Есть люди, которые умеют определять ход времени по приливам. Есть и такие, которые смотрят на завязь плода — и с ходу называют месяц. А мне тоненькая лунная ниточка у кромки серебристого океана шепнула: близится новолуние.
Я терпеливо отсчитывала дни в ожидании двух событий: нашего отъезда с острова, да, но также — что было еще важнее — разговора мистера Уоттса с моей матерью насчет возможного бегства.
Вне сомнения, разговор пока не состоялся. Мама бы мне сказала. Или подала бы какой-нибудь знак, приободрилась бы, что ли. Так или иначе, она бы захотела со мной поделиться.
Я напомнила себе, что именно сказал мистер Уоттс о предстоящем разговоре с моей матерью. Он хотел взять это на себя. Ну и хорошо. Только медлить не следовало: мама, по-моему, заслуживала, чтобы ей дали время на раздумье, а мистер Уоттс, похоже, не собирался идти ей навстречу.
Наверное, мне придал смелости рассказ мистера Уоттса про царицу Савскую — тот отрывок, где она беседовала обо всем, что было у ней на сердце, потому что, когда слушатели стали расходиться, я последовала за мистером Уоттсом в темноту. Решив поговорить с ним без свидетелей, я ступала бесшумно, чтобы не потревожить землю и мистера Уоттса. На подходе к школе мистер Уоттс замер и обернулся.
На лице у него было написано большое облегчение: позади стояла всего лишь я, а не привидение с мачете в руках.
— Матильда! Господи, — сказал он. — Зачем же так подкрадываться.
Его облегчение быстро перегорело. Оно сменилось досадой, как будто он знал, что сейчас последует.
— Вы еще не поговорили с моей мамой, мистер Уоттс?
— Нет, — бросил он и отвернулся, делая вид, что услышал вдали какой-то шум. Затем он опять повернулся ко мне. — Не успел, Матильда.
«Не успел». Пауза между «нет» и «не успел», на мой взгляд, затянулась. Тогда-то мне все стало ясно — или, по крайней мере, я так подумала.
— Без мамы я не поеду, — заявила я.
Он долго смотрел на меня, испытывая мою решимость.
Ждал, что я передумаю. Что возьму свои слова назад. А я уставилась в землю, как неблагодарная свинья.
— Разумеется, — сказал он наконец.
И как мне было понимать это «разумеется»? Что он поговорит с мамой? Что одобряет мое решение? Я ждала объяснений.
— Разумеется, — повторил он и ушел в ночь.
Тогда я подумала, что мистер Уоттс просто устал от своих вечерних рассказов и рассердился не столько на мои слова, сколько на нотки в голосе. Я сглупила, как цыпленок, выплюнувший червяка. Видно, мистер Уоттс всего-навсего ткнул меня носом в мою дерзость, но вовсе не отказывался поговорить с моей матерью.
Я могла бы побежать за ним. Могла бы вежливо попросить хоть какого-нибудь объяснения. Но я этого не сделала. Потому что знала, к чему стремилась, а именно: ничего не знать. Я хотела просто верить.
Наутро меня разбудили возбужденные голоса. Стоя на четвереньках у порога, мама выставила свой обширный зад прямо мне под нос и о чем-то спрашивала. Снаружи ей отвечали. Мама выползла на улицу и присоединилась к остальным. Второпях одевшись, я припустила следом.
Мы пришли на опушку, где обычно устраивались на ночлег повстанцы. Нам открылись только угли вчерашнего костра да примятая трава. Незваные гости ушли без звука, не попрощавшись. Снялись с места и растворились в ночи — вот и весь сказ. Мы не сводили глаз с кромки зеленых джунглей. Из чащи выпорхнула опасливая птичка, которая, вертя головой, стала прыгать с ветки на ветку. Мы терялись в догадках: что же могло их спугнуть?
Что ни делается, все к лучшему, рассудила мама. Хоть мы к ним привыкли, да и они к нам тянулись, а без них спокойней. Крепче спать будем. Правда, кое-кто огорчился по другому поводу. Неужели мы теперь не услышим окончание истории, которую рассказывал мистер Уоттс? Неужели не узнаем, что случилось с нашей отважной школьницей, вернувшейся много лет спустя в тележке, которую тащил за собой человек с красным клоунским носом?
У меня созрело решение поговорить с мистером Уоттсом насчет заключительной части. Убедить его, что слушатели еще есть. А история осталась недосказанной. По моим расчетам, в его распоряжении была еще одна ночь, а уж потом они с мистером Масои вытащат лодку из пересохшего русла.
Я ждала, чтобы солнце оторвалось от горизонта. Давала мистеру Уоттсу время стряхнуть сон — и тут из темных джунглей высыпали краснокожие солдаты. В рваном камуфляже, многие с повязками. Лица у них были отрешенные. Теперь я знаю, у кого бывают такие пустые лица. Перекошенные от злости и желчности. В нашу сторону каратели, считай, не глядели.
Один из солдат вырвал банан у маленького мальчика. У братишки Кристофера Нутуа; мистер Нутуа мог только сцепить пальцы за спиной и мучительно потупиться. Солдат надкусил банан — и отшвырнул его почти целым. Офицер молча наблюдал за происходящим своими больными глазами.
Не успели мы осмыслить эту смену событий, как заметили среди солдат пленного. Одного из тех повстанцев, что стояли у нас лагерем. Лицо его от побоев превратилось в кровавое месиво. Но я его узнала. Это был тот самый пьянчуга, который грозился надрать задницу мистеру Уоттсу. Кто-то из солдат выпихнул его вперед. Офицер толкнул его в поясницу. Потом еще раз, и мятежник не устоял на ногах. Только теперь мы заметили, что руки у него связаны за спиной. Тут подскочил другой солдат и принялся бить его ногами по ребрам. У пленного открылся рот, но крика не было. Просто разинутый рот, как у рыбы, проткнутой ножом. Еще один солдат поднял его с земли и схватил за горло, да так, что сквозь кровавое месиво проступили выпученные от ужаса глаза.
Мы, все как один, при этом присутствовали — послушная, хорошо вымуштрованная толпа. Как обычно, собрались мы без понукания. Очевидно, с прошлого раза офицер утратил к нам интерес. Мы ожидали, что он сделает перекличку, сверяясь со своим списком. Но его интересовало лишь одно имя. Он подошел к мятежнику. Возвышаясь над ним, офицер приказал достаточно громко, чтобы мы тоже слышали:
— Укажи, кто тут Пип!
Мятежник поднял окровавленное лицо. Безвольным жестом он махнул в сторону школы. По приказу офицера двое карателей, схватив этого рэмбо за руки, поволокли его за собой в указанном направлении. А нам офицер бросил:
— Вранья больше не потерплю.
Помню, когда мы провожали глазами карателей и мятежника, меня охватило противоестественное спокойствие. Так действует на человека нутряной страх. Он делает тебя бесчувственным.
Через считаные минуты грянули выстрелы. Вскоре из школьной постройки появились те двое краснокожих. Каждый со скучающим видом нес на плече винтовку. Между ними ковылял мятежник. Ему, как видно, развязали руки, потому что он тащил к свинарникам обмякшее тело мистера Уоттса. Мы отвели глаза, чтобы не видеть того, что будет дальше. Но не всем удалось избежать вида занесенного сверкающего мачете. Мистера Уоттса изрубили на куски и бросили свиньям.
Я вспоминаю об этом без истерики, без дрожи. Меня даже не тошнит. Как оказалось, я способна по своему хотенью заново собирать мистера Уоттса по частям, и доказательством тому, надеюсь, служит мое повествование. В то время, однако… ну, это совсем другая история. Наверное, у меня случился шок.
Все произошло стремительно: от неожиданного исчезновения повстанцев, очередного набега карателей — и до расправы над мистером Уоттсом. Казалось, эти события спрессованы до предела. Их невозможно было разделить; между ними даже не оказалось зазора, чтобы нам перевести Дух.
Краснокожий офицер вгляделся в наши искаженные ужасом лица. Его колючий взгляд говорил о полном безразличии к тому, что мы сейчас увидели. Офицер вздернул подбородок. Еще раз сказал, что вранья больше не потерпит. Не допустит. Ясное дело: он хотел видеть наш страх. Искал, к кому бы придраться. И наверное, с легкостью убил бы такого беднягу за непочтительность.
А мы не отрывали глаз от земли, будто провинились. Офицер был так близко, что я слышала, как он посасывает губы; он знал, что повышать голос ему не придется. Нас обуял такой страх, что мы бы уловили малейший шепот.
— В глаза смотреть, — приказал он.
И дождался, чтобы каждый оторвал взгляд от земли. Подождал, пока это сделает последний ребенок, которого отец подтолкнул локтем.
— Так-то лучше, — сказал он почти вежливо. И таким же тоном спросил: — Кто это видел?
Он сверлил нас взглядом; я, к стыду своему, была среди тех, кто опять уставился в землю. Глаза я подняла против собственной воли, да и то лишь после того, как один из наших в полный голос ответил офицеру:
— Я видел, сэр.
Это был Дэниел; он явно гордился собой. Впервые в жизни он опередил одноклассников с ответом. Краснокожий офицер долго и пристально смотрел на мальчишку. Он не знал, что Дэниел у нас туповат. Офицер обратился к одному из подчиненных, тот кивнул другому, и они вдвоем повели Дэниела в джунгли. Мальчик шел безропотно, размахивая руками на ходу. И на миг показалось, что все это проглотят. Но тут подала голос бабушка Дэниела, которая приходила к нам на урок, чтобы рассказать про синеву.
— Сэр, можно мне пойти с внуком? Пожалуйста, сэр.
Краснокожий мотнул головой, и старуха с вывихом бедра заковыляла, кивнув в знак благодарности, позади третьего солдата, которому, видно, не улыбалось вести в джунгли бабку.
В нашей шеренге заплакал маленький мальчик. Офицер прикрикнул на него, чтобы тот умолк. Рука матери зависла над ребенком. Она хотела его успокоить, но боялась пошевелиться без разрешения офицера. Пару раз всхлипнув, мальчуган затих. И когда офицер повернулся в другую сторону шеренги, женщина опустила руки и спрятала ребенка за коленями.
Краснокожий офицер, судя по всему, был доволен развитием событий. У него все шло гладко — возможно, даже лучше, чем он ожидал. Пошаркав ботинками, он сложил руки за спиной. И, глядя в пространство, заговорил:
— Повторяю вопрос, для идиотов: кто видел, как умер белый человек? Кто видел?
Молчание было долгим и обжигающим; помнится, даже птичий щебет умолк.
И среди этой тишины я вдруг почувствовала, как рядом со мной зашевелилась мама.
— Я видела, сэр, как ваши солдаты изрубили на куски белого человека. Это был добрый человек. Перед Богом свидетельствую.
Офицер широким шагом подошел к моей маме и с размаху залепил ей пощечину. Удар был такой силы, что ей чуть не снесло голову. Но мама не издала ни звука. Не упала, как беспомощная. Наоборот, она стала выше ростом.
— Перед Богом свидетельствую, — повторила она.
Краснокожий сорвал с плеча винтовку, и у маминых ног в землю впились пули. Мама не шелохнулась.
— Сэр, я Богом клянусь, — не сдавалась она.
Офицер что-то рявкнул, и двое карателей, схватив маму за плечи, потащили ее в сторону шалашей. Даже теперь она не закричала. Будто язык проглотила.
Я хотела броситься следом, но струсила. И поднять голос в защиту мистера Уоттса тоже струсила. Я не знала, как поднять голос или побежать за мамой, чтобы не навлечь на себя беду.
— Эй, ты. Тебя как звать?
Он почти вплотную приблизил ко мне свое лицо, подернутое пленкой испарины; желтушные глаза высматривали мой страх — так одна собака принюхивается к другой.
— Матильда, сэр.
— Эта женщина тебе родня?
— Она моя мама, сэр.
Заслышав это, офицер прокричал что-то солдатам. Один из них подошел и ткнул меня прикладом.
— Пошла, — бросил он.
На ходу он не переставал меня подгонять. Но я уже знала, куда меня ведут.
Когда я оказалась за шалашами, моя мать лежала на земле. Ее подмял под себя краснокожий солдат. Другой солдат застегивал штаны; мое появление его разозлило. Он рявкнул на моего конвоира. Тот ответил, и первый ухмыльнулся. Солдат, придавивший собой мою мать, оглянулся через плечо, и конвоир ему сообщил:
— А вот и дочка ее.
Мама встрепенулась.
Она оттолкнула насильника. Увидев ее наготу, я испытала такой стыд за нас обеих, что не сдержала слезы. Мама принялась молить карателей:
— Прошу вас. Сжальтесь. Посмотрите. Она еще ребенок. Единственная дочка моя. Прошу вас. Умоляю. Пощадите мою дорогую Матильду.
Один из карателей выругался и приказал ей заткнуться. Тот, которого она сбросила, со всей силы пнул ее под ребра, и она, охнув, обмякла. Конвоир схватил меня за локоть и не отпускал.
С хрипом и стонами мама попыталась сесть. Она тянула ко мне руку. Ее лицо исказилось от страха. Мокрые глаза, бесформенный рот.
— Подойди, — выдавила она. — Подойди, родная моя Матильда. Дай тебя обнять.
Я дернулась к ней; солдат отпустил меня ровно на шаг и тут же поймал, как рыбу на крючок. Его дружки заржали.
Весь в испарине, к нам приближался офицер, и у меня мелькнула какая-то надежда.
Он брезгливо посмотрел на мою мать, скорчившуюся в пыли. Его глаза и губы выражали отвращение. Он приказал ей встать. Мама с усилием поднялась на ноги. Она держалась за ребра. А я не могла даже двинуться, чтобы ее поддержать. Меня пригвоздили к месту.
Офицер будто бы угадал мои мысли и чувства. Он как-то странно покосился в мою сторону — не то чтобы ухмыльнулся, но этот взгляд я запомнила на всю жизнь. Стволом взятой у солдата винтовки он задрал мне платье. Мама бросилась к нему:
— Нет! Нет! Не надо, сэр! Умоляю.
Солдат оттащил ее за волосы.
Свидетельница перед Богом, она опять сделалась просто мамой, но офицер этого не заметил. Он видел перед собой только женщину, которая грозилась свидетельствовать перед Богом. Заговорил он негромко, показывая, что владеет собой:
— Ты меня умоляешь, а что у тебя есть? Чем ты мне заплатишь за спасение дочки?
Мама окончательно пала духом. Платить было нечем. Офицер это знал, потому и скалился. Денег у нас с ней не было. Свиней тоже не было. Свиньи были соседские.
— Я заплачу собой, — сказала она.
— Собой ты уже заплатила моим бойцам. А больше у тебя ничего нет.
— У меня есть жизнь, — ответила мама. — Я заплачу своей жизнью.
Офицер обернулся ко мне:
— Слыхала? Мать хочет за тебя заплатить жизнью. Что скажешь?
Мама не дала мне раскрыть рта:
— Ни слова, Матильда. Молчи.
— Ну уж нет. Я хочу послушать, — сказал краснокожий. Заложив руки за спину, он собрался поглумиться. — Что ты ответишь матери?
Он ждал, но мама заклинала меня взглядом, и я поняла. Нужно молчать. Как будто у меня отнялся язык.
— Мое терпение на исходе, — бросил офицер. — Неужели тебе нечего сказать родной матери?
Я замотала головой.
— Отлично, — процедил он и кивнул солдатам.
Двое схватили маму за плечи и куда-то поволокли. Я ринулась следом, но офицер меня удержал.
— Нет. Ты останешься со мной, — распорядился он.
Я опять видела перед собой желтушные, налитые кровью глаза. Как же надоела ему эта малярия. Как надоело ему все. Как надоело ему быть человеком.
— Отвернись, — приказал он.
Я подчинилась.
И передо мною раскинулась вся красота мира: сверкающее море, небо, трепетные зеленые пальмы.
Я услышала, как он вздохнул. Как пошарил в карманах, чтобы нащупать пачку сигарет. Как чиркнул спичкой. Мне в ноздри ударил запах дыма, и до моего слуха донеслось причмокиванье, похожее на поцелуи. Теперь мы стояли, считай, бок о бок; время тянулось бесконечно, хотя в действительности прошло минут десять. Он не проронил ни слова. Для меня у него слов не было.
Мир большей своей частью переместился неизвестно куда. Большей своей частью он отдалился и от нас двоих, оставшихся здесь, и от всего, что творилось у нас за спиной. Черные муравьишки, ползавшие по моему большому пальцу на ноге. С виду они твердо знали, чем занимаются и куда держат путь. Одно было им неведомо, что они — всего лишь муравьи.
И снова я услышала, как офицер вздохнул. Потом зафыркал. Потом издал довольный полушепот — утробный, как бурчанье в животе, и я поняла: он дает добро на то деяние, которое из нас двоих видел только он.
Чего я не увидела, о том узнала позже. Мою маму приволокли на опушку, куда до этого притащили мистера Уоттса, изрубили ее на куски и бросили свиньям. А я в это время стояла рядом с краснокожим офицером и слушала, как море бьется о риф. Я в это время смотрела в небо и, ослепленная синевой и сверкающим солнцем, не замечала, как собираются грозовые тучи. Тот день вышел таким многослойным, невыносимо многослойным, таким противоречивым и запутанным, что мир утратил всякое ощущение порядка.
Вспоминая те события, я не чувствую ничего. Уж извините, но в тот день я лишилась способности испытывать простые человеческие чувства. Это последнее, что у меня отняли, как прежде отняли карандаш, календарь и кеды, «Большие надежды», спальный тюфяк, крышу над головой — а вслед за тем мистера Уоттса и маму. Не знаю, как принято поступать с такими воспоминаниями. Выбросить из головы — не по-людски. Наверное, единственный способ — доверить их бумаге и как-то двигаться дальше.
Это я и сделала, но не перестала размышлять о том, что дело могло бы обернуться по-другому. Возможность была. Маму никто не тянул за язык. Я задаю себе один и тот же вопрос: допустим, меня бы изнасиловали — неужели это чрезмерная цена за спасение маминой жизни? Вряд ли. Я бы выжила. А может, мы бы с ней обе выжили.
Но тут я всегда вспоминаю слова мистера Уоттса, сказанные нам однажды на уроке: что значит быть джентльменом. Его представления сейчас устарели. Многие, в том числе и я, полагают, что это понятие следует заменить понятием нравственной личности. Мистер Уоттс говорил, что быть человеком — значит всегда поступать по совести, не давая себе послаблений. Моя храбрая мама думала о том же, делая шаг вперед, чтобы засвидетельствовать перед Богом хладнокровное убийство мистера Уоттса, приходившегося ей заклятым врагом.