёз картину и картон во Францию, где оставил на временное хранение у некоего флорентийца Буонаккорси в Лионе, а тот обманным путём продал картину, оставив доверчивого Мини ни с чем. Бедняга не выдержал такой подлости и вскоре умер то ли от болезни, то ли от расстройства. Позднее мать короля Людовика XIII Мария Медичи приказала сжечь картину, сочтя её сюжет непристойным и чрезмерно сладострастным. Следует напомнить, что ещё ранее во Франции затерялись следы превосходной леонардовской «Леды», чью копию хранит ныне римская галерея Боргезе. Создаётся впечатление, что над самой этой темой тяготеет проклятие. В искусстве Возрождения с образом Леды, супруги спартанского царя Тиндарея, в которую влюбился Зевс, связана тема плодовитости и чувственной красоты женского тела, а неоплатоник Микеланджело трактовал её образ как олицетворение всепобеждающей силы природы, памятуя о призыве «Учитесь у матери-природы!», который мальчиком увидел в мастерской Гирландайо и до сих пор продолжал ему следовать. О его пропавшей картине свидетельствует рисунок сангиной головы Леды (Флоренция, дом Буонарроти). Известно, что для прелестного женского профиля позировал один из помощников мастера.
Примерно в тот же период Микеланджело получил из Модены письмо от знакомого поэта Гандольфо Поррино с просьбой написать портрет или изваять надгробие его умершей возлюбленной по имени Фауста Манчини Аттаванти. В одном из трёх посланий к мастеру моденский поэт просил понять и посочувствовать его горю:60
Я б ничего так страстно не хотел,
Как вашим заручиться пониманьем,
Чтоб Зевс не смел нарушить Леды сон.
Никто красу сгубить бы не посмел —
Вдохни вы жизнь в неё своим стараньем,
И с ней бы вечность пела в унисон.
Микеланджело был тронут искренней просьбой поэта, а к собратьям по перу, в отличие от художников, у него было уважительное отношение, что ярко проявилось в случае с поэтом Берни. Но будучи занят другими замыслами, он выразил своё сострадание лишь четверостишием, в котором обыгрывается имя умершей (mancina — левша):
Почила сном прекрасная душа.
Она бы с жизнью рано не рассталась,
Когда б рукою правой защищалась,
Но дева, на беду, была левша (177).
Видимо, сочтя четверостишие несколько ироничным и легковесным, что могло обидеть адресата, он послал вдогонку сонет, в котором, стараясь успокоить убитого горем поэта, он искренне признаётся, что ему не под силу в изваянии или портрете оживить его возлюбленную:
И звёздам уготован свой удел,
Который правит целым мирозданьем.
Услышав страстную мольбу и стон,
Всевышний деву юную призрел,
Небесным одарив её сияньем —
На чудеса способен только Он (178).
Тогда же Микеланджело написал для банкира Беттини картон «Венера и Купидон», который воспроизвёл Понтормо на своей одноимённой картине (в дальнейшем утеряна). В тот же период появилось множество рисунков весьма фривольного, а иногда и откровенно эротического содержания. На них молодые пышнотелые матроны, полные вожделения, игриво вырываются из цепких объятий насилующих их самцов, а совсем юные девы жеманно отбиваются от похотливых козлоногих сатиров. Эти рисунки, возможно, стали поводом для появления статьи Томаса Манна «Эротика Микеланджело», в которой автор утверждает, что «высокодуховный, чувственный и сверхчувственный характер, который лежит в основе развития поэтической мысли Микеланджело, позволяет отнести его любовные песни к классическим образцам платонического эротизма.61
Следует отметить, что откровенно эротические мотивы проявлялись только в письмах и рисунках Микеланджело, но были чужды живописным и скульптурным творениям великого мастера. Этот всплеск чувственных излияний был связан с новым увлечением, когда в его кругу появился парень не промах по имени Фебо ди Поджо, который привлёк его своей дерзкой красотой, а в самом имени юнца он узрел солнечное сияние, которое его ослепило, сокрыв подлинную суть красавца. Вскоре парень втёрся в такое доверие к мастеру, что тот не мог дня без него прожить. Но на поверку ди Поджо оказался полным ничтожеством, которого, кроме денег, ничто в жизни не интересовало.
Это увлечение походило на наваждение и даже на какое-то беспамятство, жертвой которого стал почти шестидесятилетний мастер. Правда, его глубоко обижало, что, появляясь в мастерской, любующийся собой красавец равнодушно проходил мимо изваяний и, не одарив их взглядом, заводил, как всегда, разговор о деньгах. После очередной размолвки с нахрапистым парнем Микеланджело, ослеплённый ревностью, униженно умолял его вернуться, засыпая письмами: «Хочу Вам сказать, что, пока я жив, везде, где бы я ни был, всегда буду к Вашим услугам с такой преданностью и любовью, на какую не способен никто из Ваших друзей».
Читая такие послания, адресованные жалкой посредственности, трудно вообразить, что их писал человек, создававший такие величайшие творения, как «Пьета», «Давид» или Сикстинская капелла. Невозможно поверить, что такое могло быть на самом деле, но воображение гения было настолько беспредельным, что его трудно постигнуть разумом. Когда ди Поджо погиб от руки, как полагали, одного из его дружков, таких же, как он сам, подонков, опечаленный Микеланджело откликнулся на его смерть трогательными, но нелепыми по смыслу стихами, которые никак не вяжутся с подлой личностью погибшего парня. Ему посвящены сонет и два четверостишия, в которых, как и в предыдущем случае с Манчини, обыгрывается имя покойного (poggio — холм):
Ты в мир вошёл с лучистыми очами
И обделённых одарял теплом.
Но вдруг твой пробил час, как вешний гром —
Расстался ты с родными берегами.
Как птица вольная под небесами,
Согрет ты Феба ласковым лучом,
Паря весь день над жизненным холмом,
А мне, как в преисподней, жить страстями (100).
Как бы то ни было, наваждение кончилось, чему не могли не нарадоваться близко знавшие и любившие Микеланджело люди, которые считали покойного парня прохвостом и негодяем. Предпринимались попытки вычеркнуть из памяти неприятный эпизод. Некоторые биографы обошли молчанием эту сторону жизни великого мастера. Но шила в мешке не утаишь. Чего стоят хотя бы весьма нелестные, а порой клеветнические высказывания ниспровергателя всех авторитетов литератора Пьетро Аретино, сына сапожника и шлюхи, попортившего немало крови Микеланджело. Хватало и других клеветников, отравлявших жизнь великого творца своими гнусными наветами.
Здесь уместно вспомнить Пушкина, который, говоря о Байроне, дал резкую отповедь всем любителям позлословить и опорочить великих людей, выискивая у них слабости: «Толпа жадно читает исповеди, записки и т.п., потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он, мол, как мы; он мерзок, как мы! Врёте, подлецы: он и мелок, и мерзок не так, как вы. Иначе».62
Из Рима пришла весть, что Лучани в награду за написанный им парадный портрет папы Климента VII был возведён в сан и получил в Ватикане хлебную должность прикладчика папской свинцовой печати. С тех пор он стал прозываться Себастьяно дель Пьомбо (piombo — свинец) и под этим именем вошёл в историю искусства. Микеланджело искренне порадовался такому назначению — теперь у него при дворе, кишащем завистниками, подхалимами и пустозвонами, одним доверенным лицом больше, а стало быть, он сможет держать руку на пульсе главных событий в Ватикане, где решаются многие интересовавшие его дела.
Он давно собирался съездить в Рим, чтобы проверить сохранность дома и мастерской. К поездке его склонило письмо того же дель Пьомбо, который уговаривал его приехать в Вечный город, где он может стать королём, герцогом или кем угодно, так как папа всё готов для него сделать. Микеланджело хорошо знал краснобая-венецианца и его неприкрытую лесть пропустил мимо ушей, прекрасно понимая, что его прибытие в Рим нужно не столько папе Клименту, сколько самому дель Пьомбо, нуждавшемуся в поддержке и помощи рисунками, в чём он был не силён, хотя старался всячески скрыть свой недостаток.
Папа приветливо встретил мастера и живо интересовался делами в капелле Медичи и библиотеке Лауренциана. Он заметно сдал, хлебнув лиха в последние годы. Было заметно, что Климент изменил отношение к герцогу Алессандро. Его особенно удручали творимое во Флоренции беззаконие, злоупотребление властью и скотский образ жизни племянника. Другой папский племянник, кардинал Ипполито Медичи, затаил злобу на флорентийского деспота и плёл против кузена сети заговора, водя дружбу с политическими изгнанниками. Узнав от них, что Микеланджело понравился один из жеребцов в его конюшне, кардинал распорядился направить приглянувшегося коня великому мастеру и в придачу десять мулов, навьюченных мешками с овсом. Подарок был с благодарностью принят, а вот мулов Микеланджело раздал крестьянам, жившим рядом с его римским домом на Macel dei Corvi и нуждавшимся в тягловой силе.
За время его отсутствия дом пришёл в запустение, но изваяния стояли на своих местах. Грозный вид сидящего «Моисея» приводил в трепет воришек, навещавших пустой дом, где поживиться было нечем, кроме постельного белья и оловянной посуды. Зато буйно разросся сад, где кудахтали соседские куры и разгуливали индюшки. На лужайке были свалены глыбы мрамора, предназначенные для гробницы Юлия. Теперь всё это заросло крапивой и бурьяном. Жившие рядом огородники из уважения к знаменитому соседу приглядывали за садом, обирали вовремя фрукты и заодно подкармливали его любимых кошек.
Для урегулирования спора с наследниками делла Ровере ему пришлось встретиться с ними и подписать четвёртый по счёту договор, согласно которому габариты надгробия были вновь урезаны и установлены новые сроки. К счастью, отсутствовал главный возмутитель спокойствия герцог Франческо Мария делла Ровере, который занимался в Венеции собиранием сил для похода против османских турок, но вскоре приказал долго жить. Ходили слухи, что он был отравлен.
В те дни краткого визита в Рим Микеланджело в компании друзей познакомился с молодым римским аристократом по имени Томмазо ди Кавальери. В горящих глазах молодого человека он прочёл такой неподдельный интерес к своим высказываниям об искусстве, что обратил на него внимание и был поражён его красотой, от которой трудно было оторвать взгляд. Со временем их случайное знакомство переросло в многолетнюю дружбу. Вот что писал Кавальери из Рима 1 января 1533 года, сразу после встречи с Микеланджело, в ответ на его письменное обращение, пронизанное грустью вынужденного расставания:
«Я получил Ваше письмо, которому безмерно рад уже потому, что никак его не ожидал. Не ожидал, ибо не считаю себя достойным получать письма от такого человека, как Вы. Если даже Вам отзывались обо мне с похвалой и если, как Вы уверяете, Вам понравились мои работы, всё же этого явно недостаточно, чтобы человек, обладающий Вашим гением, которому в наше время нет равного на земле, писал юноше, делающему лишь первые шаги в искусстве и совершенно ещё малосведущему. Но я знаю, Вы не можете лгать. Что же до Вашего расположения ко мне, я верю, более того — я убеждён, что в Вас говорит любовь человека ко всем людям, кои посвятили себя искусству и искренне любят его. Я принадлежу к их числу… Можете не сомневаться в моих к Вам чувствах. Никого я так не любил и ничьей дружбы так не желал, как Вашей. Я надеюсь, что смогу быть при случае Вам полезен, и вверяю себя Вашей дружбе…»63
Известно, что в тот же день Микеланджело ответил на письмо Кавальери. В архиве сохранились три черновика этого ответа, по которым можно судить, насколько мастер был тронут словами молодого друга и живо заинтересовался его личностью: «Мне бесконечно больно, что я не могу отдать Вам также и своё прошлое, чтобы служить Вам как можно дольше, ибо будущего мне мало отпущено, и я уже стар».
Двадцать восьмого июня того же года он вновь пишет Кавальери: «Я уверен, что ничто не нарушит нашей дружбы, хотя говорю это слишком самонадеянно, ибо, конечно, Вас не стою». Ровно через месяц он признается в другом письме двадцатилетнему другу: «Забыть Ваше имя для меня так же невозможно, как забыть о хлебе насущном. Нет, я скорее забуду о хлебе насущном, который лишь поддерживает моё бренное тело, не доставляя никакой радости, чем Ваше имя, которое поддерживает и тело, и душу, наполняя их таким блаженством. Пока я думаю о Вас, то не чувствую ни страданий, ни страха смерти».
Во время этой бурной переписки не исключено, что именно Кавальери выслал ему ходившее в списках по Риму «Послание поэта Франческо Берни к фра Себастьяно дель Пьомбо». Как выше было сказано, будучи в Венеции, Микеланджело познакомился с поэтом-изгнанником, который произвёл на него сильное впечатление своей убеждённостью в правоту гуманистических идеалов и верностью республиканским принципам. Но он никак не мог предположить, что Берни столь лестно выскажется о нём и упомянет некоторые его творения, в которых чувствуется, как он отмечал, дух самого Платона. Приятно было услышать о себе такое мнение из уст замечательного поэта, который оказался на удивление близок ему по духу и по республиканским убеждениям. Приведём отрывок из этого послания, которое получило широкую известность в литературных кругах и художественных салонах, хоть и наделало немало шума в кругу собратьев по перу, о которых Берни высказался не очень лестно:64
Я говорю вам: вот он, чародей —
Наш Микеланджело Буонарроти.
Моим речам не свойственен елей.
Подобного творца вы не найдёте,
А похвала такому не вредна —
Он равнодушен к ней в своём полёте.
В его идеях смелость, новизна,
Берётся ль он за фреску иль скульптуру —
Астрея65 приняла бы их сполна.
Задумав в камне изваять фигуру,
Ей придаёт неповторимый вид —
Нам не постигнуть гения натуру.
И никогда себя он не щадит,
Чтоб передать всю красоту движенья.
Какая сила страсти в нём кипит!
Не мне судить великие творенья.
Наш мир не видывал таких чудес:
В них самого Платона озаренье.
Вот новый Аполлон и Апеллес!
Так не журчите, родники с ручьями!
Умолкните, фиалки, стихни, лес!
Он говорит делами, вы — словами.
Вас, щелкопёры, чей так сладок стих,
Как солнце, затмевает он лучами.
Под щелкопёрами здесь подразумеваются эпигоны Петрарки с их стереотипными ручейками, фиалками и пр.
Польщённый высказанным о себе мнением, Микеланджело решил ответить поэту в той же поэтической форме — терцинами, сочинёнными якобы монахом дель Пьомбо. По цензурным соображениям пришлось прибегнуть к иносказаниям, не называя имён ни вымышленного автора, ни других лиц. Как и в сонете по поводу завершения работ в Сикстине, в написанном им капитуле немало горечи, самоиронии, трезвой и даже чрезмерно строгой оценки своих деяний. Но главное в нём — это твёрдая гражданская позиция и готовность, несмотря ни на что, отстаивать свои взгляды до конца. Как ни пытался Микеланджело скрыть своё авторство, в Венеции, куда дошло послание, быстро разобрались что к чему.
Намедни мне доставлено посланье.
Трёх кардиналов тотчас я сыскал
И выполнил все ваши предписанья.
Пока я не нашёл в толпе мирской
Секретаря,68 что при дворе всем служит, —
Потешился б он вволю над собой.
Который год по вам тюрьма здесь тужит,
И многие бы предали Христа,
Лишь бы петлю на вас стянуть потуже.69
Гневят их эпиграммы неспроста.
Мерзавцы палача страшатся вдвое,
Дрожат поджилки — совесть нечиста.
Ваш римский друг70 вконец лишён покоя.
Он словно мясо жёсткое с душком,
Рискует угодить попам в жаркое.
А наш Буонарроти с огоньком.
Он потрясён был добрыми словами —
Ваш отзыв оглушил его как гром.
Сказал, что повозился бы с камнями
Во имя вашей славы на века.
Но где резцу тягаться со стихами,
Чья рифма столь изящна и крепка!
Они годам и тлену неподвластны —
В них правдой дышит каждая строка.
Признательность вам выражая страстно,
Он молвил: «Как ни лестно от похвал,
Мои деянья с ними не согласны:
Я не достиг того, чего желал.
Но Берни смог раскрыть мою натуру
И верную идею подсказал.
Все прочие смешны и хвалят сдуру —
Искусству суесловие во вред.
Скорей умру, а жизнь вдохну в скульптуру!
Великих дел ждёт от меня поэт.
Пусть знает, что я вызов принимаю
И высоко ценю его совет».
Так он сказал. На сём я умолкаю,
Да и в поэзии не преуспел,
А потому ход мыслей закругляю.
Поставил точку я и покраснел.
Пред кем же рифмоплётством занимаюсь?
Кому стихами докучать посмел?
Ответ готов, и я отнюдь не каюсь.
Достанется хула мне — поделом.
Но я на вашу милость полагаюсь
И, как всегда, готов служить во всём
Вам, мастеру большого дарованья,
Пусть даже поплатившись клобуком.
Лишь угодить — иного нет желанья,
И я в лепёшку расшибусь для вас,
Хотя достоин в рясе осмеянья.
С почтеньем. Выполню любой приказ (85).
Мстительному герцогу Алессандро повсюду мерещились враги, и он страшился даже собственной тени, как об этом сказано в приведённом выше мадригале Микеланджело. Заподозрив в связях с заговорщиками Баччо Валори, он приказал казнить бывшего верного пса, утратившего доверие. Обещанная ему скульптура «Давид-Аполлон» так и осталась в мастерской. Незадолго до расправы над Валори в страшных муках от французской болезни, как тогда называли сифилис, испустил дух предатель Малатеста Бальони, представитель клана перуджинских тиранов.
Молодому Алессандро не давала покоя стоящая перед дворцом Синьории покалеченная скульптура героя, пугающая своим грозным видом. Он решил водрузить рядом другого мифологического героя, готового по силе противостоять «Давиду». Обещанная когда-то Микеланджело мраморная колонна была передана угодливому Бандинелли, который получил титул «первого скульптора герцога». Тот с радостью взялся за работу, мечтая одержать победу в негласном соревновании с творцом «Давида». Но поединка как такового не получилось. Водружённая чуть правее «Давида» скульптура «Геракл и Какус» сразу же стала притчей во языцех, породив нескончаемый поток насмешек и язвительных куплетов, распеваемых в трактирах. Флорентийцы прозвали скульптуру «Истуканом» и высмеивали не только оплошавшего Бандинелли, но и его заказчика:
Очнись! Гераклу спать не время —
Насмешек непосильно бремя.
Восстань же с палицей в руке
И вдарь наотмашь по башке
Того, кто выставил уродом
Тебя пред всем честным народом.71
Убийственную оценку скульптуре «Геракл» дал очевидец тех событий Челлини: «Если обстричь волосы Геркулесу, то у него не останется башки, достаточной для того, чтобы упрятать в неё мозг… Его лицо неизвестно, принадлежит ли оно человеку или быкольву».72 Далее Челлини сравнивает фигуру Геркулеса с поставленным стоймя мешком, набитым дынями, а его спину с мешком, в который втиснуты длинные тыквы. У него были давние счёты с «первым скульптором» герцога, которого он чуть было не заколол за порчу картона с купальщиками обожаемого Микеланджело.
В 1540 году тот же Бандинелли воздвигнул неуклюжий монумент кондотьеру Джованни делле Банде Нере на том месте, где когда-то предлагалось соорудить фигуру Колосса, едко высмеянную Микеланджело. Но если бы он увидел этот монумент, то вдоволь бы посмеялся над его аляповатостью и бездарностью.
Стараясь не обращать внимания на нанесённую обиду, хотя на изъятую глыбу у него были свои виды и планы, Микеланджело продолжал работать над строительством библиотеки Лауренциана, представляющей собой новое слово в архитектуре. В отличие от традиционных читальных залов монастырских библиотек, разделённых на три нефа, он задумал одно вытянутое в длину помещение с предваряющим его торжественным вестибюлем и лестницей, ведущей в читальный зал. Памятуя о совете Климента VII отгородить книгохранилище от соседнего монастыря стеной, иначе, как выразился папа, «пьяный монах когда-нибудь подожжёт и погубит бесценные сокровища», он спроектировал для самых редких книг секретное хранилище, чертёж которого сохранился (Флоренция, дом Буонарроти).
Всё им было продумано в деталях: от пола до потолка, от рабочих пюпитров до скамеек. Чтобы снять нагрузку с ограждающих стен, он применил разработанную им систему контрфорсов, которым внутри читального зала соответствуют тяжёлые пилястры из pietra serena — светлого камня, усиливающие перспективный эффект помещения. Между пилястрами — широкие оконные проёмы, откуда льётся дневной свет.
Со строгостью линий читального зала резко контрастирует помещённый этажом ниже парадный вестибюль, который обрамлён сдвоенными колоннами, встроенными и как бы утопленными в толщу стен. Микеланджело блестяще обыграл разницу уровней читального зала и вестибюля, в котором использовал нетипичные для того времени архитектурные элементы: спаренные консоли в форме волют, являющиеся основанием для колонн, и неглубокие трапециевидные стенные ниши. Все пластичные архитектурные детали выразительно контрастируют с белизной оштукатуренных стен вестибюля.
Поразителен пластический динамизм архитектурного декора парадного вестибюля как предвестник нового стиля барокко. Но подлинной жемчужиной библиотеки Лауренциана является мраморная лестница, которая вторгается в пространство вестибюля как самостоятельная скульптурная форма. С этой лестницей связана любопытная история. Покинув Флоренцию, Микеланджело так и не увидел осуществлённым проект библиотеки. Вот что он писал Вазари 28 сентября 1555 года: «Я вспоминаю, как сквозь сон, разговор о какой-то лестнице, но не думаю, чтобы это была как раз та самая, потому что она мне представляется сейчас страшной глупостью… Овальная часть лестницы должна иметь как бы два боковых крыла, насчитывающих такое же число ступенек, но не овальной формы; последние будут служить для прислуги, а средняя часть лестницы — для господ».
Заметим, что для боковых крыльев не предусмотрены даже ограждающие перила, так что пользоваться ими небезопасно, особенно при большом наплыве посетителей.
Выполненная по рисункам Микеланджело лестница была построена в 1559 году его младшим коллегой Бартоломео Амманнати, уроженцем Сеттиньяно, которому автор выслал в уменьшенной пропорции глиняную модель с пожеланием соорудить лестницу не из камня, а из выдержанного дерева, что будет наилучшим образом гармонировать со скамьями, пюпитрами и дверью в читальный зал. Своё письмо молодому коллеге он закончил словами: «Больше сказать вам нечего. Я слепой, глухой старик с непослушными руками и дряблым телом», — хотя в ту пору в свои 84 года он ещё был в силе и каждодневно верхом объезжал стройплощадки в разных концах города, где по его проектам велись работы. По-видимому, сетования на «слепоту» и «глухоту» вызваны желанием отвязаться от докучливого коллеги. Всё, что он хотел сказать при строительстве библиотеки Лауренциана, им давно было выражено в чертежах и рисунках, и он больше не хотел возвращаться к этому вопросу.
Согласно проекту парадная лестница состоит из трёх маршей. Средний, самый широкий, отличается изогнутостью формы ступеней. Боковые марши состоят из узких ступеней. Создаётся впечатление, что изменились как направление, так и характер движения, когда восхождение сменилось нисхождением, и сама лестница тремя потоками низвергается сверху вниз, настолько динамична её структура, словно препятствуя человеку подняться вверх. Здесь Микеланджело, видимо, хотел показать, сколь труден путь к вершинам знаний, а потому необходимо приложить усилия, чтобы одолеть крутизну подъёма. Вспомним, кстати, многоступенчатую крутую лестницу главного входа в Российскую государственную библиотеку в Москве. Уж не идеями ли Микеланджело руководствовались её проектировщики Гельфрейх и Щуко?
Как отмечалось многими исследователями его творчества, Микеланджело свойственно создавать препятствие на пути движения, чтобы полнее выразить пластичность своих произведений и заключённую в них энергию. Так было при росписи некоторых сцен сикстинского плафона или с лежащими на покатых плоскостях аллегорическими фигурами в капелле Медичи.
Однажды к нему в мастерскую заявились посланцы герцога Алессандро с предложением следовать за ними. Поборов волнение, вызванное неожиданным вторжением, он всё же поинтересовался, куда его приглашают отправиться. Тогда один из незваных гостей пояснил, что герцог намерен с ним совершить инспекционную поездку за город для определения места строительства задуманной им новой крепости.
— Ведь ещё недавно вы занимались возведением оборонительных сооружений, и его светлость надеется, что ваш богатый опыт послужит для укрепления рубежей родного города.
Предложение, прозвучавшее как приказ, озадачило Микеланджело, но он быстро нашёл что ответить:
— Передайте герцогу, что от Его святейшества папы Климента я имею строжайшее предписание без его ведома не браться ни за какие проекты и заказы.
Услышав его решительный ответ, посетители молча тут же ретировались. Это был не простой визит, а проверка его лояльного отношения к существующей власти. От мыслей о грозящей ему опасности отвлекла смерть отца. Мессер Лодовико скончался 15 сентября 1534 года в возрасте девяноста лет с лишним, но в здравом уме и твёрдой памяти, если не считать обычных стариковских капризов и брюзжания. Будучи при смерти, родитель продолжал поучать Микеланджело, взяв с него слово не оставить своим вниманием младших братьев Джовансимоне и Сиджисмондо, хотя обоим было под шестьдесят. Умирающего отца особенно беспокоила судьба внуков — Франчески и Лионардо. Дав последние наставления, мессер Лодовико тихо почил в бозе.
Для Микеланджело это была тяжёлая невосполнимая потеря. Лишившись отца, который причинял ему немало неприятностей, он вдруг почувствовал гнетущую пустоту и свою боль выразил в незавершённом капитуле в терцинах, который был обнаружен и впервые опубликован в конце XIX века. Терцины вызвали восторг Р. Роллана, который привёл их целиком в прозаическом изложении в своей известной книге «Жизнь Микеланджело».
Среди остальных крупных поэтических откровений в октавах, секстинах и терцинах эта поэма звучит почти исповедально, настолько в ней глубока печаль и искренно выражена любовь Микеланджело к отцу и брату, которую при жизни он так и не успел высказать, безраздельно отдаваясь искусству…
Печали сердце не стряхнуло прах.
Вконец придавленное злой судьбою,
Надеясь горе потопить в слезах,
Как вдруг пришлось расстаться и с тобою.
Неотвратимый жизни поворот
Безжалостно пытает нас бедою,
Подтачивая жизненный оплот.
Сперва твой сын навеки мир оставил,
Теперь тебя оплакивать черёд.
Держались оба вы достойных правил.
Моя любовь была к вам так сильна,
Что ваш уход вдвойне страдать заставил.
Душа о брате памяти полна,
Но в сердце отчий знак неизгладимый,
И вряд ли будет скорбь утолена.
Брат молодым покинул кров родимый,
А ты тогда уже был стар и сед,
И образ ваш живёт во мне единый.
Мы вместе прожили немало лет.
Так пусть мне мысль послужит утешеньем,
Что в жизни вы оставили свой след.
Пред неизбежным времени веленьем
Стихает боль, хотя не до конца,
И разум управляет чувств движеньем.
Но кто ж не плачет, потеряв отца?
В подлунной стороне всё в жизни тленно —
Таков закон Всевышнего Творца.
Как ни креплюсь я духом неизменно,
Неласкова ко мне природа-мать,
И участь на земле моя плачевна.
Пока одно сумел я осознать,
Что ты, отец, пройдя чрез испытанья,
Познал за муки Божью благодать.
Презрев мирские беды и терзанья,
Вознёсся ты, оставив сирых нас,
В заоблачные дали мирозданья.
Но и во мне луч веры не угас,
Хоть страх терзает душу изначальный.
Мы все обрящем мир в последний час.
Девяносто лет ты прожил — срок похвальный.
И вот обласкан солнцем, как дитя,
Ты, окрылённый, отошёл в путь дальний.
Своей душе свободу обретя,
Мне посочувствуй, мертвецу живому, —
Из корня твоего взошёл и я.
Навек сказав «прости» всему земному,
Ты вырвался из плена суеты.
Как не завидовать концу такому?
Оставил жизненные страхи ты.
Фортуна ваш порог не преступает —
С неё довольно нашей маеты.
Над вами вечность тишины витает;
Минуют все невзгоды стороной,
И неизбежность вас не удручает.
Ни солнца луч, ни свет земли дневной
Сиянье ваше не затмят отныне.
Бесстрастны вы, как ночь, к судьбе людской.
Отец мой дорогой, в твоей кончине,
Я вижу неизбежный свой исход,
Но страха перед смертью нет в помине.
Моя душа надеждою живёт,
Что в смертный час познает возрождение,
Когда Господь на небо призовёт.
Коль таково мне будет повеление
И сердце я в грязи не растопчу,
Оставлю грешный мир без сожаления
И радостно навстречу полечу,
Чтоб вечное с тобой обресть блаженство (86).
Со смертью отца ничто его больше не удерживало во Флоренции, а дальнейшее пребывание там было чревато опасностью. После отказа взяться за строительство новой крепости молодой деспот затаил на него злобу. Пришлось спешно привести в порядок все свои финансовые дела, побеспокоиться о близких, а самому незаметно покинуть налегке дом, словно идя на прогулку, дабы не вызвать подозрения у ищеек герцога Алессандро.
План бегства был заранее оговорён с новым смышлёным слугой Франческо Амадори по прозвищу Урбино, так как его родной городок Кастельдуранте находился неподалёку от этого города. Пока мастер будет прогуливаться, не вызывая ни у кого подозрения, слуга с небольшим баулом ожидал его на почтовой станции у Порта Романа с нанятым экипажем.
С болью в сердце Микеланджело оставил незавершёнными работы в капелле Медичи и в библиотеке Лауренциана, но оставаться дальше было бы безумием. Послушный внутреннему зову, который редко его подводил, он спешно расстался с любимым родным городом, ставшим для него смертельно опасным. Покидая родные места, вряд ли он полагал, что прощался с Флоренцией навсегда.
Пресытившись, судьба добрее стала,
Но требует взамен, чего уж нет (270).
Двадцать третьего сентября 1534 года Микеланджело прибыл в Рим, в котором останется до конца дней своих. Появился он в Вечном городе за два дня до смерти Климента VII. Папа умер от глубокого душевного расстройства, осознав, насколько губительной оказалась его политика для Италии, ввергнутой в пучину бедствий. Он понимал, что был презираем своим народом, а вынести такое дано не каждому, особенно тому, кто, занимая папский престол, считал себя викарием Христа на земле, но мира и благоденствия для своей паствы так и не добился.
Папа был моложе Микеланджело на три года — все Медичи умирали сравнительно рано, словно в их роду была врождённая червоточина. Ему было искренне жаль папу-неудачника. Горько было сознавать, что Климент, который поддерживал его, а в последние годы заботился и о здоровье мастера, так и не увидел, пусть даже незавершёнными, ни капеллу Медичи, ни библиотеку Лауренциана, ходом возведения которых живо интересовался. При их последней встрече папа завёл разговор о фресковой росписи алтарной стены в Сикстинской капелле. Насколько Микеланджело понял, папе хотелось, чтобы на фреске была отражена трагедия «Римского мешка», в котором он сам чуть не погиб. Идея не могла не вдохновить художника, и он исподволь принялся за эскизы для будущей росписи.
Примерно за полгода до его прибытия Рим покинул после двухмесячного пребывания Франсуа Рабле, великий представитель французского Ренессанса.73 Хотя оба творца непохожи друг на друга, их роднит и объединяет борьба со схоластикой, фанатизмом и невежеством, засорявшими культуру гуманизма. Их гениальные порывы к светлому, истинному и справедливому выражены с одинаковой силой. У Микеланджело они проявились в его пророках и сивиллах на сикстинском плафоне, как и в четырёх едва тронутых резцом скульптурах рабов, оставленных под присмотром Граначчи и Буджардини во дворе мастерской на улице Моцца, а у Рабле — в великом романе «Гаргантюа и Пантагрюэль». Различие лишь в том, что космический титанизм одного имеет патетико-героическую окраску, а у другого он сугубо приземлённый и гротескный.
Началась последняя римская эпопея Микеланджело. Ему было уже под шестьдесят. Позади годы великих свершений и неосуществлённых замыслов. Особенно его беспокоила судьба семи не расставленных по своим местам законченных изваяний в капелле Медичи.
Отныне при рассмотрении последнего периода жизни мастера серьёзным подспорьем послужит рукопись, обнаруженная в начале прошлого века в одной из частных римских библиотек искусствоведом Роберто Лонги, с которым автор этих строк был близко знаком, став составителем его вышедшей в русском переводе в 1984 году книги «От Чимабуэ до Моранди». Считается, что рукопись принадлежит перу молодого друга художника — литератора Донато Джаннотти, автора известного труда «О Флорентийской республике», а также комедий «Старый влюблённый» и «Милезия». Им были написаны также «Диалоги о Данте», в которых в качестве одного из собеседников фигурирует Микеланджело.74 Живя в изгнании, Джаннотти был очевидцем и участником наиболее значимых эпизодов жизни великого мастера в Риме и пересказал их в привычной для того времени стихотворной форме.
По прибытии в Рим Микеланджело первым делом направился к дому Кавальери, который жил неподалёку от колонны Траяна в районе Сант Эустаккьо, но не застал молодого человека, оставив ему у швейцара записку.
За время отсутствия Микеланджело за его римским домом приглядывали друзья дель Пьомбо и Бальдуччи. Но теперь нехитрое домашнее хозяйство целиком легло на плечи слуги и ученика Урбино, мастера на все руки, который сумел привести дом в надлежащий вид — удобный для жилья и для работы. Пока Урбино приводил в порядок жилище, мастер временно поселился в доме друга, Роберто Строцци, старшего сына геройски погибшего в боях за республику Филиппо Строцци. Римский дом Строцци стал местом собраний флорентийских беженцев, включая Луиджи Дель Риччо и Донато Джаннотти. С последним у Микеланджело установились наиболее тесные дружеские отношения.
С каждым днём число флорентийских беженцев в Риме росло — веское доказательство того, что тираническое правление герцога Алессандро становилось всё более невыносимым. Его вскоре оставили даже те, кто способствовал падению республики и приветствовал расправу над восставшими. Во Флоренции проездом побывал португальский король, и герцог, желая похвастаться последним творением своего сбежавшего подданного, решил показать ему капеллу Медичи. Но, увы — на дверях висел кованый замок, ключ от которого так и не удалось найти. Перед отъездом Микеланджело его оставил в надёжных руках. Пришлось королю смотреть через зарешечённое окно, но, кроме горы мусора, он так ничего и не увидел.
Недавно пришло сообщение о том, что вернувшийся из эмиграции опальный поэт Франческо Берни был отравлен сторонниками Медичи. Эта весть болью отозвалась в литературных кругах Флоренции и Рима. Микеланджело горько оплакивал безвременную кончину замечательного поэта, который был непримиримым противником Медичи, за что и поплатился жизнью. «Возможно, и меня постигла бы такая же участь, — с грустью подумал он, — не прислушайся я к зову разума и останься во Флоренции».
Из Ватикана пришла ожидаемая со дня на день весть: 12 октября 1534 года на конклаве, собравшемся в Сикстинской капелле, новым папой был избран 66-летний хворый кардинал из Пармы Алессандро Фарнезе, принявший имя Павла III. Его избрание считалось временным, учитывая возраст и нелады со здоровьем, но Павел занимал престол в течение целых пятнадцати лет. Как и Юлий II, он отлично понимал, что укреплению власти и авторитету Рима в значительной степени способствует искусство, и с присущим ему пылом взялся за украшение Вечного города.
Выбор конклава мало кого удивил, так как княжеский род Фарнезе был одним из самых влиятельных в Италии. Сестра нового избранника Джулия Фарнезе была последней пассией любвеобильного папы Борджиа, что во многом способствовало возвышению её рода среди прочих аристократических кланов. После бурной разгульной молодости Алессандро Фарнезе принял постриг и вскоре дослужился до кардинальского чина, став одним из учредителей «Совета по улучшению церкви», чтобы очистить её от мусора и грязи, накопившейся за годы правления Борджиа.
Друзья Микеланджело были несколько обескуражены тем, что выбор пал на пармца, а не на флорентийца, что лишний раз подтверждает, сколь сильно было местничество среди итальянцев, которое порой даёт о себе знать и поныне. Через гонца мастер получил предписание пожаловать на аудиенцию к новому папе. Он никак не ожидал личного приглашения от только что избранного понтифика и поначалу отправился к цирюльнику, чтобы привести себя в подобающий вид по такому случаю. Не обошлось без помощи Урбино, посоветовавшего, как и во что следует облачиться поприличнее, хотя кроме куртки и единственных сносных штанов, заправленных в начищенные до блеска сапоги, его гардероб ничем другим не располагал.
Вот как описывается эта первая встреча мастера с новым папой в вышеупомянутой рукописи Джаннотти. В малом зале Апостольского дворца Павел III ждал Микеланджело, отложив все другие встречи. В дверях появился юркий камерарий граф Бьяджо Мартинелли да Чезена:
— Святой отец, вас упреждаю сразу о том, что неотёсанный мужлан посмел прийти в посконном одеянии. Не знал такого срама Ватикан! Вот потомить бы с часик в наказанье за дерзость. Он нарушил этикет, хранимый свято при дворе веками. У нас в приёмной всей Европы цвет!
Павел III поморщился от словесного фонтана изо рта услужливого царедворца.
— Ну как, скажи на милость, быть с глупцами! Да он по делу важному пришёл, — возмутился папа. — Проси! А этикет я ваш порушу. Хотя парчовый на тебе камзол, а дурь в карман не спрячешь — вся наружу.
Открыв дверь в приёмную, Бьяджо объявил:
— Мессер Буонарроти, просят вас.
Павел встретил вошедшего мастера с упрека:
— А сам не мог прийти без принужденья — особый надобен тебе указ? — И принялся рассматривать художника, но сесть не предложил.
— Поди поближе — нас подводит зренье. Ба, как сказались на тебе года!
Микеланджело подошёл и, низко поклонившись, поцеловал папский перстень, пробурчав:
— И вас не пощадили, если глянешь.
— Не слышу. Иль дерзишь ты, как всегда?
— Я говорю, что время не обманешь.
— Да где ж угнаться нам за ним теперь! — согласился папа и, обернувшись к стоящему Бьяджо, сказал: — А ты чего, любезный, задержался? Ступай и за собой закрой-ка дверь.
Камерарий, низко кланяясь, удалился.
— Ты в Риме, стало быть, обосновался?
— Пришлось, — прозвучал ответ.
— Видать, так порешил Господь, — и Павел перекрестился. — Тебе заказан путь в края родные: для них ты как отрезанный ломоть. Бросает взгляды на тебя косые сам князь. Ох, мстительна его рука!
— Правители приходят и уходят — Флоренции же здравствовать века.
— А страсти-то в тебе всё колобродят, — заметил Павел. — Я вижу, ты ершистым стал вдвойне. О чём бишь я? Все мысли разбежались. Запамятовал…
На лице папы появилась растерянность, но он вдруг вспомнил, что хотел сказать, и весь оживился.
— Вот! Сдаётся мне, в начале века мы с тобой встречались на лекциях. Тогда один прелат на Пасху прибыл в Рим из Польши. Как звался, помнишь, польский наш собрат?
— Коперник.75
— Он! С год погостил иль дольше. Тщедушный сам, но с жаром говорил. Ему внимали мы, развесив уши, про космос и вращение светил, и ядом наполнялись наши души.
Павел на миг задумался.
— Чем обернулось? Всё пошло вразброд! Сомненью подвергаются основы, на математике помешан сброд, до исступленья спорят богословы, и ныне их сам чёрт не разберёт.
Микеланджело продолжал хранить молчание.
— В твоей Флоренции Платона школа, где верховодит чуть не сатана. Повсюду, как чума, ползёт крамола, за Альпами крестьянская война…
— Как говорят, так повелел Создатель, — тихо прозвучал ответ мастера.
— Да полно врать! Со мной-то не хитри. Негоже баснями нам жить, приятель. Ты сам глаза раскрой и посмотри. Всё обнажилось, ничего не свято, брожение в умах, кругом разврат! Страна опасной ересью брюхата, которая страшней, чем супостат. Сбывается апостола пророчество, что сгинет род людской, живя во зле. А ты замкнулся в гордом одиночестве, забыв про беды на родной земле.
— Да я…
— Молчи! Перечить неуместно. Пойдёт о важном деле разговор. Хоть мненье о тебе не очень лестно, но всем известно, ты в работе спор и предан делу до самозабвенья.
Папа вновь взглянул на стоящего в молчаньи мастера, стараясь понять его отношение к сказанному. Но тот бровью не повёл в ответ на лестные слова.
— Недавно я в Сикстине побывал и понял, сколь великое творенье во славу Римской церкви ты создал. Плафон твой вызывает восхищенье! Да вот алтарная стена бельмом. Как в судный день, вопит она, нагая. А посему, наш сын, заказ тебе даём: всё мастерство и знанья применяя, за роспись взяться в этом же году.
— Да скульптор я, — чуть ли не с вызовом напомнил о себе мастер, — и вы забыли, видно, что я давно с палитрой не в ладу.
Папу всего перекосило от этих слов:
— Такое слышать от тебя обидно. Ты думай — чепуху не городи. Чего добром гнушаешься, милейший? Ведь прытких мастеров хоть пруд пруди. Им только свистни…
— Да не то, Святейший! Что ж, мне об стенку биться головой?
— Ты горло не дери! Ишь, разорался. Мы не в лесу, и я, чай, не глухой.
— Поймите вы, чтоб я за фреску взялся, мне надо бы силёнок подзанять.
— Ты не обижен Господом на свете. И. нечего меня разубеждать. Я вот постарше и за мир в ответе.
Но Микеланджело продолжал упорствовать:
— В ответе я пред совестью своей, и мне ль не знать, сколь непосильно бремя?
Павел удивлённо всплеснул руками:
— Из камня высекать куда трудней, и зря ты понапрасну тратишь время.
— Сыздетства, отче, я каменотёс.
— Заладил! Да с тобой одна морока. Ты непокладист — задираешь нос.
— Я не привык дела решать с наскока.
Павел начал терять терпение:
— Покойный папа Медичи, как знал, когда решил…
— Да знаю я и помню!
— Тебя он ко двору не подпускал, сослав в каррарскую каменоломню.
— Я был в отместку отстранён от дел, так как клеймил мздоимство, непристойность.
— Да как ты, еретик, сказать посмел, — возмутился папа, — о Римской курии такую вольность! Упрячу в каземат тебя, стервец! Куда пошёл? Совсем отшибло разум.
Микеланджело остановился на полпути к выходу:
— Я думал, аудиенции конец.
— То мне решать. Ты думай над заказом. Сикстина заждалась тебя, глупец.
«И снова кабала, — подумал про себя вслух Микеланджело. — Вот незадача!»
— Чего бормочешь? Я не отступлюсь. Не вздумай только поступить иначе, — пригрозил Павел. — От Юлия ты убежал как трус. Со мной не выкинешь такую шутку. Из-под земли достану, в рог скручу, плясать заставлю под мою же дудку, а за строптивость и поколочу.
Видимо, поняв, что переборщил с угрозами, Павел подошёл к Микеланджело и положил ему руку на плечо.
— Ну, будет — не серчай. Себя не мучай. Отказа никогда я не прощу. Пойми — я тридцать лет ждал этот случай и, папой став, его не упущу!
— Как одолеть мне тяжкие сомненья? — с дрожью в голосе спросил мастер.
— Порукой верной будут гений твой и неустанные мои моленья. Заказчик — время и престол святой, — и Павел осенил художника крестным знамением. — Не подведи нас и работай рьяно. Всё! Порешили, и умерь свой нрав.
С этим напутствием Микеланджело, не отрешившись от всего услышанного, покинул зал, забыв на прощанье преклонить колено. Вслед за ним в зал вбежал Бьяджо:
— Святейшество, он вышел, словно пьяный, в приёмной всех послов перепугав. Вот и нашлась на срамника управа!
— Ты не болтай, а исполняй приказ, — резко оборвал его Павел. — Оповестить все римские заставы, чтоб мастер сей не упорхнул от нас. Впредь дом держать негласно под надзором.
— Весь сыск поставим на ноги тотчас и пост фискалов пред его забором.
— Но чтоб о слежке знать он не посмел, — приказал Павел.
— Соскучилась по бунтарю темница, — потирая руки, сказал Бьяджо.
— Какому бунтарю? Ты ошалел. Умолкни, валаамова ослица!
— Простите, что я брякнул невпопад.
— Он должен мне служить, и непременно! Я знаю, что сманить творца хотят Париж, Мадрид, Венеция и Вена. Но он художник папского двора. Упустите — повешу за измену! Послов на завтра. К трапезе пора.
И папа через скрытую от взора потайную дверь покинул малый зал приёмов.
Встреча с новым понтификом породила в Микеланджело страхи и сомнения, хотя сам Павел III вызвал у него симпатию своей простотой и дружеским расположением. Пожалуй, с таким папой можно иметь дело.
Вернувшись с аудиенции, он долго не мог прийти в себя.
В нём боролись два чувства: гордость за полученный заказ и страх, что ему не справиться с пугающей размерами алтарной стеной — годы ведь уже не те.
Собравшиеся друзья, увидев его понурый вид после аудиенции у папы, в один голос стали убеждать, что это новый редкий случай украсить Рим достойным его славы творением.
— Творец и власть — извечная проблема, — с грустью промолвил Микеланджело, отвечая на их слова, — терзает и меня который год. Сложна и обоюдоостра тема, а прикоснёшься — в омут засосёт.
Он обхватил голову руками и задумался о своей так бурно начавшейся жизни в папском Риме.
— Не вырваться из позлащённой клетки! Боюсь, что здесь так и зачахну враз…
Чтоб вывести его из подавленного состояния, дель Пьомбо заметил:
— Но росписи в таком объёме редки, и будет ли когда другой заказ?
Микеланджело долго не мог успокоиться, терзаемый сомнениями. Из подавленного состояния его вывел Кавальери. Видя, как нервно мастер работает над рисунками, то и дело разрывая нарисованное в клочья и бросая в корзину, он, положив ему на плечо руку, тихо сказал:
— Только вам и больше никому под силу завершить роспись Сикстины.
В голосе друга было столько искренней доброты и веры в его дар, что он воспрянул духом. Правда, за эскизы он исподволь взялся ещё после памятного разговора с покойным папой Климентом, а поэтому разговор о росписи алтарной стены не был для него в новинку.
Вскоре римский дом Микеланджело стал местом встреч друзей, число которых постоянно росло. К нему стал захаживать и Лео Бальони, располневший и утративший свой былой лоск. После памятной стычки в Поджибонси Микеланджело простил ему предательство. А вот Франческо Бальдуччи ослеп от сидения за конторскими книгами и банковскими счетами, передав своё дело старшему сыну.
К нему нередко заходил также упоминавшийся выше в одном из капитулов Пьетро Карнесекки, протонатарий, то есть член папского суда и активный сторонник церковных реформ. Именно от него Микеланджело впервые услышал имя маркизы Виттории Колонна, ратовавшей за обновление церкви.
Не успел он объявиться в Риме, как на него посыпались со всех сторон заманчивые заказы, в том числе и от коронованных особ. Например, французский король давно лелеял мечту заманить к себе великого мастера. Им заинтересовался и Карл V, посетивший проездом Флоренцию и оставшийся в восхищении от «Давида». Обеспокоенный происками соперников Павел III предпринял шаг, о котором заговорил весь Рим.
Однажды работающий в саду Урбино вдруг увидел, как перед их воротами остановились кареты в сопровождении конного эскорта швейцарских гвардейцев. Он помчался со всех ног в дом оповестить мастера:
— Хозяин, рушатся все ваши планы! К нам гости прикатили невзначай. Кареты цугом, стражники, сутаны…
Оторвавшись от рисунка, Микеланджело строго ответил:
— Чего орать-то без толку? Встречай.
В дверях показался Павел III со свитой.
— Хоть гость незваный хуже сарацина, но принимай, коль сам не кажешь глаз. Проведать блудного решили сына, который, видимо, забыл про нас.
Микеланджело растерялся от таких слов. Подойдя к папе под благословение и поцеловав руку, он промолвил:
— Польщён нежданным вашим посещеньем. Здесь посвежей — пожалуйте сюда!
Павел уселся на предложенный мастером стул у раскрытого окна, а слуги поправили на нём лёгкую пелерину.
— Спасибо! Вижу, ты смущён вторженьем. Испить бы, уморила нас езда.
— Воды, Урбино! — приказал Микеланджело. — Действуй-ка проворно.
Затем он обратился к столпившейся у порога свите:
— Гостиной нет. Не стойте же в дверях и проходите. В мастерской просторно.
Оглядевшись, Павел промолвил:
— Я вижу, здесь радеют о гостях.
Вошёл Урбино с полным подносом в руках.
— Мы чем богаты, тем гостям и рады, — и стал разливать вино по бокалам.
— Так причастимся, как Господь велит, — предложил папа. — О, сколько в молодом вине прохлады! Всё пил и пил бы, кабы не колит.
Протягивая слуге пустой бокал, папа спросил:
— Что не живёшь в соседстве с Ватиканом? Забрался же в такую глухомань. Торчит лишь столп, воздвигнутый Траяном, и ни живой души — куда ни глянь.
— На древнем форуме, как на кладбище, — тихо ответил Микеланджело, — вольготно дышится и тишина.
— Ты славный мастер, а не жалкий нищий, — возразил Павел, — да и обитель больно уж скромна.
— Она мне по карману и по вкусу.
— Уж будто? — удивился Павел. — Я не знал, что ты аскет. Тогда подвергну я тебя искусу — в отъезд собрался?
— Нет, я домосед. Бескрылому, как я, летать негоже.
Стоявший рядом камерарий Бьяджо решил поддержать разговор:
— Жил на широку ногу Рафаэль, имел дворец, как истинный вельможа…
Микеланджело тут же вспылил:
— И нет певца — умолкнула свирель, а был на восемь лет меня моложе. Какой редчайший дар свой загубил! Будь поумереннее, жил бы ныне.
— Ужель безгрешен сам и не блудил? — спросил Павел. — Меня не проведёшь ты на мякине.
Тогда вперёд выступил молодой кардинал Эрколе Гонзага.
— А Леонардо Винчи, ваш земляк? Его-то князем звали все по праву.
— Покоя он не знал от толп зевак, — ответил Микеланджело, — любя безмерно почести и славу.
— Да кто ж из мастеров не будет рад, когда возносятся его творенья? — подивился Павел.
— Уж лучше недовольным быть стократ, чтоб избежать в искусстве пресыщенья. Да разве же понять тут самому, удачен труд иль обернулся крахом?
— Похвальна скромность, — согласился Павел, — крайность ни к чему. Обет безбрачья дал, живя монахом?
— Обета я такого не давал и был с искусством обручён с рожденья. Детей плодил с ним, боль перемогал и подавлял другие искушенья. А чтоб творить, жить надо бирюком, иначе новому не появиться.
— Вот и хочу я крёстным стать отцом дитяти, коему пора родиться, — оживился Павел, вспомнив о главной цели своего визита. — Чем снова нас порадует твой труд?
— Святой отец, работа лишь в зачатке, и рано выносить её на суд.
— Да не стесняйся, право. Что там в папке?
— Урбино, раскрывай большой картон! Всё покажу вам, что имею: план композиции и общий фон. Вы, отче, сами подсказали мне идею о вопиющей в Судный день стене. Добавить боле ничего не смею, и мысль пока воплощена вчерне.
Урбино развернул большой картон, вокруг которого столпились придворные.
— Не застить свет, — приказал Павел, — и запастись терпеньем! Картон расправьте, чтоб я всё узрел. Какая правит силища движеньем! Коловращение гримас и тел меж зевом Ада и вратами Рая.
Поднявшись, он подошёл поближе к картону:
— Вон ангелы на небесах трубят, Господь во гневе, Дева Пресвятая и толпы страждущих вокруг стоят. Кого же боле: правых иль неправых?
Кто-то из придворных попытался пояснить.
— Не верещите! Вижу — не слепой. Размеров фреска будет небывалых. Благодарю тебя, Создатель мой. От благодати на душе истома, мурашки по спине и в горле ком…
Папа вдруг пошатнулся и чуть не упал, если бы не стоящий рядом врач Ронтини.
— Вам худо? Господи, с ним снова кома. Урбино, пособи! Всё кувырком…
Папу осторожно усадили в кресло, а Ронтини дал ему понюхать смоченную из флакона ватку. Павел чихнул и пришёл в себя, не сразу сознавая, где находится.
— Как будто отошло. Воды немного. Где Микеланджело? Пусть подойдёт.
Микеланджело подошёл к сидящему папе.
— Тебе, мой сын, дан редкий дар от Бога. Удастся фреска — знаю наперёд. Отныне главным живописцем будешь и зодчим ватиканского дворца. За гонорар нас тоже не осудишь.
— Но две руки у всякого творца, — возразил мастер.
— Не спорь, а лучше дай ответ — почто в рисунках нагота сплошная?
— Нагим родится человек на свет, и перед Богом суть его нагая. В парче иль в рубище — спасенья нет.
Микеланджело вдруг остановился и оглядел, словно впервые заметил, всех собравшихся в мастерской придворных и слуг.
— Мы ждём со страхом Судный день, не зная, где уготовано нам быть потом: в раю, в чистилище иль в преисподней.
— Но забываете вы о другом, — сухо заметил кардинал Гонзага, подойдя к картону, — что фреска-то украсит храм Господний.
— Тем паче в нём-то и не должно лгать.
Но кардинала ответ мастера не удовлетворил:
— Толпа груба и вас поймёт превратно. Ей дай лишь повод, чтоб погоготать. Иносказательность ей непонятна.
— Да успокойтесь, право, кардинал! Безвкусица у нас поныне в силе, но я такою хворью не страдал.
Наклонившись к папе, Бьяджо промолвил:
— Святейшество, напомнить вы просили.
— О чём же должен я ещё сказать?
— О масле…
— Как же! — радостно вспомнил папа. — Есть такое мненье, что лучше б стену маслом расписать. Фламандцы пишут — просто загляденье!
— Кто надоумил вас, коль не секрет? — недовольно спросил Микеланджело.
— Дель Пьомбо, живописец и прикладник печати папской. Дельный же совет.
— Не знал, что он интригам стал потатчик.
— Попробуем! — предложил Гонзага. — Ведь вы мастак в делах.
Микеланджело всего передёрнуло от этих слов.
— Попробуйте! Я кисти вам вручаю, а сам на пиршествах и на балах жирок на брюхе малость нагуляю.
Послышался недовольный ропот придворных.
— Цыц, всем молчать! — приказал Павел, стукнув посохом.
Микеланджело трясло от негодования:
— О, козни стервеца! Поймите, что идея-то пустая не стоит выеденного яйца. Картина маслом — невидаль какая! Писать горазд им всякий вертопрах. Такая живопись боится света и хороша в работе на холстах.
— Иного от тебя не ждал ответа, — сказал примирительно Павел, — и прямота твоя мне по нутру.
— Коль что не так, прошу не обижаться.
— Тебя к себе жду завтра поутру, — сказал папа, направляясь к выходу. — А ныне с Богом! Нам пора прощаться.
Прежде чем покинуть мастерскую, Павел остановился перед скульптурой, закрытой тканью.
— Под покрывалом что таишь от нас?
— Для Юлия покойного вещица. Храню покуда от сторонних глаз.
— Ужель чуток взглянуть нам возбранится? — с хитрецой спросил папа.
Микеланджело с помощью Урбино снял покрывало:
— Пожалуйста.
— Не Моисей ли?
— Он.
Павел отступил на шаг от изваяния.
— Так вот каков ты, грозный прародитель гонимых испокон веков племён — мудрец, законодатель и воитель! Такого ныне нам недостаёт.
— Наследникам не нравится скульптура, — признал с горечью Микеланджело, — и просят новых у меня работ.
— Вошли во вкус — губа у них не дура! Устроим дело так, как я хочу. Эх, кабы мне такое изваянье!
— Святейшество, как можно?! — воскликнул Микеланджело.
— Я шучу. Прощай, мой друг, до скорого свиданья!
На выходе из мастерской Бьяджо тихо сказал кардиналу Гонзаге:
— Теперь пред ним спины не разгибай.
— Мы гонор охладить его сумеем, — в ответ процедил тот сквозь зубы.
Наконец именитые гости, рассевшись по каретам, укатили восвояси.
— Урбино, окна настежь растворяй! Всё провоняло приторным елеем.
— Какая вам от папы благодать! — воскликнул Урбино, потрясённый визитом святого отца.
— Его манеры льстивы и не новы. Он мягко стелет — жёстко будет спать и незаметно обретёшь оковы.
— Да Павел явно вам благоволит!
— Картоны прибери-ка, утешитель. О Господи, что сей визит сулит, какой он будет, новый покровитель?
Неожиданный визит Павла со свитой в его берлогу, как он сам называл своё жилище, не мог не взволновать и заставил крепко задуматься. Но прямота и простота папы в общении без ханжества и спеси были ему по душе. Польщённый высокой поддержкой, он с удвоенной энергией принялся за рисунки к будущей фреске.
После долгой разлуки Микеланджело с волнением вступил в Сикстинскую капеллу. Теперь алтарная стена в капелле не так пугала своими размерами (13,70 x 12,20 метра), достаточно ему было поднять голову и взглянуть на расписанный им плафон, который не шёл ни в какое сравнение своими габаритами с алтарной стеной.
Какими же силами он обладал, расписывая потолок капеллы! Единственно, что его беспокоило — это старые фрески, украшающие закопчённую алтарную стену, в том числе «Благовещение» Перуджино. Вспомнив его склочный характер, Микеланджело подумал, что даже с покойным художником лучше не связываться. Но на стене чуть выше были также две его фрески из жизни предков Христа, а над ними — пугающий своим стремительным порывом пророк Иона, сотрясающий всё вокруг.
Как быть? Но всё решилось просто — с позволения папы артель каменщиков приступила к кладке новой алтарной стены, частично разобрав старую. Вновь возведённой стене, согласно чертежам Микеланджело, был придан небольшой наклон, чтобы пыль и копоть не оседали на фреске. Кривизна составляет сантиметров пятьдесят, но для зрителя она станет незаметной.
Работа над эскизами шла полным ходом. Ему постоянно нужны были натурщики обоего пола, так как на новой фреске будет около трёхсот персонажей. Большую помощь в этом деле оказывали Урбино и особенно Кавальери, обладавший тонким вкусом. Это, пожалуй, была самая счастливая пора в жизни мастера, когда каждый день он встречался со своим кумиром. Тот приносил сделанные им рисунки и просил взглянуть. Микеланджело правил их осторожно, чтобы не задеть самолюбие молодого человека, преданного искусству.
Он встречал его каждое утро влюблёнными глазами и с грустью расставался с ним, садясь за эскизы. Однажды Микеланджело похвалил идеально сложенного натурщика, но, отметив скрытую в нём порочность, тихо промолвил, словно вспомнив о чём-то:
— Красота и порок, к сожалению, порою бывают совместны.
Тогда в порыве откровенности Кавальери вдруг рассказал, что ещё совсем недавно бражничал с друзьями и бегал по борделям, за что теперь жестоко себя корит.
— Простите, мастер, — робко спросил он. — А вы в молодости испытывали нечто подобное?
— Как вам сказать, мой друг. Я никогда не принадлежал самому себе. При виде телесной красоты во мне подавлялись все свойственные юности желания, кроме страсти взяться за карандаш или резец и воспроизвести поразившую воображение прекрасную форму.
Взглянув на погрустневшего друга, он добавил:
— Не печальтесь! Даже великого Леонардо за грехи молодости однажды временно изгнали из Флоренции.
Сошлёмся на одно из высказываний биографа Кондиви, который не переставал восхищаться душевной чистотой великого мастера: «Я часто слышал, как Микеланджело рассуждал о любви, и те, кому посчастливилось присутствовать при этом, утверждали, что он говорит о ней как Платон. Я, правда, не знаю, что говорил о любви Платон, но мне известно одно: за долгие годы близкого знакомства с Микеланджело я слышал от него лишь самые благородные речи, способные охладить чрезмерный пыл, порой овладевающий юношами».
Человек глубоко верующий, Микеланджело воспринимал телесную красоту как божественный дар, перед которым испытывал благоговейный трепет, подобный тому, что испытал Моисей перед Неопалимой купиной. Он сам признавал в письме другу Джаннотти: «Когда я вижу человека талантливого или умного, который в чём-то искуснее или красноречивее других, я не могу не влюбиться в него и тогда безраздельно отдаюсь ему, так что перестаю принадлежать самому себе…»
Таким человеком на его пути оказался Томмазо Кавальери, поразивший его красотой, гордой осанкой и, самое главное, трезвым пытливым умом, душевной чистотой и глубокой преданностью искусству, чего так не хватало прежним его кумирам. В тот период им было написано около двадцати сонетов и мадригалов, посвящённых другу, без которого он не мыслил своего существования. Приведём один из сонетов, который современники считали вершиной итальянской лирики XVI века:
Свет чудный вижу вашими очами —
Без вас бы одолела слепота.
В пути меня подводит хромота,
И к цели вашими иду стопами.
Бескрылый, вашими парю крылами,
И вашим разумом крепка мечта.
В озноб и в жар вгоняет красота:
Дрожу иль исхожу семью потами.
Отдался вашей власти я всецело,
И вашим я живу благодеяньем;
Дыханьем вашим речь моя согрета.
Лишь вам во всём я доверяюсь смело,
Не одари вы солнечным сияньем,
Я стал бы хладною луной без света (89).
Ко времени завершения фрески «Страшный суд» поток лирических излияний несколько поутих, хотя Микеланджело по-прежнему доходил до самоуничижения, преклоняясь перед Кавальери и часто вводя его в смущение при получении им пылких посланий с признанием в любви. Иногда в порыве охватившего его чувства Микеланджело переходил на более доверительное «ты»:
И нет уж мысли для меня дороже,
Как шкуру с самого себя содрать.
Чтоб из неё пошить тебе наряд,
Иль из моей дублёной грубой кожи
Хоть пару крепких башмаков стачать —
Носи без сноса года два подряд! (94)
Своего любимца мастер щедро одаривал рисунками. Как пишет Вазари, «Микеланджело изобразил мессера Томмазо на картоне в натуральную величину, хотя ни прежде, ни после того портретов он не писал, ибо его ужасала мысль рисовать живого человека, если тот не обладает необычной красотой». В дальнейшем картон был утерян. Он никогда не стал бы писать уродливые лица, как это можно увидеть у Леонардо, создавшего целую серию рисунков обезображенных болезнью или гримасами лиц беззубых стариков и старух.
Он подарил Кавальери несколько удивительных рисунков красным и чёрным карандашом, желая научить юношу рисовать. Им были написаны для него Ганимед, похищаемый орлом Зевса, Титий, у которого коршун выклёвывает сердце, падение колесницы солнца с Фаэтоном в реку Эридан и вакханалия младенцев — рисунки, как пишет Вазари, «редкой красоты и изумительного совершенства».
Иногда молодой друг уставал от такого внимания великого мастера к своей скромной персоне и на время исчезал, давая Микеланджело немного поостыть. Возможно, Кавальери не мог не поддаться мнению молвы, косо смотревшей на их дружбу. Бедняга страдал от поклёпов и замыкался в себе, стараясь никого не видеть. Но любовь к искусству брала своё, и он вновь появлялся после домашнего затворничества в мастерской обожаемого мастера, робко показывая ему свои рисунки, над которыми работал дома. Как всегда, Микеланджело внимательно их просматривал, осторожно внося небольшие исправления.
Однако не видя Кавальери какое-то время, Микеланджело приходил в сильное возбуждение, терзаясь подозрениями и ревностью, не находя себе места. Такие моменты отчаяния находили отражение в его стихах:
Ты знаешь всё, мой господин. Ты знаешь,
Какой отрадою душа полна
И как вблизи тебя она вольна.
Так отчего же встречи избегаешь?
Коль впрямь надеждой сердце одаряешь
И радость скорая мне суждена,
Пусть рухнет отчуждённости стена!
Безвестностью вдвойне меня терзаешь.
Бесценный друг и повелитель мой,
Люблю в тебе готовность всем делиться
И в сердце искру Божию огня.
Духовной я пленяюсь красотой.
Толпе бы надо заново родиться,
Чтоб по достоинству понять меня (60).
Но близкие друзья понимали его привязанность к славному молодому человеку и не видели в ней ничего особенного, зная натуру великого мастера. Микеланджело нередко показывал им свои любовные сонеты. Особенно он дорожил мнением Джаннотти, обладавшего безукоризненным литературным вкусом, и ему он мог полностью довериться, когда испытывал необходимость найти нужное слово или образ, чтобы полнее выразить свои чувства.
Любовь великого мастера к молодому человеку не могла не смутить любого обывателя, будь он даже непредвзято настроен, ибо в католической стране такое чувство могло быть понято превратно. Как всегда, находились радетели чистоты нравов с их гнусными намёками. В одном из писем анонимному адресату мастер разъяснил: «Они создают себе образ Микеланджело по собственному образу и подобию».
Словно предвосхищая приведённое выше суждение Томаса Манна, он пишет:
О, если бы бессмертье красоты
Я мог делами выразить хоть малость,
Возможно, тот, кому не чужда жалость,
Впустил бы в храм любви и доброты.
Как прежде, помыслы мои чисты,
Но тягостна и непривычна вялость,
И бренной плоти чувствую усталость.
Мучительны о вечности мечты!
Столь нетерпимые всегда в сужденьях,
Поймут ли наши умники слова,
Всех подгоняя под свою же мерку?
Мне незачем таиться в устремленьях,
И заблуждается, глумясь, молва.
Неправ мой друг, как вышло на поверку (58).
Он ничего не мог с собой поделать, и из-под его пера появлялись всё новые стихи, воспевающие красоту молодого друга, хотя такое преклонение пред красотой отвлекало его от работы над эскизами к «Страшному суду» и мешало настроиться на трагический лад, требующий максимальной концентрации усилий в рисунке. Чтобы развеяться, он приказал однажды Урбино оседлать коня и помчался в горы Кастелли-Романи, где перед лицом первозданной стихии немного поостыл и вернулся к эскизам. Но сердце не унималось, и ему хотелось постоянно видеть своего кумира…
Навряд ли я смогу создать картину.
Хоть ты — живая плоть, а не видение.
Как ни сильно моё воображение,
Сей красоты мне не понять причину.
Тебя покинув, я попал в пучину.
Но бегством не спастись от наваждения,
Надеясь обрести успокоение.
Амур настиг, усугубив кручину.
Как ни тягайся с быстроногой ланью
И ни скачи, пути не разбирая,
Хитрец обгонит скакуна любого.
Глаза мне осушив своею дланью,
Он щедро посулил блаженство рая.
Но от посулов сердце стонет снова (82).
Безумной страсти и пылким излияниям пришёл конец, когда Томмазо Кавальери женился и стал впоследствии отцом многодетного семейства. Но его дружеские и творческие отношения с мастером ещё больше окрепли. Микеланджело всё чаще поручал ему более ответственные задания, касающиеся градостроительных планов, а в его тетради появился преисполненный грусти прощальный сонет, в котором подводится итог былому, когда он был пленником охватившей его страсти…
Ручьи, я столько пролил слёз над вами!
Верните их — вы будете рекой:
Вас половодье одарит весной,
А ныне расквитаемся с долгами.
Печаль моя, тебя я ткал годами
То вздохами, то тихою мольбой.
Не засти свет густою пеленой —
Уж перепутались все дни с ночами.
Земля, верни шаги моим стопам
И скрой следы своим ковром зелёным.
Откликнись эхом, сердца прежний стон.
Да возвратится свет моим очам,
И быть мне новой красотой пленённым,
Раз призрачна любовь, как краткий сон (95).
Этот прощальный сонет он никому не показывал и хранил среди бумаг и рисунков как дорогую реликвию.
Пылкая натура Микеланджело не знала покоя, и в самый разгар работы над алтарной фреской его посетило новое, доселе неведомое ему чувство увлечения удивительной женщиной, неожиданно повстречавшейся ему на жизненном пути.
В твоих очах и жизнь моя, и благость,
Хоть вижу, что тебе я часто в тягость.
Вкушаю радость вперемежку с болью,
И ты не тяготись земной юдолью (122).
Бывая часто во дворце, Микеланджело не раз слышал в кулуарах разговоры о растущей протестной волне с требованиями реформы церкви. Такие голоса с особой настойчивостью раздавались в Венеции, Женеве и Неаполе, где большой известностью пользовался проповедник-испанец Хуан Вальдес, сторонник «протестантского католицизма» и сын личного секретаря Карла V. Не менее известным была основанная кардиналом Гаспаре Контарини, представителем знатного венецианского рода, Collegium de emendanda Ecclesia (Коллегия высшего духовенства), в которую входили некоторые влиятельные лица, в том числе умнейший прелат Лодовико Беккаделли, бывший папский нунций в Вене, где Тициан написал его превосходный портрет (Флоренция, Уффици). У Микеланджело завязались с ним дружеские отношения, и прелат немало порассказал ему о кружке маркизы Виттории Колонна, который собирался каждое воскресенье после мессы во дворике римской церкви Сан Сильвестро аль Квиринале на вершине холма, куда ведёт лестница из 51 ступени.
Недавно его близкие друзья побывали на приёме, устроенном вдовствующей герцогиней Джулией Гонзага, родной тёткой уже знакомого ему кардинала Эрколе Гонзага. Её мужем был Веспасиано Колонна, так что она оказалась в прямом родстве с семейством Виттории Колонна. На приёме они увидели маркизу Колонна в сопровождении тощего кардинала Реджинальда Пола, бежавшего из Англии из-за разногласий с королём Генрихом VIII. Англичанина открыто ненавидели гонимые им протестанты, поскольку именно он провозгласил и обосновал право церкви и государства преследовать ересь, и это право им было широко осуществлено позднее в годы правления Марии Кровавой в Англии, куда он вернулся из Рима, потеряв надежду быть избранным на папский престол.
На следующий день друзья поведали Микеланджело свои впечатления. Особенно их поразила величавая статность маркизы.
— Она смиренна с виду, — начал свой рассказ дель Пьомбо, — а по сути склонна в своём кругу людьми повелевать.
— Не дама, а ходячая колонна, — поделился своим мнением Дель Риччо, — ей имя рода знатного под стать.
Но привлечённые звоном бокалов из банкетного зала с накрытыми столами, оба направились туда, упустив главное — оживлённый разговор кардинала с дамами, касавшийся Микеланджело. А вот трезвенник Джаннотти не последовал за ними, поскольку его интересовала фигура кардинала Пола, который вызывал у него недоверие своими высказываниями. Он ещё более укрепился в своих подозрениях, побывав на том приёме и став очевидцем разыгравшегося во дворце скандала.
Первой заговорила Колонна, обратившись с вопросом к хозяйке дома.
— Так что ты разузнала тихой сапой?
— Вот что поведал мне всезнайка-брат о встрече Буонарроти с папой, — начала свой рассказ Джулия. — Святоша наш устроил маскарад и мастеру настолько льстил умело, что вынудил его согласье дать за новое в Сикстине взяться дело.
— Такую глупость не могу понять, — с удивлением сказала Колонна. — Междоусобных войн бушует пламя, и уж на ладан дышит сам престол.
— Для папы Микеланджело как знамя, — возразил Пол, с трудом подбирая нужные слова по-итальянски, — и в нём союзника он приобрёл.
— У вас богатое воображенье, — резко отпарировала Колонна, — и вы скорей политик, чем прелат.
— Что ж, для успеха нашего движенья готов сменить я требник на булат, — согласился Пол. — Все средства для политика уместны, и прав ваш Макиавелли как стратег.
— Но вера и цинизм столь несовместны, — твёрдо заявила Колонна, — что с вами я не соглашусь вовек.
Пол улыбнулся и продолжил свою мысль.
— Возьмите Микеланджело, к примеру. Не очень-то разборчив в средствах он. Зато в искусстве знает меру и в мастерстве никем не превзойдён.
— Но Микеланджело — орешек крепкий, — заметила Гонзага, — живёт в уединеньи бирюком средь древних капищ. Нелюдим он редкий.
— И всё же ключ к нему мы подберём, — заверил её кардинал Пол. — С поэзией давно он связан тайно, стихи показывая лишь друзьям. И вспомнил я об этом не случайно. Виттория его приблизит к нам.
— Я не давала повода для шуток. Ваш мастер неотёсан, как гранит. Он груб и к мнению других нечуток. В нём дух Савонаролы не изжит.
Но кардинал не отступал, наседая.
— Ваш долг пойти на жертву ради цели.
— В Италии тебя Сапфо зовут, — вторя ему, напомнила Гонзага.
— Его расположить бы вы сумели, — продолжал убеждать её Пол. — Движенью Реформации он нужен, чтоб прозелитов ревностных привлечь. Вот если б с папой мастера поссорить, к чему упорно и клоню я речь.
— Я вижу, что мне вас не переспорить, — сказала Колонна, разведя руками. — Попробую рискнуть — соблазн силён.
Её с радостью поддержала Гонзага:
— К нему легко мы сможем подступиться: в Сан Пьетро ин Винколи бывает он, где будет папы Юлия гробница. Его дружок Дель Риччо весь в долгах — платить по векселям не в состояньи. Растут проценты — он в моих руках и с мастером устроит нам свиданье.
Так хорошо закончившийся разговор неожиданно был испорчен появившимся кардиналом Эрколе Гонзага, который еле держался на ногах.
— Ну, тётушка, гостей я позабавил!
— Какая, брат, я тётушка тебе? — смутилась Джулия Гонзага. — Дал слово и не соблюдаешь правил!
Кардинал тряхнул головой, чтобы прийти в себя, а двое слуг по бокам удерживали его на ногах.
— Забыл, что ты на людях мне сестра. Прости! С тобою нечего лукавить: для храбрости пью с самого утра, чтоб вместе Лютера с амвонов славить.
— Коллега, — обратился к нему Пол, — вам фиглярство не к лицу!
— Имей хотя бы уваженье к сану, — пожурила тётка племянника. — Я чин тебе достала, наглецу.
— Спасибо! Хочешь, на колени стану? — не унимался пьяный Гонзага. — Прости же, тётя. Тьфу! Прости, сестрица.
— Прощаю, но кончай свою гульбу.
Гонзага пьяно осклабился.
— Дай в знак прощенья к ручке приложиться. Я беспокоюсь за твою судьбу. — И понизив тон, продолжил, озираясь по сторонам: — У нас неправый суд вершат ублюдки. Везде доносчики — куда ни глянь, и к власти рвутся даже проститутки. Дела твои, сестрица, право, дрянь. В Италии костры пылают всюду — не обожгись с дружками у огня.
— Ах, негодяй! — возмутилась Джулия. — И я молчать не буду — всё выложу. Попомнишь ты меня.
— Вон папские ищейки рыщут всюду, — пригрозил Гонзага. — Шепну, и мигом вас на эшафот. Как обовьёт верёвка ваши шейки…
— Развратник, недоносок, идиот! — закричала вне себя от гнева Джулия. — Совсем от пьянства ошалел, скотина!
— Чего орёшь? Фискалы у ворот.
— Да уведите вы его, кретина! — приказал Пол стоящим слугам с разинутыми ртами.
Оттолкнув их от себя, Гонзага с наглой улыбкой обратился к Полу.
— Посланец Альбиона, вам совет: на тётку ставьте карту без опаски, и пусть вас не страшит осенний цвет. Зато в награду за любовь и ласки она протащит вас на папский трон. Но, тсс! Ни слова. Действуйте, избранник! Что ж, заговорщики, прощайте!
— Вон! — вслед прокричала Джулия. — Мне в наказанье послан сей племянник. Виттория, куда? Повремени…
Закрыв лицо руками, маркиза поспешила прочь от безобразной сцены.
— Оставьте, — твёрдо сказал Пол, провожая взглядом спешно удаляющуюся маркизу. — Пусть в себя придёт немного. Пойду и я. Господь вас сохрани!
Однажды Джаннотти показал Микеланджело сонет Виттории Колонна, прочитанный на одном литературном вечере. Сама поэтесса отсутствовала, так как избегала светских сборищ и вела уединённый образ жизни.
Отец небесный и Творец природы,
Живу и я ростком лозы земной.
В сени её ветвей мой кров родной,
Где я защищена от непогоды.
Когда б не Ты, житейские невзгоды
Застлали б очи мрачной пеленой,
А я бы сорной заросла травой —
Уж семена сомненья дали всходы.
Но очищение души в Тебе.
Так утоли святой росою жажду
И каплю дай корням Твоей слезы!
Микеланджело оценил искренность поэтессы и охватившие её сомнения, которые она выплеснула на листок бумаги. Таким сомнениям он сам был подвержен, и ему захотелось поближе познакомиться с маркизой.
Он стал ощущать, как взамен угасающей страсти к возмужавшему Кавальери, обременённому семейными заботами, в нём робко зарождается новое чувство, пока ещё не осознанное до конца, к Виттории Колонна, моложе его на 15 лет, чья подвижническая жизнь и преданность вере глубоко заинтересовали его влюбчивую и впечатлительную натуру. Она происходила из старинного аристократического рода и была внучкой знаменитого урбинского герцога Федерико да Монтефельтро, увековеченного на портрете Пьеро делла Франческа. В роду Колонна были гвельфы и гибеллины, паписты и антипаписты; один из них, Шьяра Колонна, в 1303 году пленил под городом Ананьи неподалеку от Рима папу Бонифация VIII и в опьянении победы прилюдно влепил понтифику пощечину.
Одним из отпрысков этого знатного рода был доминиканский монах Франческо Колумна, ученик знаменитых венецианских братьев-живописцев Беллини. В историю живописи он не вошел, но его имя утвердилось в литературе. Он стал автором нашумевшего романа «Hypnerotomachia di Polifilo» («Любовные битвы во сне Полифила»), в котором делается попытка примирить любовь чувственную с любовью божественной, высшей. Книга вышла в 1499 году в издательстве венецианского гуманиста Альдо Мануцио. Следы рода Колонна присутствуют и в России, где некие его предприимчивые представители основали, как гласит легенда, город Коломна.
Витторию Колонна рано выдали замуж за испанского маркиза Ферранте д’Авалоса ди Пескара. Но муж был равнодушен к жене, заставляя её страдать своими открытыми изменами даже в их неаполитанском доме. Большую часть жизни он провёл по примеру своего отца, Альфонсо д’Авалоса, в походах и в возрасте тридцати трёх лет умер от полученных ран. Вскоре не стало и его усыновлённого Витторией ребёнка. Овдовев, она большую часть времени проводила в родовом замке мужа на острове Искья, где её навещал проповедник Вальдес, чьи идеи оказали на неё сильное воздействие, породив в душе сомнения в незыблемости церковных догм. Выплакав свою неразделённую любовь к неверному мужу, она переехала в Рим, где отдалась волновавшей её с детства поэзии и с головой ушла в религию, делая значительные вклады в монастыри и знаясь со многими лидерами церковной реформы.
По воспоминаниям современников, маркиза Колонна была настоящим воплощением меланхолии. Когда она обращала на кого-то внимание или заводила разговор, её редко покидало выражение изысканной холодности. Ей были присущи королевское величие и столь несвойственный для женщин живой острый ум, который она проявляла весьма сдержанно. Всё это вкупе с благородством чувств и гордой отрешённостью от мирской суетности придавало её личности неповторимое своеобразие.
Виттория Колонна была заметной фигурой в итальянской культуре первой половины XVI века. Она вела переписку с королевскими особами, к её мнению прислушивались Ариосто, Бембо, Джовио, Каро, Кастильоне и другие писатели и поэты. Её сонеты пользовались известностью, снискав ей славу первой поэтессы своего времени. Чеканились медали с её изображением. На них некрасивое лицо маркизы выглядит несколько мужеподобно с высоким лбом, прямым, чуть длинноватым носом с недовольно раздутыми ноздрями, брезгливо приподнятой верхней губой и маленьким ртом, говорящем о высокомерии и молчаливости. Имеется также её портрет маслом, принадлежащий, как считают, кисти всё того же дель Пьомбо (Рим, дворец Венеция), на котором поэтесса изображена непривлекательной с виду, но с проникновенным умным взглядом карих глаз.
Широко известен сделанный Микеланджело рисунок молодой женщины в шлеме (Виндзорский замок, Королевская коллекция). В нём идеализация мужеподобного лица настолько очевидна, что в этом рисунке можно при желании усмотреть образ Виттории Колонна, какой она виделась художнику, преисполненному к ней любви. Имеется ещё один превосходный рисунок (Флоренция, Уффици), который значится в каталоге как «идеальная голова» и вполне может быть принят за воображаемый образ поэтессы.
Он повстречался с ней в ту пору, когда она находилась под сильным влиянием религиозного свободомыслия лидеров движения за реформу церкви — Вальдеса, Окино и Карнесекки. Но Микеланджело, не терпящий соперничества ни с чьей стороны, полностью заполнил её сердце. Свои нерастраченные чувства гордая маркиза отдала великому творцу, живущему отшельником и нуждающемуся, как она ощутила чисто по-женски, в добром понимании и сочувствии. Если бы не её дружба с Микеланджело, она, как и ближайшие её сподвижники по вере, оказалась бы в конце концов в лапах инквизиции, когда был объявлен крестовый поход против инакомыслящих, и закончила бы свои дни на костре, как Карнесекки, Сервет и многие другие сторонники реформ.
Ревностная католичка Виттория Колонна приложила немало сил, чтобы обратить своего великого друга на путь «истинной веры». Но как ни велико было его чувство к ней, её попытки были тщетны, так как он всячески оберегал свой внутренний мир от всякого вмешательства извне. Да и сама его титаническая фигура никак не вписывалась в узкий мирок маркизы с её благочестивым смирением, постами и веригами мученицы.
Если к Кавальери он испытывал мистическое преклонение пред красотой, то к Виттории Колонна, в которой неожиданно пробудилась материнская любовь к неприкаянному отшельнику, — чувство благоговейного обожания и признательности за сочувствие к его бедам.
Вот как в упомянутой рукописи Джаннотти описывается их первая встреча во внутреннем дворике церкви Сан Пьетро ин Винколи, где среди цветущих кустов камелии и олеандра выделялась белизна мрамора «Моисея». Микеланджело появился там вместе с увязавшимся за ним Дель Риччо, который с загадочным выражением лица пообещал ему какой-то сюрприз.
— Водружена скульптура второпях. Ужель тому причина папа Павел? — спросил Дель Риччо, разглядывая изваяние.
— Увидев жадный блеск в его глазах, — ответил Микеланджело, надевая рабочий фартук, — я «Моисея» вмиг сюда отправил.
Желая сделать мастеру приятное, Дель Риччо с уверенностью сказал:
— Сан Пьетрин Винколи и весь приход в своих не ошибутся ожиданьях.
— Но лишь по завершении работ судить возможно о моих стараньях. На днях контракта истекает срок.
— А снял ли возражения заказчик?
Не ожидавший столь болезненного для него вопроса, Микеланджело чуть не выронил резец, которым намеревался подчистить пьедестал:
— Нет, всяк сверчок пусть знает свой шесток! В таких делах никто мне не указчик.
Послышался шум подъехавшего экипажа. Дель Риччо встрепенулся и заволновался:
— Сдаётся, что подъехали друзья. Прошу вас — уделите им вниманье.
— Мне время попусту терять нельзя, — недовольно пробурчал себе под нос Микеланджело и взялся за дело.
Из-за колонн во дворике появился кардинал Пол в пурпуровой мантии и с ним две дамы. Одна, что постарше, в нелепом светлом балахоне, подчёркивающем её чрезмерную полноту; другая во всём тёмном, как монашка.
— Простите, господа, за опозданье, — промолвил кардинал Пол. — Позвольте, где же настоятель сам?
— Он занемог, — последовал ответ Дель Риччо.
— Храни его Мадонна!
Обратившись к Микеланджело, снявшему в смущении рабочий фартук при виде незнакомцев, Дель Риччо взял на себя роль хозяина дома.
— Имею честь, мой друг, представить вам их светлости: Гонзага и Колонна, а с ними их преосвященство Пол.
Микеланджело поклонился гостям, но под благословение к кардиналу не подошёл, который ему не понравился с первого взгляда из-за самодовольной слащавой улыбки, не сходящей с холёного лица.
— Творца такого повстречать — везенье! — воскликнула Джулия Гонзага. — Сегодня нас счастливый случай свёл.
— Чтоб заодно рассеять все сомненья, — поддакнул герцогине Пол.
Откинув вуаль, маркиза Колонна промолвила низким грудным голосом:
— Кто в правоте уверен, монсиньор, зачем тому третейское решенье?
Недоумённо пожав плечами и словно ища поддержки у молчащего Микеланджело, Дель Риччо спросил:
— Поведайте, о чём ваш разговор?
— О вынесенном Данте приговоре, — пояснил Пол, — и о делах давно минувших дней. Мы не пришли к согласью в долгом споре.
— А ваше мненье, мастер? — спросила герцогиня, не сознавая, что задела самую больную струну. — Вам видней.
Вынужденный дать ответ, он заговорил, волнуясь и не спуская глаз с маркизы Колонна, в которой, сам не зная почему, вдруг ощутил в самом её облике, благородной осанке и проникновенно звучащем голосе родственную душу.
— Моя Флоренция себе на горе отвергла лучшего из сыновей. Поборник вольности попал в опалу за то, что был ко лжи непримирим. Но он остался верен идеалу.
— Спор разрешён, — сказала Виттория Колонна, захлопав в ладоши в знак одобрения. — Ответ неоспорим в защиту правдолюбца и поэта.
При этих словах у Микеланджело возникло желание подойти к маркизе и поцеловать ей руку, но он сдержался.
— Чем новым вы порадуете Рим? — спросила Джулия Гонзага.
— В Сикстине занят я с начала лета.
— Но в тайне тема нового труда? — не унималась дотошная герцогиня.
— Помилуйте, да в этом нет секрета! — удивился Микеланджело. — Пишу я сцены «Страшного суда».
Самодовольную улыбку на лице кардинала сменило удивление:
— И вы, послушный папскому веленью, взялись инакомыслие судить?
— Грешно судить людей за убежденья, — с вызовом ответил Микеланджело. — Над подлостью я буду суд вершить.
— «Да не суди и будешь несудимым», — не отставал кардинал. — Не забывайте заповедь сию.
— Так, значит, оставаться к злу терпимым, — ответил, всё более распаляясь, Микеланджело, — и ложью совесть усыплять свою?
С вниманием следя за спором, Колонна решила немного остудить пыл поразившего её с первого взгляда мастера и тихо промолвила:
— Зло одолеть возможно лишь смиреньем, и в нём обрящете себе оплот.
Микеланджело вздрогнул, вспомнив друзей, павших за республику.
— Мне с чужеземным свыкнуться вторженьем, под чьей пятою стонет весь народ?
Он остановился, чтобы перевести дыхание.
— Преступно в наше время быть бесстрастным пред диким мракобесием в стране. Я не могу остаться безучастным — дух итальянца жив ещё во мне.
— Наш долг прощать, — заметил менторским тоном Пол, — терпеть и жить примерно…
Нет, этот любующийся собой англичанин начал его сильно раздражать, и он резко прервал его наставления:
— …чтоб вашим проповедям вторить в лад о том, что догмы церкви вечны, ибо верны? Неправы вы, и спорен постулат!
— На аксиомах зиждется доктрина! — чуть не фальцетом взвизгнул кардинал в ответ.
— И теоремы надобны уму, — не унимался возбуждённый Микеланджело. — А человеку, коль он не скотина, дойти до сути должно самому. Все разговоры о смиренье духа для слабых как спасительный дурман. Повсюду горе, нищета, разруха. Кому же выгоден такой обман?
Его вопрос повис в воздухе, и все молчали. Затянувшуюся паузу прервала Виттория Колонна:
— Но кто докажет ваши теоремы?
— О, дивная синьора, — воскликнул Микеланджело, — этот тон так неуместен для серьёзной темы, когда душа сдержать не в силах стон. Ведь человек умом пытливым славен, но в жизни с незапамятных времён он до сих пор унижен и бесправен.
Видя, как мастер возбуждён, и желая прекратить спор, кардинал предложил примирительным тоном:
— Пред нами, мастер, общая тропа евангельских заветов и традиций.
Но Микеланджело не принял посыл к примирению.
— Риторика воистину слепа, коль вынуждает жить в плену амбиций. Не церковь — души надо возвышать и рабство из сознанья рвать с корнями!
Видимо, осознав, что ершистого собеседника не пронять привычными доводами, Пол решил повернуть разговор на другую тему.
— Мы Божьим словом будем утверждать, а вы своими славными делами. Согласно действуя, пожнём успех.
— Искусством я добился очень мало, — с грустью в голосе признал Микеланджело. — Мне, кроме боли, нет иных утех. Республика в бою неравном пала, а я, избегнув казни, стражду здесь и от отчаяния впал в унылость.
Искренность мастера и боль, прозвучавшая в его словах, тронули маркизу Колонна.
— Но вам порукой вдохновенный труд и гений ваш. А Ватикана милость, поверьте, до добра не доведёт.
— Не вырваться из цепкого капкана, — глядя в пустоту, тоскливо произнёс Микеланджело. — А с Павлом я не ведаю забот — работаю покамест без изъяна.
Кардинал решил слегка заинтриговать несколько сникшего духом мастера.
— Пикантная о папе новость есть: с ним император Карл в родство вступает.
— От вас впервые слышу эту весть, хотя она меня не занимает.
— Напрасно, — с ехидцей промолвил кардинал. — Папой Павлом движет страсть, и преисполнен целей он корыстных, чтоб во Флоренции упрочить власть и Медичи, и всех их присных.
Микеланджело от неожиданности насторожился и с удивлением в упор посмотрел на коварного прелата.
— Не сразу я сумел вас распознать. Вы, вижу, мастер сыпать соль на раны и на больных струнах души играть! Циничны ваши дьявольские планы. Вам, чужестранцу, что до наших бед?
Почуяв неладное, молчавший до сих пор Дель Риччо, никак не ожидавший, что разговор примет такой оборот, решительно встал между разъярённым мастером и смутившимся кардиналом, пытаясь как-то сгладить создавшуюся нервозную обстановку.
— Оставим этот разговор, синьоры! Вы поступаете себе во вред.
— Я здесь не вижу повода для ссоры, — сказал Пол, опасливо отойдя в сторону. — Одумайтесь, мой сын — вот вам совет.
Микеланджело рассмеялся:
— Да полноте! Мы не в исповедальне — держите наставленья про запас.
Кардинал вконец потерял выдержку и перешёл чуть ли не на крик:
— Но tertium non datur77 изначально! Идёте с нами или против нас?
— Читайте-ка труды Платона-грека, тогда поймёте — дан и третий путь, основанный на вере в человека, способного весь мир перевернуть.
Он вдруг заметил в глазах кардинала растерянность и испуг. Ему стало искренне жаль заблудшего прелата и двух его спутниц.
— Как говорил мудрейший Марк Аврелий, не упустите жизнь — бесценный дар. А вы укрылись за стенами келий, где властвует молитвенный угар.
Всё ещё не придя в себя, Пол тихо промолвил:
— Но вспомните Писание…
— Отвечу, — прервал его Микеланджело, — в нём силу черпаю в борьбе со злом. А тот, кто ловко нам подстроил встречу, задуматься бы должен кой о чём.
Дель Риччо встрепенулся и забормотал:
— Да я…
Но Микеланджело повелительным жестом остановил его:
— Ты заслужил за вероломство те тридцать сребреников. Полно лгать!
Отвернувшись от что-то лепечущего друга, он подошёл к Виттории Колонна:
— Маркиза, с вами я ценю знакомство. И если захотите повидать работы разных лет и мастерскую, на Форуме легко сыскать мой дом, хоть, может быть, вас прогневить рискую.
Не прощаясь, он стремительно покинул внутренний дворик. Наступило общее замешательство под гневным оком свидетеля разыгравшейся бурной сцены восседающего на небольшом пьедестале «Моисея».
— Ушёл, — первой нашлась что сказать Колонна. — Всем нам досталось поделом. Он враг лукавства, ханжества и лести.
— Но, дорогая, — воскликнула Джулия Гонзага, — важен сам итог, коль удостоилась ты высшей чести переступить затворника порог!
Её поддержал Пол, обратившись к маркизе:
— От вас зависит наше начинание.
— Я недовольна вами, кардинал, — с решимостью в голосе заявила Колонна. — Неумны были ваши назиданья, которые и вызвали скандал.
Лицо Пола покрылось красными пятнами.
— Я действую в своём привычном стиле и не играю миротворца роль.
— Его слова мне душу опалили, — искренне призналась Колонна. — Как в них пронзительна людская боль!
— Готов своё признать я пораженье, — язвительно сказал Пол, — раз мастер вас действительно увлёк.
Колонна одарила его сожалеющим взглядом.
— Я ухожу, чтоб кончить словопренья. Досадно мне, что вам урок не впрок.
И она вслед за мастером покинула место разыгранной, как по нотам, интермедии.
— К тебе заглянем завтра до обеда! — крикнула ей вслед Гонзага.
— Вот и баталии конец настал, — виновато сказал Дель Риччо.
— Но пиррова одержана победа, — сухо ответил Пол, не глядя на него. — И мне не по душе такой финал.
— Любезнейший, до скорого свиданья, — обратилась к нему герцогиня. — Расписки будут вам возвращены.
— Я рад, что цените мои старанья, — заискивающе ответил ей Дель Риччо.
Направляясь к выходу, кардинал сказал:
— К нему с другой подступим стороны. Он в споре принял нас за глупых пешек, но распалившись, обнажился сам. Вы были правы — крепкий он орешек.
— Виттории он будет по зубам.
Кардинал вдруг остановился:
— Послушайте, но это лишь догадка, а может, проще всё: безумен он? Прошу вас, разузнайте для порядка.
— Вы правы. Мастер странно возбуждён.
Они удалились, даже не взглянув на стоящего в сторонке смущённого, но довольного собой Дель Риччо.
— Как ловко расквитался я с долгами! На грош услуга, а какая мзда.
К нему подошли вышедшие из-за кустарника трое неизвестных. Их решительная походка и неприветливый вид не сулили ничего хорошего.
— Мессер Дель Риччо? Следуйте за нами.
— Позвольте! Что вам нужно, господа?
— Поменьше шума. Мы сыскная служба, и предстоит серьёзный разговор о том, как завязалась ваша дружба с бунтовщиками.
— Спятили, синьор! — возмутился тот.
— И это мне, служителю закона?! — воскликнул незнакомец.
Обернувшись к двум сопровождающим, он приказал.
— Всадите кляп ему в дырявый рот, чтоб не орал, как пьяный поп с амвона.
Те скрутили Дель Риччо руки за спину.
— Утихомирился? А ну вперёд!
С той подстроенной и бурно закончившейся встречи началась дружба Микеланджело с Витторией Колонна, которая скрашивала его одиночество и одаривала моментами подлинного откровения. Он неожиданно проникся к ней таким доверием, какого ранее не испытывал, пожалуй, ни к кому.
Зарождение этого чувства совпало со временем, когда он напрямую приступил к самой росписи алтарной стены в Сикстине, в чём ему виделись мистическое совпадение и зов свыше. Он стал посещать воскресные встречи в Сан Сильвестро, где показывал маркизе рисунки, дорожа её мнением, и делился с ней самыми сокровенными мыслями о жизни и об искусстве, о чём говорится в одном из посвящённых ей сонетов, который вошёл в антологии итальянской поэзии:
Судьба, о донна, не для всех равна.
И вот один пример вам в подтвержденье:
Стоят веками в мраморе творенья,
Хоть жизнь ваятелю на миг дана.
Причина мне, как Божий день, ясна:
Искусство не подвластно силе тленья.
Скульптуре отдаю я предпочтенье —
Ведь с вечностью она обручена.
В портрете нашем или в изваянье
Я мог бы жизнь обоим нам продлить,
Орудуя то кистью, то резцом,
Чтоб ваше оценив очарованье,
Потомки обо мне могли судить
И об удачном выборе моём (239).
Судьба распорядилась так, что работа над величайшим творением «Страшный суд» проходила под знаком крепнущей дружбы с поэтессой, которая ратовала за обновление и очищение церкви от стяжательства, находясь под сильным влиянием идей Бернардино Окино, предводителя монашеского ордена капуцинов, автора нашумевших в то время «Диалогов о вере».
Первого сентября 1535 года папским указом Микеланджело был назначен главным скульптором, художником и архитектором Апостольского дворца в Ватикане с годовым жалованьем в 500 дукатов из папской казны, а также из таможенных доходов, взимаемых за переправу через По. Никто из мастеров Возрождения не получал столь высокого вознаграждения.
Работа в Сикстинской капелле шла своим чередом. Он получал отовсюду множество откликов. Из Венеции пришло целое послание от пресловутого Аретино, в котором автор излагал своё видение Страшного суда с «изрыгаемыми из уст Христа огненными стрелами, пронизывающими сверху донизу всю алтарную стену» и прочие благоглупости. Под конец своего многословного послания он пообещал вскоре наведаться в Рим и на месте изложить свои идеи. Странное письмо напористого автора изрядно позабавило друзей художника.
Вскоре пришла радостная весть из дома. Его племянница Франческа, которую он ласково называл Чекка, получив от дяди богатое приданое, удачно вышла замуж за молодого отпрыска знатного рода Гвиччардини. Приходили письма и от племянника Лионардо, который не скрывал своей нелюбви к учёбе и никак не мог найти дело, которое было бы ему по душе. Дядя строго его отчитывал за леность и легкомыслие.
В один из тихих вечеров, не предвещавший никаких сюрпризов, у Микеланджело на Macel dei Corvi собрались друзья, чтобы узнать о последних новостях из Флоренции от прибывшего оттуда Вазари. В последние годы через него Микеланджело следил за всем, что творится в родном городе. Он всегда был рад его появлению, и ему доставляло истинное удовольствие послушать его рассказы об оставшихся во Флоренции друзьях и знакомых.
Повзрослевший Вазари, успевший заявить о себе как о способном и ищущем художнике, дорожил дружбой с великим мастером и проявлял живой интерес к его новой работе. Показывая ему некоторые рисунки, Микеланджело с грустью заметил:
— В изгнанье мы в решеньях не вольны. Но исподволь в работу я втянулся.
Рассматривая разложенные на столе эскизы, Вазари не смог удержаться, чтобы не отметить:
— В рисунках ваших столько новизны, что мир бы обомлел и встрепенулся.
— Наш мир, Вазари, не пронять ничем, — с горькой усмешкой ответил Микеланджело. — Он жаждет одного — обогащенья.
С таким подавленным настроением друзья не могли согласиться, и Джаннотти постарался хоть как-то ободрить мастера.
— Чего-то нынче сникли вы совсем — Флоренция дождётся избавленья.
— Донато, друг мой, ждать невмоготу! Мне по ночам родной наш город снится. Как одолеть заветную черту и вырваться на волю из темницы?
Слова Джаннотти поддержал Вазари.
— Успех сопутствует вам столько лет, и всюду вы окружены почётом.
— Что мне почёт, когда свободы нет, а мы смирились и живём под гнётом? — из груди Микеланджело чуть не вырвался стон. — Ослепли все, не видя свой позор, и мой «Давид» глядит на нас с презреньем.
Он резко поднялся из-за стола, собрав разложенные на нём рисунки.
— Стыдливо от него отводим взор. Скорей умру, чем свыкнусь со смиреньем!
Молчавший доселе Дель Риччо, державшийся последнее время в тени, решил возразить мастеру.
— Упрёк ваш справедлив, но не во всём. Живём мы не без дела на чужбине, и вскоре прогремит отмщенья гром.
Послышались раскаты грома и сверкнула молния.
— Уже грохочет — лёгок на помине, — воскликнул Микеланджело. — Знать, час чревоугодия настал. Урбино, принимайся-ка за дело!
Урбино, откликнувшийся на зов, стал накрывать на стол.
— Ну наконец-то голод вас пронял! Жаркое чуть в печи не подгорело.
Все с готовностью стали рассаживаться за накрытый стол с яствами и напитками.
— Перед отъездом к вашим я зашёл, — сказал Вазари, принимаясь за еду. — Застал племянника — просил вам кланяться.
Разливая вино по бокалам, Урбино промолвил недовольно:
— Недавно сам был здесь и день провёл.
— Как был? — возмутился Микеланджело. — Вот за враньё тебе достанется!
— Я вру? Да как подумать вы могли! — не на шутку обиделся Урбино. — Он после Рождества сюда примчался, проведав, что в горячке вы слегли. Но в дом к вам не вошёл — чумы боялся. Поговорил со мной и был таков.
Микеланджело был поражён этой новостью. Ему было неловко перед товарищами за безобразный поступок племянника.
— Ах вот что! Наградил Господь семейкой и насажал на шею едоков. Как крохобор, трясусь я над копейкой и им последнее отдать готов…
Послышался громкий стук в ворота.
— Пойду узнаю, — сказал Урбино, — что за наважденье! Кого там на ночь глядя принесло?
Во дворе слышны были голоса:
— А, преподобный, прямо к нам с моленья?
— Попридержи язык, трепло!
На пороге появился сияющий дель Пьомбо.
— Привет, друзья! Но где аплодисменты? Не вижу радости, а повод есть, и с вас мне причитаются проценты за то, что я принёс благую весть. Сейчас скажу — переведу дыханье.
Он обвёл всех торжествующим взглядом.
— Пал Алессандро Медичи, тиран! Хоть поздний час, но в Риме ликованье, и лишь притих в унынье Ватикан. Ещё смердит в гробу злодей-ублюдок, а папа флорентийцам шлёт гонцов.
— От радости мутнеет мой рассудок! — воскликнул Микеланджело, еле сдерживая себя. — Флоренция свободна от оков!
— А кто, дель Пьомбо, не страшася риска, — спросил Джаннотти, — правителя Флоренции убил?
Чувствуя, как все с нетерпением ждали ответ, дель Пьомбо выдержал паузу, как заправский актер на подмостках, а затем выпалил:
— Да Лорензаччо, родственничек близкий, дражайшего кузена порешил.78
— Но что там в кулуарах говорится? — в нетерпении спросил Вазари. — Скажите — вы ведь фаворит двора.
— Я голоден, как римская волчица, — сказал дель Пьомбо, — во рту росинки не было с утра. Милей попов Урбино мне. Негодник, а ну-ка шевелись и наливай!
— Побойся Бога, старый греховодник, — сказал, смеясь, Микеланджело. — Сутана на тебе — не забывай.
— Для возлиянья не помеха ряса, — весело отпарировал дель Пьомбо, подняв полный бокал. — Вот живопись мою не ценит клир.
— Он хорошо вас знает, лоботряса, — шутливо заметил Дель Риччо.
— Заполонили фарисеи мир, — с грустью сказал Микеланджело. — Что за беда, коль росписи в часовне им не по вкусу? Время нам судья.
— Вот кто Платону в рассужденьях ровня! — воскликнул обрадованно дель Пьомбо. — В рисунках, мастер, вновь нуждаюсь я.
— Ты заслужил их.
Дель Пьомбо поднялся с бокалом в руке:
— Выпьем за удачу, и будь благословен наш славный труд!
— Виват! — поддержал его Дель Риччо. — Поднимем тост за Лорензаччо — и в наши дни сыскался новый Брут!
Микеланджело метнул в его сторону гневный взгляд:
— О нет, друзья. Я выскажусь иначе. Пью за свободу, а она близка!
— Переиначивать — дурное свойство, — сказал с обидой Дель Риччо.
— Паук загрыз другого паука. Какое здесь, скажите мне, геройство?
Решив блеснуть своей начитанностью, Дель Риччо ответил с вызовом:
— Вот вам Боккаччо вещие слова: «Всегда угодна Богу жертва эта, когда летит с тирана голова».
Микеланджело тут же осадил зарвавшегося спорщика:
— Не надо передёргивать поэта и говорить такую ерунду! Напомню вам, что Брута за убийство великий Данте поместил в аду.
Вся компания закричала «браво» и ещё долго обсуждала ответ мастера на выпад обиженного друга. Крепко досталось тогда Дель Риччо за витийство и так некстати приведённый стих.
Послышались удары колокола. Урбино стал убирать со стола посуду, всем своим видом показывая гостям, что пора и честь знать.
— В соседней церкви полночь отзвонили, — напомнил он гостям. — Под ваши споры даже дождь утих.
— И впрямь, друзья! — воскликнул Вазари. — Про время мы забыли, а завтра ждёт нас день не из простых.
Микеланджело пошёл проводить друзей.
— Спасибо вам за доброе участье — иначе можно спятить от тоски.
— Не выходите — на дворе ненастье, — остановил его дель Пьомбо. — У нас плащи надёжны и крепки.
Он остался один, пока Урбино провожал гостей и запирал ворота. О, как бы ему хотелось помчаться стрелой во Флоренцию! Но риск велик, и он по рукам связан папским заказом.
— Италия, твой непутёвый сын, — так он сам назвал себя, — не может от сомнений отрешиться и смелости ему недостаёт.
Он долго не мог сомкнуть глаз и почти до рассвета просидел над рисунками при зажжённых свечах. Для него заботы прожитого дня были ничтожны пред высшим озарением ума, а все мирские представленья ложны, коль вечность говорила с ним сама.
Но вскоре он почувствовал, как руки стали неметь от усталости, а веки слипаться. В полудреме ему вдруг почудилось, что перед ним выросла фигура в белом саване, и он очнулся от испуга.
— Сгинь, призрак, прочь! — закричал он. — Я отдан на поруки искусству. Говорить мне недосуг.
Перед ним оказался, кутаясь в простыню, Урбино.
— Вот до чего доводят ваши бденья!
— Урбино, ты? Почудилось мне вдруг… Как славно! Растворилось привиденье, и уж рассвет багряный с бирюзой.
— Не спите вы. На что это похоже? Волнуется и наш шпион ночной. Взгляните — за окном маячит рожа.
Заметив, что его обнаружили, соглядатай тут же исчез. Последовав совету Урбино, он отправился к себе наверх в спальню.
— Раскрой свои объятия, Морфей, и дай забыться сном на ложе сиром. Мне надо сил набраться поскорей — неладное творится с нашим миром.
В память о том вечере в мастерской появился мраморный бюст Брута (Флоренция, Барджелло). Микеланджело решил воздать должное тираноубийце, сразившему диктатора. Прежде он успел обсудить эту идею с маркизой Колонна, которой сама мысль об отмщении была чужда. Но ей не удалось отговорить своего друга, загоревшегося мыслью воссоздать в мраморе образ Брута. В этом прекрасном изваянии отражены мечты — и чаяния Микеланджело о свободе.
Поначалу возникла проблема с моделью. Но друзья в один голос предложили для позирования Кавальери, чей образ так и просился быть запечатлённым в мраморе.
— Прекрасная мысль, — согласился Микеланджело. — Если бы я взялся ваять Аполлона, то лучшей модели не найти. Но мне нужна не красота, друзья, а сильное волевое мужское начало.
Он заметил, как по лицу Кавальери пробежала тень обиды и недовольства. Его не было видно несколько дней после того разговора, пока сам Микеланджело не пояснил молодому другу, что для облика тираноубийцы он никак не подходит, поскольку сама его натура восстаёт против жестокости.
— При всём старании, — сказал Микеланджело в присутствии друзей, — я не смог бы изобразить нашего друга Томмазо с кинжалом в руке.
Эта временная размолвка с молодым другом оставила след в душе Микеланджело, и он долго не мог успокоиться, что нашло отражение в терцетах одного сонета, звучащих гимном мужской дружбе…
Коль каждый любит до самозабвенья
И бескорыстен той любви союз,
Коль общей целью и мечтой согреты,
Всё суетное блекнет от сравненья
С нерасторжимостью сердечных уз,
Хотя страшны бывают и наветы (59).
При создании «Брута» Микеланджело использовал волевые черты лица мужественного республиканца Джаннотти, что было отмечено всеми, а сам Джаннотти, узнав себя в изваянии, сказал однажды:
— Дорогой Микеланьоло, я польщён вашим выбором. Но сдаётся мне, что из-за нашей дружбы вы несколько меня приукрасили, и теперь мне не страшно предлагать любой красавице руку и сердце.
Позднее, не договорившись в цене с молодым кардиналом Никколо Ридольфи, племянником незабвенной Контессины, Микеланджело подарил этот бюст Джаннотти в знак дружбы и в память о прогулках по Риму, имевших место весной 1546 года. В тех прогулках приняли участие также Луиджи Дель Риччо, Антонио Петрео и Франческо Прешанезе, типограф и издатель. Все они были флорентийскими изгнанниками, оказавшимися не по своей воле, как и их кумир Данте, вдали от родины. Судьба великого поэта-изгнанника была им близка и понятна.
Бродя по Капитолийскому холму и среди руин имперских форумов, собеседники старались понять, как долго продлилось хождение Данте в аду и в чистилище. Особенно их занимал вопрос, почему поэт поместил в ад Брута и Кассия за убийство Юлия Цезаря. Памятуя об убитом тиране Алессандро Медичи, Микеланджело в споре с молодыми земляками заявил в оправдание героя, запечатлённого им в мраморе:
— Поймите, друзья, что Брут заколол не человека, а нелюдь в человечьем обличье. Но у Данте были о нём свои соображения, и для него любое убийство заслуживало адских мук.
В подтверждение высказанной мысли он прочитал по памяти нужные строки из «Божественной комедии».
В дни празднования 500-летия Микеланджело, широко отмечаемого во всём мире, микеланджеловский «Брут» побывал в 1975 году в Москве, где был выставлен в ГМИИ им. Пушкина.
За свои выдающиеся заслуги 10 декабря 1537 года на Капитолии Микеланджело был торжественно провозглашён почётным гражданином Рима. Отовсюду пришли поздравления, но он спокойно воспринял этот акт как нечто само собой разумеющееся, ибо в Риме находились многие его творения, вызывающие восхищение горожан и армии паломников.
Тем временем во Флоренции Совет восьми, состоящий из самых влиятельных лиц, избрал флорентийским герцогом ничем не примечательного восемнадцатилетнего Козимо I, сына известного кондотьера Джованни делле Банде Нере из второй ветви клана Медичи — Пополани, для которых когда-то был сотворён мраморный «Джованнино». Таким избранием был закреплён принцип престолонаследия, и республиканские порядки окончательно ушли в прошлое, что вызвало в городе волну возмущения.
Горя желанием вернуть великого творца на родину и придать своему правлению ещё большую значимость и вес, Козимо Медичи, став полновластным хозяином Флоренции, выделил средства на восстановление искалеченной скульптуры Давида. Хранивший верность республиканским принципам Микеланджело, несмотря на щедрые посулы правителя, передаваемые через преданного герцогу услужливого Вазари, не пожелал вернуться на родину, где царил ненавистный ему режим Медичи.
В самом начале работы над «Брутом» через Вазари было получено пожелание Козимо заказать Микеланджело свой бюст, словно ему были неведомы республиканские убеждения скульптора. В разговоре с друзьями тот заявил, что последнее время ему не раз приходила идея создать мраморный барельеф с изображением мерзкого спрута, который своими щупальцами душит гражданские свободы. Такое изображение могло бы стать, по его мнению, истинным портретом этого «сиятельнейшего и преданнейшего христианству» герцога, как его назвали подкупленные выборщики. Позднее Челлини, обласканный Козимо I, который потерял всякую надежду заполучить к себе Микеланджело, изваял бронзовый бюст герцога (Флоренция, Барджелло), что вызвало неудовольствие Микеланджело:
— Как ты мог, Бенвенуто, решиться на создание бюста душителя республиканских свобод? — возмущался он.
— Тебе легко рассуждать, сидя здесь, в Риме. Зато герцог согласился на установку моего «Персея» в лоджии Ланци, — пытался оправдаться Челлини. — Для меня, возможно, это главная работа всей жизни.
Открытое неприятие нового флорентийского режима Микеланджело выражал при написании алтарной фрески в Сикстине. Его гнев смягчался только на воскресных встречах с обожаемой подругой в доминиканском монастыре Сан Сильвестро, где их души сливались воедино, следуя пророческому напутствию апостола Павла: «Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я — медь звенящая или кимвал звучащий».
Со временем маркиза Колонна стала для Микеланджело Беатричей и Лаурой его музы, хотя превосходила юных возлюбленных Данте и Петрарки как силой ума, так и величием духа. Следует отметить, однако, что Микеланджело волновали не столько поэзия Виттории Колонна, сколько её стремление к духовному совершенству и глубокая вера. Общаясь с ней, он показывал ей эскизы и обсуждал темы очередных фресок, дорожа её мнением, как об этом говорится в одном из посвящённых ей мадригалов…
Когда, о донна, истинный ваятель
Фигуру сотворяет —
От глыбы отсекает
Всё лишнее резцом,
Чтоб вырвать мысль из каменных объятий.
Так будь и ты творцом
И вызволи мою из плена душу.
Упрятана она, полна сомнений,
И страх лишь ей знаком,
А с нею сам я трушу.
Вдохни в меня надежду, добрый гений! (152)
Присутствовавший иногда на встречах в Сан Сильвестро Франсиско де Ольянда приводит следующее высказывание Микеланджело об искусстве, навеянное беседами с маркизой: «Хорошая живопись — это как бы сближение, слияние с Богом… Она лишь копия его совершенства, тень его кисти, его музыка, его мелодия… Поэтому художнику недостаточно быть великим и умелым мастером… Его жизнь должна быть возможно более чистой и благочестивой, и тогда Святой Дух будет направлять все его помыслы».79
Безрадостные вести о творимом во Флоренции беззаконии не могли оставить Микеланджело безучастным. В упомянутой рукописи Джанноти рассказывается о тайной встрече, состоявшейся в одном из трактиров на Трастевере, где собрались добровольцы перед походом на Флоренцию. В темноте Микеланджело в сопровождении Урбино, Вазари и дель Пьомбо долго бродили по переулкам в поисках места назначенной встречи. Впереди блеснул огонёк из раскрытой двери одного изломов.
— Вон, видите, условный дан сигнал, — сказал своим спутникам Микеланджело. — А мы впотьмах по закоулкам лазим.
— Простите, мастер, — остановил его Вазари, — сразу не сказал. На днях предстану я пред новым князем. Мне посулил он выгодный заказ.
— Вас не неволю — за углом карета, — недовольно промолвил Микеланджело. — Идём, дель Пьомбо, там заждались нас.
Тот остановился в нерешительности:
— На мне сутана, видишь ли, надета. Неловко в ней туда совать мне нос.
— Я повидаю одного повстанца, — постарался его успокоить Микеланджело. — Побудешь подле, и с тебя весь спрос.
— Что толку от меня, венецианца? — продолжал упорствовать дель Пьомбо. — Я так далёк от флорентийских бед.
— Но дружба в бедах-то и познаётся, — напомнил ему Микеланджело.
— В политику мешаться мне не след, — отпарировал монах. — Чего тебе, как людям, не живётся? Идём домой, пока не поздно.
— Нет!
В спор решил встрянуть Вазари:
— Наш долг, а он не терпит отклонений — прекрасное в искусстве отражать.
— Желаю вам приятных сновидений, — язвительно ответил Микеланджело. — Но не проспите — жизнь не будет ждать.
— Не забывай о кознях иезуитов, — напомнил дель Пьомбо. — Зачем ты глупо лезешь на рожон и нас толкаешь в логово бандитов?
— У каждого есть в жизни Рубикон, — задумчиво ответил Микеланджело, — как эта узкая полоска света. Перешагнуть её дано судьбой. Пишите же парадные портреты — оно покойней, да и куш большой. В искусстве не перевелись клевреты и мастера прекраснодушных фраз.
Он обернулся к стоящему в молчании помощнику:
— Пойдём, Урбино! Ты — мой провожатый.
В дверях их встретил Дель Риччо:
— Мы уж не чаяли дождаться вас!
— За нами увязался соглядатай, — пояснил Микеланджело, входя в трактир, — пришлось нам переулками петлять.
Дель Риччо представил ему молодого воина в латах:
— Вот человек, прибывший от повстанцев.
— Простите — не могу себя назвать, — сказал тот, крепко пожав руку мастера. — Веду я пополненье новобранцев. Покуда в тайне наши имена. Но встреча с вами словно нам награда. Поддержка ваша так сейчас важна. За помощь щедрую и за…
— Не надо! — резко оборвал его Микеланджело. — Я флорентиец, друг мой, как и вы.
Он вынул из кармана конверт и кожаный мешочек со звонкой монетой.
— Конверт для Строцци, деньги для отряда. Как бы хотелось с вами в путь! Увы, дам только лишний повод наговорам.
— Единая нас связывает цель, — поддержал его повстанец.
К ним подошёл Урбино:
— Простите, что мешаю разговорам. Ребята развели тут канитель. Их впору бы отвлечь и успокоить.
— Урбино прав, — согласился Дель Риччо. — Бойцов пора встряхнуть.
Все направились в зал, откуда доносились возбуждённые голоса. Там набилось около сотни молодых парней.
— Ребята, тишина! — властно приказал повстанец. — Не время спорить. Пришёл нас проводить в далёкий путь сам Микеланджело, республиканец.
В едином порыве новобранцы закричали:
— Защитнику республики ура! Да здравствует великий итальянец!
Выждав, дабы подавить внутреннее волнение при виде крепкой и задорной юной поросли, Микеланджело обратился к ребятам со словами:
— Родные земляки, пришла пора помочь Флоренции многострадальной. Она давно от нас подмоги ждёт. Доносится оттуда звон кандальный — в неволе изнывает наш народ. Я верю в силу вашего удара. Удачи вам!
— Свобода! Смерть врагам!
Дель Риччо подошёл к Урбино, сидящему среди повстанцев на краю стола:
— Держи, Урбино, — вот тебе гитара. Куплеты на дорогу спой друзьям.
Тот не заставил себя долго упрашивать и, настроив гитару несколькими аккордами, лихо запел тенорком, а обступившие его тесным кольцом ребята стали дружно подпевать, отбивая такт в ладоши и притоптывая ногами. Микеланджело вдруг почувствовал себя помолодевшим в компании юнцов, жаждущих ринуться в бой.
Как над Арно рекой
Молнии сверкали,
А враги в час ночной
Шумно пировали.
К ним пришёл во дворец.
Сей вертеп разврата,
Лорензаччо-наглец,
Чтоб прикончить брата.
Знать, не зря на суку
Каркала ворона.
Кровь течёт по клинку —
Пал злодей без стона.
Эх, земная юдоль,
Сколько бед от злата!
За страданья и боль
Медичи расплата.
Флорентийский набат
Вдруг забил тревогу.
Собирайся, отряд,
В дальнюю дорогу.
Закусив удила,
Кони мчатся птицей,
А душа весела
За свободу биться!
Подхватив последний куплет, молодёжь весёлой гурьбой покинула трактир.
— Прощайте, мастер, — ждут меня бойцы.
— Прощайте! Сколько лет вам?
— Двадцать скоро.
— О Господи, какие все юнцы, — пожимая руку повстанцу, заметил Микеланджело. — Достойная нам смена и опора.
С улицы раздались цоканье копыт и возбужденные голоса отъезжающих бойцов. Проводив отряд, вбежал Урбино:
— Послушайте! Повстанец-то — девица! Я только при прощании узрел.
— Да что ж на белом свете-то творится, — подивился Дель Риччо. — Не меч, а прялка — девичий удел.
Не в силах скрыть волнение, Микеланджело перекрестился:
— Услышь молитву, Пресвятая Дева, и в ратном деле защити юнцов. Не дай им сгинуть — огради от гнева. Пусть отомстят за кровь своих отцов…
До Ватикана дошла тревожная весть о выступлении повстанцев, всполошившая весь двор. Папе нездоровилось в те дни, и от него не отходил врач Ронтини.
— Ну что там у меня — чего умолк? — недовольно спросил Павел. — Да говори же!
— Язва, к сожаленью. Скрывать не стану — не велит мне долг.
— Как думаешь, возможно исцеленье? — робко спросил папа.
— Святейшество, в такие-то лета!
Ответ рассердил Павла.
— Для всех мой возраст — камень преткновенья. А я прожить собрался лет до ста, чтоб зависть злопыхателей заела. Ты доктор — так лечи, озолочу!
— Лечение — не шуточное дело, — ответил Ронтини.
— Старайся же, мой лекарь. Жить хочу!
— Отныне меньше всяких треволнений и должно впредь диету соблюдать: отказ от острых специй и солений, и главное — хмельного в рот не брать.
— Да как откажешься? — удивился Павел. — Прислал бочонок мне доброго тосканского вина…
— Кто?
— Микеланджело.
Ронтини всплеснул руками:
— Вы как ребёнок! Такая невоздержанность вредна и осложненьями для вас чревата.
— А он там как? — спросил Павел.
— О, пресвятой отец, храню я тайну пациента свято.
Услышав это, папа рассердился.
— Чего со мной юродствуешь, хитрец? Приставлен ты — тебе известны цели — не ради любопытства к нему.
— На Форуме я трижды на неделе, — заверил его Ронтини, — и беспокоиться вам ни к чему.
— Такой, как он, — задумчиво промолвил Павел, — раз в тыщу лет родится, чтоб вызволять из грязи род людской. Но многим неугоден он в столице, и сплетня поползла о нём змеёй.
Его слова поддержал Ронтини.
— За Буонарроти надобен уход, а от Урбино никакого прока. Сам мастер скуповат — слуга же мот, да и с хозяйством сущая морока.
— Без глаза женского дом сирота, — с пониманием согласился Павел. — Ну кто бельё помоет, залатает? Художник и корыто — срамота! Ни ласки, ни заботы он не знает, а трудится без устали, как вол, и не намерен ослаблять подпругу.
— На днях портному заказал камзол, — поделился новостью Ронтини, — и вычистил до блеска всю лачугу.
— С чего бы? — подивился Павел.
— Да увлёкся, как юнец.
— Зазноба-то Виттория Колонна?
— Она.
— Ах, Микеланджело, шельмец! — воскликнул Павел. — Гордячка-то к нему хоть благосклонна?
— По-моему, она со всей душой, хотя порою знатностью кичится и избегает встреч с ним в мастерской.
— Ишь ты. Для блуда монастырь годится, — недовольно заметил Павел. — Ну и ханжа! Попробуй в душу влезь. А чем прельстила-то, срамница? Ни красоты, ни стати — только спесь. Она не потаскуха Форнарина, по коей сохнул бедный Рафаэль. Но кабы не сикстинская картина, охотно б шуганул её отсель!
Видимо, вспомнив, с какой теплотой его принял мастер в доме на Macel dei Corvi, папа признал:
— А мастера мне жаль — маркиза дура. Да ничего тут не поделать с ним. У гениев особая натура, и общий к ним аршин неприменим.
Услышав шум, папа отпустил врача и велел впустить кардинала Гонзага и камерария Бьяджо, которые сообщили, перебивая друг друга, что отряд повстанцев, насчитывающий около двух сотен бойцов, направляется в сторону Флоренции.
— Давно по флорентийцам плачет кнут, хоть с князем-сопляком у нас согласье, — заметил Павел.
— Пока повстанцы подкрепленье ждут, — продолжил своё донесение Гонзага, — и бесконечные ведут дебаты, накинем сеть — не вырваться из пут, а остальное довершат солдаты.
— И император Карл оповещён? — спросил папа.
— Его испанцы будут палачами, — заверил кардинал.
— Вот это мудро, — похвалил Павел. — Тут большой резон: мы в стороне и с чистыми руками. А кесарю раз плюнуть на закон.
— И к свадьбе будет вроде подношенья, — угодливо заметил Бьяджо.
— За дочку Карла внука выдаю, — поделился радостью Павел, — на что монаршье есть благословенье.
— Вас поздравляем!
— Весть пока таю, — признался Павел. — Как только передушим всех повстанцев, тогда мы и закатим пир горой. Покуда вся надежда на испанцев.
Гонзага переглянулся с Бьяджо и тихо промолвил:
— Святейшество, тут казус небольшой. Допрос устроив, мы легко дознались, кто средствами снабдил бунтовщиков.
— И кто же? — грозно спросил папа. — Говорите. Что замялись?
— Буонарроти, — процедил Гонзага.
— Он на всё готов, — поддержал его Бьяджо. — Не зря о нём такие ходят слухи, что страх берёт.
— Да сплетни-то при чём? — возмутился Павел. — Молчи, дурак! Ты хуже римской шлюхи, готовой переспать с родным отцом.
Осмелев, Гонзага предложил:
— Вот повод, чтоб лишить его заказа, а роспись ту дель Пьомбо передать. От Микеланджело идёт зараза…
Но тут Павел не выдержал и закричал:
— Гонзага, нет! Такому не бывать! Его оклеветали, вне сомненья, завистливые злые языки. Ему на подлецов везенье, особенно злословят земляки.
И папа принялся объяснять придворным, что мастер нищий, сознательно дав бедности обет, в пристойном отказав себе жилище.
— Да у него гроша в кармане нет, — продолжал рассуждать Павел вслух, словно разговариваая с самим собой. — Ведь всё, что получает за работу, он попрошайкам братьям отдаёт, а те транжирят денежки без счёту и благоденствуют из года в год. Теперь он о племяннике радетель и думает балбеса обженить.
Его рассуждения осторожно прервал Бьяджо, напомнив, что в приёмной дожидается свидетель, готовый сказанное подтвердить.
— Кто выискался таковой?
— Дель Риччо, ходатай по делам и приживал.
— Тот флорентиец? — удивился папа. — Предал он вторично. Тащи его, ретивый кардинал!
Подталкивая вошедшего, Гонзага объявил:
— Пред вами грешник.
— Ближе, образина! — приказал Павел упавшему перед ним на колени перепуганному Дель Риччо. — Так ты, хамелеон, поклёп возвёл на нашего любезнейшего сына? Знай, клевета — тягчайшее из зол. А я-то полагал, что мастер славный разборчив в людях и в своих друзьях, среди которых, говорят, ты главный. Что, снова проигрался в пух и прах и подличаешь, задолжав всем разом?
— Святейшество, — залепетал Дель Риччо, — да я… да он… Клянусь! Пред палачом в подвале меркнет разум, и я…
— Оклеветал. Презренный трус! — закричал папа, всё более озлобляясь. — Уже пустил с испугу лужу, шельма! Да не сучи ногами, как сатир, а лучше думай. Что ты пялишь бельмы? Кто деньги дал?
— Мне их вручил банкир…
Гонзага с силой встряхнул его:
— Ты говоришь не то!
— Дал деньги Строцци, — решительно заявил Дель Риччо, почувствовав, что такой ответ будет папе по нутру.
Павел облегчённо вздохнул:
— Всё ясно, кардинал. Я так и знал. Чтоб выйти из тюремного колодца, он благодетеля оклеветал.
— Простите…
— Чтоб тебе быть целу, о нашем разговоре никому. Вон из дворца!
Когда тот чуть не бегом выскочил из кабинета, Гонзага спросил:
— Какой же ход дать делу?
— Ужели не понятно самому? — подивился Павел. — Да Строцци с Медичи — два разных клана, всю жизнь враждующих между собой. Они втянули этого болвана в свою игру, и тут вопрос простой.
Папа обвёл взглядом придворных, желая удостовериться, что удалось их убедить.
— Буонарроти дорогого стоит, и с ним у нас хлопот хоть отбавляй. Попробуй тронь творца — Европа взвоет, подняв из каждой подворотни лай.
Почувствовав колики в животе, Павел решил поставить точку в затянувшемся разговоре.
— Пока он с нами, недругам завидно и хочется союз наш оболгать.
— Но что-то утаил Дель Риччо, — словно про себя сказал Гонзага.
— Стыдно, — оборвал его папа, — облыжным обвиненьям доверять! Со временем шагает мастер в ногу и полон новых планов и идей. Горит в работе, ну и слава Богу! Лишь бы в систему нашу врос скорей и не считал бы Рим своей темницей.
— Да ведь ему ничем не угодишь, — пожаловался Бьяджо.
— Воздастся за терпение сторицей, — сказал папа. — Гонзага, что молчишь?
— К сторонникам реформ он расположен.
— Но льнут они к нему, а он к ним нет, — решительно отрезал Павел. — Виттории Колонна круг ничтожен. Итак, договорились обо всём.
Он с укоризной посмотрел на придворных:
— Кого нашли взамен ему? Дель Пьомбо — распутника, обжору и рвача. Он, как индюк, надулся от апломба. Ступайте и верните мне врача.
Когда все удалились, Павел задумался, понимая, что Микеланджело с огнём играет, встревожив весь Ватикан.
«Держись-ка от политики подале, — мысленно посоветовал он мастеру, — она грязней клоаки городской. Благое дело вместе мы зачали и связаны верёвочкой одной. Покуда жив, я ей не дам порваться, но за тобой ужесточу надзор. Не должен ты с еретиками знаться, иначе с ними угодишь в костёр!»
И такая угроза была нешуточной, ибо по всей Италии вместо «костров тщеславия», на которых сжигались когда-то богохульные книги и картины, теперь заполыхали костры инквизиции для сжигания живьём еретиков.
Пришло сообщение, что отряд добровольцев попал в засаду на подступах к Флоренции и полностью уничтожен. Рухнули все планы, тщательно подготовленные Джаннотти, Строцци и другими патриотами, а надежды Микеланджело увидеть Флоренцию свободной обернулись крахом.
Со своими невесёлыми мыслями он направился в монастырь Сан Сильвестро к Виттории Колонна, где застал её вместе с герцогиней Джулией Гонзага, присутствия которой никак не ожидал.
— День добрый вам, сиятельные донны! Брожу слепцом — в глазах сплошная тьма, — и он в изнеможении опустился на стул. — Мне постоянно жизнь чинит препоны, от коих скоро я сойду с ума.
Колонна вздрогнула от неожиданности:
— Мой друг, ужели нелады в Сикстине? Таким я вас не знала никогда.
Он заверил её, что дела идут неплохо там поныне, но под Флоренцией стряслась беда. Республике из праха не подняться — последний рухнул чаяний оплот.
— Да как же вдруг могло такое статься? — с болью в голосе спросила Колонна. — Вы так надеялись на тот поход…
Микеланджело, оглядевшись по сторонам, тихо ответил:
— Сейчас не время говорить пространно. Узнаете чуть позже обо всём.
Сгорая от любопытства, Гонзага всё же поняла лишним своё присутствие.
— Хоть встрече с вами несказанно рада, но лучше я оставлю вас вдвоём.
Проводив герцогиню, Колонна подошла к Микеланджело:
— Никак не отойду я от испуга. У вас какой-то отрешённый взгляд.
— Сказать мешала ваша мне подруга, из-за чего и как погиб отряд.
Помолчав немного, он продолжил:
— Когда повстанцы все собрались с духом, им западню устроил вражий стан.
— Кто предал вас?
— Коль верить слухам, всё тот же всемогущий Ватикан. А Медичи с его благословенья устроили резню — таков исход.
Он крепко сжал руки и добавил:
— На этом не кончаются мученья. Для Аретино наступил черёд: он снова в Риме.
— Вот так совпадение! — в ужасе воскликнула Колонна, не веря своим ушам. — Такого пасквилянта свет не знал. Его страшусь я, как исчадья ада.
— Меня он в Ватикане разыскал и взялся нудно поучать, как надо писать на тему «Страшного суда».
— Вас поучать? Неслыханная дерзость! — воскликнула Колонна, всё ещё не отойдя от испуга.
— Советы я отрину, как всегда. Но он способен на любую мерзость.
Колонна была в недоумении.
— От вас чего же хочет лиходей?
— Пустяк, — спокойно ответил Микеланджело. — Сей графоман и вымогатель, которого зовут «бичом князей», всем объявляет, что он мне приятель и что радеет обо мне душой. Взамен непрошеный благожелатель хотел бы в дар картину.
— Боже мой!
Вошла молодая инокиня, объявив, что прибыл Его преосвященство Пол с поклоном.
— Нет, нет! — заволновалась Колонна, привстав со стула и чуть ли не собираясь бежать. — Его сегодня не приму.
— Хотя вы отказали строгим тоном, — с грустью заметил Микеланджело, — скажите, дорогая, почему он подле вас ужом всё время вьётся?
— Был мною избран он духовником, так как о вере ревностно печётся.
Микеланджело стало не по себе от таких слов.
— Печётся перевёртыш о другом, надевши реформатора личину…
Но Колонна жестом остановила его:
— Вам скучно быть со мной наедине?
— Близ вас готов сносить я боль, кручину, и больше ничего не нужно мне.
— О если б! — заметила она, покачав головой. — Вы с искусством побратимы, и в нём отрада высшая для вас.
Но Микеланджело не поддержал её, тихо заметив:
— Пути Господни неисповедимы, и выбор их зависит не от нас.
— Вы правы, — согласилась Колонна. — Нам дано познать разлуку, а не бесед духовных благодать.
Микеланджело от волнения не мог усидеть на месте.
— Зачем усугубляете вы муку? Не надо, дивный светоч, так пугать.
— Судьба в своих решеньях непреклонна — печальный уготован нам конец.
Нет, с этим он никак не мог согласиться, ибо рушился его мир, в котором он творил, страдал, сомневался, а в любви находил поддержку и понимание. Он готов был разрыдаться и пасть перед ней на колени.
— Моя кариатида и колонна, на вас я опираюсь как творец. Пишу сейчас Христа и самарянку,80 желая дать в картине ваш портрет, чтоб гордую прославить итальянку, в которой чувств ко мне ни грана нет. Во всём я вижу ваше превосходство и сознаю пред вами свой изъян. Мне незачем скрывать своё уродство, но пусть продлится сладостный обман!
Страстный монолог друга глубоко тронул маркизу, и она с грустью сказала:
— У каждого из нас свой долг пред Богом, и в жизни разные даны пути, которые расходятся во многом. Безропотно нам должно крест нести.
Но он не мог согласиться с такой позицией, противоречащей его натуре.
— Скажите прямо, что я вам не пара и в излияньях пылких чувств смешон!
— Мой Микеланджело, — и она взяла его за руку, чтобы успокоить, — грозит нам кара, и тучами затянут небосклон. Мы с вами оказались в чёрном списке — фискалы папские донос строчат.
Его как огнём обожгло прикосновение её руки.
— Раз наши души родственны и близки, бежим скорей куда глаза глядят, оставив в Риме страхи и сомненья.
— Куда бежать? — воскликнула она, подойдя к образу на стене. — Иной вам жребий дан, а вот меня на днях ждёт постриженье. И знайте, огнедышащий вулкан, что я лишь хрупкая свеча, не боле.
— Я в вас нуждаюсь, как в поводыре, чтоб не зачахнуть одному в неволе.
— Да разве же для вас мой аналой? — упорствовала Колонна. — Не келья вам нужна — простор Вселенной. Наделены вы силой неземной. Я верю в ваш удел благословенный, и он не для молитвенной тиши.
Но он словно не слышал её слов и, движимый страстью, настаивал на своём.
— Тогда презрев условности каноны, уединимся где-нибудь в глуши.
— Умерьте же свой пыл — вокруг шпионы. У инквизиции длинна рука, и никакой пощады вольнодумцам.
Но он уже был охвачен идеей бегства.
— Прошу — не обессудь, святой Лука!81 Пусть кое-кто сочтёт меня безумцем, я ради вас с искусством распрощусь.
Чтобы остановить его, она решительно отрезала:
— Такая не нужна от вас услуга, и с ней я никогда не соглашусь!
— Судьбою сведены мы друг для друга, и в целом мире нет прочнее уз. Без вас я вижу зависть, зло, измену, двуличие друзей и неприязнь. Просвета нет, хоть бейся лбом о стену. Вас умоляю — отведите казнь!
В его глазах была такая мольба, что она не знала, как и чем его успокоить.
— Мне этой жертвы не простят потомки, а вы принадлежите им сполна. Что будет завтра — для меня потёмки. Сегодня же я сердцем вам верна. Молю, чтоб дольше полыхал в вас пламень, дарящий людям веру и тепло.
Микеланджело наклонился и поцеловал ей руку.
— Благодарю. Хоть вы не сняли камень, но на душе немного отлегло.
— Из Апокалипсиса откровенья вы склонны снова вместе почитать?
— Чтоб ваше заслужить расположенье, готов я на кресте себя распять. Хотите, дам обет носить вериги иль папу в смертных обличать грехах похлеще даже Лютера-расстриги! Вот вижу и улыбку на устах.
Он вынул из кармана блокнот и карандаш:
— Виттория, замрите на минутку — мне нужно дивный миг запечатлеть!
— Серьёзное вы обратили в шутку. Как долго я должна ещё терпеть?
Он быстрыми движениями водил карандашом.
— Один лишь штрих — и вот улыбки трепет. О, как он будет душу бередить!
— Дивлюсь на вас. Какой-то детский лепет!
— Не могут руки без движенья быть. А им дано в рисунке вас касаться — вот и безумствует мой карандаш.
— Договорились делом мы заняться. Оставьте же мальчишескую блажь!
Довольный полученным рисунком, он весело объявил:
— На всё готов, мечтая лишь о малом.
— О чём?
— Чтоб нам сидеть пред камельком и наслаждаться счастьем запоздалым.
Сдерживая улыбку, Колонна поднялась:
— Несносны вы! Давайте в сад пройдём, где всё уже для чтения готово. Я вижу, в голове у вас содом — послушаем Иоанна Богослова.
От двери отпрянула инокиня, смотря им вслед:
— Пока воркуют голубки в саду, всё слышанное мигом на бумажку и к матери игуменье пойду. Иль утаить? Но не простят промашку. Никто не говорил мне нежных слов, хотя о счастье я молила Бога.
Она перекрестилась.
— А мастер-то в любви на всё готов. Зачем ему маркиза-недотрога?
Неслышно ступая, появился Пол:
— Подслушивала, детка? Ай-ай-ай! Тебе к игуменье идти не надо. Вознагражу, но глаз с них не спускай. Ко мне, когда стемнеет, для доклада. Будь умницей, старайся! Я пошёл.
Инокиня проводила его недобрым взглядом:
— С тобою мне якшаться не пристало. Ты мягко стелешь, преподобный Пол, но мёдом потчуя, вонзаешь жало.
Много позже Микеланджело изрядно удивили восторженные слова Вазари в его «Жизнеописаниях» о кардинале Поле, с которыми ни он, ни друг Джаннотти никак не могли согласиться, зная двурушническую натуру англичанина.
Воскресные чтения служили для Микеланджело отдушиной, укреплявшей в нём веру и поднимавшие дух. Они вдохновляли его при написании трагической фрески, работа над которой близилась к завершению. Принято считать, что с этого мадригала начинается цикл стихов, посвящённых Виттории Колонна:
Ужель, моя синьора,
Ты так же можешь, как и мы, дышать,
Плоды земли вкушать
И одарять нас, смертных, лаской взора
Без всякого укора?
Любой, забыв сомненья, возгордится
И бросится в погоню за мечтой.
Кому же ум — опора,
Вослед не устремится.
Коль не прав, смути и мой покой
Небесной красотой.
Но камень нем, как и листок бумаги,
Когда творцу недостаёт отваги (111).
Однажды во время чтения «Откровений святого Иоанна Богослова» старый монах Амброджо особенно выделил проникновенным голосом следующий отрывок:
«И увидел подобного Сыну Человеческому. Глава Его и волосы белы, как белая волна, как снег; и очи Его, как пламень, огненны… Итак, напиши, что ты видел, и что есть, и что будет после сего…»
Микеланджело вдруг почувствовал, что его душат исходящие из глубины души рыдания. У него перехватило дыхание, и он низко опустил голову, стараясь скрыть волнение.
Обеспокоенная его состоянием, маркиза попросила монаха прерваться.
— Скажите, мастер, отчего вы так разволновались?
— Оттого, маркиза, что я тоже с седыми волосами, как и повстречавшийся Иоанну Богослову человек.
После неожиданно прерванного чтения Виктория Колонна, которой передалось волнение друга, была так нежна и приветлива к своему другу, что он вдруг почувствовал что-то неладное в её поведении, а в его тетради появились странные терцины:
От резких смен страдает наш покой.
В испуге сердце бьётся учащённо —
Его погубит горе или счастье.
Чтоб порождённая твоей красой
Любовь ко мне была бы благосклонна,
Умерь порывы пылкого участья! (150)
Воскресные встречи продолжались, служившие передышкой после работы в Сикстинской капелле. Как свидетельствует Кондиви, Микеланджело нарисовал по просьбе Виттории Колонна Христа. Снятое с креста тело поддерживают два бескрылых ангела, чтобы оно не рухнуло к ногам Пресвятой Девы Марии. Она сидит у подножия креста, и лицо, залитое слезами, выражает невыносимое страдание, а её распростёртые руки обращены к Небу. На деревянном кресте надпись: «Non vi si pensa quanto sangue costa» — «Не думают, какою куплен кровью» (Виндзор, Королевская коллекция). Этот рисунок явился прообразом для последующих трёх изваяний «Пьета».
Со временем появились и другие рисунки, которыми Микеланджело одаривал свою обожаемую подругу. Так появился рисунок распятого Иисуса Христа, но не мёртвым, как его обычно изображают, а ещё живым. Обратив лицо к своему Отцу Небесному, Христос взывает: «Эли! Эли!» (Лондон, Британский музей).
В память о тех встречах сохранилось множество писем и стихотворных посланий, которыми обменивались художник и поэтесса. Виттория Колонна одаривала Микеланджело чисто «духовными» сонетами, от которых часто веяло запахами травы и полевых цветов, а он направлял ей сонеты и мадригалы, полные страсти, любви и обожания…
За годы дружбы с поэтессой из-под его пера вышло 42 поэтических послания, преисполненных не только любви, но и мыслями о вере и об искусстве. Одновременно с циклом посвящений Виттории Колонна появилось 40 стихов, посвящённых, как было указано в рукописи, «А donna bella е crudele» — «Прекрасной и жестокой донне», — ни в чём не уступающих по выразительности и накалу страстей. По всей вероятности, образ этот вымышленный, который понадобился Микеланджело, чтобы показать Виттории Колонна, сколь пагубна для любящего холодность любимой, от которой он часто страдал, заявляя, что «не из камня сделаны сердца». Возможно, ему хотелось вызвать у неё ревность. Какая женщина устоит, когда не ей, а другой посвящаются страстные признания?
Не исключено также, как об этом было сказано выше, что под образом «прекрасной и жестокой донны» подразумевалась любимая Флоренция, ставшая для Микеланджело далёкой и недоступной. Мысли о ней не покидали его, о чём говорят такие строки:
О, как же эта женщина смела,
Раз мне погибелью грозя заране,
Вонзила нож и держит в свежей ране!
В её очах прелестных столько зла,
Что оторопь взяла.
Я задыхаюсь, скорчившись от мук,
Уж тает жизни звук
И рядом смерть. Но вдруг
Исчезло всё, и прежние невзгоды
Мне продлевают горестные годы (124).
В его воображении мысли о маркизе, жестокой донне и не отвечающей ему взаимностью Флоренции нередко вызывали путаницу. Чтобы не вводить в заблуждение самого себя и переписчика его стихов набело Дель Риччо, в одном из стихотворений он раскрывает секрет «прекрасной и жестокой донны», которая будоражила его чувства и воображение:
Улыбки, лепет, жемчуг и парча —
Тут всякий сгоряча
Падёт в божественном благоговенье.
А злато и каменья
Вдвойне огнём слепят.
Но потускнел бы яркий твой наряд,
Когда б не взгляд мой, полный восхищенья (115).
Друзья, а особенно Кавальери, ревниво относились к дружбе мастера с маркизой Колонна и совсем терялись в догадках, когда узнавали о наличии ещё одной тайной пассии. Пожалуй, один лишь умница Джаннотти понимал правду и уважительно относился к чувствам великого друга и неожиданным всплескам его воображения.
Испытывая боль за людские страдания, Микеланджело в работе над фреской нуждался в поддержке Виттории Колонна и чутко прислушивался к её голосу…
Мужчина в женщине иль Божий глас
Мне истины вещает,
А слух речам внимает,
И слёзы умиления из глаз.
В благословенный час
Я сам не свой, и мнится,
Что, воспарив над суетой мирской,
Себя от кары спас. Все остальные лица
От взора скрыты тленной пеленой.
О, донна, будь со мной!
Веди чрез воды, огнь стезёй счастливой,
Чтоб мне не знаться с долею постылой! (235)
«Те, кто восхищаются творениями Микеланджело, — говорила Виттория Колонна, — восхищаются лишь малой толикой его сути». Проявив свой недюжинный ум, в одном из писем художнику она проявила глубокое понимание подлинной сути своего великого друга: «Считаю достойным восхищения, что Вы сумели отрешиться от мира, от ненужных славословий и посулов князей, дабы в полном одиночестве следовать своим путём и безраздельно отдаваться труду, превратив всю свою жизнь в одно-единственное творение». Она была права и чисто по-женски понимала, что ей, столь же одинокой и отрешённой от суетного мира, как и он, нет места в его жизни, целиком отданной служению искусству с его неуёмными почти космическими взлётами творческой фантазии.
После такого признания обожаемой подруги мастера в некоторых публикациях странно читать о «пагубном влиянии» Виттории Колонна на творца.82 Это ошибочное мнение легко развеять, сославшись на многие его сонеты, посвящённые гордой и неприступной маркизе, в которых он признаёт:
Ты предо мной Вселенную открыла.
Так преврати всего меня ты в око,
Чтоб каждой порой кожи я глядел! (166)
Позднее один из посвящённых ей мадригалов он заканчивает столь же неожиданным странным признанием:
По милости твоей парю высоко
И возлюбил, чего не видит око (258).
Вот оно — неуёмное желание человека Возрождения охватить весь мир пытливым оком и дойти в своём понимании до самой сути, дав полное и правдоподобное изображение того, что считалось непостижимым и бесконечным! Стремление к грандиозному и безмерному является парадоксом Позднего Возрождения в его страстном желании превзойти природу, а особенно природу самого человека, что было дерзкой попыткой превзойти себя и выразить сверхвозможное. Таким был Микеланджело.
Дружба с Витторией Колонна — одна из ярчайших и самых плодотворных страниц в жизни великого мастера, обрёкшего себя на отшельническое существование. Микеланджело был бесконечно благодарен судьбе за то, что на его пути в жестокий век повстречалась добрая душа, перед которой он испытывал благоговение. Но сколь бы ни были велики его любовь и преклонение перед гордой маркизой, он оставался самим собой, храня верность искусству.
Ужель, Господь, я буду осуждён,
Хоть обращаюсь лишь к Тебе в молитвах,
За позднее раскаянье в грехах? (294)
Когда-то под нажимом папы Юлия II он с явной неохотой взялся за роспись потолка в Сикстинской капелле. Спустя почти тридцать лет ему пришлось приняться за написание фрески «Страшный суд». Берясь за новую роспись, Микеланджело не стал принимать в расчёт ранее расписанный плафон, словно отрешившись от него и времени его создания, когда он был обуреваем другими чувствами и настроениями, полон сил и радужных надежд. Поэтому ныне при одновременном рассмотрении обеих фресок невозможно отделаться от чувства дисгармонии. В полном диссонансе с эпически спокойной росписью потолка на алтарной стене вскрылся окончательный разрыв с традициями Возрождения. Нет даже намёка на пропорциональную соразмерность и на использование прямой перспективы, что свойственно классическому стилю. Здесь раскрывается глубинная страсть постаревшего мастера к объёмам, господствующим над всем остальным.
Три горизонтали делят картину на четыре неравновеликие части. Самый верх её поделён вторгшимся с плафона неистовым пророком Ионой на две полусферы, на которых летящие ангелы несут орудия казней Христовых: терновый венец, крест и колонну, у которой он был подвергнут бичеванию. Центром композиции является мощная фигура Христа, готового подняться во весь рост. От его грозно воздетой длани исходит колоссальная космическая сила, которая сотрясает всю Вселенную. В образовавшемся от грозного жеста вихревом круговороте всё смешалось — святые, праведники, ангелы, демоны и ждущие своей участи грешники. Их обнажённые тела корчатся и извиваются в ужасных конвульсиях, сшибаясь друг с другом и сливаясь в колоссальные объёмы. В отличие от дошедших до нас эскизов на фреске почти нет дробления на частности, и единичное теряет своё значение, поскольку вся поверхность алтарной фрески заполнена сгрудившимися воедино телами.
Дикая круговерть на фреске напоминает один из кругов Дантова ада. Различие лишь в том, что при сочинении песен «Ада» Данте выступал обвинителем и судиёй, ведомый по кругам Ада своим верным провожатым Вергилием, а Микеланджело при написании «Страшного суда» отвёл себе роль кающегося грешника. Гигантская фреска на алтарной стене — это своего рода теа culpa великого творца, сознающего по опыту, что ничто в жизни не остаётся безнаказанным, и не побоявшегося прилюдно покаяться в своих грехах перед собственной совестью и Высшим судиёй.
При написании фрески «Страшный суд» Микеланджело использовал всё накопленное им богатство знаний и опыт при изображении разнообразия движений, судорог, резких жестов и гримас ужаса, отчаяния и смятения. В этой полифонии криков и скрежета зубовного преобладают трагические ноты, усугубляемые звуками трубящих ангелов, призывающих мёртвых восстать из могил. Но неожиданно сквозь сумбурное звучание криков и стонов прорываются нотки радости спасённых душ, и среди них выделяется фигура матери, умоляющей Всевышнего о спасении дочери.
Любого, кто подходит к фреске, прежде всего потрясает фигура перевозчика душ Харона. С горящими адским огнём глазами он загружает свою ладью проклятыми и веслом подгоняет замешкавшихся грешников. Несчастные, покорно согнувшись, увёртываются от ударов злобного старика, смирившись со своей судьбой. Вот как об этом сказано у Данте в «Божественной комедии»:
А бес Харон сзывает стаю грешных,
Вращая взор, как уголья в золе,
И гонит их, и бьёт веслом неспешных.
Никогда ещё отчаяние осуждённых грешников не было выражено в живописи столь выразительно и полно. В самом низу у входа в преисподнюю осуждённых на вечные муки встречает пугающий своим видом адский судья, безобразный Минос.
Сама фреска выглядит непомерно большой для интерьера капеллы, занимая всю алтарную стену и не только подавляя собой прежнюю живопись мастеров Кватроченто, но и нарушая установившиеся веками каноны истолковании темы Судного дня. У Микеланджело Христос с поднятой в грозном жесте дланью предстает не милосердным Спасителем, а гневным карающим мстителем, куда более походящим на античного Зевса Громовержца, чем на христианского милосердного Бога из «Тайной вечери» Леонардо да Винчи или «Преображения» Рафаэля.
Рядом с Сыном, посылающим вечное проклятие осуждённым, опустившая очи долу Богоматерь, исполненная горестного участия и сострадания к грешникам. Она является носительницей столь дорогой всему христианскому миру идеи Искупления. Её хрупкая фигура в бирюзовом хитоне ещё больше подчёркивает титаническую мощь, заключённую в Христе, который вершит правый суд. Мария в страхе прильнула к Спасителю, но отвернула от него голову, словно сознавая своё бессилие смягчить его гнев.
На написание фрески о всемирной катастрофе ушло семь лет, которые прошли в крепнущей из года в год дружбе и духовной близости с Витторией Колонна. К её мнению Микеланджело прислушивался, и вполне уместно предположить, что при написании Девы Марии он мысленно исходил из образа своей мудрой подруги, как когда-то в работе над рельефом «Мадонна у лестницы» запечатлел профиль Контессины Медичи, будоражившей его юношеские чувства и воображение. Маркизе Колонна не раз приходилось сдерживать всплески неистового гнева её гениального друга и призывать его к сдержанности, которой ей редко удавалось добиваться. При всей своей любви к ней Микеланджело вырывался из её представлений о благочестивом смирении, которое было несовместно с его натурой.
В какофонию стонов и воплей на алтарной стене то и дело вторгаются трагические ноты звучания, напоминающие мощные аккорды «Dies irae» из гениального «Реквиема» Верди, который, безусловно, видел это творение, и оно не могло его не потрясти. Ничего подобного мировая живопись не знала и не знает.
Фреска «Страшный суд» звучит удивительно современно в наш XXI век с его прагматизмом, бездуховностью, жестокостью и апокалиптическими настроениями. О ней написано множество исследований, в которых высказывались самые различные соображения. Среди них, например, преобладает мнение, что на своей фреске Микеланджело использовал приём двойников, смысл которого сводится к тому, что зло трактуется им не как что-то привнесённое извне, а как присущее человеку и существующее внутри его самого. Приведём одно из таких высказываний: «Микеланджело изображает не стихийную катастрофу, а духовный Страшный суд, более близкий Достоевскому и нашему современному сознанию, чем представлениям окружающей художника среды».83 С таким суждением вполне можно согласиться, так как парадигма двойничества получила широкое распространение в литературе и искусстве Возрождения. Проблема раздвоенности личности всегда занимала неоплатоника Микеланджело, о чём он сам говорит:
А жизнь из разных нитей сплетена:
Добро и зло — друг в друге отраженье (53).
Однако основной замысел фрески в другом — это показ тщеты всего земного, тленность плоти и беспомощность человека перед велением судьбы. И всё же Микеланджело остаётся верен себе и вопреки замыслу населяет фреску мощными широкоплечими фигурами с развитой мускулатурой торса и конечностей, хотя все они уже не в силах противостоять судьбе, отчего их лица искажены гримасой ужаса и отчаяния.
На первый взгляд трудно разобраться в этом вихре летящих тел, показанных в самых невообразимых движениях и позах. Однако при более внимательном рассмотрении обнаруживается, что в одном и том же движении выступает всего одна фигура, изображённая во всевозможных, но противоположных друг другу ракурсах. Каждой фигуре соответствует обратное движение её тёмного двойника. Получается головокружительное вращение в себе и постоянный переход из мнимого мира в реальный.
Каждая фигура на фресках Микеланджело представляет собой единое целое, замкнутое в себе, и порой настолько не связанное с другими фигурами, что нарушается целостность композиции. Так случилось с картоном «Битва при Кашине» или в сцене Всемирного потопа на плафонной росписи в Сикстинской капелле. Такая разобщённость с особой очевидностью проявилась во фресках, украшающих люнеты, на которых, как было выше отмечено, показан народ Израилев в пленении. В этих сценах можно видеть, как мужчина и женщина, по всей видимости, муж и жена, сидят друг к другу спиной, а находящиеся рядом дети никак не радуют родителей, преисполненных тревоги за их будущее.
На плафонной фреске с её мажорным звучанием и компактной целостностью гигантской композиции проявления раздвоенности личности не были столь заметны. Эта тенденция в полной мере выражена на алтарной фреске, где отчуждённость обретает космические размеры, а личность, противопоставленная космосу, корчится от ощущения беспредельного ужаса собственной беспомощности и трагического одиночества.
«Страшный суд» отразил весь трагизм эпохи Позднего Возрождения, когда возвеличенный лучшими умами того времени человек так и не стал свободным. В одном из последних сонетов Микеланджело имеются такие строки:
Достигнув в подлости больших высот,
Наш мир живёт в греховном ослеплении.
Им правит ложь, а истина — в забвении,
И рухнул светлых чаяний оплот (295).
В своём апокалиптическом восприятии мира Микеланджело даёт понять фреской «Страшный суд», что все здравствующие ныне люди по натуре грешны, а потому пребывают в житейском аду. В этом убедится любой человек, рассматривающий алтарную фреску в Сикстинской капелле. Сколь бы ни был высок он ростом, ему не удастся стать вровень с чистилищем, на которое он вынужден смотреть снизу вверх, запрокинув голову. Это неожиданное открытие способно потрясти каждого, заставляя задуматься о своей жизни. Но Микеланджело, преисполненный глубокого сострадания к людям, погрязшим в грехах, не лишает их надежды на спасение.
Слева внизу на фреске среди сгрудившихся тел один из ангелов своею мощной дланью вытаскивает из преисподней, словно на канате, двух раскаявшихся грешников, уцепившихся руками за протянутые им чётки. Значит, путь к спасению имеется, что не может не утешать. А вот справа увлекаемый демонами в преисподнюю другой грешник утратил всякую надежду на спасение. В отчаянии он закрыл лицо рукой, и виден один только широко раскрытый глаз, устремлённый на ныне здравствующих, для которых нет иного пути к спасению, как через раскаяние в грехах. Это широко открытое око, взирающее на мир, выражает трагедию личности, противопоставленной космической бесконечности в своём одиночестве и сознающей собственную беспомощность перед безразличной к нему Вселенной. Возможно, при написании фигуры этого одноокого грешника у Микеланджело появились такие покаянные стихи:
Нет твари, чтоб была меня подлей.
Забыв Тебя, я жил без покаянья,
Но живо сокровенное желанье
Порвать оковы собственных цепей.
Господь, из плена вызволи скорей,
Чтоб высшее познать благодеянье!
О вере говорю не в оправданье —
Грешил нередко небреженьем к ней.
Она средь всех даров — наш клад бесценный,
И без неё всяк смертный обречён:
Его душе не будет утешенья.
Ты пролил кровь за беды всей Вселенной.
О жертве знает мир, но он лишён
Ключей от Неба. Как обресть спасенье? (289)
И он ищет эти ключи, глубоко сознавая, что только вера способна вырвать человека из бездны отчаяния, в которую он неминуемо попадает в моменты политических, экономических и духовных катаклизмов. Но как одолеть зло? И Микеланджело снова идёт навстречу людям. В нарушение общего замысла он готов пойти даже на сделку с собственной совестью, показывая, как откуда-то сверху, с потолка Сикстинской капеллы с её ветхозаветными историями на алтарную фреску льётся ослепительный свет надежды на спасение — это, согласно Евангелию от Марка, на людей снисходит Святой Дух в виде голубки.
Безусловно, это была уступка официальной доктрине. Не исключено, что сам папа Павел упросил Микеланджело пойти на этот шаг ради спасения алтарной фрески, вызвавшей смущение у священнослужителей. Но после реставрации, проведённой в Сикстинской капелле в конце прошлого столетия, фреска обрела свой первозданный вид. Память о той уступке с появившейся голубкой хранит копия Марчелло Венусти, одного из учеников мастера, которую тот написал на холсте в серовато-дымчатых тонах (Неаполь, Каподимонте).
Эта копия являет собой первый пример начавшегося повсюду сознательного искажения известного сюжета в угоду требованиям, навязанным искусству идеологами Контрреформации. Появилось множество таких «исправленных» копий в различных странах Европы на волне повсеместного наступления клерикальной реакции. Пожалуй, только Рубенс не пошёл ни на какие уступки и написал в 1614 году в духе Микеланджело свой «Страшный суд» (Мюнхен, Старая пинакотека).
Папа Павел живо интересовался работами в Сикстине, но зная о нетерпимости мастера к присутствию посторонних во время росписи, старался появляться там только в отсутствие художника. Вняв уговорам Гонзаги и Бьяджо, которым не терпелось взглянуть на фреску, он как-то пришёл в капеллу к концу дня, где через леса у алтарной стены проступала сочная бездонная синева.
— Да, скоро фреску будем освящать. Не зря молился — близко завершенье.
— Со всей Европы понаедет знать, — поддакнул папе Гонзага, — и к празднествам идут приготовленья.
— Таких хлопот, — подтвердил Бьяджо, — наш двор ещё не знал: намечены приём, балы, гулянья и напоследок римский карнавал.
Довольный папа подошёл к алтарной стене. За ним последовали Гонзага и Бьяджо.
— Мы оправдаем ваши ожиданья, — заверил папу уверенным тоном кардинал. — В окрестные деревни к мужикам гулящих девок вывезем на время…
— Весь Рим заполонили шлюхи. Срам! — не мог не возмутиться папа. — Подале от соблазна сучье племя. Лишь здесь для нас покой, благообразие…
Он вдруг остановился, стараясь что-то вспомнить, и, обратившись к Бьяджо, спросил:
— Напомни-ка, зачем сюда пришли?
— Хотели вы взглянуть на безобразие.
— Рехнулся. Что ты говоришь, балда? — возмутился Павел. — Да это же Сикстинская капелла!
— Вы сами давеча…
— Ах да. Не ной! Мышиная возня мне надоела, — и папа обратился к кардиналу. — Ты в коридоре у дверей постой. На днях я Микеланджело поклялся, что без него закрыт в Сикстину вход. Зачем я только с вами увязался? Ох, не ровен час мастер подойдёт!
— Покараулю — вздорного он нрава, — с готовностью ответил Гонзага, удаляясь.
— Так где твой лик? Показывай, герой, — приказал папа.
— А вон в аду Минос, стоящий справа.
Павел с интересом стал разглядывать сцену сошествия в Аид.
— Чего ж серчать? Ты вышел как живой, хоть корчишься в объятиях удава.
— Ославил и не посмотрел на чин, — захныкал тот. — Я умолял, чуть не в ногах валялся!
— Ты сам его сподвигнул на почин, когда куда не надобно совался, без умолку болтая языком.
Павел поднялся на две ступеньки и принялся рассматривать почти готовую роспись со множеством обнаженных мужских и женских тел, пытающихся из последних сил удержаться в чистилище.
— Ба, сколько лиц знакомых! А похожи. Весь льстивый двор представлен нагишом. Меня не видно… Слава тебе Боже!
— Так пособите мне! Пошла молва, насмешки, — слёзно взмолился бедняга Бьяджо. — Оградите от напасти!
— Как пособлю я, дурья голова? — с хитрецой в голосе ответил Павел. — Над преисподней не имею власти. Будь ты в чистилище — куда б ни шло.
Папа посмотрел на обескураженного Бьяджо, словно стараясь убедиться, насколько точно он с его крючковатым носом изображен на фреске.
— Хоть сатана в аду делами правит, ты влез в историю чертям назло, и эпитафия тебя прославит.
— Не пишут эпитафии живым, — чуть не плача, возразил Бьяджо.
— Не нам с тобой судить. А вот художник не терпит ни подсказку, ни нажим.
— Он всех придворных очернил, безбожник!
Павел задумался.
— Забросил камешек в наш огород, грозя нам, грешным, карой неизбежной. От нас ему и ласка, и почёт. Когда ж угомонится дух мятежный?
— Да разве это фреска?! — воскликнул обиженный и хныкающий придворный. — Сущий бред, написанный в горячечном экстазе!
Вбежал Гонзага:
— Явился мастер в довершенье бед! С дель Пьомбо лается у коновязи.
Павел оторопел и заметался.
— О Господи, мы словно в мышеловке! Гонзага, действуй же! Чего ты стал? А всё наветы ваши и уловки. Я из-за вас как кур в ощип попал…
Подобрав сутану, папа и Бьяджо поспешно удалились через боковую дверь. Едва она закрылась за ними, как вошёл разгневанный Микеланджело в сопровождении Урбино и дель Пьомбо. Стоящий у входной двери Гонзага пытался что-то сказать в своё оправдание.
— Не лгите! — оборвал его мастер. — Заперта была капелла. Шпионите? Да я не так-то прост и не позволю вмешиваться в дело. Впредь будет у двери швейцарский пост.
— У каждого из нас свои заботы, — принялся объяснять Гонзага. — Ужель вам мало светового дня? Смеркается. Какая тут работа?
— Не вам, любезный, поучать меня. В Сикстине я не потерплю обмана и не держу вас боле, кардинал. Ступай и ты, дель Пьомбо Себастьяно!
— С каких-то пор помехою я стал? — недовольно спросил тот.
— Об этом знаешь ты и сам прекрасно, вбивая между мной и папой клин.
— Помощником хочу я быть.
— Напрасно. Я смолоду работаю один.
— Друг другу надо помогать, — угрюмо промолвил дель Пьомбо.
— Мы квиты. Тебе я помогал, как никому. Мои рисунки все тобой забыты?
— Обидно мне. Попрёки ни к чему.
— С твоей обидой зависть неразлучна, а потому тобою движет зло, которое с искусством несозвучно. Так знай, оно не просто ремесло, но и порывов добрых побудитель.
— Так вот как ты заговорил, непогрешимый мудрый наш учитель!
— Оставь. Учить желанья нет и сил. С самим собою разобраться впору.
Тогда дель Пьомбо решил ударить побольней, зная о его неприязни к знаменитому литератору:
— Прав Аретино, что в кругу друзей тебя подверг жестокому укору…
— О нём напоминать мне здесь не смей!
— Уж больно ты заносишься, приятель. А чем же плох отважный «бич князей», прославившийся всюду как писатель? Но кровью руки он не обагрил…
— Несчастный, убирайся вон отсюда, пока тебя взаправду не прибил, как подлого двурушника. Иуда!
К дель Пьомбо подошёл Урбино.
— Чего стоишь? Вот Бог, а вот порог — иль пришибу без шума и огласки.
— Попробуй тронь! — ответил тот, ретируясь. — Тебя пора в острог.
Они остались одни в капелле.
— Поставь мне на леса свечу и краски, — приказал Микеланжело. — Известка не усохла ли? Проверь.
— Она свежа, — заверил Урбино, — раз в полдень слой положен.
— Иди домой. Закрой плотнее дверь. Сейчас я говорить не расположен — мне надо одному побыть в тиши.
— Но, мастер, я…
— Ступай! Иль быть нам в ссоре, — и он по ступенькам поднялся на леса.
Взяв лежащую там палитру и кисть, он никак не мог приступить к росписи — настолько стычка с дель Пьомбо его вывела из себя. Он задумался. Если разобраться, он чужаком живёт в своей отчизне, где мерзка и глумлива мира суть. Судьбою поднят он на дыбу жизни, и нескончаем на Голгофу путь…
Пока он размешивал краски на палитре, в голове роились грустные мысли: «От прытких палачей невольно взвоешь, а клевета, как оспа, на лице. Её ничем не ототрёшь, не смоешь, и в гроб сойдёшь с позором на челе».
Выбрав нужный тон, он вплотную подошёл к стене.
— А судьи кто? — прозвучал гулким эхом его вопрос в тишине. — Подлецы с ворами. Им наизнанку душу подавай, чтоб в ней копаться грязными руками.
Нет, он ещё с ними поборется, и в его сознании мелькнула дерзкая мысль…
— Стена, посыл последний принимай!
Быстрыми мазками он принялся писать автопортрет: содранная кожа в виде лица-маски, выражающей боль и страдание. Этот странный автопортрет он пририсовал к левой руке святого Варфоломея, в котором легко узнаваем главный клеветник Аретино с характерным лысым черепом.
Стало темнеть, и пришлось зажечь свечу. Отойдя на шаг от стены, чтобы получше разглядеть написанное, Микеланджело перекрестился и произнёс вслух, словно разговаривая с самим собой:
— Прости, Господь, что, упредив решенье, себя заране поместил в аду. Мне не дождаться часа искупленья — я был не раз с тобою не в ладу.
Спускаясь вниз, он оступился. От резкого движения голова пошла кругом, и свеча выпала из рук. В кромешной темноте послышались шум падения и стон. Резко распахнулась дверь, и в освещённом проёме возникла фигура Урбино. Увидев распластанного на полу мастера, он закричал:
— Врача! Он в папской был опочивальне.
Вбежала стража с фонарями. Урбино склонился над Микеланджело, стараясь понять, что с ним.
— Я только вышел, дверь слегка прикрыв. Ужели всё, и вот конец печальный?
От лежащего на полу Микеланджело послышалось бормотанье:
— Пришла за мной…
— Он что-то шепчет. Жив! — радостно закричал Урбино.
Вбежал доктор Ронтини.
— Всем расступиться! Больше света! Тише, — и он нагнулся над лежащим мастером. — А кости целы, хоть удар силён. Хрип, пена изо рта, пульс еле слышен. Буонарроти!
Доктор привстал:
— Без сознанья он. Соорудите из плащей носилки!
— Домой не донести его живым, — запричитал Урбино. — О Господи, трясутся все поджилки!
Обернувшись к стражникам, Ронтини приказал:
— В соседний зал несите! Там решим. Приподнимайте очень осторожно!
Стража вынесла мастера из капеллы, высоко подняв на руках, словно воина с поля брани.
Тронув Ронтини за рукав, Урбино указал ему на стену:
— Глядите, доктор! Вон портрет его.
Ронтини подошёл поближе.
— Непостижимо! Господи, как можно так вывернуть себя же самого? Какая сила самобичеванья и боль за грешный мир в чертах лица! — Ронтини перекрестился. — Дай Бог, чтоб людям странное посланье не стало бы последним от творца.
Узнав о случившемся, в капеллу вбежали взволнованные придворные.
— Самоубийство иль несчастный случай? — спросил Гонзага.
— Да говорите, доктор! — взмолился Бьяджо. — Страх какой.
— Я верю в организм его могучий, и передайте папе — он живой.
Но тут Урбино не выдержал:
— Чего раскаркались, воронья стая? Он всех вас, сволочей, переживёт!
К нему подошёл дель Пьомбо:
— Тебя, брат, укусила муха злая?
— С кем разговариваешь, обормот! — возмутился Гонзага.
— Вы довели его до исступленья своим паскудством, сукины сыны!
Кардинал в ответ пожал плечами:
— Он пьян или объелся белены.
Стараясь его успокоить, дель Пьомбо по-дружески посоветовал:
— Чего ты распаляешься, приятель? Оставь свой неуместный дерзкий тон.
Но Урбино не поддался на уговоры:
— Сюда лишь папа, наш работодатель, имеет доступ. Вы, мерзавцы, вон! — и он схватил железный прут. Увидев, что малый готов от угроз перейти к делу, все поспешно покинули капеллу.
Дома, придя в себя, Микеланджело никого не хотел видеть. Но с помощью толкового Урбино доктору Ронтини удалось через окно проникнуть в спальню мастера и уговорить принять кое-какие успокаивающие лекарства. Дело-то было серьёзное, поскольку шестидесятишестилетний художник упал почти с десятиметровой высоты на каменный пол. К счастью, не был повреждён тазобедренный сустав. Но удар был столь силён, что вызвал нарушение внутренних органов и перелом берцовой кости, приносящий нестерпимую боль. Пришлось наложить на сломанную ногу шины.
Друзья окружили его вниманием и заботой, а от папы то и дело появлялся посыльный с гостинцами и пожеланием скорейшего выздоровления. Он изо дня в день ждал появления Виттории, приказав Урбино навести в доме чистоту и порядок. Но маркиза Колонна не смогла, видимо, преодолеть сословные предрассудки. Навестивший его вездесущий португалец де Ольянда рассказал, что она денно и нощно молится о нём и его выздоровлении. Он был благодарен ей за поддержку в трудную минуту и передал с гостем посвящённый обожаемой донне мадригал, который сочинил в дни болезни:
То спотыкаясь, то вовсю хромая,
Я меж грехом и благостью мечусь
И о душе пекусь.
Иссякли силы — сердце охладело.
Слепой и ковыляя,
С прямой стези сбиваюсь то и дело.
Вот лист бумаги белой.
Так подскажи, о донна, те слова,
Чтоб не обманом — правдою дышать,
Соблазн отринув смело,
А подлая молва
Остаток дней не сможет омрачать.
О, если б только знать,
Какую участь мне готовит небо,
Раз никогда я праведником не был? (162)
В Сикстинской капелле были убраны леса и шли последние приготовления, чтобы достойно представить миру новое творения Микеланджело. Но сам художник устранился от суеты, связанной с подготовкой к открытию.
Торжественное освящение фрески состоялось на Рождество 1541 года в присутствии коронованных особ и знатных гостей, прибывших из разных стран. На следующий день доступ в капеллу был открыт для широкой публики, напор которой с трудом сдерживала швейцарская гвардия, облачённая по такому случаю в новую униформу, пошитую по рисункам Микеланджело.
В те праздничные дни в доме Виттории Колонна, выходящем фасадом на улицу, которая вела к соборной площади, собрались её знакомые.
— Толпа не убывает. Что за люди! — с возмущением промолвил Пол, отойдя от окна. — Безумцы — всех бы в сумасшедший дом.
— Наплыв в Сикстину ещё больше будет, — заверила Джулия Гонзага. — Молва сейчас растёт как снежный ком, и вряд ли холод пыл толпы остудит.
Пошевелив кочергой угли, Пол расположился у камина.
— Мы, Джулия, прервали ваш рассказ.
— Так что там после мессы приключилось? — поинтересовалась хозяйка дома.
— Когда открыли фреску напоказ, молчанье гробовое воцарилось. Едва похвал начался робкий хор, как папа Павел весь преобразился, и радостью его зажёгся взор. Но автор как сквозь землю провалился.
— Он нездоров, — пояснила Колонна.
Поднявшись с кресла, Пол резко возразил:
— Нет, он заранее знал, что выслушать придётся и другое. Чуть позже фреска вызвала скандал и многих лиц задела за живое. О ней идёт недобрая молва. Жаль, что вас не было на освященье.
— Не по душе мне эти торжества, — ответила Колонна. — К заутрене пойду я в воскресенье, когда не будет шумной суеты.
— Но скоро фреска будет под запретом, — предупредила Джулия.
Колонна взглянула на неё с укоризной:
— Как можешь вздорным слухам верить ты? Они сродни лишь сплетням и наветам. Картина с вечностью породнена, и люди запретить её не властны.
Но Пол её не поддержал.
— В искусстве ясность замысла важна. Без таковой старания напрасны. Ваш друг жестокий потерпел провал, и с этим все согласны без изъятья.
— Да что случилось с вами, кардинал? Откуда вдруг такое неприятье, и ваши ль это говорят уста?
— В Сикстине хаос и столпотворенье, — не унимался Пол. — Им осквернён святой престол Христа!
— Как голословно ваше утвержденье, — решительно возразила Колонна. — Нам ныне всем необходима встряска, чтоб осознать ошибок глубину.
— Да, на стене алтарной свистопляска, — воскликнула Джулия, — и кажется, что мир идёт ко дну!
Её поддержал кардинал.
— Ниспровергатель всех авторитетов да будет сам за дерзость осуждён.
Джулия Гонзага рассказала, ссылаясь на брата, что орден иезуитов удручён, узрев крамольных мыслей подоплёку.
— О Боже! — воскликнула Колонна. — Значит, травля началась, коль так охотно вы ввязались в склоку. Хотя чего же ждать ещё от вас?
— Маркиза, что за тон? — спросил Пол в недоумении. — Вас не узнать. Где нынче благочиние былое, иль фреска вам святых основ милей?
— Взамен искусства зрелище иное, — заявила Джулия, — сожженье на кострах живьём людей нам уготовил инквизитор бравый. Добьётся Павел своего, поверь!
— Решил помериться наш папа славой, — поддержал её Пол, — с испанцами, лютуя, точно зверь.
Гонзага рассказала, что негласное есть знати предписание на аутодафе почаще быть.
— Идём сегодня, словно в наказанье, — призналась она, — чтоб белыми воронами не слыть.
Она вдруг вспомнила о юной инокине из Сан Сильвестро, которая оказалась в руках у судей строгих.
— Мой друг, — обратилась Джулия к Полу, — в чём её вина?
— Типичная сейчас, увы, для многих, — ответил спокойно кардинал. — Сомненья породил в ней сатана, и с ним она связалась без боязни, за что и будет нынче сожжена.
— Вы опоздаете к началу казни, — не без язвительности напомнила Колонна.
— Да, ты права, — согласилась Гонзага, не почувствовав колкости в словах подруги, — минуты больше нет. Тебя мы ждём на завтрашнее чтенье. Дель Пьомбо дал на пару дней памфлет. Прелюбопытнейшее сочиненье, и сколько едкости в его словах!
— Известно, что способен всё святое ошельмовать завистливый монах, — напомнила ей Колонна.
Но Гонзага с ней не согласилась, решительно возразив:
— Зато о Микеланджело такое он поведал, что весть звучит, как гром.
Вторя ей, кардинал добавил:
— Дель Пьомбо другом слыл Буонарроти и с подноготною его знаком.
— Лжеца себе в союзники берёте? — не удержалась Колонна.
— Он в преступленье уличил творца, о коем мир наш не имел понятья, — заявил в своё оправдание кардинал. — Ваш друг сгубил натурщика-юнца, чтоб выразить агонию в Распятье.
— У вас, я вижу, хватка паука, — строго взглянув на него, сказала Колонна. — В интригах вы достигли совершенства — неиссякаем пыл клеветника.
Лицо кардинала исказилось злобой, но на выходе его окликнула Гонзага:
— Прощай! Идёмте же, преосвященство.
Колонна была вне себя от всего услышанного.
— Двурушникам я верила сполна. Как непростительна моя ошибка. Но ныне я отрезвлена сполна.
Она понимала, что почва под ногами зыбка, раз о злодействе пущен мерзкий слух в отместку за великое бунтарство. К таким вестям порочный мир не глух. Он падок на юродство, ложь, коварство и ищет уязвимые места. Над мастером готовится расправа, и гнусная змеится клевета, которая страшнее, чем отрава.
Маркиза подошла к висящему на стене Распятию и преклонила колена:
— Нет выбора — я жертвую собой во имя твоего, мой друг, спасенья. А я стою пред роковой чертой и жажду только одного — забвенья. За бегство, Микеланджело, прости! Устала я от суетного мира. Тебе помехою я на пути, и для борьбы моя негодна лира…
На следующий день, не предупредив никого, маркиза покинула свой римский дом и отправилась в один из монастырей под Витербо, откуда послала письмо великому другу с извинениями за своё бегство. Получив от него ответное письмо, написанное второпях, она, видимо, почувствовала некую отстранённость мастера, теряясь в догадках — чем она могла быть вызвана? Кто или что настолько отвлекло её великого друга? В её душу закралось чувство ревности, и она почувствовала острую необходимость в его присутствии рядом. В одном из своих посланий она пишет, что если и далее продолжать переписку из вежливости и чувства долга, то ей придётся покинуть монастырь и лишиться общества монахинь и общей с ними молитвы, а ему следует прервать свои дела и лишиться животворного общения с живописью.
«Однако, — продолжила она свою мысль, — веря в нашу прочную дружбу, я её скорее выражу не ответами на ваши послания, а молитвами, обращёнными к Богу, о котором вы говорили с такой проникновенностью и болью в сердце при последней нашей встрече до моего отъезда из Рима».
Подозрительный Микеланджело узрел в том письме что-то неладное и, оставив все дела, помчался в Витербо, где нашёл маркизу в монастыре Святой Екатерины. Похудевшая, бледная, с потухшим взором Виттория Колонна, принявшая постриг, произвела на него удручающее впечатление. В первый момент ему даже показалось, что перед ним лишь тень маркизы, которую он знал ещё совсем недавно. Слабеющим голосом она поведала о своей полной отрешённости от мира. Ей нелегко было говорить, и каждое слово давалось с трудом. Его угнетала мысль, что дорогое ему существо скоро угаснет, и он старался сдержать своё волнение и не единым словом не потревожить эту святую душу, пребывающую в состоянии высшего озарения.
Вокруг алтарной фрески продолжали разгораться страсти, отголоски которых были слышны и в самой Римской курии. Однажды папе Павлу пришлось столкнуться с недовольством даже самых преданных ему кардиналов, которые неожиданно нагрянули в его рабочий кабинет.
— Святой отец, у нас дурные вести, — заявил Караффа, который по старшинству взял на себя главную роль докладывающего о положении дела. — Весь Рим бурлит, как бешеный поток, и кое-где слышны призывы к мести.
Папа подошёл к окну:
— Я слышу гул, а мне и невдомёк. Ишь собрались как будто бы на праздник! Почто толпа устроила галдёж?
— Народ, известно, хам и безобразник, — пояснил Гонзага. — Ему попасть в Сикстину невтерпёж.
— Впустите. Места хватит всем во храме, — предложил Павел. — Чего ж предосудительного тут?
— Да чернь, погрязшую в постыдном сраме, — гневно заявил Червини, — как раз и взбудоражил «Страшный суд»!
Папа никак не ожидал такого оборота.
— Нашли причину неурядиц? Браво! На живопись-то нечего пенять, коль сами проворонили ораву смутьянов наглых. Где вам их поймать. Куда расстриги скрылись от расправы?
— Наш государь, — начал Караффа, — сыскная служба…
— Врёшь! — заорал Павел. — Кальвин их принял. Подлая Женева! Цена хвалёной вашей службе грош! О ней нельзя не говорить без гнева. Что скажешь, Пол, про давешних дружков?
Тот побледнел и не без волнения в голосе ответил:
— С изменниками не дружил я сроду. А фреску надо сбить без лишних слов. Её нельзя показывать народу.
— Ужель на ней сошёлся клином свет? — подивился Павел.
— Она противоречит всем догматам. А главное, что святости в ней нет, и это на руку врагам заклятым. Искусство оставлять на самотёк не должно — слишком велика опасность. У нас что ни художник, то пророк.
Его поддержал Червини.
— Чревата ересью любая гласность. По Риму неспроста прошёл слушок, что новый явится Савонарола и что возмездья час уж недалёк. Улики налицо — ползёт крамола и зубоскалят римляне не зря.
— Добавлю я к словам преосвященства, — вновь выступил вперёд Гонзага, — в Сикстине оскверненье алтаря. И ропщет не одно лишь духовенство, и недовольных наберётся рать. Вчера пришло письмо от Аретино. Он требует анафеме предать и автора, и гадкую картину, на коей, точно в бане, сущий срам.
Такое облыжное обвинение вконец взбесило Павла:
— Писака, пакостник и попрошайка, как смеет он советы нам давать? Не ты ли надоумил, отвечай-ка, когда водил его по кабакам? Всё о похабных выходках известно. А тётку Джулию куда ты дел? В подвале пытошном ей, дуре, место. Плевать на знатность рода я хотел и выдам с потрохами стражам веры!
Чтобы отвести гнев папы от молодого коллеги, Караффа робко заявил:
— Вас прогневить бы снова не посмел, но есть писулька пострашней холеры. Пусть камерарий вслух её прочтёт.
В испуге Бьяджо отпрянул в сторону:
— С какой же стати? Почерк неразборчив. Я не любитель уличных острот…
Но папа, гневно взглянув на него, приказал:
— Ты не кобенься — простачка не корчи.
Взяв из рук Караффы листок и нацепив окуляры, Бьяджо принялся читать:
Украшен росписью алтарь.
В Сикстине суд вершится правый.
К стенаньям глух наш государь
И льстивой окружён оравой.
Он насаждает кумовство:
Ему родня всего дороже.
Поборы, взятки, воровство —
Житьё такое нам негоже.
Ханжи-монахи неспроста
Набросились на фреску яро.
Пугает их не нагота,
А неминуемая кара.
Зовёт Италию на бой
Буонарроти, гений грозный,
Чтоб кончить с вековой нуждой
И всякой нечистью навозной.
Папа обомлел от такой неслыханной дерзости.
— А сочинитель кто? На эшафот и всенародно сжечь для устрашенья!
— Да сочинитель дерзких строк — народ, — осмелился высказаться Пол. — Но как держать его в повиновенье, коль станем развращать искусством сброд и к вольнодумству поощрять стремленье?
— Не корчи, англичанин, знатока! — резко осадил его Павел. — Ars longa, vita brevis. Помни это. Искусство вечно, жизнь-то коротка. Впредь глупого мне не давать совета! Иль новым Геростратом хочешь слыть? Вероотступников лови повсюду и проявляй в защите веры прыть.
— В делах удвою рвенье, — заверил Пол. — Злее буду!
— Полезно рвенье, коль оно с умом. В политике не обойтись без хитрости — когда и пряником, когда кнутом, чтоб из народа дух свободы вытрясти.
Желая закончить неприятный разговор, папа сказал в назидание стоящим перед ним кардиналам:
— На память завяжите узелок: «Aliena vitia in oculis habumus, a tergo nostra sunt». — «Всяк, видящий в чужом глазу соринку, да прежде в собственном узрит сучок».
— Наказы ваши всякий раз в новинку. Надолго нам запомнится урок, — заверил Бьяджо.
— В реченьях ваших слышится такое, — подобострастно заявил Гонзага, — как будто заново на свет рождён.
Павел, кажется, успокоился и обрёл самообладание, услышав привычную лесть.
— Оставьте Микеланджело в покое — великими делами занят он.
Поднявшись с кресла и оглядев стоявших перед ним вытянувшихся по струнке кардиналов, Павел заявил:
— В ближайший праздник — День Богоявленский — мы после мессы огласим указ, что созывается Собор Вселенский. Пойдём в поход на ересь — пробил час!
Поначалу правление папы Павла III выглядело вполне терпимым к реформистским настроениям. Однако после отлучения от церкви возмутителя спокойствия Лютера Ватикан зорко следил за ситуацией и карал за малейшее проявление инакомыслия. Даже император Карл V, обеспокоенный волнениями на религиозной почве, предпринял попытку сближения католиков и протестантов своим эдиктом «Interim». Но его попытка окончилась провалом.
В 1534 году был утверждён орден иезуитов, основанный мелким испанским дворянином Игнасио Лойолой. Он выработал организационные и моральные принципы ордена, изложенные в сочинении «Духовные упражнения», главной целью которых было подавление воли человека и превращение его в послушное орудие церкви «Ad majorem Dei gloriam» — «Ради вящей славы Божьей». Этим девизом оправдывались жестокость и злодеяния, исходя из принятого на вооружение орденом иезуитов принципа, что цель оправдывает любые средства. Вскоре в Италии стал действовать трибунал инквизиции, получивший неограниченные права преследовать еретиков и любых врагов веры.
Когда вместе с другими инакомыслящими известный проповедник Окино подвергся гонению, перед бегством из страны он оставил на хранение свои рукописи у Виттории Колонна. Но в страхе перед расправой и в состоянии глубокой депрессии маркиза предала своих единомышленников по вере и отдала вверенные ей рукописи в руки инквизиции.
Не меньший страх обуял и её великого друга. Как и в случае с карателем Валори, когда Микеланджело смалодушничал и пообещал изваять для него мраморное изваяние, он и теперь предложил одному из главных хулителей его фрески, генералу ордена иезуитов Лойоле, поработать над проектом главной иезуитской церкви Джезу, но тот его предложение не принял, усомнившись в искренности раскаяния великого мастера. По свидетельству Джаннотти, когда Микеланджело узнал о смерти Лойолы в 1556 году, он жестоко корил себя за опрометчивый шаг, сделанный в минуту слабости.
В атмосфере углубляющегося религиозного раскола и в целях окончательного закрепления церковных основ и догматов в 1545 году Павел III созвал Вселенский собор. По настоянию Карла V, который ссудил через одного своего подданного, монополизировавшего торговлю специями, значительные суммы на проведение собора, собравшегося не в Болонье, как предполагалось, а ближе к Германии, в Тренто, на берегу бурной Адидже, а потому собор стал называться Тридентским, прозаседав с перерывами вплоть до 1563 года и положив начало движению Контрреформации.
Напуганная небывалым распространением ереси и инакомыслия римская коллегия кардиналов ужесточила цензуру и ввела «Индекс запрещённых книг» (отменённый лишь в 1967 году!), куда вошли творения Джованни Боккаччо, Джироламо Савонаролы, Эразма Роттердамского, Томаса Мора, Франсуа Рабле и других выдающихся умов. Не повезло и Данте — его сочинение «О монархии» тоже угодило в пресловутый «Индекс». Ретивые цензоры не осмелились поднять руку на главное творение Данте, названное «божественным», хотя иезуит Карло д’Акуино поспешил всё же выпустить на латыни «исправленную» им версию «Божественной комедии», изъяв из великого текста обличительные строки поэта против папства и лихоимства церкви.
Наступление на ересь шло по всем направлениям. Особое внимание было обращено на религиозную живопись, оказывающую сильное эмоциональное воздействие на души верующих. Навязанные Тридентским собором Геркулесовы столпы Микеланджело осмелился преодолеть своим «Страшным судом» задолго до знаменитой фразы Галилея «Eppur si muove», вызвавшей переполох в богословской среде. Его великое творение явилось высшим проявлением независимости его творческого духа, породив сомнения и тревогу у пяти сменявших друг друга римских пап. Во время службы в главной капелле христианства «Страшный суд» был для них бельмом на глазу, пугая своим резким разрывом с канонической иконографей. На требования одного из них исправить фреску Микеланджело с горечью и не без доли иронии ответил:
— Скажите папе, что эту мелочь очень легко поправить. Пусть Его святейшество позаботится о том, чтобы навести порядок в мире, а придать должный вид моей фреске — дело пустяшное.
Идеологи Контрреформации предприняли немало усилий, чтобы принизить значение Микеланджело. Ему не нашлось места в официальных каталогах искусства, где превалировали имена фра Беато Анджелико и Гвидо Рени. По этому поводу Гёте заметил: «Вера возвысила искусство, а предрассудки его принизили». Свои суждения о фреске и создавшем её мастере оставили крупнейшие философы, историки искусства, литераторы и музыканты. Фигурой Микеланджело живо заинтересовался Ницше, ставивший его гораздо выше Рафаэля и считавший, что, несмотря на все церковные препоны и предрассудки своего времени, Микеланджело «не убил в себе героя», а узрел идеалы новой культуры. И если бы герой Ницше Заратустра увидел «Давида» или «Моисея», то вполне мог бы воскликнуть: «Пред этой красотой из камня зарделось сердце пылкое моё!»84 О фреске «Страшный суд» сохранилось любопытное высказывание Вагнера, который по силе воздействия и мощи духа сравнивал Микеланджело с Бетховеном. Говорят, что оказавшись однажды в Сикстинской капелле, Вагнер сказал: «Как и в моём театре, здесь не шутят».
Страсти вокруг «Страшного суда» не утихали веками. Например, Стендаль в «Прогулках по Риму» вспоминает, как в 1828 году ему пришлось видеть, что во время праздничной литургии фреска Микеланджело была стыдливо завешена огромной, во всю стену шпалерой с «Благовещением» Федерико Бароччи, главы римского маньеризма. Восхищаясь фреской, многие сравнивали её с гениальным творением Данте.
При всём родстве душ двух великих итальянцев, к «Божественной комедии» скорее тяготеют рисунки Леонардо да Винчи о конце света или «Потерянный рай» Мильтона, нежели «Страшный суд». Даже в платонической интерпретации Фичино и Ландино «Божественная комедия» не в состоянии прояснить ни одно из откровений Микеланджело на алтарной фреске, вызвавшей неприятие клерикальной реакции. Отголоски Контрреформации, с которой столкнулся Микеланджело, слышны и в «Легенде о Великом инквизиторе» Достоевского.
Тем временем Микеланджело усиленно работал над новым заказом папы — эскизами для фресковой росписи капеллы Паолина рядом с Сикстиной, построенной Антонио Сангалло Младшим. Это было одно из последних проявлений тщеславия стареющего папы, небесным покровителем которого был апостол Павел. В подмогу Микеланджело был приглашён один из самых даровитых учеников Рафаэля Джованни да Удине для украшения лепниной карниза, окаймляющего потолок капеллы. Над двумя большими фресками (каждая 6,25 x 6,61 метра) «Обращение Савла» и «Распятие апостола Петра» работа велась с 1542 по 1550 год с большими перерывами из-за болезни мастера. Только благодаря неимоверному напряжению сил Микеланджело смог завершить роспись.
Эти две фрески принято рассматривать в качестве своего рода живописного завещания художника. Их сюжеты связаны с темами из новозаветной книги «Деяния святых Апостолов». В «Обращении Савла» прослеживается прямая связь с алтарной фреской «Страшный суд». Это особенно заметно в появлении летящей фигуры Христа в окружении целого сонма ангелов, праведников и грешников, охваченных хаотичным вихреобразным движением. Утвердилось даже мнение, что это выражение «господства первородных абстрактных космических сил» над судьбами людей. Существует и другое мнение, согласно которому на фреске представлены две основополагающие христианские концепции: обретение Благодати и Веры.
«Обращение Савла» выделяется мощью, по-прежнему присущей Микеланджело, несмотря на возраст и недуги. Он прекрасно знал, как добиться наибольшей выразительности, и поместил в верхнем углу летящего Христа, настигающего грозным световым лучом скачущего мытаря Савла. Неожиданно упав с лошади, будущий апостол Павел лежит на земле, устремив взгляд в пустоту за пределы картины. Он напряжённо вслушивается в голос, раздавшийся с высоты у него за спиной: «Савл, Савл, почто ты меня гонишь?» В валяющемся в придорожной пыли Савле, возможно, Микеланджело изобразил самого себя — тогдашние критики не раз удивлялись, что молодой мытарь изображён художником стариком. Им трудно было понять душевное состояние престарелого мастера, который постоянно прислушивался к внутреннему голосу собственной совести и просил в молитвах о снисхождении.
Парная композиция «Распятие апостола Петра» построена на тех же кричащих диссонансах. Но, памятуя о злобной критике, обрушившейся на алтарную фреску в Сикстине, и видя, в каком подавленном состоянии пребывал папа Павел, Микеланджело изобразил несколько обнажённых фигур только в окружении летящего Христа, дабы не тревожить особо рьяных ревнителей чистоты веры.
Роспись капеллы Паолина — это последняя живописная работа Микеланджело и, пожалуй, самое выстраданное его творение, в котором не осталось и следа от прежней гармонии, отличающей плафонную роспись Сикстинской капеллы с её мощным жизнеутверждающим началом и верой в человека. Здесь, как и в «Страшном суде», бушуют страсти вне времени и вне веры, а выраженное на обеих фресках беспросветное отчаяние обречено поедать самое себя.
Незаконченная роспись капеллы из-за смерти заказчика и болезни художника пострадала во время пожара, когда рухнул потолок, вскрывший серьёзные недочёты в проекте Сангалло Младшего. К сожалению, сегодня Паолина недоступна для массового зрителя, так как входит в комплекс приватных помещений папы римского.
Работа над фресками продолжалась, и Микеланджело горел одним лишь желанием — закончить оформление частной капеллы папы Павла III, с которым у него были очень добрые отношения. При написании последней фрески «Распятие апостола Петра» он не переставал думать о смерти — эти мысли его начали посещать ещё в юности.
Не смерть, а порождённый ею страх
Заставил впопыхах
Бежать куда глаза глядят от гнева,
Которым пышет дева.
Чтоб погасить в груди огонь страстей.
Мне напоследок дней
Лишь саван может верной стать защитой,
Тогда душа с Амуром будет квитой (127).
Как вспоминает Джаннотти, Микеланджело хотел убрать из этого стихотворения слово «страх», так как давно смирился с мыслью о смерти. Во время дружеской вечеринки в доме Строцци с ним произошёл удар. Врачи велели оставить больного на месте, прописав лекарства и строгий постельный режим, пока пациент не придёт в себя.
Болезнь так некстати выбила его из колеи, когда все мысли были о росписях капеллы Паолина. А тут ещё из дома пришла неприятная весть. Как писали братья, племянник Лионардо совсем от рук отбился, грубит взрослым и издевается над старой моной Маргеритой, живущей в их доме с незапамятных времён. Вспомнив, как родитель на смертном одре просил его не оставлять своим вниманием старушку, он тут же отписал Лионардо грозное письмо, потребовав от него уважительного отношения к старой служанке, которая не только принимала его при родах, но и выхаживала и холила, заботясь о здоровье балбеса, а потому он должен относиться к ней как к родной бабке.
Но вскоре его порадовала новость о рождении ещё одного внука. По всему видать, что племянница Франческа и её муж Микеле Гвиччардини живут душа в душу, и у них теперь четверо ребятишек.
Больше двух месяцев ему пришлось проваляться в постели в доме друга. Желая отблагодарить его за гостеприимство и заботу, он подарил Строцци двух пленённых рабов, которым не нашлось места после последней исправленной редакции контракта на гробницу Юлия. Позднее два шедевра оказались во Франции (Париж, Лувр).
Пока шло медленное выздоровление, Дель Риччо, работавший управляющим в доме Строцци, обратился к Микеланджело, который даже в постели не мог бездействовать, с просьбой подумать над проектом надгробия для безвременно скончавшегося своего племянника Чеккино Браччи, сына флорентийского изгнанника. По-видимому, идея не увлекла Микеланджело, но чтобы не обидеть друга, он взялся за работу, сделав несколько эскизов, однако ни один из них не удовлетворил его.
Вскоре ему стало известно, что с просьбой сочинить эпитафию к надгробию Дель Риччо обратился к Джаннотти и другим знакомым поэтам. Это задело Микеланджело за живое, и он принял вызов, загоревшись идеей превзойти соперников как количеством, так и качеством сочинённых эпитафий. Из-под его пера вышли стихи, воспевающие красоту юноши, но все они окрашены трагическим мотивом смерти. В написанном им цикле эпитафий жизнь и смерть словно играют в прятки друг с другом, отчего стихи звучат игриво и естественно, без надрыва и патетики. Всего из-под его пера вышло 48 четверостиший, сонет и мадригал. Проснувшиеся в нём азарт и состязательный дух заставили на время забыть о капелле Паолина, и он загорелся идеей. Сочинённые им стихи обрели лёгкую задорность и не свойственную эпитафиям иронию, как, например, в одном из первых четверостиший этого цикла:
Из рода Браччи он происходил.
Видать, от рук исходит их прозванье.
Имей он также и к ногам призванье,
То смерти б избежал в расцвете сил (184).
Здесь шутливо обыгрывается фамилия умершего юноши (braccio — рука). В другой эпитафии им раскрывается вполне банальная причина, сгубившая жизнерадостного юнца в расцвете лет, когда ничто, казалось, не предвещало трагического конца:
Подстерегла костлявая рука,
И Браччи мёртвым найден был в постели.
Он был сражён не шпагой на дуэли —
Сквозняк зимой смертелен для цветка (218).
В сочинённых им эпитафиях выражены самые чистые чувства, граничащие чуть ли не с идолопоклонством. Ему хорошо был известен племянник Дель Риччо, чьей юной красотой он восхищался. Сочинение эпитафий шло легко, словно его забавляла игра со словом. Когда заказчик попросил также написать портрет или изваять покойного племянника в мраморе, Микеланджело ответил в сонете не без иронии:
Мой друг Дель Риччо, горе безысходно,
И лик Чеккино нам уж не видать —
Ничем не воскресить из праха тело.
Коль скоро души любящие сходны,
Его портрет придётся с вас ваять,
Раз мне натура надобна для дела (193).
Заказчику пришёлся не по вкусу сонет с сокрытой в нём иронией, и он упрятал его подальше от глаз. Что же касается самого надгробия, оно было установлено по рисунку Микеланджело умелым Урбино с помощниками в старинной римской церкви Арачели, что на Капитолийском холме.
Помимо стихов, которые по качеству не все равноценны, особый интерес вызывают любопытные приписки автора к некоторым стихам, которые отсылались небольшими порциями, и заказчик всякий раз одаривал мастера, словно подбадривая, всякими лакомствами, до которых был особенно охоч слуга и помощник Урбино, в обязанности которого входило быть посыльным между заказчиком и исполнителем.
Например, после одной из эпитафий Микеланджело пишет: «Не хотел отсылать, так как звучит смехотворно. Но присланные Вами форель и грибы трюфели заставят заговорить само Небо». Другой раз он признаёт: «Поскольку сегодня ночью поэзия меня не посетила, возьмите взамен три добротных стихотворения, сочинённых беднягой, страдающим запором». Под «беднягой» подразумевался Джаннотти, тоже включившийся в состязание.
Весьма интересна приписка к отосланному заказчику мадригалу: «Чтобы никто потом меня не корил за грамматические ошибки, за которые не избежать мне стыда, в этом деле я целиком полагаюсь на вас». Говоря о грамматике, автор подразумевал латынь, в которой не считал себя сведущим. И действительно, в седьмой строке мадригала стоит «sine peccata», что рифмуется со словом «nata», а надо «sine peccatis» или «sine peccato». Вероятно, некоторые эпитафии, как и было принято в те времена, были написаны им на латыни.
Однажды у заказчика вызвали неудовольствие две последние строчки одной из эпитафий:
Воспоминанья обо мне прекрасны.
В постели были ласки хороши.
Микеланджело был вынужден переписать эпитафию:
Останки обрели покой в тиши,
И сожаленья о былом напрасны.
Как ни были дни юности прекрасны,
Земная жизнь — темница для души (197).
Но он не успокоился, и его, видимо, удивило, что Дель Риччо так легко открещивается от былого. Отсылая следующее четверостишие, он благодарит в записке за присланный салат с укропом. Здесь скрытый намёк на известные ему былые интимные отношения заказчика с юным племянником, так как в переносном смысле слово «укроп» (finocchio) означает по-итальянски «извращенец».
Вся эта история несколько отвлекла Микеланджело от не покидавших его грустных мыслей, связанных с болезнью Виттории Колонна, от которой не было вестей.
Вероятно, полученная взбучка подействовала на племянника Лионардо, и чтобы умаслить больного дядю, он прислал ему несколько головок овечьего сыра pecorino и сорок больших фьясок доброго «Треббьяно». Микеланджело решил часть отослать папе Павлу и раздать друзьям, а остальное оставить для себя и Урбино, большого охотника пропустить стаканчик.
Когда после окончательного выздоровления он вернулся в дом на Macel dei Corvi, ему стало известно, что Дель Риччо, окруживший его особым вниманием во время болезни, предпринял попытку самовольной публикации некоторых его поэтических откровений, имея доступ к рукописям, так как некоторые из листов ему поручалось переписывать набело. Видимо, неверный друг усомнился в счастливом исходе болезни старого мастера и не смог удержаться от соблазна извлечь для себя выгоду, вечно нуждаясь в деньгах и сознавая, сколь высоко ценится каждый рисунок или стихотворение великого мастера.
Сохранилось письмо, в котором в знак былой дружбы Микеланджело умоляет Луиджи Дель Риччо сжечь оставшиеся у того бумаги и типографские оттиски. Об этой тёмной истории известно лишь то, что перепуганный Дель Риччо клялся и божился, всё отрицая, а замешанный в деле некий издатель просто его оболгал. Но Микеланджело был непреклонен. Такого он не мог простить и ответил вероломному другу гневным сонетом:
Назойливым и льстивым обхожденьем
Легко обиду нанести порой.
И вот я тягощусь самим собой,
Раз низости обязан исцеленьем.
Коль к ближнему проникся уваженьем,
Не лги ему и не криви душой:
Тем паче старца не смущай покой —
Ему-то жить негоже заблужденьем.
Святые чувства преданы огню,
А жизнь, Луиджи, всякого карает,
Кто подло выгоду извлечь посмел.
Тебе известно — дружбу я ценю,
Но ныне гневом вся душа пылает —
Терпенью моему настал предел! (251)
В Риме по приглашению Павла III объявился Тициан. Папа тепло принял прославленного художника, захотев по примеру императора Карла V, чтобы обласканный им живописец увековечил его для потомства. После аудиенции у папы, где были оговорены детали будущего портрета и гонорар, Тициан решил нанести визит вежливости Микеланджело, с которым давно желал лично познакомиться. Да и повод был подходящий — желание навестить больного собрата по искусству. За ним увязался было земляк и бывший ученик Лучани, сиречь дель Пьомбо. Но прослышав о недавней размолвке между двумя мастерами, мудрый Тициан отправился на Macel dei Corvi с предложившим свои услуги Вазари, с которым он прибыл в одном почтовом дилижансе из Флоренции по завершении работы в Санто Спирито. Тот же Вазари попросил великого мастера не упоминать в разговоре с Микеланджело имя герцога Франческо Мария делла Ровере, чей блистательный портрет был недавно написан Тицианом (Мадрид, Прадо), и своего друга писателя Аретино, с которым у хозяина дома особые счёты.
По настоянию врачей Микеланджело большую часть времени проводил в саду на свежем воздухе. Раздался полуденный пушечный выстрел, поднявший в воздух тучу ворон и голубей.
— Пушкарь Святого Ангела палит, — объявил подошедший Урбино, — а стало быть, пора принять лекарство.
Микеланджело поморщился, принимая из рук Урбино мензурку с микстурой.
— От вида снадобий меня тошнит. Осточертело мне твоё знахарство!
— При чём тут я? — подивился Урбино. — Ронтини, лекарь ваш, вас просто чудом вытащил из гроба.
— Коль так, ищи в дорогу справный экипаж, — приказал Микеланджело, — раз мной одолена хвороба.
— В какие же края, позвольте знать?
— К Виттории в Витербо. А куда же? Договорились через день писать — ни строчки не было на Пасху даже. Я вижу, хочешь что-то мне сказать?
Урбино замялся.
— Пришёл с повинною Дель Риччо, — робко начал он. — Все рукописи им возвращены. Божится, что вам не желал худого и что в подлоге нет его вины.
— Не всепрощенец я. О нём ни слова! — строго заявил Микеланджело. — Мне от него не надобно услуг. Не смей перечить и не будь, как сводня! Кого я вижу?!
На дорожке показались Тициан и Вазари.
— Здравствуйте, наш друг! — радостно приветствовал его Тициан.
— Вас, мастер, просто не узнать сегодня! — воскликнул Вазари. — Полезен вам на воздухе досуг.
Микеланджело был безмерно рад их появлению. Ему было известно, что прославленный венецианский мастер ненамного моложе его, и он невольно залюбовался статной фигурой гостя, излучающей достоинство и благородство.
— Друзья, располагайтесь, — предложил он, убирая в сторону рисунки со стола. — В доме душно. Как вам живётся в Риме, Тициан?
— Святым отцом я принят столь радушно, что в Бельведере жить приказ мне дан.
— Там Леонардо обитал когда-то, вынашивая грандиозный план, — пояснил хозяин дома. — Жаль, что казна была не торовата.
— Я слышал, был он страстью одержим к наукам, преисполненный дерзаний, — заметил Тициан.
— Он, как природа, был непостижим и представлял собою кладезь знаний.
— А я вот вычитал не так давно, что Леонардо часто ошибался, — решил высказаться Вазари, чтоб показать свою осведомлённость.
— Судить-рядить об этом всем вольно, — ответил Микеланджело, дабы сменить тему. — Скажу лишь, что тогда с ним мало знался.
Но Тициана давно занимала эта тема, и оказавшись перед очевидцем того славного времени, когда во Флоренции, а затем в Риме безраздельно господствовала в искусстве славная триада, а за её соперничеством следила вся Европа, он не удержался и сказал с грустью:
— Мир Рафаэль покинул слишком рано. А каково на сей счёт ваше мненье?
— Хотя в искусстве он не знал изъяна, но вскоре наступило пресыщенье.
Разговор пошёл о нынешних временах, когда бал правят цинизм и стяжательство, а человек по-прежнему несвободен и подвергается насилию.
— Трагедию воспринимает каждый, — сказал Тициан, — кто сердцем слышит стон сикстинских стен.
— Вы побывали там? — поинтересовался Микеланджело.
— И не однажды. От ваших фресок в жилах стынет кровь… А у коллеги нашего во взгляде охотничий азарт зажёгся вновь. Чего он там строчит в своей тетради?
— С ним ухо надобно держать востро, — шутливо предупредил Микеланджело. — Мой молодой земляк не шутки ради, забросив кисти, взялся за перо.
Вазари зарделся от неожиданности.
— Да много ли в моих писаньях проку? Записываю разные слова…
— Для вас отныне всяко лыко в строку. А вставите — пойдёт гулять молва. Чем вас прельстили лавры летописца? — поинтересовался Тициан.
— История искусства — мой конёк, — прозвучал ответ.
Микеланджело поддержал молодого друга:
— Мы прежде знали вас как живописца и будем рады оценить ваш слог.
Вазари был благодарен Микеланджело за поддержку.
— Тетрадь раскрыл я, мастер, по наитию. В ней есть помета — Медичи наказ. И я отнюдь не сделаю открытия, сказав, как наш правитель любит вас…
Его недовольно прервал Микеланджело.
— Печальную затронули вы повесть. Зачем больные раны бередить? У каждого творца заказчик — совесть, и с нею надобно в согласье жить.
— Вам неугодна милость мецената? — с удивлением спросил Вазари.
— Такая милость хуже, чем узда. Художник, будучи под властью злата, дерзать уже не сможет никогда. Губительно монаршье покровительство, и никому не вырваться из пут.
Но Вазари был несогласен с такой позицией и продолжал наседать.
— Вернуться умоляет вас правительство, и во Флоренции заказы ждут!
— Не вычеркнуть былое из сознания, и деспотизм доселе не изжит.
— Что за причуда ваша жить в изгнании, — искренне подивился дотошный молодой коллега, — когда на родину вам путь открыт?
Тициан с нескрываемым интересом следил за словесной дуэлью великого мастера с учеником. Его симпатия безусловно была на стороне мудрого учителя, который как-то сник и погрустнел.
— Смирился я с судьбой анахорета, и душу мне не разъедает стыд, — тихо промолвил Микеланджело. — А кстати, вот катрен вам для ответа:
Оставив в жизни хоть какой-то след,
Приму я смерть как высшую награду,
Коль обойду заветную преграду,
Куда живому мне возврата нет (202).
— Звучит почти, как Ганнибала клятва, — заметил Вазари, — хоть вам благоволит любой монарх.
— Богатая для летописца жатва. Вам карты в руки, будущий Плутарх! А мне князьям осанна режет ухо. Мои кумиры — Дант, святой Франциск: обязан им раскрепощеньем духа.
Но Вазари не сдавался, настаивая на своём:
— Упорствуя, идёте вы на риск!
— Вазари прав, — не выдержав, решил вмешаться в спор Тициан. — Тлетворен здешний климат. Вы для Венеции желанный гость, где с превеликой радостью вас примут.
Микеланджело никак не ожидал таких слов от Тициана.
— И вы решили мне подбросить кость?
— Я не хотел обидеть вас, дружище, — извиняющим тоном ответил венецианец, — и от души желаю вам добра. О Господи, какая духотища!
— А для меня привычная жара.
Тициан решил сгладить создавшееся напряжение.
— Позвольте вам сказать не в назиданье, что истинный творец в любой стране способен обрести себе признанье.
— В любой? — подивился Микеланджело. — Я однолюб. Скажите мне, чтоб убежденьями не поступаться, себе не лгать и не кривить душой, пред власть имущими не пресмыкаться, не лучше ль бросить всё и на покой?
— Зачем вдаваться в крайность? — осторожно заметил Вазари. — Жизнь — как театр, и каждому своя на сцене роль.
Тогда Микеланджело то ли шутя, то ли всерьёз спросил:
— Так, стало быть, мой друг, я гладиатор, раз мне отпущена по роли боль?
— Признайтесь, вам не по нутру беседа, — сказал Вазари, успев записать последнюю фразу мастера в тетрадь, — и дух противоречья в вас засел.
— Слова, слова… я их боюсь, как бреда. А у меня край непочатых дел.
Появился Урбино.
— Синьоры, что разговор всухую! Я на прохладе стол накрыть успел.
— И впрямь, друзья, — поддержал его Микеланджело, — пройдёмте в мастерскую.
Все направляются к дому, а из-за кустов жимолости появились два свидетеля разгоревшегося спора между хозяином и гостями.
— Ушли. По-прежнему он полон сил, — с тоской в голосе заметил Дель Риччо.
— Как ловко обольщал его Вазари, — подивился дель Пьомбо.
— Не обольщал, а правду говорил. Какой же он судьбой гонимый парий, раз к Риму сердцем сам давно присох?
Их разговор неожиданно прервал появившийся Урбино.
— Как вы вошли?
— А прямо по дорожке, — нагло ответил дель Пьомбо.
— Побойтесь Бога, — сказал с укоризной Урбино, — мастер очень плох.
— Гостинцы передал ему в лукошке? — спросил Дель Риччо.
— Он даже взглядом их не одарил.
— А письма-то мои он хоть читает?
— Для нужника он их определил.
Лицо Дель Риччо перекосило от гнева.
— Не ёрничайте. Что вас разбирает?
— Сейчас схожу, — успокоил его Урбино. — Ответ для вас готов.
— Не будет благодарности. Поверьте! — решил успокоить товарища дель Пьомбо.
— А кто созвал известных докторов, когда он был на волосок от смерти? — чуть не со слезами в голосе спросил Дель Риччо. — Я, переписчик всех его стихов.
— Вы умыкнули их.
— Да что вы лжёте? Их у себя издатель придержал, узнав, что при смерти Буонарроти.
— Но Аретино трюк ваш разгадал, — возразил дель Пьомбо.
— Большую мне окажете услугу, сказав дружку, что он подлец и лгун.
— Да я поколочу тебя, ворюгу!
— Заткнись, монах! Бездарнейший пачкун.
Дело бы дошло до рукоприкладства, не появись Урбино с письмом в руках.
— Чего разлаялись на всю округу? Ступайте вон! Устроили тут гам.
Дель Риччо вскрыл конверт.
— Какой-то бред. Вы полюбуйтесь сами.
— Да не канючьте! Что он пишет вам?
— Терпенье. Строчки пляшут пред глазами…
Преодолев волнение, Дель Риччо расправил листок и никак не мог начать чтение вслух мадригала, хотя ему, как никому, хорошо был известен корявый почерк автора:
Щедротами я сыт
По горло и польщён.
Но вижу в том свободы ущемленье.
Душа моя дрожит,
Я словно уличён,
С поличным взят на месте преступленья.
Слепое обольщенье!
Так наше зренье остроту теряет,
Когда на солнце устремляем взгляд.
Чрезмерно одолженье,
А неоплатный долг отягощает.
Вот почему дарам твоим не рад —
От них исходит яд.
Чтоб дружбе верность сохранить,
И в помыслах бы честным надо быть (252).
— Ну что я говорил? — сказал дель Пьомбо.
— Вы были правы. Безумен он, и я попал впросак.
— Собрат в беде, — сказал дель Пьомбо, — в лучах великой славы купались вдоволь мы. Пойдём в кабак! Для нас закрыта впредь сия обитель.
Провожая их взглядом, Урбино промолвил:
— Вот уж когда, желая покарать, лишает здравого ума Спаситель.
Он был явно озадачен, не зная, что предпринять и как поступить с письмами маркизы Колонна, которые боялся показать мастеру, хотя и знал, что за такое самоуправство ему несдобровать. От врача Ронтини ему стало известно, что маркиза вконец иссушила плоть постами и сейчас не совсем в своём рассудке.
— Виттория Колонна, не сердись, — сказал Урбино, перекрестившись. — Сейчас ему никак нельзя в дорогу. За нас, коль сможешь, грешных, помолись. Отныне ты подвластна только Богу.
Вопреки ожиданиям и заверениям врачей выздоровление продвигалось медленно, но Микеланджело не терял присутствия духа и потихоньку, насколько хватало сил, работал, то и дело появляясь, прихрамывая, в капелле Паолина. В такие дни он особенно нуждался в духовной поддержке своей славной подруги, от которой не было вестей из Витербо. Он терялся в догадках и не находил себе места.
Пока Микеланджело в мыслях о Виттории Колонна трудился в капелле, Тициан писал портрет папы. Сидя перед мольбертом, он старался передать главное в образе, замечая, однако, что позирование утомляет старого понтифика и он начинает дремать, слегка посапывая.
— Святой отец, ещё два-три мазка, и нынче ваши кончатся мученья.
— А отчего же в голосе тоска? — подивился Павел его словам, очнувшись. — Близ вас я полон умиротворенья, забыв о кознях праздного двора.
— Но кардиналы заждались в приёмной. Они сидят там с раннего утра.
— Пусть поостынут в прыти неуёмной. Я чую: вновь с наветами пришли мои советчики, льстецы и слуги. А как вы Микеланджело нашли, с Вазари побывав в его лачуге?
— Он поправляется, слегка хандрит. Хоть со здоровьем у него неладно, но, как и прежде, взор его горит, а сам он полон замыслов.
— Отрадно. Что скажете о фреске «Страшный суд»?
Тициан давно ждал такой вопрос, и у него был на этот случай готовый ответ, а потому, не задумываясь, ответил:
— Таких вершин искусство не знавало. Но автор сам считает, что сей труд способен породить глупцов немало, когда манере станут подражать.
Павел горько вздохнул, думая о своём.
— На свете дураков всегда хватало. Но как непросто ими управлять!
— Всё сложно в мире, — согласился Тициан. — Взять хоть освещенье: меняется и глушит колорит. Тут не поможет никакое рвенье. Природа света много тайн хранит. Вот почему сеанс наш прерываю, иначе тень портрету повредит.
Павел с трудом поднялся, чтобы расправить затекшие ноги.
— Я с неохотою вас отпускаю. Признайтесь мне: возможно ль что-нибудь исправить в росписи стены алтарной?
— Подправить можно, не задевши суть. Но кто отважится? А шаг коварный, и не поднимется ничья рука. В Сикстине гениальное творенье, и ваша в том заслуга велика. Оно прославит мудрое правленье, о чём веками память будет жить.
В этот момент у папы возникло желание обнять художника, но он сдержался и тихо промолвил:
— Вы сняли груз — развеяли сомненья. Не знаю, как мне вас благодарить. Без вас я так терзался безутешно.
— К вам завтра я ни свет и ни заря, чтоб поработать поутру неспешно.
Папа проводил его восхищённым взглядом.
— Какое благородство! Знать, не зря сам император Карл им очарован и мастера готов озолотить.
Он вспомнил рассказанную ему недавно историю, как во время позирования император, заметив оброненную кисть, встал и подал её Тициану. Этот благородный жест поразил тогда всю Европу.
Павел подошёл к мольберту с закреплённым на нём холстом.
— Вот я волшебной кистью нарисован. Эх, кабы несколько годков скостить! Ты мог бы это сделать безусловно, когда бы захотел, мой Тициан. Цена-то за портретик баснословна. Чего глядишь, согбенный старикан?
Не выдержав взгляда колючих глаз, он отвернулся от холста. Ему припомнились все те мытарства, через которые он взошёл на трон, так как на подлости, коварстве любой престол держался испокон. О, если бы не подлая политика, он чаще б с Богом был и не грешил, а ныне стал похож на злого нытика, оставшись в одиночестве без сил. Почувствовав колики в животе, Павел поспешил к себе в опочивальню.
Наступил знаменательный день для Тициана. 19 марта 1546 года на Капитолийском холме произошло торжественное событие, на котором присутствовали римская знать, художники, поэты и музыканты. Под звуки фанфар Тициан Вечеллио был провозглашён почётным гражданином Рима. Девять лет назад такой чести удостоился и Микеланджело, который на сей раз отсутствовал из-за недомогания, а главное, ему не хотелось показываться там немощным и хворым, да и приличествующего для того события одеяния в его гардеробе не нашлось. Он послушался умного Урбино, который отсоветовал показываться на Капитолии прихрамывающим и в затрапезном виде.
После торжеств на Капитолии Микеланджело посетил Тициана с поздравлениями в Бельведере, где увидел его работу «Даная», осыпаемую золотым дождём Зевса. По лицу автора было видно, что ему не терпелось услышать авторитетное мнение коллеги. Микеланджело отметил великолепную по колориту картину, но дальше не стал вдаваться в тонкости, чтобы неосторожным словом не обидеть и не нарушить душевный покой благородного мастера и человека, привыкшего выслушивать самые лестные отзывы от монархов и князей. Да и не настолько они хорошо знали друг друга, чтобы по-товарищески высказать ему свои критические замечания, которые у него сразу же возникли при рассмотрении картины.
Вернувшись к себе, он отметил в разговоре с Вазари, что превосходно положенные на холст краски — это ещё не живопись.
— Мне искренне жаль венецианских мастеров, — отметил он. — В погоне за красивостью и изощрённой звучностью палитры они жертвуют рисунком.
Верный традициям флорентийской школы Вазари с ним полностью согласился.
Больше двум великим мастерам не довелось повстречаться.
Живя в Бельведере, Тициан окунулся в атмосферу папского двора, где процветали наушничество, доносительство и зависть. Но для него это не было внове — то же самое ему приходилось видеть и при других европейских дворах. За годы служения своим искусством сильным мира сего у него выработалось противоядие против дворцовых козней и интриг. Он искренне позавидовал Микеланджело, который позволял себе роскошь жить на отшибе в гордом одиночестве и чувствовать себя независимым от капризов власть имущих.
Тициан написал в общей сложности три портрета Павла, принадлежащих ныне музеям Неаполя, Вены и Петербурга. Существует легенда о том, что когда один из портретов стоял на мольберте в дворцовом зале, папа на нём выглядел настолько выразительно и естественно, что придворные и челядь, проходя мимо, принимали стоящий холст за живого Павла III и преклоняли перед ним колена.
Побывав во Флоренции, Тициан безусловно видел прекрасный групповой портрет кисти Рафаэля, изобразившего на холсте папу Льва X в окружении двух кузенов-кардиналов. Ему захотелось сделать семейный портрет Павла III. Работая на папу, он втайне надеялся, что тот предоставит его сыну Помпонио обещанную выгодную должность.
Конец пребывания Тициана в Риме был неожиданно омрачён неприятным казусом. Наступил день презентации последней картины, на которую собрались близкие папы и некоторые придворные. Когда Тициан снял покрывало, перед собравшимися предстал холст, на котором Павел был изображён с двумя взрослыми внуками, один из которых стал зятем Карла V. Наступило гробовое молчание. Все присутствующие в зале смотрели не столько на картину, сколько на папу в желании понять его отношение к работе знаменитого мастера.
Взглянув на картину, Павел обомлел, увидев в глазах ненавидевших друг друга внуков жадный блеск. А чего стоят его сгорбленная фигура и песочные часы на столике, отсчитывающие отпущенное ему время, или высовывающаяся костлявая рука из-под красной бархатной накидки, как когтистая лапа стервятника! Любимый художник Карла V сыграл с ним злую шутку, вскрыв всю его подноготную.
Не промолвив ни слова, Павел удалился, а через секретаря передал художнику, что от заказа отказывается и больше в его услугах не нуждается. Оскорблённый Тициан тотчас покинул Рим, заявив в сердцах, что больше он сюда ни ногой.
Почётный гражданин Рима вернулся ни с чем к себе в Венецию, где его авторитет был непререкаем.
Зачем печалюсь я, объят тоской,
А сердце гложут горькие сомненья.
Да разве смог бы я познать горенье,
Когда б не дар, ниспосланный Тобой?(301)
От папы поступила новая просьба — к предстоящему приезду в Рим императора Карла V необходимо было привести в порядок и обустроить Капитолий, который с незапамятных времён оставался главным центром римской общественной жизни, Микеланджело с радостью принялся за новое дело, вспомнив, как около полувека назад впервые оказался в Риме и с высоты Капитолийского холма любовался панорамой Вечного города с его Колизеем, форумами, акведуками, другими античными памятниками, впечатляющими своими габаритами.
По папскому приказу на Капитолий была перенесена с Латеранского холма конная статуя императора Марка Аврелия, а для восхождения на Капитолий возведена великолепная лестница, названная римлянами Кордоната, так как по ней на холм могли взобраться даже люди, страдающие одышкой. Для сравнения обратим внимание на расположенную рядом крутую лестницу, ведущую к церкви Санта Мария д’Арачели. Она насчитывает 124 ступени и была построена в 1348 году; первым по ней поднялся народный трибун Кола ди Риенцо.
Работа на Капитолии началась в 1544 году и с перерывами заняла целое десятилетие. Микеланджело загорелся идеей, поддержанной папой, провести полную реконструкцию Капитолийского холма, своего рода римского Акрополя, где недавно он был торжественно провозглашён почётным гражданином Рима. К работе по реконструкции холма он привлёк друга Кавальери, который проявил себя с наилучшей стороны, и ему было поручено руководство главными работами. Молодой человек каждое утро заезжал в пролётке за мастером, чтобы вместе ехать на Капитолий.
Благодаря гениальному прозрению Микеланджело открывает новые перспективы в зодчестве, создавая ансамбль зданий и вскрывая новые отношения между отдельным зданием и площадью, что было тогда абсолютным нововведением в практику градостроения. По его замыслу площади придана трапециевидная форма, торцовая часть которой ограничена старым дворцом Сенаторов. Торжественная лестница, ведущая во дворец, и чаша фонтана перед ним выполнены по рисункам Микеланджело. По бокам он разместил дворец Консерваторов и возводимый Капитолийский дворец. Эти два боковых здания подчёркивают пространственную перспективу, а их поворот составляет 80 градусов относительно оси центрального дворца Сенаторов. Они сходятся под углом к недавно возведённой великолепной парадной лестнице. Но люди не замечают никакого отклонения по оси и воспринимают площадь как правильный прямоугольник, благодаря чему её размеры возрастают и она представляется более широкой и свободной. Но главное отличие площади в том, что с неё открывается панорама на простирающийся внизу город, а сама она наполняется движением воздуха и становится частью городского пейзажа. Слияние архитектуры с пейзажем, которое было незнакомо зодчим Возрождения, является выдающимся завоеванием Микеланджело-архитектора.
Неизгладимое впечатление получает зритель, поднимающийся по расширяющимся ступеням лестницы Кордоната. Перед его взором вырастает конная статуя Марка Аврелия, парящая над площадью как символ былого величия Рима. Особую праздничность площади Капитолия придаёт её покрытие плитами эллиптического орнамента, повторяющего звёздчатую форму площадки, на которой установлена конная скульптура Марка Аврелия. Статуя была позолоченной, и в народе бытовало поверье, что, когда к ней вернётся вся позолота, наступит конец света. Видимо, чтобы не волновать людей, а главное, уберечь античный шедевр от воздействия атмосферных осадков, статуя была установлена под крышей музея, а её место на площади в конце прошлого века заняла точная копия на пьедестале по рисунку Микеланджело, ставшая подлинным центром пространства.
Отныне Капитолийский холм как одна из самых главных достопримечательностей Рима несёт на себе отпечаток гения Микеланджело.
В сентябре 1546 года умер Антонио Сангалло Младший, который возглавил строительство собора Святого Петра после Рафаэля и Перуцци. За четверть века работы мало продвинулись, хотя поступления из папской казны не прекращались. Вскоре Павел III пригласил Микеланджело взглянуть и оценить оставленный покойным архитектором макет собора, который обошёлся казне в три тысячи золотых дукатов.
Микеланджело уважил просьбу папы и за две недели сделал новый макет, выставив счёт на 25 дукатов. Папа был потрясён, увидев великолепный макет, исполненный с такой быстротой и за столь незначительную цену. Но на его предложение возглавить строительство собора мастер ответил отказом, заявив, что архитектура — не его дело. Как в своё время Юлию II, Павлу III всё же удалось посулами и уговорами добиться согласия упрямого мастера.
Первого января 1547 года своим бреве Павел III назначил Микеланджело префектом и главным архитектором строящегося собора с правом возводить и сносить что угодно, увеличивать, уменьшать и видоизменять проект как ему заблагорассудится, и подчинил его воле всех помощников. Восприняв это назначение как знак свыше, Микеланджело отказался от гонорара, что породило немало пересудов среди собратьев по искусству. Особенно изгалялся небезызвестный Бандинелли, считавший, что отказ Микеланджело от жалованья — это всего лишь «хитрый тактический ход, продиктованный его непомерной жадностью».85
Полностью доверяя своему главному архитектору, папа попросил его взглянуть свежим глазом на недостроенный покойным Сангалло Младшим дворец Фарнезе. Микеланджело критически высказался о проекте. Тогда по распоряжению папы был объявлен конкурс на завершение строительства дворца, принадлежавшего папскому семейству. В конкурсе приняли участие Вазари, ученик Рафаэля Перин дель Вага и ещё несколько мастеров. Вздумал в нём участвовать и дель Пьомбо, неожиданно возомнивший себя зодчим.
Победителем оказался Микеланджело. Он увеличил высоту парадного этажа и поднял вверх главный межэтажный карниз, благодаря чему здание приобрело большую внушительность и монументальность. При завершении строительства он использовал травертин, придающий светотеневые эффекты архитектурным формам, особенно окнам последнего этажа дворца. Они помещены на консоли и украшены арочным фронтоном с фризом и фестонами, что в ту пору для Рима было в новинку. Венчающий дворец великолепный карниз до сих пор считается одной из главных римских достопримечательностей.
Эти новации не всеми тогда были поняты и оценены, хотя Микеланджело пришлось вступить в состязание с мастерами намного моложе его. Он попытался здесь решить сложную задачу примирения новых форм со старыми, отживающими. Выступая в проекте хранителем славных заветов классического наследия, он в то же время расшатывал устои старого стиля, расчищая дорогу новым идеям и новым творцам. В последние годы жизни великий старик пошёл нога в ногу рядом с молодой порослью.
Одно из последних творений Микеланджело — дворец Фарнезе — пополнило перечень самых значительных архитектурных памятников, придающих Риму его неповторимое своеобразие. Не случайно долгие годы во дворце размещалась Академия наук Италии, а теперь там располагается посольство Франции. У мастера была задумка соединить дворец Фарнезе, чьи сады спускаются к Тибру, на другой стороне которого стоит приземистое строение, построенное по проекту Перуцци для банкира Агостино Киджи, чьи интерьеры расписаны фресками Рафаэлем. Теперь эта великолепная вилла перешла в собственность папского семейства и носит название Фарнезина.
Увлечённый идеей включения архитектуры в пейзаж, Микеланджело предложил соединить посредством моста через Тибр в единый ансамбль два дворца, включив в него только что найденные в термах Каракаллы скульптуры Фарнезского быка и Геракла, относящиеся к IV веку до н. э. Он загорелся проектом, в котором стремился раскрыть наличие неразрывной связи идеалов Возрождения с античностью. Ему уже виделось, как величественный мост украсят другие античные изваяния. Но этот смелый замысел так и остался non finite, а два античных шедевра оказались в Парме, вотчине семейства Фарнезе, а затем в Неаполе. Туда же ушёл и злополучный тициановский портрет Павла III с внуками (ныне в музее Каподимонте).
Ему было за семьдесят, а он взвалил на себя новое тяжёлое бремя, которое будет давить на него в течение семнадцати лет — а это были годы невосполнимых потерь дорогих ему людей и близких. Кисть и резец были им окончательно заброшены, и все его мысли были только об архитектуре. Ему представлялось, что именно в этом виде искусства он ещё сможет на исходе сил осуществить необъятность своего мировосприятия, лишённого условностей и навязанных реальностью схем.
На первых порах, как только он ступил ногой на стройплощадку собора, ему пришлось столкнуться с открытой неприязнью «сангалловой клики» (cricca sangallesca), состоящей из целой армии подрядчиков, строительных рабочих, каменотёсов и поставщиков, где тон задавал некий Нанни ди Баччо Биджо, личность злобная и коварная, который принимал в штыки любое указание нового главного архитектора, заручившись поддержкой некоторых влиятельных лиц, входящих в попечительский совет собора и близких к Римской курии.
После тщательного осмотра сделанного за последние годы Микеланджело обнаружил ничем не оправданные отклонения от первоначального проекта Браманте, который был им высоко оценён несмотря на неприязнь, которую он испытывал к покойному архитектору. В письме Амманнати, с которым был связан по работе над проектом парадной лестницы в библиотеке Лауренциана, он пишет: «Нельзя оспаривать превосходство Браманте над всеми архитекторами, начиная с древних. Он первый составил план для собора Святого Петра, не запутанный, а простой и ясный, светлый и со всех сторон открытый, так что не портит ни одной части Апостольского дворца; его считали чудной вещью, как это и сейчас ещё видно. А поэтому всякий, кто уклоняется от указаний Браманте, как это сделал Сангалло, удаляется от истины. Во-первых, Сангалло, округляя постройку с внешней стороны, лишает её того света, который она имеет у Браманте. Сверху и снизу у Сангалло множество тёмных углов и закоулков, которые могли бы служить грязным намерениям. Можно подумать, что он был тайным пособником бандитов, фальшивомонетчиков, беременных монахинь и других негодяев. Вечером после закрытия храма потребуется уйма служителей, чтобы обыскать все углы и выявить прячущихся там бродяг. Кроме того, вопреки замыслу Браманте по плану Сангалло необходимо будет снести капеллу Паолина и другие дворцовые помещения. Боюсь, что не пощадят и Сикстинскую капеллу. Готовая внешняя часть собора, как говорят, уже обошлась в 100 тысяч дукатов, хотя её можно было построить тысяч за 16…»
Вскрытые им недочёты, чрезмерное расходование отпущенных средств на строительные работы и поставка некачественного материала вызвали бурю негодования среди подрядчиков, которые грозились подать на него в суд за клевету. Но Микеланджело стойко выдержал первую волну яростных нападок. Ему удалось прогнать со стройки всех воров и грабителей, которые годами безнаказанно жульничали и мошенничали. А первым распоряжением его как главного архитектора был разбор и снос большей части того, что было сделано предшественниками.
Переосмыслив добротный проект Браманте, Микеланджело пришёл к решению, которое синтезирует форму греческого креста с вписанным в него квадратом, как это видно на гравюре Этьена Дюперака, выполненной в 1569 году. Разработанный им проект собора означал разрыв с прежними традициями, основанными на трудах Витрувия. Им предусматривалось создание более динамичного интерьера за счёт усложнения плана. Мощный шестиколонный портик и колоссальные пилястры коринфского ордера должны были придать массивным каменным стенам впечатление их устремлённости вверх. Кульминацией всего сооружения по его проекту является мощный купол, укреплённый тяжёлыми рёбрами, которые сходятся к фонарю. Выполненная из травертина полусфера гигантского купола опирается на барабан, украшенный сдвоенными гладкоствольными колоннами, дополненными пилястрами и окнами. Возведение подкупольного барабана началось в 1564 году, ещё при жизни автора, который в ходе работ внёс ряд изменений в оконные фронтоны, чередуя треугольную форму с лучковой. До последнего момента Микеланджело вносил правку в свой проект, появляясь чуть не каждый день на стройке, несмотря на непогоду. Так, в один из наездов он обнаружил, что рабочие неправильно выложили centina — крепёжную дугу. Он устроил им разнос, заставив всё переделать, иначе, как он выразился, умрёт от стыда.
Приведём несколько цифр, которые убедительнее слов расскажут о грандиозности микеланджеловского проекта. Поскольку купол задуман сдвоенным, его внутренняя окружность составляет 42,7 метра, а внешняя — 58,00. Высота от пола собора до венчающего креста равна 135,28 метра. Высота барабана, то есть цилиндрической части, равна 14 метрам, украшающие его окна имеют габариты 5 x 2,70 метра. Круглый фонарь над куполом может вместить внутри 16 человек.
Собор начал обретать ощутимые монументальные формы. Опасаясь, что после его смерти злопыхатели из «сангалловой клики» исказят проект, в 1558 году Микеланджело приступил к изготовлению деревянной модели купола, на чём настаивали друзья. Видя его немощь и опасаясь, что в любую минуту он может снова слечь, они просили великого друга не отвлекаться на другие дела и сосредоточить оставшиеся силы на соборном куполе, который, судя по его рисункам, должен был стать «восьмым чудом света».
В 1561 году макет был готов (Рим, музеи Ватикана). Образцом для него послужил купол Брунеллески над Санта Мария дель Фьоре. Но вместо стрельчатой Микеланджело избрал полусферическую форму сдвоенного купола, а свои расчёты кривизны купола проводил по чертежам Брунеллески, копии с которых ему раздобыл племянник Лионардо. Известно также, что прежде чем остановиться на куполе Брунеллески, им был внимательно изучен купол Баптистерия в Пизе по проекту Диотисальви, являющийся выдающимся памятником итальянской архитектуры XII века.
Купол над собором Святого Петра стал объектом исследований и замеров. Как показали расчёты, пропорции купола и барабана равны, хотя масса барабана кажется придавленной устремлённым вверх куполом. Это оптическое впечатление создано суммой применённых при строительстве архитектурных деталей и элементов, благодаря чему достигнута совершенная гармония между пластикой и техникой.
Недовольство его действиями на стройке собора росло, а изгнанные им с позором вороватые подрядчики затеяли против него тяжбу, доказывая свою правоту. Но обладая полнотой власти в соответствии с папским указом, он не обращал внимания на развязанную против него кампанию лжи и надуманных обвинений, пока над его головой не прогремел гром.
В Риме неожиданно объявилась Виттория Колонна. Бросив все дела, он помчался к её дому. Но его к ней не допустили, поскольку, как сказал врач, маркиза никого не узнаёт. Дня через два он вновь попытался проникнуть к ней. На сей раз ему разрешили пройти к пришедшей в себя Виттории. Её трудно было узнать — такой неизгладимый след оставила на ней болезнь. Едва сдерживая рыдания, он упал перед её ложем на колени, и по измождённому лицу маркизы пробежало подобие улыбки узнавания. Не в силах произнести ни слова, она слабеющей рукой указала ему на висящее на стене в золочёной багетовой раме Распятие, когда-то подаренный им рисунок. Но что этим ей хотелось сказать на прощанье, так и осталось в тайне. 24 февраля 1547 года её не стало. Для Микеланджело это была невосполнимая утрата. Он лишился самого дорогого существа, жизненной опоры…
Она угасла, и её уж нет.
И красоту божественной синьоры
Всю поглотили взоры,
И им помехой не была вуаль.
Померкнул белый свет,
И воцарилась на земле печаль.
В заоблачную даль
Ушла душа навеки,
А имя на устах.
Оно звучит как Божье откровенье.
Хотя сомкнулись веки,
Но девы глас в стихах —
В них кладезь святости и вдохновенья.
Не будет злу прощенья.
Лишившись дорогого существа,
Мир сирый подурнел без божества (265).
С её уходом Микеланджело долго не мог прийти в себя. Как пишет Кондиви, особенно он терзался, что не прикоснулся к челу покойной, поцеловав ей только руку.
Преследовавшая его смерть не унималась. Почти одновременно не стало Дель Риччо и дель Пьомбо, с которыми он когда-то дружил, пока оба не предали его. Но узнав о их кончине, он искренне опечалился, так как с ними были связаны многие радостные моменты жизни, а такое высоко ценится, и былые обиды и огорчения кажутся никчемными в преддверии собственной смерти, следовавшей за ним по пятам.
Пришло известие о смерти короля Франциска I, а с ним ушла последняя надежда увидеть Флоренцию свободной. В своё время через друга Строцци Микеланджело пообещал французскому королю соорудить ему за свой счёт конную статую и водрузить её перед дворцом Синьории, если тот освободит родной город от тирана. До последнего времени он лелеял мечту о том, что поддержанный Павлом III — а о его намерениях он был хорошо осведомлён — король двинет войско из Ломбардии, где были расквартированы его основные силы, и освободит Тоскану от власти ненавистных Медичи.
Тогда же из Германии пришла весть о смерти Лютера. Он не разделял его убеждений, но уважал как личность за величайшее мужество, с которым убеждённый в своей правоте августинский монах выступил против официальной церкви, а высказанные им идеи потрясли весь христианский мир.
Скандалы на стройке собора не прекращались, принося Микеланджело немалые огорчения. Не унимался крикливый Биджо, как архитектор, проявивший себя не с лучшей стороны. Как вспоминает Вазари, однажды он с Микеланджело ехал в пролётке по новому мосту через Тибр, построенному по проекту Биджо.
— Ты погляди, — промолвил вдруг Микеланджело, — как балки ходуном ходят. Мост вот-вот развалится.
Он оказался провидцем — вскоре мост рухнул, что должно бы приструнить заносчивого Биджо и охладить его чрезмерный пыл. Но этот горе-архитектор не унимался, являясь главным заводилой козней против Микеланджело. Верный Урбино уже пригрозил изрядно его поколотить, если тот не угомонится.
Непросто складывались последние годы и для папы Павла III, чьё семейство походило на растревоженное осиное гнездо. Особые неприятности приносил ему беспутный сын Пьерлуиджи, развратник и злодей, с которым у Микеланджело возникли трения из-за причитающихся ему выплат за проезд по мосту через По под Пьяченцей. Папа умер 10 ноября 1549 года, и это была большая потеря для Микеланджело в годы разгула клерикальной реакции. У Павла он постоянно находил поддержку и мог целиком отдаваться делу, не обращая внимания на непрекращающиеся козни врагов.
От грустных мыслей его отвлёк приезд Вазари, который прибыл в Рим не с пустыми руками. Только что вышел из печати его фундаментальный труд «Жизнеописания», и один из первых экземпляров, ещё пахнущий типографской краской, был вручён Микеланджело с дарственной надписью. Получив в подарок увесистый том и полистав его, Микеланджело был растроган до глубины души, увидев, что ему посвящено гораздо больше страниц в тексте, нежели его главным соперникам Леонардо и Рафаэлю.
Не со всеми оценками он был согласен, а некоторые утверждения автора вызвали у него улыбку. Вазари пишет, что Микеланджело родился «под счастливой звездой», хотя вряд ли кому выпала такая тягостная доля, терзавшая душу мастера всю жизнь. Его особенно тронули слова автора в заключительной части повествования, где он признаёт, что «старался всё описать сообразно с правдой и часто от трудностей приходил в отчаяние». Это чувство как никому хорошо было знакомо Микеланджело.
К Вазари у него было двоякое отношение. С одной стороны, он его искренне любил за острый ум и преданность искусству, ласково называя Джорджетто или Джорджино. С другой — порицал его сервильность и угодливость сильным мира сего, которая часто раздражала, и он не скрывал своего неприятия такого поведения, что нередко приводило к ссорам. Но в знак благодарности за столь ценное подношение он посвятил Вазари проникновенный сонет, в котором воздаётся должное его беспримерному подвигу во славу итальянского искусства:
Вы красками доказывали смело
Искусства власть в прекраснейших вещах,
С природой уравняв его в правах
И уязвив гордячку столь умело.
Хотя и ныне многотрудно дело,
Вы поразили мудростью в словах,
И вашим сочиненьям жить в веках,
Чтоб прародительницу зависть ела.
Её красу никто не смог затмить,
Терпя провал в попытках неизменно;
Ведь тлен — удел всех жителей земли.
Но вы сумели память воскресить,
Поведав о былом так вдохновенно,
Что для себя бессмертье обрели (277).
Новым папой стал ровесник Микеланджело римлянин Джованни Мария дель Монте, принявший имя Юлий III. В отличие от честолюбивого предшественника он думал только об удовольствиях, испытывая сильное влечение к одному восемнадцатилетнему юнцу, которого сделал кардиналом. Юлий III сохранил для великого мастера motuproprio, то есть закреплённое декретом высшее расположение и доверие. Это было для Микеланджело весьма важно, поскольку число завистников и злопыхателей росло и вредило делу.
Считается, что ценитель искусства и поэзии Юлий был последним папой-гуманистом, который испытывал к Микеланджело глубокое уважение и любовь. Папа был большим фантазёром и как-то сказал мастеру, что если тот умрёт раньше, то он распорядится забальзамировать тело и будет держать подле себя мумию как дорогую реликвию. Он постоянно требовал, чтобы обожаемый мастер находился рядом, а Микеланджело неизменно доказывал ему, что приносит гораздо больше пользы, находясь в мастерской или на стройке, нежели стоит в толпе льстивых придворных, рассуждения которых вызывали у него тошноту и выбивали из колеи.
Однажды его позабавило, как на замечание одного лизоблюда о том, какую тяжёлую ношу взвалил на себя папа, радея о мире, Юлий III ответил: «Аn nescis, mi fili, quantilla prudentia mundus regatur?» — «Разве ты не знаешь, сын мой, как мало надо ума, чтобы править миром?» Он действительно правил играючи, не задумываясь особо о последствиях своей политики. Любя задиристого мастера, папа сносил любую его дерзость и не обращал внимания, если тот забывал снять берет и преклонить перед ним колено. Более того, он не поддался на льстивое послание Аретино, который снова принялся уговаривать папу сбить алтарную фреску, оскорбляющую чувства истинных христиан.
Привязанность Юлия III к Микеланджело помогала сдерживать непрекращающиеся нападки недругов. Группа кардиналов из попечительского совета во главе с решительным Червини (будущим папой Марцеллом II) затеяла тяжбу по поводу нецелевого расходования отпущенных на строительство средств.
В отличие от недалёкого эпикурейца-папы кардинал Червини был начитан, образован и умён. Как-то в беседе с ним Микеланджело узнал, что покойный отец кардинала был когда-то учеником школы ваяния в садах Сан Марко и поведал сыну о том, как сам Лоренцо Великолепный обратил внимание на юного отрока и приблизил к себе. Так между ними завязались добрые отношения, хотя в деловых вопросах Червини был строг и непреклонен, несмотря на личные симпатии к тому или иному лицу.
Чтобы ускорить ход работ, в помощники Микеланджело был назначен молодой архитектор Пирро Лигорио, который докучал своей болтовней, а на деле оказался жалкой посредственностью. Всё это отвлекало от истинных дел, а тут подоспело и новое разбирательство. Когда кардинал Червини выразил удивление по поводу трёх окон, прорубленных на своде, Микеланджело спокойно ему ответил:
— Я не должен и не собираюсь в чём-то оправдываться перед Вашим преосвященством. Моя обязанность заниматься делом, а ваша — вовремя снабжать стройку деньгами и защитить её от жуликов и мошенников.
Присутствовавший при разговоре папа Юлий III постарался успокоить мастера, а кардиналу пришлось проглотить горькую пилюлю, но обиду он постарался простить, настолько велико было его уважение к знаменитому мастеру, несмотря на его вспыльчивость.
Пока он спорил с членами попечительского совета и что-то доказывал, его не оставляли мысли о доме. Он дал указание братьям Джовансимоне и Сиджисмондо оставить, наконец, ветхий отчий дом — эту «мышиную нору», как он её называл, и приобрести на присланные им деньги достойное их знатного рода жилище. Братьями был приобретён приличный трёхэтажный особняк с внутренней потайной лестницей в том же квартале Санта Кроче на улице Гибеллина, одной из центральных в городе, куда будет не стыдно привести молодую невестку, если племянник Лионардо все-таки надумает жениться.
Его давно занимал вопрос женитьбы племянника, которому он не уставал давать советы, кого ему следует выбрать в жёны. «Не хочу, — писал он племяннику, — чтобы наш род угас с нами. Я понимаю, конечно, что мир не рухнет, если ты останешься холостяком, но ведь каждая живая тварь стремится иметь потомство… Смотри, чтобы твоя избранница была не только доброго нрава, но и хорошего здоровья». Напоминая Лионардо о необходимости заботиться о собственном здоровье, он писал, что в мире куда больше вдов, нежели вдовцов. «Потрудись найти невесту, — поучал он, — которая не гнушалась бы в случае нужды мыть посуду и вести хозяйство… Что касается красоты, то ты сам не первый красавец во Флоренции и не очень-то об этом беспокойся, лишь бы только твоя суженая не была калекой и уродом».
Недавно через Урбино он узнал о разгульной жизни молодого оболтуса. Рабочие на стройке немало порассказали о похождениях Лионардо, от которого забеременела дочь одного каменотёса. Микеланджело был вне себя от ярости, пригрозив лишить племянника наследства, отдав все деньги сиротам и больницам. Угроза возымела действие, и вскоре рассерженному дяде стало известно, что свой выбор Лионардо остановил на юной Кассандре из благородного семейства Ридольфи, «девушке доброй и смышлёной», как ему было отписано братьями. Правда, ничего не было сказано о красоте невесты, что Микеланджело вполне устраивало, так как его племянник тоже не был Аполлоном.
В этой истории его поразили мистическое совпадение и даже знак судьбы. Когда-то по настоянию Лоренцо Великолепного его любимая дочь породнилась с семейством Ридольфи, а теперь единокровный племянник и наследник Микеланджело вступил в косвенное родство с Контессиной Медичи. На свадьбу он подарил Лионардо полторы тысячи дукатов и имение, а Кассандре — жемчужное ожерелье. После свадьбы Лионардо прибыл в Рим, где вместе со своим великим дядей был принят папой Юлием III, получив из рук понтифика медаль с его изображением. Довольный приёмом племянник ускакал к себе с целым ворохом наставленний.
— Когда пишешь мне, — строго поучал его дядя на прощанье, — то оставь, пожалуйста, дурную привычку адресовать письма на имя Микеланджело Буонарроти Симони, скульптора в Риме. Знай, что во всей Италии и в Европе я известен как Микеланджело, и этого вполне достаточно.
Особняк, где Лионардо обосновался с женой, был перестроен и расширен в XVII веке, а в 1858 году последний представитель рода подарил его Флоренции. Ныне там размещается музей «Дом Буонарроти», где хранятся редчайшие оригиналы некоторых ранних работ Микеланджело, а также чертежи и рисунки мастера до его окончательного переезда в Рим.
Единственным человеком, кто скрашивал его одиночество, ухаживал за ним и поддерживал жизненный тонус, был неунывающий Урбино. С ним Микеланджело был как за каменной стеной. Помощник был молчалив и неразговорчив, что особенно ценил в нём мастер. Он спокойно и упрямо гнул свою линию, что, как выяснялось, шло лишь на пользу дела. Микеланджело мирился с его чудачествами и упрямством, а однажды спросил:
— Когда умру, что будешь делать?
— Наймусь на службу к кому-нибудь, — ответил тот не раздумывая.
Нет, такого он никак не мог допустить и тут же выдал верному помощнику тысячу золотых дукатов и переписал на его имя одно из загородных имений. Но 3 января 1556 года прослуживший ему четверть века Урбино неожиданно в одночасье скончался. Как констатировали врачи, не выдержало сердце, хотя покойный никогда на него не жаловался. В одном из писем к Вазари Микеланджело пишет: «Вы знаете, как умер Урбино… Живя, он поддерживал мою жизнь, а умерев, научил меня умирать с сознанием выполненного долга и спокойно покинуть грешный мир… Я его сделал богатым и надеялся, что он будет моим посохом и отдохновением в старости. Но он ушёл, и мне не осталось иной надежды, как только повстречать его в раю. Большая часть меня ушла вместе с ним, и мне ничего не осталось, кроме безутешного страдания».
На похороны прибыла Корнелия из Кастельдуранте, чтобы проводить в последний путь своего «непутёвого», как она выразилась, мужа. Микеланджело позаботился о ней и её подрастающем сыне, которому он приходился крёстным отцом. В его тетради появилась запись: «Такой утрате не грозит забвенье» (XLI).
Передавая вещи покойного слуги его вдове, Микеланджело обнаружил распечатанный конверт с письмом Виттории, в котором она сообщила о своей болезни и просила великого друга навестить её в монастыре. Помянув в душе недобрым словом покойного, Микеланджело долго не мог успокоиться. Но потерянного не вернёшь. Да и чем бы он мог помочь больной подруге, отправившись в Витербо? Он вспомнил, как долго не мог прийти в себя после болезни. В те горестные дни единственным для него утешением была мысль о скорой встрече с обожаемой донной…
И сам я вскоре кучкой пепла буду.
Угасло пламя, с ним и мой накал.
Я думал, час и для меня настал, —
Видать, спасеньем я обязан чуду.
Покуда жив, вовеки не забуду,
Как кроткий лик печально угасал.
Напрасно я к Всевышнему взывал —
Неотвратим конец для всех и всюду.
Пора и мне переступить порог.
Лишившись жизнетворного сиянья,
Я одиноко чахну день за днём,
В груди чуть тлеет слабый уголёк.
Всё станет прахом, если на прощанье
Господь не одарит меня огнём (266).
Вскоре ему стало известно, что у него появился ещё один биограф. Видимо, по поручению папы Юлия III бывший ученик, маркизанец Асканио Кондиви, взялся за его жизнеописание, проявляя завидную прыть при напоминании мастеру о различных эпизодах его жизни и вызывая его тем самым на разговор о былом.
Кондиви было под тридцать, когда он начал писать биографию бывшего учителя. К тому времени он был женат на племяннице известного гуманиста и переводчика «Энеиды» Аннибале Каро, чьи работы были хорошо известны Микеланджело, и с ним переписывалась его покойная подруга Виттория Колонна. Хотя в скульптуре бывший ученик себя не проявил, старый мастер проникся к нему доверием, а по вечерам, сидя у камина, охотно делился воспоминаниями о прошлом. В старости отдельные страницы былого оживали в памяти так ярко и отчётливо, словно это происходило с ним совсем недавно, и грели душу. Особенно он любил вспоминать свою дружбу с каменотёсом Тополино, моной Маргеритой и их сыновьями, когда им были получены первые навыки работы с камнем. Но некоторые эпизоды в памяти были скрыты плотной завесой забвения, и если вдруг всплывали, то вызывали душевную боль и бессонницу…
Я ныне чувствую, вконец устал.
Хотя на крыльях и взмываю смело,
Но пуст и чист листок бумаги белой,
И лишь в слезах топлю мечты провал (271).
Иногда дотошный биограф старался вторгнуться в некоторые эпизоды личной жизни своего героя, но Микеланджело замыкался, давая понять, что говорить на затронутую тему не расположен. Так было, когда биограф напомнил о неприятном эпизоде с друзьями, вызванными в Рим в помощь при работе над росписью плафона Сикстинской капеллы. Микеланджело недовольно прервал разговор и поднялся к себе наверх.
Но порой он сам принимался диктовать некоторые воспоминания, чтобы несколько сдержать богатое воображение прыткого биографа, который пытался перещеголять всеми признанного Вазари. Соперничество между ними изрядно забавляло Микеланджело. Но тайные свои мысли он им не поверял, не очень веря, что молодые люди с их максимализмом смогут правильно его понять.
Если говорить о привязанностях Микеланджело, то в гораздо большей степени, как им было сказано Кондиви, он тяготел к великим флорентийцам Кватроченто, нежели к современным ему мастерам в их стремлении к чисто внешнему украшательству. Выше отмечалось, с каким пиететом он относился к простой, по-детски наивной и пронизанной подлинно христианским духом живописи фра Беато Анджелико. То же самое можно сказать и о Луке делла Роббиа, в чьих голубых глазурях заключена вера в человека, которая никогда не покидала Микеланджело.
Кондиви торопился, словно предчувствуя, что дни его сочтены, и свои мемуары опубликовал в 1553 году. Микеланджело полюбил славного и начитанного биографа. Он даже вопреки своей неприязни к Римской курии уважил его просьбу похлопотать перед статс-секретарём кардиналом Карло Борромео об открытии в Риме прихода для уроженцев городка Ри, — патрансоне в области Марке, откуда был родом сам Кондиви.
В отличие от Кондиви, посвятившего труд своему покровителю Юлию III, Вазари, который также оказался приближенным к папскому двору, считал правящего понтифика человеком недалёким, капризным и малосведущим в искусстве. При подготовке второго издания своих «Жизнеописаний», которые вышли в 1560 году, Вазари почерпнул много полезного из мемуаров соперника, по чьей рукописи, по всей видимости, прошёлся знающий Джаннотти.
В трудные для него дни Микеланджело помогал новый подмастерье Антонио Франчези, заменивший Урбино. Без посторонней помощи он уже не мог обойтись, так как его мучила каменная болезнь. Бывали дни, когда он с трудом передвигался по дому, а о поездке верхом не могло быть и речи. Чтобы добраться до стройплощадки, где страсти не утихали, приходилось пользоваться услугами нанятого кучера. От боли и отчаяния его не покидали мысли о смерти, усугубляемые старческими недугами.
Утешением для него послужило полученное послание в стихах от давнего друга кардинала Бекадделли из Рагузы (Дубровника), где он временно обосновался по пути на родину из Вены.86 В самой Рагузе образовался даже кружок почитателей великого творца. Микеланджело не замедлил ответить другу в той же поэтической форме:
Мы встретимся на небе, монсиньор,
Раз крест и муки были не напрасны.
Но здесь хочу я повидать вас страстно,
Покуда с жизнью не угаснет взор.
Пусть расстоянья, цепи снежных гор
И реки нас разъединяют властно,
А мы близки сердцами ежечасно,
Не изменяя дружбе до сих пор.
Осиротев без верного Урбино,
Которого слезами не вернуть,
Отныне мыслями я только с вами,
Хоть слышу, как настойчиво судьбина
Повелевает мне закончить путь,
Чтоб встретиться с ушедшими друзьями (300).
Папа Юлий III всячески оберегал своего любимца от нападок многочисленных его недругов. Чтобы не отвлекать Микеланджело от работы над собором Святого Петра, он не стал поручать ему возведение своей собственной виллы в Риме, а привлёк к работе Амманнати, который часто обращался за советом к Микеланджело, для которого такие просьбы были докукой, отвлекающей от дел, а времени было в обрез. Теперь на вилле Джулия находится музей этрусского искусства.
В 1555 году Юлий скончался, и новым папой стал кардинал Червини, принявший имя Марцелла II. Многие сторонники реформ забеспокоились, зная решительность папы в борьбе за чистоту веры, но через 22 дня после избрания он скончался. Микеланджело лишился серьёзной поддержки. Его давно беспокоила судьба Карнесекки, друга Виттории Колонна, который томился в казематах замка Святого Ангела в ожидании суда инквизиции над ним. Пользуясь добрым к себе отношением нового папы, Микеланджело успел переговорить с ним о возможности смягчения участи подследственного Карнесекки, но скоропостижная смерть Марцелла II помешала этому.
На папском престоле оказался один из ярых апологетов Контрреформации престарелый кардинал Караффа, ставший теперь Павлом IV. Неаполитанец Караффа был одним из активных сторонников созыва Тридентского собора. Ему принадлежит известное изречение: «Mundus vult decipt, ergo decipiatur» — «Мир желает быть обманутым, значит он будет обманут».
Новый папа был ненамного старше Микеланджело. В отличие от своих предшественников Павла III и Юлия III он не возобновил для Микеланджело motuproprio из-за неприятия им «Страшного суда». Этого папу-фанатика, который основал воинственный монашеский орден театинцев — «верных последователей Божественного Провидения», — римляне люто ненавидели, и когда он скончался, под улюлюканье толпы сбросили его статую с пьедестала на Капитолии, чему не смогли воспрепятствовать перепуганные стражи порядка, а ребятня ещё долго играла оторванной головой статуи, гоняя её как мяч.
Павел IV не вмешивался в строительство собора Святого Петра и поддерживал главного архитектора и руководителя работ, сознавая, что вряд ли кому-либо, кроме Микеланджело, под силу справиться с такой гигантской работой. Что же касается алтарной фрески в Сикстине, то он спал и видел, когда же она будет, наконец, замазана. Опасаясь за её судьбу, Микеланджело уговорил одного из учеников, Даниэле да Вольтерра, прикрыть наготу некоторых персонажей на фреске. Не смея отказать учителю, тот взялся за дело и за столь неблагодарный труд получил от римлян обидное прозвище braghettone — «исподнишник».
Работа над возведением собора Святого Петра продолжалась. Микеланджело перечеркнул всё то, что успел сделать Сангалло Младший, и вернулся к идее Браманте, то есть храму в форме греческого креста с центральнокупольным перекрытием. Впервые такую форму применил Брунеллески при возведении Старой ризницы в церкви Сан Лоренцо во Флоренции. Центрическому плану отдавал предпочтение теоретик искусства и архитектор Альберти, который считал, что сама природа тяготеет к круглой форме, поскольку космос по тогдашним понятиям представлял собой сферу. Известно, что папа Лев X, назначив Рафаэля главным архитектором, решительно высказался за форму латинского креста, что явствует из рисунка нового назначенца, о котором Микеланджело высказался весьма нелестно.
Однажды ему пришлось крупно поспорить с Павлом IV, когда тот решил подарить пришедший в запустение и оставленный доминиканцами монастырь Сан Сильвестро монашескому ордену театинцев, а ради этого вырубить разросшийся парк и построить новую уродливую лестницу, ведущую наверх. Место это было столь дорогим Микеланджело, что он не сдержался и выразил свое резкое несогласие с решением папы.
— Неужели ты не знаешь, — возмутился Павел IV, — что это был рассадник крамолы и безверия? Его надо выкорчевать с корнем.
Тогда же в споре с ним папа грубо и нелестно высказался о маркизе Колонна, назвав её «заблудшей овцой».
Зато полное понимание Микеланджело находил в работе над проектом базилики Санта Мария дельи Анджели, на осуществление которого папой были отпущены из казны значительные средства.
Последние годы жизни Микеланджело прошли в постоянной борьбе. Хотя его слава достигла апогея и отовсюду приходили восторженные отзывы и лестные предложения, он равнодушно внимал этому, занятый мыслями о соборе Святого Петра. В последние годы его навешали лишь Джанноти, Кавальери, Вазари (глаза и уши ненавистного Козимо Медичи), Челлини, Даниэле да Вольтерра и Тиберио Кальканьи, чьё внимание к себе он высоко ценил. Все они были намного моложе его, их энергия невольно передавалась и ему, а их внимание согревало старику сердце.
Вся Европа выражала ему дань признания и уважения. Чеканились медали с его изображением, копии с произведений мастера шли нарасхват, а он проявлял полное равнодушие и в разговоре с друзьями не скрывал своего желания, чтобы иссяк поток обрушившихся на него похвал, от которого можно свихнуться.
О характерных для позднего Микеланджело настроениях говорит его ответ на полученные от члена Флорентийской академии поэта Никколо Мартелли сонет и восторженные слова о фреске «Страшный суд»: «Ваши слова и сонет, обращённые ко мне, замечательны, и никто не смог бы оказаться настолько привередливым, чтобы найти, к чему в них можно придраться. По правде говоря, мне воздают такую хвалу, будто я заключаю в себе рай; было бы вполне уместно несколько сократить число похвал. Вы вообразили, что я и впрямь тот, каким хотел бы меня видеть Бог. А я бедный малозначащий человек, который изо всех сил трудится в искусстве, данном мне Господом, чтобы продлить, насколько возможно, свою жизнь».
Чего в этом ответе больше — истинного смирения или присущей ему испокон веку гордыни?
Однажды Вазари, посетив его поздно вечером, увидел, как Микеланджело работает над скульптурой «Пьета» в шлеме из картона с прикреплённой к нему горящей свечой. Когда от резкого движения руки свеча упала и свет погас, он сказал:
— Смерть постоянно дёргает меня за полу. Однажды я упаду, как эта свеча, и наступит мрак.
Но он не сдавался и до последнего момента не расставался ни с резцом, ни с пером. Мир для него всё более сужался. Один за другим ушли из жизни оба его младших брата, которых он никогда не любил, в душе презирал, но, верный семейному долгу, всячески поддерживал. Узнав о смерти умершего первым Джовансимоне из короткого письма племянника Лионардо, он пишет ему: «Ты говоришь с большим легкомыслием о кончине твоего дяди и не приводишь никаких подробностей. Хочу напомнить тебе, что он был мой брат».
Для него было важно, чтобы были соблюдены семейные традиции их старинного флорентийского рода, у которого был свой семейный склеп в Санта Кроче. Как явствует из церковного регистра, склеп Буонарроти насчитывает около шестидесяти имён, включая мать, которую Микеланджело почти не помнил, и отца, которого успел проводить в последний путь перед тем, как покинул Флоренцию.
Он замкнулся в одиночестве из-за всесилия своего властного гения и ставшего с годами несносным характера, который редко кому удавалось выдержать. Круг его общения с людьми всё более сужался, и он всё чаще брался за перо:
Сознание неведомой вины
Приводит душу в сильное смятенье,
Лишая всякой веры во спасенье
И омрачая напоследок дни (291).
Сменявшие друг друга папы римские понимали мировое значение великого мастера и проявляли беспокойство о его здоровье и безопасности. Ещё Павел III распорядился держать дом мастера на окраине близ колонны Траяна под постоянным надзором и охранять от грабителей — а поживиться там было чем. О сохранности дядиных ценностей беспокоился и племянник, который стал частенько наведываться в Рим под разными благовидными предлогами. То с известием о новом пополнении в его семействе, то с подарками в преддверии наступающих холодов, которые подготовила его заботливая жена для тестя: тёплая куртка, дюжина рубах из тосканского льна и вязаные шерстяные носки. Уж она-то женским чутьём знала, чем можно порадовать старика, страдавшего от озноба даже летом.
Но Лионардо главным образом интересовался состоянием здоровья престарелого дяди и подолгу беседовал с новым врачом Федериго Донати, сменившим покойного добряка Ронтини, который старался его заверить, что пока нет оснований беспокоиться за мастера, который, несмотря на возраст, продолжает плодотворно трудиться и даже позволяет себе ежедневные прогулки верхом.
Появление суетливого племянника, путающегося под ногами и всюду сующего нос, его крайне раздражало, нарушая неспешный образ жизни, когда поутру он привык в тиши обдумать то, чем предстояло заняться днём. А дел в разных концах города было столько, что надобно было с толком распределять тающие с каждым днём силы. По вечерам он трудится над мраморной глыбой, высекая «Оплакивание Христа», или «Пьета» — на сей раз для собственного надгробия. Новая четырёхфигурная композиция показывает, насколько по прошествии лет изменился его взгляд на мир. В отличие от первой прославленной «Пьета» здесь Микеланджело задумал воплотить в мраморе идею о запредельности, которая давно манила его и служила утешением…
Работа продвигалась медленно, так как глыба оказалась неподатливой и с изъяном. Считается, что мрамор был им найден неподалёку среди руин храма Солнца императора Веспасиана. Композиция построена по принципу пирамиды, вершиной которой служит фигура старого фарисея Никодима, тайно посетившего Христа перед арестом, а затем помогавшего снимать его тело с креста. Принято полагать, о чём говорят биографы, что лицо старца Никодима — это автопортрет Микеланджело, каким он выглядел в последние годы.
Мария Магдалина и Богоматерь с трудом удерживают безжизненное тело Христа. Его изогнутый силуэт придаёт сильный эмоциональный настрой всей скульптурной группе. Оставленные незаконченными некоторые части скульптуры, особенно с тыльной стороны, говорят о их намеренной незавершённости — non finito, являющейся если не основным, то основополагающим творческим методом Микеланджело.
Хотя работал он рьяно, подавляя сопротивление упрямой глыбы, из которой под ударами молотка летели искры в стороны, настроение у него было подавленное. Давали знать накопленная усталость и то и дело немеющие руки. Порой, отбросив резец, он оказывался во власти смятения, о чём свидетельствует трёхстишие, написанное на полях одного подготовительного рисунка к «Пьета»:
В унынье рабском, без единой мысли,
Душа вся липким страхом обросла,
И мне ль божественность ваять в смятенье! (282)
В рукописи Джаннотти рассказывается об одном из ночных бдений Микеланджело, когда в минуту нервного срыва он попытался разбить незаконченное изваяние, о чём говорит отсутствующая у фигуры Христа левая нога.
Как-то поздним осенним вечером в дом художника заглянул дежуривший соглядатай, подивившись, что свет в окнах ещё горит. У камина в кресле сидел старый мастер с устало свесившейся рукой. Перед ним почти законченная «Пьета» в окружении зажжённых свечей в канделябрах.
— Поспал бы. Наказание Господне! — пробурчал охранник, стараясь определить, дышит ли мастер. — Который день как сон его неймёт. Врача позвать бы. Не был он сегодня. Пошлю напарника — его черёд.
Удостоверившись, что мастер дышит, он ушёл, тихо прикрыв за собой дверь в мастерскую. В полудрёме Микеланджело слышал чьи-то голоса:
— Безумен он и в детство впал…
— Побольше бы таких безумцев, тогда бы мир куда добрее стал…
От шума захлопнувшейся на ветру ставни Микеланджело очнулся.
— Кто здесь? Лишь ветер воет. Никого. Никак стучат? — и он повернулся к входной двери. — Не заперто — входите!
На пороге появился Вазари.
— Простите, что я в неурочный час.
— Напрасно вы такое говорите. Всегда я рад, Вазари, видеть вас. Закончилось избранье в Ватикане?
— Нет, продолжается ещё конклав.
— Чего ж в колокола бьют горожане? — поинтересовался Микеланджело.
— Вот с этим я помчался к вам стремглав, — ответил, волнуясь, Вазари. — На площадях не утихают сборища, громят съестные склады, жгут дворцы. Особенно усердствуют юнцы.
Микеланджело задумался, обескураженный услышанным.
— Ждал Павел перемен, но был отравлен. Давно у нас пошло движенье вспять. Какой бы ни был новый папа явлен, от Ватикана нам добра не ждать.
Но Вазари с загадочным видом решил отвлечь мастера от грустных мыслей.
— Есть новость, от других весьма отлична, — заявил он, придав голосу значимость. — На предстоящих в Риме торжествах наш князь хотел бы навестить вас лично.
— Чего он вспомнил вдруг о стариках? — подивился Микеланджело. — Не время заниматься пустяками, когда все мысли только о делах. Особу, обожаемую вами, я не приму.
— Князь будет уязвлён, — недовольно заметил Вазари. — Он не заслуживает оскорбленья.
Разговор принял неприятный оборот.
— Не велика беда, — отрезал Микеланджело. — К чему мне он? Собор Петра…
Вазари хотелось рассказать, что князем отпущены значительные средства на обустройство капеллы Медичи, но он решил задеть самую больную струну мастера.
— А как же униженье? Замазана на фреске нагота. Ужель смирились вы с самоуправством, иль вас вконец объяла слепота?
— Молчите! Я подавлен святотатством.
Но Вазари не отступал.
— Послушайте, хоть весть и не нова. Вас дома ждут немалые убытки. Вы, сидя здесь, утратите права на банковские вклады и пожитки.
— Поскольку я не выжил из ума, на родину не может быть возврата, — твёрдо заявил Микеланджело. — Отныне и Флоренция тюрьма. К чему менять темницу в час заката?
Однако гость никак не мог понять упрямства мастера.
— Над вами установлен здесь надзор. Под окнами и у ворот фискалы, как будто вы преступник или вор.
— На них мне обижаться не пристало, — спокойно ответил ему Микеланджело. — Ребята знают, я, как перст, один, и даже помогают мне немножко. То дров наколют — разожгут камин, то принесут воды и рыбу кошкам, хоть никого на помощь не зову.
Вазари вынул из кармана тетрадь и сделал в ней пометку, а затем пояснил:
— Мне надо для издания второго включить о вас ещё одну главу.
— Пишите на здоровье! — искренне пожелал Микеланджело. — Что ж плохого? Всю жизнь я сотворял апофеоз, сподвигнутый надеждой изначально. Но мне шипы достались вместо роз, и гимн звучит, как реквием, печально по всем разбитым в прах былым мечтам.
Продолжая что-то вносить в тетрадь, Вазари сказал:
— О всех твореньях ваших я писал похвально, и первый опус мой известен вам. Рассказ о вашей жизни неприметен.
— Я выразил себя в делах, как мог. Всё остальное — плод досужих сплетен.
— Чем опровергнуть их? Я дал зарок.
— А тем, — ответил Микеланджело, словно диктуя Вазари, сидящему с тетрадью в руках, — что жизнь веду я, как художник, и знаюсь только с кистью и резцом, что дара собственного я заложник и сам себя считаю должником. Всяк человек — великая загадка! Путь к постижению её тернист. Зато у литераторов всё гладко, и не краснеет рукописный лист.
— Затворничество ваше непонятно, — возразил Вазари.
— Что ж непонятного? Жесток наш век, и всякое общенье с ним отвратно. Тщета надежд — мельчает человек, хоть сил ему отпущено стократно. Усмешка старца ныне мой удел.
— А выйдет ли ваш стихотворный сборник? — спросил Вазари, готовый записать ответ.
— Со временем к нему я охладел и на поэзию надел намордник. Но трудно отрешиться целиком — пишу исповедальные сонеты.
— А можно ли взглянуть на них глазком?
— От вас, мой друг, я не таю секреты, — сказал Микеланджело и, вынув из папки исписанный листок, протянул его Вазари.
Подойдя к канделябру с горящими свечами у края стола, тот начал вслух читать сонет, то и дело прерывая чтение и запинаясь, так как плохо разбирал корявый почерк автора:
С годами тяга к жизни всё сильней.
Чем дольше прожил — пуще и желанье.
Невесело моё существованье,
Но медлит смерть прервать теченье дней.
На что же уповать душе моей,
Коль путь к прозренью дан нам чрез страданья,
А страхи или разочарованья
На склоне лет становятся острей?
Когда за муки бесконечных бдения
Тобой вознаграждён, Господь родной,
Я обретаю веру на спасенье.
Но постарел и выдохся мой гений,
И мне давно пора бы на покой —
От долгих ожиданий глохнет рвенье (296).
Под конец чтения Вазари умолк, еле сдерживая рыданья. Услышав всхлипывания, Микеланджело удивлённо спросил:
— Вазари, плачете вы? Вот те раз!
— Вы за назойливость меня простите…
— Да успокойтесь! — сказал Микеланджело при виде охваченного волнением молодого друга. — Заверяю вас, что князя я приму, раз вы хотите.
Тот поднялся, видимо, удовлетворённый ответом мастера.
— Пойду. Я благодарен вам вдвойне.
Микеланджело проводил его сожалеющим взглядом.
— Чего печётся он о князе-гниде? Осадок неприятный, горько мне. Зачем он вновь напомнил об обиде?
Он встал и подошёл к изваянию.
— Опять с ней время коротать в тиши. Но я у смерти вырву вновь отсрочку, и в жизнеописаньях не спеши, Вазари, мой биограф, ставить точку!
Почувствовав озноб, он подбросил в камин пару поленьев, а за окном не утихал ветер и по крыше барабанил дождь.
— Чего кричу? Ведь жизнь моя прошла, и я девятый разменял десяток. Душа вся липким страхом обросла, и с каждым мигом тает сил остаток.
Он задумался, вспомнив вдруг момент прощания с Витторией Колонна:
— Ушла последняя надежда с ней, как исчезают звёзды с небосклона… Покуда жив, себе я не прощу, что руку лишь поцеловал покойной.
Из груди вдруг вырвался стон.
— Во мне ещё чуть тлеет уголёк. Из праха вышел я и прахом стану. Как я устал носить костей мешок и спину гнуть на благо Ватикану!
Микеланджело стремительно поднялся и подошёл к скульптуре «Пьета».
— Надежду в мраморе я изваял, и вот надгробие почти готово. Но главного я миру не сказал. Упрямый камень, вымолви хоть слово!
Взяв в руки резец, он вдруг почувствовал, как его охватил неистовый гнев.
— Молчишь? Отвечу я. Мой дух восстал, — и отбросив в сторону резец, он схватил молоток. — Долой статичность — истина в движенье! Бросаю вызов злой моей судьбе. Да будет за обман и боль отмщенье, и рано крест мне ставить на себе!
Сильный удар молотка пришёлся по центральной части изваяния. В это время в мастерскую вбежали Джаннотти, врач Донати и ночной сторож.
— Остановитесь! — закричал Джаннотти. — Это преступленье!
— Отдай-ка молот! — сказал сторож. — Не блажи, отец.
— Вы руку подняли на изваянье? — подивился врач Донати, пытаясь нащупать пульс мастера.
— Всех слов мне ненавистнее — «конец», — вымолвил, немного успокоившись, Микеланджело. — Пусть в нас неутолённость жажды знанья! Взвалив на плечи непосильный груз, ужели я не заслужил свободу?
Усадив мастера и отойдя в сторону, врач тихо промолвил:
— Он сам не свой. Я за него боюсь. Таким его не видывал я сроду.
— Племяннику бы надо отписать, — предложил Джаннотти, а ночной сторож заявил, что надо позвать священника.
— Тут недалёко, — заверил он.
Услышав разговор, Микеланджело прервал их рассуждения:
— Мне не о чем с попами толковать. Друзья, не отпевайте раньше срока.
Донати подал ему стакан воды и накрыл ноги пледом.
— Дрожите вы и холодны, как лёд. Вам нужно лечь в постель. Вы нездоровы, — принялся он уговаривать его, как ребёнка.
Испив воды, Микеланджело почувствовал, как совсем обессилел.
— Проникнутся ли пониманьем люди? — вдруг громко спросил он самого себя. — «Всё суета», — изрёк Екклесиаст. История нас всех рассудит и по заслугам каждому воздаст.
Он обвёл невидящим взором собравшихся.
— Пока я у разбитого корыта и загнан жизнью в клетку-конуру, а тайна тайн от глаз моих сокрыта…
Дверь распахнулась, и на пороге объявился гонец.
— Буонарроти! Ждут вас поутру — таков приказ вновь избранного папы.
Микеланджело резко поднялся.
— Всё сызнова. Видать, когда помру, уймутся ненасытные сатрапы. О, если бы я смог…
Он пошатнулся, но сильные руки удержали его. Возникла словно ожившая четырёхфигурная композиция покалеченной «Пьета».
Но впереди ещё были годы труда, страданий и надежд. На этом месте рукопись Джаннотти обрывается.
Повреждённая скульптура была подарена помощнику Франчези, а тот после смерти автора продал её флорентийскому купцу Бальдини, и под этим именем она часто упоминается в литературе. По заказу Бальдини скульптуру восстановил ученик мастера Тиберио Кальканьи, и она была увезена во Флоренцию.
До середины прошлого столетия «Пьета» являлась подлинным украшением собора Санта Мария дель Фьоре, где она находилась рядом с картиной, на которой изображён Данте с «Божественной комедией» в руке, бюстом Марсилио Фичино и живописью первого учителя Гирландайо. А под куполом собора в 1572-1579 годах была написана фреска «Страшный суд» Вазари и Дзуккари как яркий образец нового направления — маньеризма, за которую обоим крепко бы досталось, если бы её увидел Микеланджело.
Попечительским советом собора было принято весьма спорное решение, вызванное тем, как было сказано, что толпы туристов, привлечённые шедевром Микеланджело, часто создавали помехи для проведения службы. Но это решение было продиктовано также сугубо меркантильными соображениями.
«Пьета» была вынесена и помещена в мезонине музея при соборе. Что греха таить, она там не совсем к месту среди других скульптур, относящихся в основном к флорентийскому Треченто и Кватроченто. А ведь она создавалась как надгробие, и ей изначально предназначалось быть установленной в храме. Это отлично понимали флорентийцы и ещё при жизни великого мастера поместили восстановленную «Пьета» в своём главном соборе, отдавая тем самым дань уважения великому земляку, живущему в изгнании.
Пример оказался заразительным, и вскоре стал платным вход во многие храмы и монастыри, где хранятся ценнейшие художественные творения.
Не дай погибнуть от молвы худой,
Хоть я не уповаю на прощенье.
Да будет за труды мне снисхожденье,
Чтоб со спокойной умереть душой (301).
Вернёмся на несколько лет назад, когда после тяжёлого заболевания и неприятной истории, случившейся в Риме с Тицианом, Микеланджело особо остро стал ощущать, как отпущенное ему время стремительно убывает, что заставило его задуматься о некоторых незавершённых замыслах. Особенно тревожила мысль о гробнице папы Юлия и перенесённой в трансепт церкви Сан Пьетро ин Винколи статуе Моисея, который одиноко восседал там, вызывая своим присутствием недоумение у мирян, поскольку главной реликвией церкви являются свято хранимые там цепи (vincoli), в которые Ирод заковал апостола Петра.
Он не раз предлагал наследникам папы Юлия передать завершение проекта кому-нибудь из молодых ваятелей, так как ему уже не под силу рубить мрамор. Но те не унимались и стояли на своём, настаивая на незамедлительном завершении работ и ссылаясь на обязательства по договору, по которому были выплачены значительные суммы.
В своё время папе Павлу III удалось лаской и таской ублажить капризных делла Ровере и уладить затянувшуюся тяжбу. Была достигнута договорённость, что многострадальную гробницу украсят три статуи работы Микеланджело, а остальные фигуры по его рисункам будут исполнены другими мастерами. С помощью приглашённых помощников скульптор решил наконец сбросить тяготившее его в течение сорока лет невыносимое бремя, названное «трагедией гробницы», чтобы почувствовать себя свободным от обязательств, навязанных ему, когда он был молод и полон сил. А теперь на старости лет его не оставляли недуги, сомнения и горькие мысли о безвозвратно ушедших годах, потраченных на борьбу с заказчиками и самим собой…
О Боже, кабы молодости знать
И если б старость мудрая умела,
Светлее было бы теченье дней.
Забвенье суеты — вот благодать!
А коль творцу в искусстве нет предела,
Надежда есть и для души моей? (283)
И эта надежда сподвигла его на новое тяжёлое испытание, через которое ему пришлось пройти. Последний проект гробницы отличается от первоначального, вызвавшего восторг папы Юлия II, как небо от земли. В 1545 году семидесятилетний Микеланджело завершил работы в Сан Пьетро ин Винколи на радость наследникам Юлия и своим друзьям. Закончились растянувшаяся на сорок долгих лет эпопея адских мучений, не дававшая ему покоя. Все эти годы, отмеченные трагическими событиями в Италии и Европе, он жил ожиданием прихода пророка-мессии, который принесёт людям свет и освободит от власти зла, но так и не дождался.
В память об этом он решил, хотя бы частично, насколько хватает сил, расплатиться с долгами перед своей совестью и перед искусством. Ради этой цели он вынужден был поступиться своей привычкой работать в одиночестве и смирился с участием в проекте молодых, но достаточно опытных скульпторов.
За два года работы с артелью помощников им был установлен декоративный карниз, который делил всю композицию на две части. Нижняя половина пристенного памятника состоит из четырёх мощных пьедесталов, на которых должны были стоять когда-то фигуры пленников в полный рост. Теперь они украшены перевёрнутыми консолями, которые служат опорой для четырёх герм, которые в древние времена устанавливались как вехи на перекрёстках всех дорог, которые вели в Рим.
Между гермами установлены три ниши. Две боковые из них украшены декоративными арками, которые заняты фигурами двух дочерей коварного Лавана — Лии и Рахили, жены Иакова. Их, как принято считать, изваял сам Микеланджело. Лия, стоящая справа, олицетворяет Жизнь деятельную и держит в руке зеркало, которое, по мысли автора, отражает людские деяния и пороки. Её сестра Рахиль выражает Жизнь созерцательную. Преклонив колено, она молитвенно сложила руки, обратив взор к небу. Обе эти фигуры служат противовесом мощному «Моисею», но он своей исходящей изнутри энергией их подавляет, и трудно поверить, что эти три изваяния сотворены одной и той же рукой.
Широкий прямоугольный проход, зияющий между двумя арками, по первоначальному замыслу вёл в гробницу. Теперь всё это пространство занимает статуя Моисея, белизна мрамора которой ярко выступает на фоне непроницаемой темноты за спиной пророка, словно исходящей из глубин доисторических времён до того, как Бог Саваоф в первые дни своих деяний отделил свет от тьмы. Над фигурой пророка — мраморное ложе, на котором, опершись обеими руками о край, бодрствует, полулёжа, папа Юлий, чья голова обращена, как и у Моисея, на входящих в храм людей. Над ним в нише фигура Богоматери с младенцем, а по бокам восседают, охраняя покой папы, сивилла и пророк.
По замыслу «Моисею» было уготовано место во втором ярусе многоступенчатой композиции. Его нынешнее расположение в церкви на уровне глаз зрителя несколько умаляет величие самой скульптуры и излучаемой ею колоссальной энергии. Резко повернув голову влево, пророк спокойно опирается правой рукой на скрижали закона. Его лицо предельно напряжено, черты отчётливо обозначены, а волосы густой бороды «водопадом» ниспадают на мощную грудь, поражая виртуозным мастерством исполнения. Существует мнение, что в сплетении волос Моисеевой бороды Микеланджело упрятал своё изображение под нижней губой, а также профиль-призрак папы Юлия II. Однако следует обладать крайне неординарным воображением, чтобы разглядеть такое, что втайне сотворено скульптором.
Следуя точному описанию фигуры пророка в Библии, Микеланджело увенчал голову Моисея двумя рожками, вызывающими недоумение. Он невольно повторил ошибку, допущенную первым переводчиком на латынь Ветхого Завета блаженным Иеронимом, который вместо слова corona («нимб») случайно написал coruna («рога»). Никто не осмелился исправлять описку в переводе, признанном церковью каноническим, и рожки на голове Моисея воспринимаются отныне как лучи сияния, исходящие от фигуры ветхозаветного пророка.
На первый взгляд правая нога Моисея представляется чересчур большой, но будучи знатоком анатомии, Микеланджело не допустил здесь никаких отклонений от нормы, так как по первоначальному проекту статуя должна смотреться снизу вверх. Складки плаща, наделённые взволнованным ритмом, плотно обвивают ногу, смахивающую на кряжистый ствол Мамврийского дуба. Обилие складок и глубоких врезок вкупе с тщательной полировкой мрамора создают игру бликов, придающих изваянию абсолютно компактный монументальный объём, а сама скульптура пронизана ощущением исходящей из неё грандиозной и почти нечеловеческой силы Божьего избранника, давшего погрязшему в грехах человечеству «закон».
С «Моисеем» связано немало легенд. Сопровождающие туристов гиды указывают обычно на щербинку левого колена пророка и рассказывают историю, как однажды Микеланджело в нетерпении ударил молотком и крикнул скульптуре: «Да говори же!» Как гласит итальянская пословица, «se non e vero, e ben trovato» — «если неправда, то хорошо придумано». Но вряд ли нужно было заставлять «Моисея» говорить, так как его взгляд красноречивее и выразительнее любых слов.
Гигантская фигура затмевает всё остальное, а исходящая из неё энергия создаёт ощущение, что пророк вот-вот встанет во весь рост и начнёт вершить свой суд по ниспосланному ему свыше закону. Перед ним блекнут даже сотворённые Микеланджело скульптуры двух библейских сестёр в боковых нишах, а уж об изваяниях верхнего яруса, созданных Рафаэлем да Монтелупо, Донато Бенти, Якопо дель Дука и Доменико Фанчелли по его рисункам, и говорить не приходится. Хотя имена всех помощников известны, но мы не знаем, над какой скульптурой верхнего яруса каждый из них трудился. Вскоре недовольный их работой Микеланджело заменил заболевшего Монтелупо скульптором Джованни Маркези, который тоже оказался не на высоте.
Веками превалировало мнение, что верхний ярус гробницы, выполненный подручными, не представляет художественной ценности, а покрывающие изваяния копоть и пыль, куда не добирались руки церковных служек, в немалой степени способствовали утверждению такого мнения, ставшего общим местом в литературе.
Во второй половине прошлого века Италию охватила лихорадка реставрационных работ, сопровождаемая громкими сенсациями. Именно тогда были выделены значительные средства для поддержания национального художественного наследия на должном уровне. Была подвергнута серьёзной реставрации гибнущая фреска Леонардо «Тайная вечеря» в Милане. Выше было рассказано о реставрационных работах в Сикстинской капелле, вызвавших большой общественный резонанс.
В сентябре 1988 года настал черёд гробницы папы Юлия в Сан Пьетро ин Винколи. Одним из руководителей реставрации был искусствовед Антонио Форчеллино, чья книга о Микеланджело появилась недавно в русском переводе.87 Автору этих строк довелось в те дни побывать в Риме и при содействии друзей из Национального центра реставрации, с которыми его в далёкие 1960-е годы познакомил академик Алпатов, увидеть частично ход работ. Сам центр находится рядом с Сан Пьетро ин Винколи. Его старинное здание украшено изящным балконом, который ошибочно приписывается Рафаэлю; римляне называют его балконом Ваноцци Каттанеи, римской куртизанки, родившей папе Алессандро VI троих сыновей и дочь Лукрецию Борджиа. Когда её место заняла молодая львица Джулия Фарнезе, гордая Ваноцца купила дворец и с балкона наблюдала за развитием бурных событий, пережив своего отравленного благодетеля, всех своих чад и молодую соперницу.
Группа реставраторов во время кропотливой работы избегала применения сильно действующих чистящих реактивов, способных нанести непоправимый ущерб мрамору. При очистке изваяний использовались исключительно тампоны, смоченные дистиллированной водой. Многие скульптуры настолько потемнели от времени, что выглядели деревянными или терракотовыми, и с трудом поддавались очистке. Результаты оказались ошеломляющими, когда были сняты леса и гробница предстала во всём своём первозданном блеске и беломраморном сиянии.
Авторитетная комиссия, принимавшая проделанную работу, подтвердила мысль, которая прежде лишь робко высказывалась, что полулежащая фигура папы Юлия выполнена не кем иным, как самим Микеланджело. Сошлёмся на мнение Кристофа Фроммеля, одного из знатоков итальянского Возрождения и директора римской библиотеки Герциана, которая в пяти шкафах хранит документацию, касающуюся гробницы папы Юлия. В интервью авторитетному еженедельнику «Эспрессо» 5 октября 2000 года учёный заявил, что вряд ли Микеланджело, творчески глубоко связанный с Юлием II, мог кому-либо доверить изваяние своего грозного заказчика, вложив в фигуру слегка привставшего на ложе папы всю свою мощь и оставшиеся силы. Он хорошо знал папу Юлия и точно передал его суть. Даже на смертном одре Юлий проявляет свой неуёмный нрав, не пожелав спокойно, как и полагается, лежать неподвижно, в полной отрешённости от земного мира.
Путаницу внёс Вазари или его комментаторы, неправильно истолковавшие утверждение биографа: он упомянул, что мраморный каркас под ложе папы Юлия вытесал некий Томмазо Босколи, и поставил в тексте запятую, после которой следовало описание самой фигуры. Из-за той злосчастной запятой мир долгие годы находился в неведении, теряясь в догадках. Но достаточно взглянуть на единственно сохранившуюся работу Босколи в римской церкви Санта Мария ди Монсеррато, построенной в годы правления папы Борджиа, поясняет Фроммель в интервью, и станет понятно, что упомянутый Вазари мастер был даже не второстепенным, а третьестепенным скульптором, то есть обычным каменотёсом, к чьим услугам был вынужден обратиться Микеланджело для обтёсывания мраморных глыб. Босколи знал своё дело и в отличие от приглашённых скульпторов, работой которых Микеланджело был недоволен, неплохо справился с поручением, обтёсывая мрамор.
Будучи занятым во Флоренции работой во дворце Синьории и в капелле Медичи, а также памятуя о падении Микеланджело с лесов в Сикстинской капелле, Вазари никак не мог предположить, что семидесятилетний мастер, едва оправившийся после тяжелого увечья, вновь отважится подняться на леса, и не назвал его имя, говоря о самой фигуре папы Юлия. Но перед Микеланджело вовсе не стояла необходимость самому лезть на леса и рубить глыбу на верхотуре. Вся работа над изваянием папы была проделана им, как и полагается, внизу, а затем с помощью подъёмных блоков готовая скульптура была поднята и установлена поверх мраморного каркаса, который вытесал Босколи. Из-за неточности биографа бедняга каменотёс долгое время считался автором превосходной скульптуры, а его имя фигурировало рядом с именем великого творца.
Итак, истина была восстановлена, и Микеланджело с сознанием выполненного долга мог подумать о других незавершённых замыслах. Но был ли он удовлетворён проделанным в Сан Пьетро ин Винколи? Вряд ли, ибо получилась лишь слабая копия, мало напоминающая задуманный грандиозный монумент, отвечающий его неуёмной натуре. Для гробницы Юлия была доставлена в Рим из Каррары целая гора добытого с превеликим трудом отборного мрамора, а сама многоярусная гробница должна была быть установлена под высокими сводами строящегося собора Святого Петра, но в конце концов оказалась в обычной римской церкви.
На склоне лет Микеланджело уподобился своему ветхозаветному герою. Как и Моисей, который 40 лет водил богоизбранный народ по пустыне, движимый великой идеей, так и Микеланджело потратил на гробницу лучшие свои годы, а цель оказалась недостижимой, и великая идея, как тайна тайн, осталась неразгаданной. Работа над завершением гробницы его настолько утомила, что, казалось, силы его вконец иссякли, и он еле держался на ногах, а душу продолжали одолевать мучительные сомнения…
В конце исканий после долгих лет
Идея вдруг вознаградит творца.
Но сил нет у резца,
И он из рук дрожащих выпадает.
О, правды поздний свет,
Когда в нас пламя жизни угасает!
Ужель природа знает
(Сумев путём ошибок и сравнений
Создать столь несравненный идеал),
Что и сама, как мир наш, одряхлела?
Живу в плену сомнений,
Каких я не знавал.
Догадка мозг разъела —
Так, значит, смертно дело?
Что за порогом совершенства ждёт:
Блаженство, радость или мир умрёт? (241)
Вышедший из-под его пера мадригал являет собой инверсию платоновского понятия мимезиса (подражания). Здесь у Микеланджело природа ограничивает человека в его творческих устремлениях к совершенству и красоте, а не наоборот.
Тайну, над которой бился Микеланджело, чтобы до конца понять любимого своего ветхозаветного героя, не смог, видимо, разгадать и Зигмунд Фрейд, посетивший, как известно, церковь Сан Пьетро ин Винколи и простоявший в задумчивости не один день перед величайшим библейским пророком, оставившим неизгладимый след в истории человечества. Можно только сожалеть, что один из столпов психоанализа, который глубоко и тонко оценивал произведения искусства — достаточно сослаться на его блистательное и полное неожиданных откровений эссе о Леонардо да Винчи,88 — не оставил ни строчки о своей встрече с микеланджеловским «Моисеем».
На фоне раздираемых религиозными войнами Европы и Азии «Моисей» Микеланджело возвышался над всеми враждующими сторонами как могучий утес, храня и оберегая веру отцов и праотцев. Этот образ был дорог мастеру не меньше, чем Христос. Весьма симптоматично, что оба эти имени звучат по-итальянски с ударением на последнем слоге — Mose и Gesu, — что сближает их и роднит.
«Моисей», «Давид», римская «Пьета», «Мадонна Брюгге» и даже статуя Христа в римской церкви Санта Мария сопра Минерва, которую немецкий исследователь Г. Тоде считал высшим выражением христианства, представляют собой лишь одно из направлений в творчестве Микеланджело, когда проявилось его неистовство в работе с камнем, так называемая la terribilita. Однако имеется и другое направление, началом которого можно считать юношескую «Битву с кентаврами» и появившуюся чуть раньше «Моисея» незаконченную фигуру Матфея, так и не вызволенную из мраморной глыбы. Но как разнятся эти два направления! В первом случае творец извлекает из косной материи задуманный образ, и силой духа оживив его, ведёт разговор с миром. Во втором он лишь намечает резцом и троянкой образ, ведя разговор с самим собой и с небом, в чём и заключается принципиальное отличие finite от non finite у Микеланджело.
С «Моисеем» произошла любопытная метаморфоза. Если клерикальная реакция так и не приняла алтарную фреску «Страшный суд» даже после прикрытия наготы некоторых персонажей, то «Моисей» был расценён идеологами Контрреформации как вершина и выдающееся творение католической цивилизации. Но этого Микеланджело уже не мог знать.
Тем временем события во Флоренции обрели бурное развитие. Отчаявшись склонить Микеланджело к возвращению в родной город, герцог Козимо I поручил Вазари закончить оформление капеллы Медичи. Своей преданностью искусству и добрым отношением к нему самого правителя Вазари заслужил высокую честь завершить незаконченный гениальный проект согласно оставленным автором чертежам.
Из Рима Микеланджело давал указания Вазари, как и в каком порядке следует расставить скульптуры в капелле. К тому времени он, видимо, забыл или окончательно расстался с идеей расписать фресками незаполненные пространства стен между пилястрами второго яруса и полуциркульные поверхности под куполом, которые могли бы придать ещё большую выразительность как изваяниям, так и архитектурному обрамлению, о чём он когда-то сам поведал тому же Вазари. Великая идея создания синтеза трёх искусств так и не была осуществлена — и это ещё одно non finito.
Капелла невелика, и первое, что поражает в ней — мягкая игра света на её мраморных пилястрах, капителях колонн, дверных консолях, карнизах и фризе. Тёмно-серый мрамор на свету воспринимается как чёрный и белый, и на всём лежит печать глубокой печали.
По вполне понятным причинам, о чём будет сказано чуть ниже, для двух законченных изваяний «Давид-Аполлон» и «Скорчившийся мальчик» не нашлось места в капелле Медичи, для которой, по всей вероятности, они и предназначались, поскольку Вазари обнаружил их не в бывшей мастерской на улице Моцца, а в крипте под абсидой капеллы. Первое изваяние нашло пристанище в старинном дворце-музее Барджелло, который после падения республики служил тюрьмой, где нашли смерть многие её защитники. А второе благодаря стараниям эмиссаров Екатерины II оказалось в 1785 году в Санкт-Петербурге.
При работе над этими двумя шедеврами Микеланджело настолько загорелся, извлекая из мрамора живую человеческую плоть, что оба изваяния помимо воли оказались вне замысла самой капеллы Медичи, отражающей неоплатоническую идею бренности земного существования. Обе эти скульптуры излучают жизнелюбие, которое никак не вписывалось в атмосферу глубокой печали, царящую в капелле.
Замечательное свойство этих изваяний в том, что лишённые чёткой сюжетной мотивировки и целенаправленности, они при круговом их обходе меняются до неузнаваемости. Особенно наглядно это видно на примере изваяния «Давид-Аполлон». Своим двойным названием юнец из Барджелло обязан не только тому, что при осмотре фигуры с разных точек зрения меняется облик героя, но и тем, что работая над обещанным палачу изваянием, Микеланджело был охвачен двойственным чувством страха и презрением к себе самому за трусость и малодушие.
Когда смотришь на юнца анфас, можно принять его за Давида — хотя у подножия скульптуры нет места для головы Голиафа, но решительно откинутая назад левая рука говорит о его готовности к действию. Стоит сместить точку зрения влево, как движение становится ещё более решительным, наклон согнутой правой ноги рифмуется с наклоном закинутой назад руки, а вся фигура утрачивает прежнее равновесие и спокойное величие. Но достаточно повернуть статую в противоположном направлении и взглянуть на юношу в профиль, как прямо на глазах фигура распрямляется и откидывается назад, а за спиной обнаруживается нечто похожее на колчан, и пред нами предстаёт скорее безмятежный солнечный Аполлон, чья рука тянется за стрелой, нежели воин Давид с пращой.
Столь же примечательна скульптура эрмитажного «Скорчившегося мальчика», которую трудно представить втиснутой в нишу, поскольку неповторимая прелесть этого изваяния в том, что пластичность тела согнувшегося юнца полностью раскрывается только при круговом обозрении скульптуры, и тогда можно воочию убедиться, какая сила заключена в напружиненных мышцах спины отрока, готовая вот-вот вырваться наружу.
В этом небольшом изваянии выражена дорогая Микеланджело идея, что в работе над скульптурой ему было важно не только проявить своё мастерство и мощь художника. Его задача была заставить нас поверить тому, что до того, как он взялся за резец, фигура уже жила в глыбе мрамора, а он её только вызволил наружу и вдохнул в неё жизнь. Он любил также повторять, что если скульптура правильно задумана и со знанием дела высечена из глыбы, то если её сбросить катиться вниз с горы, то от неё не должен отломиться ни один кусочек мрамора.
Итак, для этих двух изваяний не нашлось места в капелле Медичи, и они долго пролежали где-то на задворках. Приходится только сожалеть, что агенты Екатерины II не купили и вторую скульптуру «Давид-Аполлон», когда в Италии, раздираемой междоусобной борьбой, шла повсеместная распродажа неприкаянных художественных ценностей, пополнявших музеи и частные коллекции Европы и Америки.
Когда в 1546 году был открыт доступ публике в капеллу Медичи, флорентийцев поразило оставленное незавершённым гениальное творение с его строгой сдержанностью, величавой простотой и глубиной замысла. Но сам замысел, а особенно аллегорические фигуры над двумя саркофагами с восседающими в нишах двумя герцогами не были поняты большинством современников.
Появились восторженные отзывы в прозе и стихах, среди которых получили известность строки, посвящённые скульптуре «Ночь». В отличие от вышеупомянутого случая с поэтическим посвящением римской скульптуре «Пьета» Вазари на сей раз назвал имя автора стихов. Им был некий Джованбаттиста Строцци Старший, представитель знаменитого флорентийского клана. Но как поэт он не преуспел, и его имя вошло в историю только благодаря этому стихотворению, в котором использовано усечённое имя автора скульптуры (angelo — ангел):
Забывшись сном, Ночь предалась покою;
Уснула, как живое существо.
Из камня Ангел создал естество.
Не веришь, тронь — заговорит с тобою.
Живя в добровольном изгнании вдали от дорогого ему детища, Микеланджело в беседах с друзьями не захотел раскрывать свой замысел до конца, на что у него были веские причины, хотя эхо доходивших до него восторгов было ему лестно, ибо оно приходило из дорогих его сердцу мест и было особенно им ценимо.
Потеряв близких и похоронив мечты о свободе, он замкнулся в своём отшельничестве, и ему больше нечего было сказать миру, от которого он отвернулся. Чтобы не распространяться больше на эту больную тему, когда пришлось спешно покинуть родной город, он написал четверостишие, которое глубиной выраженных в нём чувств обрело мировую известность:
Мне дорог сон. Но лучше б камнем стать
В годину тяжких бедствий и позора,
Чтоб отрешиться и не знать укора.
О, говори потише — дай мне спать! (247)
4 ноября 1966 года Флоренцию постигло стихийное бедствие. После проливных дождей Арно вышла из берегов, и значительная часть города оказалась затопленной. Наводнение нанесло громадный ущерб художественному наследию Флоренции, когда под водой оказались первые этажи и подвалы некоторых музеев, Национальной библиотеки и Центрального архива. В результате обрушившегося на город бурного потока воды и грязи погибли более 150 человек, а 100 тысяч жителей в течение четырёх суток, пока бушевала стихия, отсиживались на верхних этажах домов без тепла и электричества. Вода затопила церковь Санта Кроче, считающуюся Пантеоном, где захоронены Макиавелли, Микеланджело, Галилей, Россини и другие знаменитые итальянцы. Уровень затопления превысил четыре метра, из-за чего безвозвратно погибло «Распятие» Чимабуэ. Отовсюду в столицу Возрождения съехались тысячи добровольцев, принявших участие в работах по спасению бесценного достояния итальянской культуры и искусства.
Воды Арно залили тогда и капеллу Медичи, что вызвало просадку фундамента. Начались работы по ремонту и укреплению просевшего фундамента, которые не производились со времени окончания строительства самой капеллы. После откачки воды из подвалов и укрепления кирпичной кладки фундамента были случайно обнаружены несколько подземных помещений, соединённых коридором.
О существовании глубокого подземелья под капеллой Медичи было давно известно, так как между работающим Микеланджело и прелатом Фиджованни, поставленным папой для осуществления контроля, часто возникали стычки из-за ключей в подвальное помещение, где у Микеланджело были свои дела, о которых он не любил распространяться да ещё отчитываться перед папским фактотумом, сующим свой нос куда не надо. Но, как известно, дотошный прелат однажды спас жизнь Микеланджело от подосланного врагами убийцы.
В дни осады Флоренции подземелье служило надёжным убежищем. Из письма Микеланджело от 29 апреля 1527 года известно, что один из его друзей Пьеро Гонди попросил разрешения спрятать в подземелье некоторые семейные ценности. Когда же город был предательски сдан врагу, Микеланджело самому пришлось отсиживаться несколько дней в подземном убежище. Зная, что испанцы творят произвол в непосредственной близости от Флоренции, в его воспалённом воображении родились стансы, не имеющие аналогов в литературе той поры, если не считать фрагмента о чудовище, принадлежащего перу Леонардо да Винчи из его недавно обнаруженного Атлантического кодекса, где приводится шутливое письмо некоего Бенедетто Деи об увиденных им кошмарах. Апокалиптические стансы писались урывками, но так и остались незавершёнными…
Идёт по свету великан жестокий,
С высот не замечая род людской,
И всюду разрушений след глубокий,
Как будто смерч пронёсся над землёй.
Он из камней возводит столп высокий,
Чтоб солнце жадной ухватить рукой.
Но и злодею до него далёко —
Из пятки зрит единственное око.
К прошедшему он взором устремлён
И тычется незрячей головою,
Стремясь порвать земную связь времён,
А дни бегут внизу своей чредою.
Он от ненастья шкурой защищён
И безразличен к хладу или зною.
Ему едино — тучи разгонять
Иль города с лица земли стирать.
Мы не узрим песчинку под ногами,
Так он не видит горы под пятой.
Ножищи сплошь покрыты волосами,
А в них кишит чудовищ разных рой,
Средь коих мухи выглядят китами.
Пугает нас его протяжный вой:
Когда не видно зги от снежной бури,
Ослепнув, великан блажит от дури.
За ним старуха желчная бредёт
И на привале кормит тварь сосцами;
Во всём отродью адова оплот,
Она кичится мерзкими делами.
Перед закатом великана ждёт
В сыром укромном месте за горами.
Устанет он — свирепствует она,
Жизнь на земле тогда обречена.
Достойна одноглазого подруга:
Смакует беды — ей лишь боль мила.
От голода страдая, как недуга,
Она бы мир глазами сожрала,
И всё живое гибнет от испуга
Пред ненавистным порожденьем зла.
Беснуясь и мутя моря от гнева.
Камнями ведьма набивает чрево.
Они семь чад произвели на свет
Для продолжения своей породы.
Гнусней созданий не было и нет,
Чем их тысячеглавые уроды.
Весь мир был ввергнут ими в бездну бед,
И страшный мор пошёл косить народы.
Впиваясь, как присосками плюща,
Злодеи душат жертву, трепеща (68).
Вход в подземелье строителям показали сторожа, которые хранили там уголь для печного отопления в зимнее время и всякий хлам. Дальше ходить они не решались, но указали на заваленную мусором ещё одну дверь, за которой оказались ступени, ведущие вниз, куда и устремились движимые любопытством строители, расчищая подземные завалы.
Благодаря Его Величеству случаю накануне празднования 500-летия Микеланджело произошло сенсационное открытие. В подвалах капеллы Медичи было обнаружено свыше 180 настенных рисунков углём и сепией в разных отсеках подвального помещения поверх оштукатуренной кирпичной кладки. Тогда же на одной из стен нашлась метка из четырёх цифр «1740». По всей вероятности, эти цифры указывают год начала возведения колокольни церкви Сан Лоренцо и приведения в порядок всего архитектурного ансамбля. Обнаруженным тогда в некоторых подвальных отсеках рисункам не придали особого значения, но для их консервации, пока суть да дело, покрыли тонким слоем побелки. В годы Первой и Второй мировых войн были отмечены случаи проникновения в подземелье капеллы Медичи. Случайные визитёры оставили на стенах свои имена и даты.
После очистки стен от вековой грязи, пыли и плесени взору предстали поражающие воображение рисунки, часть которых походила на настенные граффити. Но некоторые из них были узнаваемы, так как автор в своё время их воспроизвёл тушью на листах, которые ныне принадлежат лучшим музеям мира. Часть рисунков была выполнена учениками Микеланджело — Мини, Триболо и другими. Вазари, который в то время работал в мастерской дель Сарто, не оставил там своего следа, иначе не преминул бы об этом поведать в «Жизнеописаниях».
Работами по реставрации обнаруженных рисунков руководил директор музея капеллы Медичи искусствовед Паоло дель Поджетто. Рисунки были найдены в трёх подземных помещениях. Это прежде всего правая и левая lavamani — рукомойни, как называл их сам Микеланджело, — где стояли чаны для сбора сточных вод, и просторный подвал под апсидой капеллы, где стены, освобождённые от полок и шкафов с архивными документами, оказались сплошь испещрёнными рисунками фигур и набросками архитектурных деталей. Многие из них были настолько повреждены сыростью и плесенью, что не поддавались никакой реставрации. Но это была настоящая сенсация. Ведь найдены неизвестные доселе рисунки самого Микеланджело, о чём взахлёб писали газеты. Началось настоящее паломничество в капеллу Медичи. Поклонники искусства хотели взглянуть хоть глазком на настенные рисунки, но в подземелье полным ходом шли реставрационные работы, и вход туда был строго ограничен.
Рисунки создавались в трагические месяцы осады города имперскими войсками, что ощущается в нервозности и прерывистости линий. Правда, когда сенсационный шум несколько поутих, некоторые искусствоведы, включая Джулио Аргана и Шарля Толнея, считали не столь безоговорочной принадлежность настенных рисунков руке одного только Микеланджело.
Дель Поджетто подробно описал историю сенсационного открытия в изданной небольшим тиражом книге,89 которую привез с собой академик Алпатов, побывавший во Флоренции. Автору этих строк довелось повстречаться с академиком по его возвращении из последней поездки в Италию и услышать рассказ об увиденном в подвалах капеллы Медичи. Вспоминается, с каким сожалением Михаил Владимирович говорил об идее синтеза трёх искусств, которую Микеланджело так и не осуществил — а ведь она могла бы стать величайшим событием в истории мировой культуры. Видно было, что выдающемуся учёному Микеланджело так же дорог и близок, как Андрей Рублёв, которому он посвятил немало прекрасных страниц.
Сонеты Микеланджело написаны кувалдой каменотёса. Но между Данте и Леопарди они превосходят всех остальных итальянских поэтов.
В связи с обретшим широкую известность четверостишием, посвящённым скульптуре «Ночь», настало время сказать несколько слов о Микеланджело-поэте, а это редкий случай в мировом искусстве, когда величайший скульптор и живописец раскрылся одновременно как поэт с потрясающей полифонией звучания слова. Не только в изобразительном искусстве, но и в поэзии он — единственный в своём роде с неповторимым стилем, с усиливающей выразительность интонации аллитерацией звуков, двойственностью рифмы, лексическим своеобразием, семантическими эллипсами, синтаксической инверсией, ритмическим мимезисом и другими неожиданными речевыми оборотами, не свойственными поэзии.
Микеланджело не похож ни на кого из современных ему поэтов, чьи имена составляют гордость итальянской литературы. Однако в отличие от своих художественных творений, принесших ему громкую прижизненную славу, его стихам пришлось выдержать немало испытаний, прежде чем они дошли до широкого читателя. Правда, в литературных салонах нередко звучал упомянутый выше мадригал № 12 в музыкальном переложении придворного капельмейстера из Неаполя Б. Тромбончино. Забегая вперёд отметим, что к стихам Микеланджело не раз обращались известные композиторы XVI века — римлянин К. Феста и фламандец Я. Аркадельт, работавший в Италии, а чуть позже другой фламандец Орландо Лассо, оказавшийся в Риме. В наше время к этим стихам проявили интерес Б. Бриттен и Д. Д. Шостакович.
Свойственные мятущейся натуре Микеланджело противоречия, личные привязанности и антипатии, суждения об искусстве, преклонение перед красотой и мальчишеская влюбчивость, верность республиканским принципам, страстная и неуёмная одержимость в работе, приверженность к неоплатонизму и присущая ему глубокая религиозность — всё это прямо или косвенно нашло отражение в его поэзии.
Первые поэтические опусы Микеланджело появились в годы юности. Оказавшись в кругу знаменитой «платонической семьи», он рано осознал силу и выразительность поэтического слова. Из-под его пера стали появляться сонеты, мадригалы и отдельные четверостишия, в которых чувствуется сильное влияние Петрарки. Среди разрозненных фрагментов на полях многочисленных рисунков имеется такое признание: «Нет в мире места краше, чем Воклюз» (XXII). Это не что иное, как парафраз первой строки 269-й элегии Петрарки, воспевающей красоты Воклюза — области на юго-востоке Франции, где недалеко от Авиньона одно время проживал великий поэт. На первых порах Петрарка вдохновлял музу Микеланджело, когда сокрытая в нём колоссальная созидательная мощь ещё дремала и набиралась сил. Но вскоре с присущим его натуре бунтарским духом состязательности он, как и изображённый им фригийский силен Марсий, бросил вызов самому Аполлону и вторгся в мир «петраркизма». Оперируя его образами, фразами и ритмом, Микеланджело опрокинул все нормы, предписываемые поэзии теоретиком петраркизма Пьетро Бембо, и со временем выработал собственный язык, близкий по духу «каменным» канцонам своего кумира Данте. Недаром упоминавшийся выше поэт Франческо Берни открыто противопоставил его эпигонам Петрарки, которые говорят «словами», а он «делами», «как солнце, затмевая их лучами».
Особенно плодотворным для юного Микеланджело было общение с поэтом Полициано и филологом Ландино, чьи комментарии к «Божественной комедии» были тогда настольной книгой любого образованного человека, равно как и сочинения Петрарки и Боккаччо. Всё это пробудило в юном Микеланджело тягу к поэзии, хотя к своим первым опусам относился он весьма критически. Как пишет Кондиви, стихи он писал, дабы развлечься — per dilettarsi. Но биограф явно исказил мысль Микеланджело, ибо для «развлечений» в его бурной творческой жизни просто не оставалось места.
Со временем слово стало для него равнозначным таким материалам, как глина, воск, мрамор, грифель и краски, из которых он сотворял свой образный мир. В его жизни бывали периоды, когда откладывались в сторону резец и кисть, дабы полностью отдаваться поэзии, вырываясь за пределы трёхмерной рельефности в бесконечные просторы поэтического воображения. Слово позволяло ему иногда выразить на бумаге то, что не удавалось осуществить в камне или в цвете, особенно в последние десятилетия жизни, когда болезнь и распри с заказчиками вынуждали его всё чаще браться за перо.
Исследователи его творчества немало потрудились, чтобы выяснить вопрос о микеланджеловских Беатриче или Лауре, поскольку обращение к предмету своей страсти было давней поэтической традицией, восходящей к Данте и Петрарке. Но полные любви посвящения юному ученику Кавальери или маркизе Колонна составляют лишь малую часть его лирики. Вышедшие из-под его пера сонеты и мадригалы позволяют проследить, как с годами менялись у него взгляды и настроения, когда открытое изъявление чувств и готовность к действию уступали место рефлексии и горьким раздумиям о жизни.
В годы разгула клерикальной реакции Микеланджело даже своё отчаяние и отрешённость от мира обрёк в форму лирического признания, в чеканную форму сонета, словно разговаривая наедине со своей совестью. Некоторые стихи, что особенно ценно, дают возможность познать глубину его чувств и мыслей. Примеров тому предостаточно приведено в тексте данной книги, когда поэтические откровения творца органично вплетались в общую канву повествования.
Обратимся к одному из его посланий обожаемой Виттории Колонна, на которое постоянно ссылаются все исследователи творчества Микеланджело, а гуманист-филолог Варки посвятил его разбору две лекции во Флорентийской академии, заострив внимание прежде всего на лексическом своеобразии языка поэта. В сонете с предельной образной выпуклостью и почти со скульптурной осязаемостью говорится об основных вопросах, которые волновали стареющего мастера, хранящего верность своим неоплатоническим воззрениям:
Сколь смел бы ни был замысел творца,
Он в грубом камне заключён в избытке,
И мысль в нём отразится без ошибки,
Коль движет ум работою резца.
Но не из камня сделаны сердца,
И хлад для них, о донна, хуже пытки.
Тепла лишённый в жизни и улыбки,
В искусстве я далёк от образца.
За беды, коими живу поныне,
Я не виню тебя и красоту;
Жестокий жребий тоже не в ответе.
Хоть я не злу внимаю — благостыне,
Мой гений видит тлен и суету,
Воспринимая мир лишь в мрачном свете (151).
Современный ему мир он отвергал, а будущее ему рисовалось в самых мрачных тонах. Вот тогда в его воспалённом воображении стали рождаться под влиянием трагических внешних событий образы таких кошмарных фигур, как одноглазый Великан со злобной спутницей старухой и семеро их чад, тысячеглавых уродов. По-разному их можно толковать. Так, в одном из исследований90 говорится, что порождённые его фантазией образы персонифицируют «Спесь», «Жестокость» и «Семь смертных грехов». Эти трагические стансы говорят лишь о невозможности создать совершенный мир с идеальным устройством, так как всё вокруг превращено в хаос, в котором люди, полные отчаяния, боли и безысходной тоски, носятся в вихре житейских бед и неурядиц. Они разобщены между собой, одиноки и неприкаянны.
Трагедию человека эпохи Возрождения, которому гуманисты сулили мир и благоденствие, Микеланджело чувствовал как свою собственную, отразив её во многих стихах и на фреске «Страшный суд». В минуты безысходного отчаяния он постоянно обращался за советом и милостью к Богу, беспощадно бичуя себя за несовершенство своих творений, и сам оказывался ввергнутым в бездну безысходности и страха, подавляющего волю. И всё же он не в силах был оторвать взгляд от земной красоты, что так ярко проявилось в пасторальных стансах, когда под влиянием внешних событий он даже думал окончательно порвать с искусством, поскольку оно не в силах побороть существующие на земле зло и несправедливость, а тем паче сделать человека свободным и счастливым. Однако дни, проведённые на лоне природы, где в отличие от мира людей всё так мудро устроено, не принесли ему успокоения, а привязанность к земному нарушала осознанную им аскетическую отрешённость от всех мирских благ и соблазнов во имя спасения души…
И страсть, чьи чуть приметны огоньки,
Способна опалить юнцов зелёных.
Возможно ль старцев, жизнью умудрённых,
Спасти, коль в сердце тлеют угольки?
Когда без сил к закату мы близки,
Зачем страдать от чувств неутолённых
Иль корчиться в потугах изощрённых?
Грешно играть с огнём, и не с руки.
Чему не миновать, то и случится:
Развеет ветер прах по сторонам,
Не дав меня сожрать червям презренным.
По молодости лет я мог беситься,
А ныне глух к снедающим страстям.
Когда же вырвусь я из плоти бренной? (233)
Поражённые поэтичностью и страстностью стихов мастера, друзья не раз предлагали ему своё содействие в подготовке сборника стихов. Будучи довольно скромного мнения о своих поэтических опусах, Микеланджело всякий раз отнекивался, говоря, что время, мол, не приспело. Наконец под нажимом знатоков и особенно Джаннотти в 1542 году он садится за работу над рукописями для будущего сборника. К началу 1546 года подборка стихов была почти готова. Автор включил в неё 87 стихотворений, полностью изъяв раннюю лирику, стансы, секстины и капитулы в терцинах. Простив вероломство Дель Риччо, он исключил из сборника осуждающий его предательство мадригал № 252, приняв извинения провинившегося друга.91
При составлении сборника единственной его заботой были глубоко осознанный им решительный отход от петраркизма с его мелодичностью ритма и включение тех стихотворений, в которых слышен собственный его хрипловатый голос с шершавым, как поверхность камня, языком, полный неподдельной искренности чувств, что особенно проявилось в последних посвящениях Виттории Колонна, в которых страсть властвует над разумом:
Бесценный дар природою нам дан —
Глядеть пытливым оком,
Чтоб мир познать глубоко.
Когда же слишком доверяем зренью,
Рискуем впасть в обман,
А он сродни слепому заблужденью
И даже самомненью.
Я не глазами суть твою постиг
И не поддамся, донна, обольщенью,
Раз обладаю зрением сердечным.
Для озаренья свыше важен миг,
А он со мной навечно (165).
Он дорожил этим мигом, храня ему верность до конца дней. Несколько позднее, чувствуя приближение момента встречи и желанного воссоединения на небесах с «божественной» синьорой, он признаёт:
Дни, донна, сочтены.
Подвержен я недугу
И всё кручусь по кругу,
Хоть мысли к небу лишь устремлены,
И мне уже ключи им вручены… (254)
Некоторые обстоятельства, в частности смерть главного переписчика стихов Дель Риччо, помешали осуществлению задуманного начинания, и это ещё одно его non finite. Но он не успокоился, хотя годы давали о себе знать. Подарив искалеченную скульптуру «Пьета» подмастерью, он задумался над образом старца Никодима, на которого сам стал походить. Перелистывая подаренные Вазари «Жизнеописания», он наткнулся в них на свой словесный портрет, который показался ему многословным, скучным и маловыразительным. Он даже стал разглядывать себя в зеркале, чтобы удостовериться, насколько его внешность изменилась по сравнению с описанием Вазари. Коротая в одиночестве долгие вечера, он вдруг загорелся идеей запечатлеть себя в слове таким, каким он стал под конец жизни, и чистосердечно, как на духу, высказаться о содеянном в последние годы.
Получилось нечто неожиданное и куда более впечатляющее и пронзительное, нежели написанный в «Страшном суде» автопортрет в виде лица-маски. Ничего подобного мировая литература не знала по глубине выраженных чувств и разоблачительной самоиронии. Терцины сохранились и дошли до нас в единственном экземпляре, переписанном рукой верного друга Джаннотти:
Я словно в панцирь костяной закован
И одиночество делю с нуждой,
А дух мой в тесном склепе замурован.
А за порогом кучи громоздятся,
Как будто бы, объевшись ревеня,
Приходят великаны опростаться.
Зловоние, преследуя меня,
Сквозь щели старых ставен проникает,
Едва забрезжит первый вестник дня.
Округа в нечистотах утопает,
И падаль возле каждого угла,
Куда горшки ночные выливают.
Душа моя к утробе приросла —
Её силком не вытолкнуть оттуда,
Хоть с грубой пищи пучит, как козла.
Лишь кашель застарелый да простуда
Напоминают мне, что я живой
И на земле ещё скриплю покуда.
Дышу на ладан, немощный, больной,
А жизнь, как постоялый двор, где маюсь
И дань горбом плачу ей за постой.
В печальных радостях я забываюсь,
В заботах вечных провожу досуг
И в бедах лишь на Бога полагаюсь.
Кудесником я объявляюсь вдруг
В сочельник светлый с щедрыми дарами,
Но от дворцов не жду себе услуг.
Я сердцем сник и охладел с годами,
И прошлое, как боль, всегда со мной —
Бескрыла жизнь с угасшими страстями.
Весь день в башке жужжит шмелиный рой,
В мешке с костями отдаваясь эхом,
А камни в почках скрючили дугой.
За сеткою морщин глаза прорехой,
И зубы так и ходят ходуном,
А посему и речь моя с помехой.
Хожу согбенный, точно старый гном.
Наряд мой ветхий — полная разруха;
Быть пугалом вороньим впору в нём.
Стал разом туговат на оба уха:
В одном мне паутину свил паук,
В другом засел сверчок иль злая муха.
И в довершенье стариковских мук
Я на поэзии вконец свихнулся —
В камин иль в нужник плод пустых потуг!
Плодя болванов в камне, я согнулся,
Как будто плыл по морю без ветрил
И чуть в своих соплях не захлебнулся.
Как каторжник, искусству я служил
И свято верил. Тягостное бремя!
Угробил годы попусту — нет сил,
И ноги протянуть приспело время (267).
Добавить здесь нечего. По воспоминаниям современников, он был в последние годы жизни именно таким — беспощадно-требовательным к себе и к людям. Бурно вырывающаяся из его беспокойной натуры поэзия, хотя и облачена в обязательную форму сонета, мадригала или терцин, представляет собой не столько стихи, а скорее прямое выражение муки, горечи, боли, любви и беспредельной тоски, переживаемых великим творцом, который через страдания устремлён к прекрасному, а через прекрасное к Богу.
Примерно полвека спустя после его смерти, а точнее, в 1623 году, внучатый племянник Микеланджело Буонарроти Младший, подвизавшийся на литературном поприще, приложил руку к рукописям великого деда и подготовил к изданию небольшую подборку из 137 стихотворений, где все посвящения другу Кавальери были переписаны и обращены к лицу женского пола. Этот ревностный католик и блюститель чистоты нравов и морали так «причесал» стихи Микеланджело, что они стали неузнаваемы и не вызвали особого интереса. Но спустя два столетия, в 1822 году, на них откликнулся, находясь в Англии, Уго Фосколо, которого вошедшие в сборник стихи тоже не особенно вдохновили. Но поэт романтического склада всё же отметил, что подобно Фидию, который признал, что при сотворении Олимпийского Зевса вдохновлялся первой книгой «Илиады», Микеланджело порой черпал свои образы из Данте,93 с чем нельзя не согласиться.
Если же говорить об одном из его последних живописных творений, фреске «Страшный суд», то, как уже было отмечено, при всём родстве душ между Микеланджело и Данте, ни «Божественная комедия», ни её платонические интерпретации Фичино и Ландино не в состоянии прояснить ни одно из горьких откровений Микеланджело на алтарной фреске и в едва намеченных резцом двух последних «Пьета». Поэтому хотя суждение Фосколо о влиянии поэзии на изобразительное искусство в целом справедливо, но не в случае с поздним Микеланджело. Здесь нельзя не вспомнить служившего консулом в Риме Стендаля, глубокого знатока итальянской истории и культуры. В одном из своих сочинений он воскликнул, отдавая должное гению Микеланджело: «Счастлива была бы Италия, будь у неё больше таких поэтов!» После первой неудачной попытки рукописи со стихами великого творца продолжали пылиться в шкафах дома Буонарроти и в архивах Ватикана вплоть до невиданного всплеска волны народно-патриотического движения, вылившегося в героическую эпоху итальянского Рисорджименто. В те бурные годы на стихи обратил внимание Чезаре Гуасти, интеллектуал либерального толка, который издал во Флоренции в 1863 году исправленный и дополненный поэтический сборник Микеланджело.
Вот что писал о сложности перевода англичанин Вордсворт: «Я переводил две книги Ариосто, примерно по сто стихов в день, но Микеланджело вкладывает так много смысла в тесные рамки стихов и этот смысл настолько превосходен сам по себе, что трудности перевода его стихов кажутся мне непреодолимыми».94 Ему вторит австриец Рильке, который в первой книге своего «Часослова» признаёт: «Он был гигантом свыше всякой меры, забыв о соразмеримости… Те, кто жили до него, знавали боль и радость, но только он один ощущал всю сущность жизни и готов был обнять мир как вещь. Над ним намного возвышается лишь сам Господь. Вот отчего он его любит и глубоко ненавидит за невозможность этой достижимости».95
Вся сложность в том, что Микеланджело как поэт не может быть отнесён к какому-либо историческому стилю или к определённой поэтической школе. Он «сам по себе» и ни на кого не похож. При переводе поэта такого склада возникают неимоверные трудности из-за отсутствия некоего «эталона», каким, скажем, мог бы стать образец переводного «петраркиста» или любого «поэта-романтика». Имеется, например, эталон пушкинской октавы для передачи классической итальянской октавы, принадлежит ли она перу Боккаччо, Полициано, Ариосто или Тассо. Однако русская октава существует не только в строфическом и метрическом своём обличье, но также в синтаксическом и словарном. Поэтому-то порой в русском переводе так похожи упомянутые выше поэты, хотя на самом деле они очень разные. Такова инерция привычного размера строфики. Но как говорил Гёте, «при переводе следует добираться до непереводимого, и только тогда можно по-настоящему познать чужой народ, чужой язык».96
Была предпринята третья, более удачная попытка, и в 1897 году в Берлине вышел новый дополненный сборник стихов Микеланджело, подготовленный искусствоведом Карлом Фреем. Берлинское издание послужило толчком к переводам Микеланджело на различные европейские языки. В частности, в переводе швейцарца Г. Мюлештейна на немецкий вышел томик стихов Микеланджело под названием «Поэтическая исповедь», получивший высокую оценку Т. Манна.
Критика продолжала рассматривать стихи Микеланджело как «забаву гения», и не более того. Даже такие знатоки итальянской литературы, как Ф. Де Санктис и Б. Кроче, отказали ему в праве считаться поэтом. Чему же здесь удивляться, если даже его ученик и близкий друг Вазари, которому им посвящён вдохновенный сонет, воздающий должное мировой известности «Жизнеописаний», смалодушничал или запамятовал, не увековечив Микеланджело-поэта на воздвигнутом надгробии мастеру во флорентийской церкви Санта Кроче! На нём установлены лишь три аллегорические фигуры, символизирующие скульптуру, живопись и архитектуру, а муза поэзии предана забвению, чего близкие друзья Джаннотти и Варки не могли простить Вазари.
Вынесенное в эпиграф к настоящей главе никогда не публиковавшееся ранее мнение американского поэта Эзры Паунда — одна из редких в прежние годы высоких оценок стихов Микеланджело. Паунд жил в Италии в годы фашистского режима, которому симпатизировал, и во время Второй мировой войны сотрудничал на римском радио. Долгое время его имя как военного преступника было под запретом. После окончания лечения в психиатрической тюремной больнице он вернулся в Италию доживать свои дни, завещав похоронить себя на острове Сан Микеле в Венеции, где обрели упокоение и некоторые выдающиеся представители русской культуры: Дягилев, Стравинский, Бродский и др. Приведённое выше парадоксальное суждение о поэзии Микеланджело Паунд высказал в 1937 году в интервью журналу «Римский меридиан».97 Сходный с Паундом путь проделал писатель и публицист Джованни Папини, в произведениях которого стремление к обновлению культуры сочетается с анархистскими тенденциями. Он первым в послевоенной Италии заговорил о Микеланджело как поэте, близком по духу лирике Данте.98
Истинная поэзия жизнестойка. Подобно сенсационному открытию неизвестных рисунков Микеланджело в капелле Медичи, о чём было сказано выше, в наше время с четвёртой попытки началось повсеместное утверждение непреходящего самостоятельного значения поэтического наследия великого итальянца, насчитывающего 302 законченных произведения и 41 фрагмент. Его рукописи были собраны воедино, очищены от произвольных искажений и целиком опубликованы издательством «Латерца» в 1960 году благодаря колоссальным усилиям филолога Энцо Ноэ Джирарди, который привёл стихи в соответствие с нормами современного итальянского языка. Добавим, что после Италии Россия — единственная пока страна, где всё поэтическое наследие Микеланджело переведено и полностью издано.
Появление полного исправленного издания микеланджеловских стихов вызвало сенсацию, а убеждённый крочеанец М. Фубини недоуменно вопрошал: «Как, Микеланджело был ещё и поэтом?»99 Однако признанные мэтры итальянской поэзии Эудженио Монтале и Джузеппе Унгаретти горячо восприняли появление нового сборника, признав непреходящую ценность поэзии Микеланджело.100 О его поэзии высоко отозвался известный прозаик Джованни Тестори, написавший пространное предисловие к одному из изданий поэтического сборника Микеланджело.101 В качестве камертона, задающего тон всей вступительной статье, он выбрал первую строку мадригала № 235: «Un uomo nella donna, anzi uno Dio» — «Мужчина в женщине иль Божий глас», — раскрыв глубину мыслей и чувств, нашедших отражение в стихах великого мастера.
Чтобы подвести черту под высказываниями различных исследователей и поэтов о стихах Микеланджело, сошлёмся на авторитетное мнение Джирарди, который подвёл итог непрекращающейся дискуссии о месте Микеланджело в мировой поэзии, заявив, что Италия и мировая культура вправе гордиться таким поэтом, столь непохожим на других, но сумевшим образно и достоверно поведать о своём жестоком времени и о себе.102
Впервые поэтическое слово Микеланджело прозвучало по-русски в переводе Ф. И. Тютчева в 1856 году после поражения России в Крымской войне, всколыхнувшего передовые слои русской интеллигенции. Поначалу великий поэт перевёл итальянские стихи на французский, а затем на русский:
Мне любо спать — отрадней камнем быть,
В сей век стыда и язвы повсеместной
Не чувствовать, не видеть — жребий лестный.
Мой сон глубок — не смей меня будить…
Позднее Тютчев подверг свой перевод значительной переделке и для придания большего драматизма звучанию стиха поменял местами первую и последнюю строки четверостишия:
Молчи, прошу — не смей меня будить.
О, в этот век преступный и постыдный
Не жить, не чувствовать — удел завидный…
Отрадно спать, отрадней камнем быть.
В дальнейшем поэт сетовал, что время лишило его возможности вплотную заняться переводами микеланджеловской лирики. Вслед за Тютчевым перевод знаменитого четверостишия дает в 1880 году Владимир Соловьёв:
Мне сладок сон, и слаще камнем быть!
Во времена позора и паденья
Не слышать, не глядеть — одно спасенье…
Умолкни, чтоб меня не разбудить.
В 1920-е годы М. А. Кузмин, работая над переводом «Жизни Микеланджело» Р. Роллана, даёт свою версию:
Сон дорог мне, из камня быть дороже.
Пока позор и униженья длятся,
Вот счастье — не видать, не просыпаться!
Так не буди ж и голос снизь, прохожий.
В 1940-е годы М. В. Алпатов дал свой перевод знаменитого четверостишия:
Мне дорог сон, дороже камнем быть,
Когда кругом позор и униженье,
Ни чувствовать, ни видеть — наслажденье.
О, тише говори, не смей меня будить!
Несколько позже свой перевод публикует А. М. Эфрос, заканчивая стихотворение вопросом:
Мне сладко спать, а пуще — камнем быть,
Когда кругом позор и преступленье!
Не чувствовать, не видеть — облегченье.
Умолкни ж, друг, к чему меня будить?
В 1970-годы прозвучал перевод А. А. Вознесенского, в котором снова фигурирует придуманный Кузминым прохожий:
Блаженство — спать, не видеть злобу дня,
Не ведать свары вашей и постыдства,
В неведении каменном забыться…
Прохожий, тсс… не пробуждай меня!
В марте 1941 года в журнале «Искусство» появилась небольшая подборка стихов Микеланджело в переводе академика М. В. Алпатова. Он был первым, кто заговорил в наше время о непреходящем значении Микеланджело как поэта, исходя прежде всего из его изваяний и рисунков, из стремления великого мастера срывать с предметов их покровы, чтобы вскрыть их подлинную суть, и его неприязни к красочным деталям. Алпатов подчёркивает, что Микеланджело-поэт избегает описаний и риторических украшений, обнажая порывы своей страстной души. Вот почему, заключает он, «лирика Микеланджело при всей её шероховатости чарует своей пластикой, вот почему самый извилистый ход мыслей и переживаний мастера так выпукло запечатлён им в слове».103 Это был первый в наше время анализ микеланджеловской поэзии.
Позднее к Микеланджело обратился А. М. Эфрос, который, как и Алпатов, мог пользоваться только берлинским неполным изданием и перевёл добрую половину помещённых в нём стихов, справедливо отметив, что для великого мастера поэзия была «делом сердца и совести».104
Делались попытки прочитать Микеланджело как позднего «петраркиста», но они не были удачны, а сами его стихи вырывались из атмосферы гармонии звуков и образов. Как справедливо заметил священник Г. П. Чистяков в предисловии ко второму полному изданию на русском языке поэзии Микеланджело, слова типа ardentefoco, то есть «пылающий огонь», «горение», «пламя» стали ключевыми в поэзии великого творца, который сам признаёт в одном из стихотворений, сколь «мучительны о вечности мечты».105
В своё время академик Алпатов, которому автор этих строк показал свои переводы из Микеланджело, одобрил их и дал положительную рецензию для их опубликования. Из тогдашних бесед с ним на тему микеланджеловской поэзии выяснилось, что в трагические 1940-е годы особое опасение учёного вызывала публикация знаменитого четверостишия № 247. К счастью, цензура не узрела в нём аналогии с драматическими событиями в нашей стране «в годину тяжких бедствий и позора». Но осталось ощущение, что академик, как человек старой закалки, вёл тот разговор очень осторожно и с оглядкой.
Вспоминается другой курьёзный разговор с ним после пресловутой юбилейной выставки МОСХ в Манеже в марте 1962 года, наделавшей много шума. В те дни так называемой хрущёвской оттепели, которую Ахматова назвала «вегетарианской», Алпатов осторожно, но с долей горькой иронии заметил с улыбкой, какому разносу была бы подвергнута последняя незаконченная «Пьета Ронданини» Микеланджело, окажись она анонимно выставленной в Манеже. Великому итальянцу досталось бы не меньше, чем Э. Неизвестному. Вот когда многие высокопоставленные критики попали бы впросак, показав прилюдно своё полное невежество…
Нельзя не упомянуть об одном знаменательном событии тех лет, когда появление первого полного издания поэзии Микеланджело совпало с выходом в свет четырёхтомника поэзии Маяковского на итальянском языке, выпущенном коммунистическим издательством «Эдитори Риунити». Семеро смелых переводчиков во главе со знатоком русского авангарда Иньяцио Амброджо и переводчиком «Доктора Живаго» Пьетро Цветеремичем сумели добиться, чтобы «шершавый язык плаката» зазвучал на итальянском языке. Критика узрела «мистическое совпадение» в одновременном появлении в Италии двух столь разных гениальных бунтарей, рассказавших о своём времени и о себе.
Презентация итальянского Маяковского была приурочена к открытию выставки известных художников и проходила в римском Дворце экспозиций на центральной улице Национале. Среди присутствующих были видные искусствоведы, литераторы и художники. Поэты и артисты читали переводы стихов Маяковского. Помню, как после прозвучавшего стихотворения «Ведь если звёзды зажигают — значит, это кому-нибудь нужно?» к собравшимся обратился киноактёр Массимо Джиротти, герой многих неореалистических фильмов. В руках он держал недавно вышедшую книгу «Rime» Микеланджело.
— Послушайте, друзья, как с Маяковским перекликается наш поэт в одном из мадригалов, посвящённом «Прекрасной и жестокой донне»:
Чтоб звёзды нам сияли с высоты,
Обкрадывает ночь тайком светило.
Хоть наша жизнь уныла
И так недостаёт ей доброты,
Но блещешь только ты.
О, сколько вижу хлада
К страдающим и любящим сердцам!
К чему жестокость взгляда?
Ведь в их любви отрада,
Дарящая блеск радости очам.
Кладу к твоим стопам,
Себя же обделяя,
Всё, чем богат я сам:
Обрящем, одаряя.
Так знай, гордячка злая,
Что мы судьбой обделены не зря —
Лишь ты сияла б вечно, как заря (129).
По прошествии веков не всегда удаётся разглядеть истинное лицо гения. Уже при жизни личность творца обрастала легендами, а порой и нелепыми домыслами, порождёнными как восхищением, так и непониманием его творений, чёрной завистью, а то и просто злым умыслом. Достаточно вспомнить измышления того же Аретино. Сам Микеланджело оставил потомкам необычное своё изображение в виде лица-маски на фреске «Страшный суд», словно отражённым на подёрнутой рябью водной глади. Но подлинным автопортретом мастера мы вправе считать его поэзию. Этот поэтический портрет вылеплен из самых сокровенных дум, чувств, сомнений, желаний и чаяний. Сотворённый им образ высочайшей нравственной чистоты не может не пленять искренностью и достоверностью. Выше было сказано, что перед смертью он сжёг многие чертежи и расчёты, чтобы они не попали в неумелые руки, но стихи не тронул, оставив их потомкам, ибо они были написаны им кровью сердца, и в них он ни на йоту не поступился своими убеждениями.
Итак, мир наконец признал за Микеланджело право считаться истинным поэтом, поскольку его голос с узнаваемой и неповторимой интонацией зазвучал на многих европейских и неевропейских языках. В 2010 году во Владикавказе местное издательство «Алания Ир» опубликовало сборник сонетов и четверостиший Микеланджело на осетинском, русском и итальянском языках в переводах известного поэта Т. А. Кокайты и автора этих строк. Отныне стихи Микеланджело звучат на языке свободолюбивых кавказских горцев, а слово великого итальянца прочно закрепилось на мировом поэтическом Олимпе.
Как поздно понимаем с сожаленьем,
Сколь кратка жизнь, отпущенная нам!
Вот и казнюсь я за былое сам,
И старость мне не служит искупленьем (294).
Время шло, недуги не отступали, особенно мучили почечные колики, а силы с каждым днём таяли. Он сильно сдал, высох и согнулся в три погибели, став похожим, по его словам, на «старого гнома». Быт его был неустроен, хотя друзья не раз ему предлагали обзавестись прислугой, но он не переносил женского духа в доме и от служанок наотрез отказался, считая их всех «нескладёхами и путанами» и предпочитая жить бирюком.
Дом на Macel del Corvi старел и ветшал, как и он сам. Все углы заросли паутиной, и всюду было раздолье для юрких ящериц. Слуга Франчези и парень-конюх старались хоть как-то его обиходить, не забывая и любимых им кошек.
В еде он был неприхотлив. Ему трудно было справляться с твёрдой пищей, и он довольствовался какой-нибудь похлёбкой, наскоро состряпанной слугой. На верхний этаж в спальню он редко поднимался из-за одышки и сломанной ноги. Там у него в углу стоял деревянный сундучок со стальными заклёпками и секретным запором, в котором хранились ценности, о чём стало известно только после смерти хозяина. Сундучок был набит золотыми дукатами, уложенными ровными стопками в чулки, банковскими бумагами и векселями. По тем временам их владелец был богат, как Крез, чего не удавалось ни одному итальянскому художнику. Дабы не привлекать ничьё внимание, сундучок был накрыт старым лоскутным одеялом. Когда однажды пронырливый Лионардо поинтересовался его содержимым, то получил такую взбучку за праздное любопытство, что у племянника отпала всякая охота совать нос в дядины дела.
В последние годы Микеланджело много тратил на благотворительные цели: помогал нуждающимся коллегам, многодетным семьям, лишившимся кормильца. Значительные суммы через банк были выданы центру вспомоществования девушкам-бесприданницам, который был учреждён Лоренцо Великолепным. В письмах к Лионардо он поучает: «Лучше бы ты расходовал деньги, которые тратишь мне на подарки, на Христову милостыню». Но просит племянника делать это негласно, не называя его имени. «Пусть я немощный старик, но мне хочется оказывать людям посильную помощь, хотя бы в виде милостыни, так как не могу, да и не умею делать добро иначе».
Он намеревался вложить средства на обустройство и украшение монастыря Сан Сильвестро в память о встречах с Витторией Колонна, но его предложение Римская курия положила в долгий ящик. Себе самому он продолжал отказывать в самом необходимом, довольствуясь малым. Приведённая выше издёвка злобного Бандинелли в связи с отказом от гонорара за работу над собором Святого Петра лишена всяких оснований. Правда, подарки от друзей и почитателей старый мастер получать любил…
Ослица, сахар, чад паникадил,
Мальвазии бочонок в дополненье —
Перетянули чашу подношенья.
Хвала тебе, архангел Михаил!
Хоть чувствую прилив немалых сил,
Не одолеть мне одному теченье,
Ладью поглотят волны в исступленье,
Рискни я выйти в море без ветрил.
За милость высшую, родной мой Боже,
Насущный хлеб и радость быть творцом
Я не щадил себя и лез из кожи.
Но всякий долг будь красен платежом.
Твой редкий дар всех благ земных дороже,
И я живу покамест должником (299).
Осознанное им чувство «должника» перед Богом и искусством постоянно его тревожило в последние годы. Однажды, узнав о его болезни, в Риме побывал инкогнито племянник. Микеланджело очень огорчился, когда ему доложили о визите Лионардо. В отправленном ему в ответ письме говорится: «Ты прискакал в Рим сломя голову. Не знаю, стал бы ты так торопиться, если бы я был беден и не имел куска хлеба… Ты говоришь, что долг тебе повелевал приехать и что ты это сделал из любви ко мне. Вот так же шашель любит дерево, которое губит… Уже сорок лет, как вы все живёте за мой счёт, и хоть бы раз я услышал от вас доброе слово».
Спал он в мастерской на тюфяке, не раздеваясь и даже не снимая сапоги со шпорами, так как один был не в силах разуться. Засиживаясь обычно допоздна, когда оба парня давно уже мирно похрапывали, он не хотел их будить и звать на помощь.
Каждое утро, подкрепив себя куском хлеба, смоченным в молоке или курином бульоне, он просил оседлать лошадь и верхом совершал прогулку, наведываясь на стройку собора, главной его заботы. Часто там его ждали художники из других стран, сгорая от желания увидеть великого мастера и лично с ним познакомиться. Как всегда, приходилось часто выговаривать подрядчикам за недоделки. Единственным, что могло поднять настроение, была стоящая под навесом готовая деревянная модель будущего купола над собором Святого Петра, и в его воображении возникала картина, как мощный купол однажды гордо вознесётся над Римом.
Пришло приглашение из Венеции, где правительство «царицы Адриатики» предложило ему ежегодный пансион в размере шестисот дукатов без каких-либо обязательств, лишь бы он согласился своим присутствием оказать честь республике. Образованная во Флоренции Академия рисунка избрала его почётным председателем. Но все эти знаки внимания он воспринимал с горькой усмешкой, чувствуя, как силы убывают.
С большим трудом давались ему поездки на стройплощадку собора, откуда он неизменно наведывался на площадь Эзедра, где, как было сказано, шло возведение базилики Санта Мария дельи Анджели на месте грандиозных терм императора Диоклетиана. Но этот проект им не был завершён.
Силы убывали, и для самовыражения у него оставалось ещё поэтическое слово. Последние его стихи пронизаны ощущением ожидания «двойной смерти». В письме от 19 сентября 1554 года он писал другу Вазари: «Вы, конечно, скажете, что я выжил из ума, коль скоро сочиняю сонеты. Многие давно уже считают, что я впал в детство. Дабы не разубеждать их, продолжаю писать стихи»…
Земного бытия окончен срок.
Проплыв по морю бури и печали,
Мой чёлн к последней пристани причалил —
Час грозного возмездья недалёк.
Искусство, мой кумир и мой пророк,
Открыло мне неизречённость дали,
Но и соблазны жизни совращали —
Их вовремя я отвратить не смог.
К чему теперь укоры и признанья,
Коль смерть двойная подошла к порогу,
И ей принадлежу я без изъятья?
Бессильна живопись, да и ваянье,
Когда душа устремлена лишь к Богу
И на кресте распятому объятью (285).
Последним папой, с которым пришлось иметь дело Микеланджело, был избранный в 1559 году Пий IV, отпрыск миланской ветви клана Медичи-Пополани, для которых когда-то был создан «Джованнино». Это была личность злобная и коварная. Зная о нелюбви Микеланджело к Медичи, первое, что он сделал, — приказал вычеркнуть имя творца из списка почётных лиц, оставив его в списках конюших, привратников и поставщиков папского двора.
На его интронизацию прибыл герцог Козимо I, посетивший Микеланджело в доме на Macel dei Corvi. Он был обескуражен убогой обителью, похожей на берлогу, в которой жил великий творец. Разговора особенно не получилось, так как хозяину дома нездоровилось и он был не в духе. Но герцогу удалось всё же добиться согласия мастера взяться за проектирование церкви Сан Джованни для флорентийской общины в Риме на улице Джулия, проложенной когда-то Браманте за счёт сноса ветхих строений и ещё довольно прочных зданий в романском стиле, за что Микеланджело резко порицал чрезмерно ретивого архитектора, который лез из кожи вон, чтобы выслужиться перед папой Юлием. Им были подготовлены три проекта будущей церкви, и по его рисунку ученик Кальканьи сделал деревянную модель фасада. Но из-за нехватки средств строительные работы были приостановлены — ещё одно non finite.
Козимо I не успокоился в своём желании вернуть великого мастера во Флоренцию, что придало бы его правлению ещё больший блеск и значимость. С этой целью он посылал к Микеланджело поочерёдно его друзей Челлини и Вазари. Первый после водружения его «Персея» в лоджии Ланци на площади Синьории с воодушевлением делился впечатлениями о бурной жизни во Флоренции, не идущей ни в какое сравнение с сонным Римом. А вот Вазари привёз радостную весть — «Давид» отреставрирован и поломка устранена. Однако Микеланджело промолчал, не желая вдаваться в подробности и ворошить былое.
Работы над собором Святого Петра продолжались, хотя обстановка вокруг стройки не улучшилась, превратившись в настоящий гадюшник. Самый верный и толковый помощник Луиджи Гаэта угодил в тюрьму по голословному обвинению в растрате казённых денег, а распорядитель работ Чезаре из Кастельдуранте, родственник покойного Урбино, был найден заколотым кинжалом. Напряжённость на стройке возрастала, а главный смутьян Нанни ди Баччо Биджо добился даже повышения и был назначен главой административного совета стройки. Такого Микеланджело не мог стерпеть и вне себя от негодования направил папе письмо, потребовав удаления Биджо и угрожая в противном случае отставкой с поста главного архитектора собора. Напуганный грозным тоном письма, папа его отставку не принял, а Биджо прогнал со стройки.
Узнав о новых неприятностях Микеланджело и всё ещё лелея надежду заполучить его к себе, Козимо I направил в Рим посланца с новыми посулами и предложениями. Своими соображениями по поводу этого визита Микеланджело поделился с Вазари, зная наперёд, что высказанные им мысли тут же будут доведены до сведения герцога: «Мессер Джорджо, друг мой, в один из этих вечеров меня дома навестил скромный юноша, камердинер герцога, и сделал мне с любовью и признательностью те же предложения от Его светлости, что и Вы в Вашем последнем письме… Я попросил Его светлость, чтобы он дозволил мне продолжить здесь строительство базилики Святого Петра… потому что если я уеду раньше, то буду причиной большого несчастья, стыда и греха».
Накануне пасхальных праздников папа пригласил его к себе, чтобы узнать, как продвигается строительство собора, и показал ему полученную в дар из Милана от известного скульптора Леоне Леони медаль с изображением Микеланджело. На её оборотной стороне дана фигура слепца с посохом в окружении библейских героев, а поверх выгравирована надпись: «Я научу путём твоим идти заблудших и грешники вернутся к Богу» (Docebo iniquos vias tuas et impii ad te convertentur). Это строка из пятидесятого псалма Miserere («Помилуй мя, Боже»), который обычно исполняется на Страстную пятницу.
Микеланджело польстила честь быть изображённым на медали, но он не мог взять в толк, почему пастырь с посохом слепой. Ведь он ясно видел подсказанный ему свыше путь к искуплению и ревностно ему следовал. Однако от высказывания своего недоумения Пию IV воздержался.
— Видишь, — сказал папа, — как высоко оценил твои деяния миланский коллега, придворный медальер покойного Карла V? Так что постарайся исполнить наш заказ.
Он без труда уговорил Микеланджело взяться за возведение ворот Порта Пия в городской стене, существующей со времён Марка Аврелия. Новая стройка была неподалёку от возводимой базилики Санта Мария дельи Анджели, и Микеланджело внял просьбе папы.
Эта работа престарелого Микеланджело производит странное впечатление своей не свойственной ему ранее декоративностью, нарочитой игрой светотеневых эффектов и контрастов. Сама арка ворот украшена богатым орнаментом, боковыми каннелированными пилястрами, лишёнными капителей, и волютами наподобие раковин улиток. Здесь полный отход и забвение традиций классической архитектуры, когда всё подчинено какому-то закону, известному лишь самому мастеру, который всегда был сам себе законом. Чувствуется, что в проекте заключена некая неразгаданная тайна. Эти ворота ведут по прямой и широкой улице Номентана с её вековыми платанами в едва различимое далёкое будущее, словно предвосхищая дальнейшее развитие архитектуры на ближайшее столетие.106
Страдая от бессонницы, Микеланджело по ночам работал над изваянием, так и оставшимся незавершённым. После разбитой им в порыве нервного срыва «Пьета» он высекал из мраморной глыбы новое Снятие с креста, или «Пьета Палестрина» высотой 2,53 метра (Флоренция, Академия).
Здесь мы видим ту же пирамидальную композицию, вершиной которой является теперь голова Богоматери, прижимающей к себе правой рукой снятое с креста безжизненное тело Христа. Справа тело с трудом удерживает Магдалина, устремившая взор в сторону, словно прося мир о помощи и сострадании. Микеланджело применил излюбленный им метод контрапоста, когда головы Богоматери и Христа обращены в одну сторону, а согнутые колени мёртвого тела и голова Магдалины повёрнуты в противоположном направлении, что придаёт изваянию пластическую напряжённость.
После смерти автора незаконченная скульптура была найдена в заставленном блоками мрамора дальнем углу мастерской на Macel dei Corvi. Вскоре она попала в городок Палестрина под Римом, родовое поместье семейства Колонна, что и дало название самой скульптуре. В 1623 году при папе Урбане VIII поместье перешло в собственность семейства Барберини. В инвентарном списке передаваемого имущества новым владельцам среди прочих ценностей значилась «Пьета», но без упоминания имени автора. Долгое время изваяние считалось анонимным или приписывалось одному из учеников Микеланджело. Такого мнения придерживались некоторые известные искусствоведы, включая Толнея. Но истина была установлена, и отныне «Пьета Палестрина» благодаря исследованиям многих учёных (здесь своё веское слово высказали наши искусствоведы Алпатов, Лазарев и другие) безоговорочно считается работой самого Микеланджело, хотя у всезнающего Вазари о ней даже нет упоминания.
Через испанского посла Микеланджело была передана просьба короля Филиппа II соорудить в Эскориале надгробие покойному отцу, Карлу V. Он вынужден был ответить вежливым отказом, сославшись на возраст и недомогание. Так случилось, что его отказ совпал с неожиданным обострением отношений между Испанией и Ватиканом. Недовольный дружбой папы с ненавистной Францией, мстительный Филипп ради устрашения направил палача нидерландского народа герцога Альбу в поход на Рим. Рассказы о зверствах испанцев в недоброй памяти «римском мешке» живо вспомнились Микеланджело, и он, бросив всё, в ужасе бежит в горы. Из письма племяннику известно, что поначалу он намеревался направиться в Лорето, куда его усиленно приглашал один из местных магнатов, но по дороге, выбившись из сил, остановился в одном монастыре под Сполето.
Монахи-францисканцы приняли старого мастера почти как святого, окружив его заботой и вниманием. Недели две, проведённые в лесном массиве в горах, благотворно на него подействовали. Страхи улеглись, и это было последнее проявление паники, подавлявшей волю и затмевавшей разум.
Всё обошлось без эксцессов. Довольный и умиротворённый он вернулся в Рим, где его заждалась давно начатая работа над узкой глыбой мрамора, поставленной стоймя, из которой он высекал последнюю свою скульптуру, «Пьета Ронданини» (Милан, музей замка Сфорца). Это самое трагическое его творение. Работая над неподатливой глыбой, он мысленно прощался с жизнью и с идеалами Возрождения, в которые свято верил, считая, что человек, преисполненный беспредельной творческой силы и присущей ему колоссальной созидательной энергии, способен посредством искусства стать равным Богу. Но теперь с каждым ударом молотка по долоту, отсекающему от глыбы лишние пласты, всё это представлялось ему сплошным заблуждением.
В отличие от предыдущей «Пьета Палестрина», где Магдалина обращает взор к людям, здесь налицо уже полная отрешённость от мира. В работе над последней «Пьета» его не покидали сомнения, и он обращался за помощью к Богу:
Придай святым молитвам больше страсти
И просвети мой дух в земной юдоли!
Я подчинялся несчастливой доле
И пожинал за тяжкий труд напасти.
Всё на земле Твоей причастно власти,
Без коей семя не взрастёт на поле.
И я, как все, послушный высшей воле,
Надеюсь на спасение отчасти (292).
В двух одиноких фигурах, затерянных в бесконечной Вселенной с её первозданной тишиной (Silentium), Микеланджело выразил своё безмерное отчаяние. Тело мёртвого Христа сливается с фигурой Богоматери, чья скорбь безмолвна. Рядом торчит часть незаконченной руки с проступившей мышцей. Но Микеланджело настолько обессилел, отсекая лишние пласты, что вынужден был отказаться от дальнейшей борьбы с упрямой неподатливой материей.
Обе слившиеся фигуры неустойчивы и охвачены развёрнутым по параболе движением, а их тела обрели неестественно вытянутые пропорции; они почти бесплотны и хрупки. Создаётся впечатление, что пластическая масса фигур испарилась, а духовному началу здесь ничто более не противостоит, и оно одерживает верх над земным, материальным.
Поскольку материя почти растворилась, то трудно назвать этот художественный образ скульптурой в подлинном понимании слова. Это скорее метафизический образ духа, выражающий неизбывную трагедию одиночества, которую испытывал сам Микеланджело. Если бы не было пьедестала, то казалось бы, что обе бесплотные фигуры, как призраки, парят в воздухе, а перед ними старый немощный мастер в ожидании встречи с ними в потустороннем мире.
Изваяние так и осталось незавершённым, non finite, хотя подлинная незавершённость кроется не в отдельных скульптурах и не в эстетической подоплёке. Объяснение ей сокрыто не только в неизбывных и мучительных мечтах великого творца о грандиозном, вечном, но и в осознании невозможности достичь подлинного совершенства, что проявилось столь наглядно и в гробнице Юлия, и в возводимом соборе Святого Петра. Микеланджеловское non finite в нём самом, в его отшельническом образе жизни. Дружба, которую он так ценил, имеет свой конец, а вот его постоянное одиночество бесконечно…
О дне последнем мыслю непрестанно
И в камне силюсь вечное раскрыть,
Но смерть и творчество несовместимы.
Служил бы я искусству постоянно,
Когда б дано мне было снова жить…
Пути Господни неисповедимы (284).
«Пьета Ронданини» своим названием обязана тому, что последним её владельцем было семейство Ронданини, чей дворец на Корсо в центре Рима до сих пор привлекает внимание своей импозантностью. До последнего времени там располагались шахматный клуб и славящийся отменной кухней ресторан. В середине XIX века во дворце Ронданини, где в тесном внутреннем дворике под открытым небом стояла неприкаянная незаконченная «Пьета Ронданини», одно время располагалось посольство России.
Идеологи Контрреформации не поняли эту незавершённую работу и обошли её своим вниманием. Видимо, не обратил на неё внимание, как и на «Пьета Палестрина», недалёкий Лионардо, примчавшийся в Рим, узнав о смерти дяди, чтобы вступить в права наследника его имуществом, и обе незаконченные скульптуры непонятным образом оказались в частных руках. Можно только посетовать, что российские дипломаты проявили непростительную близорукость и отсутствие художественного чутья, не выкупив у обедневших Ронданини гениальное изваяние, которое было у них под рукой. Лишь в 1952 году неприкаянная скульптура, о которой мало что было известно, оказалась выкупленной у бывших владельцев Миланским муниципалитетом и нашла достойное место в музее.
Эти два величайших non finite не были поняты и оценены по достоинству современниками Микеланджело. Сотворяя их, старый мастер смотрел далеко вперёд через грядущие столетия. Таким зрением и предвидением, а также верой в своё творение обладает только истинный гений.
Предчувствие неизбежного трагического конца не покидало его, что сказалось на усилении у него апокалиптических настроений. В одном из архивов найден последний поэтический фрагмент, в котором звучит полное отчаяния обращение к Богу как единственному спасительному началу:
Господь, я грешен и познал провал,
Отдав себя на тяжкие терзанья.
Огня невыносимо испытанье,
И я от мук почти в безумье впал.
Бывало, чувства я в узде держал
И властно подавлял в груди желанья.
Отныне нет мне больше оправданья,
И я на склоне лет умней не стал (XXXI).
В последние месяцы жизни Микеланджело окончательно замкнулся в своём одиночестве и старался как можно реже показываться на люди, понимая, что своей немощью пугает или вызывает раздражение у окружающих, вечно куда-то спешащих и занятых своим делом. Как вспоминает его друг кардинал Беккаделли, великий мастер спокойно воспринимал дряхление и не впал в состояние аскетической атараксии, постоянно ощущая рядом дыхание смерти.107 В его римском доме над лестницей висел упомянутый ранее рисунок призрака смерти, несущего гроб на плечах, а под ним написанное от руки трёхстишие:
Вы, ослеплённые мирской тщетою,
Отдавшие ей разум, плоть и душу,
Всем встреча уготована со мною! (110)
Микеланджело никак не мог отнести к себе это грозное предостережение. Оно обращено скорее к эпикурейцам и бездумным прожигателям жизни, которых было немало в его близком окружении — взять хотя бы тех же Дель Риччо и дель Пьомбо или весельчака Кондиви, погибшего во время небывалого по разрушительной силе весеннего паводка. Сам он всю жизнь платил горбом за предоставленную ему возможность жить и творить. Как и английский поэт Джон Донн, которому однажды явилось озарение в одном из спиритуальных сонетов, Микеланджело сделал для себя важное открытие, что «я» — это и есть non finite, которое бесконечно, а потому смерть рассматривалась им не иначе как высший опыт осмысления жизни.
В начале февраля в письме племяннику он сообщил, что у него отказала рука и ему приходится теперь диктовать свои письма. Прохожие, заслышав привычный стук молотка о камень, раздававшийся из дома Микеланджело, осеняли себя крестным знамением, радуясь, что великий мастер ещё жив и продолжает трудиться. За четыре дня до кончины ученик Тиберио Калканьи повстречал его бродящим по Риму под дождём. Промокнув до нитки, он дрожал от холода и промолвил с трудом, что нигде не может найти себе покоя. Ученик проводил его до дома. На следующий день, чтобы одолеть дремоту и встряхнуться, Микеланджело предпринял попытку прокатиться верхом, но силы его оставили. Почувствовав головокружение и боясь потерять сознание, он вернулся в дом, устроившись в кресле у камина. Появившегося Даниэле да Вольтерра он попросил побыть с ним.
— Даниэле, не оставляй меня одного. Мне что-то нынче не по себе.
В тот же день ученик отправил с курьером письмо племяннику Лионардо, оповестив его о плохом состоянии дяди. В среду 16 февраля пришедшие друзья и врач уложили его в постель. Он был в жару, и его била лихорадка. На следующий день в четверг, придя немного в себя и согревшись, он продиктовал Кавальери, которого сделал душеприказчиком, завещание из трёх пунктов: душу — Господу Богу, тело — земле, а имущество — близким родственникам. Приглашённый знакомый нотариус заверил подписью и скрепил печатью составленное завещание.
Друзья провели подле него всю беспокойную ночь. Во сне он то и дело вскрикивал, пытаясь подняться, но силы оставляли его и он впадал в кому. Утром дыхание участилось, но с каждым вырывающимся из груди хрипом жизнь постепенно угасала в измученном болезнью теле. Видя, как в тумане, стоящих подле людей, он понял, что «ноги протянуть приспело время». Доктор ничем уже не в состоянии был помочь ему и еле сдерживал слёзы.
В пятницу 18 февраля в 16.45 пополудни сердце Микеланджело перестало биться. Не было ни причастия, ни отпевания, и смерть он встретил спокойно, не проронив ни слова, в окружении близких ему людей, которые и закрыли ему веки.
Тело было перенесено в ближайшую церковь Двенадцати апостолов, пока появившаяся комиссия Римской курии приступила к описи имущества в доме покойного. Официальный Ватикан воспринял смерть Микеланджело довольно холодно. Но его эмиссарам было строго-настрого предписано проследить, чтобы ничто не пропало из дома мастера, особенно чертежи и рисунки. Предусмотрительный слуга Франчези сумел заранее припрятать на стороне подаренную ему мастером покалеченную «Пьета», а на две незаконченные скульптуры ватиканские чиновники не обратили внимания, сочтя их испорченными рабочими заготовками среди прочих обломков мрамора и едва обтёсанных резцом глыб.
Пока власти раздумывали, как и где похоронить усопшего, в Рим прискакал племянник Лионардо в сопровождении доверенных лиц герцога Козимо I со строгим наказом доставить любой ценой тело великого мастера во Флоренцию. Началась эпопея с возвращением Микеланджело на родину, куда живому, как он сам выразился, путь ему был заказан. Сама эта история напоминает событие, произошедшее в 828 году, когда венецианским купцам удалось обманным путём вывезти из египетской Александрии мощи евангелиста Марка.
Тело Микеланджело было помещено в обычный ящик с ветошью и тайком ночью вынесено из церкви. Не вызвав подозрения таможенников у только что возведённых мастером городских ворот Порта Пия, повозка с телом усопшего проследовала дальше. Опасались погони, но всё прошло благополучно, так как исчезновение тела не сразу было обнаружено. Гроб предусмотрительно был оставлен в церкви закрытым, а преданный друзьям мастера молодой клирик беспрерывно читал заупокойные молитвы, что ввело в заблуждение церковные власти, для которых смерть Микеланджело была лишней головной болью.
Узнав, что тело покойного мастера непонятным образом оказалось во Флоренции, папа и Римская курия вздохнули с облегчением. Поэтому поражает своей фальшью настенная фреска художника Фурини, появившаяся в 1628 году в доме Буонарроти по заказу всё того же внучатого племянника, на которой Микеланджело изображён как праведник на смертном одре в окружении святых и ангелов.
Как пишет Вазари, прощание было многолюдным и трогательным, со слезами на глазах. Горожане от мала до велика ринулись к церкви Сан Пьетро Маджоре, чтобы попрощаться с великим творцом и гражданином. Когда гроб был открыт, собравшиеся увидели высохшее тело старца со скрещенными на груди мозолистыми руками великого труженика. Затем было долгое отпевание, пока тело не было захоронено в семейном склепе Буонарроти в церкви Санта Кроче.
На состоявшейся 14 июля гражданской панихиде выступили многие известные ученые, художники и поэты. Особенно проникновенно прозвучало прощальное слово, произнесённое гуманистом Варки, который отметил, что «полностью осознать Буонарроти невозможно», настолько велико, многогранно и всеобъемлюще содеянное им, и учёный был прав. В конце своего выступления Варки напомнил, перефразируя один из сонетов Микеланджело, что всеми помыслами творец был в вечность устремлён, а высекать кресалом златые искры — таким в искусстве видел свой удел. Но если б жить было дано ему опять, он непременно снова взялся бы ваять.
Всё в Микеланджело было несоразмерно, и даже прощание с ним растянулось на несколько месяцев. Но он не слышал произносимых о нём речей, ибо его душа, покинув бренное тело, устремилась к Богу. Великий мастер давно ждал свой конец и спокойно расстался с жизнью. Закончились его земные муки. Отныне он безраздельно и по праву принадлежит вечности, а благодарные потомки не перестают восхищаться его деяниями, которые возносят человека до небес, дерзко ставя его вровень с Создателем.