Часть первая

Степень цивилизованности народа определяется во многом тем, какими методами он обеспечивает выполнение своего уголовного права.

Из протокола судебного процесса «Миранда против штата Аризона», 1966 г.

1

Морис Улетт однажды пытался покончить жизнь самоубийством, однако в итоге лишь отстрелил себе правую часть челюсти.

Бостонские хирурги хоть и заменили ему челюсть протезом, однако доброго слова от него не дождались.

После операции лицо Мориса приобрело диковинно недолепленный вид.

Чтобы скрыть свое уродство, Морис был готов на что угодно. В молодости (а в момент несчастья ему было девятнадцать) он носил на лице бандану — пестрый шелковый платок, скрывавший лицо ниже глаз. Так маскировались грабители банков в старых вестернах. Это придавало Морису, парню в общем-то заурядному и приземленному, романтический вид. Подобный имидж какое-то время ему нравился. Но в повседневной жизни такой имидж приносил одни неприятности.

В конце концов образ романтического грабителя Морису порядком надоел. К тому же за платком было трудно дышать, а еда и питье в публичных местах превращались в сущую муку. Поэтому в один прекрасный день он попросту зашвырнул бандану подальше и стал жить с открытым лицом. Большую часть времени он и думать не думал о своем дефекте, хотя жизнь то и дело так или иначе напоминала ему, что его лицо — не такое, как у всех.

Большинство жителей городка настолько привыкли к деформированному лицу Мориса, что нехватка доброго куска челюсти раздражала их не больше, чем чья-то близорукость. Правда, все они старались оберегать его: при разговоре смотрели ему в глаза, а не шарили по лицу; обращались к нему по имени, с должным пиететом.

Летняя приезжая публика — те, конечно, таращились. Даже взрослые. Тогда они натыкались на ледяной взгляд кого-нибудь из местных, начиная с Рэда Кэффри и заканчивая Джинни Терлером. Любой житель городка умел загодя одернуть приезжего: отверни смотрелки, мистер!

Версаль, штат Мэн, в этом отношении симпатичный городок.

Когда-то его улицы казались мне чем-то вроде больших липучек для неосторожных молодых людей вроде меня: раз увязнут лапки в сладком и липком — и пропал навеки. Пока высвободишься — глядишь, и жизнь прошла, и уже поздно удирать-перебираться в более интересные края.

Однако надо отдать должное жителям Версаля: они стояли горой за Мориса Улетта.

Они стояли горой и за меня.

Мне только-только стукнуло двадцать четыре, когда меня выбрали начальником полиции. На протяжении нескольких месяцев я, Бенджамин Уилмот Трумэн, был самым молодым начальником городской полиции во всех Соединенных Штатах. По крайней мере жители нашего городка были твердо в этом убеждены.

Моя уникальность оказалась весьма кратковременной — в том же году в газете «Ю-Эс-Эй тудей» появилась статья о двадцатидвухлетнем шерифе где-то в Орегоне. А впрочем, я не сильно переживал. Мне от этой славы было не тепло и не холодно.

Говоря по совести, я вообще не хотел быть полицейским.

И уж тем более шерифом в Версале.

Вернемся к Морису. Он продолжал жить в дощатом доме, который он унаследовал от покойного отца. Получал небольшую социальную помощь, время от времени обедал в бесплатной столовой одной из двух соперничающих городских благотворительных организаций. В свое время выиграл процесс против больничной кассы, которая не оказала ему должной поддержки во время всей этой истории с отстреленной челюстью, и по судебному решению получил маленький капиталец — так что Морис в принципе не бедствовал, хотя и шиковать было не с чего. Казалось бы, живи себе в свое удовольствие. Тем не менее, по непонятным для версальцев причинам, Морис начал отдаляться от людей, все меньше выходил из дома. Согласно городской молве, он стал почти анахоретом, а может быть, и крыша у него слегка поехала. Но за всю свою жизнь он никого ни разу не обидел, ни на кого руки не поднял (разве что на себя самого). Поэтому все сходились на том, что Морис Улетт — вольная птица и осуждать его не следует, что он делает и как он живет — его личное дело.

В общем и целом я придерживался того же мнения. Только к одной привычке Мориса я как шериф равнодушно относиться не имел права.

Раз в несколько месяцев, ни с того ни с сего, Морис начинал палить из ружья в светофор на шоссе номер два — аккурат напротив своего дома.

Его упражнения в прицельной стрельбе наводили панику на водителей.

Обычно Морис хватался за винтовку слегка обкуренный. Собственно говоря, именно наркота и провоцировала его на подвиги — и мешала ему, вообще-то меткому стрелку, хотя бы раз попасть в светофор.

В ту ночь — десятого октября 1997 года — около десяти вечера Пегги Батлер пожаловалась мне по телефону, что «мистер Улетт опять шалит! Стреляет прямо по машинам!». Я заверил ее, что Морис стреляет не по машинам — упаси Господи! Он целит в светофор. Да и в тот едва ли попадет.

— Ха, ха, мистер Хохмач! — сказала Пегги и повесила трубку.

Хочешь не хочешь, а надо было ехать.

Еще за милю-другую до дома Мориса Улетта мне стали слышны выстрелы. Характерные звонкие раскаты. Без правильных интервалов, примерно по выстрелу каждые пятнадцать секунд. К великой досаде, мне самому предстояло проехать перекресток напротив дома; стало быть, и я могу очутиться у него на прицеле. На всякий случай я врубил мигалку и сирену и вообще все, что светилось и шумело. Думаю, моя полицейская машина в этот момент напоминала карнавальный автомобиль на масленицу. Но мне надо было чем-то добиться внимания Мориса — чтобы он заметил, что это всего лишь дружище-шериф, а не какой-нибудь мимоезжий козел, и на минутку перестал палить.

Я припарковал машину двумя колесами прямо на лужайке перед домом Мориса и оставил всю иллюминацию включенной, только сирену выключил. Прежде чем бежать к дому, я крикнул:

— Морис! Это я, Бен Трумэн.

Никакого ответа.

— Эй, Рембо! Ты не мог бы на секундочку прекратить пиф-паф?

Опять никакого ответа. Однако и пальба прекратилась. Добрый знак.

— Ладно, Морис, иду к дому! — крикнул я. — Не вздумай стрелять!

Морис встретил меня на крыльце. Винтовку он держал на сгибе руки — как охотник-аристократ, притомившийся после удачной охоты. На нем была красная фланелевая куртка, промасленные рабочие штаны и сапоги. На голове — бейсбольная кепка, надвинутая почти на брови. Он держал голову очень низко — как обычно. Говоривший с ним видел не столько его лицо, сколько огромный козырек шапки. Все мы привыкли к сознательной сутулости Мориса и к беседам с кнопкой на макушке его бейсболки.

— Добрый вечер! — сказал я.

— Вечер добрый, чиф, — отозвалась бейсболка.

— Что тут происходит?

— Стреляю — и всех делов.

— Слышал, слышал. Пегги Батлер, кстати, напугана до смерти. Хотел бы я знать, куда ты метишь?

— Там светофор.

Легким кивком он показал в сторону шоссе номер два.

Я понимающе кивнул. Мы помолчали. Потом я спросил:

— Ну и как? Попал хоть раз?

— Не-а, сэр.

— Винтовка не в порядке?

Он пожал плечами.

— Дай-ка я взгляну на твою винтовку, Морис, — сказал я.

Он протянул мне винтовку, старенький «ремингтон», который я у него конфисковывал уже не меньше дюжины раз. Я проверил заряд, навел винтовку на металлический столб загородки, за которой начинался пустырь за домом Мориса. Пуля звякнула о металл.

— Винтовка в порядке, — сказал я. — Наверное, это ты разладился.

Морис коротко хохотнул.

Я похлопал по оттопыренному карману его куртки. Нащупал коробку с патронами. Внутри кармана было полно использованных скомканных салфеток.

— Господи, Морис, ты когда-нибудь вычищаешь свои карманы? — сказал я, вытаскивая коробку с патронами. — Ладно, разрешишь мне немного осмотреться — поглядеть, как ты живешь-можешь?

Он наконец поднял голову и посмотрел мне прямо в глаза, В полутьме впадина на его челюсти слегка отсвечивала.

— Я чего — арестованный?

— Нет, сэр.

— Ну, тогда ладно.

Я прошел внутрь. Морис остался стоять снаружи. Руки по швам, голова долу — как мальчишка, которого только что отчитали.

На кухне пахло вареными овощами и немытым телом. На столе стояла наполовину пустая четвертушка «Джима Бима». В холодильнике — хоть шаром покати, только сиротливая древняя банка столовой соды. В шкафчиках несколько банок с готовой едой — спагетти, бобы. Суповые пакетики, в которые уже нашли дорогу муравьи.

— Эй, Морис, кто-нибудь из социальной службы был у тебя дома?

— Не помню.

Стволом винтовки я толкнул дверь ванной комнаты.

И тут впечатление разрухи.

Ванна и унитаз в пятнах ядреного ржавого цвета. В унитазе плавают два бычка. Стена под умывальником прогнила насквозь, дыра была кое-как забита досками, но в щелях виднелась земля снаружи дома.

Я выключил везде свет и вышел.

— Морис, ты помнишь, что такое предупредительное заключение?

— Да, сэр.

— И что же?

— Это когда вы меня запираете в кутузку, но я не арестованный.

— Верно. А ты помнишь, почему я тебя брал в предупредительное заключение?

— Чтоб предупредить меня. Потому оно так и называется — предупредительное.

— Это значит — оберечь тебя от тебя самого, предупредить какую-нибудь глупость с твоей стороны. Именно это мы сейчас и сделаем, Морис. Я тебя заберу с собой, чтоб ты, грешным делом, не убил кого, стреляя по светофору.

— Чтоб я в кого попал — ни Боже ж мой!

— Что ты ни в кого не целишь — я верю. А что ты ни в кого не попадешь — тут могут быть два мнения. Да и в том случае, если ты попадешь в светофор…

Лицо Мориса не выражало никаких эмоций.

— Слушай, Морис, светофор не для того висит, чтоб по нему палили. В конце концов, это собственность города. Чужое имущество. А если ты попадешь в машину?

— В машины я никогда не целюсь.

Мои наставительные беседы с Морисом всегда быстро заходят в тупик. Похоже, и в этот раз я занимался пустой тратой слов. Я никогда не мог понять, просто ли он дурковат или действительно с приветом. Так или иначе, беднягу не стоило судить слишком строго. Жизнь не была добра к нему, и то, через что он прошел, я бы и врагу не пожелал.

Он опять поднял голову и посмотрел мне в глаза. Он стоял ко мне «хорошей» стороной лица, и в полутьме его лицо казалось вполне обычным. Темноглазый, худой, кожа внатяжку — заурядное лицо, типичное для наших краев. Лицо моряка или дровосека с фотографии начала века.

— Есть хочешь, Морис?

— Не то чтоб очень.

— А ел-то когда в последний раз?

— Да вроде как вчера.

— А не сходить ли нам на пару в «Сову»?

— Я думал, вы меня заарестуете.

— Заарестую — это да. Но сперва поедим в «Сове».

— А винтовку отдадите?

— Не-а. Ты сдуру кого-нибудь укокошишь. К примеру, меня.

— Чиф Трумэн, да чтоб я да в вас!..

— Ну-ну, спасибо на добром слове. Но я винтовочку лучше придержу. При всем моем уважении, Морис, стрелок ты аховый.

— Все равно судья велит вам вернуть. У меня на винтовку бумажка правильная.

— О, да ты у нас заправский юрист!

Морис довольно хихикнул.

— А то как же! — гордо сказал он.

В «Сове» было почти пусто. Несколько посетителей сидели за стойкой бара, сосали коктейли и смотрели хоккейный матч по телевизору. За стойкой стоял Фил Ламфир, владелец заведения, а в мертвый сезон — и единственный бармен. Он преспокойно читал, опираясь локтями на стойку и заслонившись от посетителей газетой.

Когда мы с Морисом взобрались на высокие стулья, остальные приветствовали меня нестройным хором:

— Привет, Бен!

Одна только Дайан Харнд помедлила и затем щебетнула:

— Привет, чиф Трумэн!

Кокетливо ухмыльнувшись, она опять повернулась к телевизору.

Дайан когда-то была милашкой, однако в последнее время сильно сдала. Золотые волосы стали как солома. Под глазами черные круги. Но она, по привычке, вела себя как избалованная красавица. И знакомые, тоже по привычке, относились к ней как к красавице. Надо сказать, у меня с Дайан было много пылких свиданий — много ссор и много примирений. Словом, мы друг дружку понимали с полуслова.

Морис заказал было порцию «Джима Бима». Но я тут же заказ отменил.

— Две кока-колы, — сказал я Филу, который скорчил презрительную гримасу.

Джимми Лоунс поинтересовался:

— Похоже, Бен, ты арестовал нашего Аль Капоне?

— Не-а. В доме у Мориса нынче очень жарко. Вот мы и решили, что он проведет ночку в более прохладном месте. Только прежде хорошенько поужинает.

Дайан одарила меня ироническим взглядом.

— А за обед будет из моих налогов заплачено? — шутливо осведомился Джимми Лоунс.

— Нет, из моего кармана.

Тут встрял Боб Берк:

— А твоя зарплата — откуда? Из наших кровных налогов!

Дайан сразу же нашлась:

— А твоя зарплата откуда берется? Из чьих кровных?

Берку крыть было нечем. Он работал уборщиком в городской службе — следовательно, тоже зависел от налогоплательщиков. Впрочем, я и сам мог постоять за себя — без поддержки со стороны Дайан.

— Не больно-то много налогов уходит на мою зарплату, — сказал я. — Кстати, как только найдут другого подходящего шерифа — я пас. Сдам дела — и деру из этого проклятущего места.

Дайан насмешливо хмыкнула.

— Куда же ты подашься?

— Путешествовать. Мир поглядеть, себя показать.

— Фу-ты ну-ты! И куда же ты упутешествуешь?

— А хотя бы в Прагу.

— В Прагу? — переспросила Дайан, словно услышав название впервые в жизни. — Понятие не имею, где это.

— В Чехословакии.

Дайан опять хмыкнула, на этот раз откровенно презрительно.

— Это теперь называется Чешская Республика, — снова подал голос Боб Берк. — Во время Олимпийских игр по телику много раз говорили «Чешская Республика».

Берк знает массу всякой умной чепухи. Даром что мужик моет полы в начальной школе, голова у него набита всякими именами: без запинки назовет по имени всех первых леди за двести лет, перечислит всех, кто покушался на президентов США, или отбарабанит название восьми штатов, через которые протекает Миссури. Такой умник может сломать ритм любого хорошего разговора.

— Бен, — не унималась Дайан, — что ты в этой Праге потерял? На кой она тебе?

Джимми Лоунс потряс головой и выдохнул «О-о» — намекая, что Дайан ревнует. Но дело было не в ревности.

— Зачем мне в Прагу? Да просто город очень красивый.

— И чем же ты займешься, когда приедешь в эту Прагу?

— Сперва просто огляжусь. Осмотрю достопримечательности.

— Ты собираешься… «просто оглядеться»?

— Ну. Такой у меня план.

Конечно, говоря по совести, на план это мало похоже. Но мне казалось, что я планировал целую вечность — в ожидании Великого Шанса.

Я всегда был из тех, кто обсасывает каждую мысль, кто бесконечно взвешивает все за и против, кто сомневается и опасается — словом, я так долго запрягаю, что лошадь успевает сдохнуть.

Однако наступил момент, когда дальше так продолжаться не может.

Надо стряхнуть с себя морок.

А для этого надо взять и уехать в Прагу, без подготовки.

Когда я начну раскаиваться в своем решении, я уже буду в Праге. Где угодно лучше, чем в Версале, штат Мэн.

— Мориса ты тоже возьмешь с собой? — спросил для смеха Джимми.

— Еще бы!.. А ты что скажешь, Морис? Хочешь со мной в Прагу?

Морис поднял голову и, по своей привычке, застенчиво улыбнулся, не разжимая губ.

— Поеду-ка и я с тобой в Прагу! — объявил Джимми.

Дайан фыркнула.

— Тебя там только не хватало!

— А что, — огрызнулся Джимми, — не век же мне тут сиднем сидеть!

— Да вы на себя поглядите! Кому вы там нужны, в Праге!

Мы посмотрели на себя. И ничего ужасного не увидели.

— Я дурного сказать не хочу, — продолжала Дайан, — да только вы явно не пражского типа люди.

— Что ты имеешь в виду, когда говоришь «не пражского типа люди»? — Джимми Лоунс не смог бы найти Прагу на карте и за неделю. И тем не менее был искренне уязвлен. — В этой Праге тоже люди живут. Мы люди, они люди — почему же это мы «не пражского типа люди»?

— Нет, я серьезно, Джимми, — не унималась Дайан, — чем ты намерен заняться в Праге?

— Что Бен будет делать, то и я. Огляжусь сперва. Вдруг понравится? А понравится — возьму и останусь. И стану самым что ни на есть пражским пражанином!

— У них там первоклассное пиво, — сказал Боб Берк. — Пльзенское.

— Ну вот, Прага мне уже нравится! — сказал Джимми и приветственно поднял свою бутылку «Будвайзера». Только неизвестно, кого он приветствовал: Прагу, Боба Берка или пиво вообще.

— Дайан, присоединяйся, — предложил я. — Тебе там тоже может понравиться.

— Бен, у меня идея получше твоей. Иди сейчас прямиком ко мне домой, собери мои денежки — и спали их к чертовой матери. Результат будет тот же. Только быстрее.

— Ладно, дело твое, — сказал я. — В таком случае мы едем втроем. Морис, Джимми и я. Вперед! Прага или смерть!

Мы с Морисом чокнулись — «по рукам!».

Но Дайан не могла успокоиться. Разговоры о бегстве из Версаля всегда действовали ей на нервы.

— Бен, — сказала она, — ты неисправим. В голове одни опилки. И время тебя не меняет. Никуда ты не поедешь — и ты знаешь это лучше всех. Когда-то ты намыливался в Калифорнию. Потом был Нью-Йорк. Теперь вот ни с того ни с сего Прага. Что на очереди? Тимбукту? Давай поспорим на что хочешь: через десять лет ты будешь сидеть на этом же стуле и плести все ту же чушь про Прагу — только Прага будет иначе называться.

— Оставь его в покое, Дайан, — вмешался бармен Фил Ламфир. — Если Бен собирается в Прагу или еще куда — почему бы ему и не уехать?

Очевидно, и на моем лице было такое выражение, что Дайан потупилась и стала сосредоточенно возиться с пачкой сигарет. Она почувствовала, что перешла опасную границу. И теперь боялась встретиться со мной глазами.

— Ладно, Бен, — сказала она наконец, — не лезь в бутылку. Мы просто хохмили.

Она зажгла сигарету — жеманным жестом, в стиле Барбары Стэнвик. Точнее, она воображала себя элегантной Барбарой Стэнвик. А на деле походила на распустеху Мей Уэст.

— Ну как? Проехали? Опять друзья?

— Нет, — сказал я.

— Может, сегодня ночью мне заглянуть к тебе в участок? У меня дома тоже нестерпимая жара.

Лоунс и Берк, естественно, разразились насмешливыми воплями. Даже Морис и тот гоготнул за своим необъятным козырьком.

— Дайан, приставать к шерифу, когда он при исполнении, — преступление.

— Отлично! Тогда пусть он меня арестует.

Дайан протянула руки — как для наручников. Мужчины опять бурно отреагировали.

Мы с Морисом проторчали в «Сове» еще час или больше. Фил разогрел для нас пару замороженных мясных пирогов. Морис глотал так жадно, что я испугался, как бы он не проглотил и вилку вместе с пирогом. Я предложил ему половину своего, но он отказался. Тогда я эту половину взял с собой, и Морис слопал ее в участке. Ночь он провел за решеткой. В камере вполне сносный матрац и ниоткуда не дует — словом, ночлег ничуть не хуже, чем в его дырявом домишке.

Дверь камеры я оставил открытой — чтобы Морис мог при необходимости сходить в туалет. Зато я придвинул стул к входной двери и расположился спать так, что ноги лежали на этом стуле. Не разбудив меня, Морис не смог бы выйти. Разумеется, я не боялся, что Морис кого-нибудь покалечит. Но если он улизнет, где-нибудь надерется и покалечит себя — отвечать мне. Ведь официально он находится под предупредительным арестом. Так что лучше перестраховаться.

До трех ночи я просто сидел на стуле, придвинутом к входной двери. Сидел и слушал спящего Мориса.

Во сне он производил столько звуков, сколько иной бодрствующий за день не производит.

Он и храпел, и сопел, и пердел, и разговаривал, и фырчал.

Но, конечно, не давали мне спать в ту ночь не столько заботы о Морисе, сколько совсем другие проблемы.

Я твердо решил выбраться из Версаля, отлепить эту липучку, которая пристала к моей ноге. И оттягивать больше нельзя.

Теперь или никогда!

2

На следующее утро я наблюдал, как детишки переходят шоссе номер два по пути в начальную школу имени Руфуса Кинга.

Я каждого приветствовал по имени — чем очень гордился. Малыши пищали в ответ:

— Здрасте, чиф Трумэн!

Один мальчуган спросил:

— А что с твоими волосами?

Он говорил в растяжечку: «воолоосаами».

А с моими волосами произошло то, что я так и заснул, сидя на стуле, и проспал до утра, прижавшись затылком к двери. Отчего волосы на затылке стояли дыбом. Причесаться мне как-то не пришло в голову.

Я напустил на себя строгий вид.

— А вот как арестую тебя — будешь вопросы задавать!

Мальчишка хихикнул и засеменил прочь.

Первое дело с утра — в Акадский окружной суд, где шерифы из ближайших городков отчитываются о произведенных арестах. Здание суда в Миллерс-Фоллс, двадцать миль от меня. Я, собственно, никого всерьез не арестовывал, и докладывать мне было не о чем. Тем не менее я поехал.

Судейские и копы — народ общительный, в окружном суде всегда услышишь от знакомого что-нибудь интересненькое: какой-нибудь жареный факт или сплетню.

Сегодня шла сплетня про старшеклассника в региональной школе, который якобы приторговывает марихуаной — прямо из своего шкафчика в школе. Шериф Гэри Финбоу из Маттаквисетта даже набросал ордер на обыск этого шкафчика. Гэри привязался ко мне: прочти, по полной ли форме составлена бумажка? Я с налету прочитал его писульку, исправил пару грамматических ошибок и вернул со словами:

— Ты лучше просто поговори с его родителями. И забудь про это дело. На хрена тебе портить мальчишке биографию? Вылетит парень из школы из-за пары сигарет с «травкой» — останется недоучкой. И действительно пойдет на кривой дорожке.

Гэри так посмотрел на меня, что я решил — лучше не связываться. Таким, как Гэри, ничего не объяснишь.

Сколько корове ни объясняй про седло, скаковым конем она не станет.

Из суда я вернулся к себе в участок.

Нудно и скучно — это ощущение установилось уже с утра.

Все нудно, скучно и до отвращения знакомо.

Дик Жину, мой старший офицер, сидел за столом дежурного и листал вчерашний номер «Ю-Эс-Эй тудей». Он держал газету в вытянутых руках и читал поверх очков. Мой приход оторвал его глаза от газеты только на секунду.

— Доброе утро, шериф.

— Что новенького?

— Новенького? Деми Мур обрилась наголо. Вроде как для съемок в новом фильме.

— Да нет, тут, у нас.

— А-а… — Дик немного опустил газету и обежал глазами пустую комнату. — У нас ничего.

Дику Жину пятьдесят с хвостиком. У него вытянутая, лошадиная физиономия. Единственный вклад Дика в дело защиты законности — прилежное чтение газет в рабочее время. Пользы от него — что от цветка в горшке.

Он снял очки и посмотрел на меня отеческим взглядом — меня от такого взгляда с души воротит.

— У тебя все в порядке?

— Устал слегка. А в остальном порядок.

— По правде?

— Ну да, по правде.

Я окинул наше рабочее место унылым взглядом. Все те же три стола. Все те же массивные шкафы. Все те же окна с грязными стеклами. Неожиданно я ощутил: провести здесь остаток утра — выше моих сил.

— Знаешь, Дик, пойду я…

— Куда?

— Сам не знаю.

Дик озабоченно пожевал нижнюю губу, но смолчал.

— Слушай, Дик, можно тебя кое о чем спросить? Ты никогда не мечтал стать шерифом?

— С какой стати?

— Потому что из тебя получится замечательный шериф!

— Бен, у нас уже есть шериф. Ты — шериф.

— Верно. Но вдруг меня не станет?

— Не пойму, к чему ты клонишь. Что значит, когда тебя не станет? Куда ты вдруг пропадешь?

— Никуда я не пропаду. Я просто рассматриваю теоретическую возможность. Что, если?

— Если — что?

— Если… а, ладно, проехали.

— Хорошо, шериф. — Дик опять надел очки и углубился в газету. — Хооорошооо, шериф.

В конце концов я удумал проверить домики на берегу озера.

Эту работу я откладывал на потом уже не первую неделю.

Но сперва решил заехать домой и немного привести себя в порядок.

Я знал, что отец в это время дома. Возможно, тайной целью моего возвращения домой было именно это: побыстрее доложить отцу о моем намерении уехать из Версаля — и этим сообщением сжечь все мосты.

Теперь, спустя столько времени, трудно вспомнить ход моих тогдашних мыслей.

Мы с отцом в последнее время плохо уживались. Мать умерла восемь недель назад, и в хаосе, который воцарился после ее смерти, мы мало общались друг с другом. Мама всегда была чем-то вроде посредника между нами — переводчик, объяснитель, примиритель. Без нее мы бы месяцами отходили после каждой стычки! И теперь, именно теперь, она была нужна нам как никогда.

Отца я застал на кухне, возле плиты. Клод Трумэн был всегда крепким широкоплечим мужчиной — даже сейчас, в шестьдесят семь, он производил впечатление физически сильного человека. Он стоял напротив плиты, широко расставив ноги — словно плита могла кинуться на него, и он был начеку, дабы в нужный момент отразить ее нападение.

Когда я зашел в кухню, он коротко повернулся в мою сторону, но не произнес ни слова.

— Ты что делаешь? — спросил я.

Молчание.

Я заглянул через его плечо.

— Ага, яйца. Эти штучки, которые ты жаришь, имеют на человеческом языке название — яйца.

Видок у отца был еще тот. Мятая не заправленная в штаны нестираная рубаха. Бог-знает-сколько-дневная щетина.

— Где ты пропадал ночью? — спросил он.

— Застрял в участке. Пришлось подвергнуть Мориса предупредительному аресту — чтобы он не замерз насмерть в своей дырявой халупе.

— Участок — не ночлежка. — Отец пошарил в горе немытой посуды в мойке, нашел более или менее чистую тарелку и переложил на нее яичницу со сковородки. — Мог бы, кстати, и позвонить.

Локтем он очистил место на столе для своей тарелки, при этом отодвинув в сторону и полулитровую бутылку «Миллера». Я покрутил в руке пустую бутылку.

— Это что за новости?

Отец только мрачно покосился на меня.

— Похоже, мне и тебя надо на ночку-другую запереть в камеру.

— Попробуй когда-нибудь.

— Откуда пиво?

— Какая разница. Это свободная страна. Нет закона против пива.

Я с упреком покачал головой, как это обычно делала мать, и бросил бутылку в ведро для мусора.

— Закона против пива, конечно, нет.

Свою маленькую победу он отметил быстрым недобрым торжествующим взглядом в мою сторону. После этого занялся яичницей.

— Отец, я еду на озеро проверять тамошние дома.

— Поезжай.

— Что значит поезжай? И это все, что ты можешь сказать? Ты не хочешь поговорить перед тем, как я уеду?

— Скажи на милость, о чем?

— О чем-нибудь… Хотя бы вот об этой бутылке… Или… А впрочем, возможно, сегодня не лучший день для разговора.

— Слушай, Бен, собрался ехать — езжай. Я не калека, один не пропаду.

Он по привычке раздавил желтки и не спеша размазывал их по тарелке.

Лицо отца показалось мне таким же серым, как его седые волосы.

Как его осуждать? Просто еще один пожилой мужчина, который не знает, куда себя девать, за чем скоротать остаток своей жизни.

Мне пришла в голову та же мысль, которая, наверное, посещает головы всех выросших сыновей, которые однажды внимательно смотрят на отца и спрашивают себя: «Неужели вот это и есть мое будущее? Неужели я рано или поздно стану таким же?»

Я сызмала считал себя продолжателем материнской линии, а не отцовской: дескать, я скорее Уилмот, нежели Трумэн.

Но ведь я, как ни крути, его сын.

От него у меня по крайней мере массивные ручищи, а может, и взрывной характер. Хотел бы я точно знать, какими именно чертами и особенностями я обязан этому старику!

Я поднялся наверх — душ принять.

Дом — а я в этом доме вырос — не отличался простором. Две спаленки, одна ванная комната на втором этаже. Сейчас в доме царил нездоровый запашок — отец явно нерегулярно стирал свое белье.

Я быстро ополоснулся и надел новую форменную сорочку. Вокруг наплечного знака «Версальская полиция» ткань вечно некрасиво пузырилась, сколько крахмального спрея я ни изводил на нее. И сейчас я застрял перед зеркалом, пытаясь исправить этот дефект, который портил мой аккуратный облик.

В нижнем правом углу большого зеркала торчала старая фотография отца — он в полицейской форме, с мрачноватым выражением лица.

Вот он — настоящий Клод Трумэн.

Шериф с большой буквы.

Кулачищи на бедрах, грудь колесом, волосы ежиком, улыбка как пририсованная.

«Полтора человека» — так он любил говорить о себе.

Снимок был сделан скорее всего в начале восьмидесятых. Именно в это время мать ввела в доме «сухой закон» — раз и навсегда. В тот вечер, когда это случилось, мне было девять лет. Тогда я думал, что все произошло не в последнюю очередь из-за меня. Да, именно из-за меня отец получил пожизненный запрет на алкоголь.

Он пришел домой после крепкой выпивки в привычном для него состоянии скрытого внутреннего кипения — и рухнул в кресло перед телевизором. О моем отце, когда он выпьет, нельзя было сказать «навеселе». Алкоголь не веселье в нем пробуждал, а темные злые силы. Напиваясь, он становился все тише и тише, однако при этом начинал излучать такую угрозу, что ее можно было не только видеть, но и почти что слышать — как гудение проводов высоковольтной линии.

Я знал — в этих случаях от отца следует держаться подальше.

Но тут был особый случай.

Отец спьяну сделал то, чего прежде никогда не делал: бросил свой револьвер на стол, рядом с бумажником и ключами.

Обычно большой револьвер 38-го калибра или посверкивал наверху гардероба, или был спрятан под кителем отца. А тут вдруг такое нечаянное счастье! Вот он, в пределах досягаемости!

Я топтался у стола как зачарованный. Не потрогать револьвер было выше моих сил. Эта чудесная маслянистая стальная поверхность, эта дивная рукоятка…

Словом, я протянул руку и указательным пальцем коснулся ствола.

И в то же мгновение мое ухо буквально взорвалось. Я ощутил дикую боль, словно меня ударили прямо по барабанной перепонке.

Отец ударил профессионально — открытой ладонью. Он знал, что это в сто раз хуже небрежной оплеухи, но при этом не оставляет следов. Я закричал от боли — собственный крик доносился до меня словно издалека. В ухе продолжало реветь и пульсировать. Сквозь рев я услышал голос отца:

— Ты что, хочешь себя подстрелить? Будет тебе урок, как протягивать руки куда не надо!

Когда у отца случались приступы бессмысленной агрессии, он всегда притягивал за уши какое-нибудь оправдание для насилия.

Мать отреагировала с предельной жесткостью.

Она вылила в раковину весь алкоголь, который имелся в доме. И поставила условие дальнейшей жизни: во-первых, ни капли чертова зелья в «ее доме»; во-вторых, приходя домой, отец никогда — никогда — не должен пахнуть алкоголем.

Конечно, крика было много, но мать умела настоять на своем. Поднять руку на нее он не смел. Он лупил кулачищами по стенам в кухне, оставил вмятины в штукатурке, пробил несколько досок в перегородке. Лежа наверху в своей кровати, я чувствовал, как трясется наш небольшой дом.

Однако отец и сам понимал, что наступило время взяться за ум.

Выпивка и его бешеный темперамент не сочетались.

Все кругом знали, что под мухой Клод Трумэн страшен. Мне даже кажется, те почти преувеличенные уважение и дружелюбие, которые жители нашего городка выказывали моему отцу, объяснялись не только и не столько их благоговением перед честным слугой закона, сколько именно тем, что они побаивались хулиганских сил, которые развязывал в нем алкоголь.

В следующие восемнадцать лет — вплоть до смерти матери — отец ни грамма спиртного в рот не брал. Репутация человека дикого нрава сохранилась. Трезвый, он тоже был не сахар. Правда, со временем люди привыкли объяснять его припадки, когда он мог на кого-то накричать или кого-то даже поколотить, точно так же, как он сам, — то есть человек сам напросился на крик или на рукоприкладство. «Нельзя было не поучить».

Я засунул старую фотографию отца обратно в раму зеркала. Давняя история. Что ее вспоминать — было и быльем поросло…

Перед тем как выйти из дома, я достал из шкафа чистую рубашку для отца и повесил ее на видном месте.

Когда я уходил, он все еще доедал яичницу.

Озеро Маттаквисетт по форме очень похоже на песочные часы и тянется с севера на юг на добрую милю. Южная часть поменьше, но именно ее имеет в виду большинство людей, говоря об этом озере.

Неподалеку от южного конца Маттаквисетта находится бывший «рыбачий домик» нью-йоркской семьи Уитни. Это летний огромный особняк в псевдодеревенском стиле — любящие природу манхэттенцы определенного класса строили особняки в таком стиле перед Великой депрессией. Теперь этот домина принадлежит совместно нескольким семьям. Он стоит на холме и, видный отовсюду, царит над местностью.

К озеру можно спуститься по тропе через густой тенистый сосновый лес — примерно четверть мили.

«Рыбачий домик» наполняется жизнью исключительно в августе, когда меньше всего комаров.

По берегу раскиданы другие летние домики, но это действительно домики и не идут ни в какое сравнение с бывшей летней резиденцией семьи Уитни. Будто стесняясь своей относительной невзрачности, они прячутся за деревьями и от воды практически не видны.

Северная часть озера не обустроена и не застроена и поэтому непрестижна. Там только бунгало — коробки-избушки на курьих бетонных ножках. В летние месяцы — с Дня поминовения до Дня труда — эти бунгало сдают понедельно рабочим семьям из Портленда или Бостона. Как у нас говорят, «людям не отсюда». Однако на приезжих грех жаловаться — наши края процветают исключительно за счет туристов и отдыхающих.

Я старался уделять одинаковое внимание обеим частям озера.

Не потому что у меня какие-то особые симпатии к рабочему классу; просто бунгало для мелких воришек привлекательнее, чем солидные особняки на южном конце озера, где и собаки, и охранные системы.

К тому же подростки любили устраивать там пикники — вне летнего сезона, когда домики стояли пустые. Мальчишкам ничего не стоит из озорства забраться в бунгало, на двери которого самый простенький замок, иногда навесной. С таким замком можно справиться чуть ли не любой железкой, которая валяется под ногами. Поэтому я взял за правило раз в несколько недель навещать северную часть озера. Если находил взлом — оповещал владельцев, чтобы они заблаговременно починили пострадавшие двери или оконные рамы. Иногда мне приходилось прибирать следы бурной вечеринки — собирать с пола бунгало бутылки, остатки «косяков» и использованные презервативы.

В четвертом бунгало, которое я проверил в то утро, я обнаружил труп.

Я чуть было не проехал мимо этого домика — от дороги мне были видны дверь и окна. И издалека казалось, что все в порядке: окна закрыты ставнями, дверь не повреждена. Но я решил удостовериться.

Запах я почувствовал, лишь немного отойдя от машины. Чем ближе я подходил к дому, тем нестерпимей становилась вонь — узнаваемый резкий трупный запах. Мне он был знаком по раздавленным оленям на шоссе номер два или на Пост-роуд. И тогда я решил, что это какой-то большой зверь сдох в лесу поблизости — олень или даже лось. Но когда я подошел вплотную к домику, в происхождении запаха я уже не сомневался. Он шел из бунгало. Олень или лось не могли умереть в постели.

Я вернулся к машине, взял ломик и взломал замок на двери бунгало.

Внутри жужжало несметное количество мух.

Вонь была убийственная. Приходилось сдерживать рвотный рефлекс. У меня не оказалось с собой даже платка, чтобы прикрыть нос, как это делают детективы в фильмах. Поэтому я зажал нос локтем и, почти теряя сознание, стал шарить лучом фонарика по комнате.

3

Мужчина в шортах и тенниске цвета хаки лежал на боку. Голые раздутые ноги были цвета яичной скорлупы. Там, где кожа касалась пола, она имела мраморно-розовый цвет. Тенниска задралась, виднелся голый раздутый живот. Дорожка рыжих волос бежала к пупку. Левый глаз смотрел в мою сторону, правый был выбит — на его месте запекшаяся кровь. Из проломленной головы торчали куски чего-то серого. На полу вокруг головы засох широкий полумесяц крови; в луче фонарика кровь казалась смолой. Возле головы лежала левая часть сломанных очков.

Стены начинали кружиться.

Я по-прежнему дышал сквозь рукав и упрямо продолжал осмотр.

В комнате пусто. Гардероб распахнут. Матрацы на кровати скатаны и связаны бечевкой.

Я прошел немного вперед. Возле трупа валялся бумажник. Рядом — скомканная пачка мелких купюр. Долларов пятьдесят. Я наклонился и кончиком шариковой ручки исхитрился открыть бумажник. В нем была пятиконечная золотая звезда со словами:

РОБЕРТ М. ДАНЦИГЕР,

ПОМОЩНИК ОКРУЖНОГО ПРОКУРОРА, ОКРУГ СУССЕКС.

Расхожее мнение: мы пресыщены убийствами на кино- и телеэкране и поэтому в нас выработано равнодушие к насилию.

Кровавые преступления и членовредительство в реальной жизни нас, дескать, больше не шокируют, ибо мы видели похожее десять тысяч раз в тысяче фильмов — в псевдореальности искусства или «искусства».

Как бы не так!

На самом деле привычка к насилию на экране только обостряет наше неприятие насилия в реальной жизни. Пусть в фильмах разрываются мешочки с красной краской и актеры предельно реалистично умирают и потом лежат, затаив дыхание и вытаращив глаза, изображая трупы, — весь этот кропотливый реализм никак не смягчает шока при встрече нос к носу с некиношным насилием.

Когда мертвое тело убитого человека — вот оно, рядом, когда бесчувственная неподвижная масса — здесь, перед тобой, а не на экране, — тогда вся исконная противоестественность смерти вновь ощущается со всей первобытной остротой, как и до появления «движущихся картинок».

Труп Роберта Данцигера привел меня в состояние ужаса.

Он потряс все мои чувства разом.

Эта отсвечивающая в свете фонаря дыра в черепе, этот обезображенный торс, эти краски смерти на голой коже, эти раздутые ноги!

И чудовищный запах разложения, который всего тебя окутывает, как едкий дым от костра.

Выскочив из домика, я долго бежал по лесу, прежде чем вонь стала немного меньше.

Лишь тогда я дал себе волю, и меня наконец вырвало.

Однако никакого облегчения.

Голова кружилась, колени ходили ходуном. Я лег навзничь на сосновую хвою и бессильно закрыл глаза.

Дальнейший день — сплошная суета.

Съехались все помощники окружного прокурора не только из Портленда, но даже из Аугусты.

Главным следователем — госуполномоченным по расследованию — был назначен Грег Крейвиш.

Этот Крейвиш начинал раскручиваться как политик и в обычной жизни выглядел так, словно он постоянно позирует перед камерой, — вроде тех жизнерадостных кукол, которые ведут телешоу. Даже «гусиные лапки» у висков казались частью телевизионного макияжа — средство придать побольше солидности чересчур смазливому лицу.

Крейвиш сообщил мне, что расследование будет вести окружная прокуратура — убийства в ее юрисдикции.

— Стандартная процедура, — объяснил господин Шоумен, легонько потрепав меня по плечу. И затем широко улыбнулся для невидимой телекамеры, изображая великодушие. — Однако нам, разумеется, понадобится ваша помощь, шериф.

Так что я — сбоку припека, только в сторонке стоял да наблюдал.

Полиция штата прислала команду специалистов, которые исследовали домик и окрестности с тщательностью археологов — метр за метром, а где и сантиметр за сантиметром. Господин Шоумен заглянул несколько раз в домик, однако большую часть времени со скучающе-усталым видом околачивался возле своей машины.

Спустя некоторое время меня попросили блокировать движение на дальних подъездах к месту преступления. Отличный предлог — и без того было очевидно, что от меня хотят одного: чтобы я не путался под ногами.

Я послал своего офицера на север — перекрыть движение в миле от домика, а сам подался патрулировать на юг.

Время от времени я пропускал все новые машины: еще полицейские, еще специалисты, еще шоумены и, наконец, труповозка.

Все дружелюбно махали руками, проезжая мимо.

Я махал в ответ, а затем возвращался к своему главному делу: плевал на салфетки и счищал с ботинок следы блевотины.

Тошнота постепенно прошла, но сменилась мучительной головной болью.

Мало-помалу безделье мне надоело.

Я ощутил — надо действовать.

У меня был выбор: или сложить лапки и предоставить расследование пришлым ребятам, которые уже вовсю работают, или каким-то образом включить себя в происходящее.

Первый вариант — «моя хата с краю» — меня никак не устраивал.

Хоть и поневоле, но я в это дело вовлечен.

И грош цена шерифу, который готов быть сторонним наблюдателем, когда в его городе совершено убийство!

Было уже хорошо за полдень, когда я вернулся к роковому бунгало — с твердым намерением занять мое законное место в расследовании.

Крейвиш и его команда уже упаковывали свои причиндалы и грузили их в багажники автофургонов. Они насобирали не один мешок вещдоков и сделали кучу фотографий — так что ребята будут долго при деле.

Домик несколько раз обвили желтой полосатой лентой — предупреждение, что тут место преступления и работает полиция. Не хватало только бантика, чтобы довершить сходство с большущим рождественским подарком.

На солидном расстоянии от бунгало поставили шесты и соединили их той же желтой лентой — внешняя граница, которую посторонним переступать не позволено.

Однако я вошел в запретную зону без проблем.

Для этих надутых индюков я был вроде как невидимка.

Труп, еще не упакованный в мешок, лежал на носилках, временно всеми забытый. Под открытым небом вонь не так шибала в нос.

Меня как магнитом тянуло к этому страшному предмету.

Голые раздутые безволосые члены. И лицо, предельно обезображенное смертельной раной.

Труп казался не человеческим трупом, а мертвым телом инопланетянина. Словно гигантская неведомая улитка, силой извлеченная из раковины, — голая, беззащитная против обжигающего солнца.

Пока я зачарованно смотрел в единственный глаз трупа, Крейвиш и еще один мужчина подошли к носилкам. Второго я видел впервые. Небольшого росточка, но в глазах бойцовский задор — этакий отчаянный петушок. Крейвиш представил петушка: Эдмунд Керт из бостонского отдела по расследованию убийств.

— Из самого Бостона? — удивился я. — Каким ветром?

Петушок из Бостона уставился на меня, немного сбочив голову.

Похоже, в его глазах я был типичным балдой из глубинки.

Скажу сразу, этот Эд Керт большого доверия не вызывал, даже по первому впечатлению. Сразу складывалось мнение: вот человек, которого лучше обходить десятой дорогой. Угловатое свирепое лицо, на котором царил узкий длинный нос и горели два темных глаза. Кожа изъедена шрамами от прыщей. Густые брови придавали лицу Керта постоянный насупленно-хмурый вид, как будто ему только что дали коленкой под зад и он намерен разобраться с обидчиком.

— Убитый был помощником окружного прокурора в Бостоне, — пояснил Крейвиш. При этом он стрельнул глазами в сторону Керта: видите, с какой тупой публикой мне приходится иметь дело!

— Ах, он из Бостона, — сказал я. — Ну-ну.

Детектив Эдмунд Керт склонился над трупом, исследуя его тем же неподвижным мрачным взглядом, которым только что прожигал меня.

Он натянул хирургические перчатки и потыкал труп пальцем в разных местах — словно разбудить его хотел.

Я внимательно наблюдал за лицом детектива, когда он вплотную приблизился к разлагающемуся телу Боба Данцигера — почти что носом его коснулся. Я ожидал какой-то естественной реакции: трудно было не отпрянуть, хотя бы из-за нестерпимой вони. Но ни единый мускул не дрогнул на лице Керта.

Если бы я видел только его физиономию, ни за что бы не понял, чем он занят: ищет карту в бардачке своего автомобиля или разглядывает мертвый глаз разлагающегося трупа с расстояния в одну ладошку.

— Возможно, именно поэтому его и убили, — сказал я, пытаясь проявить немного смекалки и сломать образ провинциального дурачка. — Потому, что он был помощником прокурора.

Керт никак не отреагировал.

Но я не сробел и гнул свое:

— Конечно, если его убили. Однако нельзя и самоубийство исключить.

Ага, это мысль! — обрадовался я собственной смекалке.

Из полицейской учебной программы я смутно помнил, что самоубийцы, которые пользуются огнестрельным оружием, чаще всего выбирают одно из трех мест на голове: стреляют в висок, в небо или между глаз.

То, что это могло быть самоубийством, осенило меня только что и показалось замечательным откровением, хотя я обронил это гениальное соображение рассчитанно-безразличным тоном. Дескать, знай наших! Я тоже не лыком шит и собаку съел в расследовании убийств!

— Вероятно, рука у него дрогнула, и пуля прошла через глаз.

Не отрывая взгляда от своей работы, Керт сказал:

— Нет, офицер, он не застрелился.

— Я, собственно говоря, шериф. Шериф Трумэн.

— Шериф Трумэн, на месте преступление нет оружия.

— Ах, оружия нет…

Я чувствовал, как у меня горят уши.

Крейвиш растянул губы в телевизионной иронической улыбке.

— Может, он засунул пулю в глаз рукой, — сказал я.

— Не исключено, — на полном серьезе отозвался Керт.

— Я пошутил, — поспешно сказал я.

Тут он наконец поднял на меня глаза и смерил таким взглядом, будто я был диковинный деревенский пенек. Затем вернулся к телу на носилках, словно смотреть на него было приятнее, чем на меня.

Крейвиш кивнул в сторону убитого и спросил:

— Он был как-то связан с этими краями?

— Не могу сказать. Хотя у меня и был короткий разговор с ним…

— Ах вот как! Вы были с ним знакомы?

— Нет, практически нет. Просто перекинулись несколькими словами. Он производил впечатление симпатичного парня. Я бы даже сказал, он мне показался безобидным малым. И такого конца для него я никак не ожидал…

— О чем же вы беседовали?

— Да так, ни о чем особенном, — сказал я. — О том о сем. Тут полно проезжающей публики. Я с туристами не то чтобы много общаюсь. — Я кивнул в сторону холмов вокруг озера. Деревья стояли во всей осенней красе. — Они приезжают полюбоваться листвой.

— По-вашему, он приехал сюда просто отдохнуть?

— Думаю, да. А нашел вечный покой… Ирония судьбы.

Мы оба печально покачали головами.

Я действительно помнил встречу с Бобом Данцигером. У него была милая застенчивая улыбка, которая пряталась под широкими усами. Мы встретились на тротуаре неподалеку от полицейского участка. «Привет, — сказал он. — Вы, должно быть, шериф Трумэн?»

Я повернулся к Крейвишу и начал решительным тоном:

— Вы знаете, мне бы хотелось участвовать…

Но в этот момент запиликал сотовый телефон у него на поясе.

Крейвиш приложил телефон к уху и высоко поднял палец левой руки: тихо!

— Грег Крейвиш слушает. — Палец так и остался вознесенным в воздух, пока Крейвиш говорил монотонным голосом: — Да. Еще не знаю. Хорошо. Отлично. Всего доброго.

Когда он закончил с телефоном, я вернулся к прерванному разговору:

— Я бы хотел принять участие в расследовании.

— Разумеется. Вы нашли тело. Вы важный свидетель.

— Свидетель — это конечно… Однако мне бы хотелось не только дорогу перекрывать.

— Шериф, не допустить к месту преступления посторонних — важный элемент расследования. Если в суде вылезет, что кто-то мог — хотя бы теоретически — подбросить улики на место преступления, тогда все расследование псу под хвост.

Крейвиш говорил важным тоном и смотрел на меня так, словно я уже был виноват в том, что место преступления оказалось «загрязненным».

— Послушайте, этот парень погиб в моем городе, — сказал я. — К тому же я с ним однажды беседовал. Словом, мне бы хотелось быть в гуще событий. Что бы вы ни говорили, но в этих краях я главный.

Крейвиш театрально кивнул: дескать, понимаю-понимаю.

— О'кей. Добро пожаловать в гущу событий.

Однако выражение его лица говорило о другом: конечно, вы тут шериф и тут мой избирательный округ и не дело, если этот пришлый народ оттеснит вас в сторонку; поэтому в моих интересах ободрить вас и разрешить вам какое-то время путаться у нас под ногами.

Керт наконец распрямился.

— Офицер, — обратился он ко мне, благополучно позабыв про «шерифа Трумэна», — пресса уже в курсе?

— Пресса?

— Ну да, пресса — газеты, телевидение.

— Спасибо за разъяснение. Сам знаю, что такое пресса. Дело в том, что у нас тут, считай, никакой прессы нету. Есть газетка, но так — на общественных началах, про наши городские дела. Ее выпускает Дэвид Корнуэлл в одиночку. В основном информация про школьные дела да погода. Остальное Дэвид придумывает.

— Ничего этому Дэвиду не сообщайте, — приказал Керт.

— Что-то сказать ему придется. В городке такого размера кота в мешке не утаишь.

— Понятно. Но тогда хотя бы без деталей. Или возьмите с него слово помалкивать. Он готов на услугу?

— Не знаю. Никогда ни о чем не просил.

— Так попросите.

На том разговор с Кертом и закончился — большего я не удостоился. Он содрал перчатки с рук, бросил их на носилки и зашагал прочь, никак не откомментировав свои выводы из осмотра.

— Мистер Керт! — окликнул я его.

Он остановился.

Я глупо мигал и молчал. На языке вертелось ядовитое: «Шериф Трумэн, а не офицер!» Но сказать это вслух я не решился.

— Всего доброго, мистер Керт.

Керт, в свою очередь, пережил момент внутреннего колебания.

Словно взвешивал, наплевать на меня или тут же вырвать мне сердце и растоптать его ногами.

Кончилось тем, что он просто кивнул и пошел восвояси.

— Всего доброго, шериф Трумэн, — бормотнул я себе под нос, когда детектив Эдмунд Керт был уже далеко и не мог меня слышать.

Через несколько минут вся кавалькада машин пришла в движение и скрылась из виду.

Я остался один напротив домика.

Вокруг воцарилась привычная тишина, только гагары покрикивали на озере.

Из леса вдруг появился Дик Жину. Очевидно, он давно ждал за кустами отъезда чужаков.

Дик остановился рядом со мной и, задумчиво роя правой ногой сосновые иголки, спросил:

— Ну и что будем делать теперь, шериф?

— Понятия не имею, Дик.

4

Керт заблуждался насчет секретности.

Немыслимо утаить такое событие в провинциальном городке.

Никаких секретов в Версале, штат Мэн. Информация мигом разошлась по городу, как сотрясение по паутине, когда в нее попадает муха.

Подробности о найденном мертвом теле стали известны уже в тот же день, а через сутки каждый версалец имел точное представление, кого и в каком состоянии нашли в бунгало.

К счастью, в наших краях народ не пугливый, и убийство Боба Данцигера возбудило больше любопытства, чем страха.

В «Сове» и в заведении Мак-Карона только об этом и говорили. На следующее утро в «Сове» ко мне подсел Джимми Лоунс и объявил, что если мне понадобится помощь, то он немного разбирается в оружии. Бобби Берк слезно просился в бунгало — поглядеть на место преступления. Словом, все лопались от любопытства.

— Как он выглядел — труп? — донимала меня Дайан.

Мы сидели за покером в участке — таким образом мои друзья обычно помогали мне коротать скучные воскресные ночные дежурства. Дайан в этих случаях была самым серьезным игроком. Она курила «Мерите», прикуривая одну сигарету от другой, играла предельно осторожно, без риска и почти никогда не проигрывала, когда на кону были большие деньги. Но сегодня Дайан играла рассеянно. Ее, как всех, снедало любопытство.

— Нет, правда, как он выглядел?

— Труп как труп.

— Наверное, мерзопакость ужасная, — сказал Джимми Лоунс, изумленно почесывая затылок.

— Мне запрещено говорить на эту тему.

— Что значит запрещено? — возмутилась Дайан. — Весь город только об этом и говорит! А ты помалкиваешь!

— Запрещено — значит запрещено. Меня просили не трепаться.

— О, Бен, не будь таким занудой!

— Послушайте, мы играем или что?

Разумеется, мои друзья плевали на покер, однако бросить партию на середине — дело неслыханное, поэтому они ворчать ворчали, но играть продолжали.

— Могу поспорить, тело было как деревяшка — ни согнуть, ни выпрямить! — сказал через некоторое время Джимми Лоунс.

— Джимми, ты опять за свое! Тема закрыта.

— А я ничего не спрашиваю. Просто размышляю вслух: тело, видать, было как деревяшка — ни согнуть, ни выпрямить!

— А если бы и так — откуда мне знать. Я к нему не прикасался. — Сдавая карты, я чувствовал на себе всеобщее пристальное внимание. — Джимми, твоя ставка.

— Он вонял?

— Твоя ставка.

Джимми объявил пас. За ним остальные. Они практически и не заглянули в свои карты.

— Хорошо, сдающий ставит два бакса. — Я положил на стол два жетона.

— Ну ты даешь! Не можешь даже сказать, вонял труп или нет?

— Ладно, Дайан, твоя взяла. Вонял.

— Ага! А как вонял?

— Тебе что — в самом деле разложить вонь по полочкам?

Терпение Дайан лопнуло. Она бросила карты на стол.

— Валяй, я ко всему готова.

— Я вам одно скажу, — объявил Дик. — Начальник за всю свою службу не расследовал ни одного убийства.

Мой отец вопреки своей воле ушел на пенсию в 1995 году, но по сию пору, говоря с придыханием Начальник, версальцы имеют в виду не меня, а моего отца.

— Дик, Начальник за всю свою службу не расследовал ни единого убийства только потому, что ни единого убийства не произошло. Поэтому бессмысленно делать из меня героя.

— А я и не делаю из тебя героя, Бен. Я просто констатировал: Начальник за всю свою службу не расследовал ни одного убийства.

— Джимми, если хочешь играть дальше — ставь два доллара.

— И что ты намерен делать? — не унималась Дайан.

— Подождем, к каким выводам придет прокурор на основе того, что нашли в бунгало.

— Ты намерен просто ждать сложа руки? Ты что — рехнулся?

— Бен, все знают: большинство убийств разгадывают в первые двадцать четыре часа — или никогда. Это факт.

Типичное рассуждение Боба Берка — его фирменное ни на чем не основанное обобщение.

— Послушай, мы тут не в следопытов играем. Если я примусь галопировать по округе и расследовать убийство самостоятельно, меня по головке не погладят. Существует закон и законом определенные процедуры. Это юрисдикция окружного прокурора. Так что — извини-подвинься. Мое дело — сторона.

— Но случилось-то все в твоем районе! — настаивал Бобби.

— К тому же, Бен, именно ты нашел тело!

— Это несущественно. Не моя юрисдикция.

— А вот Начальник — тот бы лапки не сложил! — ввинтил Дик. — Ты, кстати, можешь попросить его о помощи — в качестве… как это называется… в качестве консультанта!

Я сердито закатил глаза.

— Мне ничья помощь не нужна! К тому же он бы и не согласился работать для меня.

— Будто ты его когда спрашивал!

Я решил увести разговор в сторону.

— Кстати, друзья-приятели, а не знает ли кто из вас, где мой отец мог раздобыть бутылку пива?

— Клод пил пиво? Дела!

— Да, большая такая бутылка. Откуда она у него?

— Да откуда угодно. Велика невидаль — пиво!

— Тут речь не просто о пиве. Если узнаете случайно, кто ему продал бутылку пива, — дайте мне знать.

— И что ты сделаешь? Арестуешь человека за то, что он продал старику бутылку пива?

— Просто переговорю с глазу на глаз.

— Начальник был молоток, — сказал Дик, возвращая нас к более привычному образу моего отца как могучего полицейского, а не ворчливого старика. — Он бы этих молодых да ранних юристиков не послушался. Нет, сэр, и не мечтайте! Хотел бы я посмотреть, как один из этих желторотых говорит твоему отцу: «Это не ваша юрисдикция!» Твой отец показал бы ему, где раки зимуют!

— Дик, никуда бы он не делся — послушался бы как миленький. Точно так же, как я.

— Ну-ну, — сказала Дайан, — а вот твоя мать — та бы никогда не пошла на попятную. — Она сделала затяжку и со смаком выпустила дым из рта. — Чтобы она да послушалась какого-то там юристика? Она сроду никого не слушалась!

Это был чреватый последствиями момент, и все четверо уставились на меня в ожидании моей реакции.

В те несколько недель, что прошли со смерти матери, я рядился в тогу стоицизма, которая пристала настоящему янки. Моя скорбь была тем горше, что в ней был привкус вины и стыда за свое былое поведение — привкус вины и стыда куда более сильный, чем у рядового сына после смерти матери.

К моему собственному удивлению, внезапное упоминание о матери не вызвало у меня бури чувств. Видно, острота скорби притупилась и перешла в тихую печаль.

И Дайан совершенно права: если бы Крейвиш, этот телевизионный клоун, посмел указать Энн Трумэн ее место, как он проделал со мной…

— Наглец, который попробовал бы командовать моей матерью, живо получил бы коленкой под зад — и весь разговор, — сказал я.

Вот вам образчик того, какой была моя мать.

Это было примерно в 1977 году, ранним сырым утром в самом начале весны. Сидя на кухне в то утро, ты чувствовал тьму за окном, ноздрями ощущал дождь и грязь за пределами уютного пространства.

Мать читала книгу в толстом переплете, одетая уже по-дневному. Волосы собраны сзади в аккуратный пучок, только дырочки в ушах еще не закрыты серьгами. Я тоже сидел за столом. Передо мной — тогдашний стандартный завтрак: хлопья и стакан молока. То, что молоко в стакане, — компромисс с матерью; я терпеть не могу смешивать хлопья с кипяченым молоком в миске: получается неприятная масса, поверх которой плавают отвратительные пенки. Горячий спор на эту тему произошел всего несколько дней назад, и вид хлопьев и стакана с молоком вызывает у обоих некоторое внутреннее напряжение. Я бы с удовольствием показал матери свою лояльность и разом покончил с этой мукой — выпил бы залпом противное молоко с мерзкими пенками, но… но с души воротит. Не лезет в меня это молоко!

— Ма, ты что читаешь?

— Книгу.

— Какую?

— Взрослую.

— А как называется?

Она молча показала обложку.

— Тебе нравится?

— Да, Бен.

— Почему нравится?

— Потому что я получаю знания.

— Какие?

— Это историческая книга. Я узнаю больше о прошлом.

— Зачем?

— Что значит — зачем?

— Зачем тебе знать про прошлое?

— Чтобы извлекать уроки и быть лучше.

— Быть лучше кого?

Она немного удивленно посмотрела на меня. Голубые глаза, гусиные лапки улыбки у глаз.

— Не лучше кого-либо, а просто — лучше.

У дома остановилась машина. Это отец. Ночное дежурство вообще-то с двенадцати до восьми, но он всегда возвращается раньше.

Перед тем как войти в дом, отец громко откашлялся на крыльце; вошел, молча кивнул мне и матери и сел за стол.

Я вытаращился на него.

Вот это да!

Я тут же быстро покосился на мать: ты видишь? Как, по-твоему, он знает?

В густых каштановых волосах отца была белая полоска! Прямо над лбом — словно след от детской присыпки.

— Папа, у тебя…

— Бен! — Мать посмотрела на меня так строго, что я мгновенно осекся.

— Что ты хотел сказать, Бен? — спросил отец.

— Да так, ничего особенного…

Мать сидела бледная-бледная. Губы сжаты в едва различимую полоску.

Отец поставил на стол коробку с пончиками из городской кондитерской «Ханни дип». На коробке был рисунок — горшочек, через край которого струится золотистый мед. Над горшочком парил пончик, с которого капал мед. От одной картинки слюнки текли.

— Угощайтесь, — сказал отец. — Твои любимые, Бен. Из «Ханни дип».

— Спасибо, не хочу, — сказала мать.

— Да ты что, Энн! С нескольких пончиков не растолстеешь.

— Спасибо, не хочу, — повторила мать, и в ее голосе чувствовалась ярость от того, что отец посмел принести эти пончики в дом.

Я выбрал пончик с шоколадной глазурью, чем вызвал одобрение отца.

Он ласково взял мой подбородок в свою лапищу и легонько потряс его. Его пальцы пахли диковинно: резкий запах хлорки. Краем глаза я заметил, что и манжеты его сорочки в той же пудре.

— Молодчина. Пончик — дело недурное.

— Не прикасайся к мальчику, Клод!

— Не прикасаться к моему сыну? Это что еще такое?

Ее голубые глаза блестели как сталь из-под полуприкрытых век.

— Бен, забирай пончик — и иди к себе.

— Но я еще не…

— Бен!!!

— А как же хлопья?

Отец смиренно промолвил:

— Иди, Бен, иди.

Моя мать была женщиной миниатюрной и ростом чуть выше полутора метров. Однако отец, здоровенный детина, подчинялся ей беспрекословно.

Ему, похоже, даже нравилось подчиняться ей.

У него на этот случай была любимая шутка: будто мало в мире хлюпиков, ей подай командовать Клодом Трумэном, человеком-зверем!

Я пошел восвояси. Но далеко не ушел, остался подслушивать в гостиной.

— …моего дома!

— Что-о?!

— Я сказала, вон из моего дома! Проваливай!

— Энн, что я такого сделал?

— Клод, у тебя в волосах — сахарная пудра. Мы живем в маленьком городке. Ты хочешь выставить меня на всеобщее позорище?

— На… на позорище?

— Клод, не надо! Не надо говорить со мной, словно я дурочка и словно я одна в городе не знаю, что происходит. Я не дурочка, Клод!

В то время я, конечно, не до конца понимал происходящее. Но уже тогда я осознавал всю хрупкость взаимоотношений отца и матери. Задним числом мне кажется, что я понимал это чуть ли не с младенчества.

С одной стороны, взрывной характер отца, его приступы слепой агрессии, его «кобелиные привычки», его непомерное эго.

С другой стороны, сильная личность матери, нетерпимой и бескомпромиссной.

Брак таких двух людей не мог быть стабильным.

Он мог быть счастливым или хотя бы не совсем несчастливым, но прочным — никогда.

Порой отец и мать казались влюбленными молодоженами: по воскресеньям после полудня исчезали наверх, в свою спальню, днями ворковали и нежничали друг с другом, целовались в губы и пересмеивались, то и дело намекая на какие-то пикантные подробности своей супружеской жизни.

В другие времена нельзя было не чувствовать враждебного напряжения между ними.

Узы их брака скрипели и стонали, как канаты лебедки, поднимающей непосильный вес.

Подростком я даже воображал, что настоящая любовь и должна быть такой: не что-то однородное, с постоянным градусом, а что-то вечно мятущееся — между жаром и льдом, между сюсюканьем и криком.

От избытка любопытства я приоткрыл дверь на добрую ладошку, чтобы ничего не пропустить, — и был тут же обнаружен.

Отец увидел мои широко распахнутые глаза, проклятущий пончик в руке — и его настроение переменилось. Он как-то весь обмяк и устыдился. К моему величайшему удивлению, он капитулировал перед матерью сразу и безоговорочно, спросил только:

— Когда я могу вернуться?

— Когда я буду к этому готова.

— Энн, не мучь меня. Скажи прямо — когда?

— Как минимум через неделю. А там посмотрим.

— Энн, куда мне податься-то? Я вымотан.

— Иди в участок. Или еще куда — мне плевать куда. Только не в кондитерскую.

После того как отец ушел, мать взяла злосчастную коробку, и мы пошли в кондитерскую — вернуть пончики.

Отцова подружка Лиз Лофгрен стояла в то утро за прилавком. Мать дождалась момента, когда в магазинчике никого больше не было, и заявила Лиз: держись подальше от шерифа Трумэна, если не хочешь неприятностей.

Лиз сперва сделала вид, что решительно не понимает, о чем речь. Но мать сказала:

— Ты действительно хочешь иметь меня своим врагом?

И Лиз вдруг все поняла и со всем согласилась.

Энн Уилмот Трумэн была воспитана в Бостоне, и бостонский дух из нее так никогда и не выветрился. Даже в ее голосе сохранился легкий акцент, особенное бостонское «р». А в разговоре она иногда удивляла архаичными словечками и выражениями — все из того же Бостона ее детства и юности. Но самое главное, чем она была «ушиблена» с того времени, так это своим отцом — Джо Уилмотом.

Джо выбился в люди самостоятельно, ценой немалых усилий. Начал он с самого низа, продавцом в бакалейной лавке, который был рад скромной комнатке в самом бедном районе Бостона. В тридцатые и сороковые годы он стал владельцем сети бостонских бакалейных лавок. Достижение впечатляющее и вознесло его из трущоб в собственный дом в пригороде.

Вместо того чтобы наслаждаться заслуженным богатством, Джо чувствовал себя не в своей тарелке. Он ощущал себя чужаком среди своих соседей, богатых и респектабельных не в первом поколении. Все эти породистые англосаксы, в именах которых был не в диковинку довесок «младший» или «третий», одевались с иголочки, играли как боги в теннис и обладали чем-то, чего за деньги не купишь. Его больше всего убивало то, как они относятся к жизни — словно эти особняки на тенистых улицах, эти зеленые лужайки и теннисные площадки принадлежат им по праву рождения. Словно иначе они и не могли бы жить. За неимением более подходящего слова, Джо называл это «класс». У него самого «класс» отсутствовал. Для Джо богатство не было естественным состоянием. Он помнил, каким трудом это все наживалось. Разумеется, такова печальная участь почти всякого нувориша любого калибра. Чтобы иметь «класс», надо с ним родиться. Или быть отчаянно самоуверенным — тоже с рождения, как Гетсби. Человек, у которого никогда «класса» не было, никак не может поверить, что этот «класс» у него теперь есть. Он-то себя знает как облупленного. Словом, причина беды — слабое воображение, которое не позволяет вжиться в новый образ, вообразить себя другим человеком.

Как всякий выскочка, который не стал своим в новом окружении, Джо направил все усилия на то, чтобы «своей» стала его дочь.

В конце концов, то был Бостон эпохи Джо Кеннеди-старшего — Гетсби не из книжки, а во плоти.

А тот Кеннеди точно знал: «класс» обретает только второе поколение.

Джо Уилмот послал Энни в дорогую частную школу.

Он понимал: образование там, мягко говоря, неполное. И восполнял его тем, что поощрял ее самостоятельные занятия: дарил монетки по пять-десять центов, если она читала что-нибудь по-настоящему сложное вроде стихов Уильяма Йетса или романов Джеймса Джойса или разучивала за роялем пьесы Моцарта.

Взятки за прилежную дополнительную учебу не прекратились и тогда, когда она повзрослела.

Энни окончила престижный Винзор, потом не менее престижный Редклиф, провела семестр в Париже. Но по-прежнему всегда могла получить от отца доллар-другой, а то и куда больше, если радовала его выученной наизусть строфой из Шекспира или другим интеллектуальным достижением.

Эта игра отца и дочери имела положительное влияние на ее образование, которое было одним из компонентов «класса».

Затем случилось немыслимое. Клод Трумэн.

Мускулистый малый, полицейский — полицейский! — из какого-то захолустного городка в штате Мэн.

То, что они не пара, было всем очевидно.

Что мать в нем нашла — понять никто не мог. Я считаю, что ее сердце завоевало именно это — гора мускулов и некоторая неотесанность.

Клод Трумэн был уверен в себе на все сто, этакий олень-самец в разгар брачного сезона. Он разительно отличался от тех молодых людей, которые ее окружали.

При этом далеко не глупый. Хотя образованием не блистал.

Про Джона Чивера он мог спросить, в какой хоккейной команде играет этот парень, а про Ионеско — что продает эта компания.

С ним Энни не было нужды быть постоянно начеку в интеллектуальном отношении. А она слегка устала все время быть на уровне.

Возможно, ее манил и городок Версаль в штате Мэн.

Романтическое название. Романтическая глубинка.

Разумеется, она этого зачуханного Версаля никогда не видела, но округ Акадия с его лесами в золоте и багреце, воспетыми классиками американской литературы, — это казалось такой дивной сказкой для молодой девушки, напичканной стихами и прозой и вообще до безобразия образованной.

Отец напрочь запретил ей встречаться с Клодом Трумэном, однако она его не послушалась, и через три месяца после знакомства они поженились.

Жениху было тридцать семь. Невесте — двадцать девять.

За свое решение мать дорого заплатила.

Ссора с Джо Уилмотом вышла страшная — считай, на всю жизнь.

Со временем они более или менее помирились, хотя трещина в отношениях отца и дочери осталась навсегда.

Энн часто звонила отцу. Но после каждого звонка она обычно запиралась у себя в комнате и плакала.

После смерти отец оставил ей достаточно денег на мое образование и немного для нее самой — однако это не шло ни в какое сравнение с тем огромным капиталом, который она получила бы, не пойдя против воли отца.

Одну из традиций семьи Уилмотов мать свято блюла — а именно, она одаривала меня, если я демонстрировал какое-либо достижение в самосовершенствовании.

К примеру, доллар за выученную речь из шекспировского «Генриха V» — и еще доллар, если я мог продекламировать ее перед обедом без единой ошибки.

Пятьдесят центов стоил прочитанный «серьезный» роман (за Конан Дойла или за комиксы я не получал ничего, кроме презрительного взгляда).

Биографии исторических деятелей тянули на доллар.

И целых пять долларов — за прослушанную вместе с ней радиоинсценировку романа «Я, Клавдий».

В день, когда мать вышвырнула отца из дома за сахарную пудру в его волосах, она освободила середину кухни от мебели и предложила мне научиться танцевать — и посулила доллар, если я буду прилежен.

Она поставила пластинку с песнями Фрэнка Синатры и оставила открытой дверь в гостиную, где стояла радиола. После этого проинструктировала меня, куда класть руки и что делать с ногами.

До материной талии мне было еще высоковато, и левую руку я положил ей на бедро, а правую вытянул вверх, чтобы она могла взять мою ладонь в свою.

— А теперь что?

— Делай шаг ногой, которая впереди.

— А которую ставить вперед?

— Любую. Ты веди, а я за тобой.

— Почему ты за мной, а не я за тобой?

— Так принято. Мужчина ведет. Давай.

Мы потанцевали немного под «Летний ветерок».

Она вдруг спросила:

— Хочешь поговорить о том, что произошло сегодня утром?

— Нет, — сказал я.

— Хочешь меня о чем-либо спросить — о чем угодно?

Я был слишком занят своими ногами — «Никогда не смотри себе на ноги, только на партнера; держись прямо, словно из твоей головы торчит веревка и тянет тебя вверх, вверх!» — я был слишком скон-цент-ри-ро-ван на ритме, поэтому ответил: нет, все в порядке, никаких вопросов.

Мать прижала мою голову к своему животу, так что я чуть не задохся, и тихо сказала:

— Ах, Бен… Ах, Бен…

Это значило: у нее на душе невесело, но она не хочет, чтобы я об этом знал.


— Ты не можешь ставить на кон свою шерифскую звезду.

— А почему бы и нет? Она чего-нибудь да стоит. Золото как-никак.

— Никакое это не золото. А если бы и да — какой мне от него прок? Переплавить, что ли?

— Будешь носить, Дайан. Как украшение.

— Бен, я не намерена расхаживать по городу с твоей чертовой звездой.

— Ну и зря. Можешь даже новым шерифом стать. Шерифиня Дайан!

Она возвела глаза к небу: дескать, не понимаю юмора.

— Давай, Бен, или ставь денежки на кон, или прикрывай лавочку. Я принимаю только твердую валюту. Доллар США.

Бобби Берк встрял с очередной банальностью:

— Разрешенная законом денежная единица для оплаты товаров и услуг во всех секторах экономики.

Банк составлял чуть меньше пятидесяти баксов — почти предел при тех условиях, на которых мы играли. У меня на руках были три дамы — и против меня одна Дайан. Было бы досадно выйти из игры в такой момент.

Я воззвал к Дику:

— Разве шерифская звезда не стоит хотя бы пятнадцати долларов? А, Дик? На самом деле она потянет на двадцать пять, а то и на тридцать пять. Могу показать каталог с ценами!

— Ну да, — с видом специалиста отозвался он, — но если ты продаешь новую.

— Дик, звезда не «бьюик». Сколько миль она отъездила — не играет ни малейшей роли!

— Дайан решать. Хочет принять ее — Бога ради.

— О Господи! Дик, какой же ты бесхребетный! Моллюск чертов. Ты что — Дайан боишься? Друга поддержать не хочешь?

— Да, боюсь.

— Дайан, душечка…

— И не проси!

— Дайан, ну послушай…

— Нет и нет.

— Выиграешь звезду, будешь расхаживать с ней по городу — и выставишь меня полным дураком перед всеми. Разве тебе подобная перспектива не улыбается?

Дайан лишь отрицательно мотнула головой.

— Вот если к звезде прибавишь штаны — тогда по рукам.

— Штаны я на кон не ставлю.

— Значит, на руках у тебя одна шваль.

— Одно с другим не связано. Штаны — святое.

— Давай, рискни святым.

— Дайан, о моих штанах не может быть и речи.

— А что еще у тебя есть?

— Звезда — последнее, что у меня есть.

Она взяла звезду, задумчиво повертела ее в руках. Думал, она ее еще и на зуб попробует: не фальшивая ли?

— Ладно, согласна. Сделаю из нее серьги или еще что. И буду носить в открытую. Пусть все в городе видят, какой ты разгвоздяй.

Она бросила звезду на банк.

— Бен, это что же — Дайан теперь наш новый шериф? — осведомился Дик.

— Не торопи события. Она еще не выиграла.

— А если? Она что — действительно станет новым шерифом?

— Думаю, да.

Он с сомнением помотал головой.

Дайан открыла карты. Два короля, две семерки.

В голове у меня стрельнуло: давай, выходи из игры к такой-то матери! Отличный шанс! Просто не открывать карты, признать проигрыш — пусть Дайан достанутся и пятьдесят долларов, и шерифская звезда. Разумеется, это предельно позорный конец моей полицейской карьеры, но тем не менее — конец! Конец, черт возьми!

Но с другой стороны — в кои-то веки у меня возможность выиграть у Дайан.

Я открыл три дамы — и сгреб банк: сорок пять долларов плюс шерифская звезда.

— Ты бы все равно ее у меня отобрал, — проворчала Дайан.

Я пожал плечами.

Почем знать. Почем знать…

Много позже я наблюдал, как Дайан встала с кровати и подошла к окну.

Она крупная и бедрастая, но двигается с атлетической грацией.

Мне всегда нравилось наблюдать за ней, обнаженной.

Шлеп-шлеп — и она у окна, зажигает сигарету и, сложив руки на голом животе, делает первую рассеянную затяжку.

Вся погружена в свои мысли — о своей наготе она не помнит, это сейчас не важно.

За окном силуэты холмов на фоне залитого лунным светом неба.

— Что не так, Дайан? — спросил я, приподнимаясь на локте.

В ответ — легкое движение головы.

В полутьме светился оранжевый кончик сигареты.

— Ты никогда не думал: а вдруг это все, и больше ничего нас не ожидает!

— Что ты имеешь в виду? — Я помахал пальцем между собой и Дайан. — Ты про нас говоришь?

— Нет, Бен, не волнуйся. Про нас я все понимаю.

— Я хотел только сказать…

— Я знаю, что ты хотел сказать. — Она покачала головой. — Нет, я про другое. Неужели это все, что судьба мне уготовила? Долбаная квартирка, долбаный городок. И долбаное существование. Якобы жизнь.

Моя шея начала затекать, и я предпочел сесть на кровати.

— Ну, никто не запрещает тебе все изменить. Не нравится это место — ты вольная птица, лети, куда хочешь.

— Нет, это ты можешь лететь, куда хочешь. Ты к этому иначе относишься. И всегда иначе относился. Куда захотел — туда и пошел. Я не такая.

— Глупости. И ты такая же.

— Бен, я не способна. Попросту не способна. Я не для того, чтобы ты меня пожалел и ободрил. Я только констатирую.

— О!

Я тайком покосился на часы. Семнадцать минут третьего.

— Мы с тобой не похожи, Бен. У тебя есть выбор. У тебя семь пядей во лбу. Ты окончил престижную частную школу и учился в престижном университете. Куда бы тебя судьба ни занесла — везде устроишься, везде на месте будешь. Хоть я и говорю, что хуже тебя урода не видала, на самом деле ты не так уж страшен. — Она порывисто обернулась, коротко посмотрела на меня и опять сосредоточилась на виде из окна. — На самом деле ты очень даже ничего.

— Ты тоже — очень даже ничего.

— Ну да, рассказывай.

— Нет, Дайан, я на полном серьезе.

— Была когда-то ничего себе. Теперь даже этого про меня сказать нельзя.

— Не наговаривай.

Она только отмахнулась.

— Расскажи мне, чем ты займешься, когда уедешь отсюда.

— Пойду домой. А утром должен быть на собрании в Портленде.

Она снова устало помотала голова, страдалица Дайан.

— Я имею виду, не когда от меня уйдешь, а когда сделаешь ноги из нашего сраного городка.

— Ах, ты про это… Понятия не имею. Вероятно, пойду учиться. Или просто поищу приключений в других краях.

— Ага. В Праге.

— Если хочешь, можешь приехать ко мне в Прагу. Тебя здесь ничего не держит.

— В Праге я никого не знаю. — Она провела рукой по бедру, словно аккуратно поправляла невидимую юбку. Жест, чтобы заполнить паузу. Тщательно поправив невидимую юбку, она сказала: — Я думала, ты будешь профессором. Разве не для того ты столько учился? Профессор английского или еще чего-то там?

— Истории.

— Для профессора истории у тебя подходящее имя. Профессор Бенджамин Трумэн. Звучит очень интеллектуально.

— Вряд ли это случится.

— Случится, я знаю.

— В университете я недоучился. Чтобы стать профессором, нужны годы и годы.

— Тебя послушать, так ты провалился на экзаменах. Тебя просто отозвали домой. Это совсем другое дело. Ты вернулся, чтобы помочь больной матери. А теперь она умерла — и тебе нет никакого резона здесь оставаться. Никакого смысла. Ты должен вернуться в университет. Там твое место. Вступишь в тамошний шахматный клуб или какой-нибудь важный студенческий комитет… — Она сделала несколько затяжек в молчании. Потом вдруг оторвалась от созерцания холмов и резко повернулась ко мне — словно приняла какое-то решение. — Нет, тебе надо в Прагу. Я прикопила немного на черный день — если тебя удерживает только нехватка денег, то бери — и езжай.

— Нет, Дайан, дело не в деньгах.

— Тогда валяй, в путь. Сперва в Прагу, потом обратно в университет. Ты знаешь, наши ребята — Бобби, Джимми и даже Фил — все смотрят на тебя с надеждой и уважением. Они хотят, чтобы у тебя все получилось, чтобы ты осуществил те бредовые планы, про которые ты столько распинаешься.

Я молчал.

— Они будут счастливы, если ты где-нибудь чего-нибудь добьешься. Даже просто знать, что Бен где-то там и ему хорошо, — уже одно это окрыляет. Это для ребят очень важно.

— А для тебя, Дайан? Неужели ты только обрадуешься, если я уеду?

— Как-нибудь переживу твой отъезд. После будет новый шериф. Дай Бог — молоденький. Может, я и с ним буду спать — просто ради удовольствия, как с тобой. Может, он будет не такой пуританин, как ты.

— Могут нанять женщину. Сейчас это обычное дело.

— Ну вот, только этого мне не хватало для полного счастья!

Какое-то время мы молчали.

— Наверное, нам пора завязывать с этим, Бен, — сказала Дайан, кивнув в сторону постели. — Потихоньку становится ясно, что нам и начинать не стоило. — Энергичным щелчком она выбросила окурок за окно. — У каждого из нас свой путь.

5

Понедельник, 13 октября, 10 часов утра.

Мы собрались в офисе главного прокурора штата. Это в Портленде — от Версаля два часа на автомобиле.

Присутствовало человек двадцать — двадцать пять. Меньше никак нельзя, если расследование убийства организовано по всем законам театрального искусства.

В глубине просторной комнаты — так сказать, на авансцене — красовался мрачный коротышка, детектив из бостонского отдела по расследованию убийств Эдмунд Керт.

Он стоял хоть и на самом видном месте, но чуть в стороне, ближе к окну, и наблюдал, как рассаживаются задействованные в операции сотрудники.

Керт имел уже знакомый мне насупленно-злодейский вид — словно он вот-вот, просто для острастки, вломит кому-нибудь между глаз.

Присутствовали в основном полицейские чины двух сопредельных штатов — Мэна и Массачусетса. Ребята как на подбор — здоровяки с дружелюбной ухмылкой от уха до уха.

Были и два прокурора из главной прокуратуры штата Мэн.

В последний уик-энд почти все собравшиеся вкалывали почище чем в будни, поэтому вид у большинства был несколько потрепанный.

Серые, осунувшиеся лица.

Только Крейвиш был как огурчик — с обычной телеулыбкой, он картинно стоял в сторонке.

Я присел на стул в последнем ряду — с легким ощущением, что пришел подглядывать через замочную скважину.

То, что меня допустили на это собрание, не более чем вежливый жест по отношению к «местным кадрам». Тут я никаких иллюзий не питал.

Мне надо лишь «отметиться» на встрече, посидеть-послушать — и домой. Поскольку я был приглашен только «для мебели», то я даже полицейскую форму не потрудился надеть, а нацепил джинсы и свитер. (Говоря по совести, я нарядился так свободно не только потому, что ощущал себя пятым колесом в телеге этого расследования, — я стеснялся дурацкой версальской полицейской формы: ржавого цвета сорочка, коричневые брюки в ржавую полоску и совершенно идиотская шляпа, как у лесных пожарных. Отец этой шляпой гордился. Я же считал ее самой дебильной приметой версальского копа — какой нормальный человек может испытывать уважение к полицейскому в подобном клоунском колпаке!)

Пришедшие неторопливо рассаживались. Керт явно изнывал от нетерпения: под кожей на скулах отчетливо играли желваки. Так и не дождавшись, пока все окончательно разместятся, он решительно прошел к пробковой доске и прикнопил к ней две фотографии: фас и профиль. Стандартные фотографии при аресте.

— Вот тип, которого мы ищем, — сказал Керт. — Харолд Брекстон.

Брекстон — афроамериканец, старше двадцати. Голова по сторонам выбрита, остальные волосы зачесаны назад и собраны на затылке в тугой короткий пучок. Больше напоминает тибетского монаха, чем чернокожую шпану в стиле «хип-хоп». Кожа гладкая и темная, как у тюленя.

— Совершенный подонок, ничего человеческого, — добавил Керт. — Мы обязаны найти и завалить этого зверя.

Аудитория приняла его слова без особого энтузиазма.

Ребятам из Мэна было противно, что заезжий чин собрался «учить их жизни». Даже массачусетской братии, и той не понравился его мелодраматический тон.

— У вас есть доказательства против этого Брекстона? — спросил кто-то из первых рядов. — Или прикажете принять ваши слова на веру?

Керт коротко осклабился.

— Есть доказательства.

Он вынул из своего портфеля пухлую папку, покопался в ней, выудил несколько фотографий и развесил их на пробковой доске.

Первая фотография — крупный снимок изуродованного лица Данцигера: правый глаз и лоб под лепешкой запекшейся крови.

— Жертва преступления, — объявил Керт. — Роберт Данцигер.

Остальные фотографии были похожи на первую: изуродованные лица с простреленным глазом.

— Винсент Марцано. Кэвин Эппс. Тео Харден. Кейт Бойс. Дэвид Хуанг, — комментировал Керт каждый из страшных снимков.

Все жертвы — молодые мужчины в возрасте от двадцати до тридцати лет. Марцано — белый. Хуанг — азиат. Остальные — негры.

— Все убиты выстрелом в глаз из оружия большого калибра, — сказал Керт. — Обычный «автограф» Брекстона. Этот Харолд Брекстон — вожак банды под названием «мишнская шайка». «Мишнская шайка» делает бешеные деньги на наркоте и готова защищать свой бизнес любой ценой. Все, кого вы видите на этих фотографиях, по той или иной причине мешали Брекстону. Одни сотрудничали с полицией. Другие пытались конкурировать с ним.

— Почему пуля в глаз?

— Это послание, которое все в Мишн-Флэтс отлично понимают. «Закрой глаза на то, что мы делаем!» — Керт ввинтил взгляд в того, кто минуту назад спросил его про доказательства. — Вот вам и доказательства.

— И Брекстона никогда не судили?

— Все кругом хранят гробовое молчание. Никаких свидетелей.

— Но при чем тут Данцигер?

— Боб Данцигер хотел довести до суда дело против члена брекстонской банды. Не бог весть что — насильное отнятие автомобиля. Но в тюрьму рисковал сесть не кто-нибудь, а правая рука Брекстона. Слушание дела было назначено на начало октября, однако Данцигер к этому времени исчез. Логика понятна: нет прокурора, нет суда — и дружок Брекстона на свободе. Брекстон своих в обиду не дает.

— А почему Данцигера убили в Мэне? — спросил кто-то.

— Похоже, где застали, там и застрелили. Он был, судя по всему, в отпуске.

— Значит, простое стечение обстоятельств?

Керт пожал плечами:

— Да, вроде бы стечение обстоятельств. Пока можно только предполагать. С убийствами всегда так: лучшего свидетеля уже нет в живых.

Крейвиш почесал подбородок и нахмурился.

— Для меня, лейтенант Керт, все это звучит не слишком убедительно, — сказал он. — С какой стати наркоделец будет убивать какого-то помощника прокурора? Нет практического смысла. Одного убил — назначат другого, и тот доведет дело до победного конца. Второго пришьет — поставят третьего. Правительство — самая большая шайка в этих краях, к тому же в кадрах не ограниченная!

По аудитории пробежал смешок.

— Зачем наркодельцу объявлять войну правительству? — продолжал Крейвиш. — Я общался с этой публикой. Они не воспринимают сотрудников прокуратуры как личных врагов. Понимают, что у тех просто работа такая.

Крейвиш, конечно, не мог не ввернуть про то, что он уже имел дело с крутыми парнями.

— Мистер Крейвиш, — огрызнулся Керт, — я не уверен, что вам приходилось сталкиваться с такими типами, как Брекстон.

— Напрасно вы не уверены.

— Попробую вам доказать, что вы переоцениваете свой опыт.

Керт достал из папки еще две фотографии и повесил их на доску рядом с остальными. На первой был рыжебородый весельчак, на второй — что-то непонятное. Темный большой предмет свисает на веревке с дерева. Похоже на изорванный спальный мешок.

— Что-то я не врубаюсь… — сказал кто-то из первого ряда.

Керт указал на первую фотографию.

— Рыжебородый детина — полицейский Арчи Траделл. Десять лет назад он участвовал в рейде против наркоторговцев в Мишн-Флэтс. Брекстон был загнан в угол — полиция штурмовала его логово. Брекстон выстрелил через пролом в двери и убил Траделла. Затем благополучно улизнул от полиции через запасной выход.

Присутствующие помолчали, словно почтили павшего товарища.

— А что на втором фото? — спросил наконец все тот же настырный голос.

— Собака, — сказал Керт.

И сразу же все на снимке стало вдруг понятно. Это был труп крупной собаки, подвешенной за задние лапы. Тело было объедено почти до костей. Как ни странно, снимок производил более угнетающее впечатление, чем снимки убитых людей.

— У Брекстона был питбультерьер. Однажды он с приятелями решил поглядеть, на что способен этот зверь. Подвесили на дерево собаку и натравили на нее питбуля. Вы видите результат. Они сами свой «подвиг» запротоколировали.

— Но… чего ради?

— Чего ради? — Керт покачал головой. — Да просто так. Зверство ради зверства. Теперь вы понимаете, что за фрукт этот Брекстон?

В аудитории царило тягостное молчание.

— Можете закатывать глаза сколько хотите, — продолжил Керт, — но факт есть факт: такие подонки, как Брекстон, существуют на свете. И бесполезно спрашивать, почему они творят то, что творят. Это все равно что добиваться от акулы ответа, почему она нападает на купающихся. Или от медведя — почему он нападает на туристов. Уж так устроен хищный зверь. А этот Брекстон — самый настоящий хищник.

Керт медленно собрал фотографии и спрятал их в папку, а папку убрал в портфель.

Затем он обвел присутствующих почти философским взглядом и закончил свою речь:

— Наша юридическая система создана не для таких типов, которые убивают с ходу, ни на секунду не задумываясь. Наша система зиждется на предположении, что в любом преступлении есть логика: люди не убивают просто так, всегда с какой-то целью и делая сознательный выбор — убивать или не убивать. Мы построили тюрьмы, чтобы держать в них преступников. У нас есть специальные программы по реабилитации негодяев. Мы последовательно практикуем политику кнута и пряника — и в итоге мы уверены, что эти люди изменятся, станут «правильными» и в соответствующей ситуации сделают правильный выбор — то есть не убьют. Вся наша изощренная юридическая система оказывается пустышкой, когда она сталкивается с типами вроде Брекстона. Потому что такой вот Брекстон ни полсекунды не думает о последствиях, он не выбирает, убить или не убить. Он просто убивает. Момент сознательного — или хотя бы более или менее сознательного решения — отсутствует начисто. Хищнику наплевать на все. Для него главное — сомкнуть челюсти и почувствовать кровь. Поэтому для нас существует только один способ остановить зло: изъять этого парня из обращения. Надеюсь, вы меня понимаете. Надеюсь, все в этой комнате меня понимают.

Прямота Керта сразила всех присутствующих — и полицейских, и юристов.

Обычно такие заявления делают с привкусом шутки или с разбитным цинизмом — обычный способ психологически оградить себя в ситуации, когда опасность становится буквально осязаемой.

Выпады против слишком мягкой Фемиды — привычный полицейский треп.

Что до юристов, то им было крайне неловко слышать слова «изъять из обращения», произнесенные на полном серьезе.

Этот Керт был пугающе прямодушен.

Возникала автоматическая необходимость возразить…

Но автоматического желания возразить — не было.

И поэтому никто возражать не стал — ни полицейские, ни юристы.

Все мы изначально горели желанием поставить на место чужака Керта. Но в итоге это он нас «сделал».

После собрания Керт подошел ко мне и дал несколько фотографий, в том числе и Брекстона. Он попросил меня показать портреты людям в округе — может, кто-то видел или самого Брекстона, или кого-либо из его дружков.

Просьба была изложена в обычной манере — как приказ.

Противней всего была его привычка во время разговора смотреть прямо в глаза — не мигая, неотрывно, по-змеиному. Поневоле начинаешь моргать, шарить взглядом по комнате и без всякой причины чувствуешь себя униженным и побитым.

Но, сознаюсь, несмотря на все его поганые качества, которые я так рьяно живописую, Керт был по-своему симпатичным человеком. Упрямство в достижении цели, когда эта цель благородна, не может не импонировать.

Задним умом я теперь понимаю: он вел себя с такой решительной прямотой, потому что был убежден в своей правоте и имел целью одно — покончить с Брекстоном, который казался ему живым воплощением сатаны!

Хотя в то время мне чудилось, что у Керта есть какие-то свои секретные и недостойные мотивы.

Рядовому американскому полицейскому вдолблено в голову: преступление и Зло не есть одно и то же. Против преступников нельзя бороться преступными методами — иначе слуги закона окажутся хуже уголовников. Работа полицейского и юриста то и дело приводит к тяжелым моральным дилеммам, от которых негоже отмахиваться.

И так далее, и так далее.

Для Керта же все было проще простого: негодяйство Харолда Брекстона перекрывает все моральные вокруг да около.

Брекстон есть Зло.

Которое должно быть уничтожено.

А раз противник — Зло, то сам Керт автоматически получает статус Добра.

И в качестве Добра он имеет полное право говорить безапелляционно и изрекать абсолютные истины.

Брекстон в глазах Керта был не человек с извращенной психикой, не жертва тяжелого детства, или дурного влияния среды, или психического заболевания.

В глазах Керта Брекстон был просто смертельно опасным животным, которое надо побыстрее уничтожить.

Сомневаюсь, что Керт осознавал, кому он обязан своей прямолинейностью. А своей прямолинейностью он был обязан… преступникам. Он поневоле был их зеркальным отражением.

На моральную одноклеточность Брекстона иже с ним он отвечал такой же одноклеточностью, только с другим знаком.

Вряд ли Керта когда-нибудь занимали сложные моральные вопросы.

Понадобился Брекстон, чтобы Керт почувствовал себя крестоносцем, идущим спасать Град Божий.

До появления Брекстона Керт был, так сказать, Ахавом без Моби Дика: внутренне сформированным охотником за монстрами, который не имел монстра.


Просьбу Керта я добросовестно выполнил.

На протяжении нескольких дней я показывал фотографии Брекстона и членов его банды каждому встречному и поперечному. И испытал некоторое облегчение, когда версальцы никого не узнали.

Показывал я и снимок жертвы — с ограниченным успехом.

Кое-кто помнил его лицо, обменялся с ним на ходу несколькими словами. Но никто ничего о нем не знал, никто с ним знаком не был.

Я обзвонил тех сентябрьских отпускников, которые снимали домики по соседству на том же берегу озера — они уже давно вернулись к себе домой в Нью-Йорк или в Массачусетс. И они не вспомнили ничего существенного о Данцигере.

Можно было только гадать, как долго тело пролежало в бунгало. Впрочем, медицинские эксперты позже установили: примерно две-три недели.

Словом, мое расследование быстро зашло в тупик. Судя по всему, Роберта Данцигера ничто не связывало с Версалем.

Он у нас никого не знал, ни с кем не общался. Никакой зацепки.

Как будто он приехал сюда с одной целью — быть убитым.

И все же это дело меня никак не отпускало. Чудовищный образ Харолда Брекстона глубоко запал мне в душу.

К рассказу Керта я прибавил собственные смутные фантазии — и уже не мог выкинуть из головы зловещую фигуру Городского Хищника.

День за днем я ловил себя на том, что снова и снова достаю фотографию Брекстона и внимательно вглядываюсь в его черты. Лицо на снимке никак не походило на лицо чудовища.

Довольно обычная физиономия. Ничего пугающего. Ничего агрессивного. Похоже, Брекстон позировал для камеры не в полицейском участке. На снимке у него почти что сонный вид. Эта ординарность меня особенно занимала: каким образом тот, кого Керт называл Зверем и кого Керт готовился «добыть» во что бы то ни стало, — каким образом этот не-человек выглядел на фотографии таким безобидным парнишкой?

Хотя, возможно, это самое обычное дело.

Внешний вид великих злодеев испокон веков разочаровывает нас. Они никогда не выглядят Злодеями.

Вспомните фотографии Эйхмана на суде в Тель-Авиве — невыразительное лицо, подслеповатые глазки за толстыми линзами очков… пожилой часовщик из провинции. И это человек, руки которого по локти — по плечи! — в крови? Заурядное лицо заурядного человека. Весь мир был «разочарован».

Нам почему-то мнится, будто изверги рода человеческого обязаны иметь отчетливые признаки изуверства на лице. В противном случае мы чувствуем себя обманутыми.

6

В самые первые суматошные дни после находки трупа бунгало на берегу озера Маттаквисетт было под охраной двадцать четыре часа в сутки.

Дик, я и еще несколько полицейских распределили дежурства между собой так, чтобы никто не проводил на страже у бунгало две ночи подряд.

Говоря по совести, на этом дежурстве особо напрягаться не приходилось — особенно по ночам.

Единственный раз за все время подкатила было машина с подростками — они, очевидно, по своему дурному обычаю решили устроить ночную пирушку в одном из домиков на берегу озера. Но как только ребята увидели мою машину с мигалкой, тут же развернулись и дали деру.

Словом, желающих сунуться куда не надо и «загрязнить» место преступления не нашлось.

Крейвиш мог спать спокойно — в случае чего ни один адвокат не сумеет придраться к процедуре сбора вещественных доказательств.

Впрочем, страж из меня никакой — я больше норовил улизнуть к берегу озера: послушать тишину, негромкий плеск волн, поглядеть на лесные проплешины на другом берегу.

Уж так получается, что версальцы, живя неподалеку от озера, по-настоящему наслаждаются этой жемчужиной природы считанные недели в году.

Летом мы по горло заняты обслуживанием туристов — главной статьей версальского дохода. Мы пытаемся за двенадцать недель заработать на все двенадцать месяцев.

Зимой озеро замерзает и стоит, скучное, под толстым слоем снега.

Так что спокойно и вдосталь любоваться озером мы можем только несколько недель — в конце октября, в начале ноября. Листва уже опала. Буйство красок миновало, и столичные любители прогулок в дивных осенних лесах откочевали южнее, в Вермонт, Нью-Гемпшир и Массачусетс, где осень еще не догорела. В воздухе чувствуется первое дыхание зимы. Вода в озере голубовато-стальная. На короткое время мы избавлены от приезжих толп — озеро принадлежит только нам. Во время долгих безмятежных ночных бдений возле бунгало и на берегу озера я мысленно неизбежно возвращался к своей матери.

Мне было легко представить, что вон она — плывет по озеру. Я вижу медленные, но энергичные махи ее рук. Ее белая купальная шапочка все дальше и дальше… На луну набегают тучи, на воду ложится густая тень — и белая шапочка исчезает совсем…

С мая по сентябрь мать плавала в озере чуть ли не каждый день. Заметьте себе, это сродни подвигу: ранней весной — а май в наших краях еще ранняя весна — вода в озере такая холодная, что редкий мужчина посмеет в нее окунуться.

Шуточки про температуру воды и про то, как купание в ледяном озере вредно для «мужского и женского хозяйства» — привычная часть майских разговоров в Версале.

Но моя мать холода не боялась.

Она плескалась в майском озере с наслаждением — как выдра. И пловчихой была замечательной — настолько хорошей, что всякий останавливался понаблюдать за ее отменной техникой.

Казалось, ее тело, не зная трения, скользит по поверхности. Она по многу раз переплывала озеро в его узкой части — то, что на карте выглядело как перехват песочных часов. Мать законно гордилась своим стилем, который выработала еще девочкой, часами купаясь в пруду. Она любила вынырнуть и между двумя вдохами, сияя улыбкой, бросить вызов любому пловцу: «Ну-ка попробуйте меня догнать!»

Это из-за нее я вернулся в Версаль. Я уже не раз плакался вам, что застрял в этом городке. Однако это только половина правды. На самом деле я вернулся сюда сознательно, по своей воле. И доведись мне снова принимать решение, я бы снова сделал то же самое. Строго говоря, выбора тогда у меня не было. Однако я согласился вернуться с легким сердцем.

В декабре 1994 года — почти за три года до убийства Данцигера — я был аспирантом на историческом факультете Бостонского университета. Я полностью погрузился в университетскую научную жизнь и, помимо нее, ничего не замечал и знать не хотел. Я с головой ушел в смертельную схватку всех американских аспирантов за обычные академические привилегии: стипендии, публикации, гранты-фиганты…

Моим Священным Граалем — пределом тогдашних желаний — была постоянная штатная должность преподавателя.

Стать штатным преподавателем в одном из университетов — о, что могло лучше доказать, как далеко я упорхнул из сонного городка Версаль в штате Мэн! Все остальное в сравнении с этим казалось недостойной внимания ерундой.

В Аллстоне у меня была квартирка в полуподвале, убогая даже по аспирантским скромным стандартам: холодная, сырая, темная. Одно окошко, в котором видны только ноги прохожих. Стены снизу и почти до середины хранили грязный след бог-знает-когдашнего наводнения — в вечном полумраке комнаты это выглядело как пародия на деревянную панельную обшивку.

У меня была подружка — тоже кандидатка в профессора по имени Сандра Ловенштайн.

Тощенькая, как птичка в декабре, с землистым умным личиком.

Она много рассуждала о коммунизме, об Антонио Грамши и Карле Марксе и носила массивные очки в черной оправе, чтобы даже внешним видом соответствовать своим аскетическим убеждениям. Возможно, и со мной она водилась не без идеологической цели — красиво жертвуя собственное тело пролетарию из мэнской глубинки.

Для меня это было «самое оно». То, что я трахался с интеллектуалкой, служило еще одним подтверждением: я вырвался из своего пролетарского прошлого, я вырвался из своего провинциального затвора — Версаль ловил меня, но не поймал!

Родной далекий Версаль стал для меня просто источником анекдотов, которые я буду травить на профессорских вечеринках в Кембридже, или в Нью-Хейвене, или в другом престижном университете, где я скоро обоснуюсь.

К тому времени я уже подозревал, что у моей матери болезнь Альцгеймера.

Эту болезнь трудно диагностировать, особенно на ее начальной стадии, а у матери она только начиналась.

Первые симптомы легко спутать с обычной старческой забывчивостью. Но мало-помалу количество повседневных трудностей с памятью выросло у матери до такой степени, что игнорировать напасть не было никакой возможности.

Осенью девяносто четвертого отец звонил мне еженедельно и бесконечно жаловался на нее. То она свет забыла выключить, то газовая плита по ее забывчивости горела всю ночь. Однажды мать забыла выключить двигатель машины, и та работала, пока не закончился бензин. Чтобы наполнить бак, отцу пришлось тащиться с канистрой на бензоколонку. И так далее, и так далее.

С отчаянием он повторял мне: «На твою мать больше нельзя положиться!»

Частью ума я понимал: отец не преувеличивает, и дело действительно плохо.

Однако долгое время мне удавалось отмахиваться от этой проблемы — или, если прибегнуть к научному эвфемизму, низводить ее до степени второстепенной. Этот эвфемизм в переводе на человеческий язык означает: плевать с высокой башни.

Возможно, то был обычный эгоизм молодых людей, которым двадцать с хвостиком. Так или иначе, я жил в герметичном аспирантском мирке, где все вертелось вокруг академической карьеры, и заботы остального мира для меня являлись пустым звуком.

С другой стороны, сама мысль, что на мою маму «больше нельзя положиться», была настолько страшна и нелепа, что я старался в нее не углубляться. Я охотно валил все на отца: чего он сгущает краски! В моем сознании Энни Трумэн продолжала быть тем единственным человеком, на которого всегда можно положиться.

Но когда я приехал домой на рождественские каникулы — после шестимесячного отсутствия, — я не мог не испытать шока от столкновения с реальностью.

Я сразу понял, в какую пропасть соскальзывает моя мать.

В самый первый момент изменения не бросались в глаза. В ее внешнем виде не произошло никакой перемены. Прежняя элегантная женщина, от природы стройная и ладно скроенная. «Ладно скроенная» — не мои слова. Именно так она любила описывать себя. Теперь у нее были изящные очки модного дизайна — ради них она не поленилась дважды съездить в Портленд: сначала заказать, потом забрать. Голубые глаза не выцвели. Лицо если и постарело, то не сильно. Конечно, морщин стало больше, кожа на скулах натянулась. При всем при этом она оставалась красивой женщиной.

Однако при внимательном наблюдении я заметил небольшие, но многозначительные перемены.

К примеру, она говорила меньше обычного и не давала втягивать себя в долгий разговор.

Казалось, мать сознательно решила, что разговаривая она постоянно рискует опростоволоситься — и поэтому лучше говорить как можно меньше.

Но провалы в ее памяти случались то и дело.

А ведь прежде она никогда не страдала забывчивостью.

Каждое утро мать встречала меня радостным восклицанием: «О, Бен!» — как будто она удивлялась, что я не в Бостоне, а тут, дома.

Словом, никаких глобальных трансформаций в характере и поведении моей матери не произошло, но что-то необратимо изменилось в ее повседневном настроении. Появилась какая-то прибитость, подавленность — словно она дистанцируется от всего и всех, уходит в себя. Это бросалось в глаза именно потому, что всю жизнь Энни Трумэн была заводная, активная, открытая для всех.

В том декабре университетские каникулы были особенно длинные, и я смог провести дома несколько недель.

По семейной традиции я взял на себя временные обязанности в полицейском участке — как я всегда делал во время долгих каникул. Однако моей главной обязанностью на этот раз было приглядывать за матерью.

К этому времени отец уже не справлялся. С самого начала проявилась его блистательная неспособность жить с человеком, страдающим болезнью Альцгеймера.

Клод Трумэн был по-прежнему Начальник, Чиф, Шериф — словом, шишка местного масштаба.

Пусть и на закате карьеры, но еще в силе.

Распустивший хвост павлин.

Довольный собой Наполеончик местного розлива.

Скажете, жестоко по отношению к отцу? Возможно.

Болезнь Альцгеймера ложится страшным, непомерным грузом на плечи здорового супруга. И может быть, несправедливо осуждать того, кому этот груз оказался не по силам.

Лучше скажу так, никого не обвиняя: Клод Трумэн привык черпать силы из себя самого — и привык к тому, что его жена черпает силы из самой себя.

Теперь, когда она вдруг стала зависеть от получения моральной силы извне, он попросту растерялся и не сумел встроиться в новую ситуацию.

Короче, я надел на несколько недель форму полицейского и был назначен отцом-шерифом в караул у больной матери — ловко устроился.

Первым делом я изучил уловки, которые выработал отец, чтобы оградить мать от досадных неловкостей.

По всему дому красовались желтые записочки-наклейки: «Не забудь выключить газ!», «Уходя выключи свет!», «Ключи на телефонном столике». И так далее.

К этим записочкам я стал добавлять собственные.

Я понимал, что постоянные устные напоминания и поучения только оскорбляют ее, женщину беспредельно гордую. Записки были не так обидны — в них был привкус игры, шутки.

Чтобы мать не потерялась вдруг, забыв дорогу домой, я по утрам регулярно и подолгу гулял с ней. Она уставала на весь день и уже не так рвалась из дома. Знающие люди посоветовали мне поставить по замку на каждую дверь — чтобы запирать мать в любой комнате. Так сказать, от греха подальше. Но я делать этого не стал — уж больно это похоже на тюрьму строгого режима. Впрочем, ключи от машины я надежно прятал — тут я не хотел рисковать.

Горестнее всего было общение с матерью. Любой самый обычный разговор превращался в тяжкое испытание.

— Бен, ты…

— Что, мама?

— Ах, ладно… Не важно.

— Нет-нет, ты скажи!

— Я не знаю… Я не могу…

— Ничего страшного, мама. Я слушаю. Итак, ты хотела сказать…

— Я хотела сказать…

— Да?

— Чем ты…

— Я учусь в университете, — догадываюсь я.

— Ну да, ну да. Я же знаю, да, знаю.

То, что она не может вспомнить нужное слово, приводило мать в бешенство. Это было так унизительно для нее! Она вдруг запиналась на середине фразы, хватала воздух ртом, судорожно дергала головой в поисках потерянного слова. Если мы в этот момент гуляли, она останавливалась, упирала взгляд в землю и терла кулаками лоб — мучительно напрягала память.

Сперва я всякий раз пытался угадать, что она имеет в виду, и подсказать, но она всегда так страшно шипела на меня и махала рукой — дескать, не смей, я сама, — и я эти попытки бросил.

Несмотря на все, я был крепок в своем намерении вернуться в Бостон и продолжать академическую карьеру.

Я убедил себя в том, что эта болезнь — потеря памяти — штука, конечно, неудобная, однако паниковать особо не стоит. К тому же мать еще чрезвычайно молода — тогда ей было всего лишь пятьдесят шесть лет! — и поэтому она с недугом мало-помалу справится, как она справлялась со всеми трудностями, которые встречались ей на жизненном пути.

Понадобилось большое несчастье, чтобы открыть мне глаза на то, насколько глубоко я заблуждался.

Двадцать четвертого декабря 1994 года стоял зверский холод. Нас завалило снегом, дул пронизывающий ледяной ветер. Утро выдалось серое, безрадостное, без единого солнечного лучика.

Мы с мамой решили отказаться от прогулки. Около одиннадцати позвонил Дик Жину и пригласил нас на импровизированную рождественскую пирушку в полицейском участке. Сандвичи и пиво (для Чифа, конечно, диетическая кока-кола). Я поблагодарил и отказался, но мать настояла на том, чтобы я пошел.

— Как-никак сочельник! Бен, пойди повеселись.

На улице слегка потеплело, хотя соблазнительней не стало. К тому же мне очень не хотелось оставлять маму одну дома. Впрочем, на какой-то час-другой — почему бы и нет.

— Я ведь не ребенок! — настаивала мама.

И я ушел.

Вернулся я примерно около двух. В доме было тихо. Я крикнул: «Мама!» Никто не отозвался. В спальне никого. Кровать аккуратно застлана.

Я запаниковал не сразу. Сначала я подумал, что она заблудилась где-нибудь в доме: один раз я застал ее в коридоре — она не могла вспомнить, которая дверь ведет в ее комнату. Возможно, она и теперь оказалась в подобном затруднении. Я обежал весь дом, но это было пустой тратой времени — на вешалке отсутствовали ее пальто, шляпа и варежки.

Я вышел во двор и стал громко звать маму.

Все напрасно. Только ветер свистел в ответ.

Сердце у меня сжалось от страха.

Почему я оставил ее одну? Болван, козел, придурок!

Крича во весь голос: «Мама! Мама! Энни!» — я вышел на дорогу. Никаких следов. Недавно проехала снегоуборочная машина. Мать могла пойти по дороге, могла где-то свернуть. Лес подходит к самой дороге — она могла пойти и туда. За три часа она могла забрести куда угодно и довольно далеко.

Болван, козел, придурок!

Я кинулся обратно в дом и позвонил в полицейский участок. Там ничего про мать не слышали, но тут же организовали поиски. Уже через несколько минут в розыске участвовало человек двадцать, а еще через полчаса — человек пятьдесят.

— Не волнуйся, Бен, ничего с ней не случится, — успокаивал меня отец.

— Солнце зайдет в пять часов, — напоминал я ему.

Отчего я не настоял на обычной утренней прогулке? Надо было наплевать на мороз, хорошо ее выгулять — она бы устала, и ее не потянуло бы из дома!

Я прошел по всем лесным тропкам, по которым мы с мамой обычно ходили. Потом стал прочесывать лес в стороне от этих троп. Ветер немного стих, заметно потеплело. Я взмок от беготни, устал кричать.

Нигде ни следа. Ни звука в ответ.

Только скрип снега под моими ботинками.

Участники поисков периодически связывались со мной по рации. Ничего нового сообщить они не могли. Энни Трумэн бесследно пропала.

Мало-помалу начинало темнеть. Мы продолжали упрямо прочесывать лес. Я слышал справа и слева крики: «Энни! Энни!» — и сам кричал без устали: «Мама! Мама!»

Что за злая насмешка судьбы, если она погибнет таким образом! Прожить такую замечательную жизнь и закончить ее так рано, так внезапно и так нелепо!

Вряд ли кто-либо имел продуманный план розыска. Сам я был слишком потрясен, чтобы ясно соображать. После двух часов более или менее хаотических поисков я выбился из сил и вынужден был остановиться, чтобы перевести дыхание. Я понимал, что время работает против нас. Я попытался сосредоточиться, собраться с мыслями и угадать, куда мать пошла.

Но весь ужас болезни Альцгеймера в том, что больной непредсказуем и может пойти куда глаза глядят. Обычная логика начисто отсутствует.

И все-таки, если предположить хоть какой-то остаток логики в ее поведении, куда бы она направилась?

Черный дрозд перепорхнул с ветки на ветку, устроив маленький снегопад.

Она бы пошла к озеру! Да, именно туда!

Она бы пошла к озеру Маттаквисетт — влекомая летними воспоминаниями о бесчисленных чудесных часах, проведенных там. Это ее озеро. Сколько бы связей ни разрушено в ее мозгу, память про озеро должна погибнуть в последнюю очередь.

Не будь на улице так холодно, не будь сегодня сочельник, когда все сидят по домам, ее бы непременно кто-нибудь заметил на пути к озеру. Сейчас, когда в округе нет туристов, каждый пешеход приметен. В любой другой день… Ах, какое глупое стечение обстоятельств, что она ушла из дома именно в морозный сочельник!

Я побежал обратно к дому, сел в машину и рванул к озеру. Уже было темно, когда я обнаружил ее в снегу на одной из дорожек вокруг озера. В это время года сюда никто не забредал. И это было так далеко от нашего дома, что никому и в голову не пришло бы искать маму здесь. Словом, произошло маленькое чудо.

Мать дрожала от холода, но, когда я взял ее на руки, она смогла обнять меня за шею.

Озеро за нами, еще не замерзшее, зияло как черная пропасть. Впервые оно показалось мне враждебным, страшным. Летом оно только прикидывалось добрым и солнечным. Зимой она являло первобытную ледяную силу.

Губы матери посинели, в глазах застыл смертельный страх.

— Я… я сбилась с дороги, — шептала она, пока я нес ее к машине.

— Мама, ты ходила этим путем тысячу раз, — отвечал я.

— Я сбилась с дороги, — повторяла она.

Я понимал второй, более глубокий смысл этой фразы.

В тот день она впервые поняла, насколько страшна ее болезнь, насколько безвозвратно она сбилась с дороги — навсегда.

Болезнь перестала быть теоретической угрозой. Она была рядом, осязаемая, жуткая.

Мало-помалу уйдет из памяти все, чему она научилась за жизнь.

Скоро любое машинальное действие превратится в сложное приключение: как жевать, как глотать, как говорить, как контролировать привычные телесные отправления… Любая мелочь превратится в проблему.

Кончится тем, что она не сможет больше вставать с постели. И через какое-то время погибнет от одной из тех болезней, которые настигают людей, прикованных к постели: откажет сердце или легкие, и любая инфекция может оказаться смертельной.

К счастью — да, к счастью, — моя мама умерла раньше, чем болезнь Альцгеймера развилась в полной степени.

Но то, что она испытала в снегу на берегу озера, дрожа от холода, не менее жутко: она увидела зияющую пропасть, которая была ее будущим. Вот оно — начало конца. Невозможное — возможно. Она превращается в живой труп. Человек без мозга, пустая оболочка, способная жить годами и даже десятилетиями…

— Что мне… делать? — глядя на меня все теми же безумными от страха глазами, спросила мать в машине.

— Я не знаю, мама. Я не знаю…

Я вызвал отца по рации.

Когда он подъехал, то так рванул на себя дверь моей машины, что я думал — сорвет с петель. Он обнял мать, стал как сумасшедший целовать ее холодные щеки, приговаривая: «О Господи, Энни! О Господи!»

На следующее утро я официально ушел из университета и поступил на работу в версальскую полицию.

7

Думаю, это было неизбежно — я не мог не заглянуть внутрь бунгало.

Во время моих одиноких дежурств это было постоянным искушением.

Домик, обвязанный по периметру веселенькой желтой лентой, был как большой, нарядно упакованный подарок, который не терпелось поскорее открыть.

Следственная группа уже все внутри перерыла; просмотрели буквально каждый сантиметр и забрали все, что могло хоть как-то относиться к преступлению. Поэтому — уговаривал я себя — мое любопытство не могло навредить.

И в солнечный полдень в среду пятнадцатого октября я наконец поддался соблазну.

Однажды я уже взламывал замок на этой двери, и сейчас не составило труда убрать ленту и войти внутрь.

Тошнотворный запах сохранился, хотя не в такой концентрации, чтобы меня начало снова мутить.

Сразу бросилось в глаза: эксперты хорошо поработали. Пол кое-где взломан. Место, где лежало тело, помечено не мелом, а конусами — вроде дорожных, только намного меньше. Очевидно, это было сделано, чтобы не повредить мелом доски — возможно, в будущем потребуется микроанализ их поверхности.

Когда мои глаза привыкли к полумраку, я различил пятна крови. Кровь была не только на полу. Кровь была повсюду. Пятен было много, и они казались огромными — трудно поверить, что тут убит всего лишь один человек. На стенах сохранились характерные следы от порошка — снимали отпечатки пальцев. Где-то в углу надрывно жужжало какое-то насекомое, словно самолетик с испорченным мотором.

Я обошел всю комнату, стараясь ничего не нарушить и не сбить конусы маркировки.

Пока не увидишь собственными глазами, не можешь представить, сколько жидкости в человеческой голове. Данцигеру выстрелили в глаз, и его голова разлетелась как арбуз. Там, куда он упал головой, был огромный овальный темный след. Дальше много-много пятен. И совсем далеко, на стене — мелкие-мелкие пятнышки. Словно краска распылена пульверизатором.

Я подошел к стене и осторожно, обуреваемый странным любопытством, протянул руку, чтобы потрогать эти пятнышки.

— О-о… — раздался голос за моей спиной. — На вашем месте я бы этого делать не стал!

Мои пальцы застыли в дюйме от пятнышек крови.

Я быстро повернулся и увидел в дверном проеме высокого сухощавого мужчину. Из-за яркого света за его спиной я не мог толком различить лицо. Фланелевая куртка и характерная вязаная шапочка — вид как у портового грузчика из фильма с участием молодого Марлона Брандо.

— Ничего страшного. Я — полицейский.

— По мне, будьте вы хоть Эдгар Гувер. Лапать тут ничего нельзя. Прикоснувшись к крови, вы подтасовываете улики на месте преступления.

— Эдгар Гу… Послушайте, я ни к чему не прикасался!

— Он ни к чему не прикасался!.. Сынок, да ты гарцуешь на месте преступления, как конь в стойле! Ты и понятия не имеешь, что и где ты нарушил и что растоптал!

Я медленно пошел к выходу, стараясь повторить тот же маршрут, которым шел к стене. Я был предельно осторожен — как и раньше.

— Эй-эй, смотри, куда ступаешь! — покрикивал мужчина, на которого моя медлительность и осторожность не произвели должного впечатления.

Выйдя из бунгало, я представился:

— Бен Трумэн. Местный шериф.

— Недолго ты в шерифах проходишь, Бен Трумэн, если будешь и дальше проделывать подобные фокусы. Тебя что, ничему не учили?

— Учили. Истории.

— Истории? М-да…

Мы несколько секунд помолчали, словно оба оценивали неуместность моего образования.

— А вы здесь с какой целью? — наконец спросил я.

— Да так, поглядеть.

Я был в замешательстве.

— Ладно, все о'кей, — сказал мужчина. — Я тоже полицейский.

— Вы участвуете в расследовании?

— Нет-нет. Просто любопытство разобрало.

— Хорошо. Но только внутрь не заходите. Там, знаете ли, не стойло, чтобы гарцевать!

Он подошел к дверному проему и замер, всматриваясь в полумрак комнаты. Инспекция заняла минуту-две. Потом он неожиданно повернулся ко мне, поблагодарил меня и быстро зашагал прочь.

— Эй, погодите, — окликнул я его, — вы же хотели посмотреть!

Он остановился.

— А я и посмотрел.

— Так от двери же ничего толком не видно.

— Очень даже видно, Бен Трумэн.

Он подмигнул мне и пошел дальше.

— Погодите секундочку! Вы столько отмахали лишь для того, чтобы всего минуту… Кстати, кто вы такой, в конце концов?

— Да я ж тебе сказал — полицейский. Точнее, полицейский в отставке. Правильно говорят: полицейский что старая шлюха — работать перестать может, а шлюхой останется. Полицейский — это пожизненно. Такая уж природа нашей работы, Бен Трумэн.

Теперь он стоял, засунув руки в карманы и ожидая следующего вопроса. На вид ему было лет шестьдесят пять — семьдесят.

Поскольку я молчал, он сказал:

— Ладно, удачи тебе!

Видимо, он решил, что я расследую это дело. Поначалу мне это показалось приятным недоразумением. Очень даже лестно. Хотя, говоря по совести, я понятия не имел, что должен делать детектив по расследованию убийства на месте преступления. А что, если этот человек — детектив… Отчего бы не задать ему несколько вопросов?

— А что вы там, внутри, увидели? — простодушно спросил я.

Я прочитал по его лицу, что именно в этот момент он понял: никакой я не детектив по расследованию убийств — да и вообще не детектив. Он немного нахмурился. Кто бы он ни был, он пришел сюда не для того, чтобы поучать новичка.

— Да то же увидел, что и ты. Только не наступая ни на что.

— Да бросьте вы! Ни на что я не наступил! Впрочем, теперь и глядеть-то там не на что!

— Не на что? Так, может, ты расскажешь, что там произошло?

— Застрелили человека.

— Это и дураку понятно. Но что было потом?

— А что было потом?

— Человека застрелили — и тело затем перетащили. Вопрос: зачем тело перетащили?

— Откуда вы знаете, что труп передвигали?

— Потому что у меня глаза есть. Если ты, Бен Трумэн, тоже хорошенько поглядишь — сам поймешь.

— Да нет, вы мне покажите. Что именно вы там увидели? Пожалуйста.

— С какой стати мне что-то тебе показывать?

— Потому что мне зверски любопытно. Я вообще человек любопытный.

— Ну вот и я говорю: полицейские — народ особенный. — Он пристально взглянул на меня, вздохнул и сказал: — Ладно, идем.

Мы подошли к домику и остановились на пару в дверном проеме.

— Говори мне, что ты видишь, — сказал мужчина.

— Вижу большую комнату, где много-много пятен крови где попало. Конусы обозначают на полу место, где лежал труп. Другие конусы с записками — места, где нашли те или другие важные предметы.

— Это любой осел с ходу увидит. Ты внимательней гляди. Что тут не так, что не на месте?

Сколько я ни таращился — ничего особенного не углядел.

— Ты на кровь смотри. Как капли легли?

Пятна крови, если хорошо присмотреться, действительно располагались по-особенному, создавая определенный рисунок. Только смысл его не был мне понятен.

— Ну, врубился?

— Не-а.

— Ты что, никогда не изучал криминалистику? То, как расположены пятна или брызги крови, может многое рассказать об убийстве. Тут давно больших секретов нету. Если кровь или другая жидкость падает отвесно, на горизонтальной поверхности остается след правильной формы — круглое пятно с приблизительно одинаковым количеством брызг вокруг. Если кровь или другая жидкость пролилась косо, то след имеет форму слезы. В месте первого прикосновения, так сказать, жирное брюхо слезы, затем след постепенно сужается в остренькую макушку. По следам крови можно многое прочитать. Если видишь круглые пятна — это значит скорее всего так называемое пассивное кровотечение. Если раненый человек передвигается, он оставляет множество круглых пятен — кровь оказывается на земле или на полу под воздействием силы тяжести, никакие дополнительные силы не искажают отвесное падение. В нашем случае человек был убит одним выстрелом наповал. Но приглядись к вон тем следам — словно маленькие хвостатые кометы. Стало быть, мы имеем странное противоречие: труп падал оттуда сюда, а кровь лилась отсюда туда. — Он показал рукой направление. — Узкие концы пятен находятся позади. Да, тело не могло упасть на пол в этом месте. Иначе получится, что кровь лилась не в сторону от тела, а по направлению к нему, что противоречит законам физики. Вывод: после того как тело оказалось на полу, его передвигали.

— А может, он упал не там, где стоял? — возразил я. — Может, пуля толкнула его к стене — он пролетел над первыми следами крови на полу, и поэтому труп в итоге оказался на «неправильной» стороне.

— Нет-нет, исключено. — Незнакомец покачал головой, как бы немного удивляясь моей глупости. Однако свою лекцию он читал в уважительной манере — ему явно нравилась роль профессора, который поучает новичка. — Ты, Бен, насмотрелся детективов. Так только в кино: пуля попадает в стоящего человека, и он эффектно отлетает на несколько метров к стене. Чушь собачья! Пуля даже самого большого калибра не способна на подобный подвиг. Стрелять в человека — все равно что стрелять в мешок с песком. Пуля пробивает поверхность, но мешок с песком настолько тяжелее пули, что он полностью поглощает удар. С человеческим телом то же самое. Пуля слишком мала, чтобы отбросить тело в сторону. В реальной жизни человек, в которого выстрелили, падает на землю там, где он стоял. Если он получил пулю сзади на бегу, он падает вперед. Но не потому, что пуля толкнула его: он падает по инерции. Словом, Данцигер никак не мог оказаться на «неправильной стороне» по отношению к пятнам крови. Его тело кто-то передвинул — не иначе как сам убийца.

Незнакомец замолчал и слегка передернул плечами, словно хотел сказать: все просто как дважды два.

— Кто вы такой? — спросил я.

— Меня зовут Джон Келли.

— Нет, кто вы такой? Полицейский — это понятно. Но где вы служили и как долго?

— В Бостоне. Тридцать семь лет.

— Следователем в отделе убийств?

— Был такой эпизод в биографии — среди прочего.

— И вы знали этого Данцигера, да? Поэтому вы сюда приехали?

— Да, мы встречались. Пусть земля будет ему пухом.

— А теперь вы чем занимаетесь?

— Я же сказал — я пенсионер. Смотрю все бейсбольные матчи, хорошо хоть «тарелка» есть. А в пять часов выпиваю первую порцию виски.

— Расскажите мне еще, — попросил я, ткнув большим пальцем в сторону бунгало.

— Настырный! Что же тебе еще рассказать?

— Да все. Я все хочу знать!

— Все? М-да… Ладно, поехали. Если тело убитого передвинуто подобным образом, это обычно обозначает инсценировку — желание ввести в заблуждение. Убийца пытается выдать убийство за что-то другое: за несчастный случай или за самоубийство — словом, сбить следователя с толку. Как правило, убийце это не удается — очень немногие люди видели столько несчастных случаев или самоубийств, чтобы воспроизвести их с точностью, без ошибок. Любой убийца видел кучу детективных фильмов и поэтому воображает себя знатоком в области инсценировок. Увы, фильмы и книжки дают самые поверхностные знания в этой области. Опытный специалист сразу замечает промахи. Какая-нибудь мелкая деталь всегда выдаст. В нашем случае ошибка буквально прет в глаза — форма и расположение пятен крови однозначно указывают на инсценировку. Тут же возникает следующий вопрос: с какой стати тело передвигали? Убийца не пытался навести следствие на ложный след или создать впечатление самоубийства. Поэтому ответ может быть только один: преступник что-то искал. И ради этой вещи он готов был рисковать и ворочать окровавленное тело. Следствие уже определило мотив убийства?

— Нет.

— Есть какие-либо указания на то, что что-то пропало?

— Вроде бы нет. Бумажник валялся на полу, на видном месте. С деньгами.

— Судя по количеству крови, убийца использовал оружие, с которым впору на слона ходить. Значит, бабахнуло от души. Выстрел из оружия такого калибра в подобной комнатушке совершенно оглушает. Ну и, конечно, кровь во все стороны. Теперь представь себе убийцу в этот момент. Он оглушен, забрызган кровью, адреналин через край. В такой ситуации мысль одна — прочь, бежать! Но этот тип остается. Он что-то делает, даже к трупу прикасается. Чтобы не ступить в лужу крови во время обыска, он передвигает тело. Довольно рискованная манипуляция. Что бы Данцигер ни имел, его убийца очень — очень! — хотел заиметь эту вещь. Отпечатки пальцев нашли?

— Нет, не нашли.

— Стало быть, этот тип полностью владел собой и ситуацией. Наверное, не первое убийство в его жизни. Возможно, все было заранее спланировано. В сентябре не до такой степени холодно, чтобы таскать с собой перчатки. Случайность почти исключена. Значит, нужно было сознательно заранее взять перчатки — зная, для чего они пригодятся.

Я стоял спиной к Келли и разглядывал следы внутри бунгало. Теперь я повернулся к нему — и он тут же отступил на два шага. Я сообразил, что это его привычное инстинктивное действие. Многие очень высокие люди имеют дурную манеру нависать над вами во время разговора и давить на вас своим постом. Келли, человек явно деликатный, нарочно отступал подальше от собеседника, чтобы не смотреть на него сверху вниз. Узнав Келли получше, я убедился, что он был очень скромный человек и немного стеснялся своего гигантского роста. Не судите меня строго, но мое описание Келли может не вполне соответствовать действительности — именно Келли кажется мне главным героем этой истории, даже если вы с этим не согласитесь. Только задним числом я понимаю, что в его внешности и в его поведении не было ничего героического. Он себя никогда не выпячивал.

— Итак, остается вычислить, что убийца искал, почему он передвигал тело, — и он у нас в руках, — сказал Келли.

Я недоверчиво потряс головой.

Говоря по совести, я был потрясен до глубины души.

Зоркость Келли в сравнении с дубоватым поведением Керта произвела на меня огромное впечатление.

Похоже, разгадка преступления уже совсем рядом. Хотя мне все это явно не по зубам.

— Ах, Бен, не делай такое растерянное лицо! Это тебе не высшая математика. Справишься.

— Ну не факт… Впрочем, это не мое расследование. Но мне безумно любопытно, какой здесь мотив.

— Хорошо, сынок, немного подскажу, — промолвил Келли. — Существует только шесть возможных мотивов преступления: гнев, страх, алчность, ревность, похоть и месть. Остается выяснить, какой из мотивов подходит в нашем случае. При этом надо помнить, что даже у самого отчаянного психопата-убийцы есть мотив — пусть лишь одному ему понятный. Так что любое — любое! — преступление имеет мотив. Это первейшая заповедь.

— Я думал, первейшая заповедь: «Как хотите, чтобы с вами поступали, так поступайте и вы».

— Это для священников, — подмигнул мне Келли. — У нас, полицейских, собственный катехизис.

Он повернулся и зашагал к своей «тойоте-королле». Это смешная крохотуля — мне не верилось, что такой крупный мужчина, как Келли, может поместиться в такой игрушечной машине.

Ничего, поместился.

8

Во второй половине того дня я застал в полицейском участке отца. Он сидел на стуле у стены, массировал затылок, водя головой из стороны в сторону, и, не поздоровавшись со мной, спросил:

— Ты куда мое кресло дел?

Он имел в виду впечатляющих размеров вращающееся кресло из искусственной кожи. В свое время отец заказал его аж в Нью-Йорке, и двадцать лет службы оставили на кресле глубокий отпечаток — в буквальном смысле.

— Отослал каменному Линкольну в Долину Монументов. Старина приустал стоять.

— Нет, я серьезно, — грозным тоном сказал отец. — Ты куда дел мое любимое кресло?

— Отдал Бобби Берку. Он найдет на него желающего.

— Это было мое кресло!

— Нет, собственность департамента полиции.

Отец осуждающе покачал головой. Бестолковый у него сын, ни черта в жизни не понимает!

С тех пор как я наткнулся на труп и все завертелось-закружилось, я почти не виделся с отцом. Он все время проводил дома, а я дома только ночевал, да и то не каждый день.

Отец днем рубил дрова — запас уже столько, что пол-Версаля можно отапливать добрый месяц. Вечера он коротал перед телевизором.

Бутылок я больше не находил, да и пьяным его вроде бы никогда не видел. Хотя выглядел он слегка не от мира сего — посторонний мог бы даже решить, что он регулярно понемногу закладывает за воротник. Я же понимал, что это не алкоголь, а просто тоска после смерти матери.

Он был потрясен — не столько самой смертью, к ней мы были подготовлены, он был потрясен противоестественным отсутствием матери. Те, кто понес невосполнимую утрату, рано или поздно совершают страшное открытие: мертвые исчезают навсегда.

Поначалу это понимание существует только в сознании — как абстракция, как теоретическое знание. И только позже до человека доходит. Я понимаю отца, потому что и мое ощущение утраты сродни легкому пьяному туману.

Я сел за шерифский стол. Годами это был стол моего отца. Я почти ничего не менял. Убрал только ящик для жалоб и пожеланий и табличку «Жалобы и пожелания суйте, пожалуйста, в дырку сзади!» — у нас с отцом немного разное понимание юмора.

— Ты что — пришел навестить свое кресло? — спросил я. — Или хотел о чем-то поговорить?

— Ты знаешь, о чем я пришел поговорить.

Поскольку я молчал, он встал и прошелся по комнате. Казалось, он уже забыл о причине своего визита.

— М-да, немало, немало лет протирал я задницу в этом участке! — произнес он задумчиво.

Я возвел глаза к небу. Жалость по отношению к самому себе ему никак не идет. Да и насчет протирания штанов он перегибает.

Подчиненных гонять — гонял, а чтобы самому перетрудиться — такое случалось редко.

Отец еще посопел-покряхтел, словно не в силах перейти к тому разговору, ради которого пришел.

— Как продвигается расследование убийства? — спросил он.

— По мнению прокуратуры, тут замешан главарь одной бостонской банды.

Отец только хмыкнул.

— Говорят, Данцигер крепко сел ему на хвост.

— А ты-то что? Они тебя как-то задействовали?

— Нет. Не моя юрисдикция.

— Э-э, нет! Тебе, Бен, никак нельзя в стороне оставаться. Тут у тебя выбора нет! Моя хата с краю — это хреновая позиция.

— Сам знаю.

— Ты не кто-нибудь, а шериф! Когда на твоей территории приезжему отстрелили башку…

— Да все я понимаю, не надо меня поучать.

— А что еще им известно?

— Отец, твое дело сторона. Не суйся куда не надо.

— Уж и спросить нельзя! Могу я интересоваться работой собственного сына или нет?

— Я не в курсе, что им известно. Мне никто не докладывает. Чего приказывают делать — делаю.

Отец презрительно ухмыльнулся.

— Не надо, отец, не начинай!

— Кого они подозревают?

— Типа по имени Харолд Брекстон. Вот, можешь на фотографию взглянуть.

Отец посмотрел на лицо на снимке и спросил:

— Кто такой?

— Бостонский гангстер. Больше ничего про него не знаю. Похоже, наркоделец. Глава расследования видит в этом убийстве его почерк. Выстрел в глаз.

— Любопытно. А еще что?

— Да что ты привязался?

— Мне интересно, черт возьми!

— Отец, у меня дел полон рот, не отвлекай меня!

— Что за козлиное упрямство! Ни хрена учиться не хочешь, только пыжишься!

Машинально его руки сжались в кулачищи. Я чувствовал, как адреналин в нем играет. И не было поблизости Энни Трумэн, чтобы ласково одернуть его «Клод!».

Я решил не перегибать палку.

— Ладно, дело обстоит так. Я случайно познакомился с одним копом. У него своя теория убийства. Он полагает, что не все так просто, как кажется боссам из прокуратуры. Тело сразу после убийства кто-то ворочал. Очевидно, убийца что-то искал в домике. Ну, теперь все — больше я ни шиша не знаю.

— Не сдавайся. Ты обязан быть в курсе.

Я взял под козырек.

— Ты с этим не шути. Не давай о себя ноги вытирать!

— Знаю, знаю. «А мимо меня еще никто не прошел!»

— Вот именно. «А мимо меня еще никто не прошел!»

— Успокойся. Я начеку.

Отец встал и медленно пошел к двери. Я заметил, как он похудел — одежда висит мешком. Всегда такой огромный, он словно стал на пару размеров меньше после смерти жены.

— Послушай, Клод, ты как? — спросил я.

Впервые в своей жизни я обратился к нему по имени. Не знаю, с чего вдруг. Возможно, мне показалось, что в этот момент я могу пробиться к нему сквозь каменную стену, которой обнесена душа этого истинного янки.

— Не волнуйся за меня, Бен. Делай свою работу — и не волнуйся, — не оборачиваясь сказал отец.

Нет, все тот же Клод Трумэн. Не достучаться.

«Чтобы тебя достать, надо мимо меня пройти — а мимо меня еще никто не прошел!» — это было любимое выражение моего отца, когда я был маленький. И мое тоже — потому что я понимал кодекс поведения истинных янки, которые свои эмоции никогда не показывают. Я знал, что эта фраза — способ сказать «я тебя люблю!», когда сказать «я тебя люблю!» язык не поворачивается.

После того как я вернулся в Версаль из-за болезни матери, молчаливое единство янки стало особенно актуально. Мы с отцом, так сказать, сдвинули наши фургоны и заняли круговую оборону. Нам надо было защищать Энни Трумэн. «Чтобы ее достать, надо мимо нас пройти — а мимо нас еще никто не прошел!»

Отчего у нас это чувство — будто мы в осажденном городе, будто мы втроем — против всего мира?

Многие версальцы искренне хотели помочь в нашей беде.

Многие приходили в участок, справлялись о здоровье Энни Трумэн, спрашивали, нельзя ли чем нам пособить.

А самое главное: они заглядывали, чтобы как бы между прочим доложить, где Энни в данный момент.

— Энни сидит на бельведере.

— Я видела, как твоя мать направилась к озеру.

Мы с отцом, не выходя из участка, могли постоянно быть в курсе местонахождения матери.

Говоря честно, до того как она заболела, версальцы не слишком-то любили мою мать. Она прожила в нашем городке добрых двадцать лет, но по-настоящему своей так и не стала.

Для версальцев она всегда оставалась «городской штучкой» — ей не могли простить ее массачусетские корни, ее акцент, ее «ненашенские» манеры, ее надменность.

Но стоило ей заболеть, как сердца версальцев разом смягчились. Мы видели искреннюю доброту со всех сторон. И если на нашем крыльце оказывался завернутый в фольгу ужин, мы никогда не знали, кто так трогательно заботится о нас — никто не трезвонил о своем добросердечии.

Разумеется, люди со стороны могут помочь — до определенного предела.

Болезнь одного из членов семьи налагает на остальных такие тяготы, которые самый искренний сторонний доброжелатель не в силах понять и прочувствовать до конца.

Покуда болезнь не закончится, семья поневоле изолирована от мира. А до какой степени изолирована — зависит от множества причин, в том числе и от характера действующих лиц.

Впервые в жизни нам с отцом довелось работать вместе — нести все тяготы одинокого бытия в нашем доме.

Как можно было догадаться, Чиф скинул на меня девяносто процентов домашних хлопот.

Вместе с матерью я стирал, кухарничал, закупал продукты — ей это доставляло большое удовольствие, потому что создавало иллюзию прежней нормальной жизни.

Но по мере того как состояние матери ухудшалось — а происходило это неожиданно быстро — и ее мысли путались все больше и больше, отец стал проявлять себя с новой, мне неведомой стороны. Я не хочу развивать эту тему; какие мы есть, такие мы и есть и другими не будем. Но все-таки кое-что скажу. Я увидел, как отец при людях берет мать за руку. Или несет ее на руках наверх в спальню после того, как она уснула на диване перед телевизором. Или самолично везет ее в Портленд, чтобы купить ей новую модную оправу для очков. Невиданные картинки!

Однажды днем, года через два после моего возвращения в Версаль, я застал мать перед телевизором.

— Что новенького? — спросил я.

— Он только что был тут.

— Кто?

— Кеннеди.

— Кеннеди был — здесь?

Она слегка покачала головой вверх-вниз. Вроде бы как «да».

— И который Кеннеди?

— Бобби. (Роберт был ее любимцем в клане Кеннеди.)

— Бобби Кеннеди был здесь?

Снова невнятное кивание.

— То есть его показывали по телевизору?

— Нет. Здесь.

— Мама, ты хочешь сказать — по телевизору?

— Здесь!!!

И надо было мне привязываться к ней! Мало ли что происходило в ее голове. Возможно, она хотела сказать что-то совсем другое, а вышло — про Кеннеди.

Но в меня словно черт вселился. Я начал смеяться над ней, стал спрашивать, а не была ли тут с ним в обнимку Мэрилин Монро.

Лицо матери перекосилось. Она шарахнулась от меня, словно я хотел ее ударить.

— Ах, мама, не сердись. Я просто шутил.

— Шшш! Шшш!

— Да брось ты, я просто шутил.

— Шшш! Шшш!

Она уже забыла о споре со мной. Она была полностью поглощена программой новостей. Что она видела на экране? Что понимала? Об этом оставалось только гадать.

Но отец краем уха услышал первое громкое «шшш!» и уловил обиженную интонацию в голосе матери. Он влетел в комнату.

— Что случилось?

Я стал беспомощно оправдываться. Отец сел рядом с матерью и начал ласково нашептывать ей на ухо. Мать блаженно улыбалась. Не знаю, понимала ли она его слова или просто реагировала на ласковую интонацию. Со стороны мать и отец казались влюбленными подростками.

То, что он, такой закрытый человек, способен на телячьи нежности, для меня было откровением. Но мать, думаю, знала его в тысячу раз лучше меня. Однажды во время нашей прогулки вокруг озера, в один из ее ясных моментов, я спросил мать, что ей так понравилось в Клоде Трумэне, когда они только познакомились. Его сила? Его внешность? Его напористость?

— Нет, Бен, — ответила мать. — Я полюбила его за золотое сердце. Я сразу увидела, что он за человек. Он был как открытая книга.

Я насмешливо хмыкнул. Золотое сердце! Не смешите!

— Не смей, Бен! — осадила она меня. — Ради тебя он на что угодно способен. Ради тебя он под поезд ляжет!

9

Через сутки после беседы с Джоном Келли я сидел на берегу озера в своей машине и пытался поймать любимую портлендскую радиостанцию. Сигнал был неустойчивый — мешали окрестные холмы.

Пока моя рука возилась с радиоприемником, глаза рассеянно гуляли по прибрежным рощам. Потом мое внимание переключилось на воду. Поверхность озера была совершенно гладкой, но время от времени налетал ветер и начиналась рябь. В динамиках Мик Джаггер наяривал «белый рэп». В этот момент мои глаза вдруг споткнулись о что-то желтое в воде неподалеку от берега.

Озеро снова подернулось рябью, и желтый предмет исчез. Как я ни напрягал глаза, ничего различить больше не мог. Однако я был уверен, что мне не привиделось. Я выключил радио и, положив руки на руль, стал напряженно ждать, когда ветер стихнет. Как назло, волны не спешили улечься.

Я вышел из машины и решительно зашагал к воде. У самого берега нежилась в лучах солнца преогромная рыбина — дюймов восемнадцать в длину. Длинная, темная, по спине черные пятна. Я мог бы нагнуться и схватить ее. Но рыба меня не интересовала.

Я взобрался на большой валун и пристально вглядывался туда, где я заметил желтое пятно. Возможно, это подводный камень. Отчего же я его никогда не видел его прежде? И может ли быть камень такого ярко-желтого цвета?

Я собирался пройти дальше вдоль берега и найти лучшую обзорную площадку, но тут ветер смилостивился, рябь улеглась — и в десяти-пятнадцати футах от берега я различил багажник желтой «хонды». Даже номер прочитывался — массачусетский номер.

Дик Жину сумел подплыть в плоскодонке к затопленной машине и зацепить ее тросом. Другой конец троса я закрепил на буксирный крюк моей полицейской машины.

«Хонда», полная воды, была словно бетоном налита. Мотор «бронко» неистово ревел, из-под колес летел песок, однако машина не продвигалась ни на дюйм. Получилось лишь с пятой попытки — «хонда» всплыла дюймах в восьми-десяти от берега, и я потихоньку вытащил ее на сушу.

Я отбуксировал «хонду», из открытых окон которой лилась потоками вода, на крутую подъездную дорогу и зафиксировал ее колеса камнями, чтобы машина не скатилась обратно в озеро.

Тем временем вода прекратила выливаться: внутри «хонды» осталось озерцо — до уровня окон. Зрелище было неаппетитное: грязь, ил и водоросли.

«Хонда» держала воду классно — ни из одной щели не лило.

— Ты только погляди, какая герметика! — восхищенно воскликнул Дик. — Умеют же япошки!

— Дик, эти машины клепают у нас в Огайо, — проинформировал я.

— Все равно — японское качество!

Дик открыл дверь на стороне водителя и проворно отскочил. Но водопад все равно замочил его ботинки и штаны. Дик зачертыхался и затопал ногами.

За водительским сиденьем на полу я увидел знакомый чемоданчик — прокурорский кейс. Такие я часто видел у судейских.

Я заглянул внутрь — куча разноцветных папок с документами.

Сильно подпорчены водой.

Дик из-за моего плеча сказал:

— Чиф, ты лучше сразу погляди, что это за папки.

Я Дика знаю. Когда он обращается ко мне «Бен» — это значит «будь спок, я сам сделаю». Когда он величает меня «Чифом» — значит, «уж ты сам это сделай, мое дело подчиненное».

Я раскрыл самую толстую папку. На обложке стоял гриф «Отдел спецрасследований». Заголовок: «Обвиняемый Джеральд Макниз». Внутри алфавитный указатель — множество имен. Мне бросилось в глаза: «Харолд Брекстон. Джун Верис» Рядом пометка: «Дата процесса: 6.10».

Я открыл соответствующий файл. К моему огорчению, почти все было нечитабельно. Чернила расплылись, слова превратились в синие или черные пятна. Документы, записки — словом, весь ворох бумаг, связанный с предварительным производством по делу. Там и сям прочитывались несколько слов, шапка адреса, подпись — Данцигер. В одном месте я увидел слова «Эхо-парк, героин». В другом, на записке-памятке, стояло «Позвонить Гиттенсу касательно: где Рей Ратлефф?». На внутренней стороне обложки хорошо различимая схемка строения преступной организации:



Несколько стрелок указывали от Макниз на Вериса и Брекстона. Данцигер, видимо, именно этим путем хотел идти — добраться до вожаков.

Ключ торчал в замке зажигания; на кольце рядом с ним был еще по меньшей мере десяток разных ключей. Сиденье водителя было отодвинуто далеко назад, до максимума. Это показалось мне странным: хоть Данцигер и был рослый мужчина, но столько места ему явно ни к чему. В луже на полу плавали кроссовки, размокший дорожный атлас и небольшой чемоданчик.

Дик проверил номер машины по компьютеру. Она была зарегистрирована на имя Роберта М. Данцигера из Уэст-Роксбери, штат Массачусетс. Заодно Дик просмотрел и данные на Харолда Брекстона: под следствием по обвинению в нападении с целью убийства (от пяти до семи лет по законам штата); в прошлом — снятое обвинение в преднамеренном убийстве. По другим именам членов шайки никакой информации. Разумеется, банк данных, доступный дорожным полицейским, не отличается ни полнотой, ни достоверностью. Придется мне лично съездить в Бостон, чтобы собрать необходимую информацию про этих типов.

На бампере «хонды» было два стикера. Один — предвыборный: «Голосуйте за окружного прокурора Эндрю Лауэри!»

Другой — с символом бостонской ассоциации патрульных полицейских: «Я поддерживаю бостонскую полицию».

Конечно же, мне следовало немедленно доложить о находке руководителям следствия. Передать им и машину, и документы. Передать тем, кто официально ведет следствие. Но я решил не торопиться. В последние двадцать четыре часа я много думал о словах отца. Я успел проникнуться его приказом не сдаваться. Хрен они мимо меня пройдут! Я был убежден в своей правоте. Мой долг — разобраться в этом деле. Мой долг — идти до конца.

10

Домик Джона Келли прятался за деревьями в леске на берегу озерца Себаго.

Строение из некрашеных кедровых досок было так хорошо закамуфлировано в чаще, что только белая «тойота» во дворе да белая спутниковая тарелка выдавали его местоположение.

Жилище Джона Келли меня несколько разочаровало. Настоящая отшельническая нора. Это не соответствовало героическому образу, который уже сложился в моей голове. Я ожидал домища со всеми прибамбасами. А тут — такая скромность, желание спрятаться, удалиться от мира.

С кейсом Данцигера в руке я направился к домику. Сперва я попытался заглянуть в дом через торцовое окно. Но сквозь пыль и цветень ничего не просматривалось. Я направился к двери. Тут сам Келли с газетой, свернутой в трубку, вышел мне навстречу.

— А, шериф Трумэн, — сказал он.

— Разрешите вам кое-что показать, мистер Келли.

— Валяй, если что-то интересное.

Я протянул ему мокрый кейс:

— Бумаги Данцигера.

— О-о!

— Хотите взглянуть?

— Нет.

— Вы серьезно?

— У меня подозрение, Бен Трумэн, что ты намерен втянуть меня в это дело. А я в него втягиваться не хочу.

— Нет, я просто…

— Кстати, откуда у тебя этот кейс?

— Мы нашли машину Данцигера. Ее затопили в озере. Там и были его документы.

— И ты теперь таскаешь их с собой и показываешь всем встречным-поперечным? Ну ты даешь! Надеюсь, ты не копался в бумагах?

Я хмыкнул.

Келли с расстроенным видом почесал нижнюю челюсть. Словно отец, чей сын только что попался на том, что без спроса взял ключи от машины.

— Я знаю, в каком направлении вести расследование. У меня есть зацепка.

— У него есть зацепка!.. Позволь мне дать тебе совет, Бен Трумэн. Возвращайся быстренько в свой Версай…

— Версаль, — поправил я его.

— Ну да, вали прямо в свой Версаль, позвони в прокуратуру и доложи по всей форме, что ты обнаружил машину Данцигера и его кейс. Пусть пришлют ребят все это забрать.

— И вам не любопытно, что именно мы нашли?

— Спасибо, я могу потерпеть. Прочитаю о результатах в газете.

— Я уже копался в бумагах. Если я и мог причинить какой-нибудь вред, то дело уже сделано.

Келли с упреком покачал головой:

— Я думал, это не твое расследование.

— Не мое. Но дело мое!

— Хочешь в детектива поиграть?

— Нет, я просто заинтересованный наблюдатель.

— И что же ты теперь в качестве «заинтересованного наблюдателя» намерен предпринять?

— Поеду в Бостон!

— Наблюдать? — не без яда в голосе спросил Келли.

— Да, я хочу быть в курсе. Хочу собрать нужную информацию. Убийство произошло в моем городе. Я несу очевидную ответственность.

Келли вдруг по-отечески добро улыбнулся, вздохнул и распахнул передо мной дверь.

— Ладно, сынок, заходи. Поговорим.

Внутри дом не был похож на жилище аскета-отшельника. Мебель на изогнутых ножках, масса изящных безделушек, вышитые подушки, цветастые покрывала к пестрые наволочки на диванных подушках. В оформлении чувствовалась женская рука, Очевидно, жена Келли еще много-много лет назад свила это семейное гнездышко, которое в наше время смотрится трогательно старомодно.

Впрочем, следов присутствия самой жены я не заметил.

Характерный холостяцкий беспорядок.

Похоже, Келли жил теперь один — ничего не изменив в прежней обстановке. Я попытался составить внутренний портрет Келли по тому, что я увидел в его доме. По тому немногому, на чем угадывался мужской стиль. Но у меня ничего не получилось — уж очень мало информации. В гостиной почти не было картин. Я не увидел ни единой книги. Правда, имелась небольшая коллекция пластинок — в основном джазовые оркестры. Бинг Кросби, Синатра, Дин Мартин, Перри Комо, Луис Прима, Луи Армстронг.

На комоде стояли две фотографии. Первая, порядком пожелтевшая, — портрет бледненькой мрачноватой девочки начального школьного возраста. Вторая, поновей — портрет женщины лет тридцати. Тоже с достаточно суровым выражением лица.

— Ваша дочь? — спросил я, показывая на фотографии.

— Дочери. Справа Кэролайн, а это… — Келли взял старенький снимок с комода и провел им по своей рубашке на животе — пыль стереть, — а это Тереза. Она умерла.

— Мои соболезнования.

— Это случилось очень давно.

Келли налил себе порцию виски. Потом, даром что я отказался, налил и мне.

— Давай-давай, не вороти нос. Я чувствую, что тебе сейчас надо принять.

Я покорно сделал пару глотков.

Неразбавленное виски крепко обожгло горло. Несмотря на выступившие слезы, я постарался сохранить невозмутимый вид.

— Ладно, Бен, показывай, что ты нашел.

Я вытащил папку с делом Джеральда Макниза. Она настолько пропиталась водой, что в открытом виде напоминала многослойный торт «Наполеон».

— Данцигер готовился к судебному процессу против Джеральда Макниза, — пояснил я. — Но это было только исходным пунктом большого расследования. Данцигер метил в конечном итоге засадить Брекстона. Раскрутить дело одного из незначительных членов банды и постепенно — вверх по бандитской иерархии — выйти на самого крупного зверя. Вот смотрите, он набросал схемку — кто в банде верховодит.

Келли скорчил скептическую мину, словно я шарлатан, который предрекает скорый конец света.

— Шериф Трумэн, если интуиция мне не изменяет, — сказал он, — это твое первое дело такого типа. Да?

— Ну да. Да!

— Какое самое серьезное дело ты расследовал?

— Нанесение увечья. Один раз.

— Нанесение увечья?

— Говоря попросту — мордобой. Джо Болье по пьянке откусил палец Ленни Кеннету. Кеннет тоже был бухой. До суда дело так и не дошло — в конце концов Ленни отказался подавать жалобу. Они с Джо друзья-приятели. Был потом слух, что Джо втихаря заплатил солидную компенсацию за увечье.

Келли поднял руку: дескать, все понятно, можешь не продолжать.

— Да, да, вы правы, — сердито сказал я, — я еще совсем зеленый. Но я, черт возьми, работаю шерифом, и у меня есть определенные обязанности! Плохой или хороший, опытный или нет, но я шериф. Другого в Версале нету. Не я себя выбирал!

— Боже мой, ты зеленый-презеленый, как травка во дворе! — со вздохом сказал Келли.

— Ну спасибо на добром слове!

— Ты что, не понимаешь, что в этом расследовании уже задействованы десятки, если не сотни полицейских?!

Он развернул «Бостон гералд», которую все это время держал в руке, положил газету на стол. Потом принес с журнального столика последний номер «Бостон глоуб».

— Дело во всех газетах! — сказал Келли.

На первой странице «Бостон глоуб» красовался заголовок:

ПОИСК УБИЙЦЫ ПРОКУРОРА ПРОДОЛЖАЕТСЯ

Ниже — цветная фотография улыбающегося Данцигера. Рыжие усы, массивные профессорские очки. Подпись: Роберт Данцигер, руководитель отдела по борьбе с организованной преступностью.

«Бостон гералд», газета таблоидного типа, более развязная и склонная к дешевым сенсациям, статью о расследовании озаглавила «СЕТЬ НАРКОДЕЛЬЦОВ!» и дала фотографию детективов в ветровках, расспрашивающих на улице группу чернокожих подростков.

Келли показал мне номер «Портленд пресс гералд» со статьей об убийстве Данцигера. И совсем уж прибил меня номером «Нью-Йорк таймс» с заметкой об убийстве в Версале.

Однако я стоял на своем. Мне нужно в Бостон — это казалось мне единственным логичным и неизбежным шагом. Поэтому на все газеты я отреагировал внешне равнодушно, только плечами пожал с гордым видом.

— Ну а чего ты хочешь от меня? — спросил Келли.

— Я думал, вы составите мне компанию.

— Поехать с тобой в Бостон?

Я кивнул.

— Повторяю, я на пенсии.

— Это понятно. Но ведь вы же знали Данцигера лично. И сами сказали: копы в отставку не уходят. Коп — он до гробовой доски коп!

— Одно дело — быть полицейским в душе, другое — реальность. Возраст берет свое.

— Я не зову вас бегать по крышам. Мне нужен ваш опыт, ваш совет. Вы мне очень и очень поможете.

— Помогу — в чем?

— Следить за расследованием не по газетам. Быть постоянно в курсе. И по возможности приложить руку к расследованию!

Келли помотал головой и прошелся по комнате, не выпуская из руки стакан виски.

Он подошел к комоду, откуда на него с фотографии смотрело мрачное личико девочки.

— Послушай, Бен, мне шестьдесят шесть. Я залез в этот медвежий угол, чтобы быть подальше от всего того дерьма, которым я занимался не один десяток лет.

Он бросил взгляд на девочку на фотографии, словно просил поддержки у покойной Терезы Келли. Мне даже показалось, что она тоже отрицательно помотала головой.

— Нет, Бен. Извини, но я — пас.

— Жаль.

— Не скисай, Бен Трумэн, ты и сам справишься! Я чувствую, есть в тебе полицейская косточка — далеко пойдешь.

— Да какой я полицейский… Для меня это не призвание, а так — работа.

— Для всех полицейских служба поначалу просто работа.

* * *

На следующее утро Келли постучал в дверь версальского полицейского участка. На нем была знакомая мне фланелевая куртка и вязаная шапочка.

Вид у него был почти застенчивый.

— Можно переговорить с вами, шеф Трумэн? — вежливо спросил он. Затем покосился на Дика, который разгадывал кроссворд за столом дежурного офицера. — Желательно наедине.

Я набросил куртку, мы вышли на улицу и зашагали по Сентрэл-стрит. Даром что улица считается и носит название центральной, особого оживления не было заметно.

— В чем состоит работа полицейского в городке вроде вашего? — спросил Келли.

— В основном ждать и в потолок поплевывать.

— Ждать — чего?

— Что что-нибудь произойдет. Я имею в виду — что-нибудь особенное.

— И как давно ты ждешь?

— Добрых три года.

— Отслужил только три года — и уже шериф?

— Знаете, народ у нас на эту должность не ломится.

— Когда я начал работать, — сказал Келли, — у нас в участке был сержант по имени Лео Степлтон. Я служил под его прямым началом. И он мне замечательно помог: объяснял писаные и неписаные законы полицейской службы, подсказывал правильные решения, выручал меня из беды, когда я совершал ошибки или делал глупости. В твоей жизни есть такой Лео Степлтон?

— Нет, — сказал я. Потом мне пришло в голову, что есть Дик Жину и мой отец. Тем не менее я повторил свой ответ: — Нет, определенно нет.

— Стало быть, мысль скатать в Бостон родилась в твоей голове? Ты ее ни с кем не обсуждал?

— Правильно угадали.

— Сынок, ты хоть понимаешь, в какую трясину ты добровольно лезешь?

— Что вы, собственно говоря, имеете в виду?

Келли остановился и внимательно посмотрел на меня.

— Я то имею в виду, что ты не до конца врубился, каково это — наезжать на ребят вроде Брекстона. Ты хоть чуть-чуть представляешь себе, как все это выглядит, какие последствия это будет иметь и на что тебе придется идти? К примеру, шериф Трумэн, тебе уже доводилось оказывать физическое давление на подозреваемого?

— Физическое давление? Вы о чем?

— Не прикидывайся дурачком! Приходилось тебе когда-нибудь выбивать информацию из подозреваемого, скажем так, нестандартным путем?

— Нет! Разумеется, нет!

— Что за дебильное «разумеется»?! А если информация нужна, чтобы спасти жизнь невинного человека или жизнь нескольких десятков ни в чем не повинных людей? К примеру, где-то заложена бомба, и подозреваемый знает, где и когда она взорвется. Способен ли ты заставить его говорить любым способом — лишь бы спасти жизни десятков или даже сотен людей?

— Не знаю… Возможно, в подобном случае…

— Возможно, возможно! — передразнил меня Келли. — Ладно, а как насчет надавить по полной программе на невинного человека, чтобы выбить у него признание?

— Да что вы такое говорите?!

— Представим себе, что информация, полученная от свидетеля, может поставить под угрозу жизнь самого этого свидетеля, но одновременно спасти несколько человеческих жизней. Будешь ты его брать за горло?

— Не знаю… Я никогда не…

— Ты никогда об этом не задумывался, да? Ну так задумайся, шериф Трумэн! Коль скоро ты всерьез намылился воевать с типом вроде Брекстона, пора задумываться о таких вещах! А скажи-ка, дружок, тебе уже приходилось помогать прокурору в суде засадить человека, про которого ты знаешь, что он виновен?

— Помогать прокурору? — растерянно переспросил я.

Келли посмотрел на меня уничтожающим взглядом.

— Нет, не приходилось. Но при необходимости я, конечно… Да, да, разумеется!

— Ну хоть тут славу Богу, — вздохнул Келли. — Гран здравого смысла в тебе есть. Заруби себе на носу: нет другого пути! Нельзя быть хорошим полицейским и до буквы соблюдать все законы. В полицейских буднях есть свои маленькие неприглядные секреты.

Мы возобновили прогулку.

— Хорошие полицейские совершают не совсем красивые поступки ради высоких целей. Плохие полицейские совершают мерзости просто так, свинства ради. Большинство полицейских вопреки расхожему мнению служат высоким целям. По крайней мере стараются служить высоким целям. Однако надо тонко различать, когда и через что можно переступить, оставаясь по эту сторону добра. Это знание — дело наживное. С неба ничего не падает. Нужен опыт и опыт. Сечешь, куда я клоню?

— Вы хотите сказать, что у меня нет ни малейшего опыта для подобного рода работы. Стало быть, мне и влезать не стоит. Но я же хочу только немного присоседиться к следствию, понаблюдать…

— Тут не заметишь, как втянешься! И хочу тебя заранее предупредить: если ты в это дело влезешь по самые уши, то уши тебе хорошенько намнут! Хорошо еще, если только руки обожжешь на этом деле! Может кончиться намного печальнее.

— Печальнее — это как?

Келли выразительно посмотрел на меня.

— Ага, — сказал я, — понимаю, не дурак. Пока я буду разбираться, могут разобраться со мной…

Мы какое-то время шли молча.

— Шериф Трумэн, — произнес наконец Келли, — я пришел сказать вам то, что мне, молодому, сказал бы в этой ситуации Лео Степлтон. А именно: не спеши знакомиться с Харолдами Брекстонами, с самым черным в этом мире. Дозреешь со временем — все само придет. Не торопи события.

— В городке вроде нашего я скорее живого мохнатого мамонта встречу, чем типа вроде Харолда Брекстона! Так что мне нужно шевелиться. Нужно самому на рожон лезть! А вам остается только поверить в меня.

Келли остановился и посмотрел на небо.

Был ясный осенний день — голубое небо без единого облачка.

Келли задумчиво надул щеки, потом глубоко выдохнул.

— Нет уж, — сказал он в качестве вывода из беседы, — двоих убитых более чем достаточно.

Я сразу понял, кого он имеет в виду — блюстителей закона, которые пали жертвами Брекстона. Данцигера и Арчи Траделла, офицера из наркоотдела. В то время мы могли с уверенностью говорить только о двух его жертвах.

* * *

В Версале, штат Мэн, много чего нету. В том числе и официальной присяги для полицейских.

Поэтому мне пришлось измыслить собственную: «самоотверженно защищать жителей города и бескорыстно служить им», та-та-та, «и да поможет мне Бог». Я смешал присягу президента США с клятвой бойскаутов, получился коротенький эффектный текст.

В результате Джон Келли, пол мужской, шестьдесят шесть лет, зачитал эту «присягу» — и официально стал младшим офицером полицейского департамента в городе Версаль, штат Мэн.

Мы решили отправиться в Бостон в понедельник утром.

Это давало мне небольшую отсрочку — уладить кое-какие дела, собрать вещи и уложить их в мою машину — старенький, с пятнами ржавчины «сааб».

Ни от кого в городке я не скрывал, что еду в Бостон. Хотя живописал поездку как приятную прогулку — дескать, прошвырнусь, задам шороху в большом городе.

Ни о наркодельцах, ни о кровавых разборках я, разумеется, не рассказывал.

Ближайшим друзьям я сообщил, что поездка связана с расследованием, но и им я ничего не сказал о грозящих опасностях.

Дайан и Фил или поверили мне, или сделали вид, что поверили. Народ в Версале сдержанный, чувства-сантименты при себе держат. Однако из разговора я понял, что мои друзья уже прослышали о Харолде Брекстоне и его кровавых выходках — и беспокоятся за меня, хотя стараются вида не показывать.

Главным вместо себя я оставил Дика Жину.

Конечно, он звезд с неба не хватает, зато как-никак старший по чину. А остальные тоже не лучше его.

В утро моего отъезда отец встал пораньше, чтобы поговорить со мной.

— Я знаю, — сказал он, — почему ты это делаешь. Не такой уж я старый маразматик, чтобы не понять. Будь осторожен.

В последние недели он отрастил бородку. Она совсем седая.

— Ну да ладно, Бен. Отправляйся — дорога дальняя. Счастливого пути.

Мы обнялись. Я вдруг ощутил, что он теперь не крупнее меня. Это меня поразило. Всегда я думал о нем как о гиганте, богатыре. Отец, как и следовало ожидать, объятие не затянул.

— Вот, погляди, — сказал он, — соседи тебе принесли пару фруктовых пирогов. В дорогу.

У меня было ощущение, что я уезжаю из Версаля навсегда.

Вот он, поворотный пункт в моей жизни! Отныне все будет иначе, все будет по-другому…

Во второй раз я круто меняю свою жизнь. Первый — когда вернулся в Версаль. Второй — сейчас, когда Версаль покидаю.

Но, оглядываясь назад, я понимаю: внутренне я распрощался с Версалем уже в тот день, когда нашел труп в домике на берегу озера.

Загрузка...