На рассвете мы слышали, как над деревней проносятся армейские вертолеты — сначала в одну сторону, потом в другую. Эти гигантские стрекозы таращились вниз, на землю, расчищенную от зарослей. Но видели только вереницу заброшенных хижин да пустой пляж, потому что мы успевали сняться с обжитых мест. Все до единого. Старики. Отцы и матери. Дети. Забирали с собой даже тех собак и кур, у которых были имена. Мы прятались в джунглях и выжидали. Выжидали до тех пор, пока вертолеты в потемках не начинали задевать брюхом верхушки деревьев. Нас обдувало ветром, который поднимали лопасти винтов. Помню, я обводила глазами сбившихся в кучку людей и недоумевала: где же мистер и миссис Уоттс?
Укрываясь под кронами, мы спускались по заросшей горной тропе, ведущей назад, в деревню. Собаки, те, что вконец отощали, состарились и уже не покидали своих излюбленных мест, только поднимали морды. По улице важно расхаживали петухи. Рядом с ними ты ощущал свою человечью сущность, потому что животные и птицы ничего не понимали. Не понимали, что против нас — пулеметы и каратели из Морсби. Не знали про закрытый рудник, про политику, про наши опасения. Петухи только и умели, что петушиться.
«Вертушки» улетели, а страх остался. Мы не понимали, как с этим жить. Болтались но улице. Мешкали в дверях. Смотрели в никуда. А потом один за другим решили: делать нечего, нужно возвращаться к привычной жизни. Иными словами — в школу.
Мы гуськом входили в класс, а мистер Уоттс уже стоял подле учительского стола. Дождавшись, чтобы даже самые медлительные уселись за парты, я подняла руку. И спросила, слышал ли он вертолеты и где прятался вместе с миссис Уоттс. Этот вопрос вертелся на языке у каждого из нас.
Не иначе как мистера Уоттса позабавило выражение наших физиономий. Он повертел в пальцах карандаш и ответил:
— Мы не прятались, Матильда. Миссис Уоттс была не расположена к утренним вылазкам. Что же до меня, утренние часы я посвящаю чтению.
Вот и весь сказ.
— Сегодня мы будем иметь честь послушать твою маму, верно, Матильда? — спросил он.
— Верно, — промямлила я, старательно пряча свои дурные предчувствия.
Но в школу явилась не моя мама, а чужая — просто перепутала день. Это была жена рыбака Уилсона Масои; их сын Гилберт ходил в школу только в те дни, когда отец не брал его с собой в море. Мама Гилберта отличалась тучностью. В дверь она протиснулась боком. Гилберт — это тот самый мальчик с лохматой копной волос, который сидел передо мной. Сегодня его голова не загораживала мне обзор, потому что он вжался в парту от стыда за свою мать. Это не укрылось от мистера Уоттса. Он стрельнул взглядом в сторону задних парт, словно что-то запамятовал.
— Сделай одолжение, Гилберт. Представь нам свою маму.
Гилберт содрогнулся. Втянул щеки. Нехотя выбрался из-за парты. Едва держась на ногах, он свесил голову и полузакрыл глаза. Мы услышали его сдавленный голос:
— Это мама.
— Ну же, Гилберт, — поторопил мистер Уоттс. — У мамы есть имя?
— Миссис Масои.
— Миссис Масои. Спасибо, Гилберт. Садись.
Учитель коротко посовещался с мамой Гилберта. Во время разговора он легко придерживал ее под локоть. У нее была большая голова, как будто окутанная черной ватой. Мама Гилберта пришла босиком, в белом засаленном балахоне. Достигнув соглашения, мистер Уоттс сказал:
— Вот и славно.
А потом объявил:
— Миссис Масои поделится кулинарными секретами.
Мама Гилберта развернулась к нам лицом. Она зажмурилась и начала, как по писаному:
— Чтоб забить осьминога, куси его повыше глаз. Собрался варить черепаху — дай ей отлежаться на панцире вверх ногами. — Она покосилась краем глаза на мистера Уоттса, и тот кивнул, сделав ей знак продолжать. — Коли надумал забить свинью, покличь двоих дядьев поздоровее — пусть придавят ей шею доской.
Отбарабанив совет насчет забоя свиньи, она открыла глаза и повернулась к мистеру Уоттсу. Он попытался обратить это в шутку и спросил, как выбрать подходящих дядьев. Миссис Масои ответила:
— Самых толстых. Чем толще, тем лучше. От худых-то какой прок?
Бедный Гилберт. Сидя прямо передо мной, он содрогался и елозил по скамье своим тяжелым задом.
Наутро мы опять проснулись под стрекот вертолетов. Мама в панике склонилась надо мной. Она вопила, чтобы я не мешкала. С улицы доносились крики и перестук вертолетных лопастей. В открытое окно летела рваная листва, смешанная с пылью. Мама швырнула мне одежду. Люди разбегались кто куда. Я добежала до опушки леса, и мама стала тянуть меня все дальше и дальше в заросли. По ровному стуку лопастей мы поняли, что вертолеты сели. Меня со всех сторон окружали потные лица. Мы старались слиться с неподвижностью деревьев. Кто-то остался стоять. Кто-то присел на корточки — главным образом женщины с новорожденными детьми. Каждая дала ребенку грудь, чтобы заткнуть ему рот. Никто не переговаривался. Мы ждали и ждали. Хоть мы и не двигались, с нас ручьями катился пот. Наконец вертолеты стали удаляться. Но мы все равно не выходили из укрытий, пока отец Гилберта не подал нам знак, что путь свободен. Кое-как выбравшись из джунглей, мы поплелись в деревню.
На поляне солнце жгло нашу убитую живность. Куры с петухами лежали на вздувшихся боках. Их отрубленные головы вперемешку валялись поодаль. Те же мачете, что обезглавили домашнюю птицу, полоснули по бельевым веревкам и садовым кольям. У старого пса было вспорото брюхо. Мы глазели на это зрелище, вспоминая, что рассказывал отец Гилберта, побывавший на северном побережье, где шли самые кровопролитные бои. Теперь мы представляли, как будет выглядеть человек со вспоротым животом. Удивлению не осталось места. Глядя на этого черного пса, каждый видел на его месте сестру или брата, мать или отца. Теперь все поняли жестокость солнца и глупость приветливых пальм, что махали морю и небу. Деревья вообще должны стыдиться: совести у них нет. Смотрят свысока — и хоть бы хны.
Отец Мейбл поднял мокрого от крови пса на руки и крикнул стоявшему поблизости мальчику, чтобы тот помог заправить кишки в рану. Они отнесли пса на опушку леса и закопали под деревом. Кличка у этого пса была Черныш.
Наша кормилица, козочка, исчезла без следа. Если бы ее зарезали, от нее бы остались внутренности. Мы решили поискать в джунглях. Нас обнадежила пара тропок, но одна закончилась у водопада, а вторая привела к непроходимым зарослям. Видно, козочку унесли краснокожие. Как они это сделали — нетрудно представить. Взяли веревку, нет, две веревки, и стянули козочке задние ноги с передними. Вздернули кверху. Мы так и видели, как ее большие глаза заволокло изумлением, когда она впервые в жизни увидела под собой кроны деревьев. Нам оставалось только гадать, что испытывала наша коза, когда ее копытца щекотала невероятная легкость.
Блокада сомкнулась в мае девяностого. Мы рассчитывали, что весь мир придет нам на помощь — это только вопрос времени. Все вокруг нашептывали одно слово: терпение. И вот чем оно обернулось. К нам пришли совсем не те.
Мы лишились домашней птицы, но это еще полбеды. В океане было полно рыбы, а деревья исправно приносили плоды. Нам не давал покоя пес Черныш, у которого под беспощадным солнцем вывалились из живота кишки.
В тот же день моя мама тоже пришла в школу. Она меня даже не предупредила. Я не представляла, о чем может рассказать. Если и были у нее какие-то знания, то лишь почерпнутые из Библии.
Точно так же, как в случае с Гилбертом, мистер Уоттс выискал меня своими большими выпученными глазами.
— Матильда, исполни, пожалуйста, обязанности хозяйки.
Я встала и объявила то, что все и так знали:
— Это моя мама.
— У мамы есть имя?
— Долорес, — сказала я, поспешив скользнуть за парту. — Долорес Лаимо.
Мама улыбнулась. На ней красовался зеленый платок, присланный отцом в одной из последних посылок. Мама туго обвязала его вокруг головы, как повстанцы завязывали свои красные банданы. Волосы она стянула в узел. Это придавало ей дерзкий вид. Уголки сжатых губ были опущены, ноздри раздувались. Мой отец говорил, что в ее жилах течет праведная кровь. Ей бы при церкви служить, повторял он, видя, что мама начисто лишена умственного дара убеждения. Ее доводы не лезли ни в какие ворота. Она делала ставку на твердость веры. И все ее существо — от белков глаз до мускулистых икр — ратовало за ее правоту.
Улыбалась мама редко. Главным образом в тех случаях, когда одерживала победу. Или же по ночам, когда думала, что ее никто не видит. Погружаясь в раздумье, она становилась сердитой, как будто работа мысли была для нее вредоносной, а то и унизительной. Даже простая собранность придавала ей сердитое выражение. Получалось, что она почти все время сердится. Раньше я думала — это оттого, что она думает об отце. Но невозможно же думать о нем сутки напролет. Она назубок знала «Писание» — так она выражалась. И много над ним размышляла. Вряд ли в этой книге было нечто такое, что могло ее рассердить, но впечатление складывалось именно такое. Ребята ее побаивались.
Наверное, она об этом догадывалась, потому что взяла более мягкий тон, какой я слышала у нее по ночам, пока между нами не вклинились «Большие надежды».
— Детки, я пришла побеседовать с вами о вере, — изрекла она. — Вера должна быть у каждого. Да, у всех без исключения. У пальм есть воздух — это их вера. У рыб есть море — это их вера.
Обведя глазами класс, она принялась распространяться на ту единственную тему, что была ей понятна и близка.
— Когда в наших краях появились миссионеры, они стали учить нас вере в Бога. Но если мы изъявляли желание увидеть Бога, миссионеры отказывались нас познакомить. Старые люди полагались на мудрость крабов и рыб-спинорогов, которые очертаниями напоминают алмаз «Южная звезда»[5]; да и то сказать, от одного острова до другого можно доплыть, не поднимая головы — просто следуя за такой рыбой. Что скажете, детки, а?
Она подалась вперед. Вопрос был адресован только ученикам. Мистера Уоттса будто бы в классе не было. Но пожелай она расширить число слушателей, учитель стоял наготове. Прислонившись к столу, он сложил руки на груди.
— Хорошо иметь в попутчиках рыбу-спинорога, вы согласны? Коли следуешь за ней, можешь смело говорить, что своим спасением обязан вере — именно так в пору моего детства и сказал моему отцу один старый рыбак, спасшийся с затонувшей лодки. Ночью он плыл по звездам. А днем переворачивался лицом в воду и следовал за спинорогом. Это чистая правда.
Никто и не спорил. Мои одноклассники сидели не шелохнувшись. От них исходил страх, и мне от этого было не по себе.
Мама удовлетворенно хмыкнула. Она добилась своего. Мы превратились в косяк оцепеневших рыбешек, у которого кругами ходит акула. Стараясь не испортить произведенного впечатления, мама неспешно расправила плечи.
— Слушайте дальше. Вера — как кислород. Она позволяет днем и ночью оставаться на плаву. Порой она вам нужна. Порой нет. Но если кому покажется, будто вера не нужна, необходимо ее укрепить, чтобы она не потеряла силу. Для того миссионеры и построили столько храмов. Покуда мы не ходили в церковь, вера наша была шаткой. Но есть молитвы — укрепляйтесь в своей вере, детки. Укрепляйтесь. И не поленитесь выучить наизусть такие слова: «В начале сотворил Бог небо и землю. Земля же была безвидна и пуста, и тьма над бездною, и Дух Божий носился над водою. И сказал Бог: да будет свет. И стал свет».
Мамино лицо озарилось редкой улыбкой. Высмотрев меня на задней парте, она задержала на мне взгляд.
— Нет на свете слов прекраснее, чем эти.
Несколько голов повернулись в мою сторону, как будто именно я должна была возразить. К счастью, меня спасла Вайолет, подняв руку. Она попросила мою маму рассказать подробнее о мудрости крабов. Мама вопросительно посмотрела на мистера Уоттса.
— Прошу вас, — сказал он.
— Крабы, — произнесла мама и воздела глаза к потолку, хотя там бегали только гекконы. Да и тех она не увидела. Ее мысли сосредоточились на крабах, и прежде всего на их способности предсказывать погоду. — Если краб роет нору отвесно вниз и закладывает вход песком, делая на нем метки наподобие солнечных лучей, — жди ветра с дождем. Если краб оставил песчаный холмик, но вход в нору не заложил, это к сильному ветру, только без дождя. Если краб заложил вход в нору, но не сровнял с землей холмик, жди дождя и безветрия. Если краб и холмик оставил, и вход не заложил, погода будет ясная. И не верьте белым, когда они говорят: «По радио передали — надвигается дождь». В первую голову верьте крабам, они лучше знают.
Мама бросила взгляд на мистера Уоттса, который рассмеялся, показывая, что зла не держит.
Дорого бы я дала, чтобы мама заставила себя посмеяться вместе с ним. Но она лишь неприязненно кивнула, показывая, что разговор окончен, и устремилась в дневное пекло, где щебетали птицы, не вспоминавшие зарезанного пса и обезглавленных кур, которых они видели не далее как утром того же дня.
После уроков полкласса побежало на пляж искать крабов, чтобы проверить правдивость маминого рассказа. Нам попалось несколько незаложенных нор, и мальчишек это убедило, хотя одного взгляда на синее небо было вполне достаточно, чтобы предсказать погоду. На самом деле крабы меня не интересовали. Найдя прутик, я большими буквами нацарапала на песке, выше линии прилива, имя «ПИП». А бороздки выложила белыми сердцевидными семечками.
«Большие надежды» плохи лишь одним: это односторонний разговор. Я не могла в нем участвовать. Иначе я бы поведала Пипу, что моя мама выступила перед нашим классом и что на расстоянии — хотя бы и с одной из задних парт — она показалась мне совсем другой. Более враждебной. Когда она упорствовала, все ее колючки проступали наружу. Казалось, будто сквозняк цепляется за ее кожу. Двигалась она медленно, как большой парус, преодолевающий сопротивление ветра. А на этот раз она вдобавок прятала свою улыбку, и очень жаль, потому что улыбка у нее была редкой красоты. Иногда по ночам лунный свет выхватывал из темноты ее сверкающие зубы, и я знала, что она улыбается. И эта улыбка говорила, что мама еще не погрузилась в свой взрослый мир, а тем более — в тот потаенный мирок, где она знала себя, как никто другой, и отгораживалась от людей заслоном этих великолепных, сверкающих в лунном свете зубов.
Что бы я ни рассказывала Пипу о маме, он меня не слышал. Мне оставалось только брести за ним по чужой стране, где было место и болотам, и свиному паштету, и людям, которые изъяснялись длинными, не всегда понятными фразами. Бывало, мистер Уоттс дочитывал какой-нибудь отрывок, а мы так и не понимали ни бельмеса и подчас откровенно переключались на гекконов, снующих по потолку. Но стоило ему вернуться к Пипу и заговорить его голосом, как мы все невольно обращались в слух.
Чтение продвигалось, и со мной что-то стало происходить. В какой-то момент я почувствовала, что вросла в повествование. Мне не отводилось в нем никакой роли, ничего такого; на странице меня не было видно, но я находилась там, я определенно находилась там. Я хорошо чувствовала этого белого мальчонку-сироту и тесное, хрупкое пространство, где он метался между своей злющей сестрицей и милым Джо Гарджери: точно такое же тесное пространство образовалось между мистером Уоттсом и моей мамой. И я понимала, что мне придется выбирать между ними.