…уже пустыня силу прикрыла.
В середине января из Кремля, плохо обложенного войсками Трубецкого и Заруцкого, выбрался пан Маскевич доставать кормы.
Для спокойствия взял он с собой часть своего имущества: на шею надел ладанку, в нее вложивши изумрудный крест и нитку крупного жемчуга, надел на себя кафтан парчовый, шубу соболью, к поясу привязал кошель, в кошеле – золото, драгоценные камни, и такие же камни, но резные, и опять жемчуг.
Другими же вещами ценными – парчой в кусках, чернолисьими мехами, мехами собольими, персидскими тканями, серебром в ломе – набил он овсяные мешки, взвалил на дюжего чалого мерина и того мерина велел ставить всегда у знамени своего отряда.
Ночью клал пан Маскевич те мешки под голову.
Из Москвы шли на северо-запад разоренными местами. Вышли на реку Шошу. Тут прежде город был Микулин, теперь торчала одна церковь. Пошли дальше. Деревни пустынны. Пробовали в избах печи и золу: в иных местах горяча, недавно убежали люди.
Избы стояли в больших зимних, белых, снеговых шапках.
Тихо кругом, будто теми шапками уши закрыты.
Внутри избы черны – топятся без труб.
Вышли на Волгу, стали грабить между пятью русскими городами – между Старицей, Ржевом, Погорелым, Волочком и Козельском.
Ночевали раз в селе, называемом Роднею. Село большое, дворцовое. Людей не видно, собаки не брешут. А на дорогах помет конский еще не промерз.
Крестьяне, жившие в Родне, вместо всякой иной повинности обязаны были ставить на царскую кухню капусту.
В каждой избе было по две-три кадки квашеной капусты, приправленной чесноком и анисом. Есть капуста резаная, есть капуста головами. Есть зеленая капуста, и внутри кочна врощен огурец, и он зимой зеленый.
Сверлили дворы пиками, искали зерновые ямы. Нашли.
По запаху искали хлеб печеный, тоже нашли.
Жолнеры не могли досыта наесться.
Водка была с собой. Пили водку со ржаным хлебом, с капустой, с зеленым огурцом.
Пили до вечера, разделись. Раздетые, ночью встали и опять ели и пили.
Кругом тихо. На избах шапки снеговые, дорогу замело, снега кругом рыхлые.
Спали в тишине.
Ночью началась стрельба на краю деревни и крики. Оказалось, крестьянский отряд – звали тех людей «шиши» – крадучись, следовал за ротой Маскевича, и под самое утро, когда в небе звезда показалась, названная в честь пресвятой богоматери Мария, а восток розовел, напали шиши на отряд.
Маскевич спал на полатях над печью. Печку вытопили жарко, амбарными дверьми.
Прыгнул Маскевич с полатей. Тьма.
Сабля при себе.
Вскричал спросонок:
– Седлай штаны, натягивай коней!
Но было уже некогда.
Русские пришли на лыжах, а кони панские в снегу проваливались.
Били мужики гусар дубинами, кололи ножами.
Отстреливались от них паны из пистолей.
Вскочили на неоседланных лошадей, ускакали, кто смог.
В лесу без штанов холодно. Завернул Маскевич ноги в барсовую шкуру, что была на его коне вместо потника.
Холодно, тихо. Солнце встало. Лес большой.
Тут вспомнил Маскевич – все пожитки в деревне.
– За что наказуешь, бог, верного раба своего, пана Самуила Маскевича?
Ехали долго. По дороге встретили старого мужика. Взяли его проводником, чтобы не заблудиться.
Тихие лесные тропы проложены крестьянскими узкими дровнями, всаднику все время надо нагибаться, чтобы не задеть головой снегом покрытые ветви.
Спотыкалась под Маскевичем рыжая кобыла, спотыкался, хоть и был без вьюков, дюжий чалый мерин, что жался по привычке к знамени.
Ехали долго. Услышали вдалеке – кто-то по-польски ругается.
Встретили воина в синем плаще, с длинным копьем.
Сказал воин, уставивши копье на старика:
– Ведет вас холоп прямо на русскую засеку.
Поговорили, что делать с холопом. Хотели на кол посадить, но вытесать кол не было времени.
Срубили мужику голову саблей.
С сокрушением сказал Маскевич:
– Страха своего мы с него обратно не получили.
И, так сказав, снял со старика посконные его портки, надел на себя. Стало много теплее.
Ехали долго.
На другой день встретили пана Струся с тремя тысячами буйного войска. Ехать стало спокойнее. Добрались к Москве, перешли реку у Девичьего монастыря, прорвались с боем к Кремлю.
В Кремле нерадостно. Деревянные дома больше поразобраны. Те две тысячи быков, что пригнал в сентябре Сапега, съедены.
Пошел Маскевич к себе, в Борисовы палаты, поставил коня в переднюю, полез под кровать: там ларь был с вещами.
Украдено!
Снял пан тяжелые, подкованные сапоги, сел на кровать.
Постучались в дверь. Пан не ответил.
Дверь открылась. Вошел Конрад Буссов, пастор, в фиолетовом шелковом подряснике. Еретик-лютеранин, но образованный человек.
– Что думает делать пан, вернувшись из славного похода? – спросил пастор.
– Я думаю, – сказал Маскевич, – и думают мои товарищи, что когда попадает лиса в капкан хвостом, то лучше ей тот хвост откусить. Мой хвост уже откусили шиши. Я говорил с товарищами: мы попытаемся прорваться из Кремля домой.
– Эней, – сказал пастор, – муж, воспетый Виргилием, создатель Римской империи, к которой принадлежит и наша держава, потому что император австрийский несомненно наследник Августа, а тот наследник Энея, – Эней, пан, убежал из Трои, посадив отца на плечи и взявши сына за руку. Я тоже так сделал бы, если не имел под Москвою поместий. Поэтому я одобряю ваше мудрое решение и могу ему помочь. Сколько вы хотите за вашего чалого мерина? Уедете вы не завтра, а кони в конюшнях уже отъели от голода друг у друга хвосты. Считайте, что ваша лошадка сдохла. А я дам вам за нее золотую цепь.
Пан Маскевич сердился на чалого мерина за то, что тот так бежал из деревни, а надо было ему упираться, если вьюки были оставлены в деревне. Глупая скотина!
– Вы зарежете его?
– Зарежу!
– Покажите цепь.
И дело состоялось.
Скоро узнал Маскевич, что он продешевил и продешевил сильно: корова стоила несколько сот флоринов, кусок сала – несколько червонцев. Все собаки и кошки были скуплены и посолены. На засол же купил Буссов чалого мерина. Он знал, что в Нижнем стояла новая рать, под предводительством Минина и Пожарского.
Цены должны были подняться.
Рать в Нижнем была не так велика: часть людей послали против шведов с заслонами, часть пришлось отправить на низ.
Деньги, что собрал Миныч, роздали в жалованье. Идти было не с чем.
Заняли у именитых людей Строгановых четыре тысячи сто пятнадцать рублей. С тем и пошли. Пошли не на Суздаль, как сперва собирались, а на Ярославль. И пошли не в январе, а в начале марта. На Суздали места были слишком грабленые и битые. Тут восставали мужики много раз, рубили их тушинцы и поляки и даже жгли в Шуе.
Идти решили по Волге вверх, правым берегом, собирая остатки разбитых отрядов.
Пришли в Балахну. Город под рукой у Нижнего. И Пожарского и Минина здесь все знают. Минин здесь ратником был, в ополчении Алябьева.
Город тих, разграблен. Колодцы, из которых берут рассол для солеварен, обветшали.
Встретили ополчение хорошо. Дивились люди на смелость ополчения, дивились, качали головой и присоединялись.
Пошли дальше. Шли чинно, деревень не трогали, кормились из котлов.
Когда по Нижнему шли, казалось, что три тысячи народу – много, и в Балахне еле разместились. А как вышли на простор – река широка, дорога по-зимнему высока и крива уже по-весеннему.
Шли, задевая шапками за ветки деревьев. Было тихо. Рать казалась малою. Шла, теряясь в снегах.
Будто обоз идет.
Широкая Волга вся казалась дорогой. Шли будто обочиной.
Дорога широка – чай, в версту. Потерялись люди на дороге. И говора не слышно, и песни не слышно. Все съедают снега.
Прошли Городец. Малый город, тоже спаленный.
Юрьев-Поволжский стоит на склоне крутой горы. Город сожжен.
Встретили с колокольным звоном. Дали денег, татарский отряд присоединился. Вспомнили здесь сотника Федора Красного, что рубился с поляками.
Пошли в Решму. Город жженый. Тут пришли плохие вести из Владимира: Трубецкой и Заруцкий присягнули самозванцу, вору, который объявился во Пскове.
Значит, с кем встать под Москвой?
Собрал Козьма Минин десять грамотеев, достал бумаги, и Пожарский сразу десятерым диктовал письма, а списки послали не на одну Москву, а на все города.
Писал Пожарский:
«Как сатана ослепил их очи? На их же глазах их калужский царь был убит и без головы вонял перед всеми целые шесть недель. И сами же они из Калуги писали в Москву и в другие города, что царь их убит, и теперь целуют крест мертвецу».
В Решму пришли остатки отряда Гришки Лапши, крестьянина. Тут же закупили валенки для войска и пошли дальше, на Кинешму.
В синих снегах двухаршинное узкое знамя казалось каплей крови.
Нес знамя, на котором написаны были стены Иерихона и Иисус Навин, Семен Хвалов.
На нем валенки, рукавицы, штаны, шуба баранья и теплая шапка. Но стремянный томился.
Когда подъезжал к нему князь, говорил Хвалов тихо:
– Жалованьишко, князюшка, что тебе положили, все в сохранности. Ужель теперь не проживем, Дмитрий Михайлович? Только всуе мятемся, как говорил прозорливец Иринарх. Ведь я знаю, раны твои незажившие рубахи кровавят. Куда бредем, князюшка? В Нижнем хоть кормы дешевы. Нам бы схорониться куда! Икрой бы я тебя кормил с лимоном! Ты бы, солнышко мое, оздоровел, а там и увидел бы, кому служить.
Шло войско тихой и долгой дорогой.
Кинешма-город горел дважды. Теперь отстроились мало. Ополчение встретили колокольным звоном. Жалели людей, сомневались, головой качали и присоединялись к рати.
В Кинешме дали казны в подмогу. От Кинешмы до истоков Луха верст тридцать, а там и Мугреево – Пожарского вотчина. Вся та сторона стародубских князей. Замельчали они, но там каждая речка своя. А Хвалов хоть и рязанец, но ему бы в Мугреево! Там тишина и теплые избы.
На пути не теплело: дорога шла к северу.
Вез Семен Хвалов ополченское знамя, и устала его рука.
Нагнал он князя. Едет князь на морозе, а щеки у него не краснеют, белеют.
Сжалось сердце у Хвалова, сказал он прямо:
– Воевода! Отсюда до дому тридесять верст. Князь, скажись недужным. Народ, Дмитрий Михайлович, вокруг нас битый, ненадежный. Нам ли с копейщиками воевать? Нам ли короля осилить? Видишь, князь, мы идти-то не умеем. Все протратили. Миныч – мужик, воеводского обычая не знает. Пушки-то надо отдельно везти, в подряд их надо сдать доброму человеку, чтобы было кому отвечать. А он их везет при полках!
Князь молчал.
– Князюшка, – говорил Хвалов, – мы вот Городец проехали. Поедем в Мугреево! Там кругом болота песчаные, отсидимся.
Тут подъехал Роман.
Сильно он с Москвы переменился и носил теперь польский палаш, немецкий панцирь и два пистоля при седле.
– Дмитрий Михайлович, – сказал он, – еще мужики пришли, с пищалями. В Шуе недожженные!
– Семен, – сказал Дмитрий Михайлович, – отдай знамя Роману. Пройдешь к мужикам, поведешь их к Минычу – он распорядится. А ты будь при котлах. Да не плачь, Семен. На Москву идем, а она слезам не верит.
Шли дальше. Белые каменные церкви стояли в пустырях, где были когда-то большие села.
Горели те церкви на ветру. От черной копоти, унесенной ветром вбок, испуганными, косыми казались очи-окна церквей.
Около города Плеса Волга поширела. Тут пришли вести из Костромы. Воевода – за Сигизмунда, заперся в Ипатовском монастыре. Миныч решил в Плесе не останавливаться, на Кострому идти не мешкая.
У Костромы ждали ополчения люди из Галича да из Соли Галической. Пришли по реке Костроме.
Это были те остальцы, что отсиделись в болотах, на сухих гривах за засеками.
Пошли через реку в город.
У монастыря стена высокая. Со стены снег сбрасывают, накатывают темные пушки.
Стали у стены, и тут поднялись против воеводы в Костромском посаде, а потом и люди в монастыре. Привели воеводу к Пожарскому на веревке.
Шля дальше, дошли до Ярославля и встретились с людьми из Вологды, из Романова, из Кашина, из Торжка, кузнецы пришли из Павлова, из Устюжны-Железнопольской.
Миныч начал скупать коней отощалых, сено возить из дальних мест, пока еще не совсем прошла зимняя дорога. Набирали сукна, шили кафтаны для войска, обучали ратников, как стрелять, чтобы не заронить искры с фитиля себе же в порох.
Из-под Москвы шли дурные вести. Когда стаял снег, гарнизон сменился. Ушел Гонсевский, переправившись через реку по живому мосту. Увез с собой две короны, драгоценные жезлы.
Трубецкой вылазку пропустил. В лесу встретили врагов мужики, бились, но не устояли.