Имчук перекрывал нам доступ к мужчинам и поэтому неизбежно толкал девчонок в объятия женщин, родственниц или соседок, безразлично. Он приучал нас и к подглядыванию. Я видела, как выходила замуж Найма.
Мне только что исполнилось двенадцать, когда супруга Шуйха постучала к нам в дверь, чтобы попросить руки моей сестры для своего сына Тайеба. Он только что получил погоны жандарма, что придало семье тот авторитет, который она не смогла завоевать за долгие века торговли пончиками. Мать попросила сына погулять по деревне в парадной фуражке, строевым шагом, высоко подняв подбородок, вытянув руки вдоль поджарого тела. «Это лучшее зрелище с тех пор, как Руми убрались из деревни!» — посмеивался гончар. «Только он должен бы нарядить мать и сестер в мажореток для полноты картины», — добавил Каси, содержатель бара Непонятых.
Насмешки мужчин не достигли ушей моего отца, которому форма полицейского внушила глубочайшее уважение.
После введения независимости он только о том и мечтал, чтобы джеллабы, которые он кроил одним досадливым движением ножниц, сменились на роскошные униформы с многочисленными вытачками, украшенные ремнями, хлястиками, застежками-молниями и золочеными пуговицами. Увы, жандармерия так и не дала ему заказа на обмундирование своих картонных офицеров.
Мать разрешила Тайебу приходить к нам один раз в неделю, чтобы обсуждать со своей нареченной подготовку к свадьбе. Однако она делала все, что могла, чтобы быть при свиданиях. В те вечера, когда она слишком уставала, но не решалась выставить сына торговца пончиками вон, нести стражу поручалось Али. Сидя между Наимой и ее женихом на диване в гостиной, он блюл добродетель сестры с высоты своих одиннадцати лет, важный и старательный.
Однажды вечером, когда я улеглась спать вскоре после ужина, меня разбудила странно глубокая тишина, царящая в доме. Отец не храпел, не слышно было ни звука. Я поднялась и босиком побежала в гостиную. Там меня ждало невероятное зрелище. Жених и невеста боролись, не обращая внимания на задремавшего Али. Только потом я заметила, что корсаж Наймы расстегнут. Жандарм ловил ее груди, которые она отчаянно пыталась запихнуть обратно в корсаж. Я удалилась на цыпочках, давясь нервным смехом. Вот так, хватает одной пары грудей, чтобы весь мир сошел с ума и потерял осторожность. Бдительность матери только что была самым наглым образом обманута.
Я любила подсматривать и слышала слишком хорошо, в том числе и в день, когда Найма пригласила меня к себе, в городок Фургу, куда ее мужа перевели через несколько месяцев после свадьбы. Автомобили были в Имчуке большой редкостью; в далекие поездки приходилось отправляться на тракторах или телегах. Отец Тайеба предложил отвезти меня к сестре на осле, и мама согласилась без проблем.
Нельзя не отметить, Шуйх считал, что все его состояние целиком и полностью заключается в египетском осле — скакуне с золотистой шкурой, высоко ценимом во всей долине; у осла были круглые бока и взгляд такой же похотливый, как у его владельца.
Он усадил меня позади и попросил покрепче уцепиться за его талию. Все время пути он распевал песенки, не обращая на меня внимания, не сделав ни одного комплимента, — ведь он стал родственником, свекром. Я болтала ногами, весело стуча по бокам осла, хотя дождь не переставал и промочил нас до костей.
Я была рада снова увидеть Найму. Мне не хватало смеха и болтовни сестры-невесты.
Найма ходила босиком по крохотной квартирке, где полы были покрыты черно-белой плиткой. Ее хна выглядела уже не охристо-рыжей, а серой, как небо Фурги. Но кожа стала светлее, а движения медленными и какими-то ленивыми. Походка сестры тоже переменилась. У нее появилась незнакомая мне манера покачивать бедрами. Я внимательно разглядывала ее ноги, ведь Нура сообщила мне по секрету, что, когда женщина выходит замуж, пространство между ляжками увеличивается, так что ноги делаются кривоваты. Но Нуру эта перемена, похоже, не затронула.
К вечеру пришел муж сестры, затянутый в униформу. Мы поужинали втроем за одним столом. У нас отец всегда ест отдельно. Быстро расправившись с кускусом и курятиной, Тайеб зевнул и направился в спальню. Найма сказала, что мне придется спать в одной комнате с ними, потому что в кухне полно тараканов. Она постелила на полу три толстых одеяла и подложила под голову диванную подушку: «Ну, теперь спи».
Новое ложе оказалось неудобным — заснуть мне было трудно.
Только я начала погружаться в сон, как кровать заскрипела. Вслед за треском нового дерева послышались странные звуки.
Я знала, что замужество связано с близостью, хотя нас, имчукских девчонок, изо всех сил старались убедить, что это не так. Будто бы все упорно сватают юношей и девушек, вкладывают целое состояние в приданое, закатывают пышные свадебные празднества — и все потому, что мужчины и женщины, «боясь темноты, не хотят спать одни»! А если они запираются вдвоем в одной комнате в неурочное время — это просто по привычке. Если спят в одной постели — это для того, чтобы греть друг друга. Если женщина забеременеет, значит, такова воля Аллаха. Если женщина обновляет вечером, за полчаса до того как муж вернется домой, свои узоры хной — это только для того, чтобы соблюсти древний ритуал. Неправда это все! Свадьба — это и скрип матраса, растущий крещендо, это шумное дыхание новобрачного, это покорность сестры, которая раскрывает бедра, не протестуя. Брак — это краткие и точные распоряжения собственника: «Откройся», «Повернись», «Ляг вот так». Это обезумевший, ужасающе искренний шепот: «Какая ты горячая», «Да, соси меня», «Еще, еще вот так».
Найме не нужно было говорить. Ее муж рассказывал о своем и ее наслаждении, в то время как скрип кровати смешивался с приглушенными звуками их тяжелого дыхания. Вдруг послышался долгий, глубокий вздох, Словно Найма испустила дух. Мою утробу сотрясли то ли спазмы, то ли тошнота. С глазами, полными слез, я осознала, насколько же я ненавижу сестру. Я хотела бы быть на ее месте, под Тайебом.
Назавтра, прощаясь с Наимой, я старалась не встречаться с ней взглядом. По дороге домой я сжимала зубы и кулаки, твердя себе, что когда-нибудь подо мной тоже заскрипит кровать, широкая, как поля Имчука. Я заставлю своего мужа вопить от удовольствия, таким знойным будет мое лоно, таким жгучим, как обжигающие порывы ветра-шерги, сжатым тесно, как розовый бутон. Так обещал мне Дрисс в свое первое появление на мосту через Вади Харрат.
В темноватой квартире Дрисса сиеста обретала вкус оранжада и арбуза. Мой любовник читал, растянувшись голышом на старинном персидском ковре, а я мечтала, положив голову ему на бедро, лежа по диагонали. Он посмеивался, когда игривая фраза подтверждала его гривуазные предрассудки.
— Только послушай: «Одному влагалищу больше нужны два фаллоса, чем одному фаллосу — два влагалища». Браво! Здравое размышление, и превосходно высказанное! А вот еще неплохой афоризм: «Каждое влагалище с рождения носит имена своих посетителей». В добрый час!
Дамасские Омеяды, багдадские Аббасиды, поэты Севильи и Кордовы, пьяницы, горбуны, бродяги и шлюхи, прокаженные, убийцы, курильщики опиума, визири, евнухи, негритянки, педерасты, сельджуки, туркмены, татары, бармакиды, суфии, хариджиты, уличные водоносы, шпагоглотатели, дрессировщики обезьян, тунеядцы и чудовища носились по комнатам, орали под пытками, карабкались по занавескам, мочились в хрустальные бокалы и извергали семя на расшитые серебром подушки. Я видела, как Дрисс велит им молчать, как они летят по его приказу сквозь горящий обруч, умирают в безводной пустыне и вновь оправляются, псе в шрамах и блохах. Я видела, как они едят фиги, треснувшие от солнца, и двуцветные груши, мечтая о групповухе среди атласа и парчи.
Салуа и Наджат были к его услугам. Я обожала его одного. Они объявились однажды вечером, когда Дрисс полил меня шампанским, решив вылизать с головы до ног и напиться из моего пупка. Я чувствовала приближение оргазма — и тут они позвонили в дверь, чуть подшофе, в праздничных нарядах. Я только успела прикрыться простыней, как гостьи расселись и закурили сигареты. Салуа своем проницательным взглядом разгадала и мою наготу, и досаду. Дрисс даже не потрудился скрыть от них эрекцию.
— Честное слово! Твоя подруга ничего другим не оставляет! А ты не устаешь над ней трудиться! Не хочешь ли поиметь и мою подругу для разнообразия?
Салуа была мне отвратительна, но, как ни странно, ее слова возбуждали. Она говорила, как мужчина. В своем уголке Наджат уже расстегнула лифчик, и Дрисс ждал продолжения, член его нервно подергивался. Раскаленная лава обожгла мне матку.
Я заперлась в ванной. Прежде чем снова одеться, я посмотрела в зеркало. Там я увидела растрепанную женщину с дикими глазами. Стоя перед зеркалом, я взяла клитор двумя пальцами, раненная желанием, и ступила ногой на край ванны, колено другой ноги дрожало от силы ощущений. Клитор, напряженный до боли, пульсировал, как бешено бьющееся сердце. Пальцы мои были клейкими от смазки, пахнущей гвоздикой. Как я ни старалась, я не могла кончить. Перед глазами потемнело, я попыталась высвободить мой клитор, мою единственную гордость, из окружающих его волосков, чтобы посмотреть, на что он способен. Он не был способен ни на что! Он виднелся красный и нелепый, он требовал языка Дрисса, чтобы встать, и его члена, чтобы принести мне блаженство.
Вернувшись в гостиную, я увидела кривоватую улыбку своего мужчины. Как будто он догадался о нужде, заставившей меня выбежать из комнаты, когда за мной летели хриплые смешки. Как будто он знал, что я не получаю никакого удовольствия, если трогаю себя сама. Он жадно целовал губы Наджат, любовницы Салуа, запустив руку между ее бедер. Сама Салуа развалилась на софе. Откинувшись на подушки, она курила с деланной рассеянностью, напуская на себя дрему. Позднее, я узнала, что ее трубка наполнена гашишем, который продавал ей карлик Мефта, швейцар в ее доме.
Я перевернула пластинку Эсмахан «Имта ха таариф имта, инни бахибек инта…» Потрескивание искажало чудный голос ливанско-египетской певицы, рано погибшей в автокатастрофе. Я нарочно села рядом с Салуа, чтобы показать, что не боюсь ее, и выкурила с закрытыми глазами свою третью за вечер сигарету. Я не хотела видеть, как Дрисс дразнит соски Наджат, не хотела знать, что его палец уже проложил путь в потайной уголок. Я вздрогнула, когда ясно услышала, как он сказал: «Ты совсем сухая. Я смочу тебя слюной».
Салуа, не скрываясь, положила свою руку, тяжелую как свинец, ко мне на колено. «Нет», — сказала я, вскочив. Нет, повторяла я, шагая по бульвару Свободы к дому тети Сельмы. Нет, отвечала я своей голове, которая туманно убеждала меня, что любовь никогда не выставляет счетов и не выносит приговоров. Нет, орала я Дриссу, твердившему мне во сне, что это всего лишь игра и он не любит никого, кроме меня. Когда я проснулась, я решила, что Дрисс — это ловушка, и мне надо спастись от него. Я знала, что, если решусь стать могильщиком этой любви, мне придется также нести ее труп, блуждать сорок лет в пустыне, потом признать, побежденной, что мертвое тело, которое я тащу, — на самом деле мой собственный труп.