1947 год

Антонина

Ленинградское лето катилось своим чередом, перемежая дождями ясные тёплые дни. В один из вечеров после работы мы с Марком забрели на руины разрушенного стадиона.

Бомбёжки и обстрелы снесли всю центральную часть, оставив ряд колонн при входе и обезглавленную статую дискобола на угловой опоре. Вечернее солнце насквозь пронизывало лёгкую колоннаду, отбрасывая под ноги полосатые тени.

— В пятом классе я выиграл здесь соревнования по бегу, — похвастался Марк.

— А я всегда по физкультуре была двоечницей.

— Как же ты служила регулировщицей? — удивился Марк. — Ведь стоять на перекрёстке в дыму и пыли предполагает хорошую физическую подготовку.

Я пожала плечами:

— Надо было, вот и выстояла. В войну о себе не думалось. Знаешь, один раз в жару я даже сознание потеряла. Потом чуть от стыда не сгорела! До сих пор не могу спокойно вспоминать — колонна идёт, впереди разбитый мост, а я валяюсь, как кисейная барышня.

Марк взял меня за руку и развернул лицом к себе:

— А я, каждый раз мотаясь из медсанбата в госпиталь, всегда высматривал тебя на посту. Несколько раз хотел спрыгнуть, познакомиться, но так и не решился. Другие водители кричали тебе: «Привет, сестрёнка!», ты им улыбалась, а я смотрел и завидовал тому, с кем ты будешь рядом.

— Но раз я рядом с тобой, значит, нам было суждено встретиться, что бы ни случилось.

За разговором мы дошли до бетонной балки, вывороченной из земли. Разогретая солнцем поверхность отдавала теплом.

— Посидим? — Чтобы не испачкать платье, я положила на балку холщовую сумку, в которой носила носовой платок, кошелёк, зеркальце и всякие мелочи, необходимые каждой девушке.

— Жаль, я не захватил пиджак, — посетовал Марк, — он бы сейчас пригодился вместо подстилки.

— И так сойдёт.

Я собралась плюхнуться на сумку, но вдруг вспомнила, что с самого утра ношу с собой нераспечатанное письмо от Раи. Обычно я прочитывала письма немедленно, но присутствие Марка заставляло меня забыть обо всём на свете. Серый конверт с блёклой розоватой маркой оказался плотнее обычного. Я вскользь подумала, что с нашего предыдущего общения у Раи накопилось очень много новостей. Но я ошиблась. Раино письмо содержало всего несколько строчек о том, что на имя моей мамы по нашему старому адресу пришло письмо, и она мне его пересылает. Я повертела в руках изрядно помятый конверт, подписанный корявым почерком человека, которому не часто доводится пользоваться пером и чернилами. Странно. Кто мог мне писать? Не знаю почему, но меня кольнуло тревожное чувство. Я вдруг вспомнила рассказ соседки о том, как однажды к маме приходил странного вида мужчина и она приказала ему больше не появляться и оставить нас в покое. Я вгляделась в адрес: Псковская область, посёлок Торфяники. Улица и номер дома в адресе отсутствовали.

Марк взглянул на конверт в моих руках:

— Знаю, где это. У меня друг в тех краях живёт.

Я прижалась к его плечу:

— Думаю, стоит ли открывать. Мамы давно нет, а чужие письма я не читаю.

— Мало ли что там? — откликнулся Марк. — Может, подруга пишет. Тогда надо её известить о смерти твоей мамы.

— Подруга?

Задумавшись, я перебрала в мыслях маминых знакомых женщин и поняла, что ни одна из них не подходит под категорию подруг, таких, с которыми можно поделиться горем и радостью, вместе отмечать праздники и обсуждать личную жизнь. Мама была очень закрытым человеком, и правду о ней знала только бабушка. Или не знала?

Загадка, запечатанная в конверте, пульсировала на кончиках моих пальцев, когда я оторвала тонкий бумажный край. Выпавший листок из школьной тетради в косую линейку содержал всего несколько строк. С возрастающим недоумением, я прочла их вслух:

— «Ваш муж Сергей Вязников умер в марте 1947 года. Похоронен по-людски».

Мозг отказывался понимать написанное. Я перечитала записку несколько раз, пока до меня не дошёл смысл. Я посмотрела на Марка:

— Мой папа умер от тифа ещё до моего рождения, а здесь написано, что три месяца назад. Это наверняка какая-то ошибка.

— Откуда ты знаешь, что он умер до твоего рождения? — мягко спросил Марк.

— Мама рассказывала.

— Есть свидетельство о смерти?

Я растерялась:

— Не знаю. Хотя. — я прикусила губу, — в тех документах, что у меня остались, никакого свидетельства о смерти отца нет. Мамино есть. Она умерла от голода, но в свидетельстве написано, что сердечная недостаточность.

— Тогда многим так писали, — кивнул Марк. — По негласному распоряжению уменьшали статистику умерших от голода.

Я с отчаянием посмотрела на Марка:

— Марк, что делать? Как разобраться?

Он взял мои руки в свои, и я сразу успокоилась. Марк легко поцеловал меня в лоб:

— Поехать в эти самые Торфяники.

— Но там же нет адреса!

— Зато есть кладбище с надписями на могилах. И кроме того, уверен, что в посёлке все друг друга знают. — Нежным движением он поднял моё лицо за подбородок и заглянул в глаза. — У тебя скоро отпуск, я договорюсь об отгулах, и съездим.

— Съездим? Ты что, поедешь со мной?

Мой вопрос его удивил.

— Конечно, а как же иначе! Я не могу отпустить тебя одну неведомо куда.

— За тридевять земель, — пробормотала я следом, и Марк немедленно подхватил:

— Именно! Неужели ты ещё не поняла, что отныне мы везде будем ездить только вместе?

* * *

До отпуска мне оставалось две недели. Неустойчивая погода то разогревала улицы палящим солнцем, то щедро осыпала частым дождичком. Наша работа в совхозе временно закончилась, и ребят распустили на каникулы. Мы, учителя, своими силами делали ремонт в школе. Я взяла на себя покраску парт и приходила домой пропахшая краской, с грязными руками и красными глазами от едкого запаха. Не знаю почему, но я при работе с краской всегда ухитряюсь обляпаться сверху донизу. Если кто-то думает, что красить парты легко и быстро, то он ошибается. Зато монотонная работа не отвлекала от мыслей о Марке, о том, что совсем скоро мы поженимся. Мы решили не справлять свадьбу, а тихо расписаться в ЗАГСе и отпраздновать вдвоём, без лишних глаз и лихорадочной суеты.

А ещё мне не давало покоя полученное письмо с сообщением о смерти моего отца. В сумке с документами я перетрясла и перечитала каждую бумажку, но не обнаружила ничего, что могло бы навести на след отца. Свидетельства о браке тоже не было. Но ведь у нас с мамой и умершего одна фамилия — значит, родители состояли в законном браке. Загадки и семейные тайны кружили голову, и воображение рисовало то трагические, то романтические варианты расставания отца и мамы.

Интересно, почему она скрывала, что он жив? Репрессии? Обман? Предательство? Вариантов представлялось такое множество, что впору садиться и писать приключенческий роман на манер «Графа Монте Кристо».

То ли от беспорядочных мыслей, то ли от запаха краски меня затошнило. Я сунула кисть в банку с водой и решила, что после перекура успею покрасить ещё пару парт, но вышло иначе.

Заглянувшая в дверь директриса оценила фронт проделанной работы и скомандовала:

— Идите домой, Антонина Сергеевна, а то вы бледная, как стена.

— Стены у нас зелёные, — вяло пошутила я.

— Идите, идите, не спорьте, а не то свалитесь с головной болью. Я запах краски вообще не выношу. Хоть и окна раскрыты, а всё равно несёт по всем коридорам. Кстати, разведка донесла по секрету, что в универмаг собирались завезти штапель. Прогуляйтесь, вдруг повезёт и сможете купить себе отрез.

Отрез штапеля на новое платье к свадьбе! Если занять у соседей швейную машинку, то можно справиться за пару дней. Дважды директрисе повторять не пришлось.

Очередь за штапелем стояла несусветная. Привстав на цыпочки, я через головы сумела разглядеть рулоны голубого материала с коричневыми загогулинами в виде узора. Капризничать и выбирать не приходилось — что привезли, то и годится. Время от времени грудастая продавщица отвлекалась от измерительной линейки и зычно покрикивала:

— Не толпитесь, товарищи женщины! Даём по четыре метра в одни руки.

— По пять надо, а то на рукава не хватит, — попыталась заспорить одна из покупательниц, но на неё со всех сторон зашикали, и она умолкла.

Я пристроилась в конец очереди и вдруг подумала, что если бы зимой пионервожатая Кира не увидела меня в церкви и не пожаловалась директору, то сейчас я бы не стояла в очереди, обдумывая фасон свадебного платья. Мне стало не по себе, и одновременно с этим пришло осознание, что иногда именно неприятности открывают нам дверь в будущее, главное, не роптать, а принять изменения в судьбе не как провал, а как возможность. Очень верно сказано: «Не было бы счастья, да несчастье помогло».

— Девушка, вы ткань брать будете?

Очнувшись от вопроса продавщицы, я протянула деньги:

— Четыре, как всем.

Она усмехнулась:

— Вам остался последний отрез. Он пять метров. Делить не буду. Или берите, или уходите.

— Беру! Конечно, беру!

— Вот ведь повезло! — сказал кто-то за моей спиной. — Из пяти метров и рукава хватит выкроить, и на оборки останется.

Я прижала заветный свёрток к груди, словно опасаясь за его сохранность. Наверное, через много лет отрез простенького штапеля на свадебное платье можно будет вспомнить с доброй улыбкой, но пока он лежал в моей сумке залогом нашего с Марком общего послевоенного счастья.

К бараку я подошла уставшая, но довольная. Соседка тётя Паша Макарова развешивала бельё. Она редко стирала — много ли надо одной? В бараке тётю Пашу жалели все обитатели от мала до велика: шутка ли — вся семья на фронте сгинула, муж и три сына. У других баб хоть ребятишки остались, а тут одно горе кругом.

— Тётя Паша, давайте помогу выжать простыню. — Я взялась один конец тугого жгута, и мы с тётей Пашей закрутили его в разные стороны.

Когда я только знакомилась с обитателями барака, обратила внимание на тягучую безысходность, которая отражалась во всём тёти-Пашином облике. Сгорбленная спина, потухший взгляд и та угрюмая молчаливость, которая присуща людям, переставшим чувствовать себя на этом свете живыми людьми.

— Павлина сдала после похоронки на второго сына, — поделилась со мной соседка Люда, — после мужа и старшего ещё держалась, а потом за одну ночь в старуху превратилась. А про похоронку на младшего Гришу и вспомнить страшно. Ведь перед самой победой парень погиб! Пашка по нём слезинки не проронила, словно окаменела. С тех пор и молчит. А ведь она не старая, всего-то сорок семь лет. Мы с ней до барака жили в соседних домах на Пролетарской улице, поближе к речушке. А дом у Максимовых был зажиточный: муж на Ижоре в горячем цеху работал, жалованье хорошее получал. Павлина хозяйство вела и мальчишек воспитывала. Свой огород, две яблони и георгины. Георгины Паша знатные выращивала. Знаешь, такие огненные, огромные, как костёр. Ни у кого таких георгинов не было.

Шальной ветер, гулявший вдоль улицы, мешал вешать простыню, надувая её парусом. Мокрый конец хлопнул меня по лицу, я вытерла щёки и вдруг увидела худенькую девушку, скорее подростка, в потрёпанной одежде и неуклюжих ботинках, явно больше на несколько размеров. Одной рукой девушка держала спящую малышку со спутанными белыми волосёнками, а в другой небольшой чемоданчик, крест-накрест опоясанный верёвкой.

Девушка смущённо посмотрела на нас с тётей Пашей и протянула бумажку с адресом нашего барака:

— Скажите, я правильно пришла?

Она шептала, чтобы не разбудить ребёнка.

Я кивнула:

— Правильно. Вы к кому?

На лице девушки отразилась тревога.

— Я к Макаровым, — она запнулась, — к Павлине Никитичне. Она не съехала? Здесь живёт?

Мельком взглянув на тётю Пашу, я увидела, как её лицо побледнело добела.

* * *

Кабы знать, что счастье может однажды выпорхнуть из рук и не воротиться обратно, разве же так строила бы она жизнь? Долгие ночи без сна Павлина Никитична воспринимала как благо, потому что во сне к ней приходила незнакомая баба во вдовьем платке, усаживалась посреди комнаты и молчала. Ни муж, ни сыновья, во сне не являлись — всё пространство занимала чёрная баба. От чёрной бабы исходила тяжкая, нудящая тревога, заставляющая Павлинино сердце сжиматься в комок.

Чтобы прогнать бабу, Павлина чего только не перепробовала: и молитву читала, и соль перед порогом сыпала, и горящую лампу на столе оставляла — ничего не помогало. Стоило закрыть глаза, как баба возникала словно из воздуха.

— Ты, ты увела моих мужиков? — каждый раз силилась произнести Павлина, но вместо речи из рта вырывался глухой стон, похожий на звериный рык.

С трудом смахивая морок от чёрной бабы, Павлина вставала на колени и смотрела в лицо мужа и детей, оставшихся на единственной фотокарточке, уцелевшей после пожара. На карточке в деревянной рамке Павлина стояла за спиной мужа, положив руку ему на плечо, а трое мальчишек выстроились впереди отца, по росту, как солдатики.

Первый — старшенький Серёнька. Самый умный и спокойный. До войны Серёнька успел закончить политехникум при Ижорском заводе, и его поставили помощником мастера. В такие-то молодые годы! Павлина так безмерно гордилась сыном, что немедля отвадила от него вертихвостку Лариску, положившую глаз на её дорогого мальчика. Лариска работала билетёршей в кинотеатре и манила мужиков хитрющими лисьими глазами и крутой завивкой по всей голове. Не пара рассудительному мастеру какая-то фифочка. Ему нужна девушка умная, содержательная. После того, как Павлина прилюдно отругала Лариску в магазине, та взбрыкнула, и Серёнька ушёл на войну холостым. Кабы знать наперёд, что война начнётся, так в ногах бы у Лариски вывалялась, чтоб замуж за Серёньку вышла да ребёночка родила.

Кабы знать…

Второй сынок, Ванятка, получился увальнем: неуклюжий, широконосый, краснощёкий. Ему бы лежать на диване да книжки читать, и ничего больше не надо.

— Вань, сходи за водой!

— Сейчас.

— Вань, задай поросёнку пойла.

— Сейчас.

— Вань, сходи хоть с ребятами погуляй, вон, погода какая хорошая.

— Ага, мам, дочитаю книжку и пойду.

Так и на войну ушёл с книжкой в торбе.

А ведь она ругала его за лень, за вихры таскала, сулила, что проспит счастье на печи. Не проспал. Вместо счастья нашла его пуля под Смоленском. Командир написал, что боец Макаров, попав со своим взводом в окружение, геройски вызвал огонь на себя, чем задержал продвижение врага и дал возможность нашим войска отбить атаку.

Кабы знать, что война Ванятку заберёт, она бы никогда ему словечка поперёк не сказала. Сама бы книжек накупила, пусть лежит читает, лишь бы жил.

Кабы знать.

А младший Гришанька удался непутёвым. И в кого такой? Никакого сладу с ним не было. Озорство за озорством, учился из рук вон плохо. Если где на посёлке молодёжь набедокурила, то к гадалке не ходи — точно Гришанька заводилой. «Рот до ушей, хоть завязочки пришей», — часто дразнил его Серёнька. А он и вправду всегда улыбался, хоть бей его, хоть ругай. Об его спину немало веников сломано, и уши не единожды трёпаны. Кабы знать, что Гришаньке на роду написано чуток до победы не дожить, разве стала бы мать его наказывать?

Павлина Никитична наизусть помнила строчки из короткого письма его друга: «Гвардии сержант Григорий Макаров, спасая товарищей, пал смертью храбрых на подступах к Будапешту».

И наверняка непутёвый до последнего улыбался своей бесшабашной улыбкой, за которую ему частенько попадало.

Кабы знать…

* * *

Девушка с ребёнком, что стояла передо мной и тётей Пашей, казалась измученной донельзя, с тёмными кругами под глазами и иссушенной серой кожей, похожей на старый пергамент. Она крепче прижала к себе девочку и переспросила:

— Мне надо Павлину Никитичну, маму Гриши. Она здесь живёт?

Её взгляд тревожно ожидал ответа, и тётя Паша с трудом разомкнула губы:

— Убили Гришу в самом конце войны. В Будапеште. В мае похоронку получили, уже после войны.

Девушка поставила чемоданчик на землю:

— Знаю. Но Гриша наказал мне к вам добираться.

Малышка на её руках встрепенулась и захныкала, но не заревела, а спрятала голову на плечо матери и с испугом поглядывала на нас с тётей Пашей.

— Ты кто? — хрипло, как каркнула, спросила тётя Паша.

Она в упор посмотрела на девушку, и я увидала, как на её шее напряглись жилы. Девушка покачнулась:

— Я Дуня, Гришина жена. — Она пальцами откинула волосёнки с лица девочки. — А Наташа его дочка.

Несколько мгновений тётя Паша стояла, открывая и закрывая рот, словно огромная рыбина, выброшенная штормом на берег. Я испугалась, что она сейчас упадёт, и на всякий случай подвинулась поближе. Тёмное, выдубленное горем лицо тёти Паши порозовело. На негнущихся ногах она сделала шаг вперёд, но вдруг охнула и осела на землю:

— Доченьки! Доченьки мои дорогие! Не забыл про мать непутёвый, послал спасение!

* * *

От усталости Дуня не различала вкус еды. В распахнутую дверь комнаты, где жила Павлина Никитична, то и дело заглядывали соседи и несли, несли всякую еду. Для Наташки кто-то из женщин пожертвовал стакан молока, рядом появились два вареных яичка и несколько золотистых блинов, свёрнутых конвертиком. Какая-то женщина в пёстром халате спросила:

— А не выпить ли нам, бабоньки, за прибавление жильцов? А то у меня чекушка припрятана.

— У тебя одни чекушки на уме, — укоротила её другая соседка, — дай человеку опомниться с дороги. Видишь, она едва на ногах стоит. Видать издалека добиралась.

Дуня согласно кивнула головой:

— Из Германии, из лагеря для перемещённых лиц.

Лица соседок мелькали перед глазами цветовыми пятнами, а их голоса сливались в однообразный монотонный гул. В лагере она привыкла уходить в себя и не обращать внимание на посторонний шум, здесь же хотелось ответить, поблагодарить, но силы, которые её держали всю дорогу, куда-то испарились, превратив тело в безвольную тряпку. Сытая Наташка сидела на руках у бабушки, трепала её за волосы и довольно улыбалась.

— Поешь, Дунюшка, поешь горяченького. Намаялась в дороге, — то и дело повторяла Павлина Никитична, пододвигая то одну, то другую тарелку. Напротив стола на стене висела фотография, с которой на Дуню упрямо и весело смотрел её Гриша. Боль в сердце колом раздирала грудь, заставляя вместе с едой сглатывать комки горечи.

— Тётя Паша, да твоя невестка сейчас за столом уснёт, — издалека донесся чей-то быстрый говорок. — Уложи её, пусть отдохнёт.

После этих слов Дуня больше ничего не слышала, окунувшись в благодатное чувство безопасности, как когда-то дома, в Смоленске.

Домработница Маруся заплетала косички так туго, что становилось больно за ушами. Но Дуня терпела, потому что потом Маруся с приговором ласково дёргала за косицу:

Расти, коса, до пояса, не вырони ни волоса.

Расти, косынька, до пят, все волосоньки в ряд.

Расти, коса, не путайся, маму дочка слушайся.

Сказать по правде, маму Дуня редко слушалась по той простой причине, что мама почти не бывала дома. Мама служила актрисой в театре и возвращалась со спектаклей заполночь, когда Дуня уже спала. Сквозь сон она чувствовала тёплые прикосновения маминых рук с лёгким запахом цветочных духов и слышала сбивчивый шёпот:

— Спи, моя дорогая. Ангела Хранителя тебе в помощь.

Отца Дуня не помнила, потому что родители разошлись, едва ей едва исполнилось три года. Как-то раз мама проговорилась, что во время НЭПа папа открыл свой ресторан, но потом дела пошли плохо, и он уехал то ли на Дальний Восток, то ли за границу, и лучше о нём вообще никогда не вспоминать. Частенько после школы Дуня забегала к маме в театр и мышкой сидела на репетициях, заучивая наизусть отрывки из разных пьес. Мама чаще всего играла роковых красавиц, которые или погибают от рук врагов советской власти, или жертвуют собой во имя любви. Одну пьесу, местного автора Павлюченко, Дуня зазубрила назубок от первой до последней строчки. Там мама играла предводительницу французских революционеров, отрубивших голову Марии Антуанетте. Королеву Марию играла мужеподобная женщина с визгливым голосом, которая лупила слуг каблуком туфли и постоянно требовала подать ей пирожные.

О войне объявили прямо во время репетиции. Режиссёр включил трансляцию, и по залу загрохотали тяжёлые, как камни, слова Молотова:

«Сегодня, в четыре часа утра, без предъявления каких-либо претензий к Советскому Союзу, без объявления войны германские войска напали на нашу страну».

Мария Антуанетта замерла с туфлёй в руке, а потом отбросила её в сторону и объявила:

— Я пошла в военкомат. Буду проситься в связисты, я раньше телефонисткой работала.

Побледневший до синих губ режиссёр Игнат Семёнович схватился за голову и хрипло бросил своим артистам на сцене:

— Всё. Репетиция на сегодня закончена. Надо дать объявление, что вечерний спектакль отменён.

Немцы наступали так стремительно, что месяц после начала войны запомнился сплошным хаосом с вереницами грузовиков, толпами беженцев, которые бесконечной чередой шли через город дальше, в глубь России. Дуня не понимала, зачем все бегут, ведь от тайги до британских морей Красная армия всех сильней и наверняка со дня на день разобьёт врага в пух и прах.

В конторах и предприятиях жгли документы, и летний ветер гонял по мостовой тучи серого пепла, как после извержения вулкана. То, что началась настоящая, страшная, не киношная война, Дуня поняла, когда начались бомбардировки и в городе стала слышна канонада боя. Улицы заполонили тысячи раненых бойцов. Их везли на грузовиках, они брели сами, спотыкаясь и падая, окровавленные, грязные, в изорванных гимнастёрках.

Дуня наливала полный чайник воды, брала кружку и выходила на улицу, чтобы дать напиться тому, кто попросит, больше она ничем не могла помочь Родине. Мама свалилась с тяжёлой мигренью. В шёлковом халате с драконами она лежала на диване с влажной тряпкой на лбу и стонала. Домработница Маруся ушла вместе с красноармейцами. Квартиры соседей стремительно пустели. Бросив нажитое имущество, люди атаковали вокзалы и поезда. С отчаянным мяуканьем по подъезду метались осиротевшие кошки в поисках уехавших хозяев.

Бои постепенно перемещались с окраин в центр города. Картина представлялась жуткая: дымились пожарища, на улицах лежали трупы защитников и горожан. Первой пала верхняя часть города, а окончательно немцы заполонили Смоленск к концу июля.

Когда в дверь забарабанили кулаками — электричество давно отключили, Дуня подумала, что пришли фашисты и их сейчас расстреляют, но в квартиру ворвался одноклассник Лёва Борисов, замызганный и похудевший. От быстрого бега у него сбивалось дыхание. Лёва попросил пить, жадно выдул два стакана подряд, а потом опасливо взглянул в глубину комнаты:

— Ты одна?

— С мамой. Она сейчас болеет.

— Понятно. — Лёва горячо зашептал: — Жаль, что нам всего по пятнадцать лет. Я в армию хотел, но не взяли. Ну ничего, можно и тут фашистюгам вредить, как думаешь?

Дуня молча кивнула.

Рубашка на груди Лёвы оттопыривалась. Он сунул руку за пазуху и вытащил оттуда сложенное полотнище красного знамени:

— Вот, в школе забрал. Нельзя врагу флаги оставлять. Возьми, спрячь куда-нибудь, а я побегу дальше, хочу оружие раздобыть. Пригодится.

Уже на следующий день по всему городу развесили объявления для населения о необходимости подчиняться приказам немецкой комендатуры. За неисполнение — кара вплоть до расстрела. Следующий указ предписывал в недельный срок зарегистрироваться на бирже труда. Уклоняющиеся объявлялись саботажниками и карались по законам военного времени. Оплатой за труд служили одна рейхсмарка в день и двести граммов хлеба.

Нахохлившийся серый город стал напоминать калеку на последнем издыхании. Люди старались одеваться как можно скромнее и серыми тенями шмыгать по улицам, опуская глаза в землю. Смотреть на немцев было страшно. Они не считали русских за людей и могли просто так избить или застрелить, вместо туалета использовали любую стену дома, причем делали это на глазах у всех, нисколько не стесняясь. По городу передавали слухи, что в деревне Александровка под Смоленском немцы убили всех цыган и тех местных, которые пытались защитить детей. Евреям приказали переселяться в гетто на окраине города, и люди обречённо шли по указанному адресу, таща за собой узлы со скарбом.

В те дни привычным состоянием для Дуни стал страх, от которого нигде не находилось защиты. Вместе со всеми она выходила на работу мести улицы, низко надвинув на глаза старушечий платок и воображая себя маленькой, немощной старушкой, лишь бы не обратили внимание немцы. Магазины не работали, продукты можно было раздобыть только на обмен. Но самый страшный удар нанесла Дуне мама. Позабыв про мигрень, мама сходила на биржу труда и вернулась оттуда оживлённая и успокоенная.

— Понимаешь, крошка, — радостно говорила мама, — немцы культурная нация, они любят искусство, театр. Их офицер поговорил со мной очень вежливо и предложил мне петь в офицерском клубе, а не мести улицы и разбирать завалы.

Дуня ужаснулась:

— Мама, ты что, будешь петь для немцев?

— Буду. А что такого? — Мама пожала плечами, как делала в одном спектакле, где играла передовую свинарку. — Надо же где-то зарабатывать. А если предлагают хорошее место и достойную плату, то отказываться глупо. Помяни моё слово, немцы скоро наведут порядок в городе, и мы будем жить в сто раз лучше, чем при Советах. Тебя ждёт прекрасное будущее. — Мама сладко вздохнула. — Мы увидим мир. Съездим в Берлин, в Париж, в Венецию. — Изящным жестом мама откинула назад гриву своих светлых волос с золотистым отливом. — Ах, Париж! Когда я представляю, сколько перед нами может открыться возможностей, то голова кружится. Ты не представляешь, как мне надело играть всяких дурочек в красных косынках и петь «Интернационал»!

Теперь по вечерам мама наряжалась, красила губы и уходила в клуб. В доме появились белый хлеб, сахар, масло, крупа, а Дуня возненавидела запах мужского одеколона и табака, которым пропахла мамина одежда. Соседи стали их чураться, искоса бросая презрительные взгляды. Одноклассница Марина, проходя мимо, коротко бросила: «Предательница!» Оставивший знамя Лёва больше не заглядывал. Выходя на улицу, Дуня чувствовала, как внутри неё от стыда дрожит каждая жилочка, и думала, что лучше жить со страхом, чем со стыдом, потому что стыд — это тот же страх, только очень мерзкий и липкий. Она совсем перестала разговаривать с мамой, а когда та гладила её по голове, сжималась в комок, словно мамина ладонь вместо ласки доставляла ей боль.

Вскоре в гости к маме стал захаживать лысый оберштурмбанфюрер Ганс Хайне- манн с толстыми сосисочными пальцами, покрытыми рыжим пушком. Он приносил с собой тушёнку, вино, конфеты, какой-то спрессованный немецкий хлеб в жестяной банке. Оберштурмбанфюрер кое-как говорил по-русски, мама с трудом по-немецки, поэтому они больше общались жестами и заливались смехом, когда удавалось понять друг друга. Хайнеманн раздобыл для Дуни освобождение от работы, и всё, что ей оставалось, это сидеть дома, читать книги и плакать.

* * *

В середине зимы, когда оберштурмбанфюрер стал оставаться у них на ночь, Дуня надумала сбежать в лес искать партизан. У здания администрации ветер раскачивал двух повешенных с табличками «Партизан» на шее. Но возможная гибель не пугала: лучше умереть за Родину, чем терпеть лютый позор и стыдиться смотреть людям в глаза.

По разработанному плану Дуня собиралась уйти днём, после того, как мама уйдёт на свою мерзкую работу предательницы.

С наступлением комендантского часа придётся спрятаться где-нибудь в развалинах, а утром продвигаться к окраине, за которой темнела полоса леса. В хозяйственной сумке лежали документы, смена белья, зубная щётка, рулон бинта, спички, буханка хлеба и круг копчёной колбасы, принесённой Гансом накануне вечером. Хоть и противно есть фашистские продукты, но это поможет продержаться во время скитаний по лесу.

Ни до окраины города, ни до реки Дуня дойти не успела — попала в облаву. Всех, кто попадался под руку, за исключением стариков, гуртом сгоняли в стадо и через мост гнали к вокзалу, где стояли грузовые вагоны с распахнутыми настежь дверями. Крики и плач сливались с остервенелым лаем собак и отрывистыми командами охранников. Один из солдат с размаху пнул Дуню сапогом в спину. Если бы какая-то женщина не поддержала её за плечи, то толпа затоптала бы насмерть.

В тёмном вагоне без окон холод примораживал пальтишко к полу. Ни нар, ни скамеек не было, и люди сидели и лежали вплотную друг к другу. От ужаса ни пить, ни есть не хотелось, но женщина рядом с Дуней толкнула её в бок:

— Эй, из твоего мешка колбасой пахнет. Делись, подруга.

Не спрашивая разрешения, она раскрыла торбу, и хлеб с колбасой голодные люди мгновенно разорвали на кусочки.

Нужду справляли в поганое ведро, пока оно не переполнилось и бурая жижа не потекла через край. Выплеснуть ведро позволили на первой остановке, примерно через сутки. Тогда же в вагон кинули мешок сырой мёрзлой картошки. Как показалось Дуне, поезд ехал целую вечность. Несколько человек умерло в пути. Немцы заставили вытащить покойников в мёрзлое поле и оставить лежать там, как дрова. На конечной станции людей погнали в бараки и в первый раз за всё время покормили тёплой бурдой из муки и брюквы. Никто не понимал, где они и зачем, пока в барак не пришла высокая костистая женщина в сопровождении немецких солдат.

— Бывшие граждане СССР! — Холодный голос женщины на чистом русском языке хлыстом рассекал смрадный воздух от множества немытых тел. Обитатели барака затаили дыхание, боясь пропустить хоть слово. — Вам выпала честь потрудиться во славу великой Германии. Германия — это цветущий сад посреди заросших джунглей нецивилизованного мира, и жить в этом саду — привилегия. Запомните, отныне вы называетесь остарбайтеры. Вам выдадут новые документы и нашивку на одежду «OST» — вы обязаны носить её постоянно. Завтра вы пройдёте дезинфекцию, медицинский осмотр и будете определены на работу. А пока отдыхайте. — По накрашенным губам женщины зазмеилась улыбка, больше похожая на издёвку.

Остарбайтеров продавали на ярмарке, как скот, по пятнадцать рейхсмарок за голову. Выстроили рядами в две шеренги, внутри которой ходили бюргеры, высматривая себе рабов. Чувство унижения мешалось со страхом и ненавистью. От холода и нервного напряжения тело скручивало в тугой узел. Самых крепких работников разбирали быстро. Постепенно плац пустел, а она всё стояла, переминаясь с ноги на ногу.

«Тех, кого отбракуют, отправят в газовые камеры», — передавалось по колонне из уст в уста.

«Завтра мне исполнится шестнадцать лет», — думала Дуня, погружаясь в тупое безразличие.

Её выкупила пожилая немка с бесцветными глазами навыкате и двойным подбородком.

Хозяйку звали фрау Зелда, а хозяина герр Бруно. Дуне поручили ухаживать за коровами и жить там же, в хлеву, где немой венгр Ласло выгородил для скотницы крохотный закуток с топчаном. Кроме неё и Ласло хозяева держали горничную, галичанку Катерину. Она не «розумела» по-русски и казалась очень довольной своим положением «особы, приближенной к императору».

Дуне повезло: хозяева относились к ней сносно и крепко избили лишь единожды, после разгрома армии Паулюса под Сталинградом. Если бы не Ласло, то хозяин сапогами переломал бы ей рёбра. С вилами наперевес венгр встал между ними, и случилось чудо: хозяин внезапно отступил, скукожился, а потом и вовсе зарыдал, жалобно подвывая, словно бездомный пёс. Размазывая по лицу кровь, Дуня уползла на свои нары и легла навзничь. Голова кружилась, тошнило, но из беспорядочных криков герра Бруно она сумела понять, что в Сталинграде воевал сын хозяев и что Красная армия одержала там большую победу.

— Господи, помоги нашим, — сами собой шептали разбитые губы, вызывая перед глазами потемневший образ Богородицы, мельком виденный у подруги. В их семье икон не было.

На следующий день Ласло вернулся из хозяйского дома, куда относил дрова, и показал ей большой палец. Красная армия наступала. Ласло всё чаще и чаще приносил хорошие новости. Хозяева притихли и стали лучше кормить работников, видимо, полагая, что в нужный момент те за них заступятся. Но прошло ещё полтора долгих военных года, прежде чем линия фронта перерезала границы Германии.

* * *

Гришу Макарова Дуня увидела в феврале сорок пятого года, когда война подкатила вплотную к фольварку. В ту ночь где-то неподалёку без перерыва тарахтели пулемёты, гремели взрывы. В доме хозяев готовились к обороне немецкие солдаты. Подход к воротам перегородил танк с чёрными крестами вермахта на броне. Ласло заставили рыть окопы, а саму Дуню впервые за всё время допустили в дом — помогать готовиться к приезду господ офицеров. Солдат кормила полевая кухня. Утирая слёзы, хозяйка выставляла на стол запасы колбасы и консервированных овощей.

Раскрасневшаяся горничная Катерина вихрем носилась по комнатам, взбивая перины и нагружая подносы печеньем и чашками с эрзац- кофе. Настоящий кофе давно перевёлся. Дуне поручили стирать одежду и мыть полы. Впрочем, уход за коровами тоже не отменялся, тем более, что испуганные животные постоянно мычали и метались в своих загородках. Ближе к вечеру уставшая и растрёпанная, она сунула ноги в чёботы и понеслась за сеном. Сено хранилось в низкой постройке из каменных валунов с тёмной покатой крышей из замшелого шифера. Её не насторожило лёгкое, совсем мышиное шуршание, но от фашистов можно ждать чего угодно, поэтому Дуня по-немецки спросила:

— Wer ist hier?

И повторила по-русски:

— Кто здесь?

Шорох затих, и она принялась за заплечную корзину сеном, но чувство присутствия чужака не оставляло. Перехватив вилы, Дуня резко развернулась:

— Только шевельнись, фашист, рука не дрогнет, и пусть меня убьют, хоть одного, да унесу с собой в могилу!

Ей было всё равно, что тот, кто притаился в углу, не понимает по-русски. Она говорила не для него — для себя, чтоб не отступить и драться до последнего. Достаточно за сегодняшний день насмотрелась на поганые фашистские рожи, уворачиваясь от их липких лап. Когда толстяк ефрейтор подставил ногу в грязном ботинке, она с разбегу растянулась посреди двора, а фрицы хохотали и тыкали в неё пальцем. Весело им! Ничего, не долго осталось веселиться!

— Да свой я, свой, — раздался тихий голос из сена, — положи вилы, а то и впрямь проткнёшь.

— Свой? Советский?

Веря и не веря, она смотрела, как из сена вылез невысокий сержант и улыбнулся. Хотя темнота в сарае скрадывала черты лица, она увидела, что у него ослепительная, бесшабашная улыбка, от которой стало светло на душе. Не помня себя, она бросилась на шею к бойцу и принялась целовать его глаза, колючие щёки, ватник, пропахший дымом и порохом:

— Господи! Господи! Дождалась! Дожила!

— Погоди, не шуми! Немцев приманишь. — Он осторожно оторвал её от себя и легонько встряхнул за руки: — Тебя как зовут?

— Дуня!

Он кивнул:

— А меня Гриша. Работаешь тут?

— Да, я остарбайтер. Угнанная из Смоленска.

— Понятно. Быстро расскажи мне, много фрицев в фольварке?

— Не очень. Пять офицеров, они на хозяйской половине. Хозяева муж и жена. Ещё есть горничная Катерина, она за немцев. Работник Ласло, он немой, но будет помогать нашим. Немцев терпеть не может. Около ворот стоит танк.

— Танк я видел. Скажи, сколько солдат.

Дуня произвела быстрый подсчёт в уме:

— Около пятидесяти. Но вам не надо идти, где танк. Фольварк лучше обойти со стороны реки. Там на страже стоят два солдата. Я отнесу им бутылку вина, попрошу у Ласло. И дверь в дом оставлю открытой.

— Хорошо. — Гриша крепко сжал её руку. — Ты молодчина. Услышишь выстрелы — прячься куда-нибудь. Лучше в подвал. Сможешь?

— В подвал меня не пустят, но ты не беспокойся. Главное, бейте фашистов покрепче!

Она выглянула наружу:

— Я сейчас пойду с сеном и заговорю с охранником, а ты уходи, он тебя не заметит.

Гриша смотрел на неё блестящими глазами, и Дуня не удержалась, поцеловала в щёку:

— Удачи тебе!

На миг прижав её к себе, он прошептал в самое ухо:

— Ещё увидимся! Иначе и быть не может! Ты отличная девчонка!

* * *

Фольварк взяли почти без боя. Со стороны Советской армии потери составили двое раненых, со стороны немцев пятеро убитых, остальные пленные. Растерявших спесь пленных как баранов погнали в сенной сарай, где напротив двери установили пулемёт, чтоб отбить охоту к сопротивлению. При виде пулемёта фельдфебель, который накануне гонял Дуню по двору, втянул голову в плечи и сбивчиво забормотал на каком-то ужасном швабском диалекте, Дуня едва могла разобрать его мольбу:

— Герр офицер, прошу, не расстреливайте. У меня дома жена, дети. Я простой рабочий, я за мир во всем мире. Гитлер капут!

Горничная Катерина где-то пряталась, а хозяева стояли тут же, обречённо понурив голову.

Командир советского подразделения в чине майора повернулся к Дуне:

— Зверствовали? Издевались?

Она перехватила умоляющий взгляд хозяйки и покачала головой:

— Нет. Другие осты жили в сто раз хуже. А нас хоть кормили досыта. У них сын под Сталинградом погиб.

Взгляд майора стал жёстким.

— Нечего было соваться. — Он махнул рукой хозяевам. — Идите, занимайтесь своими делами. А ты молодец. Хорошо помогла. Мне Макаров про тебя докладывал. Жаль, зацепило его при штурме. Ну да не беда. Он парень крепкий. Санинструктор пообещала через неделю поставить на ноги.

У Дуни пересохло во рту:

— Где он?

Хмыкнув, майор подозвал одного из бойцов:

— Колосов, проводи девушку к Макарову. Где там у нас санинструктор амбулаторию оборудовал? В хозяйской спальне? Тогда сама найдёт дорогу.

С перевязанной головой Гриша сидел на кровати и сиял улыбкой:

— А, спасительница! Давай присаживайся, — он похлопал ладонью по краю кровати. — Рассказывай, как тут с вами немчура обращалась.

Больше всего на свете Дуня сейчас жалела, что стоит перед Гришей в грубых чёрных ботах на деревянной подошве — такие специально продавались для рабов, чтоб по стуку подошв арийцы знали, что идут осты, и в сером платье-мешке с нашивкой «OST» на груди. Но Григорий, казалось, совсем не замечал несуразного убого наряда, а смотрел на неё, как на дивную царевну-лебедь.

Целых десять дней, пока не зажила рана, они не расставались. Не могли наговориться, налюбоваться друг на друга. А перед тем как фронт двинулся дальше, Гриша взял её за руку и потянул к командиру.

— Товарищ майор, я прошу вас выдать Дуне справку, что она моя жена.

Тот оторопел:

— Ты что, Макаров, я тебе ЗАГС, что ли? Кончится война — и поженитесь, честь по чести.

— Богдан Алексеевич, напишите справку, очень вас прошу. — Гриша упрямо сжал губы. — Вы сказали, что представите меня к ордену, так вот, вместо ордена дайте Дуне справку.

— Как это не надо ордена? Ишь какой ферт выискался, орденами разбрасывается! — взвился майор. — Заслужил — носи! — Он достал изо рта папиросу и щелчком отправил её под ноги. — Может, вы до конца войны ещё тысячу раз передумаете.

— Не передумаем, — стоял на своём Гриша. — Вы что, не верите, что можно за неделю полюбить друг друга?

— Да верю, — лицо майора помягчело, — сам так женился.

— Ну вот, — Гриша почувствовал слабину и поднажал, — а я хочу, чтоб у нас всё было по-честному, по закону. Товарищ майор, напишите справку, ну что вам стоит? А жене она ох как пригодится. — Гриша вытолкнул Дуню вперёд себя, и она со страхом подняла глаза на командира.

Майор испустил тяжкий вздох:

— Ну, Макаров, твоя взяла! Если бы не был лучшим разведчиком… Печать у замполита поставишь, скажешь, я приказал.

* * *

Про свою мать Дуня рассказывать не стала — стыдно признаваться в таком, а справку достала из кармана, зашпиленного булавкой, и протянула Павлине Никитичне:

— Если бы Гриша не догадался взять справку, то я бы сейчас неизвестно где была.

Мы, соседки, набились в комнату тёти Паши и с молчаливым сочувствием смотрели на худенькое лицо Дуни с голубыми глазищами в пушистых ресницах. Малышка Наташа на тёти-Пашиных руках сладко спала. Тётя Паша прижимала её к себе, словно боясь, что ребёнок вдруг растворится, как кусочек сахара в кипятке, или найденная невестка окажется сном и пробуждение принесёт новое горе.

Голосок Дуни звучал с таким нежным простодушием, что сразу понималось, как бесшабашный сорвиголова Гришка Макаров влюбился в неё с первого взгляда. Отпив из кружки несколько глотков чая, она продолжила рассказ о своих мытарствах:

— Когда наши войска ушли из фольварка дальше, к Берлину, ночью меня разбудила горничная Катерина. Она стояла одетая и держала в руках большую хозяйственную сумку, чем-то туго набитую.

— Дуська, вставай!

Я удивилась, что Катерина обращается ко мне на чистом русском, потому что раньше делала вид, что понимает его с трудом.

— Куда вставать? Зачем?

— Затем, что завтра здесь снова будут немцы. У меня верные сведения. И нас с тобой поставят к стенке за то, что помогали русским. Надо бежать к своим.

— К своим?

— Ну, конечно! — Катерина всплеснула руками. А куда же ещё!

— И я, дурочка, ей поверила. — Дуня опустила плечи. — А оказалось, что Катерина привела меня не к нашим, а к американцам. Это уже потом я узнала, что наш фольварк оказался на стыке советской зоны оккупации и американской. Вот Катерина и решила бежать к американцам, чтобы уехать в Канаду — у неё там родня обосновалась, а в одиночку через лес идти боялась.

Да ещё не забыла прихватить полную сумку хозяйского добра.

Не знаю да и знать не хочу, где и с кем осталась Катерина, а меня американцы отправили в лагерь для перемещённых лиц. Кого там только не было — полный интернационал: чехи, словаки, венгры, много сербов, французы, норвежцы — все, кто оказался на территории Германии. Мы жили в длинных дощатых бараках с койками в три яруса. Кормили хорошо. Представляете, к праздникам даже конфеты давали. В том лагере у меня Наташенька родилась. Я очень хотела домой, надеялась на встречу с Гришей. Думала, если потеряемся, то встретимся в Колпино, он заставил меня заучить адрес наизусть, как молитву. Я потом часто повторяла про себя: Колпино, Колпино, Колпино — будто перестук колёс. Закрывала глаза и представляла, как домой приеду.

— Но оказалось, что на Родину попасть не так-то просто — американцы всеми способами уговаривали не возвращаться. — Дуня нахмурила брови. — Постоянно запугивали, мол, дома вас сразу расстреляют, в лучшем случае в тюрьму, а у нас свобода, возможности, цивилизация, не то что в СССР, где грязь и пьянь. Одну девушку, Надю, у неё отец в Москве в наркомате работал, чуть не похитили, чтоб потом отца шантажировать. Но мы, русские, Надюшку всем бараком отбили. Наконец, когда в лагере из-за задержек стал назревать бунт, русских посадили в вагоны и отправили в СССР, но не по домам, а в другой лагерь — фильтрационный. Он был уже советский. Особый отдел НКВД нас проверял на предмет сотрудничества с фашистами. Мне следователь очень суровый попался, кулаком стучал, запугивал, чтоб призналась, что у меня ребёнок от немца. Спасибо, Гриша догадался справку у командира выпросить, что я его законная жена, а то я бы никогда не доказала свою невиновность. В ссылку бы, наверное, не послали и в тюрьму не посадили, но пятно на всю жизнь. Сперва мне не поверили — послали запрос Гришиному командиру. Через пару месяцев из части пришёл ответ, что Гриша погиб, но командир действительно выдавал справку его законной супруге Евдокии Георгиевне Масловой о вступлении в брак. На дорогу меня снабдили пайком, выделили деньги на билет, и я стала добираться в Колпино. — Дуня легко прикоснулась пальцами к руке Павлины Никитичны. — Кроме вас и Наташи у меня никого нет.

* * *

Июль — макушка лета. Я стояла на остановке автобуса у бывшего «перешейка смерти» и смотрела, как течение Ижоры, резвясь и играючи, серебрит чешую рябь на серой воде. Яркий полдень изумрудной зеленью высвечивал кроны деревьев и кустов на Чухонке, солнечными кляксами растекаясь по асфальту мостовой.

Перешейком смерти колпинцы называли пятачок земли около стены в центре плотины Ижорского завода. Это место гитлеровцы обстреливали с особой лютостью, и хотя сама стена выстояла под шквальным огнём артиллерии, мемориальная доска представляла собой кирпичное крошево. По обе стороны от створа шёл забор, где опорами служили врытые в землю чугунные стволы старинных пушек.

— Девушка, вы крайняя? — спросил меня старичок в панаме, занимая очередь в автобус. Приятно, что война не сумела изничтожить всех милых чистеньких старичков с наивной детской улыбкой.

Я посторонилась:

— Проходите вперёд, а я буду за вами.

— Что вы, что вы! — Он возмущённо всплеснул руками. — Не позорьте меня, я же мужчина!

Во время нашей куртуазной перепалки к остановке с пыхтением подкатил автобус, и я увидела того, кого ждала.

— Тонечка!

— Марк!

Я всё-таки пропустила дедульку вперёд и только потом втиснулась в салон, переполненный пассажирами. Чтобы подобраться ближе ко мне, Марку пришлось протискиваться мимо объемистой женщины с корзиной в руках. Из покрытой тряпкой корзины донеслось встревоженное кудахтанье, и женщина недовольно проворчала:

— Осторожнее, не видите, тут кроме вас тоже люди едут.

— Вижу-вижу, я к жене пробираюсь.

От такого смелого заявления у меня захватило дух.

Марк лихо подмигнул:

— У тебя паспорт с собой?

— Да.

— Тогда ничего не спрашивай. В одной очень нужной конторе работает моя бывшая пациентка, она обещала нам помочь.

Через час мы с Марком превратились в законных супругов со штампами в паспортах и новеньким свидетельством о браке. Марк убрал свидетельство в нагрудный карман и довольно похлопал по нему ладонью:

— Ну не мог же я допустить, чтоб мы поехали разыскивать твоего отца как чужие люди. Да нас даже в Дом колхозника вместе не поселили бы! А так, — он крепко прижал меня к себе и поцеловал, — имею на тебя все права!

— Ты тиран! — Я задумалась. — Хотя нет, ты домостроевец!

Марк заразительно рассмеялся:

— Ага. Я такой. Но по крайней мере теперь главврач ни за что не назовёт меня легкомысленным. С этой минуты я крайне рассудительный и солидный глава семейства.

— Глава?

— Конечно, я же мужчина. Но ты должна помнить, что глава принадлежит тебе, всецело и безраздельно.

Не знаю, что обычно чувствуют невесты, внезапно ставшие жёнами, но мне больше всего на свете хотелось сообщить о свадьбе маме и бабусе. Чтобы они поняли, какой замечательный у меня муж, чтобы мама подошла и поцеловала Марка в щёку, а бабуся перекрестила нас лёгким взмахом руки: «Совет да любовь». И родителей Марка я никогда не увижу, потому что они, как и мои, навсегда остались на той проклятой войне, и нам с Марком предстоит жить не только за себя, но и за них тоже.

В этот момент моя радость — нет — не потускнела, но стала какой-то другой, более глубокой, через понимание того, что пришлось пройти, покуда две наши судьбы не сошлись вместе на одном пути.

У меня был случай убедиться, что Марк умеет угадывать мои мысли. Вот и теперь он крепко обнял меня и шепнул, только для моих ушей:

— Они нас видят и благословляют.

* * *

Мой отпуск совпал с неделей отгулов Марка, и в первый же свободный день мы отправились на поезд, чтобы поехать по адресу, откуда пришло сообщение о смерти моего отца. В духоте и запахе махры общего вагона можно было вешать топор. Голоса детей то и дело прорезал общий гул разговоров и возгласов.

Где-то совсем рядом хрюкал поросёнок. Пассажиры на скамейке напротив, расстелив на коленях газетку, увлеченно колупали варёные яйца и хрустели зелёным луком.

С собой в дорогу я взяла армейскую фляжку с чаем и несколько ломтей хлеба, густо намазанных яблочным повидлом, о жареной курице приходилось только мечтать, а вместо яиц по карточкам давали яичный порошок. Ну да ерунда, купим на станции вареной картошки и огурцов — тех, кто прошёл войну, трудности не пугают. Главное, настроиться на лучшее, и всё сложится.

Перед поездкой Марк дежурил всю ночь и, как только поезд тронулся, немедленно заснул, положив голову мне на плечо. Стараясь не шевелиться, я смотрела на соседей, дышала запахами паровозного дыма из приоткрытого окна и понимала, что сейчас счастье порхает вокруг меня подобно разноцветным бабочкам — лёгкое, невесомое и яркое. Украдкой я посматривала на свою правую руку с тонюсеньким обручальным колечком, которое Марк надел мне на палец в ЗАГСе и в котором для меня замкнулось прошлое, настоящее и наше с Марком общее будущее.

Накануне днём я переехала из барака в комнату Марка и всё ещё находилась под впечатлением от своего нового жилища в настоящем кирпичном доме с водопроводом и туалетом. Небольшую квадратную комнату заливало солнце, делая её уютной и тёплой. Наличие мебели ограничивалось трёхстворчатым шкафом, фанерным буфетом с матовыми стёклами, кроватью и круглым столом под камчатой скатертью. Один угол занимала узкая круглая печка, покрашенная серебрянкой. Статуэтку фарфоровой пастушки я пристроила на книжную полку и сочла новоселье законченным. На общей кухне стояли три стола с керосинками, значит, хозяек всего трое, включая меня.

— Соседи все из близлежащих деревень, поэтому летом целыми днями пропадают на огородах, — объяснил Марк тишину в квартире. — Так что пока мы здесь с тобой вдвоём.

От его слов у меня застучало в висках, и чтобы скрыть смущение, я кинулась разжигать примус:

— Я сейчас сварю кашу или почищу картошку. У тебя есть картошка?

— Картошки нет. Но главное, у меня есть любящая жена и в стране мирное время, а остальное не имеет значения. Ты согласна?

Ещё бы я была не согласна! Но я всё-таки сварила пшённую кашу, щедро заправив её комбижиром. Ради праздника Марк достал из буфета банку лендлизовских американских сосисок и вазочку с розоватыми кубиками постного сахара. А потом мы завели патефон и закружились в нашем первом вальсе, полном любви и нежности. Его руки лежали на моей талии, и я чувствовала себя на седьмом небе от счастья.

Наверное, я слишком блаженно улыбалась приятным воспоминаниям, потому что женщина, сидевшая в вагоне наискосок от меня, протяжно вздохнула:

— Счастливая ты. Вон как муж к тебе прильнул. А на моего ещё в сорок первом похоронку принесли. Ты смотри береги своего, а то вмиг уведут, ахнуть не успеешь.

— Не уведут, — сонно пробормотал Марк, устраиваясь поуютнее, — я отбиваться буду.

— Слышали? Он будет отбиваться, — гордо повторила я.

— До последней капли крови, — подтвердил Марк и открыл глаза. — Долго я спал?

— Долго, — я пошевелила затёкшим плечом, — скоро подъедем к этим самым Торфяникам.

— Вам в Торфяники? — из-за перегородки высунулась голова женщины. Похоже, что поросёнок хрюкает как раз из её корзинки. — Я тоже оттуда. А вам к кому?

Мы с Марком переглянулись. Он поднял брови:

— Да мы толком и не знаем, к кому. На месте определимся. Нам надо узнать про знакомого, Сергея Вязникова. Он умер в марте, не знали такого?

— Вязников? В марте? — Женщина задумалась. — Помню, по весне хоронили Шапитова. У нас ещё снег по колено лежал. Он приезжий, недолго у нас жил, но народу к нему на похороны густо приехало, и все разные: кто в шевиоте и бобровой шапке, разодет не хуже наркома, а кто видом на побирушку смахивает. Видать, известный был человек, но у нас жил тихо, хотя, судя по всему, денежки у него водились. Он по большей части рыбку ловил, я его с удочками частенько на реке видела. Он приветливый такой, мимо пройдёт, поздоровается. Некоторые приезжие как бирюки, а Шапитов не такой. А ещё мы соседку тётку Дарью в марте хоронили. Ох и вредная старушенция была, но зато заговоры знала: могла грыжу младенцу заговорить или радикулит утюгом с углями расправить.

— Утюгом, говорите, — оживился Марк, — и как, помогало?

— Кому помогало, кому нет, — степенно сказала женщина. — Так что если вы к тётке Дарье планировали обратиться, то опоздали. Знаю, к ней из города, бывало, ездили, чтобы ребятёнка завести.

Я покраснела, а Марк хмыкнул:

— Да мы как-нибудь сами справимся.

— Это уж как Бог даст, — отозвалась попутчица. — Но на всякий случай сходите к Каменным ключам, это пара часов ходу от Торфяников. Не пожалеете! Очень уж наши ключи целебные! От многого помогают. Бывало, так хворь душу вымотает — хоть помирай, а в ключе искупаешься, и дальше жить можно.

— А к врачам обращаться не пробовали? — поддел Марк. — Тоже, знаете, иногда помогает.

— К врачам! Скажете тоже, — возмутилась попутчица. — Да где их, врачей, взять? Правда, недавно фершалку прислали, совсем девчонку. Разве такая свиристелка вылечит? У неё небось одни танцульки на уме.

— Зря вы так думаете! Танцульки нисколько не мешают стать хорошим специалистом, — заспорил Марк.

Я поняла, что они будут препираться до самой станции, и негромко напомнила:

— Так что про Сергея Вязникова? Знаете его?

— Нет! — Женщина покачала головой. — Старожилов-то я всех знаю, особо тех, кто после немцев в живых остался. Мы ведь в оккупации были. А ваш знакомый небось из новосёлов или со Щебзавода, у них там свой посёлок. Отовариваться заводские в наш ОРС ходят, но живут отдельно. ОРС — это отдел рабочего снабжения, — пояснила она. — Да вы не горюйте, в сельпо спросите про вашего знакомца, продавщица Люська про всех рада наболтать. Ей дай волю, так до ночи рот не закроет. Не знаю, как Люськин муж от такой трещотки с ума не сошёл. И ведь вот какая оказия — справные бабы вдовами остались, а её хозяин целёхонек с фронта вернулся, правда, слепой.

— Скажите, у вас в посёлке есть Дом колхозника или общежитие, где можно переночевать? — спросил Марк.

Какой он всё-таки молодец! Мне бы и в голову не пришло заранее побеспокоиться. Бегала бы потом как угорелая, а то и вовсе ночевала на вокзале.

— Дома колхозника нет, потому что нет колхоза. У нас Лесхоз, — отрезала женщина, — но вы у местных спросите, где дом Галины Авдеевны Рязановой, она вас пустит переночевать, к ней на постой часто определяют, когда проверка из области нагрянет или лектор из города с лекциями приедет. — Она хихикнула. — В прошлом месяце клуб на лекцию по гигиене труда зазывал. Ох, мы с подружками и нахохотались! Представляете, стал нам рассказывать, чем бабы от мужиков отличаются! Вот хохма! Поднимать нам, оказывается, нельзя больше пятнадцати килограмм! На лесоповале работать можно, плуг на себе тащить можно, а ведро с песком поднимать нельзя! Ну не смех ли!

На подъезде к станции поезд замедлил ход. Мимо окон медленно проплыло зеркальное озерцо в окружении кудрявых берёз и пепелище дома с направленной в небо тёмной печной трубой, дальше пошли поля торфяников с редколесьем мёртвых деревьев, а потом снова весёлая густая чаща, словно сбрызнутая живой водой из ручья. Кстати, сведения про Каменный ключ я запомнила, меня всегда интересовали местные легенды и достопримечательности. Помню, в одном польском местечке я даже бегала в самоволку, чтобы посмотреть на старинную часовню, где, по преданиям, замурован клад тамплиеров. У той часовни меня крепко накрыло взрывной волной, поэтому за любопытство пришлось расплатиться звоном в ушах и кровью из носа.

Поезд стоял на станции две минуты — ровно столько, чтобы успеть спрыгнуть на песчаный откос и зацепиться подолом платья за репейник.

Марк помог попутчице выгрузить корзину с поросёнком, и она потопала в противоположную от вокзала сторону, выкрикнув на прощание:

— Для ночёвки ищите Галину Авдеевну. Не откажет!

* * *

Я посмотрела на часы. Время приближалось к пяти часам вечера, но солнце пока не сдавало свои позиции, упрямо цепляясь за макушку ели около водонапорной колонки. Под кустом на насыпи валялся проржавевший клубок двужильной немецкой колючей проволоки. Я подумала, что когда металл окончательно рассыплется, вместе со следами оккупации немного изотрётся и боль от потерь.

Здание вокзала представляло собой деревянную будку, где удобства для пассажиров начинались и заканчивались баком воды с жестяной кружкой на цепочке. Ни о каком буфете, где можно перекусить, речь не шла. Под суровыми взглядами кассирши я достала хлеб с повидлом и протянула Марку:

— Больше ничего нет. Зря мы надеялись, что на полустанках можно купить вареную картошку и кислую капусту. Ну да ничего, не привыкать, хватит и хлеба.

Кассирша высунула лицо в полукруглую амбразуру оконца:

— Дорогу перейдите, там в шалмане есть пиво и раки.

— Раки — это хорошо, — мечтательно протянул Марк.

— По рублю пяток, — уточнила кассирша и тут же спросила: — Вы к кому приехали? Или дальше, в какую деревню двинете?

Я пояснила:

— Мы ищем знакомых Сергея Вязникова, он умер в марте.

Кассирша закатила глаза к потолку и немного подумала:

— Не знаю такого. Нет у нас Вязниковых. Вязанкины есть и Корзинкины, а про Вязниковых слыхом не слыхивала. А, ещё Возницыны есть! — выкрикнула она нам в спину, когда мы уже уходили.

Марк вопросительно посмотрел на меня:

— Ну что, двинем за раками или пойдём разыскивать гражданку Галину Авдеевну на предмет ночлега?

Я погладила его по щеке:

— У тебя усталый вид, ты почти сутки не спал. Давай сначала устроимся и отдохнём. Если повезёт, то хозяйка нас накормит. А завтра со свежими силами бросимся в атаку.

— Замётано!

Судя по энтузиазму, с каким Марк принял мой вариант, я поняла, что он действительно валится с ног. Я вернулась к кассирше, разузнать, где дом Галины Авдеевны, и минут через двадцать мы стояли около крепкой избы в три окошка и стучали в дверь. Война прошлась по палисаднику видом вырубленных немцами кустов для защиты от партизан и цепочкой пулевых отверстий наискосок стены. С крыльца соседнего дома на нас лениво гавкнул чёрный лохматый пёс, но надсаживаться не стал, из чего я сделала вывод, что на диверсантов мы не тянем.

Даму, впустившую нас в сени, язык не поворачивался назвать деревенской. Тщательно убранные в причёску седые волосы, строгое серое платье с белым воротничком, книга в руках. Довершало облик пенсне в тонкой металлической оправе, свисавшее на чёрном шнурке.

— Вы учительница! — с ходу вырвалось у меня вместо приветствия.

— Совершенно верно, молодые люди. — Галина Авдеевна водрузила на нос пенсне, и сквозь стёкла её глаза сверкнули лазоревой голубизной. — Чем могу служить?

— Добрый день, Галина Авдеевна. — Марк метнул на меня укоризненный взгляд. — Прошу простить мою жену, просто она сама учительница, вот и обрадовалась, угадав коллегу. Меня зовут Марк, я доктор. Нам на вокзале сказали, что к вам можно попроситься переночевать.

— Попросить-то можно, отчего же не попросить. — Галина Авдеевна оглянулась в глубь дома и позвала: — Луша, поди сюда.

Лёгкая ситцевая занавеска качнулась, приоткрывая часть комнаты с углом русской печи. Из-за печки вышла невысокая коренастая старушка с морщинистым лицом и носом-картофелиной, похожая на рисунки сказительниц из русских народных сказок. В руках она держала вязанье с клубком в кармане потрепанного тёмно-синего фартука.

— Луша, надо устроить молодых людей на ночлег. Как думаешь, мы сможем принять гостей?

Глаза Луши просверлили нас словно двумя буравчиками. Прогулявшись сверху донизу, её взгляд зацепил обручальное кольцо на моём среднем пальце и остановился на военном вещмешке в руках Марка.

Ей бы в СМЕРШ податься, шпионов отлавливать при таком серьёзном подходе к незнакомцам. Молчание затягивалось, и я подумала, что придётся искать ночлег в другом месте, как губы Луши раздвинулись в улыбке, мгновенно преображая её в добрую бабушку с пирожками.

— Добро пожаловать, дорогие гостюшки. Сейчас я на стол соберу. А ты, Галя, поди достань свежее бельё на кровать. Не на сеновале же им ютиться?

Сеновал! Щекочущий ноздри запах свежего сена, навевающий приятную дрёму, тело, погружённое в ласковую травяную волну, где можно сколько угодно лежать на спине, покусывая сухой стебелёк, и не думать ни о чём плохом.

— А можно на сеновал? — быстро сориентировался Марк. — Мы с женой фронтовики, люди неприхотливые. И вас от лишних хлопот избавим.

— Как вам угодно, — с прохладцей согласилась Галина Авдеевна, — но сначала отужинайте с нами.

Удивительно, но радикально непохожие друг на друга старушки оказались родными сёстрами. Они угощали нас разопревшей в русской печи перловкой и жареными грибами, которые мы ели прямо с раскалённой чугунной сковороды. Если бы я не стеснялась, то выбрала бы со сковороды все до единой крепкие шляпки молодых подосиновиков и хрусткие ломтики сыроежек. Остатки жаркого мы с Марком подобрали корочками хлебушка и сыто перевели дух. Потом мы неспешно побеседовали за чаем, правда, не из самовара, а из видавшего виды медного чайника времён Первой мировой войны. Итог разговора оказался неутешительным, потому что Галина и Лукерья Авдеевны тоже слыхом не слыхивали про Сергея Вязникова.

— Нет у нас Вязниковых, я точно знаю. Через мои руки дети со всего посёлка прошли, — уверенно заявила Галина Авдеевна. — И в соседних деревнях нет. Их дети к нам в поселковую школу ходят.

— Нет Вязниковых, точно нет, — подхватила Лукерья Авдеевна, — Корзинкины есть. Марья Корзинкина платки на продажу вяжет. Может вам платок надо? Хороший, из козьего пуха.

— Спасибо, но пока обойдусь без платка, — отказалась я от покупки, начиная думать, что приехали мы зря и человек, отправивший мне письмо, что-то крепко напутал или, наоборот, по непонятной причине хотел ввести в заблуждение.

Окончательно осоловевшие от еды и усталости, мы отправились на сеновал, не забыв прихватить с собой полосатое рядно вместо простыни и тяжёлое ватное одеяло, шитое из разноцветных лоскутков. Когда накоплю денег на швейную машинку, обязательно сошью такое же.

* * *

Раскинув руки по сторонам, Марк спал. Я прижалась к его тёплому боку, и он, не размыкая век, обнял меня, баюкая как маленькую. Запах свежего сена ещё хранил в себе тепло летнего полдня с терпкой горечью пряных трав. Ночная тишина мягко обволакивала пространство еле слышными шорохами и переливами ветра по ветхой крыше.

Звуки выстрелов выдернули нас из сна одновременно. Фронтовой опыт на базаре не продашь и в карты не проиграешь.

— Слышишь? Стреляют. — Марк в одно мгновение натянул на себя брюки. — Оставайся тут, я быстро.

— Я с тобой.

— Нет!

— Да!

Я не стала его слушать. Застегнуть ворот платья время не позволило. Следом за Марком я спустилась по приставной лестнице и бросилась к двери. Вдалеке полоснула и смолкла короткая автоматная очередь. Снова хлопнул одиночный выстрел. Становиться мишенью не хотелось. Хорошо, что на мне тёмно-синее платье, не видное в ночи! Размытым пятном между кустов мелькала серая рубаха Марка. Я понеслась за ним напрямик, перепрыгивая через препятствия. По ногам хлестала крапива. Поскользнувшись, я съехала в канаву, но быстро выкарабкалась.

Только бы не потерять Марка из вида! Только бы он не попал под выстрел! Короткие мысли свинцово стучали в висках, в такт бегу. Впереди была железная дорога с вереницей вагонов товарняка. Лунный свет скупо освещал местность, серебром отсвечивая на рельсах свободного пути.

У распахнутой двери одного из вагонов мелькали тёмные тени, которые передавали друг другу объёмистые коробки. Прижавшись спиной к забору, я постаралась рассмотреть, где Марк, и сразу увидела его на насыпи. Он сидел на корточках около распростёртого тела, а рядом с ним стоял человек и целился из пистолета.

— Нет! Нет! Не стреляй! — Не помня себя, я рванулась к мужу, прямо под выстрел.

Пистолетное дуло переместилось на меня. Лица бандита я не видела. Резко дёрнув за руку, Марк толкнул меня на распростёртого человека и закрыл собой:

— Женщину не трогай.

— Пусть вдвоём расстреливает! — выкрикнула я прямо в лицо бандита.

— Смелая. — Он развернулся, так что лунный свет скользнул по его щеке. — Кто такая?

Долгие несколько секунд растянулись в бесконечность. Мне много раз приходилось встречаться на войне со смертью, но там она была другая, с фашистами, и никогда прежде страх не прошибал меня вот так, до пяток, потому что теперь я боялась не за себя, а за Марка.

— Дочка Сергея Вязникова. На могилу приехала.

Не знаю, зачем я это произнесла — мысли в голове смешались в кашу, среди которой пробивалась яростное желание помешать выстрелу.

Пистолет опустился. Издалека послышались крики людей:

— Сюда! Здесь стреляли!

Вспыхнули в темноте и стали приближаться красные точки железнодорожных фонарей. Я поняла, что помощь близко, но выстрел в упор был ещё ближе.

Не спуская с нас глаз, бандит отступил на шаг назад и хрипло скомандовал в сторону теней у вагона:

— Уходим.

Он исчез мгновенно, растворясь посреди вереницы вагонов и длинной полосы песчаного откоса. Меня трясло крупной дрожью. Марк стащил с себя рубаху и кинул мне:

— Оторви рукав. Надо остановить кровь.

Только сейчас я посмотрела на человека в милицейской форме, лежащего рядом с Марком. На его гимнастёрке расплывалось кровавое пятно. Нас окружили люди. Один из них поднял над головой Марка фонарь, осветив лежащего:

— Убили Даньку, гады.

— Нет, не убили. — Марк взял у меня из рук оторванный рукав и зажал им рану. — Надо срочно в больницу.

— Какая больница? У нас фершалка молоденькая, что она может?

— Не надо фельдшера, я хирург. Быстро найдите одеяло, брезент или что-то вместо носилок. Несите в фельдшерский пункт, я попробую помочь.

Понимая, что только мешаю, я отошла в сторону и, когда четыре человека понесли раненого на куске брезента, пошла позади. Марк на ходу натянул рубашку без одного рукава, коротко посмотрев на меня:

— Испугалась?

— За тебя.

— А я за тебя, — он ободряюще улыбнулся, — главное, живы остались. А этот парень дай Бог выкарабкается. — Он кивнул на носилки и прикрикнул: — Осторожнее, не поворачивайте его на бок!

Предрассветная сырость укутывала улицы посёлка полосами тумана от реки.

Когда мы дошли до фельдшерского пункта, заря подкрасила облака нежной розовой краской. Обхватив руками плечи, я присела на скамейку под густой ёлкой и стала смотреть, как в окне мелькает силуэт Марка. После пережитого я замечала только мужа, с ужасом осознавая, что он чудом остался жив. Как, впрочем, и этот молодой милиционер и как я.

— Замёрзли? — На лавку рядом со мной опустился пожилой милиционер в звании лейтенанта и протянул ватник. — Накиньте, а то простудитесь.

— Спасибо.

Лейтенант помолчал.

— Нам повезло, что ваш муж оказался доктором. Авось и вытащит Лычкова с того света. Никак нам эту банду не изловить. Эх, — он с размаху стукнул себя кулаком по колену, — мы их в другом месте ждали! Данила на всякий случай на разведку пошёл. Дурья моя голова. Нет чтобы самому пойти! Мальчишку под пули сунул! Никогда себе не прощу, если он не выживет!

— Муж сказал, что жить будет, он хороший врач, фронтовой.

— Дай Бог, ежели так. Я хоть и неверующий, а пойду в церковь свечку поставлю. Бог — Он ведь как: когда дела в порядке, так вроде бы и не нужен, а случись что, к Нему несёмся: и верующие, и неверующие, и коммунисты, и комсомольцы, помоги, мол, нам, дуракам, защити, спаси и помилуй. — Он искоса взглянул на меня. — Не понимаю, почему бандюки вас не убили. В первый раз свидетели в живых остались.

Я ещё не отошла от переживаний, и его слова снова всколыхнули в памяти бездонный глаз пистолетного дула, направленный прямо на меня. Я поёжилась под ватником:

— Сама не понимаю. Вы, конечно, налётчиков спугнули, но чтобы выстрелить, нужна секунда.

На скрип двери в амбулатории мы оба выпрямились. Фельдшерица, которую вызвали из дома, выглянула в щель:

— Кузьма Иванович, не волнуйтесь, доктор сказал, поправится Данила, — она всхлипнула, — если бы не доктор, то я бы сама не справилась, я огнестрелы вообще в глаза не видела да и пулю извлекать не умею. И кровотечение вовремя остановили, иначе Данила бы кровью истёк.

— Поправится, говоришь! — обрадовался лейтенант. — Это дело! Поправится! — Он вскочил, покружил по двору и снова сел. — В рубашке Данила родился! Это надо же так свезти, чтобы рядом военврач оказался! — Он цапнул меня за руку своей огромной лапищей. — Спасибо вашему мужу, ой спасибо! Даниле ведь только-только восемнадцать стукнуло, жить да жить!

* * *

Последним Данила запомнил сильный толчок в грудь. Потом он кувырком полетел в чёрную яму без дна и выхода. В яме стоял дикий холод, не зимний, морозный, а какой- то другой, косматый, страшный, давящий, из которого его выдернула резкая боль, внезапно просверлившая грудь насквозь. Он боялся снова оказаться в пропасти и всеми силами старался удержаться на кромке сознания, но удавалось плохо, потому что мозг заполнял гулкий барабанный бой: бум… бум… бум…

— Молодец, парень, — зазвучал мужской голос. — Держись, мы ещё на твоей свадьбе попляшем.

Перед тем как снова ухнуть в пропасть, Данила успел понять, что его куда-то несут.

«К маме, — запоздало стукнуло в мозг, — хочу к маме».

В местное отделение милиции его перевели из Пскова на усиление, потому что в районе появилась банда, специализирующаяся на ограблении поездов. Охватить предстояло большой район, кадров не хватало, и на каждую станцию откомандировали по одной штатной единице личного состава областного центра.

Он сразу подружился с начальником опорного пункта товарищем лейтенантом Кузьмой Ивановичем и сержантом Колей Квасниковым, выложив им как на блюдечке свою нехитрую биографию: школа — оккупация — партизанский отряд — работа на заводе, отец сложил голову под Варшавой, а маму разбомбили в санитарном поезде, куда она пошла санитаркой.

Вскоре после того, как погнали немцев, мама положила ему руки на плечи и поцеловала в макушку:

— Сынок, отпустишь меня работать в сан- поезд? Тебе уже шестнадцать, на заводе хвалят, руки у тебя из правильного места растут, сможешь прожить один. А я только и думаю, как на фронт уйти. Давно бы собралась, да тебя боялась оставить. Но ты не переживай за меня, в санпоезде безопасно, он ведь по тылам ездит, в самое пекло не суётся.

Он и сам мечтал попасть на фронт, благо партизанский опыт имелся, но военком злой попался, не пустил по малолетству, сказал: хватит тебе, паря, навоевался вдоволь, кто-то должен и хозяйство поднимать. Глянь, из работников одни женщины остались. Кто им плечо подставит, если не ты?

Из военкомата он вернулся сердитый и с размаху отпинал ногами шины покорёженного немецкого «Хорьха», что застрял под руинами моста:

— Всё равно попаду в армию! Мне до восемнадцати полгода осталось!

Торопя время, Данила зачеркивал дни в календаре, но девятого мая карандаш не поставил заветный крестик, а обвёл дату в кружок. Хотя победу ждали, она обрушилась подобно летнему ливню после сильной засухи.

Люди высыпали на улицу, целовались, плакали, две незнакомые девчонки схватили его за руки и закружили в бешеном хороводе:

— Девятое мая! Запомним! Лучший день на все времена!

Данила радовался вместе со всеми, не жалея глотки кричал «Ура!», орал песни, а вечером сел на раскуроченное обстрелом крыльцо Поганкиных палат и заплакал от обиды, что не смог дойти до Берлина и лично кирзовыми армейскими сапогами растоптать фашистское логово.

В тот день, когда ему исполнилось восемнадцать, Данила пришёл в райотдел милиции и угрюмо сказал начальнику:

— Хочу у вас служить. Если прогоните, то буду приходить каждый день…

Явь возвращалась к нему урывками, то и дело снова окуная с головой в чёрную пропасть. Хотя губы шевелились с трудом, он сумел позвать:

— Мама, мамочка.

— Маму зовёт, — как сквозь толщу воды долетел до него мягкий девичий голос. — Марк Анатольевич, я сейчас заплачу.

— Ну что ты, Лиза, теперь надо не плакать, а радоваться. Пулю я извлёк успешно. Правая доля лёгкого задета, но уверен, что организм полностью восстановится. Ну а реабилитация зависит от тебя, ты же здесь фельдшер.

— Я буду стараться, Марк Анатольевич! Если бы не вы… — Речь оборвалась, и послышалось тихое всхлипывание. — Это мой первый раненый.

— Ну-ну-ну, — снова заговорил мужчина, — опыт приходит с годами. А что касается данного пациента, то вы справитесь. Обязательно. Ещё и на его свадьбе спляшете. Может быть даже в качестве невесты.

— Скажете тоже, — ойкнула девушка.

— Ну а почему нет? Не просто же так твой первый раненый такой красавец. Ну, а если серьёзно, то сейчас он будет отходить от эфира, поэтому будь внимательна и сиди рядом.

Голоса удалились и стали неразборчивыми, то возникая, то растворяясь в полосе боли.

— Мама, мамочка, — снова позвал он и успокоенно закрыл глаза, когда его лба нежно коснулась прохладная рука, чуть пахнущая лекарством.

«Всё будет хорошо, сынок, — бессловесно отозвался в мыслях родной голос, — я молюсь за тебя».

* * *

Крохотный закуток поселкового отделения милиции плавился от табачного дыма. Коротко взглянув на меня, товарищ лейтенант Кузьма Иванович привстал со стула и толкнул рукой форточку. Я глотнула свежего утреннего воздуха и прислонилась головой к плечу Марка. Он обнял меня:

— Устала?

— Перенервничала.

— Сейчас закончим и пойдёте спать. — Кузьма Иванович пробежал глазами листок с нашими показаниями. — Вроде бы всё верно. Жалко, что вы лица того подонка не видели. Но я всё равно отыщу банду, слово даю! До этого они кровью не следили, только вагоны грабили, но теперь после Данилы точно озвереют. За покушение на работника милиции приговаривают в высшей мере, им теперь терять нечего, так что пойдут кровью следить. Вам, кстати, очень советую держаться настороже, а лучше вообще уехать.

Листы с нашими показаниями отправились в синюю папку с кривой надписью «Дело номер 15».

Потерев кулаками красные глаза, лейтенант взял из пачки очередную папиросу и размял в пальцах:

— Кстати, зачем вы сюда вообще приехали? Родню проведать?

Я вздохнула:

— Скорее разыскать. Я всё время знала, что мой отец умер, а недавно получила странное письмо, что Сергей Вязников умер в марте и похоронен на местном кладбище. Вот мы и приехали выяснить истину. Попутчица в поезде сказала, что в марте только какого-то Шапитова хоронили. Наверное, насчёт моего отца скорее всего была злая шутка или ошибка.

Кузьма Иванович крякнул:

— Точно! Шапито в марте хоронили. Поднадзорных съехалось со всей области. У нас ведь сто первый километр, значит, кого только не занесёт — каждой твари по паре: и уголовники, и политические, и нетрудовые элементы.

— На сто первый километр от города выселяют тех, кому в крупных городах жить запрещено? — уточнила я.

— Всё правильно, — подтвердил Кузьма Иванович. Расстегнув ворот гимнастёрки, он крепко растёр ладонью шею с рваным шрамом под подбородком и, перехватив мой взгляд, пояснил: — Преступник ножом полоснул во время рукопашной. О чём я говорил? Ах, да, про похороны Шапито. Он появился у нас ещё до войны, вместе со своим корешом Колей-глыбой. Коля-глыба среди блатных в большом авторитете ходил: его слово — закон, никто перечить не смел, кроме Шапито. Они вместе смолоду, с первой ходки по тюрьмам, огни и воды прошли. Шапито у них в паре был вроде мозга, а Глыба исполнитель. Знаю, что в прошлом за ними много чего числилось, включая разбой, но у нас, врать не стану, вели себя тихо, культурно. Шапито даже помогал местным жалобы составить или деловое письмо властям отправить, у него ведь гимназия за плечами. Зато Глыба кое-как писал, как кура лапой. С началом войны Шапито с Глыбой снова на зону отправили, и вышли они в самом конце сорок пятого года. Шапито уже совсем плох был, в чём душа держалась, сил хватало только рыбу удить. Глыба его как маленького выхаживал, а после похорон на следующий день собрал вещички, зашёл ко мне попрощаться да и отбыл в неизвестном направлении. Кстати, Шапито с Глыбой и за чертой могилы не расстались, потому что вместо памятника Коля на могиле друга поставил гранитную глыбу с высеченным крестом, и всё — ни надписи, ни фамилии. Вот такие вот дела, уважаемая Антонина Сергеевна.

Честно говоря, я слишком вымоталась и изнервничалась, чтобы вникать в длинные объяснения милиционера о поднадзорных уголовниках, некогда проживавших на его территории. Меня всегда напрягали любители рассказывать подробности не по делу. Я сняла с себя ватник, в который куталась до сих пор, и свернула его на коленях.

— Кузьма Иванович, всё это, конечно, очень интересно, но моё загадочное письмо ничего не объясняет. Напрасно мы приехали. Хотя нет, не напрасно, — я взяла за руку Марка, — мы приехали для того, чтобы Марк спас вашего сотрудника Данилу.

Кузьма Иванович посмотрел на Марка:

— Доктор, вы тоже ничего не поняли?

Марк пожал плечами:

— Нет. Хотя… — Он запнулся. — Не может быть!

— Именно что может! — Не вставая со стула, Кузьма Иванович развернулся, отомкнул незатейливый сейф и извлёк оттуда картонную канцелярскую папку. — Дела умерших положено в архив сдавать, а я припозднился. Нагорит, конечно, от районного начальства, да мне не привыкать. Даром, что ли, до седых волос в лейтенантах хожу. — Он придвинул мне папку: — Так и быть, разрешаю посмотреть дело Шапито, но быстро и в моём присутствии.

— Да зачем он мне? — пробормотала я, полностью сбитая с толку. — Я вам на слово верю.

— Ох и непонятливая у тебя супруга, доктор, — обратился Кузьма Иванович к Марку и устало пояснил: — Уголовник под кличкой Шапито и есть Сергей Львович Вязников. Это его местные в Шапитова переделали, потому что настоящим именем он себя никогда не называл. Видимо, марать не хотел. Но тот бандюган, что в вас стрелять не стал, понял, чья ты дочь. Понял и Коли-глыбы испугался. Глыба бы его за дочку друга голыми руками на винтики разобрал и под паровой пресс положил, чтоб наверняка.

Шапито, Коля-глыба, поднадзорные уголовники, сто первый километр… Чтобы не заорать дурниной, я прижала пальцы к вискам, пытаясь привести в порядок закипающие чувства.

Кузьма Иванович придвинул ко мне раскрытую папку и показал фотографию худощавого мужчины с ироничным тонким ртом и широко распахнутыми глазами. Так вот он какой, мой отец. Я вгляделась в его черты, ничем не напоминающие меня. Разве только глаза. И брови. И нос. Отец был коротко стрижен, и я подумала: интересно, какого цвета его волосы. Значит, когда мама воспитывала меня в одиночку, он сидел в тюрьме с этим, как его? Колей-глыбой, заменившем ему семью, жену, дочку. Спасибо, мама, обманула меня лишь в том, что отец умер, а не стала выдумывать про героя-полярника или командира Красной армии, погибшего на деникинских фронтах. Разрозненные кусочки мозаики из упорного молчания бабушки, отсутствия фотографий, неизвестного мужчины, обрисованного соседкой, стали складываться в целостную картину постыдной семейной тайны, которую в литературе иногда именуют скелетом в шкафу.

* * *

После обеда у гостеприимных старушек мы лежали на сеновале, глядя, как в золоте солнечного луча медленно кружится хоровод серебристых пылинок. Несмотря на тёплый день, меня познабливало, и я натянула одеяло до подбородка.

— Однажды в девятом классе директор отправил старшеклассников разгружать дрова для школы, — без всякой связи сказал Марк. — Полуторки подъезжали одна за другой, и скоро под окнами школы вырос целый террикон из поленьев. Девчонки хихикали и особо не заморачивались, а парни похвалялись силой, кто поднимет самую большую охапку. Меня это злило, я вообще не любитель соревнований, даже социалистических, но отставать не хотелось, тем более что все мальчишки выкаблучивались перед одноклассницами, точнее, перед одной одноклассницей — Леной Вороновой.

— Лена Воронова была красивая?

— Очень красивая была! Чёрные локоны, голубые глаза, ресницы — как обувная щётка. По ней почти все пацаны с ума сходили.

Я совершенно, ни капельки не ревновала Марка к неведомой Лене Вороновой, но всё же спросила:

— И ты?

— Я нет! Мне нравилась совсем другая девочка, Катя, некрасивая, вредная и умная. Но я умело скрывал свою симпатию, и Катя ни о чём не догадывалась. Но вернёмся к дровам. Вообрази: шум, смех, шуточки, и тут я с полной охапкой дров спотыкаюсь и лечу прямо к ногам Лены Вороновой. На единственных школьных брюках дыра, в ладони огромная заноза размером с цыганскую иглу. Я стараюсь не показывать обиды и боли, пацаны заходятся от хохота, и я их не виню — сам был такой. Помню даже чёрные ботики на ногах Лены, в которые я только что носом не воткнулся. Уши полыхали так, что от них костёр бы загорелся. Во дворе на мгновение установилась тишина, потому что все ждали слов Лены. А она и бровью не повела, словно парни каждый день к её ногам падают. Только взяла мою руку с занозой и спрашивает: «Больно?» Ну какой же мужчина в таком признается? Нет, говорю, ерунда. И улыбаюсь во весь рот, хотя боль до плеча прошивает. И тогда Лена знаешь что сделала?

Я подняла голову:

— Что?

— Наклонилась, закусила зубами занозу и вытащила. На глазах у всех. Представляешь?! — Марк усмехнулся. — Ух, как мне парни завидовали!

— Наверное, Лена тебя любила.

Марк вынул из моих волос сухой стебелёк и легонько дунул в лоб, сдувая соринку:

— Да нет. Просто она очень добрый человек и не боится чужого мнения.

— Ты это к чему? — Я повернулась на бок и оказалась лицом к лицу с Марком. — Хочешь меня отвлечь от моих мыслей?

— Хочу. — Марк улыбнулся. — Вернёмся домой — я тебя познакомлю с Леной. Она недавно вышла замуж за моего друга и очень счастлива. Как и я.

Я вздохнула:

— С Леной познакомь, но перестать думать об отце я всё равно не могу. Понимаешь, у меня такое чувство, что сломалось всё, во что я верила. Я знала, что отец умер от тифа, это было обидно, горько, но понятно. А теперь выясняется, что он вор, уголовник, и я не представляю, как с этим жить. В детстве я думала, что если бы папа не умер, то точно был бы отважным моряком или передовым стахановцем, а его портрет напечатали бы в газетах, и я говорила бы друзьям: «Смотрите, смотрите, это мой папа». А вместо того, пока мы воевали, поднимали страну, учились, трудились, он воровал и сидел в тюрьме! Ты понимаешь? Воровал! — Я резко села и спрятала лицо в ладони, не в силах смотреть на Марка. — Если бы я знала об отце раньше, я никогда бы не вышла за тебя замуж, чтоб не позорить.

— Мне страшно от твоих слов, — тихо сказал Марк. — А если бы у меня оказался отец с уголовным прошлым, то, по твоей версии, я не должен был жениться на тебе, так получается?

— Нет, Марк! — воскликнула я и порывисто прижалась к нему, чувствуя щекой его дыхание. — Я хочу быть с тобой в любом случае!

Его тёплые губы легко коснулись моего виска.

— Знаешь, я тоже. И все наши переживания мы станем делить пополам, как последний кусок хлеба. И вообще, я уверен, что любовь это в первую очередь желание быть рядом в трудную минуту, даже если придётся противостоять всему миру. И ещё, если ты поступаешь правильно, по чести, то не надо бояться чужого мнения. Согласна? — Изо всех сил сдерживая слёзы, я кивнула, а Марк сказал: — Я знаю, что нам надо завтра сделать. Помнишь, наша попутчица в поезде посоветовала сходить к роднику. Кажется, называется Каменный ключ?

Я зыркнула глазами исподлобья и уточнила:

— Это там, где после купания появляется много деток?

— Точно! И я как врач обязан проверить сиё снадобье на себе.

* * *

Теперь я уверена, что если в здешних местах где-то есть заколдованный лес, то это около Каменного родника. Мы выдвинулись на маршрут рано утром, когда розовая заря ещё не успела плеснуть краски в зыбкую полосу тумана на луговой пожне и он был белым, как молочная пенка. Еле видимая стёжка вывела нас к молодой рощице, сгрудившейся вокруг высоченной берёзы с матовой шелковистой корой. На фоне тёмно-зелёного ельника листья ивняка казались выкованными из чешуек серебра. Около каменной гряды на опушке фиолетовыми хвостами колыхался островок цветущего иван-чая.

— Кстати, кипрей очень полезен для здоровья. На обратном пути нарвём охапку и попросим хозяек подсушить в печи, — заметил Марк, явно рассматривавший красоту природы с практической точки зрения.

Я сурово взглянула в сторону мужа:

— Ты не романтик.

Он потешливо хмыкнул:

— Ну должен же кто-то в семье заботиться о насущном.

Неподалёку от посёлка израненный лес хранил на себе следы боёв. Вдоль тропки зарастала травой проржавевшая гусеница немецкого танка. На одной из елей на большой высоте какой-то шутник развесил на лапах немецкие каски, и они болтались на ветру чудовищными ёлочными игрушками. Дальше мы увидели вдавленный в грунт лафет зенитки и чуть поодаль осевший холмик земли с деревянным крестом. Снег и дожди успели стереть с него надпись, наскоро сделанную химическим карандашом, оставив лишь три начальные буквы имени «Фёд…». Я вспомнила, как мы хоронили подругу Катю, погибшую при обстреле прямо на перекрёстке, где она регулировала движение. Такой же холмик и такой же крест, на котором я собственной рукой вывела даты жизни, короткой, как вспышка молнии. Один Господь ведает, сколько их разбросано по Европе, таких могил, которые успели стать безымянными.

Память безмолвными тенями закружилась над нашими головами, и некоторое время мы шли молча, погружённые в свои мысли, пока не поняли, что мы в лесу не одни. Издалека маленькая старушка на поваленном дереве показалась сказочным персонажем. Сходство добавляли огромные лапти, чудом державшиеся на ножках-прутиках. Одной рукой старушка придерживала на коленях лукошко с черникой, а другой выбирала из ягод листики. При нашем приближении старушка подняла голову и зорко глянула на Марка.

— Ты, что ли, дохтур, который мальчишку- милиционера с того света вытащил?

— Доброе утро, — поздоровался Марк.

— Здравствуйте, — пискнула я, но старушка не обратила на меня никакого внимания.

— Я доктор, — согласился Марк, — но из Данилы я только пулю вытащил, а кому на каком свете быть, не я решаю.

— Это ты, паря, правильно рассудил. — Старушка почерпнула из лукошка горсть ягод и забросила в рот. — Даром что молодой, а ум у тебя имеется!

Перепачканным кулачком старушка постучала себя по лбу, обозначая вколоченный в череп ум, и с прищуром посмотрела в мою сторону:

— А это твоя жёнка?

— Жена. — Марк взял меня за руку и притянул к себе.

— Ничего такая. — Бабуся причмокнула губами, словно пробуя меня на зуб. — Только больно тощая.

— Откормлю, — пообещал Марк, — не всё сразу.

— Да не ты, а она тебя должна кормить. Твоё дело деньги в дом приносить, чтоб семью насытить. — Бабуля по-ребячьи поболтала ногами. — Говорят, вы искать кого приехали, нашли али нет?

Поразительно, с какой скоростью в посёлке распространялись слухи!

— Нашли, — ответила я. — Мы на могилу к Шапитову приехали.

Я решила не упоминать настоящего имени отца, раз по словам Кузьмы Ивановича местные знают его только как Шапитова.

— Вона как! К Шапитову, значит! — Старушка шустро перекрестилась. — Хороший мужик был Сергей Львович. Царствие ему небесное. У нас по нём, почитай, весь посёлок горевал. Любого спроси — никто про него плохого не молвит. А уж Коля Глыба как убивался! После похорон всю ночь у меня сидел, горе самогонкой заливал. Да только горе навроде пожара — его вино больше разжигает, пока всю душу дотла не сожжёт. — Она перекинула взгляд на Марка и погрозила ему сухим пальчиком. — Ты смотри, доктор, не вздумай к бутылке прикладываться. А то при царе тут живал лекарь, который спьяну нашего кузнеца калекой сделал. Мужики его после в проруби утопили.

Я охнула:

— Кузнеца?

— Почему кузнеца? — опешила бабуля. — Лекаря! А Шапитов-то не пил, — продолжила она без перехода. — Курил много, это да. А водку в рот не брал. Он много добра людям сделал. Да что далеко ходить, Сергей Львович и внучка моего, Ваську, спас — в трескучий мороз двадцать вёрст по ночи бежал до города, чтоб врача привезти. Васька тогда в жару метался. В больнице сказали, что критический день был, и не сделай мальцу укол от сердца, то помер бы.

— Понятно, камфору кололи, — кивнул головой Марк.

— Вот-вот, камфору, — подтвердила старуха. — Коля-глыба тогда куда-то запропастился, а Шапитов ко мне заглянул за квашеной капустой, потому как мои соленья на посёлке самые первостатейные. Заглянул, значит, увидал, что Васька в жару мечется, и ахнул: «Ты что, говорит, тётка Дарья, совсем с ума сбрендила? Парня в больницу надо класть, а ты тут его морсами поишь!» Я ору: «Не отдам в больницу, его там загубят!» Вот Шапитов сам и помчал за помощью. Он и без того худо себя чувствовал, а в дороге совсем простыл, полгода потом кашлял. Я перед ним за тот случай на коленях стояла. И сейчас на могилку хожу, цветочки там посадила.

Я вспомнила, что около могильного камня действительно рос кустик голубых садовых ромашек, трогательно прижавшихся к гранитному сколу, и железная тяжесть, скрутившая моё сердце в тугой комок, внезапно ослабела и лопнула, как надорванная струна старинной скрипки.

— Но Шапитов же высланный на сто первый километр. — Я не могла выговорить «вор», но и промолчать не смогла.

— Подумаешь, важность, — немедленно отозвалась старушка, — у нас половина посёлка бывалые. Манька Краснова мужа оглоблей убила, Степан Байрамов за сломанный трактор сидел, Марина Кокошина пять лет за частушки получила, — бабуля начала загибать пальцы. — Опять же, Катерина-стрелочница: та за хулюганство срок тянула. Куда ни кинь, попадёшь в сидельца, — она вздохнула, — много кто по глупости такую кашу заваривает, что до старости не расхлебать. Их грехи, им и ответ держать на Страшном суде, а наше дело, касатики, прощение да молитва.

Солнце продалось сквозь тучи, очертив золотом сетку морщин на лице старухи. Она прикрыла глаза козырьком ладони:

— Заболталась я с вами, пора козу доить. Она у меня страсть какая капризная. А злющая! Хуже собаки. Вы ведь, поди, на Каменный ключ идёте? Зря ноги сотрёте. — Она хихикнула, молодо соскочив на землю, покрытую серым мшаником.

Мы распрощались, но не прошли и нескольких шагов, как меня застиг короткий оклик:

— Эй, а ведь ты, девка, Сергеева дочка, я тебя сразу признала! Ты зла на отца не держи, запомни, каждый торит свою тропку. Иди по своей, и будет тебе счастье!

* * *

— Значит, Каменный родник вы нашли, но воды в нём не было? — сурово вопросила Галина Авдеевна, словно мы оказались повинны в этом природном казусе.

— Ой, лишенько, да как же так! — всплеснула руками Лукерья Авдеевна. — У нас на посёлке все молодые бабы бегают в Каменном ключе искупаться, чтобы деток много народилось. Неужели совсем воды нет?

После лесной прогулки мы вернулись домой уставшими, но довольными. В моей голове всё ещё прокручивался разговор со старушкой, поэтому к отсутствию воды в роднике я отнеслась совершенно безразлично.

— Ни капли, — подтвердил Марк, — скала ещё влажная, и под камнем есть немного воды в выемке, а сам разлом полностью сухой. — Он улыбнулся краешком губ. — Придётся нам с женой ещё раз приехать, чтоб полюбоваться на местную достопримечательность, а с детками, надеюсь, разберёмся подручными средствами.

Как же я любила его улыбку, нежную, чуть ироничную, и когда он называл меня женой, сердце в груди сбивалось с ритма.

Лукерья Авдеевна посмотрела на Галину Авдеевну, та пожала плечами.

— Ничего удивительного, что источник опять ушёл, — она вздохнула, — помнишь, Луша, в последний раз вода исчезла, когда началась коллективизация, а перед самой войной ключ снова забил.

— Помню, как не помнить. Тётка Дарья тогда блажила, что не к добру, мол, потому что вода пошла с красниной, будто кровь.

— Не с красниной, а с примесью красной глины. — Галина Авдеевна возвела глаза к потолку. — И что только суеверные кликуши не наговорят! В последнее время толки пошли, что родник помогает здоровых детей родить, так считай все поселковые невесты там побывали, даже комсомолки!

— Можно подумать, что комсомолки детей не хотят, — проворчала Лукерья Авдеевна. — Они что, из другого теста слеплены? Хоть комсомолка, хоть парторг или министр, а всё одно бабы! — Она достала из печи сковороду с жареными карасями и поставила посредине стола: — Поешьте, гостьюшки, перед дорогой. Путь до Ленинграда не близкий, успеете проголодаться.

Ни до, ни после я не ела ничего вкуснее той простой речной рыбы с тонкой хрустящей корочкой, впитавшей в себя жар русской печки.

Наша память похожа на ожерелье с нанизанными на нить жизни запахами, вкусами, болезнями, радостями и страхами, где тёмные и кривые бусины несчастий перемежаются с драгоценными камушками радости, которые хочется перебирать бесконечно.

На прощание мы расцеловались с радушными хозяйками.

Всю дорогу до Ленинграда я продремала на плече у Марка, думая о том, что правильно мы съездили на розыски отца, потому что только правда даёт нам шанс понять, простить и идти дальше, не маскируя действительность за стеной лжи.

Следующей весной у нас с Марком родилась Маша, а когда на свет появилась третья дочь, мы получили просторную квартиру, где по паркету плясали солнечные лучи из большого окна, а неподалёку синела гладь широкой реки Ижоры. Через порог Марк перенёс меня на руках, и я вспомнила, как десять лет назад, несчастная и зарёванная, сидела на подоконнике ленинградской квартиры, думая, что Бог бросил меня на произвол судьбы.

Вместе с нашими детьми росло и хорошело родное Колпино. На островке Чухонка вместо деревни раскинулся чудесный парк с удобным пляжем. Принял пациентов новенький больничный городок, где Марк стал заведующим хирургическим отделением. Бараки и избёнки послевоенной поры уступили место современному жилью со всеми удобствами. Каждый раз, когда я прохожу мимо Дома культуры, вспоминаю груду чёрных развалин и хрупкую женщину в огромных валенках, которая мечтала танцевать на этой сцене. Однажды осенью я привела к ней в балетную студию среднюю дочку. Желающих девочек набралось много, весёлой стайкой они вертелись, хихикали, пытались по-балетному тянуть носочек, а старая балерина смотрела на них и улыбалась счастливой улыбкой учителя, чья мечта воплощается в учениках.

В Колпино наши дочери вышли замуж и подарили восемь внуков! Восемь! Когда я думаю о них, сердце готово петь от радости, и я молюсь, чтобы их судьбы сложились пусть трудно, но достойно и честно, и главное, чтобы они не принимали сиюминутные беды за жизненный крах, потому что несчастья частенько бывают ключиком, отворяющим двери к настоящему, а не выдуманному счастью.

Кинотеатр «Заря» на проспекте Ленина снова стал церковью Вознесения Господня, и мы всей семьёй крестили там своего первого правнука.

— Ты понимаешь, ведь это не просто так, — шепнул мне Марк, перед тем как мы переступили порог церкви, — в последний день перед её закрытием тут крестили меня, а в первую неделю после открытия мы крестим правнука!

Во время крещения Марк взял меня за руку. Я смотрела на наскоро оштукатуренные стены, ещё не покрытые росписями, на щербатый пол, помнивший шаги родителей Марка, и в моих мыслях всплыли непреходящие слова о вечности бытия: Идет ветер к югу, и переходит к северу, кружится, кружится на ходу своем, и возвращается ветер на круги свои[9].

Моя подруга Раечка стала геологом и осталась жить на Алтае. Её муж и сыновья тоже геологи, а внук учится в военном училище и планирует в будущем стать генералом.

Мы с Раей часто пишем друг другу письма, а недавно она попросила меня съездить на Новодевичье кладбище и прислать фотографию памятника Христа с могилы генеральши Вершининой. Наверное, кладбища имеют свойство запечатывать время в своих склепах, приостанавливая его бег. Кружа в воздухе, крупные хлопья снега мягко ложились под ноги, устилая дорожки белым пухом. На белом полотне снега тёмные стены склепов казались воротами в тайну за семью печатями. Печальный безголовый ангел склонил мраморное колено, оплакивая участь мёртвых.

К могиле Вершининой пролегала натоптанная дорожка, по которой навстречу шли две женщины. Несколько десятилетий назад у подножия памятника так же горели свечи и лежала охапка ярких бумажных цветов, и бронзовый Иисус под гранитным крестом всё так же спокойно стоял, опустив взор долу.

Тишина кружила над кладбищем, подобно метели, наполняя душу покоем и воспоминаниями. Я положила на холодный гранит букет алых гвоздик. Я не знала, где могилы мамы и бабушки, поэтому сказала им отсюда, уверенная, что они расслышат:

— Мама, бабуся, я помню о вас и верю, что вы сейчас видите меня. И знайте, что отца я простила и не жалею ни о чём.

Слёзы непрошено потекли по щекам. Я их не вытирала, чувствуя незримое присутствие моих дорогих людей. Хотя мне больше семидесяти лет и я давно старше мамы с бабусей, я навсегда осталась для них ребёнком, которого надо учить и оберегать.

Память воскресила запах бабусиных духов и её слова, сказанные мне на выпускном балу в педагогическом техникуме:

— Теперь ты не имеешь права раскисать. Ты не просто учительница, ты — Первая учительница, которая обязана учеников любить, учить и жалеть. Да, да, жалеть, потому что жалость — это не охи и вздохи, а возможность вытолкнуть себя из привычного уюта, протянуть руку и помочь.

— Бабуся, я тебя не подвела. Я всю жизнь проработала в школе. Мои дети разлетелись по всей стране, и я знаю, что в каждом из них есть частичка моей души. Я старалась, чтобы они выросли добрыми и умными, чтобы умели жалеть и прощать. И ещё, я всегда молюсь о мире.

Снегопад прекратился, высвечивая небо узкой полосой холодной синевы. Сфотографировав памятник в нескольких ракурсах, я неспешно повернула назад, в сторону куполов Казанской церкви. Монастырь недавно возвратили верующим, и он ещё стоял в запустении, но службы уже велись. Выход с кладбища выводил сразу к церкви. Чтобы войти в притвор, мне пришлось отстоять маленькую очередь. Хотя внутри народу было густо, пространство казалось наполненным солнцем и воздухом. Плыл мягкий запах воска и ладана, горели свечи, пламенными каплями отражаясь на красках икон. Молодой батюшка в светлой ризе поднял руку, призывая ко вниманию, и провозгласил то, что составляет главную суть человеческой жизни:

— Вонмем! Мир всем!

Загрузка...