Рассказы

Артур БАБИЧ
САМСОН


Они меня называют недоумком и тупицей. Они правы. Когда-то давно я был маленький, а сейчас огромный. Не растет только голова. Мои руки толще головы – это я занимаюсь. Отец любит, когда я занимаюсь. Он хлопает в ладоши и кричит мне в ухо:

– Поднимай выше, недоумок! Поднимай выше!

Я стою в круглом зале. Вокруг люди, много людей. Все улыбаются. Они машут руками и что-то кричат. Стою. Они не называют меня недоумком. Они не знают. А если б знали, то называли бы. Но эти люди не знают, и потому мне хорошо. Можно не бояться, что они станут дразниться, и бить палкой и кричать:

– Поднимай выше, недоумок! Поднимай выше!

Здесь мне хлопают. Повсюду на скамьях много людей. Там всегда много людей. Они улыбаются мне, и я улыбаюсь им. Столько хороших людей! На них разноцветная одежда. Все красивое и блестит. Я иду на середину зала – показать, что умею. Так говорит отец. Он всегда идет сзади и шепчет:

– Покажи им, что умеешь, Самсон!

И я иду и показываю.

Передо мной грузовик. Никто такой не поднимет, а я иду и поднимаю. Не знаю почему. Отец говорит, я таким родился. Грузовик не тяжелый. Сперва переворачиваю его набок. В зале кричат и вздыхают. Затем поднимаю над головой и начинаю поворачиваться. Так отец просит. А после аккуратно опускаю грузовик на землю и слышу, как разноцветные люди веселятся и хлопают в ладоши.

Отец шепчет:

– Разломай-ка его, Самсон! Порви на кусочки!

Отец меня так называет только в зале. Но я не могу запомнить. Не понимаю. Долго смотрю на него, и тогда он говорит:

– Давай же, недоумок!

Улыбаюсь и иду разбирать грузовик.

Снова переворачиваю его набок. Отрываю колеса. Я не спешу. Отец говорит, спешить нельзя. Вот и не спешу. Отрываю одно колесо, потом другое, и еще, и еще. Складываю их в сторонке. Затем отрываю какие-то железки.

Люди молчат и открывают рты. Грузовика уже нет, есть куча железа. Я стою рядом и смотрю по сторонам. Как же много людей, добрых хороших людей! В груди у меня почему-то тепло.

Тут в зал вкатывают блестящие шары. Отец берет меня за руку и говорит:

– Бросай-ка их вверх! Бросай и лови, понял?

– Понял, отец!

Иду и бросаю шары. Они не тяжелые. Совсем легкие. Их всего два. Я бросаю один – он летит почти до потолка. Пока он летит, бросаю второй. Затем ловлю первый и тоже бросаю. Мне нравятся шары. Они совсем не тяжелые. Я их почти обхватываю двумя руками.

– Потолок не пробей, дубина! – шепчет отец. – Ниже! Ниже!

Кидаю ниже. Но так не интересно. Потолок в зале маленький и кидать не интересно. А я мог бы кинуть высоко. Чтобы шар совсем из виду пропал. А так скучно. Но людям все равно нравится.

Потом отец говорит:

– Хватит!

Я ловлю шары и тихо ставлю на пол. Отец всегда говорит, его надо беречь. Большого зала у нас еще нет. Но скоро будет. Тогда можно будет шары не ловить. И бросать выше…

В зал вкатывают прицеп грузовика. Внутри много железок, целая гора. Я подхожу, и отец говорит:

– Подними его над головой, Самсон! Медленно и аккуратно. Ничего не просыпь!

Железа там много. Торчит во все стороны. Это потяжелей грузовика. Прицеп длинный, с высокими стенками. В зале становится тихо. Все молчат и смотрят на меня. Я смотрю на прицеп. Отец шепчет:

– Иди же, недоумок! Люди ждут!

Иду. Подлезаю и хватаюсь посередине. Оказывается, не тяжело. Чуть тяжелей грузовика. Я поднимаю прицеп на вытянутых руках и поворачиваюсь вокруг, как просит отец. Люди пока молчат. У них большие круглые глаза. Кто-то вздыхает.

Но тут меня кто-то ударяет в грудь. Ноги подгибаются, я качаюсь. Прицеп почти падает, железки внутри гремят. Напрягаюсь, ровняю, но не выходит. Прицеп идет то вбок, то вперед, то назад. Перебираю ногами. Вокруг начинают кричать, но не от радости. Со скамеек вскакивают и бегут. Что-то кричит отец, но и его голос пропадает. Я один в зале. Один пытаюсь одолеть прицеп… но не получается.

Грудь болит. Не выдерживаю и роняю прицеп. Он с грохотом пробивает пол, а я падаю. Железки летят во все стороны. Лежу и смотрю в потолок. В груди что-то болит. Поднимаюсь. Повсюду пыль и железки.

Кто же меня ударил?

В груди что-то болит. Но когда трогаю, не вижу крови. Ведь когда кровь – тогда и болит. Иногда я раню руки, идет кровь и больно. Но трогаю грудь, а крови нет. Не понимаю… Бывает, болят руки и ноги от железок, но это не такая боль. Когда болит по-настоящему, всегда есть кровь. А сейчас нет.

Вижу, как бежит отец с какими-то людьми.

– Что б ты сам провалился в эту яму! – кричит он. – Недоумок! Болван! Тупица!

У меня много имен. Стою перед отцом, а он все кричит и кричит. Он маленького роста, с черной бородкой и белой кожей. Он машет руками и потихоньку краснеет.

– Кто меня ударил? – спрашиваю я. – В грудь. Вот сюда…

Отец не смотрит. Бегает вокруг прицепа и кричит. А затем хватает палку и бежит ко мне. Я падаю на пол и сворачиваюсь в клубок. А отец меня колотит. Бьет по плечам, по рукам, по ногам. Иногда по голове.

– Тупей все равно не станешь! – кричит отец. – Тупей некуда!

Когда он устает, то падает рядом. Хрипит, отплевывается. Мне жалко отца. Я поднимаюсь, беру его на руки и уношу из зала. А в зале уже работают люди, убирают железки. Потом приду, помогу. Сперва отнесу отца домой.

– Теперь бояться будут, – шепчет он. – Придется все объяснять, врать, выкручиваться… А ведь последнее выступление тут, все, конец… и такое.

– Кто меня ударил?

Но он только машет рукой, он очень устал. Тяжело дышит. Конечно, отец не знает, кто меня ударил. Он все говорит и говорит, а я несу. Но вдруг забываю дорогу, и отец снова кричит. Слезает и идет сам. Потом зовет меня, и что-то сует в руку. Шоколад.

– Подкрепись!

Отец хороший, заботится обо мне. Я всегда хорошо ел и спал, я помню. Отец говорит, я должен быть сильным. Говорит, что сильные едят, а слабые «побираются». Не знаю, что это. Но я лучше буду сильным. Разворачиваю бумагу и ем шоколад. Лучше буду сильным.

В груди уже не болит. У меня все быстро проходит.

Вечером меня кормят. Сажусь за стол. Мне дают ложку, и я ем. Неудобно есть ложкой. Я и без нее бы справился. Отец иногда тоже ест со мной. Мне приносят картошку, разное мясо. Еще огурцы, помидоры, бананы, апельсины, арбузы, дыни. На столе тарелки с шоколадом и конфетами. Тяну руку, но отец говорит, что сперва надо первое и второе. Ем суп, картошку и мясо.

– Ну ты и жрать! – отец качает головой.

– Вкусно!

– Знаю, что вкусно. – А сам никак не доест. – Жри уже. Да спать иди…

Он приводит меня в мою комнату и закрывает дверь. Я остаюсь один. Включаю везде свет и ложусь спать. Без света боюсь. Без света страшно и грустно. Когда иду спать, всегда включаю свет. Но сперва встаю на колени и говорю:

– Господь!

Я часто смотрю на небо. В комнате смотрю на потолок, но представляю, что на небо. Я знаю, Кто там есть. Потому смотрю на небо и радуюсь. Я говорю так каждый вечер:

– Господь!

А потом говорю так:

– Пусть отец не болеет. Пусть отец не болеет.

Господь все слышит. Когда я говорю с Ним, в комнате уже не страшно одному. Даже могу выключить немного света. Совсем не страшно. Говорю с Ним и мне хорошо.

– Пусть отец не болеет, – шепчу я. – Пусть отец не болеет. Пусть отец не болеет.

И делаю знак, как меня давным-давно учил отец. Три пальца ко лбу. Три пальца к животу. Три пальца к ближнему плечу и к дальнему. Затем повторяю

– Пусть отец не болеет.

Я еще немного стою на коленях. Думаю, но мыслей очень мало. Думаю об отце. Он всегда обо мне заботится. Всегда кормит и жалеет. Люблю его. И всех люблю. И больше всех – Господа. Я Его никогда не видел, но все равно люблю. Я говорю:

– Спасибо тебе, Господь!

И ложусь спать.

А утром все начинается. Ем завтрак. Много разной и вкусной еды. Отец ждет, пока все съем и ведет через много коридоров. Я их не запоминаю. Знаю только, как идти к себе, в зал и на улицу. Отец меня сам водит, он добрый.

Приходим в большую комнату, где куча разных железных штуковин. Сперва беру что полегче и поднимаю много раз. Отец говорит, чтобы я поднимал другие. Иду и поднимаю. Железные штуки становятся все тяжелей. Отец ходит рядом. В руке у него палка и он говорит:

– Поднимай выше, недоумок! Поднимай выше!

Я поднимаю, и мне это нравится. Больше я ничего не умею. Отец знает и не требует, чего не умею. Я поднимаю, и отец радуется. Люблю, когда он радуется.

Но скоро становится тяжело. Руки и ноги болят. Плечи болят. Еще болит в груди, но провожу рукой – и крови нет. Не понимаю. Снова болит и колит. Хочу спросить отца, но не знаю как.

Когда наступает обед, мы выходим из комнаты. Я иду медленно, отец подгоняет меня палкой. Садимся обедать. Снова много вкусной еды. Отец не ест, просто сидит. Сидит и перебирает бумажки с цифрами. У него их много. Они разноцветные. Бумажки одного цвета – в одну кучку, другие – в другую. А я ем. Это интересней.

В груди уже не болит.

После обеда отец отпускает на улицу. Там я бегаю по траве. Отец держит в клетках много больших и маленьких кошек, слонов, собачек и обезьянок. Когда набегаюсь, иду к ним. Они весело шумят в клетках. Подхожу то к одним, то к другим. Какая-то красивая женщина дает мне еду, и я всех кормлю. Большие и маленькие кошки едят мясо. Обезьянки – фрукты, слоны сахар, а собачки – кости.

Прошусь к ним, и красивая женщина пускает. Играю с большими кошками. Они облизывают меня и обнимают лапами. Они огромные и мягкие. Я глажу их красивую полосатую шерсть. Люблю животных. Иногда я их подбрасываю, но им не нравится.

Наигравшись, хожу и всех глажу.

Скоро приходит отец. Ведет в комнату с разными железками. Я снова их поднимаю. Грудь начинает болеть. Тяжело поднимать. Потом наступает вечер. За окнами темно и отец говорит, что хватит. Я падаю на пол и закрываю глаза. Отец бьет меня палкой и говорит встать. Встаю. Идем ужинать. Затем домой. Иду медленно. Все болит, еле иду.

И так каждый день. Но иногда меня ведут в огромный круглый зал. Приходят люди и улыбаются. А я поднимаю им грузовики, тяжелые шары, прицепы… Давно там не был.

Однажды я спросил отца:

– А когда в зал?

– На эту арену больше не выйдем, – ответил он. – В большое здание переезжаем, все! Будь готов. Вот так цирк у нас будет! Все зрители, все деньги – мои! Другие разорятся, ясное дело… и черт с ними!

Отец засмеялся. Я тоже засмеялся. Он похлопал меня по плечу и сказал:

– Ни у кого нет Самсона! Только у меня!

Я все жду, когда поедем в большой зал. Там будет еще больше кошек и слонов. И высокие потолки! Буду подкидывать шары так высоко, как захочу…

А пока каждый день поднимаю железки. Отец говорит, стану еще сильней. Говорит, так надо. Железки становятся все больше и больше. Еле поднимаю. Но отец бьет меня палкой и кричит:

– Выше! Выше!

Я что-то роняю на пол и падаю. Дышать тяжело. В груди болит. В глазах темнеет, ничего не вижу. От страха кричу и плачу, но скоро все проходит. Отец не бьет меня. Он смотрит на большую дыру в полу и краснеет. Я сворачиваюсь в клубок. Хочу убежать, но нет сил.

– Ах ты сволочь!

Отец подбегает и начинает бить. По ногам, по рукам, по голове. Лежу и плачу. Отец кричит и ругается. Размахивается так, что палка ломается. Щепки летят во все стороны. А сам падает рядом. Его начинает трясти. Задыхается. Я зову на помощь, но никого нет. Отец едва дышит, потом хрипит и затихает. Все хорошо. Он лежит на спине и смотрит в потолок.

– Сколько еще я должен заплатить? Тупой… неуклюжий…

Он очень устал. Жалко его. С трудом встаю и беру на руки. Несу домой. Но опять забываю дорогу, и отец ругается. Бросает что-то тяжелое на пол и уходит. Остаюсь один. Смотрю на пол и вижу кусок шоколада. Разворачиваю бумажку и ем. Отец всегда обо мне заботится.

Дорогу до дома я знаю. Иду медленно. Не понимаю… и все провожу, провожу по груди рукой, но крови там нет.

– Кто же ударил меня? – шепчу я.

Дома включаю свет и встаю на колени. У меня есть, что сказать Господу.

– Господь! Пусть отец не болеет. Пусть отец не болеет. Пусть отец не болеет.

Немного молчу и говорю снова. И еще. И еще. И еще. Я долго так стою, пока не понимаю, что очень хочу спать. Грудь почти не болит. Но ночью я плохо сплю. Ворочаюсь с боку на бок. Грудь то болит, то не болит. Когда наступает утро, меня ведут кормить.

Ем много вкусной еды. Рис, мясо, фрукты. Ем и радуюсь, какой у меня добрый отец. Ем и ничего на тарелке не оставляю. Слишком все вкусно. Только вот надо есть ложкой, а это неудобно.

Отец снова перебирает разноцветные бумажки. На одних цифр много, на других мало. Считать я не умею. Я просто поднимаю железки, а считает пусть отец. Бумажек у него много, целый чемодан. Он часто открывает его и все там разглядывает.

– Красивые, – говорю.

Разноцветные и ровные. Всегда с картинками. Однажды отец дал одну посмотреть, но я нечаянно порвал. С тех пор не дает.

– Еще бы! – отвечает отец. – Они обворожительные, восхитительные, божественные! Великие! Чудотворные! И чем их больше, тем лучше. Ясно тебе?

– Ясно. Много – это хорошо.

– Да, много – хорошо. И ты должен поднимать много. Потому что много – это хорошо.

Мы идем по коридорам. Никак не могу запомнить дорогу. Много поворотов. Дорога одна, а поворотов много. Отец говорит и говорит. Пытаюсь понять, но не выходит. Он говорит умные слова. Я умных слов не знаю.

Долго идем.

– Тут ты ничего не порушишь, – говорит отец.

Выходим на улицу. На траве стоят большие железки. Одни круглые, другие продолговатые. Но все тяжелые. Они больше прежних. И тяжелей. Смотрю на свои руки, а затем на отца.

– Большие, – говорю я.

– Надо расти, Самсон. Давай же, вперед, отрабатывай свой хлеб!

Сначала поднимаю легкие штуки. Отец ходит по траве и смотрит. В руках у него нет палки. Но он серьезный. Гляжу по сторонам, но палки нигде нет. Может, в траве?

Поднимаю шар. Не такой уж и тяжелый… Отец тут же кричит:

– Выше, недоумок! Выше!

Поднимаю. Вдруг начинает жечь в груди. Но я все равно поднимаю шар раз за разом. Немножко отдыхаю. Иду к железному бревну. Руки трясутся. Грудь очень болит и колит. Поднимаю бревно несколько раз и бросаю. Отдыхаю. Иду к другой железке. Отец кричит. Иногда молчит, и я отдыхаю. На улице жарко. Я весь мокрый и пахну. Руки скользкие. Железный шар выскальзывает и падает. На земле теперь большая яма.

– Ну вот, и никаких убытков! – хохочет отец.

Я тоже смеюсь и немного отдыхаю. Дышать становится тяжело. Руки болят. Спина болит. Плечи болят. Ноги болят. Но это не такая боль, это привычная. В груди по-другому. Хочу сказать отцу, но не знаю как. Трудно говорить, но я стараюсь.

– Больно…

– Жизнь – это боль! – говорит отец и смотрит в небо. – Болит – значит еще живой. А насчет мышц не переживай. Они у всех атлетов болят. Бог тебе дал мышцы вместо мозгов, так пусть они и напрягаются.

– Больно… не так.

– Зубы мне не заговаривай! – кричит отец. – Взял и понес! И помалкивай! Месяцами не говорил, а сегодня, как прорвало! Уже башка болит.

Сердится… Я озираюсь. Палки нигде нет. Вздыхаю и поднимаю железный шар. До чего же тяжелый…

– Подкидывай!

Бросаю, но он не летит. Сил совсем нет. Шар падает у ног. Подхватываю опять и пытаюсь бросить, но не выходит.

– Бросай, недоумок! Бросай!

Не летит. Слишком тяжелый. В груди горит. Я гляжу на отца. Он уже начинает краснеть. Это плохо… Изо всех сил бросаю, но шар не летит. Отец молчит, но я все равно боюсь. Пробую и пробую снова. Ничего. Шар тяжелый. Потею и все пытаюсь бросить так, чтобы отцу понравилось.

– Отец! – кричу. – Отец!

Он красный и серьезный. Говорит, чтобы я шел за ним. Иду. Мы проходим много поворотов по коридору. Далеко и долго. Я совсем уставший. Отец все еще очень красный. Он открывает какую-то дверь. Включает в комнате свет, и мы заходим.

– Сядь, – говорит он.

Стула нет. Сажусь на пол.

– Если не хочешь работать, значит… будешь сидеть здесь.

Отец выходит из комнаты. Он улыбается, и я тоже начинаю. Хочу пойти с ним, но он говорит, чтобы сидел. Сажусь опять. И вдруг понимаю, что мне не нравится его улыбка.

– Будешь сидеть здесь, ясно? – говорит он. – Один. В темноте.

Отец закрывает дверь и выключает свет. В комнате становится страшная темнота. Я вскакиваю, кричу. Хочу открыть дверь. Заперта. Хочу сломать, но боюсь отца. Бегаю по комнате и кричу. Темнота страшная, ничего не видно. Я обо что-то спотыкаюсь, падаю. И вдруг вижу, что под дверью есть свет. Ползу и ложусь лицом к щели. Света мало. Боюсь. Дрожу всем телом и плачу. Хочу выйти… хочу бросить шар.

– Отец!

Но вокруг тихо. Он ушел. В комнате нет окон. Я обхватываю колени и сворачиваюсь в клубок. Страшно. Жутко. Из темноты на меня кто-то смотрит. Чудища. Много чудищ, которые меня съедят. Я их боюсь. Отец не боится, говорит, их нет. Но он ушел, он не поможет.

Чудища стонут и рычат. Я кричу:

– Отец! Отец!

Затем пропадает свет под дверью. Лежу и не двигаюсь. Чудища не достанут меня. Я поломаю им хребты. Побью их. А вдруг они сильнее? Плачу и зову отца, но его нет. Жутко… в темноте кто-то шипит и двигается.

И тут я вспоминаю… Перестаю плакать и кричу:

– Господь!

Очень страшно, но я встаю. Отползаю в угол и там встаю на колени. Чудища голосят и воют.

– Господь! Пусть чудища уйдут!

Они не перестают, все рычат и грозятся. Я весь дрожу и потею. Скоро меня утащат, уже совсем скоро… Плачу и прошу Господа о помощи. Чудища кричат. Плачу и снова повторяю про себя и вслух:

– Пусть чудища уйдут! Пусть чудища уйдут! Пусть чудища уйдут!

И тут становится тихо. Наступает тишина. Я еще долго стою. Думаю, что чудится. Но чудищ больше нет. Понимаю, что больше не боюсь темноты. Не могу поверить. Но это правда. Темнота теперь пустая. И я кричу так сильно, как только могу:

– Спасибо, Господь!

Бегаю по комнате и кричу и радуюсь. Даже танцую. Я видел однажды, как танцевали девушки в большом зале. Они прыгали и улыбались. Я также прыгаю и улыбаюсь. Кручусь на месте. Чудищ больше нет! Я падаю на колени в углу и начинаю говорить:

– Спасибо, Господь! Спасибо, Господь!

Тут вспоминаю об отце и говорю:

– Пусть отец не болеет!

Он добрый. Скоро придет и выпустит меня. Это точно. Придет, и я увижу свет. Придет, и мы пойдем есть. На столе будет картошка, мясо, огурцы, помидоры, шоколад, мороженое и конфеты. Буду пить чай, кофе, лимонад и апельсиновый сок. Отец скоро придет.

Тогда я ложусь спать. Но когда просыпаюсь, еще темно. Хочется есть и пить. Отца все нет. Опять думаю сломать дверь, но боюсь. Потом засыпаю, и меня уже будит отец. Кричу и обнимаю его. Он меня легонько толкает. Он тоже рад.

– Поднимайся, недоумок! Пора жрать.

Я очень счастлив. Тихонько говорю Господу спасибо. Отец не любит, когда говорю с Ним громко. Сразу краснеет и бьет меня палкой. Потому говорю тихонько. Господь все равно услышит. Он будет рад, если я скажу Ему спасибо. Все рады, когда им так говорят.

Мы идем по коридорам, и отец говорит:

– Это тебе урок, ясно? Кто не работает, тот сидит в темноте. Ты ведь боишься темноты?

Отец улыбается, но мне опять не нравится улыбка. Я говорю, что буду поднимать шары и подбрасывать. Буду стараться.

Мы входим в комнату, еда уже не столе. Хватаю куриную ножку, но получаю по рукам. Отец краснеет и говорит, чтобы я взял ложку. Заботится, чтобы я ел правильно. А я хочу есть много.

– Через две недели переезжаем. А через три – первое выступление на арене. И попробуй только все завалить, слышишь?! – отец умеет быстро краснеть. – Я из тебя отбивную сделаю! До отъезда ты должен подбрасывать тот шар до потолка и выше, ясно? В наш цирк приедет много людей… Знаешь, сколько?

Смотрю на отца и не понимаю. Слишком тяжело.

– Тысячи, мой недалекий друг, тысячи! Не рискну сказать точно. Море людей… море денег! Это будет феноменально, грандиозно! Понимаешь? – отец смеется. Я тоже. – Ни черта ты не понимаешь! Но так даже лучше. Меньше мозгов – больше радости.

Отец перестает следить за конфетами. Набрасываюсь и все съедаю. Вкусно. Жаль только, отец не ест. Я бы поделился. Беру кусок шоколада, протягиваю ему и роняю на рубашку. Отец краснеет. Пытается нащупать палку, но ее нет. Тогда плюет на пол и выходит.

С тех пор я занимаюсь чуть больше.

Отец заходит каждое утро, и мы едим. Затем поднимаю тяжелые шары и бревна, подбрасываю и ловлю. Опять ем, немного отдыхаю и снова занимаюсь. Отец ходит рядом и говорит, что делать. Иногда мне дают прицеп с железками или грузовик. В такие дни грудь болит сильней.

Каждый день я спрашиваю отца, когда поедем в другой зал. Считать я не умею. Отец краснеет и кричит, что скоро. Он теперь снова ходит с палкой. Бьет по голове и сердится.

Но «скоро» приходит не очень скоро. Я занимаюсь до боли. Все болит. Но больше всего грудь. Раньше она болела, когда я поднимал железки. Теперь всегда. Ночью долго не могу заснуть. Грудь болит и колит. Кажется, что-то внутри…

Но переезд все-таки настает. Всю ночь я не сплю, ворочаюсь, а потом рано-рано приходит отец. Говорит, пора. Иду я медленно. Очень уставший. Отец хлопает меня по плечам и твердит:

– Настал час славы, Самсон!

Не понимаю. Но отец все равно улыбается.

– Эх ты и тупица!

Мы садимся в машину и едем. Едем мимо высоких блестящих домов. Повсюду машины и грузовики и люди. Дорога широкая и гладкая. Никогда не видел столько всего! Едем под землей, в темноте, но я уже не боюсь. Чудища померли. Мы мчимся по мостам, кругами, и вверх, и вниз. То у одного окна, то у другого плещутся реки. Солнце светит ярко и радостно. И в груди почти не болит…

Какая красота!

Затем я засыпаю. Слышу во сне шум машин. Но скоро меня будит отец. Мы на месте. Выхожу и вижу огромный дом. Он как шар, который закопали в землю. Смотрю и удивляюсь.

– Ну что, воодушевляет? – говорит отец.

– Красиво…

– Еще бы! Тут и шар от души швырнешь, и вообще. Но главное – денежки будем грести мешками. Понимаешь?

Нет. Отец это знает и потому говорит, что покажет мою комнату. А я все смотрю на блестящий дом. Это мой зал? Такой большой? Я плачу. Плачу и радуюсь. Теперь я брошу шар до небес…

Отец показывает мою комнату. Большая и красивая. И света много. Люблю свет.

Когда наступает вечер, иду заниматься. Отец ведет меня на улицу. Там уже все есть. И грузовики, и шары, и прицепы, и много разных тяжелых железок. Отец говорит:

– Я придумал кое-что новое. А ну-ка…

Машина привозит толстые черные трубы. Отец говорит, их надо гнуть. Мне нравится. Вдруг грудь не заболит? Отец смотрит на меня. Подхожу к трубам и пробую. Мягкие. Легко гнутся. Затем приносят длинные железки. Ерунда.

На нас глядят рабочие и водители. Кто-то кричит:

– Да что б я сдох – он балки гнет! Балки!

Я им улыбаюсь. Отец краснеет и всех выгоняет. Они уезжают, но все еще кричат. У них круглые глаза. Отец возвращается и тихо смеется. И потирает руки.

– Хорошая реклама – залог успеха! К утру не будет свободных билетов. А ты гни, гни пока. Пойду распоряжусь насчет цен.

Он уходит, а я гну железки. Эти крепче труб. Потом они кончаются. Сажусь на землю и трогаю грудь. Крови нет, но болит очень. Тяжко дышать. Тошнит. Перед глазами все кружится, прыгают черные точки. И откуда они взялись?

Приходит отец и придумывает другие штуки. Говорит, что до выступления немного. Говорит, придется заниматься «сверхурочно». Не знаю, что это. Но сегодня занимаюсь дольше, чем всегда.

Ночью не могу уснуть. В другую – чуть-чуть сплю. Отец говорит, осталось немного и надо заниматься. Я занимаюсь. А перед сном думаю, когда кончится это «немного». Грудь болит. Дышать тяжело, а от еды тошнит. Еда противная на вид.

Проходит много дней. Считать я не умею. Однажды я говорю:

– Больно, отец… больно…

– Терпи, – отвечает он. – Жизнь – сплошная боль. Но мужики терпят, стиснув зубы, понимаешь?

И я терплю. Кое-кто мне помогает. Каждую ночь я выхожу и иду к клеткам. Внутри хорошо. Там большие мягкие кошки. Их шерсть греет, и грудь почти не болит. Кошки меня облизывают, а я их обнимаю и засыпаю. Иногда разрешаю погулять. Но хожу рядом и слежу. Ночью никого нет, тихо. Большие кошки любят гулять. А утром я иду обратно.

Однажды по пути встречаю рабочих. Они что-то чинят у стены. На земле лежат всякие коробки и проводки. Думаю помочь, но они пугаются и бегут. Я за ними. Кричу вслед:

– Помочь! Помочь!

Но они хорошо бегут. А на следующее утро сами подходят.

– Эй, ты что, слабоумный?

– Недоумок, – отвечаю я и улыбаюсь.

– Мы-то струхнули! – рабочие подмигивают друг другу. – Ладно, иди куда шел. Мы тут сами.

Иду домой…

И вдруг слышу голос отца. Прохожу мимо комнаты, а он внутри. Заглядываю. Он сидит с чемоданом на коленях. Там много разноцветных бумажек. И говорит что-то, говорит. Глаза красные. В руках мнет бумажки. Я зову, а он не замечает. Смотрит на бумажки и бормочет:

– На улице его нашел, кроху такого… в мусорке лежал. В кулачке банка из-под пива… мнет ее, мнет, переминает... Я и уставился. А он уже с пеленок одарен был. Сила от Бога… нечеловеческая сила. И я его берег, растил, как сына... слабоумным оказался, недоумком. Сильным и убогим…

– Отец, – зову.

– А жили плохо, жрать нечего… Он ведь жрет, жрет и не давится. Мне и пришла мысль… деньжонок подзаработать. На улицах выступали… поперло… А там и цирк свой, и слава, денежки… Сколько раз уж приезжали его изучать… но не дал, не дал. Шиш им всем! Мой он... бриллиант с помойки. Нет… так и жить будем. Так и жить…

– Отец! – зову снова, а он все говорит и говорит. – Отец!

Сажусь рядом. Он скоро замолкает. Наверно, уснул. И тут слышу:

– Уже рассветает…

Окно оранжевое, как апельсин.

– Через три часа выступление, – говорит отец. Голос уставший. – Я считал деньги и задремал. Ты как дорогу нашел? И давно здесь?

– Я пришел и сел.

– Ладно. Побудь со мной, – он с трудом говорит. Глаза красные. – Скоро все начнется, понимаешь? Пойдем в новый зал…

Очень хочется спать. Ложусь в ногах у отца. Он засыпает. Потом просыпается и что-то шепчет. И крепко держит чемодан. А я не могу уснуть. Грудь все болит и болит. Что там? Часто ворочаюсь. Света в окне становится больше.

Утром кормят вкуснее, чем всегда. Я все съедаю. А после не иду заниматься, иду гулять! Везде красиво. Машины ездят туда и обратно. Гляжу по сторонам. В зал идут и идут люди. Много людей. Разноцветные, красивые… хорошо пахнут. В груди полегче.

Затем все начинается. Отец ведет меня в зал.

И там…

Так много людей! А по круглому залу бегают лошади. Люблю лошадей. У них люди на спинах. И они прыгают, прыгают, прыгают… прям через кольца. По всему залу кто-то кричит: «Хоп! Хоп!» Я все ищу этого человека, но он спрятался. Орет на весь зал, а самого нет.

Отец держит меня за руку. А я хочу в зал, хочу бросать шары. Потолок огромный! Вдруг не докину? Смотрю наверх и радуюсь. Как же высоко! Как красиво!

Громкий голос всегда кричит. А после кто-то вбегает в зал, люди хлопают и смеются. Столько счастливых людей повсюду! Очень много. Везде шум. У всех улыбки. Люди в зале кланяются и уходят. Приходят другие. Иногда со слонами или большими кошками. И все так блестит, светится... музыка… куча цветов…

И тут громкий голос надолго затихает. В зале пусто. Я уже хочу пойти, но отец держит за руку.

– Стой…

– Леди и джентльмены! Встречайте! Легенда, сенсация – его имя вы знаете и сами! Са-а-а-а-амсон! Самый сильный человек на земле!

Отец толкает в спину. Ничего не понимаю. Отец шепчет, что надо идти. Иду. Люди кричат: «Самсон! Самсон! Самсон!» Кого-то зовут. Смотрю по сторонам. Отец догоняет меня и говорит:

– Недоумок! Это тебя!

Мы идем на середину зала.

Встаем. Отец выходит вперед и поднимает руки. Поворачивается во все стороны и ждет. Становится тихо. Отец много и интересно говорит, но я ничего не запоминаю. Люди иногда что-то отвечают, свистят и смеются. А потом все бурно хлопают. Очень громко. Отец вытирает глаза платком. Улыбается мне и шепчет:

– Не подкачай, Самсон! Ну же!

Сперва выкатывают шары. В зале стоит прибор с цифрами. Их катят на него и цифры меняются. Крики и вздохи. Наконец, шары дают мне. Улыбаюсь, хватаю их и бросаю. Да они совсем легкие! Бросаю, бросаю, бросаю… Грудь совсем не болит. Смеюсь. Как же здорово!

В зале тихо. Только шары жужжат. Люди еще немного молчат, а когда шар ударяется в потолок, визжат и хлопают в ладоши. Я смеюсь, но отец шепчет:

– Черт бы тебя побрал, недоумок! Ниже, ниже!

Люди смеются. Им нравится. И отец довольный. Красный, но довольный. Он говорит, что можно не бросать. Я отхожу в сторону. На полу песок и можно не ловить. Люди смеются и хлопают. Слышу свист и крики. Машу всем руками и улыбаюсь.

В зал въезжает грузовик, я его опрокидываю. Поднимаю и тихонько подбрасываю. Везде тишина. Люди открывают рты и смотрят. Затем привозят длинные железки. Гну их и бросаю в сторону. Мягкие. Раньше давали крепче. Те я с трудом гнул. Люди охают и свистят. В зале много шума. Даже не слышу, что говорит отец. И тут становится тихо, уносят железки и вкатывают прицеп. Огромный. Очень огромный.

– Давай, не дрейфь! Сможешь! – шепчет отец.

Вздыхаю и подхожу к прицепу. Боюсь, не знаю почему. Кажется, раньше что-то случалось. Плохо помню. Хочу вспомнить, но не могу.

– Иди же!

Стою перед прицепом.

Но тут… что-то происходит. Не знаю. Вроде начинается гроза. Но грохает так, что я падаю и зажимаю уши. Все кругом гремит и дрожит. Страшный шум. И весь зал трясется, и потолок, и стены и все, все, все… Страшно. Вижу отца на середине зала, вскакиваю и бегу к нему.

– Отец! Отец!

Он молчит. Все трясется, дрожит… Люди бегут кто куда. Много людей, очень много. Смотрю наверх и вижу, что потолок в трещинах.

Тут меня сбивают с ног. Отец где-то теряется, пропадает. Творится ужасное. Я встаю и мчусь, как все. Бегу. Очень быстро. Иногда останавливаюсь. Люди падают, я их поднимаю. Вижу круглые глаза и белые лица. Страшно, громко…

Гляжу наверх и вижу – летят камни. И все на людей. С ними дети. Спешу, бегу, хватаю их. Камни бьют по спине, больно бьют. Дети целы, под мышкой. Ставлю их на землю. Затем отбрасываю огромные камни. Падают новые, все рушится… Я глохну от грохота. Болят уши. Тут замечаю отца, он не двигается… не понимаю…

Все бегут на улицу. Вижу ворота. Там камни, но пройти можно. Люди спешат. Я поворачиваю и бегу к отцу. Его опять нигде нет. Людей очень много. Гляжу на дальнюю стену – она падает. Сверху летят целые горы. Вокруг пыль и грохот. Зову отца, кричу до хрипоты. Вот он!

Сжимает в руках чемодан. Стоит у стены, считает бумажки. Смеется и считает. Я кричу:

– Отец!

Он не слышит. Считает бумажки. Камни сыплются, а он считает.

– Отец!

Не замечает меня. Тогда я хватаю его за плечи, трясу. Он достает палку. Краснеет. Нет, это не отец, наверное, кто-то другой… Камень падает рядом. Ветер разбрасывает все бумажки. И отец начинает плакать, бежит собирать… Тогда я хватаю его на руки и бегу. Он кричит, бьет меня кулаками, но я все равно бегу.

Гляжу по сторонам. Другая стена тоже рушится. В дырах виднеется небо. Люди толпятся у дверей. И тут отец кричит:

– Не пройти, Самсон! Поздно!

Треск, грохот! Люди разбегаются в стороны. Камни падают у дверей. Везде пыль. Кашляю. Люди кричат, тянут себя за волосы. Отец падает на землю и бежит. Я за ним. Тут понимаю, что надо делать. Двери завалены, но я могу их открыть. Только я могу.

– Двери!

Передо мной расступаются. Начинаю отбрасывать камни. Тяжелые, огромные… Но как-то справляюсь. Вспоминаю страшные белые лица людей. Ужасно тороплюсь. Грудь начинает болеть. Пусть! Откатываю большие камни, бросаю легкие. Оборачиваюсь. Стены рушатся. Потолок обваливается. Одна стена падает наружу. Наша еще держится. Но боюсь, скоро упадет.

– Самсон! – кричит отец.

Отваливаю последний камень. Люди бегут наружу. Но двери вдруг проседают, падают.

– Самсон!

Я успеваю встать в дверях. Больно… Вся стена наваливается сверху. Держу… Люди бегут и плачут. Много выбегает. В груди все горит. Отец бежит назад и подбирает бумажки. В руках большой чемодан. Хочу крикнуть ему, не получается. Тяжело… тяжело и больно. Больше не могу. Я не сильный…

Терплю. Все почти разрушилось. Думаю о Господе. Прошу Его, чтобы не падала стена. Пусть держится, не падает! А когда все выбегут, тогда пусть падает.

В грудь меня кто-то ударяет. Ноги подгибаются. Падаю на колени. Двери держатся, но трещат, проседают. Люди кричат и толкаются. Я плачу и поднимаюсь. Кто же меня ударил?

Все выбегают, в зале уже никого. Только отец. Он бегает и ловит бумажки. Смеется. Я падаю у дверей, кричу. Потом бегу следом, хватаю его на руки. А ноги не бегут… Я слабый сегодня. У отца в руках чемодан. Он роняет его и плачет.

Что-то трещит. Двери заваливает, но мы успеваем выбежать. Стена падает и все бегут подальше. Но она падает внутрь. Отец кричит. В руках сжимает кучи бумажек.

Как больно…

Грудь горит. Больно.

Меня опять кто-то ударяет, я падаю. Отец летит в траву. Ветер разбрасывает бумажки. Отец бегает за ними и плачет. А я гляжу в небо. Оно синее… все в черных точках… Отгоняю их, но они не слушаются. Больно. Очень больно. Не могу дышать.

Вокруг меня вдруг появляются лица. Меня берут и несут. Я им жалуюсь:

– Больно… больно…

– Потерпи, потерпи, милый, – говорит красивая женщина.

– Самсон, держись!

– Тише, все будет хорошо.

Меня далеко уносят. Здесь нет пыли. Дышать легче.

Смотрю по сторонам. Везде кричат и плачут. Зовут кого-то, а им никто не отвечает.

– Сколько завалило? – кричит кто-то.

Ему отвечают:

– Многих… Кто-то подорвал стены у основания. Мы чудом выбрались.

Смотрю на лица. Они все грязные, но все равно красивые. Хочу им сказать об этом, но не могу. Дышать трудно. Я думаю, что люблю их всех. Жаль, что они не знают.

– Пустите, я врач! – кричит кто-то.

Вижу лицо. Надо мной наклоняется человек. У него серая борода и мягкие руки. Он ощупывает меня и что-то говорит. Не понимаю. Больно. Страшно болит грудь. Хочу сказать ему, где болит, но не помню, как сказать. И крови нет, он ничего не поймет…

Гляжу в синие глаза доктора. Они яркие и добрые. Трогаю грудь, он это видит. Доктор говорит мне негромко:

– Не двигайся, слышишь? Лежи тихо.

– Самсон! Самсон! Самсон! – кричит отец.

Хочу встать, но доктор не дает. Прибегает отец с бумажками в руках. Их очень много. Он белый и седой. Грязный. Улыбаюсь ему и говорю:

– Больно…

– Давно болит? – спрашивает врач.

Не знаю. Смотрю на доктора и молчу. А перед глазами все вертится, вертится… Кто-то тянет меня за ногу, кричит, ругается. Отец. Но его хватает доктор, будто хочет побить. Надо заступиться, но встать не могу.

– Нет, не трогайте! – кричит доктор. – Его нельзя тревожить. Сердце захлебывается… с такими нагрузками!

Сердце…

Прислушиваюсь. В груди бьет неправильно. То ударяет и ударяет, а то молчит. Страшно… Кто же ударил меня в сердце? Внутри все холодеет. Мерзну. Не хватает воздуха. Дышать трудно. Жалуюсь Господу, что мне холодно и больно. Вокруг много лиц. Я никого не вижу. Только отца. Смотрю на него, а он на меня. Он шепчет:

– А ведь говорил, жаловался…

Отец смотрит на меня и дрожит. Из рук выпадают бумажки. Он кричит и бросается вперед.

– Мальчик мой! Самсон!

А мне все холодней и холодней… Мерзну очень. Кто-то целует в щеку. Холодно. Но… тут становится тепло, становится ярко и радостно. Хочется прыгать и петь. Потихоньку открываю глаза. Отца рядом нет.

Есть Господь.

Павел АМНУЭЛЬ
ПРЕДЧУВСТВИЕ


– Мне кажется, – неуверенно произнес пациент, – я уже бывал здесь.

– Вряд ли, – отозвался Фаулер, частнопрактикующий психотерапевт, записывая в компьютер фамилию и краем глаза следя, как пациент осматривался и ладонью пробовал упругость лежанки, на которой ему предстояло провести заказанный и оплаченный час. – Ложитесь, мистер Дженнисон. Туфли можете не снимать. Можете и снять, как вам удобнее.

– Точно, – рассеянно отозвался пациент. – Я здесь бывал.

– Вы у меня впервые, мистер Дженнисон. Иначе я бы помнил, и в компьютере была бы ваша медицинская карта.

– Там, – пациент кивнул в сторону белого медицинского шкафа с дверцами из непрозрачного ребристого стекла, – на нижней полке у вас лежали несколько книг Шелдона и бутылка виски.

Фаулер перечитал запись, «запомнил» файл и повернулся к пациенту, уже лежавшему на топчане и смотревшему в потолок. Туфли Дженнисон снял и аккуратно поставил на пластиковый коврик.

– Вам посоветовал меня кто-то из моих пациентов, – сделал Фаулер очевидный вывод. Мировер и Уиплоу, с которыми доктор, бывало, обсуждал последние романы Шелдона, знали, что эти книги лежат в шкафу. – Старина Виктор, скорее всего?

– Виктор? – удивился Дженнисон. – Нет, никто мне… Я увидел вашу рекламу в Интернете. Собственно, мне было все равно, к кому… Извините.

Фаулер придвинул к лежанке стул, сел, подтянув брюки, и, оставив на потом выяснение и без того очевидного вопроса (не хочет пациент признаваться, бывает), спросил:

– Вас что-то угнетает?

– Да. – Дженнисон наконец перевел взгляд и посмотрел доктору в глаза. – Меня угнетает… Нет, не то слово… Впрочем, скорее угнетает, вы правы… Дежавю.


***

В детстве он об этом не задумывался. Ему казалось, что у всех так: приходишь в новый детский сад и вспоминаешь, что уже бывал здесь. Видел большого зеленого попугая, встречавшего детей воплем «Доброе утро, друг мой!». Он никому не рассказывал – зачем говорить о том, что и так всем известно?

Когда подрос, стал понимать, что с ним, возможно, что-то не так. Впервые задумался, когда на десятый день рождения дядя Моррис подарил ему механического слона, который мог ходить, тычась лбом о мебель, поднимал хобот и громко трубил. Раскрыв большую коробку, он ощутил привычный момент узнавания: была у него такая игрушка, точно была. Он вспомнил красное седло и выключатель под хвостиком и испугался, потому что давно присматривал слона в магазине, но даже не заикался родителям, чтобы они купили это чудо. Слон стоил дорого, а цену деньгам он уже тогда хорошо знал.

Он осторожно поговорил об этом с Майком, лучшим школьным другом, и по тому, с каким недоумением тот выслушал его невнятные истории, понял, что с Майком никогда ничего подобного не происходило. Вспоминал Майк только то, что действительно с ним случалось: как он, к примеру, свалился с дерева, сломал ногу и два месяца скучал в постели, перечитав за это время столько книг, сколько, как был уверен, не прочитает за всю оставшуюся долгую жизнь.

В шестнадцать он узнал, что неожиданные взбрыки памяти называются красивым французским словом «дежавю». Дежавю может случиться с кем угодно, но явление это редкое, изучено плохо, и почему некоторые люди изредка (может, раз за всю жизнь) вспоминают то, что с ними не происходило, наука не знает, а если знает, то в популярных журналах для юношества об этом не написано. Про угри – сколько угодно, и про вред раннего секса, а про дежавю ни слова.

Странные воспоминания больше не пугали его, но и привыкнуть к ним он не мог. Случались они всегда неожиданно и мешали жить, потому что выделяли его из окружающих. Может, он вообще был один такой на всем белом свете.

Дежавю не поддавались мысленному контролю: случались они тогда, когда им самим хотелось. Он поступил в колледж и полгода не испытывал дежавю, не узнавал комнат, куда входил впервые, жил обычной студенческой жизнью и однажды с облегчением, но и с ностальгией подумал, что дежавю оставили его в покое.

Не тут-то было…


***

– Почему вы раньше не обращались к психотерапевтам? – спросил Фаулер.

Дженнисон лежал, скрестив руки на груди, и будто не слышал вопроса. Может, действительно не слышал, думал о своем?

– Вы пришли ко мне, – мягко произнес Фаулер, – потому что ваши дежавю стали более навязчивыми?

Дженнисон медленно повернул голову и посмотрел психотерапевту в глаза. Взгляд у пациента был спокойным, рассудительным. По этому взгляду Фаулер не сделал бы заключения о неустойчивой психике пациента и каких-либо отклонениях от нормы. Мелькнул во взгляде, как ему показалось, скепсис разумного человека, не доверяющего газетным заголовкам, сплетням и – психотерапевтам, что бы они о себе ни воображали.

– Я сценарист, – проговорил Дженнисон и замолчал, обдумывая следующую фразу, а может, решая, говорить ли следующую фразу вообще. Подождав минуту, Фаулер кашлянул и сказал:

– Об этом вы написали в анкете. По вашим сценариям компания «Рокстон» поставила три фильма. Два имели успех, а третий провалился, компания понесла убытки.

Помолчав, добавил:

– Не каждый отмечает в резюме не только свои успехи, но и провалы.

Во взгляде пациента мелькнуло удовлетворение.

– Да, – сказал Дженнисон. – Именно потому мне пришлось… – Он запнулся. – Потому я и пришел к вам.

«Продолжайте», – сказал Фаулер взглядом. И Дженнисон взглядом ответил: «Сейчас. Дайте сосредоточиться».

Фаулер кивнул и отвел взгляд. Дженнисон вздохнул и закрыл глаза.

– Со временем я научился извлекать пользу из своих дежавю, – сказал он, четко выговаривая слова, будто выучил их наизусть перед тем, как отправиться на прием. – Первый раз подумал об этом, когда пришел устраиваться в одну из голливудских компаний. Долгое время у меня не было дежавю, а тут будто что-то включилось. Я шел по коридору и узнавал каждую дверь, каждое окно, каждый цветочный горшок и даже мусорную корзину. Я точно знал, что прежде никогда здесь не был, но узнал и кабинет, и человека, сидевшего за столом, хотя раньше не видел его лица даже на страницах газет. Разговор происходил будто на автомате: я не мог обдумывать свои слова, потому что вспомнил, что именно здесь мне пришла в голову замечательная идея фильма. Я пытался эту идею вспомнить, но ничего не получалось, зато я узнал женский портрет на стене, телевизор на консоли под потолком, плюшевого тигра, разлегшегося посреди ковра. Мой сценарий пролистали, и мне сказали… как обычно: «Вам позвонят». Я вышел и узнал эту дверь еще раз, будто и не видел ее пять минут назад. Такого со мной еще не бывало: заново узнавать уже виденное. Это трудно назвать дежавю, что-то другое. Но дело не в этом. Я вспомнил, как стоял перед этой дверью и держал в руке папку со сценарием. Это был другой сценарий. Папки в руке у меня не было, но я поднес к глазам ладони, вспомнил, как писал текст, и несколько строк появились у меня перед глазами. Узнавание было мимолетным, и воспоминание быстро исчезло. Я повернулся и пошел. Никаких больше дежавю, но я запомнил эти несколько строк, отрывок из синопсиса, идея великолепного фильма. Записать мне было не на чем, разве что набить текст на телефоне, но я почему-то думал, что не нужно тратить на это время, а когда вернулся домой, записал все, что запомнил, на компьютере.

Дженнисон опять замолчал – надолго, будто не собирался сказать больше ни слова. Фаулер тоже сидел молча – знал, что пациент на сказанном не остановится. Задать наводящий вопрос – значит, отвлечь его от навязчивой мысли, и тогда он действительно больше ни слова не скажет.

– Идея была гениальна, – неожиданно заговорил Дженнисон, все так же медленно, размеренно, будто продолжал читать текст, появлявшийся перед его мысленным взором. – За две недели я написал великолепный сценарий криминального фильма с мистическими элементами. Я почти не правил текст, он выходил из-под моих пальцев практически чистым. Будто, когда я вспомнил отрывок из синопсиса, это потянуло за собой мысленную цепочку. Очень странное дежавю. Понимаете, я не вспоминал текст, который потом записывал. Наоборот. Я сочинял, текст рождался у меня в голове, я это понимал прекрасно, но, когда он, записанный, появлялся на экране и я его перечитывал, то возникало стойкое и не очень приятное ощущение, будто я это уже видел, уже писал.

Дженнисон запнулся, и Фаулер кашлянул, дав понять, что он здесь и внимательно слушает.

– Сценарий купила студия «Джереми» из группы «Фокс». Возможно, вы видели фильм, он назывался «Смиренный воитель».

Фаулер видел фильм. Он постарался не дать понять пациенту, какое редкостное дерьмо тот написал и какую бездарную чушь сварганили на студии, не сумев исправить сюжетные нелепости. Фаулер смотрел этот шедевр не в кинозале, он терпеть не мог общественные места, где в темноте хрустели, жевали, разговаривали, целовались и бог знает чем еще занимались – может, даже на экран поглядывали время от времени. Фильм показывали по кабельному каналу, смотрела его Катрин, а Фаулер обнимал жену и вынужден был поглядывать на экран. Время от времени, да. Как в настоящем кинозале.

– Большой успех, – говорил, тем временем, пациент. – Мне заказали новый сценарий, и тогда начались проблемы. Дежавю с цепи сорвались. Думал – не выдержу. Просыпался будто в незнакомой комнате, первая мысль была: где я? Но тут же возникало дежавю: я вспоминал, что бывал здесь раньше. Не помнил когда, но точно – бывал.

– Почему вы называете это дежавю? – вмешался Фаулер. – Обычное дело, со всеми бывает: просыпаешься, со сна не понимаешь, где находишься, но уже через секунду…

– Нет! – воскликнул Дженнисон и взмахнул руками, одной ударившись о стену, а другой ткнув Фаулера в колено. Глаз он, однако, не открыл. – Я знаю, о чем вы говорите. Не могу объяснить разницу. Чувствую, но не могу описать. Смотришь в окно собственной комнаты с ощущением, что бывал здесь, хотя и не был никогда. И ощущение остается даже после того, как заставляешь себя… именно заставляешь… принять, что это твоя комната, твоя квартира, и ты здесь вчера уснул, а сейчас проснулся. И так весь день, ужас! Входишь на кухню и чувствуешь, что уже бывал здесь, но вроде и не здесь. Что-то не так, а что – не понимаешь. Открываешь шкаф, чтобы привычным движением достать чашку с блюдцем, и чувствуешь, что где-то когда-то именно таким движением доставал чашку и блюдце из такого же шкафа… Из такого, но не из этого. Садишься за компьютер, открываешь новый файл и чувствуешь, что уже это делал. Ничего странного, верно? Конечно, делал. Много раз. Каждый день. Годами. Но ощущение такое, будто узнаешь что-то, чего с тобой никогда не случалось, но все-таки было. Берешь себя в руки, печатаешь наугад первое слово и вспоминаешь, что именно это слово именно на этой странице именно этого компьютера именно ты уже когда-то печатал. И вспоминаешь, что печатал потом. Поймите, это совсем разные ощущения! Одно дело, когда в голове рождается текст, и ты быстро записываешь, пока не забыл. И совсем другое, когда тебе кажется, что ты уже этот текст печатал. Не помнишь когда, но точно – печатал, а сейчас лишь повторяешь.

И забываешь! Через минуту ощущение дежавю пропадает, ты оглядываешься, видишь знакомую обстановку, смотришь на текст на экране и не понимаешь, откуда он взялся. Стираешь написанное и начинаешь заново, теперь уже в ясном уме и твердой памяти. И через минуту не помнишь, что за каким-то дьяволом печатал несколько минут назад.

Когда это случилось третий или четвертый раз, я догадался сделать простую вещь: прежде чем стереть, распечатал текст. Там было совсем немного, чуть больше половины страницы. Положил лист на край стола и занялся делом.

Сценарий рос, и стопка листов с текстами, которые я вроде бы вспоминал, росла тоже. Сначала я их просматривал после того, как дописывал дневную порцию сценария. Тексты были осмысленными, но обрывочными. Непонятно, как их использовать и зачем. Через неделю я перестал забивать этим голову. Печатал то, что, как мне казалось, когда-то уже распечатывал, и клал лист в стопку, не перечитывая.

– Когда это началось? – подал голос Фаулер. Тихо, чтобы не сбить пациента с мысли.

– Я работал над вторым сценарием. Пять лет назад. Фильм назывался «Бешеные парни из Ордуана». Тоже успех – правда, меньший, чем в первый раз. Третий фильм провалился. Большие убытки. Режиссер – дурак, ничего не понял в сценарии, но все шишки достались, конечно, мне.

Фаулер хотел сказать, что пациент отвлекся. Конечно, провал фильма мог стать причиной душевного расстройства, но рассказывал Дженнисон не о своих кинематографических успехах и неудачах.

– Я отвлекся, – пробормотал Дженнисон. – От меня ушла жена! Понимаете? Уехала в Сиэттл с Патриком. Пат – наш сын, сейчас ему семь.

Он опять замолчал, и Фаулер задал очевидный вопрос:

– Причина вашего разрыва…

Он не успел договорить. Дженнисон приподнялся на локте и ткнул доктора пальцем в колено.

– Нет! Я знаю, о чем вы подумали. Сюзи не считала меня неудачником, с чего вы взяли?

– Я вовсе не…

– Она верила в меня! Сюзи знала, что у меня прекрасные сценарии! Но поставьте себя на ее место. Как бы вы поступили, если бы ваш муж, продрав утром глаза, сказал бы: «А я вас уже встречал, мне кажется»? И так несколько раз в день. Не каждый день, к счастью. Бывало, дежавю не возникали месяцами, и я вел себя, как нормальный семьянин. Я заметил… Наверно, нужно было заметить сразу, но мне почему-то не приходило в голову сопоставить… Дежавю сваливались на меня, когда я работал над сценарием. Стоило мне сесть за компьютер, и начинало казаться, что все это со мной уже было, я вот так же…

– Но послушайте! – воскликнул Фаулер. – Что тут необычного? Конечно, с вами это было! Вы каждый день садились за компьютер, вы это помните, у вас нормальная память…

– Да? – Пациент сел, нашарил ногами туфли, но надевать не стал, уставился в глаза доктора белесыми зрачками, и Фаулер немного отодвинулся. – Нормальная память, говорите? Да, я каждый день садился за тот же компьютер. Как обычно, включал. Как всегда, вызывал записанный вчера файл. И каждый раз меня будто обухом по голове… Я уже делал это! Как вам объяснить, чтобы вы поняли разницу? Ощущение такое, будто я впервые вижу этот компьютер, но знаю, что видел его когда-то. Не вчера. Не здесь. Вспоминаю, будто первый раз… Доктор, может, я схожу с ума?

Дженнисон наклонился к Фаулеру и посмотрел ему в глаза. Доктор отметил разумный взгляд, в котором было отчаяние.

– Почти всякий раз, вспомнив, что я так же когда-то включал компьютер, я вспоминал и текст, который тогда писал. Я начинал печатать, но слова очень быстро исчезали из памяти, и, напечатав несколько строк, иногда полстраницы, я переставал понимать, что это. Ни начала, ни конца. Предложение могло начаться с середины и на середине оборваться. Избавиться от наваждения я мог только одним способом: распечатать написанное, положить лист в стопку, которая становилась все больше, стереть ненужный мне текст… И сразу возвращалось осознание текущего момента, я вызывал вчерашний текст и продолжал сочинять. Мне даже казалось, что дежавю, чем бы они ни вызывались, стимулировали фантазию, я писал с упоением…

«С упоением, – подумал Фаулер. – А фильм провалился».

– Вот так, – сказал Дженнисон с неожиданным равнодушием. Он приподнялся, чтобы встать, но Фаулер не позволил.

– Погодите, – сказал он. – Мы не закончили.

Дженнисон посмотрел на доктора удивленно, будто увидел впервые.

– По-моему, – пробормотал он, – я уже приходил к вам. Точно. Приходил.

– Вы у меня впервые, – терпеливо проговорил Фаулер. – Но если вам кажется… Вы называете это дежавю, но то, что вы рассказываете, на дежавю не похоже. Признаться, я раньше не встречался ни с чем подобным. Дежавю – это…

– Я знаю, доктор, – перебил Дженнисон. – Я знаю, что написано в словарях, энциклопедиях и медицинских справочниках. Уверяю вас, это оно – дежавю. Я смотрю на что-то или кого-то и вспоминаю вдруг… Доктор, ключевые слова именно «вспоминаю» и именно «вдруг»… Уже видел, бывал… Тексты не приходили мне в голову, как озарение, я их вспоминал, понимаете?

Он замолчал. Лежал, бросал взгляды в сторону доктора. Фаулер тоже молчал, ожидал продолжения.

– Почему все-таки, – спросил он после паузы, – вы именно сейчас обратились к специалисту?

– Видите ли, доктор… Я стал бояться. Никогда прежде такого не было. Я боюсь…

– Чего? – мягко спросил Фаулер.

– Он меня убьет!

Это был крик из глубины сознания.

Фаулер коротко вздохнул. Избавлять пациентов от фобий он умел. Страхов у людей – даже вполне нормальных – неисчислимое множество. Чего только люди не боялись! Однажды Фаулеру пришлось работать с женщиной, боявшейся, что ее похитят пришельцы. Двадцать восемь лет, замужем, дочке полтора года. Возможно, синдром возник как следствие послеродовой депрессии. Она мучительно, до потери сознания, стала бояться, что с неба опустится летающая тарелка, откуда выйдут маленькие зеленые человечки (такие, каких показывали по телевизору), утащат ее на корабль и начнут производить над ней бесчеловечные опыты, похуже, чем пресловутый Менгеле. Фаулеру удалось купировать приступы, а потом и вовсе избавить пациентку от навязчивых страхов. Всего семь сеансов.

– Он – это кто?

Пациент поднял на доктора взгляд, в котором теперь легко прочитывалось страдание.

– Таубер. Ее муж.

– Таубер, – повторил Фаулер. Это имя еще не всплывало в разговоре. И при чем здесь так называемое дежавю, о котором Дженнисон столько распространялся? – Муж… простите, чей?

Губы пациента едва заметно шевелились, будто он готовил и проговаривал текст, чтобы рассказ прозвучал как по писанному. Не получилось.

– Я был женат. Я говорил? Да. У меня сын. Сюзи ушла три года назад… Это было ужасно, но в нынешнем марте… сейчас август… значит, уже полгода… как бежит время… Я не сказал, что ее зовут Шарон? Она работает в монтажной, мы познакомились… Неважно. То есть, важно, конечно. У меня какое-то время не было дежавю, и я… Когда увидел Шарон, вспомнил, что мы уже знакомы… давно… Вспомнил, как мы встречались… Ну, вы понимаете. И конечно, точно знал, что вижу ее впервые. Я сказал Шарон: «Мне кажется, мы знакомы». Обычное дело, но она смутилась. Я хотел объясниться… Сказать о дежавю… Но Шарон, оказывается, поняла меня иначе и сообщила, что вообще-то замужем. Муж, слава богу, работает не на студии, так что… В том смысле, что нет опасности случайно столкнуться. Честно говоря, когда была Сюзи, я тоже, знакомясь с женщинами, не сразу говорил, что женат. Может, вовсе не говорил. Конечно, то, что Шарон замужем, осложняло… Приходилось… Ну, обычные меры предосторожности. Я приводил Шарон к себе, и мне казалось, будто собственную квартиру вижу впервые, но когда-то здесь уже бывал. Всякий раз возникало чувство… Как вам объяснить… Ощущение или опасности, или покоя. Однажды ощущение опасности оказалось таким сильным, что, уже открыв дверь, я опять ее захлопнул, бормоча какую-то чушь: лучше, мол, сегодня посидеть в кафе…

Дженнисон нервно сцепил ладони, сделал паузу, будто заново переживая тот случай, и Фаулер попробовал вернуть рассказ к началу.

– Вы сказали, что муж…

– Да!

Пациент неожиданно пришел в возбуждение: одна рука бесцельно сжимала и комкала бумажную простыню, другой рукой Дженнисон расстегивал и застегивал верхнюю пуговицу на рубашке, довольно мятой, как обратил внимание Фаулер, заметив также небольшое темное пятно, видимо, от кофе, на правом рукаве.

– Шарон замужем восемь лет, – заговорил Дженнисон, перестав возиться с пуговицей, но продолжая мять бумагу. Он немного совладал со своими нервами, и слова звучали теперь спокойно и без пауз, говорил он короткими фразами, но напряжение в голосе Фаулер прекрасно ощущал.

– Детей у них нет. Сначала не хотел Таубер. Потом – Шарон. Таубера это бесит. Он хочет сына. А Шарон хочет меня. Таубер сказал, что, если она подаст на развод, он ее убьет. Две недели назад мы пошли с Шарон в кафе. Когда вошли, возникло сильнейшее дежавю. И страх. Он накатил, как цунами. Я подумал о Таубере. Он мог нас здесь застать. Я схватил Шарон за руку и повел в другое кафе. Она была шокирована. Дала понять, что я чокнутый. Вечер закончился размолвкой. Потом было еще несколько дежавю. Точнее – семь. Да, точно семь. Еще раз в кафе. Два раза на перекрестках, когда мы стояли у светофора. Четыре раза у меня дома. И всегда – страх. Ощущение, что сейчас меня убьют. И я знал – кто. Вспоминал тень. Кто-то стоял за моей спиной и поднимал руку. Я вспоминал только тень, и дежавю тотчас прекращалось. Оставалось ощущение смертельного ужаса. Шарон не понимала причины. А я не мог ей сказать, что Таубер все о нас знает и убьет не ее, а меня. Может быть, в кафе. Может, на улице. Или у меня дома. Ворвется, застанет… Конечно, я запирал дверь. Но он мог сделать копию ключа. Ведь ключ был у Шарон. Я ей дал дубликат, чтобы она могла приходить в мое отсутствие. Глупо, я понимаю. Последние недели ужасны. Я больше не могу, доктор!

Дженнисон схватил Фаулера за руку и сжал ладонь так, что доктор не сдержал крика. Он осторожно высвободил руку и сказал успокаивающе:

– Все в порядке, Дженнисон. Все хорошо. Здесь вам нечего бояться. Здесь вы в полной безопасности.

В голову пришла мысль, и Фаулер добавил:

– Когда вы вошли в кабинет, у вас было дежавю. Вы не испытали по этому поводу беспокойства или, тем более, страха?

– Нет, доктор. Никакого.

– Отлично.

Мобильник, лежавший в нагрудном кармане Фаулера, завибрировал, напоминая, что время приема подходит к концу, и через минуту в дверь постучит Дорис. Следующий пациент в приемной ждет своей очереди.

– Здесь, – сказал доктор, – вы в полной безопасности, и здесь вам помогут. Думаю, нескольких сеансов хватит, чтобы избавить вас не только от страхов, но и от того, что вы называете дежавю.

Уверенности в этом у Фаулера не было – пожалуй, впервые в его практике.

– Следующий прием… Я постараюсь найти поближе… – Фаулер повернулся к столу и заглянул в ежедневник. – Послезавтра в пятнадцать вас устроит?

– Да, – закивал Дженнисон. Он наконец расправился с простыней и скинул бумажный ком на пол. Поднялся, сунул ноги в туфли. Протянул руку для пожатия, передумал, спрятал руку за спину, смутился и в результате встал перед Фаулером по стойке «смирно». – В четверг меня устраивает.

Заглянула Дорис и молча кивнула.

– Мне кажется, – улыбнулся Дженнисон секретарше, – мы с вами уже встре…

Дорис исчезла прежде, чем он закончил фразу. Дверь осталась полуоткрытой.

– Жду вас послезавтра, – бодро сказал Фаулер.

Сев за компьютер, чтобы запротоколировать кое-какие соображения по поводу рассказанных пациентом историй, Фаулер обратил внимание на голубую пластиковую папку, в которой лежала пара десятков листов формата А4 – компьютерные распечатки, где на каждой странице стояли дата и размашистая подпись в виде стилизованной под готику буквы D. «Забыл» папку, конечно, Дженнисон – чтобы доктор ознакомился с содержимым. Так довольно часто поступали непризнанные литературные гении, приходившие к психотерапевту не столько для того, чтобы избавиться от фобий, сколько чтобы услышать, как это прекрасно написано и непременно будет оценено потомками. Доктор так и говорил, перелистав очередную бездарную рукопись, и никогда не кривил душой, поскольку не утверждал, что потомки оценят опусы восторженными воплями.

К папке Дженнисона Фаулер вернулся, когда ушел последний пациент. Отпустив в шесть часов секретаршу, доктор удобно устроился в кресле. Жена ждала его к восьми, чтобы поехать на ужин к Полу, старшему сыну, жившему в десяти минутах езды даже при очень плотном трафике. Пол пошел по стопам отца и занимался психоанализом в частном медицинском центре «Ланиадо». Невестка работала там же, но – в кардиологии.

У Дженнисона была неплохая творческая фантазия. Словарный запас невелик – но для сценариев не нужны литературные красоты. Никаких признаков психических отклонений. Пара листов, правда, выбивалась из общего не очень интересного фона, и доктор отложил их, чтобы разобраться позднее. В целом тексты могли быть написаны в здравом уме и твердой памяти. В основном, экшен: покадровые описания погонь, задержаний, стрельбы. Иногда диалоги. Персонажи, похоже, из всех передряг выходили живыми, здоровыми и богатыми. Обычная голливудская туфта. Судя по датам, все тексты были написаны больше года назад – с июня по август. Если верить пациенту, во время приступов так называемых дежавю.

Не бывает таких дежавю. Любопытный случай, очень любопытный. Может, даже получится написать статью в «Проблемы психологии».

За ужином Фаулер, не называя имен, рассказал о странном пациенте. Катрин поахала, несколько раз сказала «бедняга», обычная ее реакция на рассказы мужа. Фаулера интересовало мнение сына. Пол тоже не встречался с дежавю а-ля Дженнисон, его больше заинтересовал страх пациента быть убитым. В отличие от дежавю неизвестной этиологии, это обычная фобия, и бороться с ней можно обычными способами. Трех-четырех сеансов достаточно.

– А если он действительно вспоминает? – сказал Фаулер. – Я подумал вот о чем, Пол. Обычное дежавю – мнимая память о том, что якобы уже происходило с пациентом. А в данном случае не имеем ли мы дело… только не перебивай меня… дело с мнимой памятью о будущем?

Ну вот, высказался. Хорошо, что женщины завели свой разговор и Катрин не слышит фантастических измышлений мужа. А Пол не станет высмеивать родного отца.

Пол остался серьезен.

– Судя по рассказу пациента, – сказал он, подумав и потерев переносицу, – можно сделать и такой вывод. Но я бы поостерегся, – добавил он. – Ты же не можешь полностью доверять его рассказу, верно? А материальных доказательств нет.

– Распечатки, которые он оставил, – напомнил Фаулер. – Им больше года. Можно сравнить с текстами сценариев, что он потом написал.

– Сам он не сравнивал?

– Нет. Он эти тексты даже не перечитывал. Такое впечатление, что боялся.

– Одна из его фобий, – согласился Пол. – Другая: разновидность танатофобии, как мне кажется.

– Не думаю, – засомневался Фаулер. – Он боится не смерти вообще, а мужа своей любовницы.

– Нормально, – хмыкнул Пол и покосился на женщин, увлеченных беседой. – На его месте я бы тоже боялся.

– Но не до такой степени! Этот его страх определенно связан с так называемыми дежавю.

– Предчувствие? Тоже ничего необычного.

Фаулер промолчал. В ходе разговора у него сложилось другое мнение, но обсуждать его Фаулер не был готов.

– Послезавтра, – сказал он, – надеюсь, мне удастся продвинуться. Очень интересный случай…


***

– Мне кажется, – неуверенно произнес Дженнисон, войдя в кабинет и прикрыв за собой дверь, – я здесь уже…

– Конечно, вы здесь были! – воскликнул Фаулер. – Позавчера.

– Да, – облегченно вздохнул пациент. – Доктор, это очень неприятно и всегда путает.

– От подобных ощущений я и постараюсь вас избавить – при вашей активной помощи, разумеется. Ложитесь и расслабьтесь, пожалуйста.

– В прошлый раз, – сказал Дженнисон, поерзав, пока не нашел удобное для себя положение, – я тут забыл кое-что…

Он посмотрел доктору в глаза, увидел в них понимание и не стал заканчивать фразу.

– Да, – кивнул Фаулер. – Я только через час обнаружил, вы уже ушли.

Подыграл.

– Вы… прочитали?

– Вообще-то, – задумчиво произнес Фаулер, – я не читаю чужие тексты без разрешения, но подумал, что в данном случае могу сделать исключение.

Дженнисон не стал напоминать, что доктор мог бы позвонить, спросить разрешения.

– Как я понял, это наброски сценариев. Реальных? Тех, что вы действительно написали?

– Нет! – воскликнул Дженнисон. – В том-то и дело. Эти листы ничего мне не говорили, никаких ассоциаций. Будто чужие.

– Вы их не перечитывали, – напомнил Фаулер.

– Именно поэтому! Я боялся. Это… чужое.

– Там стоят даты. Год назад, полтора…

– Есть более свежие, – оживился Дженнисон. – Если хотите, я… Правда, там все то же. Обрывки. А несколько месяцев, с февраля, таких дежавю не было. Доктор, вы, вообще-то, их первый читатель. Как вы считаете…

– Неплохо, – задумчиво произнес Фаулер, – но я не литератор, не критик. Как психотерапевт могу сказать, что никаких признаков умственного расстройства в них нет.

– Дежавю… – пробормотал Дженнисон.

– Вы сказали, что их нет уже несколько месяцев.

– Да, но они могут вернуться в любой день. Господи, как мне надоело!

– В прошлый раз вы говорили о страхе…

– Это тоже, доктор! Но с этим страхом я справлюсь.

Фаулер молча смотрел на пациента. Тот подбирал слова.

– Я люблю Шарон, – сказал он наконец. – Или… Может, мне только кажется. Доктор, сейчас я думаю, что никогда не любил по-настоящему. Может, я и не знаю, что это такое – по-настоящему любить. Если бы по-настоящему, мне не пришло бы в голову… То есть я бы не подумал… В общем, самый верный способ избавиться от навязчивого страха – устранить его причину, верно?

– Что вы задумали? – с беспокойством спросил Фаулер. – Устранить причину? Причина вашего страха – муж этой женщины. Вы что, решили…

– О! Нет, конечно! Расправиться с Таубером? Да он меня одной правой… Я решил больше не встречаться с Шарон. Если мы перестанем видеться, у Таубера не будет повода… Завтра в одиннадцать Шарон приедет ко мне, и я ей скажу, что между нами все кончено. Это верное решение?

– Безусловно. Но страх, возможно, исчезнет не сразу или не исчезнет вообще. Скорее всего, одного только расставания с женщиной недостаточно, мы и с этим поработаем. Но главное – ваши дежавю. Возможно, и фобия возникла по этой причине.

– Потому я и подумал, что на самом деле не люблю Шарон. То есть люблю, но не так, чтобы…

Эта мысль его смущала.

– Давайте поговорим об этом, – предложил Фаулер. – Закройте глаза, руки вытяните вдоль тела. Как в прошлый раз.

– Хорошо, доктор…


***

Когда Дженнисон ушел – в состоянии умиротворения и почти в ладу с собой, – Фаулер попросил Дорис не впускать сразу следующего пациента.

– Минут через десять, – сказал он. – Я позвоню, когда буду готов.

Он сидел в кресле, заложив руки за голову. Думал. Сеанс, как и первый, прошел удачно. Дженнисон много рассказал о своем детстве, о проблемах с родителями, о юношеских фобиях. За семь сеансов, пожалуй, не управиться, нужно будет десять, но об этом он поговорит с пациентом позже.

Только вот Таубер. В тексте, что оставил Дженнисон, не придав, судя по всему, значения… Муж, да. И если завтра последняя встреча с Шарон… В подсознании пациента эта встреча будет и для Таубера последним шансом… Чепуха. Да, но…

Фаулер потянулся за телефоном, набрал номер.

– Здравствуй, Шерлок, – сказал он, услышав знакомый энергичный голос.

– Привет, Гордон, только говори быстрее, у меня клиент.

– Тогда отложим. Мой рассказ довольно длинный.

– Я тебе перезвоню, когда освобожусь.

– Хорошо. Жду звонка.


***

Он увидел ее машину, когда она въезжала на парковку. Шарон, надевшая сегодня свою любимую сиреневую шляпу, неторопливо прошла вдоль газона, почувствовала, наверно, что Базз на нее смотрит, подняла голову, придерживая шляпу, разглядела любимого на балкончике одиннадцатого этажа и послала ему воздушный поцелуй.

Дженнисон ответил таким же поцелуем и пошел в прихожую дожидаться, когда зашелестит дверь поднявшегося лифта. Шарон возникла, как фея из сказки, и Базз едва удержался, чтобы не воскликнуть: «Мы с вами уже встречались, по-моему!» Несколько раз он так и обращался к Шарон, она сердито обрывала его словами «Милый, это давно не смешно», и первые минуты свидания оказывались испорчены.

– Какая ты красивая! Платье – прелесть! – заставил он себя сказать то, что сегодня, как ему казалось, звучало немного фальшиво.

Он хотел сразу поставить точки над i, но не нашел в себе достаточно мужества, и сначала все шло, как обычно: объятия, поцелуи, «сегодня я с утра хорошо поработал…», «я едва улизнула от мужа, он уехал позже обычного…» Фраза насторожила Дженнисона, страх кольнул сердце. Позже обычного. Хотел проследить? Догадался? Что, если проследил и…

Господи, так невозможно! Нужно, наконец…

– Шарон, родная, я должен тебе сказать…

– Ты получил контракт на сценарий? Поздра…

– Нет. К сожалению.

– И я тебе хочу сказать, милый! Муж – видишь, как нам везет, – улетает на полторы недели в Португалию, их фирма там что-то налаживает или открывает, я точно не поняла, но это неважно, у нас будет столько времени побыть вдвоем!

Полторы недели. Как хорошо… Может, отложить разговор? А если Таубер вернется раньше? Вдруг он вернется через три дня? А что, если это вообще ловушка? Никуда он не летит и неожиданно ввалится… Полторы недели не только радостей любви, но и липкого страха?

– Шарон. – Базз обнял ее за плечи. – Мы должны расстаться, Шарон. Это наша последняя встреча.

Надо было мягче. Постепенно. Но он не смог. Фраза сказалась сама собой. Все это с ним уже было однажды. Так же он обнимал Шарон за плечи, смотрел в глаза… Дежавю. Только бы не сказать сейчас привычную фразу, тогда станет совсем невыносимо!

Шарон вырвалась, отошла к открытой балконной двери, повернулась спиной, сделала вид, будто рассматривает что-то в небе. Вертолет? Облако?

– Я не могу больше! – в отчаянии воскликнул Дженнисон.

– Ты меня не любишь, – сухо констатировала Шарон, обращаясь, видимо, к Богу.

– Не в том дело. – Он подумал, что попытки объяснения будут выглядеть глупо и неубедительно, и сказал: – Да. Разлюбил. Все имеет конец, верно?

– Встретил другую? – Мысли Шарон были предсказуемы.

– Да, – сказал он и застыл.

Показалось? Или в прихожей действительно что-то звякнуло? Он прислушался. Нет, тихо.

А если Таубер проследил? «Он сегодня позже…» И дубликат ключа он мог сделать. Шарон так неосторожна, он мог порыться в ее сумочке…

Глупости. Нужно победить страх. Вот опять: шорох в прихожей. Это невозможно вынести!

Базз подошел к Шарон и дотронулся до ее плеча. Она резко обернулась.

– Не трогай меня! – Крик был таким громким, что Базз отшатнулся.

– Прости, – пробормотала Шарон и прижалась к нему всем телом.

«Если Таубер сейчас внизу, – мелькнула мысль, – он нас видит, нужно уйти с балкона».

Базз не мог. Шарон целовала его так исступленно, будто это был действительно последний поцелуй. Он ответил, у Шарон были горячие губы, он не удержал равновесия и спиной ощутил перила балкончика. Кто-то в прихожей… Если сейчас войдет Таубер, произойдет катастрофа. По улице промчался амбуланс, звуки сирены мешали расслышать шаги в прихожей.

– Базз, – произнесла Шарон ему в ухо. – Я люблю тебя. Я разведусь с Таубером…

Только этого не хватало! Тогда он точно убьет…

– Нет! – воскликнул Дженнисон. – Не надо. Мы больше не будем встречаться!

«Глаза… Какие у нее глаза… Она действительно меня любит!»

За спиной Шарон начала открываться дверь в прихожую. Господи, он здесь уже! Он убьет их обоих! Дженнисон инстинктивно шагнул назад и почувствовал пустоту. Перила, а там… Он взмахнул руками, и Шарон, вскрикнув, ухватила его за плечи, чтобы удержать от падения.

Дверь в прихожую распахнулась, и темный силуэт мужчины…

Сильный толчок в грудь.

«Раньше надо было с этим покончить», – подумал он, и ему показалось, что это уже с ним было однажды.

Было, было…


***

– Добрый день, Дженнисон. Вы сегодня выглядите значительно лучше. Ложитесь. Кстати, спина не болит?

– Спасибо, доктор, – пробормотал Дженнисон. – Нет, уже не болит. Доктор Михельсон – замечательный.

– Отлично, – бодро сказал Фаулер и придвинул стул к лежанке. – Похоже, есть результат нашей совместной работы: войдя, вы не сказали свою коронную фразу.

– «Кажется, я уже это видел?» – хохотнул Дженнисон. – О да! После того… Той… В общем, ни одного случая дежавю больше не было.

– Сильнейший стресс. Часто используется в психологической практике. Результат, к сожалению, неоднозначный, но в вашем случае…

– Доктор, у нас не было возможности поговорить после… А ваш человек…

– Кевин Лоутер? Старый мой знакомый. Частный детектив, я его в шутку зову Шерлоком, он откликается.

– Да, Лоутер. Он ничего не объяснил. А что было в полиции, я не помню.

– Посттравматическая амнезия, это пройдет, уверяю вас, – мягко произнес Фаулер. – Наша с вами задача: оставить все неприятности в прошлом.

– Но я не понимаю! Как вы догадались, что Таубер придет меня убить?

Фаулер вздохнул. Он не хотел возвращаться к недавним событиям. Психика у пациента все еще неустойчива, не случился бы рецидив. Но объяснить, конечно, нужно. Хотя бы для того, чтобы двигаться дальше.

– У вас есть сын, мистер Дженнисон.

– Да. Патрик. Ему семь лет, но я его давно не видел. Моя бывшая…

– Именно. Несколько месяцев назад вы застраховали жизнь на пятьсот тысяч долларов.

– Застраховал, верно. Мне предлагали на полтора миллиона, и я было согласился, но при моих нынешних доходах не потяну слишком большие выплаты.

– Полмиллиона – тоже сумма внушительная, – заметил Фаулер. – И вы тогда же написали завещание.

– Написал. Страховой агент посоветовал, я-то и не думал.

– Кому вы оставили страховую сумму в случае вашей смерти?

– Как кому? Вы сами упомянули Патрика. Больше у меня и нет никого.

– Вы уверены?

– В чем, доктор?

– В том, что завещали деньги сыну и никому другому?

– Доктор, я еще не выжил из ума!

– Нет, конечно, нет! – быстро сказал Фаулер. – Это завещание… где оно хранится?

– Не понимаю, почему вы спрашиваете.

– Сейчас поймете. Так где?

– У моего адвоката, конечно. Боудер-старший, мне страховой агент посоветовал.

– Дома у вас есть копия?

– Нет, зачем мне? У адвоката надежнее.

– Отлично. А теперь вспомните: уходя после нашего первого сеанса, вы оставили на столе папку с листами. Вы хотели, чтобы я прочитал и сделал выводы. Среди этих листов было подписанное вами завещание, по которому сумма страхового полиса после вашей смерти должна быть выплачена Шарон Биркенсон.

– Шарон? О чем вы говорите, доктор? Листы, которые я вам передал… Они написаны полтора года назад! А страховку я сделал прошлой осенью, еще и года не прошло! И с Шарон мы познакомились четыре месяца назад, в феврале! Я никак не мог…

Дженнисон говорил все тише, последнюю фразу он произнес шепотом, Фаулеру пришлось наклониться, чтобы не пропустить ни слова. Дженнисон сел, нащупал ногами туфли.

– Господи! – пробормотал он. – А где… Покажите.

– Бумаги в полиции, – сообщил Фаулер. – Вас вызовут, конечно, и все покажут. Как ваш врач, я просил детектива, который занимается этим делом, пока не травмировать вас всякими…

– Вы хотите сказать, доктор, что Шарон нашла…

– Это очевидно. У нее был ключ, она приходила в ваше отсутствие.

– Да, ждала меня, если я задерживался на студии.

– Обнаружила листы. Естественно, полюбопытствовала. Нашла завещание.

– О, Господи!.. Почему не забрала?

– Зачем? Этим она лишь навлекла бы на себя подозрение, вы согласны?

– Боже мой, боже мой, – бормотал Дженнисон, раскачиваясь. – Но послушайте! – воскликнул он. – Я не понимаю! Эти дежавю! Получается, я вспоминал не то, что когда-то видел? А то, что еще не… Что увижу? В будущем? И эти отрывки из сценариев! Я когда-нибудь напишу?

Фаулер мысленно возвел очи горе.

– Это не дежавю, – сказал он терпеливо. – То есть похоже, да. Но в медицине дежавю, подобных вашему, не зарегистрировано.

– Я вспоминал будущее? – настойчиво спросил Дженнисон. Он хотел знать правду. – Это завещание. Я написал его полтора года назад, когда еще не знал Шарон. Потому и внимания не обратил.

– Возможно, – вздохнул Фаулер. – Успокойтесь, пожалуйста. Напрасно вы встали, ложитесь, мы только начали разговор. Продолжим, хорошо? Вернемся в детские годы…

Дженнисон не стал надевать туфли, поднялся и начал нервно ходить по кабинету – от окна к двери, от двери к лежанке, от лежанки к столу. Фаулер повернул стул и следил за пациентом, соображая, как все-таки растолковать Дженнисону то, с чем ему придется примириться. В полиции не станут скрывать правду.

– Удивительно, – сказал Дженнисон, остановившись перед доктором и пристально глядя ему в глаза. – Шарон сказала мужу о завещании, согласен. Но откуда Таубер мог знать, что наше с Шарон свидание – последнее? Она спасла мне жизнь, когда он набросился! Ключ у него был, да. Он следил за ней в то утро?

Фаулер набрал в грудь побольше воздуха, выдохнул. Психика. Сопротивляется до последнего.

– Дорогой Базз, – тихо произнес он. – Я попросил Шерлока проследить. Вы сказали, что завтрашнее свидание будет последним. Сложить два и два и предположить, чем это может для вас закончиться, было нетрудно. Шерлок поднялся в квартиру и, к счастью, успел помешать Шарон, когда она переваливала вас через перила. Еще пара секунд, и…

Дошло, наконец.

– Боже, – пробормотал Дженнисон, прочитав правду в глазах доктора. – Мужчина в прихожей…

– Это был Шерлок.

– Как я перепугался! Шарон… Господи, Господи…

Он повторял это снова и снова.

А Фаулер думал о будущей статье в «Проблемах психологии».

Ира КАДИН
ВЕТЕР РАССКАЗЫВАЕТ ОБО ВСЕМ



Мы еще сильны

Ветер гадал на пальмах «любит – не любит». Пальмы, дрожа, царапали воздух пожелтевшими кистями. Солнце пыталось протиснуться в щель между тяжелыми, набухшими тучами. Старики натягивали поглубже шерстяные шапочки, добавляли виток шарфа вокруг морщинистых шей, но столик кафе не покидали. Это было их утро – отдавать его ветру они не собирались. Руки, обхватившие чашки, тряслись, и кофейные волны оставляли над губами пенку. 50 лет старики крутили баранку, красили и шпаклевали, а может, копались в чьих-то неисправных кондиционерах... Теперь пришло время заняться чем-то поспокойнее. Например, управлением страны.

– Это будет наша последняя война, – провозгласил тощий, возвышающийся над остальными, как Адмиралтейский шпиль. Тощий поднес было чашку ко рту, но остановился, заметив, что она пуста, и с еще большей горечью продолжил: – Да, последняя война. Мы уже не так сильны, как прежде. Совсем не сильны. Все это знают. И наши соседи это знают...

– Ты всегда был пессимистом, Шломо, – прервал его Ицик – маленький, съежившийся, словно шерстяной свитер после стирки, старичок. – Мы очень и очень сильны.

Ицик сделал глубокий глоток и прикрыл глаза, радуясь то ли горячему кофе, то ли мощи свой страны:

– Впереди много войн, очень много войн.

И все согласились с Ициком:

– Нельзя быть таким пессимистом. У нас впереди еще много войн.


Пишете музыку

Виталик узкоглаз, невысок и коренаст. Его ноги кажутся еще короче из-за доходящих до колен шортов. На поясе сумочка, в которую Виталик складывает деньги за прокат лежаков, зонтиков и низеньких пластиковых столиков. Чаще всего я вижу его прислонившимся к стене кафе и обнимающим официантку. Виталик нашептывает официантке что-то ласковое, но стоит новому пляжнику ступить на его территорию, любимую отодвигают и, приплясывая под несущуюся из огромных черных динамиков «А-а-рам-зам-зам... а-а-а рам-зам-зам...», Виталик спешит предложить:

– Стульчик будем брать? 15 шекелей. Зачем вам пачкаться в песочке...

Я прохожу мимо каждый день и не могу разобрать, одна и та же у Виталика девушка, или они все похожи: высокие, стройные, светловолосые.

Сегодня Виталику легко торгуется: с моря дует сильный ветер, засыпая глаза пляжников песком. Загорать можно только, спрятавшись за зонтик, как за щит. Разобрали все, остался один, последний, но его для кого-то берегут, поставив рядом табличку: «Занято». Увидев меня, Виталик замахал, указывая на зарезервированное место:

– Это для вас. Платить не надо.

Для меня? Мы ведь даже не здороваемся... Но Виталик уже взял мою пляжную сумку, бережно поставил на лежак, предварительно смахнув песок щеткой.

– Вы, говорят, классную музыку пишете!

Я растерялась:

– Музыку? Я? Музыку, нет... Рассказы. Я пишу рассказы. У меня книга «А вечером танцы»...

Виталик пренебрежительно махнул рукой:

– Не, не это. Вы, говорят, музыку на диск пишете. Из Интернета. Ну там, сальса. Латино. Сделаете? Три диска: латино, потом что-нибудь прикольное и блюз для вечера.


Вы не Люда?

Старушка в купальнике с ромашками полистала мою книгу.

– Беру. Только у меня с собой нет денег.

– Ладно, – разрешила я, – отдадите деньги завтра. Вы завтра придете?

– Конечно, – обрадовалась старушка, – я каждый день прихожу плавать. Меня тут все знают, я Люда.

Назавтра Люда не пришла плавать. Вообще в тот день мало кто отважился залезть в воду. Северный ветер пригнал мусор из Яффо: немногочисленные купальщики, проплыв несколько метров и намотав на себя полиэтиленовые пакеты, обрывки бумаг и еще какую-то гадость, выскакивали на берег и мчались под душ. Говорят, владельцы арабских ресторанов специально сбрасывают в море содержимое мусорных контейнеров. Мусор шел сплошной полосой три дня. Потом северный ветер сменился восточным, море очистилось, пляжники вернулись на свои позиции, а Люда все не появлялась. Я всматривалась в купальники старушек. Были купальники в ярко-красных маках, встречались зеленые розочки, тюльпаны, пальмы, лилии и даже арбузы: ромашек не было. Наконец, углядев нечто белое с желтым на черном фоне, я бросилась вслед за пожилой женщиной.

– Простите, вы не Люда?

– Не Люда... – испуганно прошептала старушка. Извинившись, я поспешила отойти. Но «не Люда» побежала за мной. – Одну минуточку! Подождите, пожалуйста! У меня троюродная сестра во Владивостоке, Люда. Говорят, мы очень похожи. Вы меня с ней не перепутали?

Люда сама меня нашла через неделю. Ссыпала в ладонь мелочь, сказала «спасибо».

– Вам понравилось? – спросила я.

– Понравилось, – ответила Люда, – И дома одобрили. Сказали: надо поддерживать начинающих авторов.

Я так и не поняла: понравилось или надо поддерживать авторов?


Завхоз

Впервые я увидела его в августе: стоял, широко расставив ноги и надвинув на глаза армейскую кепку камуфляжной раскраски. Он всегда выбирал одно и то же место – возле плаката: солнце протягивает к загорающим лучи, переходящие в клешни рака. Иногда он разговаривал с кем-то по мобильнику, размахивая рукой, словно диктуя приказ. Я мысленно окрестила его «боссом». В октябре плакат «опасное солнце» убрали, и босс передислоцировался к столбу с табличкой: схематичный человечек плывет по волнам. Когда почему-то убрали и столб с человечком, босс «переехал» к третьему столбу. Третий столб был без каких-либо предупреждающе-запрещающих надписей. Моя подстилка находилась рядом, и мы с Боссом разговорились. Он рассказал, что сидит на пособии по безработице, очень этому рад: 16 лет пахал, теперь можно отдохнуть, деньги-то идут. Директор каждый день лично звонит, просит вернуться. Говорит, без тебя вся работа стоит. Но он до ноября – ни-ни. Подождут.

– Кем вы работали? – спросила я.

– На заводе, – ответил Босс, и я уважительно посмотрела на его мускулы, но тут он добавил: – Завхозом. Меня в любую гостиницу с руками и ногами...

В декабре испортилась погода. Босс по-прежнему приезжал на море. К пляжу не спускался. Стоял, смотрел с парковочной площадки как, разгоняемые ветром, носятся по морю парусники. С армейской кепкой он не расставался даже в машине, но однажды ветер сорвал ее и покатил по склону, подбрасывая. Рискуя сорваться, Босс догнал кепку и поспешно нахлобучил, но я успела заметить толстые складки на шее, торчащие из абсолютно лысой головы уши и глубокие морщины на лбу. Похоже, ему совсем не пятьдесят, как мне казалось раньше, а все шестьдесят.

В начале апреля Босс приехал веселый.

– Последний день гуляю: завтра выхожу на работу!

Я тоже обрадовалась:

– На старое место? Или нашли что-то новое?

– Новое! – закричал Босс. – Оч-чень крутая фирма! – И показал почему-то в сторону моря: – Там.

Но назавтра я снова увидела его всматривающимся в барашки волн.

– А как же... работа?

– Они думают, дурачка нашли, – презрительно сказал Босс, – за такие деньги. Ну, я оставил им бумажку со своим телефоном и суммой, сколько я хочу. Пусть думают. Позвонят, куда денутся! Не одни, так другие. Меня в любую гостиницу с руками и ногами...

Прошло три года. Я вижу его возле моря каждое утро. Босс уже не приезжает на машине, приходит пешком. Даже в дождь. Мы больше не разговариваем: при встрече со мной Босс кивает и ускоряет шаг. Я до сих пор не знаю, как его зовут.


Без огласовок

Мой мобильник относится к типу «смартфонов», то есть умных. «Смарт» проявляется в том, что он умеет распознавать голосовые команды. Моим командам телефон подчиняется неохотно, но когда в машине по радио передают новости, мобильник выхватывает из адресной книги какой-нибудь номер и начинает звонить. Наверное, телефон улавливает в новостях знакомое имя. Я пресекаю его попытки и грожусь отключить «распознавание голоса».

Однажды я не успела вовремя нажать «отбой». Из переговорного устройства громкой связи прозвучало:

– Алло?

На экране мобильника высветилось «Миша-Мордехай». Какой Миша-Мордехай?

– Извините, – сказала я, – это...

– Ирочка! – прервал меня незнакомый голос. – Как здорово, что вы позвонили. А то, представляете, Новый год, совсем одиноко. Не поверите, я чувствовал, что поздравите. Вам здоровья, счастья, успехов в личной жизни...

– Вам тоже... здоровья... счастья... – Я не знала, есть ли у Миши-Мордехая личная жизнь и поэтому остановилась.

– Такой у меня сегодня хороший день, – Миша-Мордехай не заметил моих колебаний и продолжал: – Вы позвонили – раз. «Рэка» перешла на 100.1 FM – два. Получилось: две русские станции рядом. Крутанул ручку – ты на «Рэке». Крутанул назад – на «Первом Радио». Правда, удобно? И не надо искать.

– Удобно, – согласилась я, – не надо искать.

– Что у вас нового? Прочли еще какую-нибудь книжку?

И тут я вспомнила: парк, ветер подхватил с холодной каменной скамейки мою газету, полистал и зашвырнул в кусты. Я стояла и думала, стоит ли «Наша страна» того, чтобы из-за нее оцарапаться, когда какой-то пожилой человек в плаще и беретике нырнул в кустарник, долго там возился и, наконец, церемонно, словно букет, протянул мне измятые, грязные листы. Кто в Израиле носит плащ и берет? Плащ и берет носил Мордехай из Саратова, в Израиле полтора года, собирается здесь преподавать иврит, но учеников пока не нашел.

– Преподавать я умею: в Саратове у меня было много учеников, – разговаривая, Мордехай часто моргал, как ребенок, увидевший что-то необычное. – Семь, а иногда восемь.

– Язык преподавали?

– Игру на аккордеоне. А вы хорошо говорите на иврите?

– Ничего, – сказала я, – за 20 лет научишься. Но читаю паршиво.

– Плохо читаете? – обрадовался Мордехай. – Хотите, вас научу?

– Банковские документы можете прочесть? – злорадно спросила я.

– Банковские? Нет, – погрустнел учитель.

– Я тоже не могу, – созналась я, – Но одну книжку на иврите все-таки одолела. Амос Оз «Черный ящик».

– Весь ящик? С огласовками?

Человек из Саратова раздражал все больше и больше.

– Мне пора, – сказала я, – спасибо за газету.

– Конечно, конечно, – засуетился Мордехай, – но, может, если найдется минутка... позвоните... Буду рад.

И протянул мне клочок бумаги с номером. Я сунула было клочок в карман, но под взглядом моргающих глаз занесла номер в память мобильника. Позже сотру. Несколько раз я вспоминала о Мордехае, собираясь удалить номер, потом забыла...

– Не стану вас задерживать, знаю, как вы заняты. Спасибо, что поздравили. Но вы же еще когда-нибудь позвоните? – забеспокоились из «громкой связи».

– Обязательно позвоню.

– Буду ждать.

Я не стала отключать «распознавание голоса».


У смерти вкус ржавчины

Лицо Бени покрыто красивым, ровным загаром. Наверное, именно такой загар называют бронзовым. У Бени длинные волосы, кожаная куртка, узкие черные очки и мужественные скулы: не хозяин прибрежного ресторанчика, а итальянский киноартист. Я люблю Бени и радуюсь, завидев его шезлонг у кромки воды. Только раздражает, что нам никак не удается спокойно поговорить: каждые пять минут кто-то вламывается со своим «ма нишма{21}». Бени неизменно отвечает, что его дела идут отлично. У его приятелей дела тоже всегда идут отлично. Судя по таким приветствиям, у всего Израиля дела идут отлично. Я ревниво рычу и спешу вернуть Бени к нашему разговору:

– Как ты сказал? У смерти вкус...

– ...Ржавчины. У смерти вкус ржавчины. Завтра будет дождь. Видишь, флаг развевается в сторону Яффо? Южный ветер – к похолоданию. Ветер рассказывает обо всем...

– А у тебя случалось что-нибудь такое... со вкусом ржавчины?

– Ого! В 67 году я был среди первых, кто ворвался в Старый Город, сражался за Стену Плача.

– Солдатом?

– Офицер, парашютист.

– Было страшно?

– Во время самого боя, нет. Во время боя нет времени на мысли о страхе. Ты думаешь, как бы вернуть своих солдат живыми. Знаешь, когда страх разливается во рту? Когда получаешь задание. С картами. Смотришь на эти карты, понимая, что задание невыполнимо. И ты точно погибнешь. Но между жизнью и смертью иногда становится везение. Как, откуда оно берется, в самых безнадежных ситуациях? Не могу объяснить, не знаю.

– Ты убивал? Что ты чувствовал, когда убивал?

– Что нет другого выхода. Если не выстрелишь первым, закончилась твоя карьера... Я расскажу тебе о смерти, это короткий рассказ. Есть в Иерусалиме место, называется Гиват а-Тахмошет. Знаешь, что такое «тахмошет»? Ну, это бомбы, пули...

Арсенал! Вдруг всплыло название: «Арсенальная горка». Там еще мемориал! Я кивнула.

– Есть песня о Гиват а-Тахмошет» – пальцы Бени забарабанили по колену, отбивая такт, пока он декламировал.


Может, мы были львы,

И тому, кто хотел лишь остаться в живых,

Не было места средь нас,

На Гиват а-Тахмошет.


Когда мы получали задание, нам сказали: на холме засело максимум 150 иорданцев. Иорданцы – самые лучшие воины. Я воевал с сирийцами, египтянами, им далеко до иорданцев. Иорданец не сдается: его не возьмешь в плен. Он будет сражаться или погибнет.

Нам сказали: максимум 150 человек. А нас две роты. 80 и 80, всего 160. Почти равенство. Но мы-то израильтяне. И мы стали кричать: зачем нам такое легкое задание? Мы хотим идти прямо на Старый Город... Но нам сказали: нет, сначала расчистить со сторон, потом зайдете внутрь. Наутро от двух рот осталось не более двадцати человек. На этом холме засело 800 иорданцев. Там были траншеи, между бункерами. Ночью в таких траншеях очень трудно воевать: боишься попасть в своего...

Мы шли в один ряд: траншеи были узкие, и когда кто-то падал, мы наступали на его труп.

Надо было приблизиться к бункеру, выбить дверь, бросить гранату, а после взрыва добить тех, кто внутри. И вот я бросаю гранату в один из бункеров, кричу «Пуцац» (взорван). Когда швыряешь гранату, надо закричать «пуцац», не то какой-нибудь идиот из своих заскочит в бункер и погибнет мне там. Я кричу «пуцац», вбегаю в бункер, дважды стреляю – и все. Патроны закончились.

А напротив – двухметровый иорданец. Стоит, направив на меня винтовку со штыком на конце. Но сам, видимо, в шоке от гранаты. Совсем еще мальчик. И этому мальчику почти ничего не надо делать. Только нажать на курок и убить. Была у меня десятая доля секунды. Столько, сколько занимает подсчитать «два плюс два». В углу лежали два убитых иорданца. Там была коптилка, знаешь, что такое коптилка? Такая ночная лампочка, в нее наливают керосин. От взрыва лампочка опрокинулась, но продолжала гореть. Я это как сейчас вижу. Алан (привет), Леон! Как дела? Решил прогуляться до Ришона?

Леон, не останавливаясь, помахал рукой, и Бени продолжил:

– Я прыгнул на него, как дикий зверь. Как дикий зверь на добычу. Оглушил прикладом... Вогнал в свою винтовку запасной магазин… Всадил, наверное, 20 пуль. От страха. В этого мальчика – 20 пуль. Ему оставалось только нажать на курок – и умер бы я.

– О чем ты думал в эти секунды?

– Ни о чем не думал. В такие секунды не думаешь. Я до сих пор не понимаю, как у меня это вышло. Просто прыгнул, как дикий зверь...

– Бе-е-ени! Ма нишма? – толстяк в черных адидасовских штанах, полощущихся на ветру, словно пиратский парус, потащил в нашу сторону крошечную собачку. Собачонка упиралась, тормозя коротенькими лапками и оставляя за собой песчаное облако. Толстяк привязал животное к ножке моего стула, зачем-то поясняя: – Это Концесса, она не беременная, просто много ест, обжора.

Концесса укоризненно посмотрела на хозяина – кто бы говорил. Но хозяин уже повернулся к Бени.

– Ну что, муниципалитет отремонтировал тебе кухню?

– Куда там, – вздохнул Бени, – От них разве дождешься. Нет порядка в этой стране.

Бени с толстяком принялись ругать муниципалитет, а мы с Концессой молча смотрели на флаг, трепещущий от ветра в сторону Яффо.


Твой секрет

– Поедем на танцы в Ашдод?

– Как скажешь. – Муж нехотя выключил телевизор и опустил ногу с кровати

– А если они опять будут бомбить Ашдод?

– Тогда не поедем.

Муж затянул ногу обратно. Пропускать танцы мне не хотелось.

– Может, Тель-Авив? Там тоже танцуют по субботам на набережной.

– В Тель-Авив не хочу. Площадка маленькая, никакого кайфа.

– Ну, в Ришон?

– И в Ришон не хочу. В Ришоне плохое покрытие. Поедем в следующую субботу. За неделю война окончится.

– Аж в следующую субботу? У меня всю неделю будет танцевальная недостаточность в организме. Нет, поедем в Ашдод. Ничего за неделю не закончится.

– В Ашдоде негде укрыться.

– Есть где укрыться. Я, когда в прошлый раз танцевали, присмотрела. Там совсем рядом несколько кафе. В них обязательно должно быть бомбоубежище. Или арка, тоже рядом. Можно будет добежать. За сколько секунд до взрыва в Ашдоде звучит сирена? 30 или 50?

– А танцы не отменили из-за ракет?

– Сейчас узнаю. Подожди, не включай телик, тебя потом не оторвешь, я уже звоню Давиду.

Муж все-таки включил телевизор, и мне пришлось перекрикивать молодую Гурченко:

– Давид про танцы не знает. Сегодня на пляж пропустили только 150 человек, чтобы не было скопления народу. Но я нашла в Интернете телефон маркида (маркид – учитель танцев)... Алло, Шимон? Извини, что беспокою... Будут? Здорово! Спасибо, уже едем... Слышал? Не отменили! Едем! Шимон сказал, поставит «Содха». Быстрее одевайся!

«Содха» – «Твой секрет» – наш с мужем самый любимый танец. Все красиво: движения, мелодия. Когда певица Рита поет под гитару: «...Ты целовал мои губы, я была несчастна...», у меня на глаза наворачиваются слезы. И муж говорит, что у него на глаза наворачиваются слезы...

– Давай быстрее! Потом стоянку долго искать.

Но муж поставил на плиту разогревать суп. Зная, что спорить бесполезно, я просто следила за каждым его глотком... Суп, чай с конфетой, потом почему-то опять суп. Ну наконец! На целых 15 минут опаздываем, а это минимум четыре танца. И о свободных стоянках можно забыть...

Все парковочные места были свободными. Площадь, обычно бурлящая танцевальными парами, обрамленная туристами с камерами и просто зеваками – пуста. Только ветер гонял бумажки по серым плитам. Так Шимон обманул? Рядом с нами остановился фургон. Из него вылез человек с повязкой охранника. Я бросилась к охраннику:

– Скажите, танцы что? отменили?

Человек закричал:

– Цева адом!{22} Цева адом! Вам лучше побыстрее уехать.

Только сейчас я заметила, что улицы тоже пусты...

– Цева адом, – сказала я мужу. – Погнали.

– Что? – муж понял не сразу: до Реховота «грады» еще не долетали.

– Погнали, – повторила я. – Тревога. Не помнишь, у них в Ашдоде сирена за 30 секунд или 50?

Муж «вырубил» Элтона Джонса, переключившись на радио:

«...15 минут назад "Исламский джихад" вновь обстрелял Ашдод. Ракета разорвалась в черте города, нанеся разрушения и ранив двоих человек. Несколько человек впали в состояние тяжелого нервного шока...»

Война, проходившая от нас на расстоянии 27 минут автомобильной езды, вдруг подошла вплотную. В животе неприятно забурлило. Нет, кажется, это у мужа. Нет, все-таки у меня...

Когда мы миновали Гедеру, бурление в животе прошло. Дальше Гедеры они еще тоже не добрасывали.

– Теперь в Тель-Авив? – спросила я мужа, не особенно надеясь на успех.

Конечно, он уперся:

– Теперь домой. Я суп не доел. И смотри, какой ветер. Сама же потом будешь хныкать, что простыла.

Через две недели война задремала. «Грады» прекратились, остались только «касамы». Но и они, не причиняя особого вреда, разрывались на открытой местности неизвестного мне «регионального совета Эшколь». Через две недели мы танцевали в Ашдоде «Твой секрет». Рита пела: «...Ты целовал мои губы, я была несчастна…» Туристы снимали танцующих на камеры. Зеваки сплевывали на серые плиты шелуху от семечек. И ветер стих.


Леонид АШКИНАЗИ
ЧТОБЫ ЗАДАТЬ ВОПРОС


В подобных ситуациях у меня наступает такое немного странное (для меня самого) состояние, нечто среднее между «а гори оно все огнем» и «а мне все пофиг», сдобренное хорошей дозой элементарного любопытства. Мои приятели называют это «тупым любопытством». У меня тактичные и любвеобильные приятели.

Я действительно не ожидал, что увижу на столе Аватары Конструктора Вселенной книгу Эмануэла Това «Текстология Ветхого завета» – ту, которую сейчас (причем только что) читал. Заметив мое удивление, Аватара улыбнулся:

– Ну, тебе же увлекательно читать, как ученые по буковке текст анализируют, варианты сопоставляют, свитками Мертвого моря благоговейно шуршат?

Я, ничем не кривя, согласился.

– Ну так и мне тоже.

Он открыл книгу – похоже, что наугад – и для торжественности прочел (мог бы и просто процитировать):

– Большинство текстов, как древних, так и современных, передаваемых от одного поколения к другому, тем или иным образом портятся. Для современных сочинений процесс передачи текста от авторской рукописи до типографской печати занимает сравнительно небольшой промежуток времени, а потому возможности для порчи ограничены. Однако в таких древних текстах, как Ветхий Завет, случаи порчи (технический термин для обозначения разного рода «ошибок») встречаются чаще из-за сложных условий копирования и продолжительности процесса передачи, обычно доходящего до момента публикации текста в последние века. Факторов, которые могут привести к порче текста, много: переход от палеоеврейского к квадратному («ассирийскому») письму, неясный почерк, шероховатая поверхность материала (кожи или папируса), на котором написан текст, схожее написание некоторых букв, отсутствие огласовки, нечеткие границы между отдельными словами в древних текстах и т. д. Кроме того, в библейский текст вносились исправления и изменения. В отличие от случайных ошибок внесение исправлений и изменений – результат сознательного стремления более или менее серьезно изменить текст, вплоть до введения в него новых идей. Такое вторжение в текст имеет место во всех текстуальных свидетельствах (см. обсуждение этого вопроса в главе 4СЗ), включая Mасоретский текст. Традиция приписывает «переписчикам» (софрим), 8, 11 или 18 подобных «исправлений» в самом Mасоретском тексте, но даже если она и не совсем достоверна в отношении данных конкретных случаев, повсюду имеются свидетельства многочисленных изменений такого рода.

– Ну да, – согласился я, – впечатляет. Я, собственно эту книгу видел. То есть я ее сейчас читаю.

– Читаешь? – быстро спросил он.

– Ну, какое там «читаю», – ответил я, – мне и близко образования не хватает. Но чтобы восхититься, достает.

– Понятно, – продолжил он. – А точки? А «подвешенные буквы»?! А «вторая рука»? Да эту книгу в любом месте можно открыть и восхищаться дотошностью автора!

И после паузы, заметив, что я замолчал и жду, кивнул – продолжай, мол.

– Но я вот чего не понимаю, – выполнил я предложенное. – Общеизвестно положение о неисчерпаемой мудрости Книги, о слоях смыслов и так далее. Но для расшифровки, для понимания, часто важна каждая буква. А тут ученые спорят о тысячах расхождений. При этом они вообще не вполне уверены, что существовал исходный вариант, тот самый, который… Возможно, что в этом вопросе их вера столь неразрывно переплетается с их ученостью, что…


– Ты отчасти прав – расхождений тысячи, и ученость, созданная их коллективным сознанием, переплетается с их личной верой и лично-коллективным вероповедением. Существовал ли исходный текст – как ни странно, не важно.

Я изумился, и мой собеседник счел нужным это заметить.

– Существовал, существовал… хотя не совсем так, как говорят. Но дело даже не в этом. Смысл там есть во всех вариантах, и многие смыслы вполне доступны, даже при ошибках. А некоторые ошибки влияют мало – смыслы-то бывают разные. Но по мере работы таких специалистов, как автор этой книги, текст проясняется и большее количество смыслов становится доступным, – Аватара Конструктора улыбнулся.

– Но все-таки основной текст и основной смысл?..

– А ты не допускаешь, что основного нет? Что важны в равной степени все смыслы, а тезис о священности Книги – просто разумное следствие того, что неизвестно, какие еще смыслы могут быть из нее извлечены? И естественное для ищущего человека восхищение глубиной и желание сберечь предвосхищаемое?

– То есть вся эта наука существует для того, чтобы подготовить материал для…

– Наука существует не «для»! Ты мне эту отрыжку Военно-промышленного комплекса брось. – Аватара направил на меня короткий взгляд, но этого хватило, чтобы струйка холодного пота мгновенно сбежала по хребту.

– Наука существует не «для», а «потому что»! Потому что человек, в своем познании Мира, пришел к этому поведению. И обратил свой ищущий взгляд в том числе и на мою Книгу. Изрядно попортив ее текст – но человек рос, маленький ребенок иногда ж неправильно обращается с книгой, да?

Я кивнул.

– Но повзрослев…

– Понимаю. Человечество повзрослело…

– Эка хватил – человечество повзрослело. Это конкретное человечество еще гадит в подгузники и тычет себя шаловливым пальчиком в глазик, того и гляди выколет, однажды почти удалось. Запеленать бы обратно… – Аватара Конструктора вздохнул и посмотрел куда-то вбок. – Так ведь взвоете… Свобода воли вам нужна. А коробка спичек вам не нужно? Некоторые безумцы уже почти дотянулись, нет бы умным людям дать им по рукам. Доминдальничаетесь…

– Но если именно там глубокие смыслы, то зачем существует остальная наука?

– Хочешь обрести внутренний покой, обосновать свое существование?

Я честно кивнул.

– Вот не уверен я, что мой ответ тебя обрадует, но ты спросил. Во-первых, науки не могут развиваться в отрыве одна от другой, они связаны. Одни слабее, другие сильнее. Математика связана с Книгой сильнее, чем физика, но и физика тоже, а уж через математику-то! Поэтому ты своей работой, своими стараниями, тоже вносишь вклад. А во-вторых, ты же преподаватель. Помнишь, что сказала тебе много лет назад одна девочка?

– «Я теперь поняла – вы научили нас думать!»

– Вот-вот. Так что, – Аватара Конструктора направил на меня короткий взгляд, – иди и работай. И спасибо за беседу. Время я тебе скорректировал.


* * *


Солнце светило в окно. Я посмотрел на часы. До начала занятия было еще полчаса. Как в тот самый момент…


…когда я вошел в пустую аудиторию, сел за стол, достал из кармана электронную книгу, открыл «Текстологию Ветхого завета» Эмануэла Това, посмотрел на куст за окном – растущий не где-нибудь, а на подоконнике аудитории бывшего МИЭМа, – и ощутил, что Конструктор Вселенной зовет меня для короткой, как обычно, беседы.





Чтобы спросить что-то у меня. Или чтобы я мог задать ему уже сформировавшийся у меня в мозгу и увиденный Им вопрос.


Сергей БУЛЫГА
КАРАВАН


Мне кажется, что это сон. В жизни такое не может продолжаться так долго, а во сне может. Значит, мне это только снится, что я караванщик, у меня восемь верблюдов и я их веду через пустыню. Уже не помню, как долго веду. Верблюды давно должны были пасть, а я умереть от голода и жажды. Но мы продолжаем идти. Они едят колючки, и я тоже. А если мне хочется пить, то я выдавливаю каплю крови из пальца, и этого мне хватает на неделю. Палец я прокалываю ножом. Нож это единственное оружие, которое у меня осталось, а остальное я все выбросил. Зачем мне здесь, в пустыне, лишняя тяжесть? Кто может мне здесь встретиться, кто на меня нападет? Никто! А лишнее оружие это железо, это вес, это быстрая усталость, а я и без того чуть держусь на ногах. Единственная моя еда это колючки, которые еще нужно найти, а про питье я уже говорил.

Правда, иногда случается и настоящее пиршество это если нам встречается змея. Змеи здесь большие, просто на удивление, я каждый раз, встречая их, думаю, чем же они кормятся, неужели здесь водится еще какая-то живность кроме меня и моих верблюдов?

Когда я убиваю змею, я разделяю ее на девять равных частей мне и моим верблюдам, и мне в этом помогает нож. Верблюды едят змей с охотой. Еще бы! Ведь я уже не помню, как давно они ели обычную пищу. Как, впрочем, и я.

Закончив с пиршеством, мы идем дальше. Идем мы только по ночам, ночью звезды горят ярко, благодаря им в пустыне и младенец не заблудится, не то что погонщик и его верблюды.

Или я никакой не погонщик? Когда я начинаю думать об этом, я тут же достаю нож и несильно колю себя в грудь. Грудь у меня вся в ссадинах и кровоподтеках. У покойников кровоподтеков не бывает. У призраков тоже. Значит, я не покойник и не призрак, и это не сон, думаю я, успокаиваюсь, и мы идем дальше.

Ночью в пустыне так же жарко, как и днем, но зато ночью я могу ориентироваться по звездам, а днем по солнцу не могу, потому что очень часто случается так, что мне в небе видятся два, а то и три, или даже четыре солнца. Днем в пустыне очень легко заблудиться, днем мы отдыхаем.

Точнее, отдыхаю я. Верблюды окружают меня со всех сторон, и сколько бы солнц ни горело на небе, я от всех них надежно укрыт, я в тени.

А как только солнце или несколько солнц скрываются или скрывается за горизонтом, я встаю и веду своих верблюдов дальше. Верблюды идут налегке. Раньше они были, конечно, навьючены грузами, но это их очень утомляло, и я снял с них поклажу. Что было в ней, я не помню, но это, наверняка, была не пища, и не бурдюки с водой, воду и пищу я не бросил бы. А остальное, что бы ни было, в пустыне не нужно. В пустыне нужно только одно спокойствие. Пока ты спокоен, тебе ничего не грозит, тебе хватает колючек и собственной крови, а вот когда ты беспокоишься, тебе будет мало всего. Вот мне сейчас достаточно восьми верблюдов, чтобы всегда, при желании, оказываться в тени.

А когда-то у меня верблюдов было больше двенадцать, и все они были навьючены очень ценными, как мне тогда казалось, товарами. Но мне и этого было мало! Я мечтал о том, чтобы у меня было больше верблюдов, например, двадцать, или даже все верблюды в нашем караване. Тогда их в нашем караване было значительно больше, чем двадцать, а, может, сорок, иди даже сто. И погонщиков было не меньше десятка, и было несколько купцов со слугами, и караван-ага. Когда мы ночью выходили в путь, то передовой верблюд уже поднимался на третий бархан, а наши слуги еще только-только начинали сворачивать дневку. Вот сколько нас тогда было! Это был очень многолюдный и богатый караван.

А потом нас осталось только двое я и караван-ага. Это случилось очень-очень давно, но я прекрасно помню, как я поддерживал его под голову, а он протянул мне свое кольцо и сказал:

Никогда не снимай его и даже не поворачивай. А идти тебе еще далеко. Если ты будешь следовать моим советам и держаться тех звезд, о которых я тебе сказал, то рано или поздно ты обязательно придешь в тот город, который, как я тебе только что объяснил…

И тут он еще раз напомнил мне, как должен будет выглядеть тот город, затем потребовал, чтобы я повторил его слова, я повторил и ни в чем ни разу не сбился. Тогда караван-ага благословил меня, и я ушел со своими тогда еще двенадцатью верблюдами, а караван-ага остался лежать и умирать на дневке, как раньше, один за другим, оставались и умирали все наши спутники, а теперь наступил черед и караван-аги. Он умирал, а я шел дальше.

И вот я иду и иду, в пустыне очень сложно считать время, тут же круглый год жара, и зима не отличается от лета, а осень от весны. Но они проходят и сменяются, а я иду и иду. Я давно должен был умереть, а я жив. Это кольцо дает мне силы, я знаю. Это ведь из того пальца, на котором надето кольцо, я выдавливаю одну капельку крови, которая дает мне силы идти по пустыне семь долгих ночей подряд.

Вот только куда я иду? Не сбился ли я с дороги? По тем ли звездам я продолжаю свой путь? Увижу ли я когда-нибудь тот город, о котором мне рассказывал покойный караван-ага? Или такого города вообще нет на свете, а караван-ага просто повторил чьи-то досужие домыслы? Может, именно поэтому я и никак не могу дойти до этого города, ибо как можно найти то, чего нет? Подумав так, я осматриваюсь по сторонам и, как всегда, вновь ничего не вижу, кроме барханов и неба. В небе много-много звезд, но они горят уже не так ярко, потому что небо понемногу светлеет, близится рассвет. Еще немного, и взойдет солнце. Я уже даже вижу, как далеко на горизонте небо совсем светлое, сейчас там появится верхний край солнца. Надо немедленно останавливаться и готовиться к дневному отдыху. Днем идти по пустыне нельзя.

И вдруг там, где, как я думал, взойдет солнце, появляется ярко освещенный город! Он очень большой. Нет, правильнее сказать, я еще не вижу сам город, а пока вижу только его стены и высокие крепостные башни. А вот я уже различаю и широкие, сверкающие золотом ворота. Башен, вспоминаю я слова караван-аги, должно быть четыре. И я вижу четыре! Но я понимаю, что это всего лишь предрассветный мираж, вон как призрак города еще весь подрагивает в утренних сумерках. Но сейчас звезды окончательно померкнут, взойдет солнце, город засверкает еще ярче и станет совершенно неотличим от настоящего. Потом в стороне от него появится еще один точно такой же город. Потом еще один. Потом еще. И будет уже совершенно непонятно, куда поворачивать, к какому городу идти. Поэтому, чтобы не становиться рабом миражей, нужно, не дожидаясь восхода солнца, обязательно останавливаться на дневку.

Но солнце давно уже взошло, а я все продолжал идти, направляясь прямо к городу. Город мне виделся один, других городов не появлялось. Я подгонял своих верблюдов, я спешил. Я верил миражу! Мне казалось, что это никакой не обман, а именно тот город, о котором мне рассказывал караван-ага. Ведь вот я уже четко вижу золоченые ворота, а по обеим сторонам от них по две башни. А вот за городскими стенами я вижу крышу караван-сарая. А вот минареты, их должно быть двенадцать. Я их считаю получается двенадцать. Я иду все быстрей! Я нещадно погоняю верблюдов. Почему это я должен верить, что это мираж? Почему я не вправе верить своим собственным глазам? Это клянусь всем, чем пожелаете тот самый город, о котором мне поведал караван-ага, и он еще говорил, что я должен смело войти в этот город, выйти на их главную площадь, остановиться там и ждать, а дальше все произойдет само по себе и в наилучшем виде. Жаль, прибавлял при этом караван-ага, что ему не посчастливится стоять в этот момент рядом со мной.

И вот я иду, подхожу все ближе и ближе к городу. Теперь я уже наверняка вижу, что это никакой не мираж. Я ведь уже слышу голоса людей, ржание лошадей, лай собак, мычание скота, шум мастерских, журчание воды в арыках, шелест пальм, перекличку караульных на стенах. Я подхожу к воротам, они передо мной бесшумно открываются, я прохожу в них, стражники не смеют меня останавливать.

Я вхожу в город, иду дальше. Это очень большой и богатый город. Широкие улицы, мощеные мрамором, почтенные горожане в дорогих халатах, прекрасные горожанки, смотрящие на меня из окон, слышный из лавок перезвон монет, запах кофе из кофеен. Меня окликают…

Но я не оборачиваюсь и уж тем более не останавливаюсь. Я сперва должен дойти до главной площади, караван-ага отдельно напоминал мне об этом. Ты должен, говорил он мне, во что бы то ни стало дойти до главной площади.

И вот я иду. Я ничего не слышу, я не смотрю по сторонам.

И наконец я выхожу на главную площадь. Она весьма обширная, и там тогда было очень много людей. Все они стояли чинно и смотрели в мою сторону. Как будто они ждали меня. Я вступил на площадь. Люди начали расступаться передо мной. Так я дошел до самой середины площади, где остановился перед седобородым стариком в красной чалме с пером. Стоявшие рядом с ним люди сказали мне, что это их кадий судья. Кадий спросил, как меня зовут, и я ответил. Затем я ответил, как звали нашего караван-агу, и кадий согласно кивнул, из чего я понял, что они были знакомы. Затем кадий спросил, что случилось с нашим караван-агой, и я ответил, что он умер. Тогда кадий спросил о судьбе остальных моих спутников, и я опять ответил, что они тоже умерли. А где их верблюды, спросил кадий. Я развел руками и прибавил, что их больше нет. А где груз, который был на них навьючен, спросил кадий. Я ответил, что я этого не знаю, и тут же прибавил, что я отвечаю только за тот груз, который несли мои верблюды. Кадий спросил, что с ним, и я ответил, что товары со своих верблюдов я снял и сложил возле тропы, чтобы верблюдам стало легче. Кадий смотрел на меня и молчал.

Зато все те, кто стоял рядом с ним, начали громко возмущаться и говорить, что я пытаюсь их обмануть, я на самом деле прекрасно знаю, где лежат тюки, снятые с нашего каравана, я их спрятал, а теперь надеюсь, что на обратном пути подберу их и присвою одному себе. Кадий спросил, так ли это. Я ответил, что готов поклясться Всевышним, что это не так. Стоявшие вокруг нас люди возмущенно закричали, что нечего верить неизвестно кому, даже, более того, неизвестно какому погонщику, который за два маковых зернышка готов предать кого и что угодно. Кадий смотрел на меня и продолжал молчать. Зато толпившиеся вокруг нас горожане стали требовать, чтобы меня как следует проучили и заставили говорить правду. Кадий махнул рукой, толпа расступилась…

И вперед вышел палач со своим подмастерьем, несущим целый ворох различных приспособлений для пыток. Палач и его подмастерье схватили меня, повалили на беломраморные плиты площади и начали пытать, а кадий вновь стал спрашивать, с самого начала, как меня зовут и откуда я родом, как звали моего покойного караван-агу, как и когда мы с ним сговорились похитить товары, сколько он мне за это посулил, какими клятвами я клялся, и другое. На все это я отвечал уже с трудом, ибо меня пытали, что ни в каком сговоре я ни с кем не состоял и товаров не прятал, караван-ага умер у меня на руках своей смертью и ни о чем при этом не просил, а только заклинал меня довести караван, точнее, то, что от него осталось, до их города. Зачем я должен довести, сердито спросил кадий, кому нужен пустой караван? На что я ответил, что я этого не знаю, караван-ага мне этого не объяснял. Кадий разгневался и закричал, чтобы палач и его подмастерье пытали меня еще сильней и изощреннее. Они сразу усилили свои старания. Мне стало невыносимо больно, я из последних сил изогнулся, вырвался, дотянулся до волшебного кольца и повернул его!

Город сразу же исчез. Был вечер, я лежал на горячем песке, вокруг расстилалась пустыня, и только кое-где можно было заметить остатки древних зданий. Я встал, поднялся на ближайший холм и осмотрелся. Неподалеку от меня, в низине, стояли мои верблюды, все восемь. Возле них, на обочине тропы, лежали тюки с товарами. Я спустился к верблюдам, навьючил на них тюки. Какие в них были товары, я не стал смотреть просто навьючил и пошел. Я не знал, куда идти. Но я думал, что скоро мне будет подсказка.

Однако я все шел и шел, а ничего нового не видел, горизонт был пуст. Мало того, поднялся встречный ветер, песок бил в лицо, звезды на небе стали видны очень плохо, я шел почти наугад. Когда начало светать, я остановил верблюдов и начал готовить дневку.

Как только я завернулся в бурнус, лег и закрыл глаза, мне сразу же приснился караван-ага. Он сказал, что уже знает обо всем случившемся, что на мою долю выпало немало тяжких испытаний, но я с честью вышел из них. Особенно тепло караван-ага похвалил меня за то, что я не побоялся преступить через запрет и повернул кольцо, тем самым разрушив коварные замыслы наших недоброжелателей. Далее караван-ага посетовал на то, что он, к сожалению, несколько ошибся в описании города, потому что, как ему теперь доподлинно стало известно, в том городе, который я должен найти, рядом с их главной площадью должно находиться небольшое озеро, на берегу которого растет маленькая финиковая роща, дабы усталые путники могли там утолять жажду и голод. И, пожелав мне счастливого пути, караван-ага тут же исчез.

А я проснулся и лежал весь день, вспоминал тот вчерашний город и ждал, когда зайдет солнце. Как только оно зашло, я встал и двинулся дальше, ориентируясь по тем же самым звездам, по которым ориентировался и раньше. Но, думал я, если я теперь ищу другой город, то и ориентиры у меня должны быть другие. Но ничего, думал я, наступит дневка, я засну, и караван-ага все мне подробно объяснит.

Но караван-ага мне не приснился. Напрасно я лежал с закрытыми глазами. Сон не спускался ко мне.

Вечером, как только скрылось солнце, я встал и шел, и вспоминал тот город.

А потом я вдруг остановился, поднял руку, взялся за кольцо и повернул его. Ничего вокруг не изменилось. Я стоял один посреди пустыни. Тогда я еще раз повернул кольцо, потом еще, потом повернул в другую сторону… Но как я стоял один посреди пустыни, так и оставался стоять. Тогда я снял и выбросил кольцо. Оно упало в песок и тут же исчезло в нем. И снова ничего не изменилось. Да я уже ничего и не ждал, а просто подошел к одному из своих верблюдов, достал из одного из тюков свиток чистого пергамента, остро отточенный калам, сел и записал эту историю, макая калам в кровь. Кровь я выдавливал из того самого пальца, на котором раньше было надето кольцо. Когда-то мне одной капли хватало на целую неделю пути, а теперь мне всей крови, которую только удалось выдавить, едва хватило на то, чтобы сделать всего одну запись. И вот она, наконец, сделана. Сейчас я сверну свиток, уберу его обратно в тюк, велю верблюдам идти дальше и они пойдут. А сам я останусь сидеть здесь. Что будет со мной дальше, я не знаю. Да и это уже не так важно.

Кирилл ЛУКОВКИН
БАЛ


Пестрое соцветие красок, буйство запахов и звуков обрушились на Валентина со всех сторон, едва ноги его переступили порог главного зала роскошного особняка, где проходил бал-маскарад в честь окончания старого года.

Красное, желтое и зеленое!

Цитрусы, дорогие духи и мускат!

Музыка оркестра, шумные возгласы и смех!

Валентина подхватил людской поток и, словно пловца по бурной горной реке, увлек с собой, завертел в стремительном вальсе из сотен пар, кружащихся по всему залу вокруг огромной темной ели, густо пахнущей хвоей и украшенной гирляндами и шарами. С потолка сыпалось конфетти и разноцветные ленты. Хлопали пробки от шампанского. Музыка возвышалась и опадала, извергалась вулканом, а потом затихала, чтобы вновь взлететь и оборваться громогласным стаккато.

Валентин растерянно оглядывался в поисках знакомого, который завез его на эту веселую вечеринку, заманив обещанием какого-то неслыханного зрелища. Но сейчас в карнавальной толпе он не видел ни единого знакомого лица, да и не мог, потому что все они прятались за масками, а какую одел знакомец, Валентин не знал.

Он проходил мимо танцующих пар, стараясь никого не задеть, смотрел по сторонам, но не видел ничего, кроме движущейся толпы из спин, ног, рук и голов, словно бы слитой в единую массу, в какое-то фантомное существо, с торчащими из его тела конечностями.

Валентин встал возле стенки, у столика с фруктами. Подцепил с подноса дольку яблока и задумчиво отправил в рот, разглядывая происходящее на празднике.

Веселье было в разгаре.

Разгоряченные мужчины обнимали женщин, золотистые напитки искрились в свете огромных ламп, все блестело и сверкало, все двигалось и вертелось, и казалось, ничто в этом огромном пропитанном праздничным духом зале не стоит на месте ни мгновенья.

На маскараде полагалось быть только в маске, но поскольку Валентин не готовился заранее и не позаботился о своей личине, он просто решил намазать верхнюю половину лица белой краской, а глаза подвел темной тушью. Внимательно наблюдая за реакцией окружающих, он очень скоро убедился, что никто не обращает на этот фокус ни малейшего внимания – словно так и надо.

Успокоившись, он с интересом стал изучать маски других участников бала.

Здесь поселился целый зоопарк: медведи, тигры, обезьяны, львы, носороги, зебры и леопарды; хищники и травоядные, птицы и звери, большие и малые, красивые и уродливые, свирепые и милые, такие разные, но соединенные вместе этим чудесным праздничным вечером. Набор масок не ограничивался животными – здесь были и мифические создания, и существа из фольклора, и сказочные персонажи. Эльфы и гномы, тролли и огры, кикиморы и оборотни, вампиры и зомби! Арлекин и Пьеро, Зевс и Тор, нимфы и сатиры! Все они проносились перед Валентином в сумасшедшем стремительном танце, а песни сменялись с такой быстротой, что невозможно было отличить одну от другой. Может даже, это была одна большая композиция, долгая праздничная симфония, посвященная новогоднему празднику, без начала и конца, сплошная, как снег за окном особняка, кружащийся на фоне ослепительно белого покрывала в потоках света; белое превращалось в бархатное золото с прожилками красных искр и на клетчатом поле непрестанно мелькали тени.

Валентин знал: там холодно, дует ветер, голые деревья скрипят под его порывами, и на ветках каркает воронье. Но здесь было тепло, шумно и весело, и не хотелось думать о том, что происходит там, в сизом колючем сумраке, в мире теней, и поэтому он отвернулся от окна и встретился взглядом с человеком в маске лепрекона, и тот подмигнул ему, отсалютовав наполненным бокалом чего-то крепкого и янтарного.

Валентин вежливо улыбнулся; он притронулся губами к бокалу с шампанским, поднесенным кельнером в маске зайца и медленно пошел вдоль стенки, разглядывая внутреннее убранство зала.

Это был зал, отделанный красным атласом – алое сочеталось здесь с червонной позолотой в обрамлении обсидиановых вставок. Алые стены прошивали призрачные золотые нити, подсвечники и люстры были выполнены из белого золота, старинная мебель из черного дерева была обита красным бархатом, и все дышало основательностью, духом старинной роскоши, консервативного богатства, размеренного величия прошедшей эпохи, которое уж никогда не вернется в этот суетный век.

Словно попав в музей, Валентин прохаживался по залу, когда музыка наконец-то стихла, и высокий худой господин в старомодном фраке взошел на сцену.

– А теперь банкет, дамы и господа! Угощайтесь! – провозгласил он.

В другой половине зала на столы подали яства, и волны вкусных запахов щекотали ноздри, возбуждая аппетит. Гости прошли туда, Валентин вместе с ними. Усаживаясь за стол, он понял, что ничего не ел с самого утра этого долгого дня, и очень голоден. Кто-то произнес тост, и все дружно сдвинули бокалы – по залу разнесся хрустальный звон. Валентин оглядел соседей. Слева от него сидел очень тучный господин в маске свиньи. Приподняв ее, этот человек сразу же принялся за трапезу – долгое, основательное поглощение всех блюд, что были представлены на столе. Справа отрезала ломоть красного лосося женщина в маске лисы – она загадочно улыбнулась Валентину. Вилки и ножи стучали о дорогие приборы. Валентин отведал несколько салатов, но чем больше он ел, тем больше ему хотелось попробовать еще. С явным нетерпением он ожидал перемены блюд, и странный жгучий огонь разгорался в желудке.

Едва подали запеченное мясо, он набросился на него, как ястреб. Становилось все жарче, Валентин расслабил узел галстука, поглощенный едой, и не сразу заметил, что происходит за столом. А там, в свете хрустальных люстр, опрятно одетые дамы и господа ели праздничные кушанья голыми руками, громко чавкая и отрыгивая, они рвали мясо, запускали пальцы в тарелки, пачкая свои костюмы и вечерние платья, в их глазах за масками блестел огонь вожделения, но это было не самым страшным. Потому что и его пальцы тоже были в жиру, и с его щек тоже капало, и когда Валентин увидел все это, его затошнило.

На какой-то кошмарный миг ему показалось, что слева от него с тарелки слизывает закуску жирный боров, а справа с хрустом грызет кость настоящая лисица.

Он ждал окончания трапезы, еле сдерживая рвотные позывы, стиснув зубы, кусая губы. Наконец худой господин объявил, что вновь начинаются танцы, а затем будут конкурсы, и Валентин поспешил в коридор, а оттуда на второй этаж в уборную. Затем он долго приводил себя в порядок. В мужской комнате отчего-то не было зеркала, а Валентину нужно было убедиться, что грим в порядке.

Он открыл дверь в коридор. Мимо, по ворсистому бордовому ковру прошагала настоящая обезьяна – длинномордый бабуин с диким взглядом. Животное скрылось за углом. Валентин решил, что пора уходить, ведь скоро Новый год, и его ждут на другом конце города, куда еще нужно добраться сквозь метель и автомобильные пробки. Он шел по коридору, а навстречу попадались шатающиеся гости, поодиночке, парами и группами, они о чем-то говорили, смеялись, но Валентин не прислушивался к их разговорам и не пытался спрашивать, где выход, чтобы не привлекать к себе лишнее внимание.

Пройдя мимо одной из комнат, с распахнутой настежь дверью, он случайно увидел там, на широкой шелковой кровати сплетение тел, услышал стоны и вскрики. Он поспешил дальше, но, обернувшись, заметил, как из комнаты выглядывает девушка в маске кошки и манит его к себе. Он сделал шаг вперед, но столкнулся с другой девушкой-кошкой, совсем обнаженной и сразу же повисшей у него на шее. Сопротивляясь искушению, Валентин пробормотал что-то и оттолкнул от себя девушку. Обе звонко засмеялись. Дыхание перехватило, ему захотелось глотнуть воздуха и, распахнув окно, он увидел, как во внутреннем дворике собралась небольшая толпа, люди окружили полукольцом двоих сцепившихся между собой мужчин, один повалил другого и бил его кулаком в лицо, равномерно, как молотом. Кровь брызгала на снег черными кляксами. Они кряхтели, рычали, вскрикивали, спины заслоняли их, и Валентину показалось, что там, в полукруге на самом деле грызут глотки друг другу два бойцовых пса…

Он спустился на первый этаж, в библиотеку, где в креслах полулежало несколько гостей. Выглядели эти люди чрезвычайно растрепанно: с торчащими в стороны волосами, с расстегнутыми одеждами, без обуви. Один валялся в луже на ковре. Другой пил спиртное прямо из бутылки. Третий сгорбился над журнальным столиком, на поверхности которого ровными горками был насыпан белый порошок. Человек втянул одну горку в ноздрю через трубочку, тихонько застонал и повернул к Валентину изможденное лицо со слезящимися глазами под маской черепа. Кто-то бормотал в тяжелом сне, слышался храп.

Валентин прошел в гостиную, где другие гости играли в карты и курили кальян. Здесь было душно, дымно и стоял тяжелый дух ароматического зелья. Один из гостей бросил на стол карты и в приступе гнева схватил другого за горло, третий стал их разнимать, а четвертый воспользовался заминкой и сгреб весь банк себе. Кто-то истерически захохотал.

Валентин почувствовал, как чужая рука шарит в кармане его пиджака, и машинально схватил воришку за запястье – им оказался юнец в маске Арлекина. Вывернувшись из захвата, он проблеял что-то на высокой ноте и убежал. Валентин чувствовал, как у него начинает кружиться голова. Во рту поселилась горечь, в глазах двоилось, его слегка шатало.

Словно в каком-то дремотном сне, он видел, как по коридору на четвереньках прополз мужчина в маске осла, а верхом на нем сидела женщина-курица. Несколько мужчин играли в салки. Один вертелся волчком, один просто стоял и пел что-то нечленораздельное.

И все это время из главного зала слышались звуки нескончаемого вальса, который постепенно превращался в пульсирующую, однообразную, ритмичную музыку, и стены особняка слегка дрожали от топота десятков ног. Валентин пытался вспомнить, где же находится выход, и сколько ни бродил по темным коридорам этого громадного дома, не находил ничего, кроме укромных уголков, где ему попадались пьяные гости в разных масках.

Наручные часы показывали десять, но Валентин понял, что они стоят. Нигде в комнатах не было других часов, только древняя мебель, антикварные статуэтки и темные картины с сумрачными портретами. Он прислонился к стене и уже подумывал о том, как бы выпрыгнуть в окно, и пусть метель, пусть холод, ведь его ждут, он обещал приехать, он и так слишком много лгал в своей жизни… Все в доме пришло в движение и те, кто еще мог ходить, потянулись в главный зал, где оратор зычным голосом вел конкурсы. До Валентина долетали взрывы смеха, аплодисменты, переливы фортепьяно. Из зала лился свет, это было единственное прилично освещенное место во всем доме, утопающем во мраке. И Валентин побрел на этот свет, опираясь о стену, как немощный старик – силы почему-то покидали его, утекали с каждым шагом. Сердце еле билось в груди. Во рту пересохло.

Прошло порядочно времени, прежде чем ему удалось добраться до входа в зал. В лицо ударила теплая густая волна, чуть не сбившая с ног, но Валентин удержался и прищурился, пытаясь разглядеть, что же происходит в зале.

Худощавый ведущий говорил:

– Дамы и господа, через считанные минуты пробьет полночь! Какой волнительный момент! Какой восторг! Вы согласны со мной?

Толпа одобрительно загудела.

– Итак, друзья, мы сняли свои маски и увидели, кто есть кто на этом замечательном балу! Но, прежде чем мы продолжим наше торжество, я хотел бы сделать объявление.

Толпа притихла.

Валентин недоумевал. Это какая-то шутка? Гости стояли плечом к плечу, мужчины и женщины, старые и молодые, тощие и упитанные, но всех их объединяли личины фантастических существ и животных, нацепленные на лица. Он присмотрелся внимательнее. В действительности, с масками было что-то не так. По сути, он никогда не вглядывался в их очертания – улавливал основные контуры и скользил взглядом мимо. Но сейчас, приноровившись к освещению, он мог разглядеть эти черты в мельчайших подробностях.

И к ужасу своему понял, что все эти морды, уши, рога, щупальца, усы, клыки, все эти клювы, гривы, рыла – настоящие. Никаких швов, краев и лямок; ничего искусственного. Морды дышали, усы дергались, а с клыков капала тягучая слюна. Клювы щелкали, кончики носов подрагивали. В нечеловеческих зрачках искрился свет торжества. С возрастающим ужасом Валентин увидел, что на полу действительно лежали маски – но маски человеческих лиц.

– Мне стало известно, что один из нас не снял маску, – продолжал ведущий.

Ропот.

– Вы знаете, чем грозит нарушение этого правила, не так ли?

Гул согласия и угрожающий шепот: «Смертью, смертью, смертью!»

– Но на этот раз мы проявим милосердие и поступим по-другому. Пусть тот, кто найдет самозванца, выиграет титул Короля бала, а самому самозванцу мы позволим уйти!

– Ура!

– Приступаем! – ведущий хлопнул в ладоши.

Началась суета, толкотня. Гости придирчиво оглядывались в поисках жертвы. Валентина захлестнула паника. Собственное лицо вдруг показалось ему голым, а сам он беззащитным, выброшенным на поживу хищникам, ребенком. Захотелось закрыться руками, убежать и спрятаться в самом укромном углу. Вдруг кто-то толкнул его сзади. Валентин по инерции ступил в круг света и увидел, что все присутствующие уставились прямо на него. Повисла пауза.

У Валентина подогнулись колени, но усилием воли он заставил себя удержаться на ногах. В отчаянии рассматривая ряды очеловечившихся чудовищ, в крайнем второму слева ряду он все же заметил совершенно бесстрастное, спокойное, как у манекена, лицо человека, которое никак не могло быть живым. Но оно и не было звериным, и не сказочным, – никаким иным. Валентин вглядывался в ту часть зала все напряженнее, не заметив, как из толпы выступил тот самый высокий худой господин, что вел этот вечер, и подошел к нему вплотную.

Его личина была мордой козла-альбиноса. С чуть изогнутыми рожками, с желтоватыми горизонтальными зрачками и остроконечной бородкой. Козел взглянул в том же направлении, Валентин отвел глаза, но было слишком поздно, и вот уже двое дюжих парней-горилл выволокли оттуда хрупкое, почти детское тело. Козел протянул руку и снял маску – венецианскую карнавальную вольто, под которой пряталось испуганное, ничем не примечательное лицо девушки.

– Нашли!

Толпа торжествующе взревела.

– Позаботьтесь о ней, – распорядился Козел и повернулся к изумленному Валентину. – А вы, нашедший самозванца, объявляетесь Королем этого бала. Да здравствует Король! Vive le Roi!

Громко щелкнуло. Огромные, подвешенные под самым потолком часы, механически зажужжали и принялись отбивать удары.

Наступила полночь.

Толпа неистово рукоплескала Валентину, и Козел тоже, и вновь захлопали пробки из-под шампанского, посыпалось конфетти и серпантин, зажглись бенгальские огни, а в светильниках словно бы с новой силой вспыхнуло пламя. И вот тогда Валентин схватил ведущего за грудки, вопрошая, где зеркало, а тот насмешливо указал в дальний угол зала, и Валентин бросился туда, расталкивая толпу, которая смеялась и улюлюкала… Не помня себя, спотыкаясь, наталкиваясь на углы, расшибая колени и локти, вбежал Валентин в каморку, где бородавчатая горгулья месила тесто, а горбатые гоблины таскали дрова из сарая, и на двери серванта он увидел маленькое овальное зеркальце, и пошел к нему, а часы все били, отсчитывая последние мгновенья уходящего года, и двенадцатый удар слился с одиноким воплем отчаяния, когда Валентин заглянул в зеркало, а потом разбил его вдребезги.



Загрузка...