Сьюзан ХИЛЛ
Миссис де Уинтер
Анонс
Этот роман - продолжение "Ребекки", самой известной книги Дафны Дюморье.
Миссис де Уинтер - юная женщина, ставшая женой овдовевшего английского аристократа, невинная жертва, запутавшаяся в сетях опасных и странных фамильных тайн.
Потому что призраки возвращаются. Возвращаются туманными осенними ночами. Возвращаются уже не злобой и местью - но ПАМЯТЬЮ. Возвращаются тоской и болью, бедой, которую невозможно предугадать, но, увы, можно ПРЕДЧУВСТВОВАТЬ.
Часть 1
Глава 1
Сотрудники похоронного бюро - чопорные, одетые во все черное напоминали ворон; черными были машины, стоящие вдоль дороги, что вела к церкви; и мы тоже все были в черном - группа пребывающих в неловком молчании людей, ожидающих момента, когда поднимут гроб и займет свое место священник, который своей длинной сутаной также был похож на черную ворону.
А затем с деревьев и полей внезапно взлетели настоящие вороны и с громким карканьем закружили над нашими головами, словно клочья почерневшей бумаги над костром. Их карканье могло бы показаться в такой день зловещим. Но мне так не казалось. Их крики вызывали радостный отзвук в моем сердце, равно как и крик совы в прошлую ночь, и тревожные стоны чаек на заре. Я почувствовала, что к горлу подступают рыдания. Это реальность, сказала я, мы сейчас здесь. Дома.
Подняв глаза, я увидела гроб.
Гроб оказался не черный. Он был гладкий, из свежего дуба, ручки и окованные углы поблескивали, когда на них падали лучи солнца, а положенные сверху цветы казались золотистыми; хризантемы поражали многообразием цветов и оттенков - с бронзовым, медным и лимонным отливом, белые с прозеленью, но больше всего золотистых. И этот октябрьский день был тоже золотистым, а вовсе не черным. Замечательный день. Видневшийся на взгорье лес был расцвечен всеми красками: ярко пламенели буки, клены стояли в багрянце, а вот дубы едва начинали желтеть и оставались большей частью зелеными.
У ворот кладбища, словно обелиски, возвышались темные тисы. А над ними раскинулись ажурные ветви обнажившегося орехового дерева. Это место, где я, кажется, раньше никогда не бывала, пряталось в укромной долине; поросшие вереском луга, скалы, утесы и морской берег были отсюда далеко. Мы находились рядом с лесом, который плавно спускался к невидимой реке.
Даже глядя только перед собой и стараясь не крутить головой и не глазеть по сторонам, что могло бы показаться неприличным, я смогла увидеть множество самых различных деревьев и пыталась вспомнить их названия, ибо это было то, о чем я думала, мечтала и вспоминала почти ежедневно в течение долгих лет, храня эти воспоминания глубоко в себе. Воспоминания об этих деревьях, этих местах, воспоминания о таких днях, как этот. Ясень, вяз, каштан, липа. Падуб. Плотная колючая живая изгородь с кроваво-красными ягодами, напоминающими смородину в пирожном.
Я вспомнила, как может выглядеть папоротник, сверкающий позолотой свернутых листьев. Представила, как он касается моих ног и скользит по телу собак, когда мы идем на прогулку, и, кажется, даже услышала шелест и хруст веток под ногами. При этом воспоминании я едва не потеряла сознание, меня вновь захлестнули чувства, противоречивые, сбивающие с толку, приводящие в смятение, которые владели мной в течение всей прошлой недели после того телефонного звонка, и в особенности - с прошлой ночи. Я не знала, как с ними совладать, ибо они были для меня непривычны, поскольку я давно не переживала ничего подобного. Мы всегда стремились к тому, чтобы вести спокойную, размеренную, свободную от потрясений жизнь, мы, перенесшие столько бурь, пережившие сокрушительные удары судьбы и затем выброшенные на тихий, спокойный, отдаленный берег, где главными чувствами для нас были облегчение и благодарность. Эмоции, которые мы испытывали после всех штормов, отличались искренностью, подлинностью и надежностью и были сравнимы с глубинной рекой, которая проходила через нас, никогда не меняя скорости, на силу которой мы могли положиться, которая не швыряла нас из стороны в сторону, не давала нам утонуть и, что важнее всего, не довлела над нами.
Однако теперь я больше не ощущала себя спокойной и сильной, теперь я оказалась во власти новых чувств, гигантская волна которых все время набирала скорость и силу и в то утро ошеломила и потрясла меня, лишила способности дышать, смешала все мои мысли; я пребывала во власти новых чувств и мыслей, которые родились по возвращении домой, в эту английскую сельскую местность, после многих лет изгнания. Я крепко сжала руки, почувствовав костяшки пальцев через черные перчатки.
На косогоре за церковью шла пахота, и последние полосы земли на глазах становились темными или красновато-коричневыми. Я видела трактор, медленно прокладывавший ровную борозду, и сидевшего на нем мужчину, который то и дело оглядывался назад, и еще птиц, которые подобно облаку мошкары следовали за ним.
Стоял октябрь. Однако солнце светило ярко и тепло, ласкало лучами наши лица, окрашивало в приятные тона пейзаж, и мне хотелось повернуться к нему, не прикрывая глаза руками, как я привыкла делать под другим, слепящим и жарким солнцем, там, где мы жили в последние годы. Мне хотелось заключить здешнее солнце в объятия, а не прятаться от него, оно лило тот свет, о котором я мечтала, по которому скучала, который постоянно вспоминала.
Вороны снова раскаркались, но затем неожиданно устремились вниз, расселись на деревьях и успокоились; голубое небо выглядело теперь пустынным.
Мужчины подняли гроб на плечи и развернулись, чтобы идти к церкви, мы тоже развернулись и пристроились за ними. Рядом со мной с суровым видом шел Максим, он держался прямо и двигался странными рывками, словно некая деревянная кукла на шарнирах. Его плечо было совсем близко от моего, хотя и не касалось меня. Искоса посмотрев на него, я увидела напряженную складку у рта и прорезавшиеся морщинки возле глаз; и еще он показался мне смертельно бледным; я была как бы в тысяче миль от него, он удалился от меня в прошлое, в свой собственный, личный, замкнутый мир, в который вновь вошел в тот день, когда до нас долетела эта новость, и в который я никогда не смогу за ним последовать.
Интересно, помнил ли он другое медленное шествие за гробом, те последние похороны? Этого я не знала. Ошибочно думать, будто мы всегда способны проникнуть в мысли друг друга, как бы мы ни были похожи, как бы ни были душевно близки. Это совсем не так. За двенадцать лет мы часто и при самых различных обстоятельствах чувствовали себя единым целым, делились мыслями, у нас не было секретов друг от друга. И тем не менее прошлое имело свои тайны, прошлое отбрасывало свои тени, и эти тени порой нас разделяли.
Я отвернулась от Максима, огляделась вокруг, и на меня вновь нахлынула волна эмоций, возникло ощущение нереальности происходящего, у меня закружилась голова, и я вынуждена была ущипнуть себя. Этого не может быть, меня здесь нет. Мы никак не могли вернуться сюда.
Но мы таки вернулись, и было такое ощущение, что я много лет изнывала от голода и вдруг оказалась на пиру, за столом, уставленным всевозможными яствами; или же умирала от жажды, ощущала во рту лишь привкус ржавчины, песка и золы, а теперь, лежа на берегу холодного, кристально чистого ручья, могла черпать воду руками, лить себе на лицо и пить, пить. Я алкала - и теперь могла есть, я жаждала - и теперь могла пить, я была слепой - и вот наконец прозрела.
Я не могла налюбоваться тем, что было вокруг - полями, косогорами, кустами живой изгороди, деревьями, холмами, свежевспаханной землей, багрецом деревьев, насладиться запахом земли и шорохом опавших листьев под ногами, ощущением незримого, но довлеющего над этим пейзажем моря; узкими улочками и маленькими домишками, звуками отдаленных охотничьих выстрелов, лаем собак у ворот коттеджей, мимо которых проходила наша процессия; струйками голубого дымка, вьющегося из труб и растворяющегося в золотистом, пронизанном солнцем воздухе. Откуда-то возник всадник на кобыле, округлый круп которой отливал коричневым глянцем. Завидев нас, мужчина придержал лошадь, затем остановился и снял шляпу, пропуская процессию; я глядела на него, едва сдерживая улыбку, но он словно застыл в седле и не смотрел на меня. Интересно, был ли он друг или сосед? Я повернулась к Максиму, чтобы спросить его об этом. Однако Максим ничего не видел, я думаю, он не замечал ни меня, ни того, что нас окружало, ни остановившегося всадника. Он смотрел перед собой, видя, или отчаянно стараясь не видеть, другие места, другие сцены. Что же касается меня, я была не в силах удержать себя, чтобы не смотреть по сторонам. Как бы ни была трагична причина нашего появления здесь, я испытывала чувство радости от окружающей красоты, от великолепия того мира, который открывался мне, к этому еще примешивались удивление - неужели я дома? - благодарность и чувство вины за эту радость, которую я должна держать при себе и в которой не могу сознаться ни Максиму, ни кому бы то ни было другому.
Предыдущую ночь я проворочалась на непривычной холодной постели под стук колес поезда, идущего среди серых однообразных французских равнин, сон мой был неглубоким и тревожным, меня одолевали мысли, навеянные нашим путешествием. И вдруг сегодня, проснувшись, я оказалась в полной тишине, среди полного молчания и в течение нескольких секунд не могла понять, где я и почему. А затем, все вспомнив, испытала необыкновенное возбуждение и счастье. Оказаться здесь, в Англии, после долгих лет чужбины и ностальгии радость от сознания этого затмила реальность произошедшего.
Комната была залита удивительным лунным светом, который падал на выкрашенный в белый цвет туалетный столик, придавал особый оттенок светлым стенам, играл отблесками в зеркале и на стекле картины, серебрил ручки моих щеток для расчесывания. Я бесшумно пересекла комнату, боясь скрипнуть или произвести какой-нибудь иной звук, который может разбудить Максима, боясь даже бросить взгляд на длинную фигуру на кровати, принявшую позу эмбриона, зная, насколько он измучен, измотан физически и морально и насколько нуждается в сне. В гостинице я упаковала наши чемоданы наскоро, не вполне представляя, какие вещи следует брать, - у нас не было прислуги, которая могла бы об этом позаботиться, поэтому все легло на меня, - и теперь была вынуждена несколько минут копаться в своем саквояже, чтобы нащупать пальцами мягкий хлопковый халат.
Набросив его, я подошла к окну и слегка отдернула штору. Это не разбудило Максима, и тогда я отодвинула защелку и открыла окно.
Я выглянула из окна, и сад показался мне волшебным местом, сценой из некой волшебной сказки. Я увидела пейзаж невероятной красоты, настоящее чудо и вдруг поняла, что мне никогда не забыть эти дивные мгновения, как бы впредь ни сложилась у нас жизнь, что для меня они останутся воспоминаниями, которые будут подпитывать меня, как порой, втайне от других, меня подпитывали воспоминания о нашем розарии, каким он виделся мне из окон нашего старого Мэндерли.
В центре лужайки возвышался огромный остролист, он отбрасывал идеально круглую тень, напоминающую раскинутую на светлой траве юбку; через разрыв изгороди из тиса я увидела в отдалении серебристый круг бассейна с каменным бордюром по краю. Головки последних георгинов и хризантем казались черными, зато их стебли серебрились под луной. Серебристо-серым светом отливала односкатная шиферная крыша. Вдали виднелся яблоневый сад, в котором еще оставались на ветвях последние яблоки, здесь и там серебрились темные ветви, а за садом, на взгорье, угадывалось пастбище, где паслись серые, словно привидения, лошади.
Я смотрела в окно и думала, что мне вовек не наглядеться на все это, и мне в голову пришли строчки стихотворения, которое я выучила, должно быть, еще в школе и затем никогда о нем больше не вспоминала.
Небо дозором обходит луна, Льет тихо свет серебристый она, На серебристые смотрит сады, Где серебристые зреют плоды,
Реки, озера полны серебра. Все в серебристой росе до утра. В мире серебряная тишина... Небо дозором обходит луна.
Однако не только вид сада так тронул и взволновал меня; запах ночного воздуха, ворвавшегося в раскрытое окно, был неописуемо приятным и совершенно непохожим на жаркий, дурманящий аромат ночного воздуха, к которому мы привыкли в том месте, которое я привыкла называть про себя местом нашего изгнания. Тот воздух был экзотическим, нередко ядовитым, удушающим, порой зловонным. И всегда непривычным, чуждым. А сейчас ночь пахла моим детством, моей молодостью, она пахла домом. Я ощущала запах прохлады, изморось коснулась травы и деревьев, тянуло мягким дымком, пахло вспаханной землей, влажным железом, глиной, папоротником, лошадьми, я ощущала все эти запахи и в то же время не выделяла какой-нибудь из них, ощущала одновременно запах сада и деревни, окружающей нас, и все это было запахом октябрьской ночи под плывущей по небу луной.
Было уже поздно и совсем темно, когда мы приехали сюда накануне вечером. Мы съели наш обед, не разбирая вкуса, как ели всю невкусную, ужасную еду во время нашего путешествия, чувствуя себя неуютно в своей покрытой копотью одежде. У меня одеревенело лицо, мне было трудно ворочать языком, казалось, что он распух во рту. Я взглянула на сидевшего рядом Максима и увидела темные круги у него под глазами и потухший взор. Он слабо, устало улыбнулся, как бы ища моей поддержки, и я попыталась улыбнуться в ответ, хотя чувствовала, что он вдруг стал далеким и непривычно чужим - как когда-то давно, в совершенно иные времена.
Кофе оказался странным на вкус, горьким и мутным, в столовой было холодно и сумрачно. Я заметила дыру в одном из безобразных желтых абажуров, красивая мебель кое-где подпорчена, на ковре виднелись пятна. Во всем ощущался недостаток любви и ухоженности. Мы кое-как справились с едой и поднялись наверх, за все время обменявшись лишь малозначительными репликами, не вдаваясь в обсуждение нашего длинного, утомительного путешествия по печальной серой Европе. Мы все пережили, глядя из окон поезда, видя повсюду разруху, мерзость запустения и множество унылых, землистых лиц, которые равнодушными взглядами провожали проходивший мимо них тяжелый поезд. Однажды, где-то в центральной части Франции, я помахала рукой стайке детей, стоявших у перекрестка. Никто из них не помахал в ответ - может быть, они меня просто не заметили. Они продолжали молча смотреть на поезд. Почему-то, возможно, из-за усталости и возбуждения, меня это потрясло, затем мне стало грустно, и долгое время я не могла переключиться мыслями на что-нибудь другое.
Однако сейчас, глядя на освещенный луной сад, я чувствовала себя покойно и уверенно. Где-то в глубине комнаты часы пробили три, сон окончательно отлетел от меня, чему я была только рада. Я продолжала сидеть на подоконнике, благодарила ночь за покой и тишину, за живительную свежесть воздуха. И как бы ни было стыдно в том признаться, испытывала глубокое удовлетворение и умиротворенность.
Я сидела не двигаясь еще почти час, пока не заворочался Максим и не забормотал спросонья что-то малопонятное, после чего я закрыла окно и юркнула в свою кровать. Правда, предварительно я поправила Максиму покрывало и погладила его по лицу, как это делают, успокаивая разволновавшегося ребенка.
Он не проснулся, и перед самой зарей мне тоже удалось заснуть.
Утром, едва проснувшись, я сразу же почувствовала,' насколько другой здесь свет, насколько он мне знаком и приятен. Я снова подошла к окну, взглянула на лазурное, в легких облачках небо, на зарю, которая занималась над заиндевевшим садом. Мне не хотелось быть ни в каком другом месте, кроме этого. Утро было такое чистое, ясное и нежное, что я едва не разрыдалась.
Когда мы отправились в церковь, от деревьев, по мере того как солнце растапливало иней, шел пар, и я инстинктивно последовала в ту сторону, где, я знала, находилось море. Накануне вечером мы прибыли в Дувр уже затемно, при пересечении пролива море за бортом было унылое и серое, поэтому, как ни странно, я вообще не почувствовала, что была на море; а затем нас унесла прочь от моря по длинной дороге машина.
Несмотря на то что море принесло нам немало неприятностей, я скучала по нему, когда мы были за границей, скучала по шуму прибоя, по мягко набегающим на берег бухты волнам; по шуршанию гальки на пляже; я помнила о том, что оно чувствовалось всегда и везде, даже во время густого тумана, поглощавшего звуки, и о том, что в любой момент, когда мне того хотелось, я могла прийти к нему и посмотреть на прибой или полюбоваться игрой цвета, понаблюдать за тем, как оно меняется, как темнеют и вздуваются волны. Я часто мечтала о нем, видела во сне, как прихожу к нему, когда оно спокойное и умиротворенное, и смотрю откуда-то сверху на освещенную луной гладь. То море, возле которого мы жили и к которому иногда совершали прогулки во время нашего изгнания, не знало приливов и отливов, оно было сверкающее, прозрачное, удивительно голубое, фиолетовое, изумрудно-зеленое, обольстительное, нарисованное, совершенно нереальное.
Садясь утром в черную машину, я задержалась и, отвернувшись, напрягла зрение и слух в надежде почувствовать его близость. Однако ничего у меня не вышло, море было слишком далеко, и даже если бы оно было где-то рядом, Максим постарался бы его не заметить.
Я повернулась к машине и села рядом с Максимом.
Мужчины в черном дошли до церкви и остановились, чтобы поудобнее устроить на плечах свой скорбный груз. Мы неуверенно остановились позади них, и в это время малиновка залетела под навес крыльца, затем снова вылетела, и от этого сердце мое наполнилось радостью. Я почувствовала себя одним из действующих лиц спектакля, которые ожидают за кулисами момента, когда им следует появиться на сцене - освещенном открытом пространстве впереди нас. Нас было мало. Но когда мы вошли под арку, я увидела, что церковь полна народа. Все поднялись при нашем появлении. Должно быть, все это были старинные соседи и друзья, хотя я сомневалась, что способна кого-нибудь узнать.
"Я есмь Воскресение и Жизнь, - говорит Господь. - Всякий, кто верит в меня, хотя и должен умереть, будет жить".
Мы вошли внутрь, и тяжелые деревянные двери закрылись за нами, отсекли от нас солнечный осенний день, вспаханное поле, пахаря на тракторе, жаворонков, кружившихся в небе, малиновку, поющую в кустах, взъерошенных черных ворон.
Прихожане зашевелились, поворачивая головы, словно подсолнухи за солнцем, в нашу сторону, и пока мы шли к передней скамье, я чувствовала, как их взгляды жгут нам спину, ощущала их любопытство и интерес к нам, их молчаливые, но очевидные вопросы.
Церковь была настолько красивой, что у меня перехватило дыхание. Раньше я не слишком задумывалась о том, насколько скучаю по таким местам. Эта обычная, ничем не примечательная деревенская церковь была для меня столь редкостной и дорогой, как некий величайший собор. Иногда я захаживала в церковь в какой-нибудь чужеземной деревушке или городке, опускалась в полумраке на колени среди пожилых женщин в черных платьях, что-то бормочущих над своими четками, и запах ладана и оплывших свечей казался мне столь же странным, как и все остальное, мне казалось, что окружающие меня люди исповедуют какую-то экзотическую религию, совсем непохожую на ту, какую исповедуют в строгих каменных церквях моих родных мест. Я испытывала потребность побывать в церкви, я ценила покой и атмосферу благоговения, меня отчасти влекли, отчасти отталкивали статуи, исповедальни. Я никогда не пыталась свою молитву выразить словами и законченными фразами ни мысленно, ни вслух. Лишь какие-то трудно выразимые, но мощные чувства, возникая временами, завладевали мной, и некая внутренняя сила пыталась их вытолкнуть на поверхность, к которой они подходили совсем близко, но так и не находили выхода. Этому трудно дать внятное объяснение, должно быть, это можно сравнить с тем, когда стучишь по деревяшке для того, чтобы... Для чего? Чтобы оберечь себя? Спастись? Или просто для того, чтобы нас оставили в покое в нашей безопасной, спасительной гавани до конца наших дней?
Я не решалась признаться самой себе, насколько скучала по английской церкви, однако порой, когда в изгнании до нас доходили газеты с родины, я натыкалась на объявления о ближайших воскресных богослужениях, медленно читала их и перечитывала, и мной овладевала глубокая тоска.
Благодарственный молебен. Заутреня. Вечерня...
Пастор. Регент хора. Епископ...
Я беззвучно, про себя, снова и снова повторяла эти слова.
Оглядевшись по сторонам, я остановила взгляд на алтаре, потом стала рассматривать серые каменные своды, карнизы и ступеньки, скромные таблички на надгробиях сквайров, библейские тексты.
Приходите ко мне, униженные и оскорбленные. Я лоза, вы мои ветви. Блаженны миротворцы.
Я прочитала надпись, вдумываясь в смысл слов, под звук наших шагов по проходу, которые напоминали шаги марширующих солдат. Было много цветов, золотистых и белых, в больших кувшинах и вазах. Чуть раньше у меня мелькнула мысль, что мы отсечены от внешнего мира, но это оказалось не так. Солнце врывалось в окна сбоку, его лучи падали на скамьи и светлые каменные плиты прозрачные лучи кроткого осеннего английского солнца, - наполняя меня радостью, воспоминаниями и ощущением возвращения домой, падали на затылки людей и поднятые молитвенники, на серебряный крест, который искрился и переливался, на дубовый гроб Беатрис.
Глава 2
Максим оставил меня за нашим обычным столом, откуда открывался вид на небольшую площадь, которая нам так нравилась, а сам ушел в гостиницу за сигаретами.
Насколько я помню, было не слишком тепло, на солнце то и дело набегали облака, по узкому переулку между высокими домами внезапно пронесся ветер, закрутив в воздухе обрывки бумаги и опавшие листья. Я накинула на плечи жакет. Лето прошло. Должно быть, к вечеру снова разразится буря - они как-то зачастили в последнюю неделю. Снова набежали облака, и площадь стала темной, бесцветной, непривычно мрачноватой. Несколько черноволосых детишек развлекались, играя возле грязной лужи среди булыжников, тыкая в нее палками и добавляя туда пыли; до меня отчетливо донеслись их звонкие, возбужденные голоса. Я всегда за ними наблюдала, всегда с улыбкой слушала их споры, они меня не раздражали.
Проходивший мимо официант бросил взгляд на мою пустую чашку, но я отрицательно покачала головой. Я намерена была дождаться Максима. Церковный колокол начал отбивать завершение часа - высокий, тонкий металлический звук; солнце вновь стало выходить из-за облака, длинные тени постепенно обретали контрастность, мне стало теплее, и это улучшило мое настроение. Мальчишки поодаль захлопали в ладоши и закричали от восторга - что-то в грязной луже привело их в восхищение. Я подняла глаза и увидела идущего ко мне Максима, плечи его ссутулились, лицо представляло собой маску, за которой он всегда прятал свои огорчения. В руках у него было распечатанное письмо; сев на легкий металлический стул, он бросил его на стол и щелкнул пальцами официанту энергично и надменно, как давно уже не делал.
Я не узнала почерка. Но затем увидела почтовую марку, протянула руку и накрыла письмо ладонью.
Письмо было от Джайлса. Максим не смотрел на меня, пока я пробегала листок глазами.
"...Нашел ее на полу в спальне... сразу стала функционировать левая сторона... говорит плохо, но немного лучше... узнает меня... частная лечебница... медики не слишком щедры на оптимистические прогнозы... живу надеждой..." Я взглянула на конверт. На нем стояла дата трехнедельной давности. Почта иногда работает безобразно, почтовая связь основательно ухудшилась после войны.
Я сказала:
- Ей, наверное, уже лучше, Максим. Возможно, она уже совсем поправилась. Иначе мы бы что-нибудь услышали.
Он пожал плечами, закурил сигарету.
- Бедняжка Би. Теперь она не сможет кричать так, что слышно в четырех графствах. И охота ей заказана.
- Ну, если ее заставят от всего этого отказаться, то это даже неплохо. Я никогда не считала разумным такое поведение для женщины, которой под шестьдесят.
- Она всех сплачивала. Я ей ни в чем не помогал... Она не заслужила этого. - Максим резко поднялся. - Пойдем.
Он вынул несколько монет, бросил их на стол и двинулся через площадь. Я оглянулась, чтобы хотя бы с помощью улыбки извиниться перед официантом, но он с кем-то разговаривал, стоя к нам спиной. Не знаю, почему мне казалось столь важным извиниться перед ним. Я поскользнулась на булыжной мостовой и бросилась догонять Максима.
Мальчишки перестали возиться и, сидя на корточках, прислонив друг к другу головы, затихли.
Максим направился в сторону тропинки, которая шла вдоль озера.
- Максим! - Я догнала его, дотронулась до руки. Подул ветер, вода в озере подернулась рябью. - Она наверняка поправилась к этому времени... Я уверена. Можно попробовать позвонить Джайлсу сегодня вечером, правда ведь? Но мы бы уже что-то услышали... он просто хотел, чтобы ты знал... Так досадно, что письмо задержалось! Может, он еще одно написал, хотя ты же знаешь, что Джайлс не любит писать, они оба не любят.
Это было правдой. Все эти годы мы изредка получали короткие дежурные письма, написанные крупным, как у девочки, почерком Беатрис, в которых было мало информации, иногда сообщалось о соседях, поездках в Лондон, о войне, затемнении, эвакуированных, нехватке того или другого, о курах, лошадях, очень деликатно, осторожно -' о семейных делах и ничего о прошлом. Поскольку мы переезжали с места на место и затем, после войны; приехали сюда, письма адресовались до востребования, приходили один-два раза в год и безнадежно опаздывали. Отвечала на письма я - столь же осторожно и -высокопарно, таким же неоформившимся почерком, как и Беатрис, стесняясь тривиальности и незначительности сообщаемых новостей. Поскольку Беатрис никогда не ссылалась на мои письма, я не имела понятия, доходили ли они до них.
- Прошу тебя, не надо так тревожиться. Я понимаю, что удар - неприятная вещь и это для нее будет очень тяжело, она привыкла быть активной, не может сидеть на месте, оставаться дома. Она вряд ли изменилась. - Я увидела нечто вроде былой улыбки на его лице и поняла, что он что-то вспомнил. - Но ведь такое случается нередко. И многие после этого возвращаются к нормальной жизни.
Мы стояли и смотрели на пустынную, стального цвета гладь озера, окруженного деревьями и гравийной дорожкой. Я слышала саму себя, слышала, как без умолку болтаю, пытаясь успокоить Максима. И конечно же, я была не в силах этого сделать. Ибо думал он не только о Беатрис. Письмо, почтовая марка, почерк Джайлса, адрес на верху листка - все это подталкивало к размышлениям и воспоминаниям. Я хотела бы избавить и оберечь его от переживаний, но это было бы неправильно - прятать от него письма; даже если бы мне это удалось, это было бы обманом, а между нами не было лжи, во всяком случае по существенным вопросам, и, кроме того, я не могла вести себя так, будто у него нет сестры, нет семьи, нет никого, кроме меня.
Именно Беатрис вела наши дела с того момента, как мы уехали, подписывала бумаги, принимала решения; Беатрис и первые два-три года Фрэнк Кроли. Максим ничего не хотел слышать обо всем этом, совершенно ничего. Теперь-то я думаю, возможно, на нее легла слишком большая нагрузка, мы слишком злоупотребляли ее добротой. А потом была война.
- Я никогда не был опорой для нее.
- Она на это и не рассчитывала, ты же знаешь, она никогда не обижалась из-за этого.
Максим повернулся ко мне, в глазах его было отчаяние.
- Я боюсь.
- Максим, но чего? Беатрис поправится, я знаю, она...
- Нет. Поправится она или нет... дело не в этом.
- Тогда в чем?
- Что-то изменилось, разве ты не видишь? Я боюсь любых перемен. Когда я просыпаюсь, я хочу, чтобы новый день был таким, как предыдущий. Пусть все остается как есть.
Мне нечего было возразить на это, я знала, что никакие банальные фразы здесь не помогут. Я перестала твердить о том, что все будет хорошо и Беатрис обязательно поправится. Я просто шла молча рядом с ним по берегу озера, затем, пройдя с милю, мы повернули к нашей гостинице. Мы останавливались, чтобы посмотреть на плавающих гусей. Подкормили парочку воробьев крошками, которые я нашла у себя в кармане. Мы почти никого не встретили. Курортный сезон, можно сказать, закончился. Когда мы вернемся, будут газеты, и какое-то недолгое время мы проведем за их чтением, а затем выпьем по бокалу вермута и отправимся на ленч.
Всю дорогу мы молчали, и я думала о Беатрис. Но у нее уже функционирует левая сторона, говорится в письме, она узнаёт Джайлса, разговаривает. Мы позвоним по телефону, закажем цветы, если это возможно, чтобы хоть немного загладить нашу вину.
На какое-то мгновение, когда мы поднимались по ступенькам гостиницы, я зримо увидела Беатрис - быстрым шагом она шла мне навстречу по лужайке Мэндерли, собаки радостно лаяли у ее ног, звонко звучал ее голос. Дорогая, добрая, верная Беатрис, всегда державшая свои мысли при себе и не задававшая лишних вопросов, она любила нас и безоговорочно приняла то, что мы сделали. К моим глазам подступили слезы. Она и впредь будет ходить так же энергично. Я даже решила написать ей письмо и посоветовать ходить медленнее, поберечь себя. И оставить охоту.
Когда мы вошли в номер, Максим повернулся, и я по его лицу поняла, что он также уговаривает себя расслабиться и вернуться к нашему обычному, устоявшемуся образу жизни.
Мне стыдно сейчас, и я буду испытывать стыд до конца жизни из-за того, что мы снова ощутили себя в тот вечер такими счастливыми, такими беззаботными, отгородившись от внешнего мира, запрятавшись, словно в кокон, в успокоительную болтовню. С самодовольством, эгоизмом и бесчувственностью мы убеждали себя, поскольку нас это устраивало, в том, что паралич у Беатрис был не столь серьезным и что сейчас она наверняка уже на ногах и в полном здравии.
После полудня я сделала несколько покупок и даже приобрела какой-то новый для меня одеколон, а также пачку дорогого горького шоколада, который вновь появился в продаже; как будто бы я была одной из богатых, скучающих, легкомысленных дамочек, которых мы нередко видели и которые только тем и занимались, что делали покупки. Это было совершенно не похоже на меня, и я не знаю, почему так вела себя в тот день. У нас был чай, затем обед, после чего мы снова, по нашему обыкновению, прогулялись вдоль озера, а затем отправились выпить кофе в одну из гостиниц, где терраса еще была открыта вечерами и столики стояли под навесами. Над нами горели китайские фонарики, бросающие то синий, то малиновый, то безобразный оранжевый свет на столики и на наши руки, когда мы протягивали их к чашкам. Стало снова чуть теплее, ветер стих. Мимо нас прошли одна-две пары, чтобы выпить кофе и полакомиться фирменными крохотными пирожными с вишнями или миндалем. Если Максим иногда был не в состоянии отделаться от мыслей о том, что происходило далеко отсюда, он очень хорошо скрывал это от меня, откинувшись в кресле с сигаретой, напоминая мне того самого прежнего Максима, только с большим количеством морщин и седины, который сидел в открытой машине, несущейся по горной дороге в Монте, а было это вечность тому назад; того самого мужчину, который приказал мне, неловкой и покрасневшей от смущения девчонке, сесть за его столик, когда я завтракала одна и опрокинула стакан с водой.
- Вы не можете есть на сырой скатерти, у вас пропадет весь аппетит. Отодвиньтесь-ка. - И затем добавил, обращаясь к официанту: - Перенесите прибор на мой столик. Мадемуазель будет завтракать со мной.
Сейчас он редко бывал столь бесстрастным, непроницаемым или столь импульсивным, его характер стал более ровным, он сделался более терпим ко многим вещам и в первую очередь к скуке. Он изменился. И тем не менее я сейчас смотрела на него и видела, что это тот же самый Максим, которого я знала тогда. Все должно было быть так, как и в другие вечера, когда мы сидели рядом, изредка перебрасывались словами, и я знала, что ему требуется лишь сознание моего присутствия, чтобы быть довольным, я привыкла чувствовать себя сильной и ощущать, что он зависит от меня. И если где-то в глубине души сегодня, а порой и раньше, в последние пару лет, у меня появлялось новое беспокойство, какие-то сомнения, звучал какой-то не вполне понятный мне внутренний голос, я считала это всего лишь небольшим облачком, старалась его не замечать и не придавать значения.
Принесли еще кофе - густого, черного, в крохотных глазированных чашках; Максим дополнительно заказал коньяк.
- Вон идет аптекарь, - сказала я, и мы оба слегка повернули головы, чтобы посмотреть на удивительно прямого и сухопарого мужчину, шедшего мимо нас вдоль берега, - местного фармацевта, который весь день пребывал в безупречно белом длинном халате, а вечером, всегда точно в это время, прогуливался вдоль озера в черном длинном плаще, ведя на поводке маленького, толстого, пыхтящего мопса. Он постоянно вызывал у нас улыбку своей внешностью, отсутствием чувства юмора, да и все в нем было смешным - от фасона одежды, прически и посадки головы до манеры ходить с аккуратно поднятым воротником; и даже то, как он вел ь t поводке собачку, отличалось от всего нами виденного. Вот такие маленькие безобидные наблюдения развлекали нас и скрашивали наши дни.
Мы заговорили о нем и попытались определить его семейное положение, поскольку никогда не видели его ни с женой, ни с кем-либо еще, а затем присмотреть для него какую-нибудь леди за столиками кафе или из числа дам, выгуливающих собак. Стало свежо, китайские фонарики на террасе погасли, и мы пошли назад, рука об руку, вдоль темной спокойной воды, притворяясь, хотя и не говоря этого вслух, что ничего не изменилось.
Странно, что при воспоминаниях о драматических моментах нашей жизни, моментах кризисов и трагедий, о переживаниях в тот час, когда нас настигла ужасная весть, в нашей памяти всплывает не только и не столько само событие, сколько сопутствующие ему мелкие, незначительные детали. Они могут до конца жизни сохраниться в памяти, оставшись чем-то вроде навечно приклеенной к этому событию этикетки, хотя, казалось бы, испуг, паника, страдания должны были притупить наше восприятие и заставить обо всем напрочь забыть.
Есть вещи, случившиеся в ту ночь, которых я совершенно не помню, зато другие и поныне отчетливо стоят перед глазами.
Мы вошли в гостиницу, чему-то радуясь и смеясь, и совершенно неожиданно, видимо, по случаю хорошего расположения духа, Максим предложил зайти в бар чего-нибудь выпить. Наша гостиница была без особых претензий, однако когда-то, должно быть, несколько лет назад, кто-то решил привлечь клиентов со стороны и соорудить бар в одном из тускло освещенных вестибюлей рядом со столовой, прикрыв абажурами лампы и слегка их украсив, а также снабдив помещение несколькими стульями. При дневном освещении бар выглядел малопривлекательным, имел довольно затрапезный вид, и у нас не было ни малейшего желания заходить в него. Однако по вечерам под настроение мы иногда сюда заглядывали; в нем было нечто такое, чего нет в барах и ресторанах шикарных отелей, он стал нам даже нравиться, мы относились к нему снисходительно, как можно относиться к некрасивому ребенку, вырядившемуся в вечерний наряд для взрослых. Один-два раза мы видели в баре парочку хорошо одетых средних лет женщин, которые о чем-то оживленно болтали; как-то здесь оказались пышная матрона и ее дочь с гусиной шеей, которые восседали на высоких стульях, курили и с надеждой оглядывались по сторонам. Мы сидели в углу, повернувшись к ним спинами и нагнув головы, поскольку опасались, что можем натолкнуться на человека, который когда-то был знаком с нами или просто мог узнать наши лица; мы постоянно боялись встретить взгляд, в котором мелькнет догадка, и люди снова станут ворошить нашу историю. Однако нам доставляло удовольствие строить предположения о женщинах, разглядывая их руки, туфли, драгоценности, пытаясь определить, кто они такие, так же, как мы строили предположения относительно фармацевта.
В тот вечер в баре посетителей не было, и мы заняли не привычный нам последний столик, а столик, освещенный чуть получше и ближе к стойке бара. Но едва мы сели, как гарсона, который должен был принять у нас заказ, опередил управляющий:
- Вам звонил некий джентльмен, но вас не было. Он сказал, что попробует снова связаться с вами.
Мы оба онемели. Сердце мое колотилось сильно и часто, и когда я протянула руку Максиму, я почувствовала, что она невыразимо тяжелая, словно это мертвая рука, не принадлежащая моему телу. Именно тогда по какой-то необъяснимой причине я заметила зеленые бусинки вокруг абажура - уродливо зеленые, как лягушки, при этом нескольких бусин не хватало, между ними были пропуски, и в нарушение узора эти пропуски были заменены другими, розоватыми бусинками. Кажется, они напоминали перевернутые листья тюльпана. Я и сейчас их вижу - безобразные дешевые безделушки, которые кто-то выбрал, считая, что это шик. Однако же я плохо помню, что мы ответили. Возможно, мы вообще ничего не сказали. Принесли две порции коньяка, но я едва притронулась к своей. Пробили часы. В комнате над нами один-два раза прозвучали чьи-то шаги, послышались голоса. Затем воцарилась тишина. Если бы сейчас был сезон, наверняка тишина нарушилась бы возвращающимися с прогулки гостями, в теплые вечера мы посидели бы некоторое время на террасе, и развешанные вдоль озера китайские фонарики не выключались бы до полуночи, везде было бы много прохожих - местных жителей, приезжих. Мы находили жизнь в этом городке приятной, здесь было вполне достаточно и движения, и разнообразия, и даже трезвого веселья. Оглядываясь назад, я удивляюсь, как мало мы требовали тогда от жизни, те годы излучали такую умиротворенность и такой покой, какие бывают в период затишья между штормами.
Мы сидели почти час, но телефонного звонка так и не последовало, и в конце концов, понимая, что управляющий вежливо ожидает, когда можно будет погасить свет и закрыться, мы собрались идти наверх. Максим допил не только свой, но и мой коньяк. На его лице снова появилась маска, глаза смотрели тускло, когда он временами бросал на меня взгляд, ища поддержки.
Мы вернулись в свою комнату. Она была сравнительно небольшой, но летом мы могли открывать две двери, которые выходили на крохотный балкон. Здесь была тыльная сторона гостиницы, окна смотрели в сад, а не на озеро, но мы предпочли эту комнату, чтобы не быть слишком на виду.
Едва мы вошли, как в коридоре послышались шаги и в дверь громко постучали. Максим обернулся ко мне.
- Подойди ты.
Я открыла дверь.
- Мадам, снова телефонный звонок, просят мистера де Уинтера, но я не смог переключить на вашу комнату - очень плохая связь. Вы не могли бы спуститься вниз?
Я посмотрела на Максима, но он лишь кивнул и жестом показал, чтобы шла я.
- Я поговорю, - ответила я, - муж неважно себя чувствует. - И быстрым шагом двинулась по коридору, затем по лестнице.
Вот те подробности, которые вспоминаются.
Управляющий проводил меня к телефону в свой кабинет, где на столе горела лампа с абажуром. Вся гостиница уже погрузилась во тьму. Тишина. Я помню звук своих шагов по черно-белым плиткам, которыми был уложен пол вестибюля. Помню маленькую деревянную статуэтку, изображающую танцующего медведя, на карнизе возле телефона. И пепельницу, переполненную маленькими окурками.
- Алло... алло...
Тишина. Затем еле слышный голос и сильный треск, словно вдруг загорелись слова. Снова молчание. Я что-то настойчиво и громко говорила в трубку, чтобы меня услышали. И вдруг он закричал мне в ухо:
- Максим? Максим, ты там? Это ты?
- Джайлс, это я!
- Алло... алло...
- Максим наверху!.. Он... Джайлс!
- Ой... - Голос снова пропал, а когда наконец появился, звучал словно откуда-то из-под моря, его сопровождало непонятное гулкое эхо.
- Джайлс, ты слышишь меня? Джайлс, как Беатрис? Мы только сегодня получили от вас письмо, оно страшно задержалось.
Послышался какой-то непонятный шум, и я поначалу решила, что это опять помехи или нарушение связи. Но затем вдруг поняла, что это не так. Я поняла, что Джайлс плачет. Помню, что я взяла статуэтку медведя и стала катать ее на ладони, вращать и поглаживать.
- Этим утром... рано утром...
Джайлс говорил, и его слова прерывались приступами рыданий.
Он замолчал на несколько секунд, чтобы совладать с ними, но это ему не удалось.
- Она была в частной лечебнице, мы не успели забрать ее домой... она хотела домой... Я пытался... понимаешь? Я хотел взять ее домой. - Он снова разрыдался, и я не имела понятия, что ему сказать, как с этим справиться, мне было жаль его, но я сама была в смятении, мне хотелось бросить трубку и убежать...
- Джайлс...
- Она умерла... Умерла этим утром... Рано утром... Меня даже не было там. Я должен был пойти домой, понимаешь? Я не имел понятия... Они не сказали мне. - Он сделал глубокий, очень глубокий вдох и затем проговорил громко и медленно, как если бы опасался, что я могла не расслышать или не понять, или была маленьким несмышленым ребенком: - Я звоню, чтобы сказать Максиму, что его сестра умерла.
Он открыл окно и стоял, глядя в темный сад. Горела только одна лампа на столике возле кровати. Он не произнес ни слова, когда я рассказала ему, даже не шевельнулся и не посмотрел в мою сторону.
- Я не знала, что ему сказать, - проговорила я. - Это было ужасно. Он плакал. Джайлс плакал.
Я снова вспомнила звук его голоса, прорывающийся ко мне сквозь помехи на линии, его рыдания, затрудненное дыхание, его безуспешные попытки совладать с собой и вдруг ясно представила, что все еще стою в кабинете управляющего, крепко сжимая трубку, и вижу перед собой не то, как Джайлс сидит где-нибудь в кресле у себя дома, скажем, в кабинете, а Джайлса в наряде арабского шейха, в развевающихся белых материях и в некоем подобии тюрбана из белой скатерти - таким он был в ту кошмарную ночь на маскараде в Мэндерли. Я представила себе, как слезы бегут ручьями по его щекам, оставляя длинные следы на коричневом макияже, над которым он столь добросовестно тогда потрудился...
Я хотела бы сейчас не думать так много об этом, хотела бы, чтобы время все это изгладило из моей памяти, но почему-то вижу все еще отчетливее, и не в моей власти сдержать наплыв воспоминаний, они являются сами по себе и в самое неожиданное время.
В открытое окно задувал холодный ветер.
Наконец Максим сказал:
- Бедняжка Беатрис, - И затем, через несколько мгновений, снова повторил: - Бедняжка Беатрис, - но произнес это каким-то бесстрастным, безжизненным тоном, словно вообще не испытывал к ней никаких чувств. Хотя я знала, что это не так. Беатрис, которая была старше его на три с лишним года и очень от него отличалась, была тем человеком, которого он любил даже тогда, когда никто другой не мог пробудить в нем какое-либо чувство. Когда детство ушло, они бывали вместе редко, однако Беатрис поддерживала его, безоговорочно становилась на его сторону, любила его по-настоящему преданно, несмотря на ее внешнюю грубоватость и неласковость, и Максим, также несмотря на кажущуюся нетерпимость и безапелляционность по отношению к ней, любил ее, опирался на нее и в душе бывал часто ей благодарен.
Я в волнении ходила по комнате, выдвигая ящики гардероба и заглядывая в них, думая о том, что нужно паковать вещи, хотя и не имея сил сосредоточиться, - слишком я была усталая и возбужденная, чтобы лечь спать и заснуть.
Наконец Максим закрыл окно и повернулся ко мне.
Я сказала:
- Сейчас уже слишком поздно, чтобы заниматься билетами, хотя надо бы с этим поторопиться. Мы даже не знаем, когда похороны, я не спросила. Очень глупо с моей стороны. Постараюсь позвонить Джайлсу завтра.
В моей голове роилось множество мыслей, вопросов и даже планов. Я посмотрела на Максима.
- Максим?
На его лице были написаны страх и неверие.
- Максим, конечно же, мы должны ехать. Ты наверняка это понимаешь. Как мы можем не приехать на похороны Беатрис?
Он был бледен как полотно, губы помертвели.
- Ты поезжай. Я не могу.
- Максим, ты должен.
Я подошла к окну, взяла его за руку, и мы прильнули друг к другу, именно в этот момент к нам пришло понимание того ужасного, что должно произойти. Мы когда-то заявили, что никогда не вернемся назад, - и вот сейчас должны вернуться. Что еще могло бы заставить нас это сделать? Мы не осмеливались заговорить о том, что все это означает, заговорить о грандиозности того, что должно с нами произойти; ничего, совершенно ничего не было сказано.
В конце концов мы легли спать, но оба не спали, и я знала, что не сможем заснуть. Мы слышали, как часы на городской башне били два, три, четыре часа.
Мы сбежали из Англии более десяти лет назад, и начало нашего бегства приходится на ночь пожара. Максим просто-напросто развернул машину и направил ее прочь от горящего Мэндерли, чтобы решительно порвать с прошлым и его призраками. Мы почти ничего с собой не взяли, у нас не было планов, мы не оставили никаких объяснений, хотя в конце концов прислали свой адрес. Я написала письмо Беатрис, после чего мы получили официальное письмо и юридические документы от Фрэнка Кроли из Лондона. Максим даже толком не читал их; едва взглянув на бумаги, он нацарапал свою подпись и сразу же отдал их мне, словно они тоже полыхали огнем. Я занималась всеми документами, которые иногда доходили до нас, в течение последующего года или чуть дольше, и это было время хрупкого покоя, пока начавшаяся война не заставила нас искать нового пристанища, а затем сменить и его, и вот наконец после войны мы приехали в эту страну, затем на этот курорт на озере, где снова обрели душевное равновесие, устроились, вернулись к нашему привычному, размеренному образу жизни, общаясь лишь друг с другом, не желая ни с кем вступать в контакты; и если с некоторых пор, как вспоминается мне теперь, я стала ощущать некое беспокойство, некое набежавшее облачко величиной с ладонь, я об этом не говорила Максиму и скорее отрезала бы себе язык, нежели сделала это.
В ту ночь я не могла спать не только из-за перевозбуждения, но и потому, что боялась кошмаров, боялась того, что во сне явятся ко мне те образы и лица, которые хотелось забыть навсегда. Однако вопреки моим страхам, когда я перед самой зарей впала в дрему, образы, представшие перед моими глазами, были спокойными и безмятежными, они оказались из тех мест, которые мы вместе посещали и любили: мне снилась голубая гладь Средиземноморья, лагуна в Венеции со шпилями соборов в жемчужном утреннем тумане, так что, проснувшись, я почувствовала себя спокойной и отдохнувшей и некоторое время молча лежала в темноте рядом с Максимом, желая, чтобы ему передалось мое настроение.
И еще сон принес мне странное возбуждение и радость. Тогда мне было стыдно за это. Сейчас я отношусь к этому совершенно спокойно.
Беатрис умерла. Мне было искренне жаль ее. Я любила ее и думаю, она так же любила меня. Через какое-то время, я знала, я буду плакать и тосковать по ней, испытывать боль и душевные страдания. И наверняка стану свидетельницей мучений Максима - не только по причине смерти Беатрис, но и потому, что это пролог к переменам.
Мы должны вернуться. И, находясь в номере гостиницы на берегу озера, я разрешила себе тайком, с сознанием своей вины, отдаться удивительным, радостным предчувствиям, хотя и смешанным с ужасом, ибо я не могла представить себе, как там все обернется, а самое главное - как переживет все это Максим и какие муки причинит ему наше возвращение.
Утром стало ясно, что перенести все это Максиму будет очень тяжело, однако он сразу же прибегнул к старому проверенному способу, отключаясь от многих вещей, скрывая свои муки за бесстрастной маской, действуя и двигаясь, как автомат, - способу, которым он овладел давно. Он почти ничего не говорил, если не считать обыденных банальных фраз, и, молчаливый, бледный, самоуглубленный, стоял у окна либо на балконе и смотрел в сад.
Организацией поездки я занималась сама, звонила, давала телеграммы, заказывала билеты, изучала расписание поездов, паковала, как обычно, вещи свои и Максима, а потом, стоя перед рядами висевшей в гардеробе одежды, вдруг почувствовала, что ко мне возвращается прежнее чувство неполноценности. Ибо я так и не стала шикарной, элегантной женщиной. Я не слишком утруждала себя шитьем и покупкой нарядов, хотя, видит Бог, у меня было для этого достаточно времени. Я перестала быть неловкой, плохо одетой девушкой, превратившись в неинтересно одетую замужнюю женщину, и, глядя сейчас на свои наряды, поняла, что это одежда женщины уже вполне зрелых лет, избегающей ярких тонов, и мне пришло в голову, что я никогда не была молодой, никогда игривой и веселой, тем более - молодой и изысканно одетой. Вначале это объяснялось незнанием и бедностью, позже - благоговейным трепетом перед моим новым образом жизни и положением, и, чувствуя тень Ребекки, оставшейся красивой и после смерти, блистающей безупречными, экстравагантными нарядами, я предпочла для себя безопасные, неинтересные вещи, не осмеливаясь на эксперименты. К тому же экспериментов не хотел Максим, он женился на мне не вопреки, а именно потому, что я была невзрачно одета. Все это вошло составной частью в мой образ наивной, простодушной и немногословной личности.
Итак, я сняла с вешалок сшитые у портного одноцветные кремовые блузки, серые и бежевые юбки, темные шерстяные жакеты, достала скромные, без украшений туфли и аккуратно их упаковала, мучаясь вопросом, насколько сейчас холодно или тепло в Англии и боясь спросить об этом Максима, понимая, что он полностью отключился от нынешней повседневности. Так или иначе все было проделано быстро, остальные наши вещи были заперты в гардеробах и ящиках. Конечно же, мы вернемся, хотя я и не знала, когда именно. Я спустилась к хозяину гостиницы сообщить, что мы сохраняем за собой комнату. Он сделал попытку взять с нас дополнительный залог, я готова была с ним согласиться, полагая, что это обычная практика и что это справедливо. Но когда об этом узнал Макс, он вдруг словно очнулся, подобно собаке, которая спала и которую неожиданно разбудили, и проявил характер, набросившись на хозяина, как некогда в прежние времена, и заявил, что мы не намерены платить больше, чем положено обычно, и что он должен поверить нашему слову, что мы вернемся.
- У него никаких шансов сдать комнату кому-то еще в конце сезона, и он это прекрасно понимает. Город с каждым днем мрачнеет. Он должен быть доволен, что мы остаемся в его гостинице. Существует множество других.
Я закусила губу, не желая встречаться взглядом с хозяином, пока он наблюдал за тем, как мы садились в такси. Однако на этом всплеск активности Максима угас, и остаток нашего путешествия, весь день, всю ночь и весь следующий день, он был погружен в свои мысли, в основном молчал, хотя был нежен со мной и словно ребенок принимал предлагаемую ему еду.
- Все будет в порядке. - Я повторяла ему это два или три раза. Максим, поверь, все будет не так плохо, как ты ожидаешь.
Он еле заметно улыбнулся и стал смотреть в окно на бесконечные серые равнины Европы. Здесь не было осеннего солнца, не было удивительного рассеянного света, здесь были только дожди, раскисшие поля, голые деревья, серые скученные деревеньки и унылые небольшие города.
Мне особо запомнился один момент нашего путешествия. Все произошло быстро, моментально, неожиданно, но случившееся меня ужаснуло, полоснуло по сердцу.
Мы стояли на железнодорожной станции, собираясь пересечь одну из границ, и поскольку здесь меняли паровоз, была объявлена получасовая стоянка - время вполне достаточное, чтобы прогуляться подлинной платформе и размять ноги. Там был лоток, где продавали горячие сосиски, приличный кофе и шнапс, а также сладкие, ароматные пирожные. Максим наблюдал за мужчиной, пытавшимся справиться с огромной горой багажа на хлипкой коляске. Я стояла рядом с ним, ни о чем в этот момент не думая - ни о прошлом, ни о будущем, наслаждаясь тем, что можно отдохнуть от поезда, смакуя пирожное и кофе. Максим повернулся ко мне, встретился со мной взглядом и улыбнулся, и когда я смотрела на его лицо, я услышала слова, которые падали, словно капли воды на камень: "Этот человек - убийца. Он застрелил Ребекку. Это человек, который убил свою жену".
И в этот кошмарный момент, не спуская глаз с Максима, я увидела незнакомца, человека, с которым никогда не имела дела, человека совершенно мне незнакомого.
А затем дежурный по станции дал свисток, призывая пассажиров вернуться в поезд.
Глава 3
- Человеку, рожденному женщиной, отпущена короткая жизнь.
Вороны словно взмыли в небо, рассыпались, ринулись вниз; на склоне холма мужчина продолжал пахать. Солнце все так же светило. Мир нисколько не изменился.
- В расцвете жизни нас настигает смерть; у кого мы можем просить помощи, кроме тебя, о Господи, справедливо осуждающий грехи наши!
Я затаила дыхание, словно ожидая, что сейчас что-то должно произойти. И вскоре действительно произошло: все двинулись вперед и остановились у могилы. Я посмотрела на Максима. Он стоял в нескольких шагах от меня, неподвижный, словно черная тень. Мы все были в черном, освещенные золотистым солнечным светом. Я не спускала глаз с лица Джайлса, который стоял по другую сторону могилы с тяжело отвисшим подбородком, запавшими глазами, безутешно рыдал и не пытался скрывать своих слез. Рядом с Джайлсом был Роджер. Но я не могла смотреть на лицо Роджера и в смятении отвела взгляд.
- Поскольку всемогущий Господь изъявил великую милость и взял к себе душу нашей дорогой усопшей сестры, мы предаем ее тело земле.
Все наклонились и стали бросать комья земли на гроб. Я накрыла рукой ладонь Максима. Его пальцы были неподвижны и холодны, и, коснувшись их, я снова явственно увидела перед собой Беатрис, как в последнее время часто ее видела, - в твидовом костюме и простых башмаках, идущую ко мне по лужайке, лицо у нее простое, открытое, заинтересованное и дружелюбное. Беатрис, от которой я никогда не слышала ни одного недоброго или несправедливого слова.
- Я слышал голос с неба, и он сказал мне: блаженны будут умершие с верой в Господа.
Как жаль, что я не могла тогда плакать. И вовсе не из-за отсутствия чувств мои глаза были сухи. Я думала о том, какой замечательный выдался день и какое удовольствие Беатрис получила бы, если бы выехала сегодня на охоту или отправилась прогуляться с собаками - она почти никогда не бывала дома в течение дня, а затем мне пришла мысль, насколько все это неправильно, насколько несправедливо. Беатрис должна была упасть с лошади в каком-нибудь весьма зрелом возрасте, продолжая до последних дней охотиться и оставаться счастливой и беззаботной; как же это обидно и унизительно - лишиться сил и возможности двигаться после удара, когда тебе нет даже шестидесяти! Или же на ее месте должен был оказаться Джайлс, тучный, нездорового вида Джайлс, сейчас совершенно раздавленный горем, с круглым помятым лицом, то и дело прикладывающий большой белый платок ко рту. Или Роджер. Я снова бросила беглый взгляд на него - он стоял рядом с отцом, и у меня мелькнула кощунственная мысль, что предпочтительнее смерть, чем такое уродство, но я понимала, что, рассуждая так, мы печемся о себе, желая избавить себя от неприятной необходимости смотреть на него.
Наступила тишина. Мы смотрели вниз, на светлый дубовый гроб и темные комья земли на нем. Яркие цветы сняли с гроба и положили на траву, и я только сейчас увидела, сколько здесь было других цветов, они окружали могилу, лежали возле дорожки - венки и кресты, ковер из золотистых и белых, бронзовых и пурпурных цветов, которые казались драгоценностями в зеленой оправе;"а повернувшись, я увидела, что не менее пятидесяти или шестидесяти человек почтительно стояли поодаль, чтобы пропустить нас вперед. Как много было у Беатрис Друзей, как ее любили, как хорошо знали и уважали.
Мы неуверенно побрели к своим машинам, ритуал был завершен, и Максим ухватился за мою руку и крепко сжал ее.
Глаза людей были устремлены на нас; как бы они ни старались не быть назойливыми, в их головах наверняка роились вопросы, мысли и догадки; я чувствовала на себе их взгляды, хотя и шла опустив голову, не веря, что когда-нибудь мы пройдем через толпу, думая о том, что нам придется смотреть им в лицо позже, в доме, и не зная, сумеет ли Максим все это вынести.
От всех этих мыслей мной овладела паника, и в самый напряженный момент, когда мы со всех сторон был. окружены людьми, которые, словно деревья в лесу, казалось, надвигались на нас, я споткнулась, ступив с травы на гравийную дорожку, и тут же почувствовала чью-то пришедшую на помощь руку. Максим поддерживал мен с другой стороны, и это помогло мне устоять на ногах; подняла глаза и увидела обеспокоенное, до боли знакомое лицо Фрэнка Кроли.
Какое-то время спустя я вспомню, насколько его присутствие все изменило для нас, изменило остаток дня и помогло нам его пережить, придало уверенности и сил; я вновь и вновь буду вспоминать, как многим мы обязаны ему. Он был агентом Максима - трудолюбивым, лояльным; полезным, его наиболее стойким и верным другом, он страдал вместе с ним и был почти такой же жертвой Ребекки, как и Максим. Он доподлинно знал истину и хранил при этом полное молчание.
Но для меня он означал нечто большее, он был скалой, когда все вокруг казалось разбушевавшимся морем и я того и гляди должна была утонуть. Он был рядом с первого дня моего пребывания в Мэндерли, чуткий, ненавязчивый, тонко понимающий мои тревоги, старающийся облегчить мне жизнь, довольный тем, что я такая, какая есть, - юная, неловкая, неопытная, нервная, бесхитростная, и видел при этом мою истинную сущность.
Вероятно, мне никогда не оценить до конца, как многим я ему обязана, как часто, сотни и тысячи раз, незаметно приходил он мне на помощь, однако я часто думала о нем все эти годы во время пребывания за границей, думала с теплотой и благодарила его в те короткие мгновения, когда порой заходила в какую-нибудь церковь. Пожалуй, в жизни я знала всего двух людей, которые были столь безусловно, бескорыстно добры. Фрэнк и Беатрис. И сейчас они оба были здесь. Только Фрэнк был жив и мало изменился, а Беатрис мертва, и прошлое нахлынуло на меня, словно река, затопляющая голую, иссохшую землю настоящего.
Когда церемония похорон закончилась и мы стояли на дорожке за кладбищем; официально и покорно пожимая руки множеству людей, большинство из которых мы не знали, и когда наконец двинулись к черным, ожидающим нас машинам, следуя за Джайлсом и Роджером, в этот момент Максим, должно быть, убежал бы прочь, если бы это было возможно. Об этом я догадывалась хотя бы по тому, как ему не хотелось разговаривать. Он просто сел бы в одну из машин и приказал везти нас, и мы даже не попрощались бы, он велел бы гнать как можно быстрее и как можно дальше отсюда, к поезду и пароходу, снова к месту нашего изгнания. Мы приехали, выполнили свой долг. Беатрис умерла и должным образом похоронена. И ничто не может нас здесь удерживать.
Однако же мы обязаны были остаться, и не прозвучало даже намека на какой-то другой вариант.
- Это так здорово - повидать Фрэнка, - сказала я. Похоронная машина выехала из ворот и повернула на полосу движения. - Он почти такой же, как и был, только волосы чуть поседели, но это понятно, годы идут.
- Да.
- Прошло более десяти лет.
Зачем я это сказала? Зачем заговорила об этом, если понимала, что это лишь заставит нас задуматься о прошлом? Оно лежало где-то в тени, мы старались его не тревожить. Зачем я вытащила его на яркий, ослепительный свет? Чтобы мы снова взглянули на него?
Максим повернулся ко мне.
- Ради Бога, что с тобой происходит? Или ты думаешь, что я не знаю, сколько времени прошло? Или считаешь, что я могу думать о чем-то другом все эти три дня? К чему ты все это говоришь?
- Прости... Я не хотела... Я сказала это просто для того, чтобы что-то сказать.
- Зачем обязательно говорить... Или нам нужны светские разговоры?
- Нет, нет. Прости меня... Максим, я не хотела...
- Ты не подумала.
- Прости.
- Или же, возможно, именно подумала.
- Максим, пожалуйста... Это было глупо с моей стороны, совершенно дурацкая реплика. Не будем ссориться. Ни сейчас, ни вообще. Мы ведь никогда не ссорились.
И это была правда. Мы никогда не ссорились со дня судебного расследования смерти Ребекки и нашего кошмарного путешествия с полковником Джулианом в Лондон к доктору, с ночи кошмара в Мэндерли. Тогда мы были на волосок от смертельной опасности, мы едва не потеряли друг друга. Мы познали счастье, слишком хорошо узнали цену произошедшего и не осмеливались рисковать, даже произнести какое-нибудь банальное сердитое слово. Когда люди проходят через то, что пережили мы, они больше не испытывают судьбу.
Я взяла его руку.
- Все скоро закончится, - сказала я. - Нам придется быть вежливыми с людьми, говорить нужные слова. Ради Джайлса. Ради Беатрис. А потом они уйдут.
- И мы тоже сможем уйти. Завтра рано утром. Или, может быть, даже ночью.
- Но, может... нам нужно остаться чуть дольше и поддержать Джайлса? День-другой. Он выглядит совсем убитым, бедняга, таким надломленным.
- У него есть Роджер.
Мы помолчали. Роджер. Сказать было нечего.
- У него множество друзей. У них всегда были друзья. Мы не поможем ему.
Я ничего не ответила, не возразила, не решилась сказать, что хочу остаться не из-за Джайлса, или Роджера, или Беатрис, а потому, что мы наконец-то здесь, дома, и сердце мое поет. Я ощутила себя вышедшей на свободу, рожденной заново, испытала сладостную тоску при виде осенних полей, деревьев, кустов, неба и солнечного сияния, даже при виде кружащихся, хлопающих крыльями черных ворон. Я чувствовала себя виноватой, мне было стыдно, что тем самым я как бы предала Максима, что я, его жена, совершаю акт неверности по отношению к нему, и поэтому я сознательно отвернулась от окна, чтобы не видеть то, что так люблю, и перевела взгляд на бледное, болезненного вида лицо Максима, на свою руку, сжимающую его, на черную кожу сиденья и на плечи шофера в черном плаще.
Мы замедлили движение, подъезжая к дому, нам видно было, как Роджер помогает отцу выйти из машины.
Максим сказал:
- Я не могу этого видеть. Не смогу вынести того, что они станут говорить и как будут на нас смотреть. Там был Джулиан. Ты его видела?
Я не видела.
- С двумя костылями. И еще Трединт и Картрайты.
- Это не страшно, Максим. Я поговорю со всеми сама, тебе только придется обменяться рукопожатиями. Кроме того, им захочется вспомнить о Беатрис. Никто не сможет говорить о другом.
- Им не надо говорить. Все будет написано на их лицах, и мне этого достаточно. Я буду знать, о чем они думают.
В этот момент дверца открылась, и в ту долю секунды, когда я стала выбираться из машины, я услышала то, что впоследствии многократно звучало и повторялось в моем мозгу, и от этого доля секунды могла показаться вечностью. Я услышала его слова: "Все будет написано на их лицах. Я буду знать, о чем они думают". И ядовитый, звучащий во мне тайный голос подсказал, о чем они могут думать: "Он убийца. Он застрелил Ребекку. Это Максим де Уинтер, который убил свою жену".
- Ну вот, теперь Фрэнк. Проклятие!
- Максим, Фрэнк - это как раз тот человек, который ничего не скажет. Фрэнк только поможет нам, ты ведь сам это знаешь. Фрэнк поймет.
- Понимание - это как раз то, с чем мне трудно справиться.
И он вышел из машины и отвернулся, я увидела, как он пересек дорожку, увидела, как навстречу ему шагнул Фрэнк Кроли и протянул руку, увидела, как Фрэнк на мгновение дотронулся до руки Максима, привлек к себе. И сделал это сочувственно, понимающе.
Октябрьское солнце бросало лучи на всех нас и на черных ворон, собравшихся на пир.
Люди были добры и дружелюбны с нами. Я чувствовала, что доброта окутывает нас, словно одеяло, от нее становится тепло, трудно дышать, я видела, насколько они тактичны и как стараются на нас не смотреть. Я понимала, как они стараются. Жены, должно быть, говорили своим мужьям, прежде чем прийти сюда: "Помни, если де Уинтеры окажутся здесь, а, по слухам, они могут приехать, не спрашивай... не упоминай... не пяль глаза..." И поэтому они не спрашивали и не пялили глаза, они избегали нас, уходили в другой конец комнаты или же, наоборот, подходили, с жаром жали нам руки и тут же поворачивались к столу и переключались на херес, виски, сандвичи и холодный пирог, набивая рот до такой степени, чтобы их можно было извинить за молчание.
Впрочем, это не имело значения, мне было безразлично, я чувствовала себя защищенной от них, словно меня окутывал какой-то кокон. Я ходила по комнате с блюдами, предлагала закуски и все время говорила о Беатрис, вспоминала ее, соглашаясь с тем, что ее болезнь и смерть - это так тяжело и несправедливо, говорила, как мне будет недоставать ее, как мне хотелось бы услышать какую-нибудь ее остроумную реплику, которая всех бы рассмешила. Я не могу поверить, что она больше не откроет дверь и не войдет сюда.
Все были так добры. И только когда я поворачивалась к кому-нибудь спиной, я чувствовала, как начинало полыхать мое лицо от невысказанных вслух мыслей, которые витали в воздухе. Я встречалась с глазами людей и читала в них вопросы, вопросы, вопросы. Я старалась как можно чаще подходить к Максиму, порой стояла рядом, дотрагивалась до него рукой, чтобы подбодрить его, пока он вынужден был выслушивать чьи-то воспоминания о своей сестре или сетования на то, как здесь было тяжело во время войны. Сам он говорил весьма Редко, лишь еле заметно улыбался и время от времени перемещался с места на место, боясь остаться слишком долго с кем-то одним, чтобы разговор не коснулся... не коснулся того... Однажды я услышала, как прозвучало слово "Мэндерли", это было как удар колокола в наступившей тишине, и резко в панике повернулась, едва не уронив блюдо, понимая, что должна подойти к Максиму, поддержать его, что это слово не должно более здесь повторяться. Но тут снова загудели голоса, и это слово как бы потонуло в их гуле, а когда я снова посмотрела на Максима, он вновь переместился, я увидела его прямую спину в дальнем конце комнаты.
Вскоре после этого я поймала себя на том, что стою перед балконной дверью и смотрю в сад, наблюдая за тем, что происходит за окном, как бы отключившись от находящихся в комнате людей, словно их нет вообще, гляжу на зеленые, желтые и багряные деревья, на усыпанный ягодами остролист.
- Я думаю, вам неплохо бы выйти на воздух. Вам нужно сделать небольшой перерыв.
Это был Кроли, славный, надежный, предсказуемый, внимательный Фрэнк, тот самый Фрэнк, заботливый и чуткий, каким был всегда. Я быстро оглянулась через плечо, окинула взглядом комнату. Фрэнк пояснил:
- С Максимом все в порядке. Я только что был с ним. Леди Трединт изводит его рассказом об эвакуированных. Война закончилась почти четыре года назад, но здесь это до сих пор главная тема разговоров.
Мы медленно пошли садом, удаляясь от дома, и постепенно я почувствовала, что напряжение и тревога меня покидают и я могу поднять лицо к солнцу.
Я сказала:
- Боюсь, мы так мало знаем о том, что здесь происходило. Письма приходили нерегулярно, иногда пропадали. До нас доходили лишь весьма печальные новости о бомбежках, о том, что происходит в других странах. - Я сделала паузу. - Вероятно, мы и от этих вещей убежали. Должно быть, люди именно так и считают?
- Я думаю, - осторожно проговорил Фрэнк, - люди стали более самоуглубленными и все заняты своими собственными делами.
- Ах, Фрэнк, спасибо вам. Вы очень деликатно поставили меня на место. Вы хотите сказать: с глаз долой - из сердца вон. Мы слишком мало значим, чтобы о нас думать или судачить. Люди просто-напросто забыли нас.
Фрэнк вежливо пожал плечами.
- Понимаете, мы утратили чувство перспективы - Максим и я... В прежние времена мы были... точнее, Мэндерли был в центре внимания в этих краях, вы знаете... Все интересовались, все об этом говорили... но мир изменился. Появились более важные заботы. О нас забыли.
- Отчего же, о вас помнят, это несомненно, только...
- Фрэнк, не надо сожалений... Видит Бог, это то, чего я хотела для нас обоих, - быть маленькими и незначительными, частью прошлого и забытого. Вы должны это понимать.
- Да, я понимаю.
Мы достигли старой части сада, откуда можно было бросить взгляд на крепкий белый дом, а также на лошадей, пасущихся на лугу.
- Бедняжки, - сказала я, видя, что лошади заметили нас и двинулись в нашу сторону. - Не набрать ли нам яблок?
Мы принялись поднимать с травы паданцы, а затем не спеша направились к забору; видя это, лошади зарысили к нам - блестящие и красивые, каштановые и серые.
- Кто на них ездит теперь? Джайлс еще ездит? Или, может, Роджер? Я не знаю, что происходит сейчас и что будет потом.
- Боюсь, я знаю не больше. В течение последних нескольких лет я редко виделся с ними.
Я знала, что Фрэнк уехал жить в Шотландию, где управлял огромным поместьем, вскоре после войны женился и у него очень скоро родились два сына, и, глядя сейчас на него, я видела, что он счастлив, устроен в жизни и почти полностью отрешился от прошлого. Я вдруг ощутила какой-то странный прилив, не знаю чего именно - горечи? боли от потери? Он был единственным человеком, который любил Мэндерли почти так же, как Максим, был нашим последним связующим звеном с той жизнью. Сейчас он, как и Беатрис, хотя и по-другому, ушел от нас, и я чувствовала, что Максим это понимает.
Мы стояли возле забора, лошади хрустели яблоками, аккуратно беря их с наших ладоней. Я погладила мягкую пушистую морду серой и сказала:
- Фрэнк, мне так хочется остаться в Англии, вы бы знали, как я тосковала по дому. Как мечтала о возвращении! Я никогда не говорила обитом Максиму - как можно? Я не знала, как он воспримет. Мне все равно, как отнесутся люди, что они подумают... Дело не в людях.
- Я понимаю.
- Эти места - вот они, эти поля... небо... деревенский пейзаж. Я знаю, что Максим испытывает те же самые чувства, я абсолютно уверена в этом, только он не осмеливается признаться... Он так же тоскует по дому, как и я, но у него... - Я замолчала. Слышно было лишь, как тихонько хрустят яблоками лошади да еще где-то поет жаворонок, взвившийся в ясное небо. Слово "Мэндерли" стояло между нами, пусть непроизнесенное, но мы чувствовали это, и оно, казалось, заряжало атмосферу электричеством. Наконец я проговорила: Я чувствую себя предательницей. Я не должна была этого говорить.
- Я так не думаю, - осторожно сказал Фрэнк. Он вынул из кармана трубку и стал набивать ее табаком из потрепанного кожаного кисета - того самого, которым Он всегда пользовался, и это тут же напомнило мне сцену, похожую на нынешнюю, когда я очень давно выплеснула ему все свои тревоги и получила от него основательную поддержку. - Это все совершенно естественно. Вы англичанка. Англичанка до мозга костей! Это ваш дом, хотя вы все эти годы жили за границей. Вы и сами говорите, что те же чувства испытывает Максим, и я уверен, что он все понимает.
- Могли бы мы вернуться? Не будет ли... - Я споткнулась, подбирая слова. - Фрэнк, не будет ли... каких-либо препятствий, которые могут нам помешать?
Он некоторое время раскуривал трубку, затем выпустил облачко голубого дыма в воздух. Я продолжала поглаживать морду лошади, сердце мое гулко колотилось, а лошадь, осчастливленная таким вниманием и лаской, била копытом землю и тыкалась носом в мою ладонь.
- Вы имеете в виду то... то, что случилось?
- Да.
И даже теперь, хотя рядом витал дух Мэндерли, мы не произнесли это слово.
- Я не думаю, что может возникнуть нечто такое, что помешает вам вернуться, если вы оба этого хотите, - сказал Фрэнк.
Мое сердце подпрыгнуло от радости. Остановилось. Резко забилось снова. И тогда я спросила:
- Фрэнк, вы были там?
Он внимательно и понимающе посмотрел на меня.
- Да, конечно. Я должен был там бывать.
Я затаила дыхание. Фрэнк взял меня под локоть и стал тихонько направлять в сторону дома, уводя от пастбища и лошадей.
- С этим покончено.
Я промолчала. Однако призрак, заново пробудившийся, следовал за нами по траве. Люди ушли, да и не о них я думала. Ребекка мертва, и ее дух более не мог меня преследовать, я вообще не думала о ней в то солнечное октябрьское утро. Я думала только о том месте, о доме, о саде, о Счастливой Долине, ведущей в укромную бухту, о пляже. Еще о море. И как бы молча прижимала все это к груди и приветствовала.
Как ни странно, но отсутствие Фрэнка Кроли тяжело сказалось на Максиме, я поняла это по выражению его лица, по запавшим глазам и обозначившимся под ними кругам. Фрэнк был умиротворяющим началом, нам обоим с ним было легко. Чуть позже мы сели, слушая рассказы об Инвернессшире, о горах, озерах, оленях, об удивительных пейзажах, которые он полюбил, о своей жене Джанет и двух маленьких сыновьях. Он показал нам их фотографии, и теперь, когда комнату наполнило настоящее, кажется, никаких теней между нами не лежало. Кроме одной, которую я с трудом могла определить. При разговоре и разглядывании двух мальчишек, Хэмиша и Фергуса, я ощутила в груди пустоту, к которой уже привыкла и которая затем вдруг сменилась взлетом безрассудной надежды. Мы никогда не говорили о том, будут ли у нас дети. Вначале все было совсем иначе, перед нами открывалось светлое будущее, и они должны были унаследовать Мэндерли. Я не знала, хочет ли Максим иметь детей теперь; похоже, им не находилось места в условиях нашей нынешней жизни за границей. Но если мы вернемся домой...
Я посмотрела на старого полковника Джулиана и в его глазах прочитала холодный приговор моим надеждам и тайным радужным планам.
В доме осталось несколько человек - Джайлс и Роджер, Максим и я, Фрэнк, пожилой кузен, а также Джулиан со своей дочерью. Жена его умерла, и дочь, полная, неунывающая молодая женщина, жила вместе с ним и, очевидно, добровольно посвятила себя уходу за отцом. Перед этим мы, запинаясь, поговорили о Европе, о странах, в которых жили, о том месте, где живем сейчас. Джулиан вдруг сказал:
- Я помню, как советовал ехать в Швейцарию. В ту ночь после Лондона.
Воцарилась мертвая тишина. Я увидела, как тревожно Фрэнк посмотрел на Максима, как он кашлянул. Но Джулиана понесло, похоже, он совершенно не чувствовал обстановки и не понимал, что говорит.
- Я вспоминаю о празднике. А потом было это ужасное дело с Мэндерли. Ну и война, конечно. Все забывается. Никак не ожидал, что вы уедете насовсем и будете столько отсутствовать. Сколько прошло? Поди, лет десять?
Затем, пока мы сидели в замешательстве и смущении, не в состоянии что-либо сказать, он стал подниматься на ноги, возясь с костылями, стуча одним по полу и ожидая, когда Фрэнк подойдет к нему, и никто не знал, что он намерен делать, никто не пытался остановить его. Лишь Дочь положила ладонь на его руку, когда он потянулся за бокалом, поднял его и снова попытался заговорить.
- Отец, не думаешь ли ты...
Однако он оттолкнул ее, и дочь сникла и покраснела, бросив на меня отчаянный взгляд.
Джулиан откашлялся.
- Думаю, что требуется сказать несколько слов. Несмотря на печальный повод, по которому мы все здесь собрались... - Он посмотрел на Максима, затем перевел взгляд на меня. - По вас скучали, и это истинная правда. Я часто здесь бывал - Джайлс подтвердит, мы сиживали в этой комнате и разговаривали о вас. - Он сделал паузу. Я взглянула на Джайлса, который, чуть подавшись вперед, уставился на стол, лицо его приобрело темно-фиолетовый оттенок. Бросила беглый взгляд на Роджера. - Я должен это сказать. Прошлое умерло и похоронено.
Я заерзала, не смея встретиться взглядом с Максимом. Престарелый Джулиан, судя по всему, не понимал, что он только что сказал.
- С ним покончено. Что ж, быть по сему.
Он без труда перенес тяжесть своего тела с одного костыля на другой. Часы в зале пробили три.
- Я хотел сказать только то, что чертовски приятно видеть вас обоих снова и... и добро пожаловать домой. - Он поднял свой бокал и один, медленно и торжественно, осушил его.
В первый момент я подумала, что сейчас умру, или закричу, или упаду в обморок, или просто вскочу и убегу. Мне было дурно и тошно, мной овладел страх за Максима, я не знала, что он чувствовал в этот момент и что собирался предпринять. Даже Фрэнк, кажется, пребывал в растерянности и не мог найти слов, даже он не видел способа, как прийти нам на помощь.
Однако, к моему удивлению, Максим остался внешне спокойным и собранным, он сделал глоток из бокала и, глядя на Джулиана, тихо сказал:
- Спасибо.
И ничего более, но это означало, что я снова могла вздохнуть, хотя и ощущала тупую боль в груди и жар на лиие. Тем не менее ничего ужасного не произошло, мы сидели за обеденным столом, как это бывало раньше, сидели в октябре, в день похорон Беатрис, прошлое оставалось прошлым и не имело над нами никакой власти.
В конце концов они ушли, дочери Джулиана потребовалась целая вечность, чтобы довести отца до двери, ибо он настаивал, чтобы ему не помогали, и уж совсем тяжелым делом было для него идти по гравийной дорожке, затем его усадили в машину, которую завели и прогрели согласно его указаниям.
Наконец они уехали, до отъезда Фрэнка оставался час, за ним приехала машина, чтобы отвезти на станцию, откуда он должен был добираться до Лондона, а затем в спальном вагоне - домой в Шотландию.
Поля были освещены мягким, лимонного оттенка, светом, в воздухе кружились и опускались на землю листья, падали с деревьев последние яблоки. Было на удивление тепло. Мне хотелось быть на природе, потому что все вокруг было так красиво, я не могла терять ни одного момента после столь долгого отсутствия, не могла сидеть взаперти и слышать, как тикают часы, поскрипывают ступеньки, как шлепают по полу лапами собаки, которые бродят из комнаты в комнату в поисках Беатрис, да слышатся тяжелые вздохи Джайлса. Однако Максим не хотел выходить, лицо его приобрело пепельный оттенок от усталости и напряжения.
- Я полежу, может быть, засну.
Я не ответила. Мы стояли в холле, и в открытую дверь был виден сад, из которого тянуло запахом яблок. Где-то в тени Фрэнк деликатно ожидал, когда он может понадобиться, - это была его постоянная манера, в свое время раздражавшая Беатрис.
- Какой скучный человек, - сказала она мне в тот первый день, - никогда не расскажет ничего интересного.
Я уже тогда знала, что она не права, осуждая его за выдержку и умение сохранять спокойствие, а теперь подумала: оценила ли она в конце концов его достоинства, поняла ли, чего он на самом деле стоит?
- Ты иди, - сказал Максим, - я знаю, тебе этого хочется. Иди, если можешь. - Посмотрев ему в лицо, я увидела, что он великолепно понимает, что я в тот момент чувствовала и хотела скрыть. Он улыбнулся усталой улыбкой и, наклонившись, легонько поцеловал меня в лоб. - Иди. - И, повернувшись, стал подниматься по лестнице.
Я вышла из дома.
Глава 4
Минувшей ночью я проснулась после долгого путешествия, растерянная и потрясенная тем, что вернулась домой.
Теперь меня пробудил от глубокого, без сновидений, сна какой-то звук, и я несколько минут сидела на кровати, опять пребывая в смятении, полагая, что нахожусь в нашей комнате в гостинице, и удивляясь непривычному местоположению окна.
Максим спал совершенно неслышно; мы оба были в эмоциональном плане измотаны, я чувствовала себя заторможенной и глуповатой от усталости. Что за звук я услышала? Вокруг царила полная тишина, в комнате было темно.
Затем снова раздался звук, который, по всей видимости, разбудил меня, какой-то приглушенный шум, причину которого я не смогла определить, - его мог произвести и человек, и животное.
Я снова легла, но едва коснулась головой подушки, как звук повторился, теперь он был громче, казалось, он приближается ко мне по половицам или по стенам дома, и я в конце концов встала и тихонько пошла к двери.
Стоя в темном коридоре, я поначалу подумала, что это одна из собак, опечаленная отсутствием Беатрис и сбитая с толку изменением заведенного в доме распорядка, скулит и ходит по комнатам и коридорам. Но все собаки были заперты на кухне внизу. Непонятный звук исходил из спальни.
И тогда я вдруг поняла, что это был звук рыданий, рыданий мужчины, перемежающихся бормотаниями и негромкими выкриками.
Я не решалась идти к нему, я чувствовала страх и стыд. Мне хотелось быстро вернуться в свою кровать, зажать уши, накрыться подушкой, чтобы не слышать этих рыданий, которые грозили пробудить во мне множество дремлющих эмоций.
Но затем появилось чувство жалости и естественное желание успокоить, помочь, и я, спотыкаясь и ощупывая стены рукой, побрела вперед, по старым изношенным коврам, постеленным по центру коридора. Джайлс и Беатрис, похоже, не особенно стремились к роскоши, они жили все тридцать с лишним лет так, как и тогда, когда только поселились в этом доме, вероятно, даже не замечая, насколько вещи обветшали, предпочитая больше находиться вне дома, уделяя много времени лошадям, собакам, саду и своим друзьям. Это было одно из качеств, которое внушало мне к ним любовь. Во время своих немногочисленных визитов я всегда чувствовала себя в их доме уютно и комфортно, особенно по сравнению с Мэндерли, великолепие и чопорность которого приводили меня в смятение.
В конце коридора я остановилась возле спальни Беатрис. Звуки рыданий слышны были совершенно отчетливо, закрытая дверь лишь незначительно их приглушала.
Я заколебалась, попыталась успокоиться и собраться с мыслями. Затем вошла.
- Джайлс...
Некоторое время он не видел и не слышал меня, он не поднимал головы, поэтому я кашлянула, тихонько скрипнула ручкой и, наконец, снова негромко произнесла его имя.
- Джайлс, я услышала тебя, мне не по себе... Могу я чем-нибудь помочь?
На старомодном туалетном столике Беатрис горела настольная лампа, за столиком сидел Джайлс. Я видела в трельяже отражение его толстой шеи над голубым халатом. Дверцы гардероба были открыты, два или три ящика комода выдвинуты, несколько предметов одежды Беатрис вынуты и разложены на полу, на кровати, на спинке стула - ее твидовые юбки и практичные шерстяные джемперы, фиолетовое платье, темно-бордовый жакет, шарфы, нижнее белье, пальто из верблюжьей шерсти... с головой лисы, бусины глаз которой угрожающе сверкали.
Джайлс прижимал к лицу старенькую персикового цвета атласную накидку помнится, я однажды, много лет назад, видела ее на Беатрис, - а я стояла, по-дурацки разглядывая все это и не зная, что еще могу сказать или сделать. Некоторое время спустя, не вздрогнув и не удивившись, Джайлс поднял глаза. Они были опухшие и покрасневшие, в них стояли слезы. Слезы были на лице и бороде, и я могла не только видеть и слышать, но, кажется, ощущать физически его отчаяние, всю глубину его неутешного горя.
Он ничего не сказал, лишь молча какое-то время смотрел на меня, как ребенок, а затем снова разрыдался; плечи его тряслись, он не делал никаких попыток сдерживать себя, продолжая прижимать к лицу атласную накидку, рыдая в нее, вытирая ею глаза и время от времени хватая ртом воздух, как это делает тонущий человек. Это было ужасное зрелище, оно привело меня в смятение и даже вызвало во мне некое отвращение. Я настолько привыкла к Максиму, он был единственный мужчина, которого я знала, и он никогда не рыдал, ни разу, я не могла себе этого даже представить. Я не думаю, что он способен был плакать после того, как ему исполнилось три или четыре года. Когда он испытывал какое-то глубокое чувство, это отражалось на его лице, он становился очень бледным, взгляд делался суровым и жестоким, иногда на его лицо набегала тень, но он так или иначе всегда владел собой. Я даже не решалась подумать о том, как бы он реагировал, увидев в этот момент Джайлса.
В конце концов я закрыла дверь, прошла в комнату, села на кровать рядом с Джайлсом и довольно долго просто молча сидела, укутавшись в халат, пока Джайлс продолжал рыдать; что-то подсказало мне, что я не должна ему мешать, нужно дать ему выплакаться, а я просто буду РЯДОМ, составлю ему компанию.
- Что мне теперь делать? - спросил он и затем вновь повторил свой вопрос, глядя на меня, хотя я подумала, что говорит он вовсе не со мной и не ждет никакого ответа. - Что я буду делать без нее? Она была моей жизнью целых тридцать семь лет. Ты знаешь, где мы с ней встретились? Я никогда тебе не рассказывал? Я упал с лошади, а она подошла ко мне и помогла снова сесть, затем отвела нас домой - я сломал себе запястье. Она просто сняла свой пояс или шарф или что-то в этом роде и повела мою лошадь вместе со своей. Лошадь у меня была весьма норовистая, но тут она сделалась такой кроткой, шла, словно пони с ребенком, и все ела с ее руки. Мне впору было чувствовать себя круглым дураком, должно быть, и вид у меня был дурацкий, но я себя таковым не чувствовал - такое она произвела на меня впечатление. Мне на все было наплевать, когда я был с Би, я во всем полагался на нее. То есть она была хозяйкой, она за всем следила - ты, конечно, знаешь об этом. Без нее я мало чего добился бы, хотя все было при мне; это Би проделала всю работу и поставила меня на ноги, я чувствовал себя прекрасно, ни о чем не беспокоился и был безмерно счастлив - это трудно объяснить.
Сейчас он смотрел на меня, его глаза словно чего-то? искали - чего? Поддержки? Одобрения? Не знаю. Он был похож на комнатную собачку со слезящимися глазами.
- Знаю, - сказала я. - Я всегда видела, что ты счастлив, всем доволен. Да это видели все.
- Правда? - Его лицо слегка оживилось.
- Конечно, - подтвердила я. - Разумеется, видели.
- Все ее любили, ею восхищались, у нее не было врагов, несмотря на ее острый язычок. Она могла высказать все, что думала, дать совет, и ей прощали и забывали ее резкие слова. У нее было так много друзей, ты же знаешь. Все эти люди сегодня, на похоронах... Ты видела, сколько их?
- Да, да, Джайлс, я их видела и была очень тронута, это должно было помочь тебе.
- Помочь? - Он внезапно оглядел комнату с таким видом, словно на минуту забыл, где находится, затем перевел взгляд на меня, но его глаза меня не видели. - Помочь, - повторил он тусклым голосом.
- Да, потому что так много людей любили Беатрис.
- Да, но этому не помочь, - просто сказал он, как если бы что-то объяснял глупому ребенку. - Она умерла, умерла, когда меня там не было. Она умерла в больнице, а не дома, я не был с ней, я подвел ее. А она меня никогда не подводила, никогда!
- Да нет, Джайлс, ты не должен винить себя. Пустые, бесполезные слова.
- Я должен винить себя!
Я не стала возражать. Я вообще больше не говорила. В этом не было никакого смысла. Сказать было нечего.
- Она умерла, и я не знаю, как теперь пойдут дела. Без нее я никто, я никогда не мог ничего добиться. Я не знаю, что делать. Я не могу без нее, я совсем не могу без Беатрис! - Слезы снова брызнули из глаз и залили все его лицо, он рыдал громко, безутешно, некрасиво, рыдал не сдерживаясь, словно маленький ребенок. Я подошла к нему, села рядом и обняла его - рыдающего, беспомощного, одинокого, страдающего, тучного пожилого человека - и, наконец, разрыдалась вместе с ним; я плакала, жалея его и Беатрис, поскольку любила ее... но я оплакивала не только Беатрис, как ни странно, я оплакивала и что-то еще, какие-то другие утраты и потери, а когда слезы иссякли, мы остались молча сидеть, я обнимала бедняжку Джайлса, не питая к нему никакого раздражения, даже радуясь, что я рядом, что вношу хоть какое-то успокоение в его душу.
Он снова заговорил спустя какое-то время, а заговорив, не мог остановиться; он рассказывал мне очень много о Беатрис, о годах их совместной жизни, поведал трогательные счастливые истории, семейные анекдоты, он развернул передо мной целую панораму семейной жизни; я узнала об их свадьбе, о том, как они купили этот дом, подробности о рождении Роджера и его детстве, об их друзьях, соседях, их лошадях, собаках, вечерах, когда они играли в бридж, обедах, пикниках, поездках в Лондон, рождественских праздниках, днях рождения; он говорил, а я слушала и вдруг обратила внимание на то, что он почти не упоминает о Максиме или о Мэндерли и вообще о чем-либо таком, что могло быть связано с той стороной жизни - и вовсе не из чувства такта, поскольку был слишком погружен в свои мысли и воспоминания о прошлом; он даже вряд ли осознавал мое присутствие, просто можно было предположить, что Мэндерли, молодые годы Беатрис, которые она там провела, ее семья оказали весьма небольшое влияние на его собственную жизнь и его сознание.
Я вспомнила, как в первый раз встретила Беатрис и Джайлса в тот жаркий день в Мэндерли - это было вечность тому назад в иной жизни; я тогда была совсем другим человеком, ребенком, и я видела, как он лежит на спине на солнцепеке после завтрака и храпит, и совершенно искренне недоумевала, почему Беатрис вышла за него замуж, и подумала, что, поскольку Джайлс такой тучный и непривлекательный, к тому же в весьма зрелом возрасте, они явно не могут любить друг друга. Как по-детски наивна и глупа я была, насколько неопытна. Я считала тогда, что полюбить можно только красивого, изысканного, обходительного, умного и обольстительного мужчину, каковым был Максим. Полюбить, встретить ответное чувство и счастливо выйти замуж. Я ничего не знала, ну ровным счетом ничего, и покраснела от счастья, когда подумала об этом. Я знала лишь первую, страстную, ничего не замечающую вокруг любовь, которая скорее походила на увлечение школьницы. Я ничего не знала тогда о любви, которая приходит со временем и с возрастом в процессе совместной повседневной жизни, о любви, которая одолела боль, печаль, страдания и те препятствия, которые легко могли разбить и разрушить ее.
Я чувствовала себя в ту ночь удивительно старой, гораздо старше бедного беспомощного Джайлса, гораздо сильнее и умудреннее. Мне было отчаянно жаль его. Я знала, что в конце концов он так или иначе, пусть спотыкаясь, минует эту полосу, но того, что было, больше не будет, лучшая часть жизни для него позади, она закончилась со смертью Беатрис, к тому же Роджер получил такие увечья после аварии самолета. Хотя, вероятно, тот факт, что его сын скорее всего останется с ним навсегда из-за своей недееспособности, может помочь ему собраться, в чем-то преуспеть и снова получить радость от жизни. Я не могла этого знать. Джайлс вообще не сказал о Роджере ни слова, он думал и говорил только о Беатрис.
Я не имела понятия, как долго мы сидели вместе; я немного плакала, и Джайлс не останавливал меня и плакал сам, даже когда говорил, не пытаясь сдерживаться, и хотя поначалу меня это шокировало, спустя некоторое время я даже стала уважать его за это, меня это трогало, поскольку свидетельствовало о степени его преданности Беатрис и глубине его горя, а также потому, что он принимал меня за близкого человека, перед которым мог Позволить себе так рыдать.
По крайней мере дважды я спрашивала его, не принести ли ему чаю или бренди, но он отказывался, и мы продолжали сидеть среди разбросанных вещей в спальне, в которой к утру делалось все холоднее.
А затем, словно внезапно выйдя из какого-то транса, он оглядел комнату, на его лице отразилось подобие замешательства, словно он не мог понять, как мы оба оказались здесь; достав откуда-то носовой платок, он несколько раз громко высморкался.
- Прости, - сказал он. - Прости меня, голубушка, мне нужно было побыть здесь, я не мог без этого.
- Я знаю, Джайлс. Все в порядке, я понимаю. - Я встала и довольно неуклюже сказала: - Ты знаешь, я тоже очень любила Беатрис.
- Ее все любили. Все. Все люди, друзья. - Он вытер глаза и, подняв голову, добавил: - У нас вообще не было врагов. Если не считать Ребекки.
Я тупо уставилась на Джайлса, поскольку никак не ожидала снова услышать это имя, оно прозвучало странно, как будто слово из другого языка. Ребекка. Слово из другой жизни. Мы никогда его не произносили. Я думаю, оно ни разу не прозвучало из наших уст после той ужасной ночи.
Внезапно появилось ощущение, что в этой тихой комнате осторожно зашевелился давно умерший зверь, о котором я долгие годы не вспоминала, предупреждающе зарычал, породив во мне ощущение страха, но затем снова замолк, а страх оказался всего лишь слабым эхом старого страха, как воспоминание о боли в далеком прошлом.
- Прости, - снова сказал Джайлс, - прости меня, голубушка.
Однако мне было неясно, извинялся ли он по причине того, что упомянул имя Ребекки, или же потому, что я разделила с ним бессонную ночь в минуты его страданий.
- Джайлс, наверное, мне нужно возвратиться к себе, я страшно устала, да и Максим, должно быть, уже проснулся и недоумевает, где я.
- Да, конечно, ты иди. Господи, уже половина пятого... Прости меня... Прости.
- Да нет, ничего, не за что извиняться. В самом деле. Когда я подошла к двери, он сказал:
- Мне хотелось бы, чтобы ты теперь вернулась. Я замешкалась с ответом.
- Старик Джулиан прав, да и Беатрис постоянно так считала. Дьявольски глупо, говорила она, что они так долго вдали, в этом нет необходимости.
- Но мы должны были... мы вынуждены... Джайлс, я не думаю, что Максим вынесет это - вернуться домой, когда... когда Мэндерли больше не существует... И вообще все...
- Вы могли бы купить другой дом... Приезжайте, здесь достаточно места... Нет, нет, вы просто этого не хотите. Мне очень жаль, что она не повидала старину Максима. Она хоть и не любила распространяться о своих чувствах, но скучала по нему. Во время войны она редко говорила об этом, но я знал... Жаль, что она не повидала его.
- Да, - согласилась я. - Мне тоже очень, очень жаль.
Он молчал, уставившись на атласное платье персикового цвета, которое теперь сжимал в руке.
- Джайлс, - сказала я, - я приду и помогу убрать все эти вещи утром. Оставь их сейчас. Думаю, тебе надо попытаться вздремнуть.
Он посмотрел на меня отсутствующим взглядом и снова уставился на платье.
- Это платье не из тех, которые она обычно носила, она не ходила в шелках, атласах и тому подобном, обычно предпочитала практичные вещи. Джайлс, казалось, не мог оторвать глаз от блестящего, скользкого материала. - Я думаю, платье отдала ей Ребекка.
Едва Джайлс произнес эти слова, в моем мозгу возникла ужасная, поразительно яркая картина: Ребекка, которую я никогда в жизни не видела, высокая, стройная, черноволосая Ребекка, ослепительно красивая, стоит на верхней площадке лестницы в Мэндерли, ее рука опирается на перила, губы растянуты в еле заметной сардонической улыбке, она презрительно смотрит на меня и подзывает к себе, а на ней атласное платье персикового цвета, которое сейчас Джайлс мнет пухлыми, похожими на обрубки пальцами.
Я выскочила из комнаты и побежала по коридору, больно ударившись плечом о стену, нашла нашу спальню и влетела в нее, содрогаясь от ужаса из-за того, что она снова вернулась ко мне, вновь преследует меня, хотя я давно поверила, будто напрочь ее забыла. Но в комнате при слабом свете занимающегося дня, который просачивался сквозь хлопчатобумажные шторы, я увидела, что Максим крепко спит в том же самом положении, в каком я его оставила; он даже не пошевелился, и я резко остановилась и очень осторожно закрыла дверь. Я не должна его будить и вообще что-либо рассказывать. Мне нужно самой справиться, усмирить призрак, прогнать зверя в его логово. Нельзя беспокоить и волновать Максима, он ничего не должен знать.
Я не стала ложиться в постель, а села на стул возле туалетного столика, глядя в щель между шторами на сад, на огород и пастбище вдали, наблюдая за тем, как ночь сменяется серым рассветом, бесцветным и иллюзорным; это очень красивое зрелище породило во мне тоску по дому, и меня покинул страх; я рассердилась на себя, на воспоминание, на прошлое, но больше всего и сильнее всего - на нее, поскольку то, что она нам сделала, нельзя никак переделать; рассердилась на то, что она способна настигать нас через такое количество лет и воздействовать на нас после смерти с такой же силой, как и при жизни. Ребекка. Рассветало, деревья и кустарники, а затем и лошади вдали приобретали все более четкие очертания, над садом начал подниматься и виться перламутровый туман, и во мне стала постепенно зарождаться какая-то удивительная радость, которую несли это утро, новый день, дом, его окрестности, Англия, жизнь вокруг нас, мне захотелось распахнуть окно и закричать на всю округу, чтобы мой крик, преодолев много миль, долетел до мрачного, безмолвного склепа, где среди гробовой тишины она лежала одна.
"Я жива! - хотелось мне закричать. - Ты слышишь? Я жива, и жив он, и мы вместе! А ты мертва и не причинишь нам никакого вреда! Ты мертва, Ребекка!"
Глава 5
Мы завтракали в столовой одни. Джайлс спал у себя. Когда я одевалась, я видела, как Роджер, тяжело хромая, направился к лошадям; со спины фигурой он был очень похож на отца - та же короткая крепкая шея на широких плечах, обыкновенный мужчина, которому под тридцать, вряд ли его что-то интересует, кроме лошадей и собак. Я плохо знала его, он никогда не занимал большого места в нашей жизни.
Он мужественно летал и воевал, имел награды, заработал крест "За летные боевые заслуги", затем был сбит, сильно обгорел, и теперь при взгляде на него вместо свежего, круглого лица вы видели отталкивающую маску из натянутой, блестящей, отслаивающейся кожи, белой, покрытой в некоторых местах темными пятнами, с узкими глазами, глядящими из-под обезображенных век без ресниц; мне приходилось всякий раз брать себя в руки, чтобы не вздрогнуть или не отвести испуганно взгляд, когда приходилось смотреть на него. Трудно было представить, до какой степени были повреждены другие части его тела.
Я видела, как Роджер тихонько позвал лошадей и терпеливо ждал, пока серая и гнедая подойдут к нему. Я вспомнила его в тот момент, когда пила кофе и посмотрела на Максима, который чистил яблоко, как делал это всегда. Мне припомнился мой первый завтрак с ним, вспомнилось то утро в Монте-Карло, когда, страдая от любви и отчаяния, я вынуждена была сказать ему, что в этот же день уезжаю в Нью-Йорк вместе с миссис Ван-Хоппер. В моей памяти запечатлелось до мельчайших подробностей, как он был одет, что ел и пил, каждое его слово - все это навсегда осталось со мной, и ни одна деталь никогда не выветрится из моей головы и не забудется.
Максим поднял глаза и безошибочно прочитал на моем лице все то, что я в эту минуту думала, поскольку я не научилась скрывать свои мысли, надежды и страхи, любые оттенки чувств - они отражались на моем лице, словно у ребенка, я это хорошо знаю. В этом отношении меня пока нельзя считать взрослой женщиной. Думаю, что он и не хотел этого.
Сидя в столовой, заставленной дубовой мебелью, где ощущалась ночная прохлада, поскольку обогреватель работал плохо, где все напоминало о вчерашнем завтраке и о том, как старина полковник Джулиан произносил тост за наше возвращение, Максим аккуратно положил яблоко и нож рядом с тарелкой, потянулся через стол и взял мою руку.
- Дорогая моя девочка, тебе так хочется остаться здесь подольше, не правда ли? Ты с ужасом ждешь момента, когда я встану и скажу тебе, что нужно немедленно паковать вещи и как можно скорее вызывать машину. Ты изменилась с того времени, как мы приехали сюда, ты это знаешь? Ты выглядишь совсем иначе, что-то случилось с твоими глазами, с твоим лицом...
Мне стало стыдно, очень стыдно, я почувствовала себя виноватой в том, что не смогла скрыть от него свои эмоции, что у меня есть секреты. Я таила свою радость от пребывания дома, опасаясь, что Максим ее не разделит, и боялась, как он выразился, его слов о том, что нужно немедленно паковать вещи.
- Послушай... - Он поднялся, подошел к окну и жестом показал, чтобы я приблизилась к нему. Я подошла и встала рядом с ним. Ворота вдали были открыты, Роджер только что вывел лошадей. - Я не могу туда - ты это знаешь.
- Конечно... Ой, Максим, я и не собираюсь просить тебя об этом... тут нет вопроса - я тоже не смогла бы вернуться в Мэндерли.
Хотя я проговорила все это весьма бойко, я знала, что лгу, и во мне зашевелилось легкое чувство вины, которое постепенно все разрасталось. Ибо я думала об этом день и ночь, мысль о Мэндерли всегда жила где-то в глубине души, всегда таилась во мне. Мэндерли... Недалеко, в другом конце того же графства. Если выехать из этой славной деревеньки, проехать мимо холмов и вересковых пустошей, проследовать по ущелью вдоль реки к морю, то окажешься в том месте, которое относилось к другой жизни, к прошлому. Как там сейчас пусто? Или, может, что-то построено? Или на том месте лесная чаща? А может, все восстановлено и снова живет? Кто знает? Мне хотелось бы выяснить. Но я не смела.
Мэндерли.
Все это пронеслось в моем мозгу и перед моими глазами в течение одной секунды. Я сказала, чуть заикаясь:
- Я не думала о... о Мэндерли. - Мне было все еще трудно произнести это название, я почувствовала, как напрягся Максим. - Но, Максим, это так здорово - находиться в Англии! Да ты и сам это ощущаешь, верно ведь? Здесь все такое... свет, деревья - да все! Не могли бы мы остаться здесь подольше? Куда-нибудь съездить... конечно, я не имею в виду места... Никто нас не узнает и не увидит. А затем мы могли бы вернуться и взять все это с собой... И к тому же, мне кажется, мы не должны так сразу оставлять Джайлса, это было бы жестоко. - Я в двух словах рассказала Максиму о событиях предыдущей ночи. - Всего лишь еще несколько дней, чтобы помочь ему прийти в себя, а потом - ведь Фрэнк приглашал нас в Шотландию. Почему бы нам не съездить? Мне бы очень хотелось, я там никогда не была. Познакомимся с его семьей. Было так приятно видеть его счастливым и устроенным, правда же?
Я продолжала тараторить что-то в этом же духе, и Максим снисходительно, как это бывало и прежде, слушал меня, и все было между нами легко и просто, секреты же мои остались при мне. Да, это в общем, такие малозначительные вещи, подумала я вдруг, возвращаясь нашу комнату и продолжая переживать свою вину.
Решение было принято очень легко. Мы остаемся с Джайлсом и Роджером до конца недели, а затем сразу же направляемся в Шотландию и побудем в гостях у супругов Кроли. Максим казался вполне счастливым, и я знала, что мои заверения в том, что мы не станем посещать те места, где нас могут помнить и узнать, сыграли свою роль и успокоили его страхи. Он не хотел никого видеть, не хотел встречаться с кем-либо, кто имел хотя бы малейшее отношение к его прошлому и его прежней жизни, к Мэндерли, а тем более к Ребекке и ее смерти.
Этот дом был домом Беатрис, и я надеялась, что здесь он может справиться с собой и даже получить удовольствие от недалеких неторопливых прогулок по полям и тропинкам. Во всяком случае, так я говорила самой себе.
И я была безумно, невыразимо счастлива тем, что мы можем побыть здесь еще какое-то время, затем отправиться в Шотландию, а потом, после этого - я боялась даже себе признаться в своих надеждах, - после этого Максим расслабится, его покинут страхи, он поймет, как просто и легко находиться здесь даже дольше, поехать куда-нибудь еще, насладиться последними деньками золотой осени в одном из тихих, неведомых нам уголков Англии. Разве это не подействует на него бодряще и умиротворяюще? Вряд ли можно говорить о том, что ему здесь что-то угрожает в большей степени, чем за границей. Во всяком случае, до тех пор, пока мы будем держаться подальше от старых мест, от Мэндерли.
Я запела, поднимаясь по лестнице, чтобы переодеться, и, поймав себя на этом, поняла, что пою "На холмах Ричмонда", песню, которую не пела и даже не слышала много лет - с того времени, когда выучила ее в школе, и вот вдруг она пришла мне в голову и зазвучала свежо и звонко. Я удивилась, что помню ее от начала до конца.
Мне не удалось уговорить Максима прогуляться. Он решил дождаться, когда поднимется Джайлс, и обговорить, если удастся, некоторые деловые вопросы, поскольку не исключено, что он должен уделить внимание делам, которыми занималась Беатрис. Это меня удивило. Я полагала, что Максим станет избегать всего, что так или иначе связано с Мэндерли, но он был лаконичен, взял "Тайме" в маленькую столовую и закрыл за собой дверь; выйдя из дома, я увидела, что он стоит спиной к окну и держит перед собой газету. Я поняла, какие щемящие чувства испытывает он здесь, он не мог найти в себе силы даже для того, чтобы посмотреть на старенький сад Беатрис, который не шел ни в какое сравнение с садами в Мэндерли.
Сейчас он все делает только ради меня, подумала я. Делает из любви ко мне. И кроме прилива любви, возникшего в ответ на это, во мне вновь зашевелилось ощущение прежней неуверенности, сомнение в том, что я могу быть любима любимым мужчиной, а тем более им, ибо для меня он продолжал оставаться чем-то вроде бога, несмотря на существовавшее в нашем изгнании положение вещей; как бы я ни старалась быть сильнее, как бы он ни становился все более от меня зависимым - несмотря ни на что, в глубине души я по-настоящему не верила в себя, не верила, что могу быть женщиной, которую до такой степени любят. Иногда я ловила себя на том, что смотрю на свое обручальное кольцо так, словно оно находится на чьей-то чужой руке и не может принадлежать мне, и я начинала крутить его, как делала это во время нашего медового месяца в Италии, чтобы убедить себя в его реальности, и слышала свой голос, звучавший в солнечное утро в Монте-Карло: "Вы не понимаете, я не из тех девушек, на которых женятся".
Теперь, идя по росистой траве пастбища и услышав в себе этот голос, я улыбнулась самой себе.
Я гуляла более часа, то по тропинке, то просто по полю, и поначалу сожалела, что Максим не пошел со мной; я хотела, чтобы он все это видел, втайне надеясь, что он снова влюбится в этот живописный пейзаж, в Англию и не сможет побороть искушения остаться здесь. Я представила себе, как он останавливается то здесь, то там, на косогоре, возле ворот, от которых открывался вид на рощу, и, повернувшись ко мне, говорит: "Конечно же, мы должны вернуться домой. Теперь я понял, как скучаю по Англии, я не в силах возвращаться за границу, мы должны остаться здесь и никогда отсюда не уезжать, ни под каким предлогом".
А я подбадриваю его словами о том, что все будет хорошо, что никто нас не побеспокоит, что прошлое никогда больше не поднимет голову. И потом, даже если как-то напомнит о себе...
"Максим, с чем бы мы ни столкнулись, мы встретим это вместе".
Строя фантазии, я поймала себя на том, что у меня даже губы двигаются в воображаемом диалоге, и улыбнулась, вспомнив об этой старой своей привычке.
Когда-то, в школьные годы, я любила мечтать подобным образом, однако в последнее время, в условиях новой реальности, я предавалась подобным мечтам весьма Редко, поскольку была занята тем, что взрослела, ухаживала за Максимом, опекала его, будучи его единственным компаньоном, училась тому, как обуздывать память и не позволять воспоминаниям брать верх.
И лишь в затаенных, глубоко скрываемых мыслях о доме я давала волю своей фантазии, совершала воображаемые прогулки по зимним, заснеженным холмам, по живому ковру из цветов, я могла услышать над собой пение жаворонка, где-то невдалеке услыхать лай лисицы, а ночью - заполошные крики чаек.
И вот, направляясь к буковой роще на противоположном склоне, вытянув руку, чтобы дотронуться до живой изгороди из боярышника и шиповника, я дала полную свободу своему воображению, представив, что мы совершаем подобные прогулки ежедневно, а впереди нас бегут собаки... а может быть - почему бы и нет? - даже мальчишки.
Я обмениваюсь малозначащими репликами с Максимом о том, какой ущерб причинил последний ураган, или о том, как хорошо созревают зерновые, скоро ли кончится засуха, будет ли снег на Рождество; он идет на один-два шага впереди, как это делает обычно, указывая то на одно, то на другое, останавливаясь, чтобы вынуть колючку из лапы собаки, порой оборачиваясь, чтобы улыбнуться мне счастливой и непринужденной улыбкой. Мы будем близки, как были и раньше, будем зависеть друг от друга, как это сложилось в годы нашего изгнания, и в то же время мы не будем сдавлены замкнутым пространством, в нашу жизнь снова войдут другие люди, новые друзья, дети, мы возьмем лучшее из двух миров, будем выходить на солнечный свет, исчезнет необходимость всегда и всюду прятаться и таиться.
Так я мечтала, фантазировала, строила планы и плела венки надежд, идя по высокой траве, затем по тропинке, которая привела меня, как я поняла, к тыльной стороне серой каменной церкви, где вчера прощались с Беатрис. Я остановилась. Церковный двор был обнесен высокой стеной, впереди виднелась калитка. Внутри двора видны были старые могилы со стершимися и позеленевшими от мха надписями, а с того места, где я стояла я могла видеть свежий холмик - могилу Беатрис, с еще не осевшим дерном, заваленную яркими венками и цветами.
Несколько мгновений я стояла, опираясь о калитку. Поблизости никого не было, но вдруг среди ветвей остролиста запел дрозд, взял всего лишь несколько нот, затем с шумом вылетел, почувствовав мое присутствие, и полетел над травой, тревожно предупреждая сородичей об опасности. После этого снова все смолкло, я ощутила покой и умиротворение; и еще печаль и тоску по Беатрис. Я представила ее себе и подумала, как было бы хорошо снова ее увидеть, прикинула, о чем мы могли бы поговорить; моя печаль в этом спокойном месте была не мучительной, а скорее трогательной. Я вспомнила беднягу Джайлса, вспомнила, как он отчаянно рыдал минувшей ночью, неутешного бессловесного Джайлса, осиротевшего и внезапно постаревшего, и задумалась, каким образом Беатрис управлялась с ним, какие слова находила, чтобы расшевелить его.
Оглядываясь назад, я вижу себя стоящей у калитки, под лучами утреннего солнца, которое разогнало остатки тумана и так пригревало мне лицо, будто дело было летом, а не в середине октября. Я как бы смотрю на себя со стороны, словно моя жизнь состоит из отдельных фотографий с моим изображением, а между ними нет ничего, кроме серого фона. Ибо в эти моменты я была спокойной, была довольной, была, полагаю, счастливой. Мне даже понравилось, что я одна, я быстро приняла как данность, что Максим еще не готов совершать прогулки по окрестностям и чувствовать себя свободно, и сказала себе, что это еще впереди, он еще придет к этому, если я не буду слишком резко его подталкивать. Я была совершенно в этом уверена.
Итак, я наслаждалась собственной компанией, днем, местами, по которым столько времени тосковала, моя печаль по поводу смерти Беатрис была приглушенной, меланхоличной, осенней и не могла испортить или заглушить мою радость, да я и не считала, что ее следует заглушать. Впервые я испытывала не чувство стыда или вины, а, напротив, удовлетворение от уверенности в себе.
Мне захотелось пройти на кладбище и постоять у могилы, тихо, в одиночестве, подумать с любовью и благодарностью о Беатрис; гораздо сподручнее это сделать сегодня, а не во время похорон, когда тебя окружает так много людей, все давят на тебя и все похожи на черных ворон.
Я проскользнула в калитку, закрыла ее за собой и вышла по траве к тропке. Беатрис, думала я, дорогая, славная Беатрис. Мне с трудом удалось ее представить, это место было слишком торжественным, слишком тихим для нее. Я гораздо яснее и четче видела ее в поле, представляла ее в движении и никогда - в состоянии покоя.