Чтобы все было ясно, представлюсь. Мои родители - мать, Ольга Васильевна Сафонова, родная сестра Анны Васильевны, и отец, Смородский Кирилл Александрович, - оба погибли в г. Ленинграде в 1942 г., а я после недолгих приключений, типичных для множества детишек того времени, - детдом, скитания по случайным людям и т.д. - был найден теткой Еленой Васильевной Сафоновой и привезен в Москву в самом конце 1942 г. Несколько позже, в 1950 г. Елена Васильевна усыновила меня. Анну Васильевну я впервые увидел в 1946 г., и с этого момента она заняла в моей жизни место наравне с Еленой Васильевной, а в каком-то смысле стала для меня главной.

Все, что рассказано ниже, прежде всего, конечно, посвящено чрезвычайно для меня дорогой и светлой памяти Анны Васильевны, но вместе с ней также и всем Сафоновым, которые так или иначе меня растили, т.е. вместе с Анной Васильевной шестерым из десяти детей большой и счастливой семьи Василия Ильича Сафонова - Ольге, Варваре, Елене, Ивану, Анне и Марии.

ВОЗВРАЩЕНИЕ К ЖИЗНИ: ЗАВИДОВО И РЫБИНСК

(1946-1949)

Летом 1946 г. Анна Васильевна вернулась из восьмилетнего заключения в Карлаге (Карагандинский лагерь, Казахстан). Первым ее пристанищем на так называемой "воле" стал поселок Завидово Октябрьской ж.д., имевший, во-первых, необходимую для этого более чем 100-километровую удаленность от Москвы, а во-вторых, уже опробованный в качестве места для проживания таким же образом туда попавшим Михаилом Алексеевичем Середняковым, с которым Анна Васильевна была знакома через своего сына Одю еще c довоенных времен. Почему именно Завидово было выбрано для поселения там Михаила Алексеевича - сейчас довольно трудно сказать. Известно, что в те времена все города, городки и поселки, расположенные в 100-150-километровой зоне вокруг Москвы, особенно привлекали внимание великого множества "минусовиков" совмещением в них свойств доступности и дозволенности. Конкуренция на жилье и работу в таких, например, городках, как Александров, Серпухов и др., была настолько высока, что оставляла соискателям ничтожные шансы на получение мало-мальски приемлемых условий даже с учетом крайней невзыскательности граждан, только что выпущенных из лагерей.

Думаю, что такие или похожие аргументы фигурировали при обсуждении вопроса "куда деваться", вот и появилось Завидово. Летом 46-го года это был поселок, довольно широко раскинувшийся по обе стороны от железной дороги. По левую сторону располагался пруд - так он назывался, хотя был скорее озерком, лежавшим прямо около станции, а также маленькая, неизвестно что производившая фабричка с посадом окружавших ее домов, и мастерская игрушек. Таким образом, левая половина Завидова являла собой территорию с некоторым производственным акцентом. Сектор по правую сторону от железной дороги было бы правильно обозначить как жилбытсектор - здесь красовалась собственно станция со всеми ей принадлежавшими и прилежащими строениями - кассовой будкой, навесом для ожидания, вытоптанной земельно-шлаковой насыпью платформы, двумя-тремя рыночными рядами и магазинчиком, клуб с непременными "Аршином мал аланом" и "Секретарем райкома" и поселковая больничка, в которой я, помнится, оставил свой юный зуб, вырванный безо всякой анестезии. Обхватив пронзенную болью голову и монотонно завывая, плелся я к дому, расположенному на удаленном от станции краю жилбытсектора.

Действительно, все перечисленные выше здания и службы концентрировались у ложа желдорпутей - они проходили в этом месте по выемке в протяженном Завидовском холме или, если угодно, возвышенности, жилье же занимало не тронутую земляными работами его периферию. Параллельно рабочему пути на сотню-другую метров от станции в сторону Москвы тянулось несколько холостых рельсовых колей, служивших отстойником для сгоревших и разбитых вагонов, преимущественно теплушек.

Таков сделанный по памяти очерк Завидова летом 46-го года, примерный эскиз тех декораций, в которых кишела тощая клинско-калининская послевоенная детвора, а также бродили пребывающие в постоянном поиске съестного и носильного взрослые - как местные, так и пришлые.

Михаил Алексеевич жил там вместе с присланной к нему на каникулы внучкой Наташей Шапошниковой и мной, подсунутым заодно моей теткой Еленой Васильевной Сафоновой. Был он по образованию юристом и средства на пропитание и оплату квартиры добывал себе, работая бухгалтером в Завидовском совхозе, что было заметным успехом в таком небогатом рабочими местами пункте, каким было Завидово.

Квартировал Михаил Алексеевич в доме, который был почти на самом краю правой жилой части поселка. Хозяйку его звали Евдокией Герасимовной, фамилии ее я, естественно, не знал. Одинокая, как и многие ее ровесницы в те послевоенные годы, она была крепкой 40-летней женщиной из тех, в ком здоровое женское начало светит долго и ярко. Евдокия Герасимовна ладно управлялась со своим не большим и не малым хозяйством - домом, огородом, скотиной и птицей, и кажется мне, что и себя не забывала - такая она была всегда веселая, спокойная и вместе с тем яркая. Из ее детей двое были уже достаточно взрослыми и существовали где-то самостоятельно; с ней жила только шестилетняя дочь Таня.

В этом же доме помещались и мы с Наташей, проводя время в постоянном и бурном взаимодействии с окрестными сверстниками. Подошвы моих постоянно босых ног не просто ороговели - они стали непробиваемы, и булыжная мостовая нашей улицы легко преодолевалась сколь угодно быстрым бегом, как будто была рекортановой дорожкой. Да и что тогда весило мое жилистое послевоенное тельце - так, петушиное перо!

За какой-нибудь месяц совместная жизнь нашего маленького сообщества пообмялась и обрела некоторый порядок, в соответствии с которым у каждого было свое место в образовавшейся сети взаимосвязей и зависимостей. Главную роль играл, конечно, Михаил Алексеевич; персонами безусловной важности были периодически наезжавшие из Москвы наши патронессы: Наташина мать, Елена Михайловна, и моя тетка, Елена Васильевна.

Ко времени появления там Анны Васильевны завидовская жизнь была уже основательно мной опробована, появились нити дружбы и приятельства, соперничества и вражды, возникла некая паутина жизни. Уже совершались экспедиции по окрестностям, временами довольно далекие и сопровождавшиеся вечерними кликами рассерженных матерей, купание в пруду, обыски таинственных ржавеющих вагонов у станции в надежде на находку богатств и оружия, курение самокруток с табаком, накрошенным из пересохших листьев, - точная копия аналогичной сцены из "Тома Сойера", - походы в лес за грибами и просто так, проникновения в тайны мира взрослых, набеги в кино для многократных просмотров известных уже наизусть "Мал алана" и "Секретаря" и т.д.

Хорошо помню своих компаньонов по вполне и не вполне невинным забавам: басовитая и на все готовая в свои отчаянные восемь лет девочка Марта; ее брат - гроза всей улицы Вадим; симпатичный и дурашливый, т.е. сверх мальчишеской меры добрый, наивный и доверчивый Ванька, становившийся неизменной жертвой наших иногда жестоких выдумок; да упомянутая уже Таня дочь Евдокии Герасимовны.

Наши забавы содержали временами предчувствия взрослых страстей, и случалось, что такого рода исследования временами заводили нас дальше, чем это было позволительно. Сделанные при этом открытия каким-то образом оказывались известны родителям, об этом сообщали Михаилу Алексеевичу, а он, изловив меня, учинял театральнейший разнос: гремел его оперный бас, сам же он расхаживал по комнатушке и напоминал плавностью и решимостью движений разгневанного хищника. Особенное впечатление в его прокурорском рыке производила на меня своей механистичностью угроза: "Маль-чиш-ка! В порошок сотру!" Такого я от Михаила Алексеевича никак не ожидал и испытывал некоторое даже любопытство: а что, если он и впрямь возьмется тереть меня в порошок!

Из моих правонарушений, пришедшихся уже на время Анны Васильевны, припоминаю поход к Московскому морю. Только слышать эти слова стало вдруг нестерпимо - необходимо было увидеть, что же они значат, и охотников повидать море собралась стайка человек из пяти-шести. Мы вышли из Завидова утром и двинулись в направлении, противоположном Москве. Никакого моря не найдя (почему, я уж теперь не знаю, ведь по карте оно совсем рядом), вернулись мы тем не менее поздно - уже темнело. На подступах к Завидову прямо около станции нас поджидал гневно гудевший материнский рой. По одному выхватывали родительницы своих блудных детей и довольно шумно увлекали их к дому. Примерно та же сцена произошла и у меня с Анной Васильевной. Примерно, сказал я, но нет, та же, да не та. Анна Васильевна только осваивалась с вольной жизнью и ролью тетки тихого с виду, но склонного к правонарушениям племянника. Я очень хорошо почувствовал, как она отыскивает верный тон в отношениях со мной, как ведет этот поиск не от крика и раздражения, а пробует разбудить во мне ответ, желание ответить, а значит, и понять причину ее тревоги. Есть ли что-нибудь важнее такого диалога, когда именно понимание и объединяет!

Влекомые паровозиками пассажирские поезда ходили нечасто - вряд ли за день в Завидове останавливалось больше двух пар - проследовавший "туда", естественно, должен был пойти "обратно". Таким образом, было точно известно, к какому времени нужно идти на станцию, чтобы встретить или проводить московских гостей. Выбор отсутствовал, что, как известно, упрощает жизнь, внося в нее некий свыше заданный порядок.

Однажды в такое именно встречальное время мы пришли на станцию и увидели, как из вагончика вместе с ожидаемой Еленой Васильевной, давно уже превращенной мною в Тюлю - тетя Лена, те-Лена, Тюленя, Тюля, - вышла никогда не виданная ранее небольшая и какая-то негромкая женщина. В ее чертах, в сразу заметной при всей их внешней несхожести глубинной связи с Тюлей было нечто такое, что сразу подсказало мне - это и есть та самая тетя Аня, о которой столько раз было говорено.

Что случилось со мной, как сильно меня поразило понимание того, что я вижу перед собой еще одну родную душу, какой страх поднялся от этого понимания и был ли это страх - не знаю. Но в тот же миг, не взойдя даже на платформу, я повернулся и полетел к дому, где и забился в какую-то захоронку, поджидая в грохоте сердца, каким образом разрешится это идиотское положение, в которое сам же себя я и поставил. Положение было и правда дурацкое: взрослые - я слышал - уже окликали меня, в новом для меня голосе Анны Васильевны чувствовалось смущение от случившегося со мной бегства, а меня еще надо было найти, и я готов был этому как-нибудь помочь. Не помню уж, как все разрешилось, да это и неважно. Однако детское чутье верно уловило важность пришедшей с Анной Васильевной перемены всей жизни сафоновского семейства, а уж для меня и подавно - с этого дня и до самой своей смерти Анна Васильевна стала в моей жизни очень важным человеком, разделив с Тюлей обязанности моих родителей, которые погибли в Ленинграде.

Первые несколько дней в Завидове Анна Васильевна прожила у Евдокии Герасимовны, т.е. в доме, где уже жил Михаил Алексеевич. Довольно скоро было найдено более самостоятельное жилье, которым стал дом по соседству, расположенный чуть ближе к станции. Сейчас мне кажется, что прожили мы в нем по крайней мере до поздней осени 46-го. Здесь я попал в крепкий педагогический переплет - наставническая роль легко давалась Анне Васильевне, освоившей приемы куда более сложного взаимодействия в общежитии и к тому же наверняка соскучившейся по приручению мальчишек и удержанию их в рамках вообразимых на то время приличий.

Здесь разыгрывались педагогические трагикомедии, вроде, например, заучивания наизусть таблицы умножения. Представьте себе мою ненависть к этому занятию: летом все на улице, в пруду и т.д., а я долблю распроклятое "шестью семь". Кстати, именно последнее сочетание было использовано Анной Васильевной для устройства себе маленького развлечения: в который уже раз она спрашивала меня, умирая от хохота, "ну, сколько будет шестью семь-сорок два?" и в ответ слышала мои безнадежные рыдания, от которых закатывалась еще пуще. Замечу, что моя тупость отчасти была производной от желания продемонстрировать полную тщетность обучения меня чему-либо в условиях безудержной и беспрепятственной, как мне казалось, гульбы окрестных пацанов. Анна Васильевна была неподатлива на эти мои пробы и своего таки добилась: я твердо запомнил, что и чему равняется.

Отсюда же мы совершали с ней долгие выходы в лес за грибами, и сколько же их тогда было в лесах вокруг Завидова - прорва! Хорошо помню радость Анны Васильевны по поводу каких-нибудь особенно красивых экземпляров - больших или занимательно сросшихся белых. Линейку из пяти грибочков, выстроившихся по росту в нежнейшей подушке драгоценно-зеленого лесного мха, я вижу и сейчас, и ко мне возвращается чувство бескорыстного и лишенного ревности любования их строем - Анна Васильевна позвала меня глянуть на эту компанию.

Бывали и неловкости. Однажды, например, вместе с нами отправился в лес кто-то из моих тамошних приятелей. Мы принялись выкаблучиваться друг перед другом и, естественно, перед Анной Васильевной. Она довольно сдержанно, но поощрительно отзывалась о наших демонстрациях ловкости, всяческих лазаниях по деревьям, парашютировании с гнущихся под тяжестью тела березок и проч. Однако (эффект пересечения чуждых миров - мальчишеского и семейного) радость от похвалы нужно было скрыть под равнодушнейшим из доступных пацаньей рожице выражений и при первой же возможности обменяться квалифицированными замечаниями по поводу своих замечательных достижений. При этом мы позволили себе небрежно, если не грубо отозваться о мнении тети Ани, а она это услышала. Воспоминание об этом пустячном эпизоде язвит меня и теперь. Теперь-то я понимаю, что значили для Анны Васильевны свободные выходы в лес, о котором она столько мечтала, прогулки в компании с мальчишками, напоминавшие ей счастливые времена жизни в Поленове вместе с сыном и мужем!

Уехал я из Завидова поздней осенью - наверное, уже в октябре. Семейный совет - теперь уже совет, не одна Тюля - решил дать мне передышку от школьной жизни, и всю зиму 1947 г. я провел дома, занимаясь с приходившей к нам откуда-то из переулков, как бы притоков Кропоткинской улицы маленькой пожилой дамы, которую я звал тетей Лелей, полного же имени ее мне позволено было не знать. Предметы, которыми со мной занималась тетя Леля, были замечательны: конечно, русский и арифметика, французский язык и закон Божий.

Занятия были прекращены в мае месяце - к удовольствию, вящему моему и, думаю, тети-Лелиному тоже. Ясно, что тотчас по окончании занятий я был отослан в Завидово к тете Ане. Она с января уже работала в игрушечной мастерской, в ее подразделении громко называвшемся "цехом папье-маше". И весь-то "цех" состоял из закута, в котором размещались стол, несколько табуреток, что-то, где месили глину для форм, и печки для сушки чего угодно. Персонал цеха состоял, по-моему, исключительно из Анны Васильевны, а летом и меня в качестве ее подручного.

По справке, которая хранится у нас среди прочих бумаг Анны Васильевны, - оберточная серая бумага, текст написан чернилами от руки, круглая сиреневая печать, все как положено - ее должность так и обозначена: художник цеха папье-маше. В обязанности художника входило изготовление и раскрашивание кукол, т.е. они практически полностью охватывали всю деятельность так называемого цеха. Правда, технология папье-маше была крайне бесхитростной и состояла из вмазывания пропитанных клейстером газет и прочей макулатуры в предварительно чем-то смазанную гипсовую форму, сушки и склеивания половинок будущих кукол. Я тоже был приспособлен к изготовлению продукции цеха - мне доверили операцию проставления бликов на глазах уже раскрашенных кукол.

Самым замечательным местом в мастерской был стеклодувный цех, в котором изготавливались елочные игрушки. Стеклянные трубки разогревались в пламени горна с помощью специальных кожаных мехов, которые были никак не моложе прошлого века. Острая, как жало, стрела пламени, выдуваемая из беспорядочного огня соплом мехов, лизала внесенный туда кусочек трубки, и он загорался сначала красноватым, а вскоре и желтым цветом и начинал течь. Мастер брал в рот остававшийся холодным конец трубки и, напрягаясь, дул туда. Нагретый участок трубки вспухал и надувался шариком. От надувшегося пузыря проволочными крючками оттягивали какие-то отростки, снова нагревали, снова дули, и на стеклянной трубке образовывались чайнички, зверюшки, просто шарики и т.д. Получившиеся таким образом штучки отпиливали, их внутренняя поверхность с помощью нехитрой химии покрывалась блестящей амальгамой, тем и заканчивалось изготовление. У нас в доме долго жил самовар, увенчанный сверху крохотным чайничком, - довольно сложное сооружение, подаренное тете Ане на память тамошним стеклодувом. Увы, в празднование какого-то из Новых годов он сорвался с елочной ветки и разбился.

Теперь Анна Васильевна квартировала неподалеку от станции, у почтальонши Лиды, невысокой веселой девушки, одиноко жившей в доставшемся ей от родителей домике. Мы с тетей Аней занимали маленький чуланчик, в котором были сооружены деревянные полати - на них мы и спали. В потолке над полатями было вырезано отверстие - лаз на чердак, крыша была худовата, и, когда шел дождь, из лаза начинало капать. Приходилось или отодвигаться, или накрываться черным клеенчатым плащом. Зато о том, что творится на улице, мы знали и без радио. Через ту же дыру в потолке по лесенке-откидушке можно было забраться на чердак, где хранились разные ненужные или забытые и зачастую достаточно неожиданные предметы. Совершенно потряс меня волшебно посвечивающий точеными латунными поверхностями электрический аппарат неизвестного назначения - таинственная целесообразность выводила его в моем представлении на уровень лампы Аладдина; а чего стоили огромные книги в кожаных переплетах, бесспорно хранящие какие-то тайны. Я бывал совершенно ошарашен от волшебного мира чердака.

На серьезную обработку огорода Лиды не хватало - наверное, по молодому легкомыслию, и нам было позволено завести себе две грядки картошки, между кустиками которой Анна Васильевна посадила бобы. Пропитание добывалось трудно, так что грядки оказались нам очень кстати. Хорошо помню, что поедалось тогда все с большущим азартом - всевозможные ботвиньи, похлебки "из топора", щи из крапивы, для всего этого очень была к месту веселая изобретательность тети Ани. Убогий наш быт не только не приводил ее в уныние, а, наоборот, даже как-то мобилизовал. Мы ходили с ней окучивать картошку, заботились о бобовых всходах, добывали в очередях хлеб. Молоко, к счастью, было нам доступно без сложностей, так как наша хозяйка Лида кроме дома имела еще и корову. Как-то корова не пришла со стадом, и было уже решено, что она пропала, что было тогда проще простого - на окраине Завидова около леса постоянно стоял то один, то другой цыганский табор. Назавтра я обнаружил Лидину корову, мирно пасущуюся среди кустов неподалеку от места, куда обычно пригоняли стадо. Что задержало ее там, почему не подчинилась она щелчкам пастушьего кнута и не отправилась восвояси - кто мог это объяснить, да и зачем! Корова была торжественно возвращена владелице, и счастливая Лида выдала нам с тетей Аней премиальную крынку молока. Так и я внес свой вклад в решение "продовольственной программы".

Трудности с кормежкой вызвали к жизни среди прочих разговоров два рассказа, в которых было затронуто недавнее совершенно для меня закрытое прошлое тети Ани. Один из них касался отношения Анны Васильевны к Николаю Угоднику и был примерно таким:

"К Николаю Угоднику я всегда предпочитала обращаться только в тех случаях, когда становилось ясно, что больше помощи ждать неоткуда. И вот, как-то иду я со стадом овец и от голода просто падаю. И знаю, что долго мне еще не добраться до места, где можно было бы хоть что-нибудь перехватить. Вот я и говорю тогда: "Николай Угодник, помоги!" Сказала так и пошла дальше. И вдруг гляжу - прямо у дороги два яйца куриных лежат. И откуда, спрашивается: то ли курица сюда чудом каким забрела, то ли кем-то они оставлены - но зачем! Э-э нет, думаю, это не случайно, это мне Николай Угодник помогает. Взяла яйца, съела их, и так у меня на душе повеселело - не столько от еды, сколько от сознания, что я не одна здесь, - что уж дальше я шла просто как на прогулке".

Другой рассказ:

"Работала я однажды на конюшне: убирала, чистила, словом, что поручали, то и делала. А еды, как и всегда, не хватало. Мои напарницы однажды мне и говорят: "Сегодня бульон будем есть". А я уж и забыла, что такое бульон, и подумала: шутят, наверное. "Бери метлу и пойдем мясо для бульона заготавливать", - говорят мне. Пошли, а в конюшне воробьев всегда было полным-полно. Мы их метлами-то и набили полное ведро. Сварили действительно, такого замечательного бульона я раньше как будто бы и не пробовала. Вот ведь, правильно говорят: голод не тетка!"

Осенью я начал учиться в московской школе, а Анна Васильевна переехала в Рыбинск, где ей была подыскана работа в качестве бутафора гордрамтеатра. Я смог побывать у нее в первые же каникулы, т.е. зимой 1948 г. Каникулы были коротки, а я - одержим страстью катания на коньках "Английский спорт", прикрученных веревками и палками к валенкам, так что мои зимние впечатления были просто никакими. На память об этой поездке сохранилась фотография, сделанная на рыбинском рынке: мы с Тюлей стоим перед холщовой раскрашенной декорацией, на которой изображен пароход со спасательными кругами, украшенными надписью "Привет из Рыбинска".

Но зато летом я вкусил рыбинской жизни сполна. К этому времени Анна Васильевна получила жилье, и, надо сказать, неплохое: две комнаты в одноэтажном домике, из одной квартиры и состоявшего. Квартира эта была поделена между работниками театра, и соседствовала с Анной Васильевной семья из трех человек: отец и мать - актеры и дочь, кажется, Наташа - моя ровесница, заносчивая тощая девочка.

Смутно ощущал я, что наша коммунальная жизнь повреждена какими-то антагонизмами, но в чем дело - до того ли мне было! Впрочем, антагонизмы это для коммуналок правило, а не исключение, так что все, как теперь говорят, было нормально. Фамилия соседей была Пинаевы, и это обстоятельство, к моему негодованию, использовалось в шутливых сценках, которые разыгрывались тетей Аней, Тюлей и Ниной Гернет, когда рыбинские проблемы обсуждались в Москве во время тайных наездов туда Анны Васильевны. Обязательно наступал момент, когда кто-нибудь из них кричал грозно: "А ну-ка, пинай, пинай его!" Я требовал прекратить упоминание хотя бы даже и в шутливой, но недружественной интонации имени нашего соседа, которого для себя выбрал за образец мужской красоты: он обладал несравненно прекрасным, каким-то, на мой взгляд, особенно благородным ртом; иногда бывало, что я тайком и совершенно безрезультатно пытался сложить свои мальчишечьи губенки в этот восхищавший меня пинаевский рисунок. Схватки на почве осуждения и защиты Пинаевых случались периодически и приводили всех в наилучшее расположение духа.

Центральная и одна из немногих асфальтированных улиц, на которой находился театр, конечно же, называлась ул. Ленина и тянулась параллельно Волге. Она проходила правым берегом реки в квартале от вытянувшихся вдоль берега пристаней, дебаркадеров, пропитанного дегтем песка, пеньковых мотков, тросов, бочек, складов невесть чего и т.д. - совершенно особого прибрежного мира, к которому город обрывался крутым и высоким вымощенным булыжником спуском. Улица эта проходила сквозь весь город и образовывала главную его артерию, от которой в направлении от реки уходили улочки и переулки, становившиеся по мере удаления от центра все тише и травянистее. Вот там-то, на одном из довольно тихих перекрестков, и стоял наш дом. В один из своих приездов Тюля сделала несколько очень точных этюдов из окон угловой квартиры тети Ани: в одну сторону виднелся небольшой прудик или наполненная талой водой большая яма; в перпендикулярном направлении - глухой забор со скрытым за ним прекрасным тенистым чужим садом; поверх забора видны только кроны довольно могучих лип, цветение которых наполняло в июне воздух сладчайшим медовым запахом. Тротуары этой улочки были выстланы двумя рядами широких квадратных плит известняка, мостовая - булыжником; все это делалось очень аккуратно и продуманно: мостовая была выпуклой и вода при дожде стекала к ее обочинам, где по также вымощенным канавкам текла в направлении сточных люков.

Кварталы между ул. Ленина и Волгой были застроены, пожалуй, лучшими домами; в них, я думаю, прежде жили хозяева и управители реки. Теперь, вернее тогда, в 1948 г., эти дома, как и весь город, как и вся страна, потеряли форму, потрескались, облупились, все в них подтекало, не закрывалось или, наоборот, не открывалось, и были они густо заселены озабоченным и нищеватым людом. Однако об этих домах и известных мне их обитателях - чуть позже.

Итак, театр! Здание его тоже имело явно дореволюционное происхождение и располагалось в одном из самых центральных кварталов города: рядом был огромный городской собор, сад с танцплощадкой, несколько кинотеатров обязательные "Арс" и "Юного зрителя", - кукольный театр и, наверное, рестораны, про которые я тогда не знал. Были, естественно, и магазинчики, но здешние были мне незнакомы, так как очереди за хлебом я отстаивал в других местах, а больше мне ничего и не доверялось.

Вот парадокс воспоминаний - хочешь рассказать об одном, а рассказ своим внутренним течением сносит тебя в совершенно неожиданном направлении. Итак, театр... Его я вспоминаю со въезда во двор, давно лишившегося когда-то, наверное, узорно-решетчатых ворот между двух уцелевших кирпичных стоек. Теперь о воротах напоминали только торчавшие из стоек мощные петельные стержни, глубоко изъеденные ржавчиной. Съезд с тротуара на проезжую часть улицы ограничивали невысокие каменные тумбы, предназначавшиеся когда-то для привязывания лошадей. Узкая горловина двора тянулась между двумя глухими стенами - справа театра, слева соседнего дома - и выводила к хозяйственным задам театрального здания со множеством дверей и дверец, какими-то огрызками железных лестниц, прилепленных к стенам, складом необходимых в театральном деле вещей, как-то: вечной кучи опилок, кусков фанерных стен с роскошными окнами и дверьми и проч. Из всего этого наиболее высоко я ценил опилки: они постоянно отсыревали, упревали и потому внутри были всегда горячими. Это их свойство я обнаружил, когда победно вонзил в тело кучи сабельный клинок, найденный где-то среди театрального хлама. Когда я выдернул его из поверженной кучи, он оказался обжигающе горячим - эффект, который я использовал впоследствии в качестве одного из козырей в отношениях с приятелями, оказавшись как бы хозяином этого спящего городского вулкана.

Со двора через одну из дверец можно было проникнуть в темные закоулки здания и через несколько поворотов арчатого коридорчика очутиться в бутафорской мастерской - царстве Анны Васильевны. Темноватая комната с мощной четырехугольного сечения колонной посреди, вдоль стен выстроены длинные рабочие столы, постоянный запах столярного клея и других бутафорских ингредиентов. Здесь фантазии тети Ани была дана и воля, и хоть какой-то материал для воплощения. Как нельзя кстати пришлись те навыки, которые она приобрела в Бурминском лагере (один из системы Карагандинских лагерей), когда оформляла спектакль "Забавный случай" по Гольдони, разрешенный к постановке в лагерной КВЧ для развлечения начальства и зеков. Наученной тамошним опытом, ей было легко здесь: бумага, клей, краски, тряпье, деревяшки - все имелось без особых ограничений. Например, роскошные резные золоченые рамы для портретов делались с помощью пропитанных клейстером газет, из которых лепился узорчатый рельеф, покрывавшийся после высыхания краской и бронзовым порошком - из зала это выглядело совершенно достоверно. Серебряные кубки - тоже техника папье-маше. Хуже бывало, когда героям по ходу действия, скажем, в пылу пирушки надо было, чокаясь, бить кубками друг о друга - выходило неожиданно глухо или, хуже того, картонно. Или герой выпивал отравленное питье и валился вместе с кубком на пол - стоны и шум падающего тела могли быть вполне натуральны, а вот падение кубка разрушало достигнутый эффект. Тем не менее выглядели эти папье-машевые поделки очень внушительно.

Мне сейчас кажется, что у Анны Васильевны был постоянный помощник и будто бы звали его Витька; он, по-моему, и присутствует на фотографии, сделанной однажды в мастерской. Но совершенно твердо мне вспоминается другой ее помощник, которого, к моему удивлению, звали, как и меня, тоже Илья тогда это имя было достаточно редким. В бутафорскую он ходил совершенно добровольно, так как был художником-исполнителем. Помогал он тете Ане с покраской каких-нибудь подсохших поделок, с подготовкой деревянных конструкций и т.д. Он также присутствует на упомянутой фотографии. Илья был веселый молодой парень, несколько подавлявший меня своим напором, постоянными междометиями, какими-то необязательно связанными с конкретным моментом хохмами, вроде "люблю повеселиться - немножечко пожрать". Но это не мешало ему быть добрым, открытым человеком, очень помогавшим Анне Васильевне, и она его любила. Больше я, пожалуй, и не припомню в театре людей, которые бы достаточно часто появлялись у тети Ани. Да и кому была охота забираться в грязноватый подвал с лабиринтами подсобок, где работала для многих не очень-то понятная женщина, появившаяся явно "оттуда"!

В самом начале моей рыбинской жизни у меня кратковременно возник приятель из среды театральных детей. Единственное, чем эта мимолетная дружба мне памятна, - попыткой воспользоваться системой вездесущих льгот, учредив в ней свою собственную ступень: дети театральных работников. Так, например, однажды мы явились в кинотеатр, важно представились и, по-видимому, преуспели, потому что бесплатно посмотрели что-то, уж не "Золотой ключик" ли. Вдохновленные удачей, мы отправились в кукольный театр, и - опять успех! Здесь мы были уже посмелей и оттачивали некоторые детали ведения переговоров с администрацией - ее представителем была или ошеломленная нашей наглостью билетерша, или в лучшем случае кто-то повыше. Словом, идея показалась нам, безусловно, выигрышной, заслуживающей дальнейшей разработки и повсеместного внедрения.

Через несколько дней тетя Аня со смехом поинтересовалась результатами наших инспекционных походов по pыбинской культуре. Смущен я был чрезвычайно - фокус был хорош, покуда работа шла "под крышей", каковой для меня являлась тетя Аня. Однако выяснилось, что крыша отсутствовала и зрителям прекрасно были видны все ухищрения фокусника, так как и в кукольном, и в кинотеатре мы имели дело с людьми, достаточно знавшими наших патронов.

Из рыбинских друзей Анны Васильевны наиболее близким ей человеком была Нина Владимировна Иванова, сотрудничавшая в местном краеведческом музее. Жила она на ул. Гоголя, в том ее престижном квартале, который был зажат между ул. Ленина и Волжской набережной. Дом был из приличных - этажей в 4-5, задуманный когда-то как доходный, но к тому времени, о котором мы сейчас говорим, слово "доходы" если и имело смысл применительно к этому и многим другим домам, то только потому, что жили в них полудоходяги. Нет, эти люди были отнюдь не на шаг от голодной смерти, хотя изобилием продуктов Рыбинск и тогда не блистал, а добыча пропитания была, бесспорно, проблемой номер один, однако общий стиль и содержание их жизни уже не были - как бы хотелось сказать "еще не были"! - вполне человеческими. Не многим удавалось в этих условиях сохранить следы человечности, и одним из таких обитателей города Рыбинска той поры и была Нина Владимировна.

История Нины Владимировны мне неизвестна: как очутилась в Рыбинске эта интеллигентная женщина, явно хорошо образованная, без следа типичного для приволжских мест акцента, - это для меня тайна. Было ли это следом построения череды победивших, развитых и других "социализмов" или же отблеском утраченной культуры небольших русских городов в прошлом - теперь об этом можно только гадать. Первое предположение не требует особых доказательств: три десятка послереволюционных лет прошли в непрерывном перемешивании народов по огромной империи. В пользу последнего соображения тоже имеются аргументы; в частности, именно Рыбинск, как недавно выяснилось, был родиной замечательной песни "Вставай, страна огромная" и написал ее в 1916 г. Александр Адольфович Боде, преподаватель одной из рыбинских гимназий, человек с филологическим университетским образованием (см. журнал "Столица" No 6 за 1991 г.), так что были и в Рыбинске люди, это раз. Говоря конкретнее о Нине Владимировне, нелишне вспомнить, что у нее в Рыбинске и где-то окрест него были родственники, так что какие-то корни путем ретроспективного анализа все же можно отыскать, но вместе с этим сохранялись также и связи с Ленинградом, куда она время от времени ездила.

Семья Нины Владимировны состояла из нее самой, ее племянника Эрика взрослого и почти лысого мужчины лет тридцати, в гимнастерке и вообще очень комиссарского вида - и Эриковой жены Вали. В родственных окрестностях Нины Владимировны появился и постоянно пребывал Витька, паренек постарше меня лет, наверное, четырнадцати, а и я-то был тогда малохольным бледным ростком одиннадцати-двенадцати годков, так что Витька казался мне почти мужчиной. Он нисколько не возражал против такого к себе отношения и стал первым моим проводником в мир Рыбинска, хотя сам был откуда-то из других мест и жил здесь временно, обучаясь какому-то ремеслу. Однако скоро появился Юрка - сын Шуры, еще одной родственницы Нины Владимировны. Кроме Юрки у Шуры была еще старшая дочь, Лена, но она как-то выпала из поля моего зрения, поскольку резонно чуждалась стаи подростков, в которую я быстро и самозабвенно влился; помню только, что была она русоволосой сероглазой девушкой, причем особенно привлекательной в ней была некая приволжская спокойная прочность.

Вначале меня, привыкшего к московско-ленинградскому выговору, забавляло характерное волжское "оканье" с распевными глагольными и - как раз наоборот - "акающими" окончаниями, подчеркиванье звонкости "г" - "ты чеГО сеГОдня дела-ашь, пОнима-ашь" и т.д. Я точно так же был предметом всеобщих насмешек за свое московское "аканье", меня просили сказать "МАсква, кАза..." и, выслушав, жутко хохотали. Я остро и даже несколько болезненно ощущал неожиданно проявившуюся неуклюжесть своей речи в достаточно фундаментальной и монолитной среде рыбинского маленького народца. К тому же на их стороне были передо мной несомненные преимущества: во-первых, это они жили здесь постоянно, а не я, среди этих приволжских запахов, они знали все совершенно новые для меня тонкости жизни около могучей Волги, они вводили, а могли и не вводить меня в этот мир, так что я чувствовал себя в сильной зависимости от них; во-вторых, мне понравилось звучание этих "а-ашь", и я даже старался внедрить их в свой обиход. Не могу с уверенностью сказать, преуспел ли я в этом ассимиляционном деле, так как сам я себя не слышал, но, думаю, вряд ли - все-таки в глубине души московский говор я смутно ощущал как более красивый и правильный.

Юрке я тоже оказался кстати - товарищ-москвич был, по-видимому, в каком-то смысле козырной картой в политике ребячьих отношений. Этого вполне хватило, чтобы через день после знакомства мы уже не были в состоянии прожить друг без друга и часа. Пересказывать все наши приключения я не буду, так как список их длинен и был бы интересен лишь их непосредственным участникам - что-то вроде любительских фотоснимков. Впрочем, ведь и любительские снимки становятся со временем предметом интереса историков, художников и других роющихся в далеком или недавнем прошлом людей, так что вроде бы и можно было углубиться в них подробнее, но - воздержусь, поскольку не об этом здесь речь, и упомяну о них только лишь в связи с Анной Васильевной. А отношение к ней эти не всегда безопасные игры имели безусловное хотя бы просто потому, что Анна Васильевна была человеком в высшей степени ответственным, а меня сдали под ее надзор. Она даже завела дневник, в котором отмечала ежедневно особенности моего поведения и состояния. Надо сказать, что мой портретец, возникающий при чтении этого документа, не вызывает большого восторга - мне удавалось быть довольно гадким мальчиком, склонным к вранью и уклонению от полезной практической деятельности. Это вызывало у Анны Васильевны вполне мне теперь - но не тогда - понятную тревогу. Задним числом я, конечно, могу толковать о своих, надеюсь, хотя бы частично преодоленных порочных наклонностях как о результате, например, нестабильности моей детской судьбы и связанного с этим отсутствия в самом раннем возрасте надежных нравственных опор; или могу ссылаться, как это делает король в шварцевском "Обыкновенном чуде", на ужасную наследственность, но поделать с прошлым я уже ничего не могу сукиным сыном я был преизрядным.

И тем не менее думаю, что тетя Аня отчасти смотрела на меня так, как испокон веку смотрели люди на юных отпрысков, т.е. как на свое продолжение. Думаю также, что я утолял ее материнскую тоску по сыну, надежда встретиться с которым, что ни день, становилась все призрачнее, пока не была окончательно убита сухой справкой о его посмертной реабилитации (всегда, как только я вспоминаю об этом, я неожиданно для самого себя произношу сквозь зубы "ах сволочи!").

Но продолжим об Анне Васильевне и ее тогдашней жизни в Рыбинске насколько она мне была известна, разумеется. На этом относительно свободном ее участке, продлившемся с зимы 47-го по декабрь 49-го, я проводил в Рыбинске-Щербакове все каникулярные перерывы школьных занятий и летом и зимой. Как ни гадок я был, но тем не менее тете Ане удавалось в той или иной степени вовлечь меня в необходимые для жизнеобеспечения действия, как-то: стояние в очередях за хлебом - а это выходы из дому часов в пять утра, номера на ладошках, выстаивание по нескольку часов на улице и проникновение в уплотнившейся до опасного предела толпе к желанному прилавку, откуда идешь с вожделенными теплыми буханками и жуешь законно причитающийся тебе довесок. Помню также натаскивание воды из уличной колонки, уборку нашей "квартиры", чистку картошки и некоторые другие дела, которые были вменены мне в обязанности, но я их, увы, не всегда исправно выполнял. Очереди за хлебом со временем стали для меня привлекательны, так как там удавалось встретиться и какое-то время провести с глазу на глаз, если не учитывать очередь, с девочкой Ниной. Остальное исполнялось с меньшей охотой, но все-таки исполнялось.

Бывало, что тетя Аня уезжала из города в недалекие окрестные леса за грибами и забирала меня с собой. Эти путешествия очень любили мы оба, причем, говоря о себе, мне следовало бы добавить "даже я", так как в этих поездках - так по крайней мере мне казалось - я представал перед моим внешним миром, т.е. перед Юркой, Витькой и другими, как лицо явно зависимое - этакий маменькин сынок, которому что родители ни скажут, то он немедленно и исполняет. Словом, при планировании поездок я умудрялся покочевряжиться и попортить этот и сам по себе приятный процесс, пытаясь продемонстрировать тете Ане свою невероятную занятость и самостоятельность. Тетя Аня имела хороший воспитательский опыт, достаточное терпение и способность договориться с тем, кого в те мгновения я являл собой. Она прекрасно понимала все то, что я теперь так многословно объясняю, в том числе предугадывала и удовольствие, которое я несколькими часами позже получу от поездки, и - мы ехали.

Проще всего для этого было сесть на небольшой катерок, и пожалуйста, хочешь - двигайся вверх, а хочешь - вниз по течению. Мы облюбовали местечко примерно в часе-полутора хода вниз по течению от Рыбинска, называлось оно Горелая гряда. Пока до него доедешь, уже можно было получить кучу удовольствий: тетя Аня садилась где-нибудь и покуривала, наслаждаясь ощущением покоя и свободы; я любил встать на самом носу, где имелась небольшая мачта, и, держась за нее, следить, как нос кораблика бесшумно вспарывает прозрачную тогда волжскую воду и как она поднимается блестящим стеклянным валом, а затем распадается на клокочущие пенистые буруны.

Вот и маленькая пристань Горелой гряды, неожиданная тишина с исчезающим вдали клекотом уходящего катерка, влажный слежавшийся песок волжского берега и тепло, особенно явственное после долгого встречного ветра. Некоторое время можно побродить по бережку, чтобы привыкнуть к смене городского пейзажа, хотя он и был всего лишь рыбинским, на почти тогда не поврежденную природу, - контраст все равно был достаточно сильный. В песке отыскиваются преинтересные вещи: "чертовы пальцы", камушки с отпечатками раковин древних жителей этих мест, какие-то белемниты и аммониты и т.д. После получасового гуляния - эх-да-по-песочечку - идем в лес. Лес был целью нашего путешествия, и поэтому там мы бродили подолгу: во-первых, это приятно само по себе, а во-вторых, грибов - раз уж приехали - надо набрать побольше, так как они существенно дополняли наше небогатое меню. Главной задачей было не заблудиться и не опоздать к обратному катеру, потому что в противном случае нам грозила ночевка на пустынном берегу Горелой гряды. Примерно в тех же, кстати, местах позже располагался пионерлагерь, в котором Анна Васильевна летом 1958 г., т.е. уже в следующей серии своей рыбинской жизни, работала в качестве руководителя кружка "Умелые руки".

Один из приездов в Рыбинск запомнился мне неслыханной в те времена роскошью: переезд совершался не поездом, а на громадном теплоходе "Иосиф Сталин", где Тюля, одержавшая победу в тяжбе с Детгизом, закупила на свалившиеся на нее довольно крупные деньги целую каюту. (Деньги эти после как будто бы судебного разбирательства были выплачены за переиздание книжки Б.С. Житкова "Что я видел", целиком оформленной Еленой Васильевной, причем роль множества выполненных ею иллюстраций в этой книге оказалась столь значительна, что, по моему мнению, работа художника скорее походила на соавторство.) Итак, путешественников было четверо, а именно: сама Тюля, моя сестра Оля Ольшевская, уже упомянутая выше Наташа Шапошникова и я. Все было невероятно романтично для 11-12-летних ребят: и возможность обегать внушительные пространства "Иосифа Сталина", и бесшумно меняющаяся за бортом панорама - то в виде ленты скромных примосковских берегов канала им. Москвы, то причудливых конфигураций Московского моря, в которых местами вдруг виделось нечто зловещее, следы казни, совершенной над кипевшей здесь жизнью - теперь она была представлена только выступающими из воды безмолвными церковными главами, а то и всамделишными морскими далями Рыбинского моря. А чего стоили вечера, когда на будто бы неподвижном веерном узоре, исходившем от носа нашего высокородного лайнера, змеилась желтая лунная дорожка и мы, овеваемые ровным встречным потоком еще не остывшего воздуха, голосами, приглушенными из-за сознания чрезвычайности ситуации, обсуждали сегодняшние впечатления, а также то "завтра", которое ожидалось действительно завтра. В физические слова по причине неумения и краткости собственной истории вкладывалось только то, что было не далее чем ход вперед. В душе же за обсуждаемым "завтра" выстраивалась длинная вереница множества таинственных и заманчивых "завтра", и конца у нее - казалось, точно - не было!

Нет - замечу я попутно, - несчастливого детства не бывает! Все равно когда-то, на самых первых порах мир открывается впервые. Как бы ни был он плох и страшен для тех, кому есть с чем сравнивать, все равно череда открытий, неизбежных для маленького человека, память которого еще не обременена знанием, сама по себе уже является счастьем независимо от характера открытий.

Панорама забытого за зиму Рыбинска была развернута перед нами, начиная с его заводских предместий и вереницы грузовых причалов и кончая дебаркадером пассажирского, достойного намотать на свои тумбы причальные концы "Иосифа Сталина". Я чувствовал себя старожилом и взахлеб комментировал все это Оле и Наташе, для пущей важности пробуя призабытые навыки приволжского оканья. Оля в этот единственный свой приезд в Рыбинск пробыла там очень недолго, а Наташа успела перезнакомиться со всей тамошней командой, т.е. с Юркой и Витькой. У меня хранится фотография четверки подростковых рожиц, самыми малохольными среди которых выглядят именно моя и Наташина.

После Наташиного отъезда мальчишеская жизнь раскрутилась неостановимо улица и Юркин двор совершенно меня поглотили, так что исчезло всякое представление обо всем, выходившем за рамки моих не сказать чтобы высокодуховных интересов. Появлялся какой-то щеночек по имени Топка, добытый мной и Юркой в парное владение, поскольку мы определенно чувствовали, что жизни наши чем дальше, тем труднее становятся разделимы. Принесенный домой Топка был безо всякого восторга встречен весьма трезво мыслящей тетей Аней, которая не оставила у меня и тени сомнений в том, что мое соучастие в обладании собакой останется чисто номинальным. Я рыдал, объясняя ей, что дороже Топки у меня на данный момент никого нет, если, конечно, не считать Юрку. Одним из козырных, на мой взгляд, аргументов был вопрос чести - ведь я же обещал Юрке, а как можно нарушать обещание, данное товарищу! Все это произносилось с должным надрывом, со слезой, которой полагалось бы скатиться по-мужски скупо, слезы же лились обильно, со всхлипами и судорожными вздохами. А как еще прикажете рыдать двенадцатилетнему пацану, который полюбил щенка и как живое существо, и как символ вечной дружбы? Была также и загадочная для меня теперь пороховая эпопея. Порох мы умудрялись красть в одном из железнодорожных вагонов, причем как именно это делалось - убейте меня, не помню! Стоял этот вагон или вагоны на маневровых привокзальных путях, и наша мальчишечья стая рассыпалась окрест него. По существу, эти хищения выполнялись достаточно грамотно, с организацией множества разведывательных вылазок, с расстановкой охранительных постов, называвшихся "стой здесь на атасе", с передвижением ползком и т.д. Собственно кража поручалась самым ловким и крепким ребятам, в число которых я войти никак не мог - меня оставляли где-нибудь на атасе, что не мешало мне переживать всю операцию с сердцебиением и уверенностью, что без меня она не состоялась бы.

На добычу пороха, бывшую, пожалуй, одним из наиболее привлекательных элементов пороховой эпопеи, мы ходили, как ходят, наверное, на рулетку или на другие остро азартные развлечения. Сам порох мы распихивали для хранения в самые неожиданные места; для этой цели использовались, например, водосточные люки: чугунная решетка приподнималась и завернутый в клеенку порох засовывался куда-нибудь между кирпичами шахты колодца. Кончилось это короткое и достаточно опасное увлечение так, как ему и положено было: испытательный взрыв или поджог - разницы в них мы не видели и не понимали был произведен на широком песчаном берегу Волги. В шлаковой куче была устроена ямка, в которую мы в изрядном количестве сложили макароноподобные порошины, а запальную дорожку сделали в виде насыпи из мелкого пороха. Когда по ней, шипя, побежал огонь, мы кинулись к ближайшему укрытию - кажется, это были вросшие в песок бревна - и повалились за ними, осторожно выглядывая поверх. Прошла минута, другая, еще несколько - нам стало ясно, что где-то что-то прервало ход испытаний. А как это было выяснить, не заглянув в пороховую скважину? Роль героя после короткого обсуждения взял на себя мужественный Юрка, которому шлаковая куча, как только он подошел к ней, пыхнула в физиономию желтым пламенем. Юрка на мгновение оцепенел и вдруг заголосил: "Ой, глаза мои, глаза! Ничего не вижу, глаза мои, глаза!" Мы подлетели к нему, перепуганные насмерть - всем стала очевидна страшная жестокость, таившаяся в веселой забаве. Юрку взяли под руки и повели к улице Ленина, так как он продолжал голосить про свои ничего не видящие глаза. Испуг потихоньку проходил, и становилось странно, как это Юрка установил, что глаза его ничего не видят, ведь он же крепко зажал их ладонями! Шествие с вопящим Юркой в качестве "ока циклона" привлекало внимание прохожих, которые тоже пытались убедить Юрку оторвать ладони от глаз, но вызывали этим только новую вспышку причитаний. Близость родного дома, где неизбежной была встреча с матерью - именно этого явления ей как раз и не хватало для полного счастья, - заставила-таки Юрку начать пересмотр своих неколебимых позиций относительно рук на глазах - он хорошо знал твердый и решительный нрав своей матери. Однако что-либо сделать он не успел - его мать Шура вылетела на сыновние вопли, как тигрица, и мгновенно затихший Юрка был утащен в недра приземистого барака, где размещалось все Шурино семейство. Минута тишины сменилась вскоре новым Юркиным воплем, аккомпанированным Шуриными "до какой же поры, дрянь ты этакая, мучать меня не перестанешь!". Все это вместе с интонацией Юркиных явно облегченных рыданий ясно говорило, что глаза его видят. Показался и сам ревущий Юрка: брови и ресницы были у него спалены дочиста, то же и волосы надо лбом, но лицо и глаза были целехоньки. Больше мы к пороху не прикасались, даже наши захоронки по люкам так и остались кому-то, наверное, на сильное удивление.

Шло к концу последнее предарестное тети-Анино лето в Рыбинске, а я, поросенок, был совершенно погружен в свои улично-дворовые дела, забавы и интриги. Вот оно и кончилось, это лето, и, как ни ужасно было для меня расставание со ставшими мне ближе самого родного человека Юркой, заметно подросшим Топкой, девочкой Ниной, тоже полюбившей наши совместные хлебодобычи и подарившей мне к Ильину дню выразительную открытку, - пришлось возвращаться в Москву.

Из документов - свидетелей того периода жизни Анны Васильевны осталась среди прочего нетолстая пачка писем, которая в домашнем архиве обозначена как "Рыбинск, 48-49". Собственно, штемпели на этих письмах содержат другое название - Щербаков. Писем около двух десятков, и все они, включая и адрес на конверте, написаны карандашом. И сами желто-серые, грубые конверты, и почти оберточная бумага, на которой карандашом писаны письма (я уж не говорю о содержании писем - только о материальных атрибутах тогдашней почтовой связи), бесспорно, свидетельствуют об ужасающей бедности, в которой пребывала тогда страна. Приведу не требующее комментариев последнее предарестное письмо Анны Васильевны:

Дорогая Алена, давно нет от тебя писем; пробовала позвонить, но линия была оборвана, а другой раз не пришлось.

По правде, я очень замотана со спектаклями - две пьесы готовить, в третьей играть. В общем, я влипла в клейкую бумагу и не знаю, на сколько такой работы без выходных меня хватит. Все было бы легче, если бы не безобразное снабжение, всегда с боем и в последнюю минуту. У меня намечается еще одна работа, но когда я буду ее делать - загадочно. Вернее - свалю 90% на Нину Владимировну, которая по-прежнему пускает пузыри. Надеюсь, что теперь (временно, конечно) не будут задерживать зарплату, пока "Анна Каренина" делает аншлаги. Дивная картина: у кассы надпись - "все билеты проданы на сегодня и завтра", и небольшой хвостик.

Я по вас соскучилась - что делает Илья и как его отметки во второй четверти. Очень прошу тебя, если разбогатеешь, привезти немного масляных красок и коробку грима для меня, так как этого здесь нет и приходится побираться, что очень неприятно. Мне не нравится на сцене и скучно в гримировочной, и зачем мне рассказ о соусе у баронессы Шюцбург - не знаю! Я чувствую себя бутафором, а не актрисой ни в какой мере, хотя, кажется, не очень выпадаю из стиля (не комплимент стилю).

Целую тебя и Иленьку. Скажи ему, что у Нины Влад[имировны] - т.е. у Мурки - опять три котенка. На этой почве Мурке необходимо усиленное питание - полкило мяса или рыбы, молоко или пирожки. А так как этого нема, она все время кричит и требует. Твоя Аня. 4.12.49.

Письмо читается с понятным ужасом, если учесть, что в это самое время среди жирных котяр лубянского ведомства, в их московских и ярославских конторах, да, наверное, и в Щербакове тоже, оборачивалось дельце об очередном аресте Анны Васильевны. Если говорить точнее, соответствующее постановление, мотивированное необходимостью пресечь злостную антисоветскую пропаганду, которую Анна Васильевна проводила среди своего окружения, 14 декабря было подписано в Ярославском УМГБ, а 20-го - исполнено. Органы обезопасили очередного врага. Не утруждая себя сочинительством, "горячие сердца" сшили Анне Васильевне "дело" по уже оправдавшей себя выкройке 38-го года, когда ее уличили в антисоветской агитации и пропаганде. Наверняка саднила их также неудача 35-го года, когда ладно состряпанное и уже запущенное в исполнение "дело" о шпионаже с участием Анны Васильевны было подпорчено Екатериной Павловной Пешковой: она добилась тогда замены приговора - каторжные работы в Бамлаге (Страна Советов давно приступила к строительству БАМа, предпочитая использовать для этой цели подневольный труд рабов, то бишь заключенных) - на сколько-то кратный "минус". Теперь и это 15-летней давности упущение наконец-то можно было исправить.

"Пускавшая пузыри" Нина Владимировна, вместо того чтобы делать "сваленные" на нее 90% какой-то так и не сделанной работы, была подвергнута допросу, тем же интересным делом заняли и помощницу Анны Васильевны по бутафорскому делу - Серафиму. Уклончивые ответы не вполне искренних свидетельниц не смогли запутать ясное для чекистов дело социально опасной личности, преуспевшей в связях с контрреволюционным элементом. Приговор ОСО от 3.06.50 г. квалифицировал вину Анны Васильевны как подпадающую под знаменитую ст. 58, п. 10, ч. I, а наказанием для нее была избрана ссылка на поселение в Красноярский край.

ОЧЕРЕДНОЙ КРУГ: ТЕПЕРЬ СИБИРЬ-ВОЛГА

(1950-1960)

Вскоре об аресте Анны Васильевны стало известно Тюле - Тюле, но не мне: о подобных вещах со мной разговоры не велись, что было, с одной стороны, правильно, с другой же - напрасно, так как облегчало мое представление о жизни. В те времена возникновение и исчезновение людей, составлявших ближайшее окружение, воспринималось как некая неизбежность, как нечто, данное "нам в ощущении", что-то вроде присутствия неподалеку дракона, периодически требующего жертв, причем совсем необязательно в виде молодых людей или миловидных девушек. Дети, выросшие в этих условиях, думали, что мир таков, каким они его видели и узнавали, и это был, увы, неприятный портретец. Ничего другого они не знали, страшная игра осваивалась ими, а ее правила были единственными действующими, той данностью, оспаривать которую громадному большинству граждан и в голову не приходило.

Когда я думаю о трагедии детства тoго времени, мне приходит на память котенок, замеченный одним из героев книги Гроссмана "Жизнь и судьба": Сталинград 42-го, вокруг кромешный ад, а тощенькое существо, понятия не имеющее о том, что жить можно и по-другому, потягивается среди военных обломков, что-то обнюхивает, потряхивает лапками и вообще ведет свою коротенькую, полную обыденности жизнь. В сущности, он обречен: мало того, что есть все равно уже нечего, где-то уже готовят снаряд, бомбу, мину, танк - да мало ли что еще, чтобы превратить этот крохотный комочек плоти в ничто. Ощущение жуткое, но для самого котика другой жизни и не существует.

Словом, так или иначе, внезапное выпадение тети Ани из оборота моей нашей - жизни я не воспринял как катастрофу, что было бы неизбежно, если бы жизнь проходила в человеческих условиях со стабильными связями и привязанностями или хотя бы в условиях, когда близким людям можно сказать то, о чем на самом-то деле следовало кричать. Замечу, кстати, что разрушение дружеских, родственных или каких угодно других связей стало к тому времени обычным для меня делом: в конце концов, именно так пропали для меня мои родители, о гибели которых я узнал не сразу и как-то постепенно; так же исчезло из поля моего зрения семейство Лебедевых-Юрьевых, у которых я прожил на заводской окраине Иванова почти весь 42-й год и успел накрепко привязаться к ним, а мать этого семейства, Нину Дмитриевну Юрьеву, полюбил всей душой. Потом, уже в Москве, были другие семьи, к которым вынуждена была подселять меня Тюля, пока ей не удалось довести квартиру на Плющихе до состояния элементарной пригодности для содержания в ней того дохловатого существа, которым, увы, был я.

И каждый раз потребность в любви пускала в моей душе очередные ростки: так было и у Сулержицких, у которых я прожил часть 43-го года, и у Шлыковых-Перцевых в 43-44-й годы - всюду я находил себе предмет для обожания. И каждый раз наступал момент, когда наметившиеся было душевные связи обрывались.

Я и в настоящее время ощущаю ущербность своего душевного строя, которую, конечно, можно было бы отнести к разрывам скрытых в генеалогической дали наследственных нитей - мало ли что, действительно, могло там быть! Или сам я таинственными тропами мутаций был выведен на не всегда самому мне нравящийся путь - кто знает, как на самом деле все это обстояло, да и так ли уж необходимо знать это! Время прошло, и мы имеем то, что имеем.

Вместе с тем вряд ли нужно начисто отвергать ту, на мой взгляд, очень важную роль, которую в становлении личности играет стабильность окружающего жизненного порядка. Неизменность внешних обстоятельств - дома, улицы, семейного узора, постоянство присутствия в детской жизни родителей (или хотя бы одного из них) - все это становится тем фундаментом, на котором строится здание будущей личности, если они, эти неизменность и постоянство, имели место. Так вот, именно стабильности - этой составной части миропорядка, позарез необходимой для детского ума, сердца и души, - ее-то как раз и не хватило мне в детстве, и это, боюсь, разрушительным образом сказалось на качестве душевного материала, которым я теперь располагаю. Говорю это без тени кокетства, преследуя исключительно ту цель, чтобы из написанного мной стали по возможности ясны обстоятельства и люди, окружавшие Анну Васильевну, а я составлял существенную часть этого окружения.

Итак, в конце 1949 г. Анну Васильевну арестовали снова. Поскольку об этом периоде ее жизни я знаю только по отдельным рассказам тети Ани нечастым, так как она не любила вспоминать свою тогдашнюю жизнь, проще привести несколько ее писем, которых всего из Енисейска было получено не меньше шести десятков. Вот одно из первых, не датированное в тексте. Штемпель на конверте - 29.10.50.

Дорогая Аленушка, я ничего не могу понять: получила ли ты мое письмо из Ярославской тюрьмы? Я писала тебе и просила приехать ко мне на свидание и не знала, что думать после того, как три месяца от тебя ничего не было. Ты исчезла после проявленного усиленного интереса к моим родственникам. Не буду писать, что я передумала о тебе и Илюше за все эти месяцы. Не получив от тебя ответа, я писала Нине Влад[имировне], которая и привезла мне мои вещи.

Через три недели путешествия я очутилась в Енисейске. Возьми карту и посмотри - комментарии излишни. Сам Енисейск - типичный маленький русский город: река, кругом низкие лесистые берега. Летом мошка, зимой мороз, но пока климат не отличается от средней полосы России. Енисей зеленый, берега у Красноярска высокие и красивые, но чем ниже, тем хуже.

Я не уехала на периферию в качестве лесоруба и осталась в этом культурном центре ввиду своей старости, т[ак] ч[то], видишь, даже эта гадость имеет свои достоинства. На пароходе познакомилась с двумя художниками, один из которых Остап Бендер, с которым я пытаюсь организоваться в художественную мастерскую при Кусткомбинате. Есть кое-какие шансы на довольно жалкую работу, но пока все зыбко. В комнате нас четверо (два мужчины и две женщины). Живем на коммунальных началах, расходуя небольшие общие средства, которые грозят иссякнуть. Заработок может быть не раньше чем через 2-3 недели, и я обратилась к тебе с просьбой помочь мне сейчас. Надеюсь, что потом это будет не нужно. Не знаю, как меня хватит на то, чтобы крутиться и что-то делать, и зачем я все это делаю - сколько можно! Устала я очень и совсем почти не сплю. Не вижу даже снов теперь. В Ярославле видела во сне А.В. [Колчака. - С.И.], который мне сказал: "Вот теперь Вы должны развестись". Я говорю ему - зачем это теперь, какой в этом смысл? И он ответил: "Вы же понимаете, что я иначе не могу". Ну, вот и все.

Пиши мне о себе и об Илюше - вот уже больше года, как я вас видела. Он, наверное, вырос; какие у него увлечения теперь?

Дорогая Леночка, если сможешь, пришли мне кистей, красок масляных и бумаги папиросной цветной и гофрированной - здесь этого нет и очень нужно. Целую тебя и Илюшу, всем привет. Я очень за вас обоих беспокоилась.

Твоя Аня

Мой адрес: Авио [Так в оригинале.], Красноярский край, г. Енисейск, ул. Фефелева, 30, А.В. Книпер-Тимиревой. Писать надо всегда по Авио.

P.S. Посылаю тебе и Илюше свою последнюю карточку, снятую здесь.

А вот письмо, написанное чернилами, но оно лишь эпизод в череде карандашных опусов:

От 20.12.50

Дорогая Аленушка, получила одно за другим твою посылку и письмо с театральной рецензией и фотографиями. Спасибо тебе за все, дорогая. Ради Бога, не разоряйся. Я жалею, что напугала тебя морозами. Пока погода стоит чудесная; тепло, как в московском декабре. Кроме того, даже если и холодно, то моя (твоя) шуба наконец-то нашла себя и свое место - очень, кажется, теплая. Т[ак] ч[то] ты насчет утепления не беспокойся. Керосин пока есть; керосинку (упрощенный не то керогаз, не то отопительная лампа) мы со вздохом - сорок рубликов, не пито, не едено! - таки купили. Дрова покупаются по 50 р. кубометр. Дорого, трудновато с доставкой, но достаем понемногу. Плохо, что приходится топить две печки - плиту и голландку. Квартира - сарай, при возможности переменим (т.е. я и Алекс[андра] Фед[оровна]), но свобода напоминает дачу с протекцией в Завидове, а это, Леночка, очень ценно.

Вот видишь, какое бытовое я тебе пишу письмо в ответ на твое. Сегодня как раз открытие Володиной выставки [Владимир Дмитриев, известный театральный художник, большой друг Анны Васильевны. - C.И.]. Не удивляюсь, что она происходит в Доме Архитектора - потому что для архитекторов напоминание и сравнение с Володей безопасно, кажется, ясно?

Смотрела в кино "Мусоргского"; лучшее - это шаляпинская запись "Скорбит душа", которую поет Мусоргский. Голос совсем не voix de compositeur. Тяжело все же видеть на экране, как человек сочиняет музыку, особенно когда так долго, а музыки-то - кот наплакал!..

Снег здесь валит каждый день, т[ак] ч[то] хозяева должны его отгребать инструментом, который называется "пихло" - чудное слово!

А в общем, Леночка, ты не знаешь, кому на пользу, что я в Енисейске? Ломаю голову и не могу догадаться. До свидания, Леночка, будь здорова, целую тебя. Какие картины продает Мака? Аничка все так же красива? [Макс Бирштейн и его прелестная дочь Анечка. - С.И.]

Твоя А.

А вот письмо, адресованное мне:

От 7.03.51

Дорогой мой Иленька, я виновата, что не сразу отвечаю тебе на 2 письма. Очень была занята. У нас наступает весна - тепло и даже прилетели грачи. Это очень рано, они даже в средней полосе прилетают 4-го марта по старому, а тут вдруг решили жить по новому стилю; как видишь, даже птицы переходят на новый календарь. Снегу в этом году столько, что я со страхом думаю, что же будет, когда он начнет таять! Хорошо, что мы живем на горке и паводок до нас, вероятно, не доберется. А на старой моей квартире весной на базар ездят на лодке - интересно, но неудобно; к тому же вода мокрая.

Я очень по тебе соскучилась; жаль, что приходится жить так далеко, что до меня и не доберешься. Твое рождение я праздновала очень пышно: у меня был обед даже с шампанским в твою честь. Одну бутылку ставила я, а другую выиграла на пари у одного знакомого. Т[ак] к[ак] обедало нас трое, а бутылок было две, то мы развеселились и все время пили твое и Тюлино здоровье и здоровье отсутствующих родственников. Все было хорошо, только пробка в потолок не хотела стрелять и ее пришлось вынимать по частям. Впрочем, это у пробок довольно обыкновенно.

В квартире, где я живу, трое детей: старшему 14 лет - это солидный парень со склонностью к изобразительному искусству; второму 10 лет - это темпераментная личность, враль и хвастун, очень смышленый. А младшей девочке 2 года; она мало говорит, но все понимает. Боюсь, что ребенок таки наберется от нас всякой всячины: уже сейчас она ходит со свернутой из бумаги папиросой во рту, требует, чтобы в нее (папиросу) сыпали табак, и знает толк в пудре и губной помаде. Она и нам сует папиросы в рот и приносит спички, требует, чтобы мы пудрились и мазали губы, а как-то в наше отсутствие навела себе брови красной краской.

Я пишу тебе, сидя в нашей мастерской. Это сарайчик вагонного типа, построенный для фотографии, поэтому одна стена у него стеклянная, т.е. теперь она снежная, так как снег ее совсем замел. Но поскольку от снега теплее, мы ждем настоящей оттепели, чтобы уж сразу его отгрести. Вход с главной улицы - с проспекта Ленина; на ней все в Енисейске и помещается роскошные магазины, музей, где я тоже работаю. Это трудно, так как я не умею находиться сразу в двух местах, а работа требует именно этого. Часто мне хочется вообще никуда не ходить, а лежать с книжкой и есть мороженую бруснику с сахаром, а они пусть вертятся как хотят. Увы! - Нельзя. Сейчас я делаю миллион цветов, фрукты, вазы, абажуры - все из бумаги для "Московского характера", и даже деревянные торт и колбасу! Лебедя сегодня должны переселить к корове, и я очень рада, так как он сильно и прегадко пахнет. Ну вот, видишь, сколько я тебе написала про енисейские дела. Будь здоров - без чирьев, лишаев, ангин и гриппов, к чему ты, собака, не в меру склонен.

Целую твою мордочку.

Твоя тетя Аня

Лебедь упоминается в письме по одной простой причине: хозяйка, у которой снималась квартира на момент писания этого письма, пока были холода, держала в доме лебедя, чему Анна Васильевна немало удивлялась. Ну, лебедь-то лебедем, но ведь от такой большой и немытой птицы и правда припахивает!

Вместе с вышеприведенным письмом была записка к Тюле, в которой имеются такие, в частности, замечания:

Живу я, прямо сказать, скучновато, как и следовало ожидать. Я с тоской думаю о лете, о бесконечных светлых вечерах, когда некуда деваться, нельзя уехать и надо толочь воду в ступе - зачем и чего ради, спрашивается? Но не отвечается! Как это Николай Васильевич говорил по поводу Миргорода?

Наступает весна, и надо будет как-то устраиваться с жильем, если удастся. Мещане все-таки кошмарные люди, если жить с ними в таком тесном контакте. Очень хочется взять в аренду дом или полдома, чтобы тебе не ставили на вид каждое твое движение. Как чудно у меня было в Щербакове в смысле квартиры - черта ли в том, что холодновато!

Я написала Илье такое длинное письмо (сама удивляюсь), что больше и писать нечего. Меня поражает его оптимизм - все ужасно интересно, даже круговой лишай. Все-таки нет лучше мальчишек - дивный народ, несмотря на все пакости!

Т[ак] к[ак] всякое письмо (из Енисейска) должно кончаться просьбой, то, пожалуйста, пришли мне гофрированной бумаги - к маю понадобятся в изобилии цветы, опять же Пасха.

От 12.08.51

Давно не писала оттого, что я, собственно, не знала, что писать. Когда не знаешь, где будешь ночевать завтра и что будешь делать вообще, - это как-то не содействует эпистолярным упражнениям. В данный момент горизонт как будто начинает проясняться, т[ак] ч[то] могу тебе изложить свои обстоятельства. Из д[ома] к[ультуры] я ушла, т.е. меня ушли, так как появился некий универсальный сукин сын, который берется за все балетмейстер, художник, режиссер - все на свете, MДdchen fБr alles. Где уж тут конкурировать с таким сокровищем! Я вернулась в Кусткомбинат, через который получила работу в музее по оборудованию отдела природы: панорама (живописный фон) с чучелами зверей. М[ожет] б[ыть], получу разрешение на выезд в Красноярск на неделю. Кроме того - для музея же - раскрашиваю макет, и, вероятно, таковые будут еще. Т[ак] ч[то] с этой стороны все более или менее благополучно.

Комнаты я так и не нашла и поселяюсь с мало знакомой женщиной. Это не так приятно, но - что делать, сейчас с этим трудно.

Здесь было совсем наступила осень, которую встречаю всегда с тоской и страхом; сегодня, после ряда дождей, погода немного улыбнулась. К сожалению, я - как Врубель, когда он сошел с ума - "не могу радоваться". Это грустно, но факт.

Дорогая Леночка, я совсем не пишу стихов теперь, но мне хочется послать тебе то, что было написано осенью 49-го года. Всю эту осень меня не оставляло одно представление, как тень того, что было потом, вероятно. Вот оно:

Какими на склоне дня

Словами любовь воспеть?

Тебе вся жизнь отдана,

И тебе посвящаю смерть.

По дороге горестных дней

Твое имя меня вело,

И незримо души твоей

Осеняло меня крыло.

Оттого, что когда-то ты

Сердцем к сердцу ко мне приник,

И сейчас, у последней черты,

Слышишь - бьет горячий родник.

Только тронь - зазвенит струна,

И о чем я ни стану петь,

Но тебе вся жизнь отдана,

И с тобой я встречаю смерть.

Так глубоко ты в сердце врезан мне,

Что даже время потеряло силу,

Что четверть века из своей могилы

Живым ты мне являешься во сне.

Любовь моя, и у подножья склона,

И в сумерках все не могу забыть,

Что в этот страшный мир, как Антигона,

Пришла не ненавидеть, но любить.

Прости, Леночка за эту литературу. М[ожет] б[ыть], не стоило бы писать, ну да все равно. Целую тебя и Иленьку и очень вас люблю."

От 2.11.51

Дорогая Алена, получила твое законспирированное письмо [что это означает - неясно, так как Тюлино письмо, конечно же, потерялось. - С.И.] как раз тогда, когда собиралась послать телеграмму с запросом, живы ли вы. Не послала, так как, к счастью, денег не было. Ты, очевидно, все же не соображаешь в полной мере, что значит здесь не иметь писем. Вспомни портрет Угрюм-Бурчеева (мама, это я!) - "пейзаж изображает пустыню, над которой повисло небо цвета солдатского сукна" и т.д. По-видимому, этот пейзаж действует на людей очень разлагающе, так как нигде и никогда я не видала таких дурацких отношений между людьми, которые размениваются на пятаки и копейки. Такая старая собака, как я, и то разводит руками. "Если долго так продлится, скоро крышка будет мне, и могу я повредиться в небольшом своем уме", - как говорил один персонаж из некой морской поэмы. Цени, что имеешь дело с футболистом Ильей и ягуаровой Ольгой - что за дивные существа! [Ольга в это время влилась в Клуб юных биологов Зоопарка - КЮБЗ, а мои помыслы были без остатка отданы всяческому футболу: летом натуральному с битьем ногами по мячу, зимой - пуговичному. - С.И.]

Живу я сейчас в комнате, совсем отдельной, даже с отдельным ходом, не соприкасаясь с хозяйкой. Через сени живут две древние немки, у которых я жила летом; они размножились, очевидно, почкованьем, и теперь их стало три, а вместе им уж 250 лет. Жить одной неплохо в смысле работы, так как мои макеты занимают иногда всю комнату кроме кухонного стола, что в общежитии недопустимо. Но надо топить печку, таскать дрова и обо всем заботиться самой. Все бы это ничего, но если, к примеру сказать, заболеешь, то можно испустить дух и никто об этом не догадается.

А вот из письма ко мне от того же числа:

Здесь у нас стал Енисей, и теперь сообщение с миром только самолетами, машинами и автобусом, который ходит в Красноярск. Мальчишки на санках так раскатали всю горку, что ужасно скользко ходить. Зато у них масса удовольствия. Недалеко от Енисейска (30 км) недавно убили медведя, который нападал на людей, одного ранил, и его отбили только собаки; другого вовсе задрал, а потом и сам нарвался на человека с ружьем, тут ему и пришла крышка.

С нетерпением жду твоих фото, а также будь любезен прислать мне план квартиры: где столовая, где ты - мне интересно. [Квартира на Плющихе была к этому времени отремонтирована и усовершенствована, так что интерес тети Ани понятен. - С.И.] У меня в комнате русская печка, и если вы с Тюлей все же когда-нибудь приедете, то Тюлю я уложу спать на печку, а тебя в печку и утром буду вытаскивать за ноги. А если будет жарко, то в сенях есть ящик для кур. Тогда Тюля будет опять же на ящике, а ты внизу, т[ак] ч[то], видишь, все очень удобно.

Ну, будь здоров и счастлив. Целую тебя и Ольгу, если ее еще не съели ягуары.

На нескольких крохотных желтых листках, выдранных из блокнота, письмо без даты - от какого-то ноября:

Дорогая Леночка, несколько дней собиралась тебе ответить и все не могу. Не то чтобы некогда, но я напрочь утратила эпистолярный стиль. Сейчас ночь или раннее утро, сие мне неизвестно за отсутствием часов. Но больше нет возможности лежать и смотреть на лиловое окно - то ли луна, то ли рассвет. Итак, я встала, затопила плиту и решила тебе написать.

По Енисею еще идет шуга, но водный коридор с каждым днем все уже, льдины вот-вот сомкнутся. В сущности, какая мне разница, ходят или нет пароходы? Но это как-то действует. Зима наступает медленно, мягко. Ходишь, как журавль, вытаскивая из сугробов ноги. Кстати, здесь не сугробы, а сувои - хорошее слово, если для стихов. Жизнь моя, ей-Богу, не стоит описания. Все то же, все то же с добавлением какой-нибудь мелкой гадости - например, нет керосина. Это, впрочем, не такая уж мелочь, если нет электричества, а свечи - явление эпизодическое. Откровенно говоря, при мысли о темноте меня прошибает холодный пот. Самое глупое, что в моей комнате торчит хвостик от былой проводки - да вот поди же! "Месяца через два, когда войдет в силу новая станция, после дождичка в четверг..." Принимая во внимание, что на дворе ноябрь, на дождичек рассчитывать не приходится.

Работа пока у меня есть, но что-то со мной сделалось, и я потеряла к ней вкус. Потому, Леночка, на черта мне все это нужно и... сколько можно! Так что не удивляйся, что редко пишу, да и что за удовольствие такие письма - это что-то вроде спиритического сеанса с вызыванием духов.

Теперь уже, наверное, утро, так как над головой у меня зашевелились и окно стало голубым. На плите жарится картошка (2 мешка в подполье) и шумит кофейник - наступает день. Все равно, хоть я его и не хочу, но сейчас встану. Меня ждет вывеска слесарной мастерской - "производит ремонт велосипедов, патефонов и швейных машин", потом раскраска макета, потом я пойду к Ал[ександре] Фед[оровне], которая мне вливает в вену глюкозу, потом еще что-нибудь... Скучно на этом свете, господа, - как верно выразился Николай Васильевич.

Смотрю на эти листки (единственная бумага, кот[орую] можно достать) стоит ли посылать. Ну да ведь лучше все равно не напишу пока что. Целую тебя и Илью нежно. Я очень вас люблю, но я ведь Марфа и холостая любовь не по моей части.

Те ощущения, которые к этому времени вызывал у нее Енисейск, Анна Васильевна достаточно определенно выразила в таком стихотворении:

Удушливая желтая заря

Над пыльными и низкими домами,

Зубчатая стена монастыря

Да черный кедр, истерзанный ветрами...

И в бликах угасающего света

Чужой реки неласковая ширь...

Нет, я не верю, что Россия это,

Не признаю землей своей Сибирь!

От 8.02.53

...Опера "Морозко" в педучилище - я там и швец, и жнец, и художник, и исполнитель, и бутафор. Спектакль 26-го, а так как не могу же я лишаться постоянных своих работодателей, то плюс к этому - еще куча мелкой посторонней работы. Выносливая старушка - эта Анна Васильевна!

Скажи пожалуйста, проявляет ли Илья какие-нибудь определенные склонности в смысле профессии или все еще плавает в волнах страстей и увлечений? Загадочная фигура - этот Илья!

Дорогая Леночка, не впадай в слишком матерное [Так в оригинале.] настроение. Реальных оснований к осуществлению этого совета представить не могу - а ты без оснований (яичница с куриными пупочками). Целую тебя и очень жалею, что не могу с тобой изображать лошадей, помахивающих хвостами. А насчет исполнительской работы в театре: постарайся, чтобы ее делал медведь, - он сделает.

От 29.05.53

Дорогая Леночка, вчера получила твое письмо памяти Володи [Речь идет о Володе Дмитриеве. См. примеч. 59 на с. ...] и, как всегда перепутав числа, только ночью сообразила, что число-то не 22-е, а 23-е и, следовательно, твое рождение, а я тебя не поздравила - свинство! Но у меня очень заморочена голова, как, впрочем, у всех нас. Бесконечное количество слухов, предположений и толкований действует даже на такую холодную голову, как моя. "Старик, испытанный в боях, как мальчик, не был малодушен" - но все же! [Не забудем, что пишется это вскоре после смерти Сталина - события, которое не могло не пустить мощной волны "слухов, предположений" и т.д. в местах репрессий. - С.И.]

Я не удивляюсь, что вечер, посвященный Володе, был хорош - человек, до такой степени лишенный всякой пошлости, "самый человечный из художников", как - кто это сказал о Володе? Он имел дар вызывать на поверхность лучшее в людях, оттого его так и любили те, кто соприкасался с ним и в жизни, и в искусстве. А что драгоценнее такого свойства, я не знаю, да, верно, такого и нет. И оттого думать о нем и вспоминать всегда хорошо, несмотря на непроходящее горе от его потери. Дорогой Володичка!

Работаю я по-прежнему с А[лександрой] Ф[едоровной], взяв себе в качестве мальчика для растирания красок и перестановки козел безработного поэта, переводчика Джамбула, который поэтому называется Кисой. Человек занятный, но приверженный к бутылке, что отражается слегка на нашем образе жизни - прекрасно в нас влюбленное вино!.. Да и то сказать, Леночка, когда колеблется почва под ногами, надо же к чему-нибудь прислониться.

Сегодня Троица, а вчера был первый теплый день. Ледоход продержался битый месяц: прошел Енисей, затем поперли ладожские льды из Тасеевки и две недели из Ангары. Ждали наводнения, так как в низовьях был огромный затор, но его, к счастью, разбомбили с самолетов, и дело обошлось благополучно. Ледоход здесь скучный, нет того стремительного праздника, как на русских реках. Береза едва только распускает карамазовские листочки - а конец мая!

Работа у меня по-прежнему эпизодическая и всякая. Кроме малярки в своей бригаде, чего только я не делаю: вазы, цветы, архитектурные интерьеры, копии, ремонт иконостаса - Господи! Но это и хорошо, а то можно "если долго так продлится, скоро крышка будет мне, и могу я повредиться в небольшом своем уме!". Все же - что бы ни было, жизнь стала интереснее, т.е. просто не такой мертвенно неподвижной. Зато местные жители надстраивают заборы и не выставляют двойные рамы, а в столовках нельзя пообедать, чтобы не нарваться на скандальчик.

Илюшин светский образ жизни меня не приводит в восторг - с его-то темпераментом и амплитудой! О сем ему пишу. К счастью, завистливостью сей гражданин с детства не отличался. Целую тебя, милая Аленушка; как хотелось бы сделать это лично.

Там же записка мне:

Относительно твоих высокопоставленных друзей скажу тебе вот что: я охотно верю, что это "прекрасные ребята", я даже думаю, что они совершенно такие же, как все остальные люди. И именно потому уверена, что, поскольку они находятся в привилегированном положении, оно действует на них совершенно так же, как на всех остальных людей, т.е. неважно (сама знаю). То есть они просто не понимают, как живут все остальные. А ты будешь за ними тянуться со свойственной тебе способностью увлекаться до самозабвения. Надо очень много иметь твердости характера, чтобы не попасть в положение покровительствуемого мальчика. Есть ли у тебя эта твердость характера, я не знаю - суди сам; и напиши мне, что ты думаешь по этому поводу. А затем - будь здоров и весел и дружи с Евсеем.

Приведенная часть содержания этой записки имеет целью показать вот что: стремление Анны Васильевны из своего отнюдь не прекрасного далека участвовать в семейных делах, а также высочайшую проницательность, понимание тонкостей мальчишеских и, говоря шире, человеческих слабостей и отношений. Увы, беспокойство по поводу моих "высокопоставленных друзей" и значение, которое этому придавали обе мои тетки, были не напрасными. Не буду ворошить свою биографию, наполненную самым разным - не об этом здесь речь, - и скажу только, что тетя Аня оказалась во многом, если не целиком, права - экзамена на твердость характера я не выдержал ни перед самим собой, ни перед этими самыми своими друзьями. Теперь-то что уж выяснять - что, откуда и почему; не выдержал, и все тут!

Вообще, примеров внимания тети Ани к Тюле, ко мне и ко множеству других близких ей людей в ее енисейской почте предостаточно; почти в каждом письме упоминаются самые разные имена, просто перечислять которые бессмысленно.

Время от времени в письмах встречаются стихи; в частности, от 13 октября - видите, слухи-то слухами, а время идет и люди остаются, как и были, прикованными к галерам - в письмо было вложено прекрасное стихотворение "Зима-зверюга крадется без шума...", о котором Анна Васильевна пишет: "Утром послала тебе последний опус известного тебе автора, достаточно точно изображающий современность. По мнению одного эксперта, там недостает упоминания о бутылке, но я оставляю место для воображения и соответствующих выводов - зачем точки над "i", которые с 18-го года отменены! Кроме того, я еще не спиваюсь (за будущее кто поручиться может?)".

Пошел уже 54-й год, а переменами в положении Анны Васильевны не пахло. В феврале она пишет:

Конец зимы здесь тяжеловат: колебания температуры и давления многих просто валят с ног вчистую. Я-то держусь - все-таки казачья косточка, а вот Ал[ександра] Фед[оровна] совсем доходит и похожа на себя только как сено похоже на свежую траву. О работе ей и думать нечего - какое уж! Дай Бог окончательно не свалиться. Не скрою, что это не содействует моему радужному настроению. Второй мой товарищ по работе тоже едва таскает ноги. Как видишь, я все-таки верблюд. Настоящей работы сейчас мало, но я пробавляюсь картинками, цветами и пр. Например, окрасила дугу за дрова, букеты на комод променяла на мясо и сало - словом, по мелочам перехожу на натуроплату, так вот и верчусь. За недостатком кистей пишу свои картинки отчасти ватой делаю ею круглые пятна, а потом подписываю чем Бог послал. Беззастенчивая халтура! В данный момент у меня стоят две такие - 1.20 на 0.8[м] - и занимают полкомнаты, завтра их сплавлю в один из детских садов. Здесь так сделай одному, а потом всем надо. К сожалению, это уже третий и больше их в городе нет. Боже, Боже! - две "дедки с репкой", две "волк и семеро козлят", две "заячьих избушки" и пр. и пр. Яркость красок необыкновенная - прямо ковры. Каково это, как ты думаешь?

Неуклонно хожу в кино, смотрела "Скандербега" - очень скучно, много цирковых лошадок, а грузины в кино мало выносимы, да еще с акцентом, Бог с ними. В "Свадьбе Кречинского" лучше всех Сухово-Кобылин - вот пишет так пишет, собака!

По-моему, это письмо - образец стойкости: каково это - рассуждать о Сухово-Кобылине, когда люди один за другим катапультируются из затрещавшего по швам ГУЛАГа, а ты как будто бы позабыта! Но проходит еще полгода, и наконец Анна Васильевна решает предпринять очередную попытку хоть как-то действовать, понимая, что лежачий камень так и останется лежачим.

От 2.07.54

Вот что, Леночка: обстоятельства таковы, что я пишу заявление, последнее. Ты прости, что я тебя обременяю, уж как мне этого не хочется, если бы ты знала. Но приходится, и времени в моем распоряжении не так уж много, это надо сделать сейчас. ЭТО заключается в том, что ты должна узнать, кто первый секретарь М. [Маленкова, очевидно. - С.И.], всеми правдами и неправдами ему передать мое заявление с тем, чтобы он его доставил по адресу, не опаздывая, иначе будет поздно. Думаю, что вообще наше положение [по-видимому, имеются в виду ссыльнопоселенцы. - С.И.] ликвидируется, но надо постараться избежать привесков, это очень важно. Народ разъезжается, но вот КАК [Выделено в оригинале.] уехать - довольно существенно! Посоветуйся с Катюшей [Е.П. Пешкова. - С.И.], может быть, она посоветует что-нибудь путное. Скажи ей, что я прошу.

Сейчас у меня очень трудное время, ты этого не забывай. Надо выбираться, пока я еще не совсем развалилась и могу работать. К сожалению, маляркой я сейчас не занимаюсь - ее вообще мало, кроме того, одной работать нельзя, а Ал[ександра] Фед[оровна] лежит в больнице в Красноярске, ей очень плохо, а по существу, она для меня - единственный здесь дорогой и близкий человек. Второй мой напарник реабилитирован, по этому случаю пьет вмертвую и нетрудоспособен. Значит, остались мелочи - церковные мои дела. С удивляющим меня самое нахальством пишу метровые иконы и как-то выхожу из положения. Все мне осточертело. О честная бутафория, где ты!

Лето паскудное. Когда-то выдастся хороший денек, а то после дикой здесь - а по-моему, совершенно нормальной - жары наступили дожди, ветры и холода, которые ко всему прочему совершенно убивают человека. Если выдастся денек, я часа на три вырываюсь за город хоть посмотреть на зеленую траву и цветы.

Надо бы уже заботиться о дровах, но уж так это сложно и дорого, что пока откладываю, и не потому, что денег нет - они на это будут; просто все так шатко стало, а монеты в обрез.

Время шло, но воз не торопился сдвигаться, и письма Анны Васильевны вновь демонстрируют завидную душевную прочность:

От 24.07.54

Недавно перечитывала чеховскую "Чайку" - увлекательнейшая пьеса. На мой взгляд, Чехов - революционнейший из писателей; всегда, читая его, вспоминаю Варюшу, которая ориентировалась на "Столицу и Усадьбу", чтобы принимать закономерность всего происходящего. Государственного ума была женщина, хотя и своеобразного склада. Что же, всякий идет своим путем. [Имеется в виду сестра Анны Васильевны - Варвара. - С.И.]

Енисейск - для меня - постепенно превращается в пустыню. Люди, с которыми я общалась, разъезжаются, надо как-то иначе строить жизнь, а это не так легко.

От Нины Владимировны недавно получила письмо. Ты права, она совершенно дивное создание. Я не знала человека более естественного в своем благородстве. Все нужное [другим] для нее просто как дыхание. Она может последнее отдавать, выкапывать людей из земли после бомбежки, со своими силенками колоть для другого дрова или спустить подлеца с лестницы и хранить верность друзьям при всех обстоятельствах и даже не замечать, как это прекрасно. "Ну, уж это как Вам будет угодно", - только и скажет. Вот уж действительно праведник, без которого и мир не стоит.

Сегодня, после омерзительнейшей погоды первый теплый день, а вчера я увидала на земле первые желтые листья и чуть не заплакала: вот и лету конец и опять этот страх перед зимой и всем, что с нею связано!

И наконец, от 31.08.54

Дорогая Леночка, не хотела тебе писать, пока паспорт не будет в кармане. Вчера я его получила. Восторга не испытываю. Стала я старая, и трудно начинать все сначала. Но и оставаться здесь что-то не хочется. Надо закончить тут еще одну работу в музее, поскольку в этом учреждении всегда прилично ко мне относились, то да се привести в относительный порядок, так что думаю - иншаллах - выехать числа 5-7-го. С Ниной Владимировной я стелеграфировалась и пока думаю базироваться на Щербаков. Тебе я буду телеграфировать из Красноярска и проездом хочу быть у тебя. Денег мне не надо, так как того, что у меня есть, - 1500 р.- достаточно вполне.

Паспорт интересный: никакой справки об освобождении, будто и не было этих пяти лет; только "положение о паспортах". Добиться, что оно обозначает, невозможно - приблизительно первобытное состояние. Отсюда - повальное бегство. Задерживаются пока только те, кто не были на воле после лагеря (это просто 1-я и т.д. категория), да те, кто не может ехать из-за жен и мужей, не входящих в эту паспортизуемую категорию. На рынке продают старые штаны и помятые кастрюли. Не мешало бы и мне, но, кажется, раздарю все немногое, благо почти ничего и не заводила. Шубу и другое барахло, вероятно, пошлю посылкой, как здесь принято.

Вот, кажется, и все. Увидимся, ужо поговорим.

Я не могу похвастаться точными деталями приезда Анны Васильевны в Москву после ее енисейской пятилетки. Это ее появление в Москве слилось у меня в памяти со множеством других, когда Анна Васильевна уже обосновалась в Щербакове на очередной виток тамошней жизни и время от времени наезжала в Москву, чтобы побыть среди своих, купить разных нужных для быта и работы предметов, повидать друзей и т.д. По моим сегодняшним вычислениям, следом именно этого ее приезда в Москву является фотокарточка, снятая посредством автоспуска моим фотоаппаратом "Любитель": на ней мы втроем - тетя Аня, Тюля и я. Вычисления построены на достаточно простом фундаменте: 1. Раньше осени 54-го такой фотографии быть просто не могло; 2. Прическа у меня на голове носит следы изготовления модного тогда кока, а моя подверженность веяниям одежно-причесочной моды, простиравшаяся ничуть не далее достижений Эллочки-людоедки, как раз тогда подходила к концу и годом позже я был уже совсем другим; 3. Выражение лица тети Ани - счастливое, энергичное, на подъеме, что естественно для человека, вернувшегося почти из небытия и ежеминутно еще и еще раз убеждающегося: да, я среди своих, я сам себе хозяин, теперь все будет хорошо! 4. Привычный налет озабоченности на Тюлином лице, никак, правда, не уточняющий время и привязываемый к нему, пожалуй, только литературно, для характеристики момента фотографирования; 5. Я на фотографии имею вид несколько отсутствующий, и это легко объяснимо, если учесть, что в это время я сгорал в пламени первой любви и вообще мало что осознавал, кроме счастливых мук этого пожара. И вся картина на фотографии выглядит для меня сейчас срезом со счастливого для всех нас тогдашнего состояния: обе моих тетки - и Тюля, и тетя Аня - стояли на пороге нового и, как им тогда казалось, наконец-то более человеческого этапа жизни; рядом с ними был еще не реализовавшийся, не наделавший взрослых ошибок и не разочаровавший их Илья, на которого также обе они делали какие-то ставки как на фамильное продолжение; и наконец, я сам - влюбленный и переполненный. К тому же год был 54-й - начало общей оттепели, когда все должно было становиться только лучше.

Свое возвращение в Щербаков Анна Васильевна описывает так:

От 13.10.54

Дорогая Алена, пишу тебе только сегодня, т[ак] к[ак], попав сюда, сразу ввалилась в 1000 дел - от квартиры до бутафории. Доехала я роскошно: взяла постель и проспала почти до Щербакова. Нина Владимировна меня встретила, доехали мы на такси. Кстати, щербаковские таксисты таксометром не пользуются, а берут с человека по 5 рублей - акулы!

Живу я пока у Н[ины] В[асильевны], но здесь многочисленное семейство, и я попросила Шуру, не возьмет ли, дескать, меня. Эта милая женщина тут же сказала, что она, собственно, это самое и предполагала. На днях она пропишет меня, и я перееду к ней. Комнаты я еще не видала, но, говорят, хорошая. А так за комнату в 5 кв. м берут 130 рублей + дрова + электричество + чистка уборной + хозяин, пьяный сапожник, - к черту этакое счастье. Нина Влад[имировна] делает бутафорию в кукольный театр, и так как к тому же еще работает целый день в музее, а театр наседает со сроками, то положение ясное. Директор театра, толстая Демидова, с места в карьер заявила, что имеет на меня виды. Я не протестую, но пока ни о чем не договариваюсь, а работаю под марку Н[ины] В[асильевны], что и в дальнейшем предполагаю делать.

Как только пропишусь, пойду в учреждение со своей повесткой. [Что за учреждение - ясно, но повестка? - С.И.]

Вера Семеновна оказалась совершенно права относительно снабжения хлеба нет, яблоки - 20 руб. кило, виноград - 20, масло - мечта поэта. Словом - Енисейск.

Персонал музея меня бурно приветствовал - уборщицы и технички, которые почему-то питают ко мне слабость. Директор музея, старый, - болен: "хватил кондратий"; на его месте молодая женщина, партийная, высшее образование. Довольно мила. [Здесь корни нежнейшей впоследствии дружбы с действительно прелестным человеком - Эмилией Павловной Стужиной, востоковедом, умницей и вдобавок ко всему - очаровательной женщиной. - С.И.] Музей приобрел благообразие, вероятно, на почве Нины Владимировны.

В театре осталось немного старых актеров, которых я своевременно повидаю. Бутафор театра, кажется, мечтает об уходе, но пока я шагов в этом направлении предпринимать не намереваюсь до получения резолюции. Не так-то легко передать весла на этом перевозе. Илюшка пропился догола, его отовсюду повышибали, но - так как пить ему больше не на что - взяли обратно в кино, на котором висит реклама его работы - "Бродяга". [Илюшка Лифшиц - тот самый добровольный помощник тети Ани в доссыльные времена, о котором говорилось выше. - С.И.] Может быть, удосужусь здесь посмотреть.

Вот исчерпывающий отчет о моем существовании за эти три дня. Да, к моему великому удовольствию, сохранился мой старый матрас, т[ак] ч[то] не надо покупать, а кровать мне дают напрокат.

От 7 февраля 1955 г., по-видимому, после наезда в Москву:

Всю неделю я занималась преимущественно разговорами и устройством работы. Результат вот какой: я договорилась во Дворце культуры вести кружок ИЗО. Это выражается в 12-ти занятиях по 2 часа с двумя группами ребят и 400 рублях fix-а [Фиксированно (фр.).]. Все остальное, которое безусловно будет, оплачивается особо. По первости мне было предложили быть художником-исполнителем там же. Но я предпочла вести кружок, так как быть белым негром, на которого будут обязательно сваливать все говно, мне что-то не захотелось. Заниматься я буду, вероятно, с марта, но зачисляют меня с февраля - entre nous [Между нами (фр.).] - c тем, что я оформлю 2 фотоальбома, подготовлю помещение, необходимый инвентарь и план занятий. Это не очень обременительно. Кроме того, во время экзаменов я могу, вероятно, в конце апреля или в мае съездить к вам. Это я оговорила, т[ак] к[ак], если мне пришлось бы безвыездно жить в Щербакове, я боюсь, что просто не смогла бы ничем как следует заниматься. И сейчас мне стоит это очень больших усилий, и я рада, что занятия будут обязательными и в определенное время, т[ак] ч[то] хочешь не хочешь, а делай. Пока что делаю с Н[иной] В[асильевной] кукольные головки, ноги и лапы Бабы Яги для этой богадельни кукольного театра. Но это уж просто так, толку от этого мало, так как платят "когда-нибудь, должен - не спорю, но отдам не скоро".

За то время, что я была у тебя, в Щербакове стало еще хуже: в магазинах расставлено преимущественно суррогатное кофе и пачки с какао. Так что хорошо, что привезла кое-что с собой.

Ходила смотреть "Мост Ватерлоо" с совершенно лишним прологом и очаровательной героиней. Нина Влад[имировна] нашла "много мистики", а мне понравилось. Мораль: если выступаешь, то не опаздывай к спектаклю.

Надо сказать, что очень скучаю по тебе и по Илюше. И очень жалею, что не сделала того, что должна была сделать во время своего пребывания. Сколько можно изображать из себя страуса? Ну, что поделать. Если приеду еще раз, откладывать не буду". [О чем именно здесь речь - не вполне ясно, скорее всего, об очередном ходатайстве, запросе, личной встрече, словом, о чем-то, связанном с "нормальной" аномальностью положения Анны Васильевны. - С.И.]

А вот письмо, писанное годом позже, т.е. когда все должно было хоть как-то устояться:

От 12.02.56

Дело обстоит так. В связи со скандалом во Дворце культуры обнаружилось, что среди спортсменов образовалась шайка форменных бандитов, которых теперь и судят, - началась проверка кадров. А тут при перемене паспорта обратили на себя внимание моя двойная фамилия, положение о паспортах и т.д. и т.п. Докопаться при желании нетрудно, как ты понимаешь. А так как люди моей категории всегда и во всем виноваты, вплоть до раздевания граждан на улице, то результат ясен. Из дворца полетели несколько человек. Собственно, я там и не работала - я просто не получила работы. Теперь положение таково: паспорт на свою фамилию я получила, он прописывается. При такой позиции сколько-нибудь сносной работы я не получу и искать ее не следует. Деньги у меня пока есть, т[ак] ч[то] пусть это тебя не тревожит. Пробуем с Н[иной] В[асильевной] делать набойки на "частный сектор" и разную другую дребедень. Но это паллиатив, что-то делать надо. А главное, - не сейчас и не спешно, но уезжать надо. Поэтому я очень прошу тебя написать относительно Суздаля, так как пока иного выхода я не вижу. Меня больше всего угнетает, что я доставляю тебе неприятности, когда у тебя их и так довольно, и я много бы дала, чтобы не быть их причиной. Но что же делать, если ничто меня не берет, - что я за человек, не пойму; от нормального существа давно бы ничего не осталось.

Что-то все сразу на меня навалилось, и даже слова сказать не с кем. Видела я сон: беру телефонную трубку и слышу голос Всевушки [В.К. Книпер, муж Анны Васильевны. - С.И.]: "Аничка, с Леной нехорошо, приезжай". Я еду на мотоциклах, черт знает на чем и все доехать не могу, мотоцикл портится, какие-то лестницы... знаешь, как это бывает во сне.

А тут еще этот старый дуралей и ханжа со своими шарами, черт бы его побрал! В общем, хорошо, посмотрим, что дальше.

Дорогая Леночка, прости меня. Я так тебя люблю и так мучаю, и сейчас это самое горькое. Хотела бы поговорить с тобой, но пока повременю. Одно утешение - на картах тебе хорошо выходит. Напиши мне. Целую тебя и Иленьку. Как Катюша [Е.П. Пешкова. - С.И.], не знаешь?

За открытый этим письмом период рыбинской жизни Анны Васильевны я бывал у нее гораздо реже и короче, чем раньше: по-моему, однажды в Рыбинске в 1959 г. и несколько раз в Ярославле. Оно и не странно: за это время я стал достаточно великовозрастен, чтобы обрасти собственными связями, заботами, обязательствами и, конечно, аттракционами. В 20 с небольшим лет человеку свойственно попадать в ловушки, под сильнейшие соблазны и плутать в лабиринтах, из которых поди-ка выберись. К тому же тетя Аня теперь гораздо чаще сама приезжала в Москву. Вот так, с учетом новой реальности, безо всякого специального обсуждения - "по умолчанию", как говорится на вполне сегодняшнем компьютерном языке, - было как-то само собой принято, что мои приезды - это больше уже не правило, а эпизод.

Приезд в Рыбинск памятен мне восхитительной прогулкой в Горелую гряду. Было в этой поездке и нечто ностальгическое для нас обоих - как-никак десяток лет назад мы частенько здесь бывали, - и свободная ото всего прелесть безмятежного летнего дня, когда и тетя Аня и я - оба мы подчинились плавному течению для нас уже не просто реки - времени, которое как бы само собой разматывало перед нами пейзажи один другого прекраснее и спокойнее, а также наше в них движение. Стоило немного побродить по лесистым холмам, и я, с отвычки захмелев от обильно накислороженного, отмытого сравнительно чистой тогда Волгой и напоенного сосновой хвоей воздуха, свалился на траву и заснул. Тетя Аня в свое удовольствие погуляла окрест, набрала грибов, а потом сочинила стихотворение, такое:

Внизу под обрывом зеленый луг,

Зеленый, как хризолит,

И речка, почти замыкая круг,

По светлым камням бежит.

И сосны шумят, и трава звенит,

И от речки доносится звон,

И на теплой земле твоя юность спит,

Положив под щеку ладонь.

И свет и тень по лицу скользят,

А лоб спокоен и тих,

И что тебе снится - понять нельзя,

Как еще не сложенный стих.

Однажды я словчил и приехал в Ярославль зайцем. Было это следствием безденежья и навеянного им желания сэкономить выданные Тюлей проездные средства - что-то около 60 или, может быть, 100 рублей - естественно, старыми, дореформенными (имеется в виду 10-кратное изменение масштаба в 1961 г.). Что же, на перекладных - Александров, Ростов, Ярославль, с ускользанием от ревизоров в электричке, со спаньем на третьей полке рабочего поезда от Ростова до Ярославля - все мне прекрасно удалось. Приехал я к вечеру и, не зная, где расквартировали Анну Васильевну, переночевал (бр-р!) на скамейке в привокзальном скверике. Наутро отыскал Анну Васильевну через Волковский театр [Драматический театр им. Ф.Г. Волкова в г. Ярославле.], в помещении которого гастролировал в то лето Рыбинский гордрамтеатр. Ей была предоставлена комнатка, снятая театром в небольшом старом домике неподалеку от театра. Дом располагался на прекрасном бульваре, который на поверку оказался вовсе и не бульваром, а просто сквером, зажатым между двумя улицами: Первомайской и Ушинского. Но - так или иначе - эта комбинация улиц и сквера очень просторно и широко лилась от здания Волковского театра к набережной Волги. Каждое утро мы отправлялись завтракать в одно из небольших кафе, стеклянные павильончики которых были там и сям разбросаны по этому квазибульвару. Тетя Аня, разыгрывавшая негодование по поводу моей молодой здоровой худобы, старалась накормить меня посытнее впрок, так как она бывала занята в театре целый день. Я получал шипящую яичницу - ее жарили прямо при нас, две-три сосиски и сливки - побольше, чтобы поправлялся: тете Ане хотелось вернуть меня Тюле в улучшенном виде.

В течение всего дня после этого я был предоставлен самому себе: мог гулять, мог проводить время в театре - бывало и так и этак. Особенно сладкими мои ярославские каникулы стали с приездом туда Лабарданов - так прозывалась у нас семья, состоявшая из художника Владимира Васильевича Стерлигова, его жены Татьяны Николаевны Глебовой и ее сестры Людмилы Николаевны. Приехали, правда, только Татьяна Николаевна и Владимир Васильевич. Татьяна Николаевна и в свои тогдашние "около 60-ти" была очень красива - какие-то особенно чистые просто уложенные седые волосы и под ними спокойное ясное лицо, освещенное громадными голубыми глазами; какова же она была в молодости! Не зря Татьяне Николаевне посвящено стихотворение большого знатока и ценителя женской красоты Николая Олейникова. Приведу это стихотворение (1931) целиком ввиду незаслуженно малой известности автора:

Глебова Татьяна Николаевна! Вы

Не выходите у нас из головы.

Ваша маленькая ручка и Ваш глаз

На различные поступки побуждают нас.

Вы моя действительная статская советница,

Попечительница Харьковского округа!

Пусть протянется от Вас ко мне

Bзаимоотношений лестница,

Обсушите Вы меня, влюбленного и мокрого.

Вы, по-моему, такая интересная,

Как настурция небезызвестная!

И я думаю, что согласятся даже птицы

Целовать твои различные частицы.

Обо мне уж нечего и говорить

Я готов частицы эти с чаем пить...

Для кого Вы - дамочка, для меня - завод,

Потому что обаяния от Вас дымок идет.

Пишу все это и чувствую, что многие или почти все из тех чувств, которые возникали в присутствии Татьяны Николаевны, не передаваемы доступными мне средствами. Пожалуй, главным в ней была не физическая, хотя и совершенно незаурядная красота, а внутренний свет (Боже, до чего банально а как еще!) какого-то Знания, Уверенности или Веры - не знаю, чего именно, сразу привлекавший к ней внимание любого, самого непредвзятого человека. При этом была она спокойна, весела и серьезна, и в то же время явственно ощущался какой-то отблеск, признак, след крывшейся за этой внешней простотой и несоразмерной с нею глубины. Что-то вроде булгаковской "нехорошей квартиры No 50" - вроде бы самой обычной, но - как становилось ясно туда уже проникшим - непостижимо большой для тех физических и геометрических пределов, в которые она вроде бы была вмещена; такой же эффект создает готическая архитектура католических соборов, их неожиданная огромность интерьера, неожиданная именно из-за кажущейся скромности внешних размеров.

Самого Лабардана переполняла находившаяся в состоянии постоянного кипения и реконфигурации толпа его собственных идей, отражавших глубоко конструктивное видение мира, причем основу этой конструкции составляла тоже какая-то "его" - вера.

Бессмысленно описывать этих замечательных людей мельком, во-первых, потому, что не о них здесь речь, а во-вторых, если и попытаться сделать это, они сразу потянут на себя строки, абзацы, страницы - объем, поскольку каждый из них как личность замечателен ничуть не меньше, чем Анна Васильевна.

Вот с этой самой супружеской парой мне и посчастливилось погулять по прекрасному городу Ярославлю. В конце 50-х было еще очень далеко до нынешнего возвращения храмов верующим - большинство из них использовались случайными конторами по принципу "кто смел, тот и съел". В прекрасной церкви Ильи Пророка помещался склад животноводческих или мясоторговых информационных стендов с изображением того, что, строго говоря, ровным счетом никому не нужно, - как коров измерять и расчерчивать, чтобы было понятно, где на туше первый сорт, а где второй, как что называется и т.д. И из-за всего этого выглядывали ободранные драгоценные фрески.

Дежурным и необыкновенно приятным пунктом нашего ежедневного расписания стала переправа на противоположный городу берег Волги, катание по детской (или пионерской?) железной дороге со станциями, конечно же, Победа, Мир и т.д., а перед обратной переправой - купание. Татьяна Николаевна при этом демонстрировала свою невероятную плавучесть - она могла безо всяких усилий и каких-либо движений держаться в воде, стоя вертикально и погружаясь в нее не глубже чем по плечи. Ей ничего не стоило лечь на воду, как на постель, и читать книжку, которую она держала в руках, что немедленно напомнило мне картинку из учебника географии насчет Мертвого моря, именно таким лежанием иллюстрировавшую высокую плотность воды. Но тут-то была Волга, в которой можно запросто потонуть... да, кому угодно, но не Татьяне Николаевне!

Вечерами Лабарданы куда-то девались и мы с тетей Аней либо немного гуляли и ужинали каким-нибудь уличным "нарпитом", либо сидели на довольно диких рыбинских спектаклях; она смотрела на них глазами бутафора и отмечала главным образом, что и как смотрится из зала. "Видишь пистолет, это мне Илюшка (имелся в виду уже упоминавшийся Илья Лифшиц) из дерева вырезал. Правда, хорошо?" Пистолеты были нужны на сцене - там по инерции катились унылые "На той стороне", какие-то "Особняки в переулках" и прочая антиимпериалистическая, миролюбивая, разведывательная и контрразведывательная лабуда.

Помню, что заходили мы с ней в гости к жившему тогда в Ярославле Ростиславу Капнисту, брату подружившейся с тетей Аней в Карлаге Марии Ростиславовны Капнист - знаменитая фамилия, уходящая корнями в далекую русскую, а потом и греческую старину (Капносы). Из этого визита я по причине молодого легкомыслия мало что запомнил, кроме, пожалуй, ощущения тесноты и неустроенности жизни графских потомков даже на фоне того, чего я вдосталь навидался к тому времени в разных российских местах и местечках.

Волковский театр Ярославля не раз становился пристанищем для летних гастролей Рыбинского драмтеатра, и Анна Васильевна успела узнать и полюбить этот и вправду красивый город, который мне тогда - да и теперь, пожалуй, чем-то неуловимо напоминал Москву. Этому городу посвящено еe стихотворение, которое так и называется - "Похвала Ярославлю", вот оно:

В тебе смешенье жизни современной

С виденьем незапамятной поры

Побелены простреленные стены,

На древних башнях новые шатры...

Течет река торжественно и важно,

Далекий берег - голубая мгла.

Высокий строй домов многоэтажных

Внезапно прерывают купола.

И, укрываясь липами от пыли,

В пропорциях воздушны и легки,

Хозяев новых мирно приютили

Ампирные твои особняки.

И над твоею задремавшей былью

Закаты разжигают свой костер,

Как будто в небе золотые крылья

Иоанн Предтеча над тобой простер.

Как-то однажды - дело было уже в середине 60-х в Москве - к нам на Плющиху пришел один из многочисленных писателей, пытавшихся собрать с такого реликтового существа, которым для охотников за историческими редкостями была тетя Аня, свой взяток для очередного "прямого и честного" романа о Колчаке. Разговор уже сворачивался, время шло к ночи, каким-то образом речь коснулась поэзии, и писатель признался, что иногда он создает и стихотворные произведения, и прочел нам какой-то образчик своей поэзии. Чуть раньше речь шла и о Ярославле, и тетя Аня сказала: "Вы знаете, и у меня есть стихи: вот, например, одно из них - как раз о Ярославле" - и прочла его. А надо сказать, что при своем скромном внешнем облике Анна Васильевна, как только начинала даже просто говорить о чем-либо, тотчас обнаруживала высокие личностные качества, огромный внутренний потенциал. Здесь же она говорила не просто на общие темы - только что закончился разговор о событиях и людях, составлявших неотъемлемую часть ее жизни, и вот она читала свои стихи, вполне отдавая себе отчет в том, с каким вниманием будут они выслушаны. Короткий гимн Ярославлю был прочитан ею с артистическим блеском, с высочайшим чувством меры (не изменявшим ей, кстати, и в других, совсем нелитературных ситуациях), которое точно модулировало ее как-то сразу сделавшийся более низким голос. Ни единой лишней интонации или нажима, никаких перебивок ритма или "выразительных" пауз, но то чувство, которое побудило ее написать это стихотворение, было передано вполне. Чтение стихотворения стало финальным аккордом в разговоре, и он, надо сказать, был исполнен Анной Васильевной виртуозно. Неожиданно все присутствующие до неловкости ощутили огромное превосходство Анны Васильевны над собеседником, в том числе и он сам. В который раз она овладела ситуацией.

Все, что я говорил до сих пор о послессылочной жизни Анны Васильевны, может произвести впечатление какого-то стойкого улучшения за вычетом некоторых психологических и бытовых неудобств - но ведь они были у всех, а так, что же: работа, друзья, поездки к родственникам - на что особенно-то уж сетовать. Все и так и не так: не забудем, что Анне Васильевне шел седьмой десяток, а она вынуждена была тяжко работать, просто чтобы добывать себе пропитание, так как на получение пенсии рассчитывать не приходилось: лагерная работа в зачет не шла, какие-то случайные заработки во время многочисленных высылок не всегда документировались - поди-ка прояви дальновидность и позаботься о будущей пенсии, когда и тебе и всем остальным совершенно неясно, что с ними произойдет завтра. Кроме того, на Анне Васильевне висели неснятые судимости, не позволявшие надеяться на переезд в Москву, к сестре Елене, жившей на Плющихе, в квартире, которая была довоенным и долагерным домом Анны Васильевны (об этом доме я скажу немного позже - он того заслуживает). Так что благополучие было, как говорится, очень и очень "кажущееся". Чтобы не сочинять характеристик этому далеко не насквозь известному мне периоду жизни Анны Васильевны, приведу несколько ее писем из Рыбинска, который, судя по почтовым штемпелям, превратился из Щербакова в таковой где-то году в 57-58-м [Г. Щербаков с 1946 по 1957 гг].

Вот, в частности, письмо, иллюстрирующее один из этапов переписочной канители, которая долго и безрезультатно тянулась у Анны Васильевны вместе с Тюлей с органами советского правосудия:

Дорогая Леночка, должна тебе сообщить не слишком приятное известие см. прилагаемый документ. Комментарии как будто излишни. Не скажу чтобы была удивлена, но в общем - хватит! - 13 октября 1958 г.

Загрузка...