Перевод В. Тараса.
Звероватую угрюмость Лявону Бушмару передал батька — княжеский мелкий арендатор. Помер он тогда, когда Россия воевала с немцами. Окрай того леса, который всю жизнь свою сторожил его родитель, арендовал он у князя изрядный надел земли. Когда оженился и отделился от батьки — построился на аренде, все в счет арендных выплат князю. Это был старик могучий, как дуб. Прожил он на свете лет, видно, с девяносто и с любой работой управлялся сам до последних дней своих. Говорили даже, что часа за два до смерти съел еще пару твердых антоновок — так и отошел в полном сознании и без мыслей о смерти; доктора при нем не было никогда, с самых малых лет и до последнего вздоха. Не признавал он докторских лекарств, считал это суеверием, панской выдумкой, хотя сам панов не чурался. Не веря в докторов, он говорил, что человек должен поработать как следует, хорошо выспаться, в меру, с аппетитом поесть — и тогда будет здоров. Когда приезжал, бывало, в леса свои князь, он вместе с княжескими дедичами и такими же, как сам, мелкими арендаторами, всегда являлся в имение — стоял там со всеми перед крыльцом часа по два без шапки, пока выйдет поздороваться с ними князь. Поцеловав князю колено (руку целовали только самые знатные дедичи и фундаторы[5] из имения), тотчас шел домой, никогда не оставаясь поговорить с людьми.
Молодой волчонок — Лявон был уже взрослый хлопец в ту пору, когда помер батька, но еще в солдаты не угодил, годы не вышли. Незадолго до смерти батька не раз говорил ему:
— Ты, сынку, гляди, в солдаты не попадись. А если война затянется, то и загодя об этом думай. Что ж, я уже век свой прожил, может, и не будет меня скоро на свете, так что кумекай сам. Как придет пора идти в солдаты, дак ради бога старайся как-нибудь выкрутиться. Может, денег надо будет сунуть доктору или другому какому гаду, что ж, ничего не поделаешь. Надо дак надо! Я сам не служил, мошной откупился, и дед твой покойный в рекрутах не был: несколько лет подряд таился, доводилось, говорил, неделями отлеживаться в хлеву под навозом; так что и тебе нечего идти служить задарма черту лысому!..
А когда война была с поляками, Лявон по годам уже подлежал призыву в армию, но так как-то все складывалось, что ему даже и стараться не пришлось, чтоб избежать призыва — то отступление, то наступление, то спрячется в укромном местечке. Так оно и шло. Только когда война уже кончалась, приказ объявлен был, что всех дезертиров простят, если они в трехдневный срок сами явятся. У Лявона, конечно, и в мыслях не было — являться, да, может, и не слыхал он о том приказе, отсиживаясь, как волк, в своей лесной глухомани. Но два хлопца-хуторянина из ближайшего залесья сами собрались ехать и его подговорили:
— Дурень ты, что тебе за выгода сидеть дома! Скоро, говорят, замирение будет, потому долго служить не придется, а так — все равно не помилуют.
— А это правда, что теперь ничего не будет?
Ему показали отпечатанный приказ. И хотя читать он не умел, печатной бумажке поверил и таким образом прослужил в Красной Армии около года. Рассказывали, что красноармеец из него получился не ахти какой. Стрелял он хорошо (вместе с батькой охотником был первейшим), но политграмота — это была для него мука. Читать его тоже едва-едва научили, но когда он потом вернулся домой, то сразу и это забыл.
В армию он попал в ту часть, которая недавно с фронта пришла. Стояли сперва в казармах, а затем оставили их.
Среди лесов и поля Лявон Бушмар повеселел, стал более разговорчив. А то раньше, в городе, в казармах, слишком уж был угрюм и молчалив. Часами, бывало, слова из него не вытянешь. Среди такого скопища людей и городской толкотни он чувствовал себя, как медведь в хате за столом.
Несколько раз за всю службу он обращался с просьбой все к одному и тому же товарищу, чтобы тот написал за него матери письмо.
— Напиши, будь ласков, письмо от меня домой, я в долгу не останусь.
Над этим «я в долгу не останусь» всегда смеялись все красноармейцы и однажды даже вывели Лявона из терпения.
— Какой тут может быть смех! А что ж он обязан за меня писать, что ли? Или ты мне, или я тебе — как же иначе? Каждый только сам и для себя только может что-то сделать и когда сам захочет.
— Ты совсем, Бушмар, не коллективный человек, — сказал кто-то из товарищей.
На это он ничего не ответил, заугрюмел и лег на свою койку, отвернувшись от всех. Письмо писать в тот день он уже не захотел. Его написали на другой день, когда тот товарищ, который всегда выручал его с письмами, сам подошел к нему:
— Ну так давай, Лявон, напишем, коли не раздумал.
Лявон стал диктовать:
— Слава богу жив, напиши, здоров. Тошно без дома, и пускай не продает жеребицу и работника наймет, чтоб хозяйство не порушилось, пока я приду…
Мать как-то прислала ему посылку. Лявон вынул из посылки самый большой сыр и подошел к тому товарищу, который всякий раз писал за него письма:
— Возьми, будь ласков, сыр. Ты всегда меня слушаешь, когда я прошу тебя написать домой.
Товарищ обиделся:
— Так, по-дружески, я возьму, а если это плата, то не хочу.
Лявон Бушмар, как беспомощное дите, оглянулся вокруг. Высокая фигура его чуть сгорбилась от какой-то как бы нетерпеливости, недоумение было в глазах.
— Возьми, — повторил он и протянул товарищу сыр.
— Не возьму. Давай все вместе его съедим.
Он не знал, что делать с сыром, положить обратно или оставить у товарища на койке. Но тут сам товарищ помог ему — взял сыр, и тут же все дружно съели его. С той поры Бушмар еще большим волком стал, а все еще больше стали его донимать.
— Не коллективный ты человек. Звероватый.
— Дикий и без человеческого понятия.
— Ты ж никогда человеку, случись что, не поможешь, коли ему нечем отблагодарить тебя.
Бушмар однажды в такую минуту рассвирепел и развернул свои широкие плечи. Одной рукой сгреб сразу троих и швырнул на ближайшую койку. Короткая шея его густо побагровела, он сильно и шумно задышал. После этого с ним почти не разговаривали. Лицо его стало мрачным, брови вечно были насуплены.
Когда вышли из города, отношения между ним и товарищами чуток наладились. Бушмар стал сам заговаривать со всеми. Но не был никогда в большой компании — любил одиночество и даже квартировать остался в крестьянской хате один, без сослуживцев. Он тут немного сдружился с хозяином хаты. В свободное от службы время с большой охотой шел на гумно молотить и всякий раз оживлялся:
— Человек без работы долго не может, разве что закоренелый лентяй или который сызмала не приучен.
А однажды он, разговорившись, признался хозяину, что немного жалеет о своем выборе: не надо было идти в армию.
— Не знал, что так долго будет тянуться служба. Черт знает чем занимайся тут! Разве ж это работа?!
Он теперь очень рвался домой.
На тихом небе стыли звезды. Влажностью исходил лес, и она туманом оседала на голую землю. Перед рассветом молчало поле; сползая в речку, белели на черной земле рукава последнего снега.
Над самой речкой, на холмистом ее берегу, возвышаясь над сумрачными заливными лугами, поднимался неровной стеной лес. Дорога к нему вела через речку, через мост, с поля и луговин. На дороге в лесу было черно и тихо. Поэтому под ногами у человека звонко и мокро трещала прошлогодняя листва. Человек шел неторопливо, нес за плечами узел. Иногда он останавливался там, где деревья отступали от дороги и над полянкой низко нависало звездное небо. Человек словно приглядывался или прислушивался к чему-то. Постояв минуты три, шел дальше. Ступал он твердо, но походка его была раскованная, хотя и усталая, — так ходят по родной земле. Дорога долго шла лесом, перебрасывалась через участки поля, через неглубокие овражки, поросшие ельником.
Уже рассвет занимался, когда человек остановился возле частого неровного забора. Взялся за калитку и пнул ее коленом. Залаял пес, яростно захрипел, бросился человеку под ноги, заскреб когтями по влажным полам солдатской шинели.
— Галас, Галас, — сказал человек.
Пес отпрянул и залаял в сторонке, уже виляя хвостом.
— Галас, не узнал? Ах ты дурень!..
Пес радостно завизжал, подбежал, подпрыгнул, обнял хозяина передними лапами, лизнул в лицо. Человек стоял, ожидая, пока уймется собачья радость. Затем взошел на крыльцо, опустил с плеч узел. В сенях уже стукнула дверь, внутренняя, из хаты, — пес кого-то разбудил своим лаем.
— Кто?
Голос из сеней послышался молодой, женский, приятный, хрипловатый от сна. Человек на крыльце, услышав этот голос, вскинул голову и подался немного назад.
— Кто? — снова спросила женщина.
— Хозяин.
— Какой хозяин?
И, догадавшись, запричитала:
— А боже ж мой, Лявон!
Она с грохотом отодвинула железный засов на двери, и Лявон Бушмар услышал знакомый запах сеней. В кухне женщина зажгла коптилку, и тут Бушмар оторопел, глянув на женщину. Она тоже не совсем, видно, свободно чувствовала себя: стояла возле печи, опустив руки, и молчала. Лицо ее покрылось густым румянцем.
— Ты… тут? — спросил Бушмар.
— Служу… Как ты тогда написал было, чтоб мать наняла кого… Вот я и нанялась…
— Нанялась?
Женщина молчала. Глубокое недоумение отразилось у Бушмара на лице.
— А мать где?
— Мать хворает… Не встает… Уже вторую неделю.
Бушмар отворил дверь в чистую половину хаты. Женщина зажгла лампу. Мать проснулась, заплакала от радости, заговорила и застонала.
Молодая женщина то и дело входила и выходила — начинались дневные хлопоты по хозяйству. Бушмар не стал отдыхать, посидел возле матери, переоделся в свою цивильную одежду и сразу пошел на подворье. Пес весело бегал за ним следом. Бушмар оглядел завалившийся забор, отметил, что во дворе давно не подгребали, что ворота гумна не заперты… Вытащил из колодца ведро воды, проверил, исправно ли ходит ворот.
Как и всегда, вид его был угрюм. Походив по двору, он вышел за гумно. Там пригорок, на котором стояла усадьба, сбегал глубоко вниз, к речке. Под столетними дубами прела прошлогодняя их листва. Молодой ельник зубчато вырисовывался за темной зеленью луговой излучины. С трех сторон был дубняк и ельник. С четвертой — горбатилось поле. Небо над миром было высокое, тихое, весеннее.
Бушмар провел рукою по лицу, словно снимая с него что-то чужое и неприятное. Глаза его превратились в огненные стрелки. Он снял шапку, расстегнул пиджак. Казалось, что это он хочет избавиться от всего лишнего, чтобы как можно глубже слышать великую музыку лесного одиночества.
Бушмар не двигался. И вот лицо его вытянулось, губы сжались. Ноздри раздулись и зашевелились. Так зверь чует могучий запах леса, земли, воды, весны, одиночества. Точно так же зверь чует и запах теплой крови. Глаза прижмурились, брови повлекли за собою вниз весь лоб.
Бушмар шел обратно по прелой листве. Молодая женщина, нанятая в хозяйство, перед Лявоном пересекла двор. Бушмар опустил в землю глаза свои и сурово спросил:
— Как же ты нанялась из своей хаты?
Женщина ответила не сразу. И то как бы нехотя:
— Так вышло.
— Как?
— Помер мой…
Бушмар аж вздрогнул. Глаза его вскинулись на женщину. Она почему-то от этого взгляда покраснела, опустила голову, вздохнула. Заторопилась в сени. Бушмар стоял все и не сводил глаз с женщины, пока она шла через весь двор.
В тот день Бушмар работал без устали. Заходя в хату, он несколько раз подходил к постели матери, молча стоял рядом несколько минут. Старая женщина совсем была слаба.
Бушмар старался не оставаться подолгу в хате. Дорвавшись до работы, он в тот день успел сделать многое и к вечеру, уставший, принялся хлопотать уже возле забора. Женщина снова попалась ему на глаза. Теперь и она обратила на него взгляд свой, но в голосе ее трудно было услышать нечто большее, чем обычная озабоченность хозяйственными делами, чем равнодушное отношение к нему и чужой работе. Проскальзывало даже недоверие и враждебность к чужому человеку. Она совсем не так, нежели утром, заговорила с ним:
— Может, подсоблю тебе?
Он промолчал, а спустя минуту сказал:
— По дому делай, что надо…
И глянул так, как и давеча глядел ей вслед, но тут же занялся забором. А женщина направилась к хате почти бегом, должно быть, делая вид, что спешит. Завязанный назад углами платок сбился у нее с головы, короткая домотканая одежда была обсыпана остью.
Женщина оставалась в хате, пока не стемнело, а в сумерках искала его во дворе взглядом. Нигде никого не было, она вернулась в хату и поговорила с болящей:
— Лявона нет нигде поблизости, может, куда подался, а я припоздниться могу, его ожидаючи. Я со всей работой управилась, так что пойду. Чуть свет буду снова.
— Ладно, — отозвалась старуха.
Женщина вышла из хаты. Миновала подступавший к усадьбе лесок, перешла по мосточкам речку; отошла уже чуток от усадьбы. И вдруг увидела Бушмара. Он стоял над извилистым берегом взбаламученной речки и куда-то смотрел.
Она немного испугалась от неожиданности, на мгновение остановилась. Он услышал ее шаги и оглянулся. Брови его были насуплены — это она хорошо рассмотрела.
— Амиля? — вдруг произнес он впервые за этот день ее имя, тоже вздрогнув от внезапного ее появления.
— Я иду домой сёння, давно не была, завтра раненько вернусь. Тут все в порядке.
— Иди, — ответил он тотчас.
Она заторопилась. Он долго еще стоял, пока мрак не окутал его совсем. Затем медленно побрел обратно. Так среди тишины встретил он первый вечер в родной усадьбе.
«Она не хочет быть здесь со мною, — думал Бушмар ночью, — ушла, сбежала. Боится».
Он усмехнулся сурово и тихо, словно добился того, чего долго добивался.
— Это вы сами, мамуня, уговорили ее к нам наняться? — подошел он, встав на заре, к старухе.
— Кого? — не сразу поняла мать.
— Амилю.
Стеная и охая, мать отвечала:
— Она только как прослышала, что нанять нам кого-нибудь надо, так сама пришла проситься. К кому ж ей еще наниматься, куда она тут пойдет? Некуда. А так ей жить — бог его знает как и с чего. В хате — голота.
— Быстро ж она овдовела, — угрюмо сказал Бушмар.
За несколько лет перед этим на том самом месте, где стоял во мраке Бушмар, когда повстречала его Амиля, произошло одно не совсем обычное событие. Польские солдаты стояли тогда густо по всем окрестным деревням. Бушмар спокойно жил себе в своем медвежьем углу. Раз в две недели выезжал в постерунок[6] с подводой — отбывать гужевую повинность, а больше, как всегда, мало где его кто видел. Вечерами же он вышагивал через свой лес к деревне. Там уже поджидала его Амиля. Часто она выходила ему навстречу, и он вел ее к лесу. В лесу садились рядышком на поваленную ель. Лес тихо гудел, стряхивая с себя сухие иглы и снег. Снег был и под ногами у них — обледенелый, гладкий и слежавшийся. Она мерзла на холодном дереве, он усаживал ее на колени себе, она согревалась в его руках, становилась маленькой рядом с ним, беспомощной. Часто он шутки ради переносил ее через всю поляну к дороге, откуда она бежала домой, а он стоял у стены ельника и провожал ее взглядом своим. Стылая тишина сковывала поле, а гул леса был спокойнее любой тишины. Амиля исчезала с глаз его где-то в темном мерцании стен и крыш, а он все стоял. Высокая фигура его темнела на отшибе в нескольких шагах от леса. Затем он медленно направлялся в свою сторону, никогда не опаздывая в свою берлогу. Наступивший день длился не долго, не коротко — шел своей чередой. А вечером Бушмар снова шагал через лес.
В тот памятный для некоторых вечер Амиля была такая же, как и всегда — маленькая, близкая. Она даже дольше обычного просидела у него на коленях. Но когда он вознамерился было проводить ее до самого дома, она сказала сквозь манящий смех:
— Я одна добегу, а ты иди.
Звериная тревога уколола его. Он мстительно, до боли сжал ее пальцы; она даже вскрикнула тихо. Он сжал руку ее еще сильней.
— Беги! — выдохнул он, и слово это было подобно порыву бури.
Встал и сам пошел прочь, но злобная тревога не покидала его. Что-то было неладно. С полдороги он вернулся на сельскую улицу и остановился возле знакомой хаты. В окно он увидел Амилю — она стояла у стола и громко смеялась. Из хаты доносилась польская речь — мужской голос. Бушмара словно ударило. Он побежал к окну, которое выходило во двор, и увидел по другую сторону стола поляка с офицерскими нашивками на зеленом солдатском френче. Бушмаровы глаза в тот же миг сощурились, губы сжались.
По улице прогуливались несколько жолнеров. Со своими польскими нескладными шуточками они заглядывали в окна к девчатам. Бушмар пошел на пригуменье и сел на бревна. Оставался он тут недолго. Стукнула дверь, и двое медленно вышли на улицу. Бушмар крался следом. Он слышал, как поляк непрестанно сыпал ухажерскими комплиментами, а Амиля, как монистами, звенела веселым смехом и пыталась отвечать, подделываясь под польскую речь:
— Те́перь поздно…
— Панна муви «те́перь» — хо-хо!
Поляк сам хохотал и все держал за руку Амилю. Бушмар следом за ними вышел за крайнюю хату. В голове его стучала кровь, он закусил губу и крался сзади. Старался дослушать разговор. Затем ему снова пришлось остановиться и затаиться под деревом. Поляк долго не отпускал Амилю, пока, наконец, не повел обратно. Она все смеялась, игриво и весело. Бушмар рвался подбежать к ним, но сдержался. Они вошли в хату… Возле хаты Бушмар простоял долго. И что больше всего потрясло его — это Амилин смех, такой беззаботный, искренний, веселый. И такой знакомый ему.
Бушмар терпел и дождался конца. Было уже за полночь, когда он увидел поляка одного. Тот шел дорогою, оставляя в стороне лес. Бушмар лесом обежал круг и пошел навстречу. — Кто? — окликнул поручик.
— Человек! — крикнул в ответ Бушмар, поднял руки вверх и так стоял на дороге.
Поручик подошел, держась за револьвер.
— Сконт?[7]
Бушмар, как стоял, так и бросился вперед и саданул кулаками поручику в грудь. Тот лишь осел Бушмару под ноги, и дух из него вон.
Может, и были бы основания заподозрить Бушмара, убеги он куда-либо дня через два из дому. Назавтра после убийства поручика нашли посреди дороги и следствие принялось трясти каждую хату. Побывали и у Бушмара, но не было никаких доказательств его вины, разве что следы на снегу сворачивали с дороги к его хутору. Однако же следов было много, и мало ли куда и зачем ходят люди напрямик, чтобы ближе было? Но долго Бушмар не сидел дома. Когда на третий день явились, чтобы арестовать его, в хате застали одну мать. Она причитала и стонала, что Лявон поехал к двоюродному брату и вернется дня через четыре, что брат живет далеко, верст за тридцать, «тоже на аренде у ясновельможного князя». Ее полоснули несколько раз нагайкою, допытываясь, где живет тот Лявонов брат.
Арестованная Амиля рассказала все: как часа за три до прощания с польским офицером она виделась с Бушмаром, а потом «провела вечер в хате и на улице с паном поручиком». Месяца через два ее выпустили, а Бушмара и у брата не нашли — он, чуя беду, надежно спрятался.
Так дело и тянулось до самого польского отступления, когда Бушмар смог вернуться. Перед отступлением поляки хутор его потрепали, но мать и без того запустила хозяйство, не было у нее сил управляться одной.
Никому Бушмар ни в чем не признался, даже Амиле, которая, как только вернулся Бушмар, сама пришла к нему, бледная и встревоженная. Взгляд ее был покорный и ласковый, но именно этот ее взгляд и отвратил тогда от нее Бушмара.
— Не я убил, — сказал он и матери.
И мать в том была уверена, — что сын ее не виноват. Время прошло, и о темном событии лишь изредка вспоминали люди. Бушмара же, можно сказать, никто теперь и не подозревал.
Второй раз Амиля пришла к нему уже как-то под осень. Необычная для нее, лихорадочная смелость была в глазах ее. Возбужденность заметна была в ней необыкновенная.
— Я пришла спросить у тебя, Лявон…
— Спрашивай.
Он чуть-чуть обнажил зубы в нарочитой усмешке.
— Выходить мне замуж? Тут ко мне сватается один…
— Если хороший человек попался, дак выходи.
У нее была слабая надежда на какой-то другой ответ его. А после такого она прикусила губу и ушла, не мешкая. Он уверил себя, что правильно поступил, напустил на себя веселость, выбрался на пару дней к тому самому двоюродному брату. Теперь он целиком отдался восстановлению своей запущенной хозяйской берлоги.
Амиля же, может, и назло Бушмару, вняла его совету. Человек оказался неплохой. Она вышла замуж месяца через четыре после последней своей встречи с Бушмаром. В этом замужестве у нее родился сын.
Бушмарова мать совсем ослабела. Среди ночи он устроил на возу сиденье и поехал к брату. В поле по-настоящему устанавливалась весна. Нетерпеливые хозяева начинали бороновать.
В полночь в поле было темно и холодно-парно. Бушмар выбирался из оврагов медленно. Обочь дороги белели землемерные колышки и межевые столбы: еще до возвращения Бушмара из армии деревня прижала его к самому лесу и вклинилась в его луга.
Он сперва пытался не поддаваться. Но разговаривал он только со своими соседями — иметь дело с начальством, пусть даже с самым маленьким, было для него горше всякой муки. Он тогда начинал заикаться от желания высказать все сразу. Путал слова, умолкал и начинал сначала.
— Чего это залезли сюда? — спрашивал он злой скороговоркой и указывал рукой на лес.
— А как же? На то обрезка, — отвечали ему.
— Это почему? — снова переспрашивал он.
Молчали.
— Это почему? Что у меня — лишнее есть, что ли? Может, вы и на ту сторону леса полезете?
— Может, и полезем.
— Кто аренду платил, а кто полезет! Это почему?
С братом они приехали на следующую ночь. Вновь белели у дороги межевые столбы и землемерные колышки.
— Во, — показал рукой Бушмар.
— Ага, — отвечал брат.
Больше они ни о чем не говорили и въехали в лес молча.
Брат был очень похож на Лявона, но ростом был ему, высокому, всего до плеча. Бушмар подстригал усы, а тот закручивал в стрелки, торчащие в стороны. Разговаривали братья между собой мало и без слов хорошо понимая друг друга.
Назавтра совсем разладился обычный ход жизни на Бушмаровом хуторе. Пополудни пришлось Бушмару идти в деревню просить у людей помощи. Кое-кто из сельчан откликнулся на его просьбу. Пришел и старый Винценты, который знал всякие костельные обряды. Гроб делали сами Бушмары, а Винценты молился по кантычкам — спел несколько раз «Ангел господен» и «Аве Мария». Затем Бушмары вдвоем свезли гроб в местечко, в костел. Вернулись поздно. А на следующий день собрались все на чистой половине Бушмаровой хаты на поминки. Винценты пришел с женой, за хозяйку была Амиля. Когда сели за стол, Винценты сотворил поминальную молитву, запел, как вчера, «Ангел господен», все подтягивали. Даже сам Бушмар подал свой, словно из-под земли, голос.
Сперва, настроение было тихое. Бушмаров брат, растроганный и благостный, вспомнил своего хлопчика:
— Бывало, в нем вся утеха. Приедешь домой, распряжешь коня, а он под ногами вертится, помогать лезет. Другой раз и прикрикнешь на него, и подзатыльник дашь за баловство, а как помер, дак сам взял бы и лег вместо него в гроб, абы только поднять его.
На лице его засветилась скорбь. Бабы заплакали, утер слезы и сам Бушмаров брат. Так прошли поминки. А когда стали расходиться и вышли на крыльцо, тот же самый Бушмаров брат не стерпел:
— У меня отрезали половину всей земли. Да я ладно! Только что на аренду сел было, а вот он!
Брат ткнул пальцем в Лявона:
— Он вот! Весь свой век аренду платил.
И сам же подвел итог:
— Ничего не зробишь!
— Как это не зробишь! — взревел Бушмар.
— Может, и можно что зробить, — хитро сказал старый Винценты.
Смеркалось в лесах. Густело теплое небо. Цедились предвечерние луговые туманы.
Речка влилась уже в свои берега, текла тихо-тихо. Могуществом весны преисполнены были леса и поле.
Бушмарова фигура чернела над речкою.
Он снова остался один. Брат уехал на третий день после похорон матери. Бушмар же еще несколько дней, выбитый из своей колеи, не задумывался ни над чем. Амиле рядом с ним было не по себе, каждый вечер она оставляла его на хуторе одного, ночевать уходила в деревню. Может, потому, что Бушмар теперь пуще прежнего замкнулся в своем молчании.
— Я думаю бросить службу, — сказала как-то Амиля.
Он или не расслышал, или просто промолчал.
Во мраке высокая фигура возвышалась над речной излучиной. Человек молчал, как молчало все вокруг него. Долго маячила высокая фигура. Мрак сгустился, небо еще на зажгло звезды.
Человек оглянулся и пошел медленно назад. Хрящи его носа шевелились, брови съехали низко и срослись.
Маленькая женщина шла по траве. В руках она несла башмаки, от работы порозовело лицо. Она шла, чуть ли не бежала от гумна. Свободной рукой поправляла волосы и глядела куда-то поверх всего. Она повстречалась высокому человеку. На одно мгновение глаза их встретились, но человек отвернулся и взошел на высокое крыльцо. Женщина ссутулилась от этого взгляда мужчины, еще больше заторопилась. Вот она сидит на крыльце и обувается. Медлит, вытирает ноги о мокрую траву. Тихо вокруг, никого нигде нет. Женщина встала, она уже готова была отправиться в путь.
— Дак я пошла уже, завтра на зорьке приду, — громко произносит она то же самое, что и каждый день в эту пору.
Но почему-то все еще медлит. Еще нагнулась — поправить шнурок. Шнурок завязывается что-то слишком долго, вдруг рвется, и его надо связать. Идет женщина медленно, опустив голову, держится прямо, словно все еще чувствуя на себе тот мгновенный взгляд.
Она проходит мимо разваленного амбара; пахнет от него прелой соломой и весенней плесенью. Тут женщина пошла быстрей. Но человек выбегает на крыльцо и громко зовет собаку:
— Галас, Галас!
Женщина видит издали, как через двор мчится к хозяину собака, как сам хозяин сходит с крыльца. Она останавливается и смотрит: а может, там случилось что, она ведь тут одна всю работу по дому делает, может, чего и не доглядела.
А человек уже прогнал от себя собаку и шагает через двор. Вот пошел он быстро. Она очень медленно сворачивает к дороге и идет себе: она ведь уже попрощалась — сказала, что уходит.
За воротами стремительный топот могучих ног настиг ее. Она не оглянулась, но чувствовала всем существом дыханье чужого вихря. И тогда с острой, непобедимой, мучительной и страшной радостью ускорила шаг, что-то бездумно угадав в этом. И тут же почувствовала, как подхватил ее этот чужой вихрь. Бушмаровы руки подняли ее высоко, от звериного его дыхания волосы из-под платка щекотнули лицо. Слабость и внезапная страсть потрясли ее. Вместе с тем ласковая хитрость отразилась на лице ее.
— Я чуть не вернулась, думала, случилось что, — шепнула она и умолкла совсем.
Бушмар через весь двор бегом нес ее назад на руках.
Через полчаса она лениво вышла на крыльцо. В распахнутых дверях вскоре появился за ней Бушмар. Она сошла с крыльца, очень медленно и по-прежнему молча направилась в деревню к брату или только сделала вид, что идет туда. Бушмар сбежал с крыльца за нею. И с трех шагов снова подхватил ее на руки. Хитрая женская улыбка легла на лицо ее. Она взмахнула руками, высвободив их из-под Бушмаровых, запрокинула голову и обняла его за шею. Бушмар понес ее снова в хату.
Лопоухий, белоусый, старый Винценты стоял за лесом на дороге. Амилин брат подходил к нему по вспаханному полю. Лицо старого Винценты прозрачно розовело на ветру, недавно побритое, гладенькое. Амилин брат едва волочил ноги по тяжелой, нарезанной ломтями пахоте.
— Отполз Бушмар за лес, — сказал Амилин брат.
— Напали на человека, — отвечал Винценты.
— Ему одному хватит.
— Может, и хватит, а может, и нет. С той стороны леса тамошние еще подбираются. Этак, глядишь, и отхватят всю гору.
Винценты задумчиво сплюнул, утер рукавом усы. Лицо его на ветру еще больше порозовело и разгладилось. Казалось мокрым. Полем, из-за кустарника, шли люди. Амилин брат воткнул в землю подальше от дороги колышек, подмигнул старому Винценты. Тот отошел подальше от дороги, держа под мышкой заготовленные колышки. Мужики с поля подошли к дороге.
Из леса, со стороны Бушмаровой усадьбы, вышла Амиля. Она шла быстро, озабоченно. Брат устремился было ей навстречу, но под любопытными и хитрыми взглядами мужчин остался на месте.
Амиля подошла к нему сразу.
— Почему Бушмар сам не пришел? — спросили несколько голосов одновременно.
Амиля отвечала одному только брату:
— Не придет… Меня послал… Что тут творится?
Она, уронив руки, стояла с деловитой озабоченностью. Смотрела на всю затею.
— Что это за человек, почему он глаз не кажет, потом обиды смертельной не оберешься, — загомонили некоторые мужчины.
— Коли б тут землемера не было, может, и пришел бы, — засмеялся Амилин брат. — Вы что, не знаете, как ему тяжко с начальством разговаривать?
Амиля беспомощно глянула на брата. Тот подступил к ней ближе.
Мужчины разошлись по полю.
— Думаешь бросать службу? — спросил брат тихо, отводя сестру в сторонку.
Амиля пожала плечиком и опустила глаза. Теперь ей удалось скрыть свои чувства.
— Бросай! Что это не уговорить тебя никак! И тогда рванулась из хаты лихо его ведает куда и зачем, будто посоветоваться нельзя было. Это ж не вечно будет теснота в хате, зараз что-нибудь придумаем. Бросай, хватит тебе ходить в наймичках. Почему ты послушать меня не хочешь? Чего ты боишься, что в хате тесно и хлеба может не хватить? Не пропадем! Будем вместе работать, вместе жить… Так уж тебе надо было сразу идти в наймички! Что не послушалась! Бросай!.. Почему ты босая пришла, холодный же день такой? Утром мороз был.
Она поглядела еще раз на подступавшее к лесу поле и пошла обратно.
Брат посмотрел ей вслед, нахмурился.
— Может, она обиделась чего, — объявился вдруг откуда-то старый Винценты.
Амилин брат не захотел с ним разговаривать. Винценты, словно его внезапно окатило на холоде водой, с преувеличенной поспешностью засуетился возле колышков.
За лесом наседало на усадьбу деревенское поле. Орудовал там Андрей — Амилин брат, неприятный Бушмару человек. Бушмар и раньше никогда ни с кем толком не разговаривал (разве что приходилось, бывало, перемолвиться словом-другим, входя в Амилину хату), а теперь и подавно. Он в своей глуши прослышал через Амилю, что Андрей сурово стал относиться к старому Винценты за всякие там делишки, что Винценты настраивает против Андрея людей, что у самого Винценты в доме нелады какие-то… Амиля что ни вечер наведывалась к своему малышу, но долго там, у Андрея, не задерживалась, — теперь уж непременно возвращалась на ночь. Она по-прежнему была все такой же тихой, ласково, по-женски покорной. Вечером, прибежав от брата, она заставала Бушмара в хате, заглядывала ему в глаза. Он тотчас привлекал ее к себе.
Весна в ту пору входила в силу. На поле, на полянах, на лесных вырубках вызеленивались яровые.
Вокруг Бушмаровой усадьбы появился новый забор. За лесом, тут же, под боком у Бушмара, забелели столбы для совсем иного ограждения. Дорога из лесу, которая от Бушмаровой усадьбы шла в сторону, свернула к самой речке — новое переустроенное деревенское поле оттолкнуло ее.
Амиля с Бушмаром иногда, по воскресным дням, если было время, выходили на опушку леса. Она-то, правда, шла не вместе с ним, а позади, словно подглядывая. Он выходил из хаты один, он никуда не звал ее вместе с собою, если отправлялся куда-либо просто так, без дела. Но она нагоняла его, завидев за воротами. Сходились они уже в лесу. Там она говорила:
— Может, мы сёння вдвоем к Андрею сходим?
Он поджимал губы, хмурился. Отвечал не сразу, а лишь помучив ее, как следует, своим молчанием:
— Ты ж каждый вечер бываешь там.
Она знает, что он скажет именно так. Но еще не сдается:
— Так я ж одна хожу. Коли б вдвоем с тобой хоть разок сходить, так мне хочется… Лявонка…
Она знает, что на это он уже ничего не ответит. Лишь словно выглядывая что-то то ли на дороге, то ли в поле, отвернется он и несколько минут будет неловко топтаться на одном месте. А оттуда и Андреева хата видна на пригорке, вторая с краю. Расщепленный молнией клен клонится над разворошенной стрехою, разрушенная печная труба накрыта большим жестяным тазом без дна. Где-то там Андрей, должно быть, сидит по случаю воскресного дня на улице, на бревнах, курит с мужчинами и, может, снова настраивает людей против Бушмара.
Никогда Бушмар не пойдет туда!
Амилю же тянет туда хоть на минутку.
— Я пойду, — говорит она, — если ты подождешь тут немного, я не задержусь. Ладно?
Она глядит покорно в глаза его. Словно вымаливает хоть каплю ласки. Он же всегда один и тот же — угрюмый, молчаливый. Кто его знает, какие мысли ворочаются в его кудлатой голове, под этим нависшим черепом.
— Иди себе.
Ах, если б он не говорил этого «себе»!
Этот его тон вынуждает ее не спешить. Он сидит где-нибудь на пенечке или на вывороченном дереве.
Опушка леса. Перед ними — поле, теперь уже чужое, не его. Купы берез туманятся за полем, их едва можно разглядеть — лишь с этой, единственной стороны поле свободно от леса. Искривленная, отодвинутая Бушмарова дорога еще почти не обозначилась тележной колеей. Межевые полевые столбы захватили даже саму дорогу — едва протиснуться можно с телегой.
Амиля кладет руки на Бушмарово плечо:
— Почему ты такой, Лявонка?
— Что? — отзывается он тотчас. — Что ты сказала?
(Иногда он вдруг оживляется беспричинно.)
— Чего ты на меня злишься?
— Иди туда, — показывает он пальцем на деревню. — Иди, только приходи быстрей.
Теперь она уже уходит сразу, громко вздохнув. Однако же, и правда, не задерживается там долго.
Андрей встречает ее шутливым смехом.
— Хуторская господыня пришла. Ну как, хозяин не слишком эксплуатирует тебя?
Она должна смеяться.
Со двора видны в окне дети. Ходят вдоль стола по высокой скамье, носами едва достают до окон. Глазенки у обоих черненькие, что угольки. Одногодки — Амилин и Андрея.
— Идемте, сыночки, я вам личики умою, — говорит Амиля, входя в хату.
Берет обоих на руки и несет умываться к ведру с водою. Хлопчики пищат от восторга.
— Сыночек, — прижимает она к себе своего малыша. — Может, у тебя болит что?
— Если б что болело, дак плакал бы, — встревает рассерженная Андреиха. — С моим же вместе и едят и спят.
— Еще и поцапаются ни за что! — хохочет на всю хату Андрей.
— Я ничего не говорю… я… мало ли что мать скажет, — оправдывается Амиля. — Что я такого сказала…
Она гладит по белой головке своего малыша и спешит назад к Бушмару. Андрей выходит в сени. Стоя в дверях, глядит Амиле вслед:
— Могла б и еще побыть… Эксплуатирует тебя твой хозяин.
Он вдруг перестает шутить. Тон его становится серьезным:
— Тебе и праздника нет?
Амиля уже выходит со двора.
Бушмар все же дожидается ее. Она словно извиняется перед ним:
— Я не долго была, правда?
Они идут назад уже вместе. Когда опушка леса теряется за крутым поворотом лесной стежки, Бушмар привлекает ее к себе. Она, в эту минуту счастливая, смотрит ему в глаза; вся еще больше хорошеет, румянится, жмурится, ластится к нему.
Подходят к дому, и тут она снова вспоминает о том, на что он так и не ответил.
— Почему ты такой… Какой-то…
— Какой?
Она не спускает с него глаз, и он глядит долго в ее лицо. Женщина сотворяет чудо: на Бушмаровом лице появляется мягкая ласка.
Винценты кажется тихим человеком. Он ходит медленно и степенно. По воскресеньям всегда натягивает на ноги носки — серые, в красную поперечную полоску — женина работа — и штиблеты. Ноги у него кривые — разогнутые дуги, и походка — с боку на бок. Праздничная ватовка его из рыжего, красноватого старосветского бобрика. В летнюю ли жару, осенью ли, весной ли погожей — он по праздникам всегда в ней. Цвет лица его удивительно похож на цвет этого одеяния.
Бушмару он ни то ни се — ни враг, ни приятель. Немного дружил с Лявоновым батькой, — но как дружил! — вместе — в половинную долю — пчел разводили, пока не взъелись друг на друга за мед. А с молодым Бушмаром старому Винценты пока еще не было повода сцепиться.
И вот в воскресенье, когда Бушмар собирался завтракать, пришел к нему Винценты. Он какое-то время стоял за Бушмаровыми воротами и разглядывал Бушмаровы яровые.
— А-а-а как же овес попер, аж синеет, — стонал Винценты с какой-то мучительной завистью.
— Ошалел, твой овес, день добрый, помогай бог, — сказал он, переступая порог.
Бушмар видел его еще в окно, за воротами. И буркнул было себе под нос:
— Неужели сюда его несчастье пригнало.
— Добрый день, прошу на завтрак, — приветствовал он гостя.
Винценты сидел на пороге, постукивая по полу своей палочкой, цедил беседу по слову — ждал, пока Бушмар поест и когда отойдет от стола Амиля.
— Я вот зачем пришел, — приступил он к делу, выводя Бушмара во двор.
Бушмар, словно учуяв что-то тревожное, молчал и приготовился слушать. Винценты вдруг рассыпался мелким смешком и даже шутку подпустил:
— Я хочу присоседиться к тебе.
Бушмар терял терпение — он сам никогда не шутил и к чужим шуткам не привык. Винценты же сразу посерьезнел, как будто только что и не шутил вовсе.
— Ты же слыхал?
— Что?.. Ничего я не слыхал.
Бушмар уже и впрямь встревожился. Винценты больше не терзал его своими шутками.
— Присоседиться не присоседиться, а в долю с тобой хочу войти. Убечь в лес к тебе хочу. Хлопцы мои сами меня прислали к тебе… Дорогу твою отодвинули? Поле по самый лес отрезали? На эту сторону леса лезут? Андрей орудует? И орудовать будет, потому что зуб у него на тебя. Он спрашивал (сам я слышал) у Амили недавно: записана ли она в этом рабочкоме…
Винценты вдруг прервал разговор и упер руки в бедра. Растянулась нижняя губа, стала тоненькой, и мешки под глазами покраснели. Он чуть присел, слегка подался к Бушмарову уху. Какое-то время помолчал в этой позе, затем захихикал:
— Хи-хи-хи, хи-хи-хи-и-и…
Бушмар был в полном недоумении. Даже злость перекосила лицо его.
— Хи-хи-хи, это таки не дурень какой выдумал, имя ему дал — рабачок…[8] подтачивает хозяев… Записалась ты, говорит, в рабачок… Хи-хи!..
Снова он вдруг стал серьезным после этого деланного веселья:
— Страшная штука робится! Все к чертовой матери пойдет. Гады, верховодить над нами хотят… Будет тебе еще не такое!.. Еще и хату отберут, и самого с торбой по миру пустят, коли самому не спасаться.
— Что? — гаркнул Бушмар, и все жилы вздулись на шее у него.
А тот словно для того и пришел, чтобы поизмываться:
— И со всеми нами то же самое будет, если, я ж говорю, сами спасения не найдем.
Тут он умолк и вздохнул. Бушмар, если б мог, взял бы да и вогнал его тут же на месте в землю. Винценты еще немного поиздевался:
— Это можно было сразу видеть, что так будет…
— Что?! — немо взревел Бушмар.
И уже тут Винценты добрался, наконец, до сути дела:
— Все повернется наново. На это, что они там понаставили колышков и столбов, — на это не смотри, осенью все пораскидают сами же. Эти новые межи на снос пойдут. И те наделы, которые поделили, которые отхватили у хуторов (и твоего тут добра немало) — все в один котел пойдет. Все, как есть! Даже больше еще от хуторов отхватят, даже совсем некоторых посгоняют с мест своих — нема, как говорится, тебе ни хатки, ни грядки. Народ, может, поддаваться не будет, да это… перейми черта у ворот, дак он в окно войдет! Он тебя проймет насквозь, а своего достигнет… Сгонят всех вместе, выделят тебе, чтоб с голодухи ноги совсем не протянул, а остатнее тому, кто будет на чужой шее сидеть.
— Может, до этого еще и не дойдет, — рассуждал сам с собою Бушмар.
Он даже чуток угрюмство свое утратил.
— Ты тут сидишь, как волк, и ведать не ведаешь, что на свете творится. Тут всю твою жизнь искалечить собираются, а ты себе ложкой в миске скребешь, как ни в чем не бывало…
— Кто это собирается?
— Гады, Андрей. Амиля-то небось перед тобой помалкивает. А ты вот спроси у нее, что Андрей вытворяет…
— Ну, дак что робить?
— Я тебе скажу, что робить — они свое, а мы свое. Нехай себе их там двести сядет у одного котла, а мы тут вдесятером сядем. Ты, я, хлопцы мои, может, еще кто найдется, вот тебе и котел. Без гадов, без никого, сам-свой!.. И все мое будет при мне, и пальцем никто не тронет. Тогда мы и отсудить сможем по закону даже и то, что у тебя отобрали. Они нехай себе, а мы себе, на кой нам черт с голытьбой делиться своим кровным! Ну как? Ты сидишь и ничего не видишь?
Бушмар молчал.
— Я сам на этот край леса переберусь. Застроим все как следует. Убечь от них, нехай они там хоть передушат один одного.
— Сюда? На этот край? Тут же мое!
— Все равно отберут.
Бушмар помолчал.
— Может, ничего еще не будет.
— Как это не будет! Ты сидишь и не видишь ничего…
— Разве ж им там мало? И так уже поотрезали у всех.
— В хамское горло сколько ни пихай…
— Дак что ж робить?
— Я ж тебе сказал — что.
— Погодим трошки, будет видно. Если что, дак…
— Потом поздно будет. До осени ждать, дак там аминь будет всему.
Бушмар не знал, что делать и что думать.
Винценты приходил еще раз, но Бушмар упрямо не желал с ним разговаривать. Винценты уговаривал его:
— Это не приперла тебя еще беда, дак ты руки сложа сидишь. Побачишь, что осенью будет.
— Не все равно мне! Зажмут меня или я с кем-то у одного котла сидеть буду — ни гость ни хозяин. Нехай что хотят, то и робят, а к одному котлу я ни с кем не сяду.
Винценты после того не приходил больше. Бушмар стал задумываться.
Весна уже совсем вошла в силу и клонилась к лету. Готовились к сенокосу; в бурный рост пошли овсы и ячмени, отцветало жито.
Амиля в те дни сделалась такой грустной, какой прежде никогда не была. Она тихо хлопотала от темна до темна, сам Бушмар никогда в хате не задерживался — едва успевал управиться один с весенним полем.
Однажды выдалась на его усадьбе мучительная ночь.
С вечера еще он заметил, что Амиля вроде порывается что-то сказать ему. Она подходила к нему несколько раз, заглядывала в глаза, а он, усталый после поля, топал по хате. Они повечеряли молча, лишь она обронила несколько фраз, ничего не значащих ни для него, ни для нее самой. Он отвечал вяло, неохотно, так же, как всегда. Амиля изучила уже хорошо его характер, давно не обращала внимания на его манеру отвечать. Но позже, управившись со всей работой по дому, когда Бушмар уже раздевался перед сном, она снова подошла к нему. Посмотрела на него с упреком, с мольбой, с нежностью, покорно, села подле него и сказала то, от чего он поднял глаза, но в лице не изменился:
— От меня?
— А от кого ж еще?
— А может, от кого другого?
— Лявонка?!
Он молчал. Она подсела еще ближе, заглянула ему в глаза, припала головой к его плечу. Она заговорила торопливо, высказывая все, о чем собиралась сказать всю весну, но о чем до сих пор ей трудно было заговорить с Бушмаром:
— …Мы тогда и хлопчика моего заберем сюда. Хорошо, Лявонка? Он скоро подрастет, помогать тебе будет. Ты, Лявонка, распишись со мною или обвенчайся — надо сделать что-нибудь, или слово мне дай, дак я тогда спокойней буду. А не хочешь, может, венчаться или расписываться, дак я и так могу с тобой жить, только чтоб ты мне сказал без обмана, что я твоя жена. Можно и так, если хочешь, люди теперь по-всякому живут…
Он встал подправить в лампе огонь. Она ждала, сидела тихо. Ей показалось, что он в эти минуты стал таким, каким ей хотелось — ласковым, добрым. Он сел рядом с нею и молчал долго. Она положила голову ему на плечо. Но он отстранился и не спускал с нее глаз:
— А этот твой хлопчик, которого надо забрать сюда, — от кого? Может, от поручика?
Она ужаснулась:
— Ты что?! Ты ж сам знаешь!..
— А ты скажи.
— Зачем ты так?
Он все смотрел на нее.
— Ну от покойника… Помер ведь…
Она громко заплакала. Сгорбилась, уронив руки.
Бушмар стоял посреди хаты, прижмурив глаза. Он видел Амилю прежнюю, ту, которую он носил на руках по заснеженным полянам в лесу. Он видел ее рядом с собой, там, на поваленном дереве в снежные ночи. Слышал и смех ее — поручику. Перенесся с ней и в ту раннюю весну, в тот вечер, когда, не помня себя, подхватил ее за воротами на руки и помчал в хату. Привиделись ему и все те последующие дни и недели, месяцы… Когда он уже стал не пускать ее к Андрею, к этому ненавистному брату ее, этому ворогу, злыдню…
Вот уже он видит Андреево лицо — это насмешливое лицо!
Андрей своего добьется, сделает все, что задумал. Он ведь на самом деле готов смести Бушмарову усадьбу, так же, как отшвырнул дорогу, как за лесом отрезал самую лучшую делянку. Все слушаются его, не поможет и хитрость старого Винценты. Все произойдет осенью, как сказал Винценты. Андрей орудует, Андрей старается, Андрей — Амилин брат.
— А если я богатства своего лишусь?! — выпалил Бушмар. — Дак что тогда будет с женкою, с детьми и своими, и поручиковыми…
Он шевельнул бородою.
— Не поручиков! — крикнула она.
— Нет, нет, это я просто так! — подступил он к ней на шаг, растерявшись от ее крика.
— Дак чего ж ты.
Она заплакала громче, плечи ее затряслись, голова свесилась на руки. Сквозь пальцы капали слезы.
Бушмар присмотрелся. Словно никогда он не видел человеческих слез, таких горючих. Лицо его преобразило странное выражение. Удивление? Нетерпение? Новое понимание вещей?
— Перестань, — сказал он уже ласковее.
— Лявонка, что мне робить? — едва выговорила она сквозь слезы.
Амиля силком усадила его возле себя. Выплакивала свои слезы долго на плече его. И это чудесным образом изменило Бушмара. Он стал утешать ее, успокаивать. Прижимал к себе ее лицо. И все старался скривить губы в тихую улыбку.
Наступила полночь. Амиля уже старалась забыть обо всем, что было недавно, и никак не могла. Она уже была в хате одна. Когда она выплакалась, Бушмар сказал:
— У меня голова болит сильно, пойду лягу на соломе, в амбаре, там привольней.
— Иди, — обняла она его.
Забыла потушить лампу и легла. Уснуть не могла. Вспомнила вечерний разговор с Бушмаром и снова затряслась от слез.
Бушмар медленно сошел с крыльца в черную ночь. Чутко дремала земля, великая тишина сторожила Бушмарову усадьбу. В молчании ночевал лес, так же молчали под туманами и луга.
Бушмар добрел до самых ворот, где сильно пахла полоска клевера, где лесная сырая прохлада, ощущалась сильней. Бушмар там не стоял долго. Он словно искал что-то — с беспокойством каким-то пошел назад и снова вернулся. Затем подался к старому амбару, протиснулся в приоткрытые двери, лег на солому. Так он лежал долго с широко открытыми глазами, глядел в темень. Что-то тупо ныло под сердцем. Было это внове. Лишь однажды засосало вот так же в груди, когда отправлялся в солдаты и оставлял за собою приусадебный лес. Он попытался принудить себя откашляться, сомкнул веки… Наконец то ли дремота, то ли тупое бездумье овладели им.
Бушмар вздрогнул и приподнялся. Теперь уже он собирал мысли свои, начинал думать. Далеко было тут до ясных рассуждений, но мысли быстро развеяли ужас недавней дремы.
Низко нависла темень, казалось, он видит ее над собою — твердую, каменную, нерушимую. В ней помещался весь мир, все там двигалось и давило его. Он поднялся на ноги. В мыслях явился Винценты со своими пророчествами. Теперь уже тревога и обида отстраняли от человека все остальное. Страх проходил, тревога все увеличивалась. Он снова лег, натужно покашлял и громко вздохнул.
— Лявон, — услышал он зов со двора.
И ему самому могло бы показаться это удивительным, если б только он мог осмыслить это: всем существом своим обрадовался он этому голосу. И в ту же минуту, как в зной воды, возжаждал он этого слова, возжаждал, чтобы хоть раз еще она вот так же его повторила.
— Ты во дворе? — откликнулся он.
Амиля пришла на его голос.
— Мне страшно одной… Ты меня оставил там одну… Ты меня возненавидел, я тебе не нужна больше, я знаю, я знаю… Правда, Лявон? Скажи, это правда? Скажи… скажи…
— Иди сюда, — позвал он.
— Скажи, кто я тебе?
— Сядь.
Он услышал, что она плачет, что она не осмеливается уже сесть поближе к нему. Он жаждал ее недавнего, прежнего слова, в котором не было ни упрека, ни слез, а только покорность готовой ради него на все женщины. Они молчали долго.
— Лявон…
Теперь он протянул руку, привлек ее к себе.
— Скажи…
Как в беспамятстве, он прижал к себе ее голову. Она плакала уже тихими, бездумными слезами, вымаливала у него ответ:
— Скажи, ну скажи, Лявонка, кто я тебе? Ты меня возненавидел… За что? Почему ты…
— Молчи, — зашептал он, — ты молчи.
— Почему ты не отвечаешь? Ты меня так ударил, так обидел… За что ты со мной так?..
— Молчи, — уже не попросил, а взмолился он.
Она умолкла, молчал и он. Посадил ее себе на колени и прижал ее лицо к своему. Она перестала плакать, льнула к нему, висла руками на его шее. И долго длилось молодое буйство плоти, радостное и мучительное.
Уже просветлело над лесом, уже даже и порозовело небо, а никто не появлялся на Бушмаровом дворе. И вот наконец из темной норы вышла Амиля. Она была новая какая-то, не похожая на себя прежнюю. Что-то было в глазах окончательное, до конца решенное. Может, это было твердое — навсегда — представление о том, что такое она и что такое Бушмар и что они значат друг для друга.
Она долго сидела на крыльце, глядя в землю перед собою. Эта ночь измучила ее. Она все смотрела на свой росистый след на траве.
Бушмар вышел вскоре. Он направился прямо к колодцу. Вытащил ведро воды, нагнулся и стал лить прозрачный холод себе на голову.
Уже поблекла заря на востоке. Вершины леса пылали солнечными огнями, и лес слушал умиротворенную музыку чуткого утра. Солнце было за пригорком, но невысоко еще, чтобы пропасть росе. Росистый след повсюду ложился из-под Амилиных ног, к лесу, а в лесу стежка, присыпанная прошлогодними хвойными иглами, молчала под ногами. Тут было тихо и уютно. Из-под деревьев струился запах вечно молодого можжевельника, пахло хвоей и лесной землей. Вечностью дышало все. Даже громкие звуки были как тишина.
Амиля вышла на опушку. Солнечное поле жило заботами весеннего дня. Оно звучало птичьими голосами, зеленело овсом и ячменем. В стороне от пригорка виднелись знакомые крыши.
Словно выглядывая что-то, Амиля козырьком приложила руку ко лбу и посмотрела на поле. Ветер повеял ей в лицо. Не раздумывая, она пошла потихоньку через поле. Перед нею, неподалеку, бежало волнами жито.
Андреева хата приветливо глянула на нее своими трухлявыми стенами. На завалинке, на примятой кострике, дремала взлохмаченная собака. Она ленивым взглядом проводила ее во двор. Там Амиля увидела своего малыша. Он сразу побежал к ней:
— Мама!
Она понесла его в хату. Там был утренний беспорядок. Лежали неприбранные, растасканные постели; тут, казалось, от самого себя тесно человеку. Все было таким знакомым — все, как всегда, — на том же самом месте, как и много лет назад до этой минуты. Все тут текло медленно, с внешним спокойствием… Даже какая-то целебная травка, которую она сама, года, может, три тому назад заткнула за матицу, так и торчит там.
Амиля вытащила из-за матицы эту травку и выбросила в сени. На полатях возле печи понабросаны были знакомые тряпки…
Мысли помчались стремительно, выхватывая обрывки прошлого, позабытого, того, что казалось похороненным навсегда. Вспомнилось, как, когда ей было лет шесть или семь (это страшной болью пронзило ее теперь), разразилась в хате свара из-за старой одежды, которая осталась после покойника, ее деда. Пришла за одеждой сестра Амилиного батьки, батька же все порывался выгнать ее из хаты. Та одежда, может, и стоила-то всего лишь каких-нибудь несколько злотых, а сколько наговорено было из-за нее всяких обидных слов. И виной тому была она, Амиля. Ей не во что было одеться, не в чем было гонять в поле скотину, так же, как и ее двоюродному брату, малому хлопчику, сыну той самой тетки. Почему, словно дикари какие-нибудь, они, забыв о близком родстве, обижали друг друга из-за такой мелочи недобрыми словами? Такая была жизнь, что и старое тряпье не было для них пустяком. А еще — если человек каждый день в голоде и холоде, так тут уж всякие границы и установления разрушаются.
Бежали мысли ее нестройно, лихорадочно.
То выхватят они из потаенных глубин души, что некогда было пережито, былое отцово батрачество в имении, его скитания с места на место, то высветят перед глазами в светлые цвета что-то неведомое, что очень похоже на молчаливую ширь земли в знойный полдень, когда в тебе такой жадный интерес ко всему, а все вокруг замкнулось в себе самом и в своем спокойствии.
Из всех этих мыслей и видений возникла жара на пыльной дороге и багряный блеск солнца над ней. Она, эта дорога, была пустынна, и пыль над нею, которая клубилась, из-под колес, не оседала, а стояла невысоко, над землею. На телеге рядом с Амилей сидел Андрей, которого она везла в город к доктору.
Он не надеялся выжить, и на закате солнца грустно она попрощалась с ним возле глухого строения городской больницы. И всю ночь ехала одна домой.
Хлопчик все стоял возле нее на полу, держался за ее ноги, а она глядела куда-то за окно в жаркое небо.
В этой домашней сумятице, в тесноте охватило ее еще одно чувство, которое чаще всего приходило к ней в минуты безотчетных воспоминаний ее. В самые острые минуты. Чувство это подчиняло себе мысли и волю, чтобы — или сделать человека очень сильным и решительным, или совсем немощным, слабым. Все тогда становится маленьким и незначительным перед тем единственным, что занимает в такие минуты человека.
Еще с той поры, когда она ребенком была, помнит Амиля одну такую минуту. Ей навеки врезался в память и поныне всегда стоит перед глазами тот жаркий, солнечный, клонившийся к вечеру день, когда случилось это. Она, малышка, не в силах была конец того дня и весь следующий усидеть в доме, пока не сплыла понемногу горечь с души.
— Дочушка, тата не ел с самого утра, отнеси ему хлеба, — сказала ей в тот день мама.
И она понесла тот жалкий хлеб, сухой, выстраданный из последней муки. А батька уже с середины дня, пожалуй, стоял без шапки перед крыльцом эконома в имении, выпрашивал послабления за какие-то долги.
— Тебе сколько раз говорили — не топчись тут перед окнами понапрасну, — сказала горничная, выходя на крыльцо.
Тогда отец заканючил:
— Вон мне дитя остатний кусок хлеба со стола принесло. Разве ж я от богатства прошу? Разве ж я…
И вот тогда произошло то самое важное. Сам эконом, высокий и сильный, выскочил на крыльцо и, схватив отца за шею, толкал его так перед собою через весь двор, до самой дороги, где стояли дворовые люди, и некоторые сочувствовали, некоторые смеялись. Отец пошел восвояси, а она, малышка, бежала за ним, и страшная картина отцовского унижения не давала ей покоя.
— Завтра пойду попрошу экономиху, — сказал спокойно отец, когда они немного отошли от имения.
— Не ходи!
Она закричала не своим голосом. Не могла больше вымолвить ни одного слова из-за слез и огромной тяжести.
— Почему? — сказал отец. — Может, ее уговорю, дак как-нибудь и кончится добром.
И, помолчав, еще сказал сам себе:
— Она, говорят, ничего себе, добрей его.
И еще большая обида обожгла ее сердце — из-за этого отцова спокойствия и холодной рабской рассудительности. Отец же говорил:
— Давай хлеб, подкрепиться трошки надо бы.
Они сели у дороги, и Амиля смогла только одно сказать:
— Как он пихал тебя через весь двор.
— Что ж поделаешь, — отвечал отец. — Будет хуже, если придут да остатнее заберут.
И молчал, Может, бури кипели в нем на дне души, но лицо его, грубое, обветренное, было холодным. И вот после того долго носила она в себе страшное отчаяние: «Может, ему не так уж и больно было, когда его схватили за шею, да тот — как он его гнул книзу, как пихал!»
Так вот отец прошел через весь двор в чужих руках, тот самый отец, который вечно голоден и измучен работой. Он пойдет к экономихе, хотя тут совершенно невозможно идти о чем-то просить — какая-то сила не позволяет снова идти просить, а велит делать что-то совсем другое: пойти и схватить того, кто унизил отца, и убить его, но не сразу, а чтоб он помучился перед смертью и чтоб слушал, как ему будет она за оскорбленного отца выкладывать всю обиду. Только так и надо поступить, больше никак поступить нельзя.
Но ничего не могла она, тогда совсем еще маленькая, высказать.
Лишь несколько дней спустя сказала отцу:
— Тата, побей его.
Он удивился:
— Кого?
— Эконома.
— Что ты выдумываешь?
И все это осталось навек.
Амиля отрешенно стояла в хате, ни с кем не разговаривая.
— Как это ты работу бросила? — спросила Андреиха. — Разве Бушмара дома нету?
Амиля вздрогнула от человеческого голоса. Она взяла на руки ребенка и вышла с ним во двор.
— Играй, сынок, играй себе.
— Ты уходишь? — спросил хлопчик.
— Ухожу, сынок.
— Почему ты уходишь?
Она понесла его к воротам и там опустила на землю.
— Не уходи, мама.
— Я приду… Беги в хату, сынок.
В поле плыл по посевам ветер, жито шепталось.
Через пригорок Амиля вышла к лесу. На самом пригорке — на ветру — остановилась и оглянулась. Высыхала под ногами роса. Ветер мял и трепал одежду.
Она подняла голову. Что-то незнакомое прежде рождалось из мыслей о Бушмаре. И как тучи перед грозой, это «что-то» собиралось в нечто громадное и овладевало Амилей. Бушмар стоял как живой в ее глазах — с насупленными бровями, недовольный, упрямый…
Первый раз в жизни у нее сжались губы и слегка подрагивали.
Она одна была на пригорке, перед стеной леса. Фигура ее возвышалась над овсами и житом. Ветер обдувал ее, и голова ее была поднята.
Обычной своею стремительною походкой она вошла в лес.
Человеку трудно перемениться сразу. Можно думать и говорить по-иному, а сам человек долго будет прежним. Так же, как прилетают каждый год из теплых краев, едва лишь повлажнеет весенний снег, гуси и машут крыльями над Бушмаровой усадьбой, так же, как улетают они над этими же лесами обратно, едва лишь потемнеет от старости на стерне белая паутина — так же своими дорогами будет ходить человек, пока окончательно не взойдет на дороги иные.
В тот день, когда вернулась Амиля после душевного надлома своего в Бушмаров дом, она ожила было ради иного своего предназначения на свете. Она, как только Бушмар вошел в хату — это было в полдень, — стала высказывать ему все, что в ней накопилось; говорила ему и о себе и о нем.
— …Ты понурый, ты тяжелый, и с тобою тяжело. Но ты можешь стать другим. Только скажи мне раз и навсегда, кто я для тебя и нужна ли я тебе. Если ты возненавидел меня, дак хватит попреками всякими мучить меня, а выгони меня из хаты. Тогда я знать буду! Если ж ты сам не знаешь, кто я для тебя, дак слушай — я останусь с тобою… Нам не плохо будет вместе… У нас будет дитя, твое дитя… А мое дитя в тягость тебе не будет… Я устрою все тут в нашем доме так, что ничего лишнего и не нужного для нас не будет, все будет по душе и тебе и мне. Только не будь волком для меня. А если другим быть не можешь, дак — скажи мне, не молчи — зачем я тебе? Ты скажи… Ты не отмалчивайся больше, а скажи то, что надо. Без попреков скажи… Так будет лучше…
Она говорила долго. Он сперва молчал с новым, просветленным каким-то лицом, словно узнал какую-то тревожную и важную новость, после которой муторно ему стало. Все же он дослушать хотел до конца. Все молчал, ни разу даже не взглянул на нее.
— Чего это ты? — сказал он вдруг.
— Ты о чем?
— Что с тобою стало? Где ты была?
Она смотрела на него.
— Где ты была? Что с тобою?
— Дома была.
— Где дома?
— У Андрея была. На сына своего поглядеть ходила. Сын у меня есть, знаешь?.. Тот самый, про которого ты вчера допытывался, от кого он. Тот самый, мой сын. Ты слыхал про моего сына?
Он стиснул зубы, но смолчал. Только глянул на нее. И вдруг удивление какое-то засветилось в его глазах.
— Дак вот я тебя спрашиваю, ты должен сказать мне.
— Я не знаю, что ты хочешь, чтобы я тебе сказал.
— Я только что сказала тебе, чего я хочу.
— Я тебе ничего не сделал худого.
— А вечером вчера, ты забыл?
— Я тебя не бил.
— Обязательно бить?! А что ты говорил мне! Ты помнишь, что ты говорил мне?
— Я тебе говорил правду.
— Правду? Это твоя правда?
Он снова поднял на нее глаза. Он никогда не видел еще ее такою. Ни одна женщина никогда не разговаривала еще с ним так. Он молчал, удивленный.
— Что ж ты молчишь?
— Что тебе сказать?
— Ты сам лучше знаешь.
После долгого молчания своего она услышала его угрюмый голос:
— То прошло.
Он стал заикаться.
— Что прошло?
— То, вчерашнее…
Потом он молчал. Она вышла в горницу, стараясь унять свое возбуждение, свою ярость. Он долго сидел, упершись локтями в стол, пока она не вернулась. Теперь она казалась более спокойной, даже улыбнулась притворно, когда подошла к столу:
— Все прошло, что было?
И помолчав:
— Ты правду говоришь мне?
Села с ним рядом. Снова притворно — не было еще причины для искренности — хмуро улыбнулась и тут же прогнала с лица эту ненужную улыбку. Так сидели они, и она рядом с ним становилась уже той самой прежней Амилей.
Люди жили тут медленной жизнью, изначально тихой… Человеческая жизнь была подобно жизни этого поля и этих лесов. Каждый год земля изменяла лицо свое. Но через год она была той же самой. И это имело какую-то власть над людьми.
Каждую осень над этим полем и лесами пролетали журавли и гуси. Тогда люди глядели на эту свою радостную грусть, думали о своих нехитрых делах. Подолгу стояли и вглядывались в этих вечных странников, которые знают только свою, извечную эту дорогу. Но дорога эта казалась людям необыкновенной и вольной. Может, люди завидовали этой свободе птиц, может, они чувствовали в эту пору то свое извечное устремление к чему-то, которое живет в них, в глубине, под невольничьими путами хозяйских забот.
Так шла здесь жизнь земли и людей на ней.
Когда Бушмар служил еще в армии, он тосковал по этой жизни. Здесь был для него центр мироздания. Но тогда он чувствовал это сильнее, чем теперь. Теперь он просто существовал, более других, может, озабоченный упорной своей борьбой с землею. Он попытался было выкорчевать в подлеске бесплодную доныне гряду. Но не справился. Так эта затея и осталась у него только в мыслях — вот что-то такое произойдет, время такое наступит, когда каким-то образом это у него получится, только постараться надо будет, и тогда что-то изменится… Ожидание этого не покидало человека, пока он доводил до лада, и доводил удачно, то, что оставил ему батька.
Подобным ожиданием были охвачены все. Бушмаровы деревенские соседи испокон века мучились на своей земле, она была тяжелой, но ее было мало. Люди думали — если б ее было больше, она была бы легче.
С огромной радостью люди принялись перекраивать ее, прирезать себе, где только можно было. Окрестные хутора сразу уменьшились. Сельчане откроили себе и княжескую землю. Земли хватило, ее стало вдоволь, но она стала еще тяжелее. Поэтому ее все еще было мало.
Надо было делать с землей что-то совсем другое..
Именно в это время Бушмар возненавидел Андрея. Андрей тогда начал орудовать на земле. Еще когда Бушмар служил в армии, Андрей первый подал ту мысль, за которую старый Винценты в разговоре с Бушмаром назвал Андрея гадом.
Люди не любили Бушмара, и он не любил людей. Он был звероват по натуре своей и, еще с батькой живя, привык отгораживаться от всех.
Уже в ту ночь, когда возвращался Бушмар домой из армии, он, ступив на землю свою, почувствовал было тоскливую тревогу. Но потом это прошло, он словно не замечал или старался не замечать того, что вокруг него творилось.
Но в глубине его души из этого вырастало страшное чувство. Может, оно росло от того, что так нежданно и такою близкой стала для него Андреева сестра. Амиля сама замечала это, и это заставляло ее страдать. Она не могла ради Бушмара отречься от брата, — с ним было связано все, что было в прошлом, чем наполнена была жизнь и поныне, и радости и горе, в его доме все было родным, с малых лет близким и знакомым. Но ведь и к Бушмару она была привязана великой и страшной теперь для нее причиной. Она теперь страдала ужасно. Ей хотелось с кем-нибудь поделиться этим. Но с кем? А Бушмар? Вскоре после той сумасшедшей ночи Амиля снова стала из-за него плакать. Он становился все жесточе, хоть временами находило на него какое-то просветление. Однако же это было только слабым проявлением человеческого чувства, которое и в нем где-то дремало. Амиля видела — это не есть близость его к ней, близость того Лявона, который в первые дни был для нее всем.
Та беда, которую пророчил Винценты, неотвратимо наваливалась на Бушмара. С приближением осени все шире шла молва об этом и все больше лишала Бушмара спокойствия.
Лето тогда было жаркое, сухое. Такого лета никогда не знала Амиля. Что-то черное, страшное стояло перед нею. Это было неведенье страшного будущего, отчаяние, которое вместе с мучительными думами под конец лета стало овладевать ею. Бушмар был беспощаден. Она уже не спрашивала больше, за что он возненавидел ее. Об этом не надо было спрашивать. На это он ничего бы не ответил. Он сам, может, ужаснулся бы, если б мог осознать, что это ж он и на самом деле страшно возненавидел ее. Присутствие Амили угнетало, оно стало невыносимым. Она была связана через Андрея с тем грозным, что приближалось вместе с осенью.
За лето Амиля намаялась в поле. Бушмар нанял на полевые работы людей; его уже пугало, что Амиля тут среди них за хозяйку. Люди не знали этого, никто ни о чем не думал. Но Бушмару казалось, что все мысли людей только о нем. Он стал уже обдумывать, как же быть. Раньше мыслей у него было мало, думать он не привык.
Лето кончалось сухими днями. Амиля не замечала больше утренних рос, тихих вечеров. Все сделалось неважным, второстепенным. Теперь она и впрямь все больше превращалась в Бушмаровой хате в наймичку.
Разговаривать с Бушмаром она перестала, а Бушмар и подавно молчал.
Бушмар видел, как Амиля все больше отдаляется от него. Это как-то вдруг открылось ему, в один солнечный день. Все напоминало о уже близкой осени. Проглядывал на дереве желтый лист, высоко поднялась на лугах отава. Он не догадывался, не чувствовал, что Амиле тяжело с ним. Он не мог почувствовать этого по природе своей. Сам же он, не сознавая, почему это так, почувствовал дикую радость от того, что все рушится у него с Амилей. Может, и еще когда-нибудь он сблизится с ней, но пока конец всему. Он что-то бормотнул ей однажды, но она не ответила, то ли намеренно, то ли не услышала. И это потрясло его. Он вышел во двор и оглядел быстрым взглядом все вокруг — яркую зелень земли, лес, небо… и пошел в чем был, без верхней одежды, без шапки за ворота. Он сел на коня, намереваясь пустить его на отаву, а выехал за лес и остановился там. Он долго сидел так на своем чалом, трепал ему гриву и стал, как ребенок, — радостный, не думая о причинах. Он слышал, как ветер идет над лесом, трещит и гудит в вершинах вековых деревьев, падает на землю и великой свежестью охватывает все. Он увидел над лесом крупного коршуна и не сводил с него глаз. Он, казалось ему самому, слышал даже запах перьев этой птицы, и вот уже — раздулись его ноздри, глаза стали быстрыми искрами. Он отпустил коня и сел на землю. На траве, на хвойных иглах сидел он долго, словно все тут было его.
Перед этим же, в тот самый день, Амиля пережила мучительный разговор с братом. Он уже сам собрался идти к ней, потому что сам все уже знал.
— Я за ним замужем.
Так она отвечала брату.
— А как, совсем или так себе?
Он это сказал, потому что видел, что она сама сейчас скажет то же самое. И он постарался помочь ей начать этот разговор. Ответ ее был такой: она содрогнулась вся, и сквозь напускную твердость прорвался плач.
— М-да.
Только это и смог вымолвить он.
Потом еще:
— Это я сам виноват, что отпустил тебя. Надо было тогда мне силой тебя не пускать к нему в наймички…
— Сама я…
— Надо теперь же положить конец всему.
— Почему конец?
— Беги оттуда и подавай в суд.
— Он меня оттуда не гонит.
Тогда брат даже разозлился, долго волновался и убеждал.
Так прошел тот день. Она под вечер была одна дома, а Бушмар все не возвращался. Его не было долго, он сидел там все, возле своего коня. Вечер стал обступать его, а он словно бы и не думал уходить отсюда. Он словно бы впервые в жизни своей почувствовал силу запаха лесной земли, великую тишину одиночества, горячую стремительность конских глаз подле себя, победные звуки большой птицы над лесом.
У Амили дома все валилось из рук. Вечер повстречал ее в поле, по другую сторону от ворот усадьбы, где за оградой начиналась стерня на лесной вырубке. «А не поручиков ли это?» — точили ей сердце обидные Бушмаровы слова, которые она слышала от него даже и в те дни, когда взяла было сюда на короткое время своего хлопчика.
У ног ее лежала пустая стерня. Над полем, над нею, над всей округой — слышала она — гудел лес. Она сидела на земле, маленькая, измученная, без прежнего живого блеска в глазах.
Был ветер, было чистое небо и одиночество. Шумел лес, и молчало поле.
Винценты никогда не вспоминал своих детей от первой жены — они давно разлетелись по свету. От второй жены было два сына. Который уж год они скандалили — никак не могли ужиться вместе, но хозяйство было такое, что делиться нельзя. Живя при них, Винценты держал сторону то одного, то другого, когда как. А всем говорил, что вмешиваться ему в спор детей особенно нечего — он их вырастил, а теперь они обязаны за ним смотреть, и больше ему ничего от них не надо.
Очень богатым Винценты никогда не был, но заносчивым был всегда. Над Бушмаровым батькой, бывало, смеялся, что тот хоть и зажиточный, а ходит мужик мужиком, никакого благородства, — забыл, видно, о своей родовитости и не знается с важными арендаторами и панами. Сам же Винценты с панами знался вот так: ждет, бывало, в воскресенье возле костела, у панского фаэтона, пока не выйдет из костела знакомый пан. Панские кучера посмеивались над ним, а он презрительно, молча лишь поглядывал на них с высоты своего шляхетского гонора. Когда подходил к фаэтону знакомый пан, Винценты вежливо здоровался. Пока лакей застегивал пану дорожный пыльник, Винценты поддерживал пана под локоть и затем подсаживал в фаэтон. За это пан при встрече никогда не отказывался ответить Винценты на приветствие. А когда Винценты раз в год являлся в имение к панским хоромам, горничная выносила ему что-нибудь из старых панских нарядов — штаны, сюртук или жилетку. Такие отношения были у него, можно сказать, со всеми окрестными панами и даже некоторыми подпанками. По этой причине иной пан у костела еще издали узнавал его по своим, например, штанам, иной по сюртуку, а по жилетке — какой-нибудь радзивилловский фундатор из имения. А когда панов повывели, Винценты стал пророчествовать, что «это даром хамам не пройдет». Но позже, после того, когда сыны его понатаскали из панских угодий бревен, он попритих. Молча уже наряжался по праздникам в панские обноски.
С соседями он ладил, но дружбы ни с кем не заводил. Кого и ненавидел, так и с теми разговаривал всегда незлобиво. Так он разговаривал и с Амилиным братом Андреем. Андрея называл он гадом. Много было причин для того, чтобы быть ему «гадом». Совсем отрекся он от всякой веры в бога. Он первый повел село на панские земли и хутора шляхты, объясняя всем, что советская власть никогда не лопнет. И хоть сыны Винценты тоже вольготней развернулись на земле теперь, старый Винценты знает, что «не хлебом единым жив человек».
Было время, когда Винценты готов был с каждым Андреевым словом соглашаться. Это в тот год, когда сыны его награбастали земли и леса. Андрей делал «выгодное дело», и если б на том дело кончилось, лучшего ничего и не надо было бы. Теперь паны уже могут и не возвращаться, можно, коли на то пошло, и без них прожить на свете, лишь бы все должным образом утвердилось; лишь бы закрепились навечно новые межи. Старому Винценты большой работы не выпадало, так он очень даже охотно поработал тут, поглядел — межу хлопцы сделали широкую, она даже уже дерном зарастать стала. И Винценты понасадил всюду на ней груши-дички: «Нехай укореняются — и межа будет вечно держаться одного места, и в жару отдохнуть славно на своем поле, под своею дичкою». А потом и над дичками этими и над межою стала нависать туча. Тогда Винценты лишний раз убедился, что гады останутся гадами навеки и с ними тому, кто не гад, не ужиться.
С той поры, когда Винценты наведывался к Лявону Бушмару поговорить о спасении, уже два или три раза успела прийти и уйти осень. И как только снег покрывал землю, прекращались и всякие тревожные разговоры, и все зимовало спокойно. Дички на меже начинали уже входить в силу. Но эта осень была самою тревожной, и разговоры были самые определенные.
Осень давно завладела полем. Лес загудел сильней и тревожней, дорога вдоль него не высыхала. Мокрыми просторами тянуло из леса. Поле синело под плывущим ветреным небом.
Ветер мчался полем.
С пригорка медленно спускался человек. Он легко опирался на суковатую старую палку, шел, словно прогуливаясь, даже что-то бормотал себе под нос, какую-то песню, без слов и мелодии. Он, переваливаясь с ноги на ногу, направлялся к лесу. За спиной его тонула во мгле деревня.
В лесу, на придорожных вырубках, ветер шастал по неубранным упавшим стволам и валежнику, гонял кусты и веселился. Человек останавливался, слушал, но лицо его оставалось равнодушным — лицо того, кто все это испокон века знает, постиг до конца и навсегда.
Мглистый день. Сырой сквозной ветер. Она нужна тут, медлительная фигура этого человека.
И вот человек вышел на опушку.
Собака сторожит хуторское одиночество. Ее лай долго, пока человек не подошел к крыльцу, спорит с ветром. Человеку неприятен собачий лай.
— Галас, Галас, стихни…
И, наконец, с внезапной злобой:
— Стихни, чтоб ты околел, чтоб тебя!..
Тут открывает двери из сеней женщина или девушка — такая она свежая, румяная. Глаза черные и большие. Недовольная и вместе с тем лукавая, шутливая улыбка.
— Как это он не укусил вас?
— День добрый, пани Галена..
Женщина все стоит на пороге, и приветливому старику никак не войти. Он стоит на месте, растопырив руки.
— Какая ж я пани? — смеется женщина. — Теперь нет панов.
— Ну, нехай себе нету, а все ж вы пани.
Он говорит это с удальством, легко. Подступает ближе и ест глазами женщину. Видно, за свой век хорошо изучил он всякие женские характеры. Женщина понимает его отлично и лукаво глядит на него. Ей становится весело, и она смеется. Но старик знает цену любому женскому смеху, он ему не верит сразу. И годы его таковы, что разве только подтрунивать может над ним, с улыбкою, молодая женщина. Но старик не держит в мыслях ничего подобного. Он здоровается с женщиной за руку. Та руку подает, но с лукавым, громким смехом тотчас вырывает назад. Тогда старик берет ее за талию, чтобы отстранить и пройти в сени. Женщина видит, что достаточно раздразнила старика, и хватит уже этого. Поэтому она становится суровой:
— Вы по делу какому пришли или снова…
— По делу, по делу, — быстро защищается он, — все по тому ж самому делу… По тому ж самому…
— По какому?
Женщина словно не помнит или, может, вовсе не знала ничего. На лице ее веселая решимость и злость. Вот она сейчас раз и навсегда отошьет отсюда старика, чтоб больше не таскался сюда.
— Пани Галена!
— Какая я пани?
Очень редко человека этого доводится видеть таким незлобивым, каким он вдруг теперь становится, разве что, пожалуй, он бывал таким, когда с лакеями вместе поддерживал под локоть пана. Он словно уговаривает женщину:
— Бушмар все равно не вернется…
Галена остро усмехнулась, вскинула вверх глаза: она что-то знает! А тот говорит:
— Таких быстро не отпускают. Его закопали надолго. Все одно к одному собралось тут.
— Вы все о чем-то говорите, может, с полгода, — кричит женщина, — я сама догадываюсь, чего вы от меня хотите, но сами вы толком про то, чего ради вы ходите сюда, — не сказали. Говорите толком!
— Я с полгода все думаю, как только выбираюсь сюда, это правда. Бушмар не вернется. Пройдут годы, пока он объявится тут. Я по-человечески хочу сказать. Два раза вы отказали моему сыну — зачем вы так поступаете? Зачем вам терять молодые годы, пропадать зря? Хозяйство это не ваше…
— Мое! Я жена Бушмарова!
— Вот, вот! Ваше! Теперь этакий закон. Кто работает — тот владеет. А вы ж еще и жена. А Бушмар прав не имеет, он арестант! Вам с ним разлуку надо брать. Вы сына моего не отталкивайте. Жить будете, работать будете. И тут будете хозяевами. Как это вы живете, лихо его ведает как, не по-людски.
Женщина кипит от обиды и злости. Но ждет еще чего-то.
Наконец Винценты выкладывает то, что должно переполнить чашу:
— Я перебрался б сюда, головою я еще хозяйством заправлять могу… Очень мне надо там с гадами в один котел нос макать…
— Во-оо-он! — вдруг кричит Галена. — Вон!.. Вон!..
Винценты ожидал всего, только не этого. Он даже не понимает сперва. Отступает и смотрит на Галену.
— Чтоб больше я тебя тут не видела!
Винценты упирает в землю палку: неужто все так глупо кончится? Столько пропало задумок и семейных советов? Он уже глядит в землю. Женщина закричала:
— Галас! Галас!
Откуда-то появляется пес. Женщина кивнула головою на старика. Галас стал набрасываться на него. Старик замахал вокруг себя палкой. Пес превратился в зверя. Старик попятился к воротам, отмахиваясь от пса.
— Как это я до сих пор не догадывалась! Это ж ты посадил его!
— Бушмара? Я! — торжествующе кричит Винценты. — Это я. Это моя работа. Убийц я не милую! Гадов не терплю!.. А ты хочешь жить с ним! Поручика убил, казенного леса накрал, районного начальника убить хотел!.. Это я для него постарался, что мне таиться…
Из-за ворот он кричит, готовый помириться:
— Сын мой еще придет к вам!
— Хорошо, что сказал, я вторую собаку заведу!
Пес провожает старика до леса. По лесу гулко ходит собачий лай.
Почему это Винценты так странно думал про Галену? Не только уверен был, что сына поженит с нею и сам завладеет Бушмаровым хутором, но даже и нестариковские вольности позволял себе рядом с нею: начиная разговор, не раз это он, старик, клал руку ей на плечо. Он и все вокруг только посмеивались, вспоминая Бушмарову свадьбу. О Галене у всех было определенное мнение — она не пара достойному человеку. А достойным был здесь Бушмар, достойным был и Винценты! Достойных людей тут много.
Посмеивались, вспоминая, как Бушмар подхватил Галену.
Ему тяжело разговаривать с начальством, даже с сельсоветским — это для него великая мука. А перед районным начальством он волнуется, заикается. Начальству его легко сбить с толку, он путается, все получается у него не так, как было, хоть ему и нет никакой нужды говорить неправду. Но зато, если где доведется не говорить, а действовать руками, пускай перед ним какое хочешь начальство, то Бушмара тогда не узнать — он ловок и беспощаден. Своего он тогда не упустит.
Суд тогда трещал от хохота. Не помогал и сердитый звонок судьи. Даже народные заседатели улыбались в усы — когда Бушмар выступал перед судом. Рыжая суконная бурка делала его тонким и более высоким. Шапку он неловко держал в руках, в руках держал и кнут, пока ему не посоветовали хоть кнут этот куда-нибудь поставить в угол. Он заикался и волновался страшно. Про Амилю как начал говорить, так еще б немного, и договорился бы до поручика. Сыпал полусловами, краснел и белел, приплетал сюда все, в чем не было здесь надобности, и запутал сам себя. Про поручика не вспомнил, но недалеко было уже и до этого. И вдруг все снова вспомнили об убийстве. Каждый, кто не забыл о том деле, сразу подумал — не иначе таки это Бушмарова работа. Суд удовлетворил требование Амили — Бушмару присудили давать на ребенка и заплатить Амиле за все время ее работы на хуторе. Так закончился этот суд. Бушмар ночью ехал домой, спасаясь одиночеством от своих судебных переживаний. Успокоившись, он стал думать о молодой женщине, дело которой он, до своего еще выступления, так же, как и все, с интересом выслушал. Она пожила с мужем два месяца и теперь развелась; оказалось, что муж больной, а жить с больным она не хотела. Она обо всем спокойно рассказывала суду. Муж ее вел себя тихо, хоть и видно было, что он потрясен и удручен, а она говорила жестко, обвиняла его, что он больной женился. Когда потом отсуживала она себе свое приданое, выступали свидетели — соседи их, односельчане. Бушмар вместе со всеми слушал дело, дожидаясь своей очереди, а женщина, выступая, несколько раз ненароком взглянула на него. И этот взгляд пронзил его. После суда, уезжая домой, он увидел ее на возу — почему-то она еще не уехала. Отец ее хлопотал возле воза.
— Бывайте, — с грустью сказал ей Бушмар.
— Бывайте.
И она улыбнулась, может, вспомнив, как он оправдывался в суде. А его эта улыбка лишила покоя.
В последующие дни он все думал о женщине, а спустя некоторое время поехал посоветоваться с братом. Тот дал ему совет такой, который окрылил его радостной уверенностью. И он с братом поехал свататься. Ему было необходимо теперь покончить как можно скорее со всем прежним. Года два прошло, должно быть, с того дня, как навсегда покинула его хутор Амиля. И Галена застала тут большой беспорядок во всем, что не касалось земли и скотины. Вокруг стали судачить о Бушмаровой жене. Ее первое замужество стало обрастать людскими выдумками. Через каких-нибудь полгода сама тяжба ее с первым мужем превратилась в людских устах, можно сказать, в легенду какую-то. Особенно старались на сей счет парни. И даже старый Винценты пустил было в оборот гадкую догадку, что спустя какое-то время, как и первый муж, Бушмар станет больным и не нужным ей. Но это не запало людям в мысли — больше всего интересовались Галеной нынешней, а не завтрашней. Она с лукавыми шутками дразнила взглядом хлопцев и мужчин. В престольные праздники хлопцы выискивали причину наведаться на Бушмаров хутор — выторговать семенного клевера или огородной рассады. Галена прожигала их глазами, доводила до того, что они не хотели уходить отсюда, а сама, глянув кому-нибудь из них в глаза в последний раз, сурово говорила, что тут не совхоз, чтобы продавать клевер, и уходила в хату. Хлопцы продолжали топтаться возле Бушмаровой хаты, а Бушмар, как зверь, поглядывал в окно, а затем, будто случайно, выпускал из сеней собаку. Хохот парней и собачий лай долго будоражили лесные дебри. После этого Бушмар требовал от Галены «правды». Она отвечала ему ласково, но так, что он дрожал, чтобы не лишиться этой ее ласки. Едва она с нарочитым безразличием на него глянет, он, не помня себя, вскакивал, требовал, просил, умолял ее сказать «правду». А она, подержав его немного в таком состоянии, уверяла его, что не знает, зачем хлопцы таскаются сюда, и обещала, что в другой раз сама сразу выпустит собаку и не выйдет к ним. Она одаривала его таким взглядом, что он покорно умолкал и верил. Все так и говорили, что Бушмар подпал под бабскую власть, а власть эта даже и с самим Бушмаром справится. «Это ему не Амиля!» А Бушмару было все равно, что и как о нем говорят. Мнение людей его не интересовало. Он был бы рад, если б вовсе нога человеческая не ступала на его хутор, если б ни одно живое существо, способное мыслить и разговаривать, не появлялось никогда по эту сторону леса.
Но в таком состоянии беспокойства Бушмару недолго пришлось пребывать. Забеременев, она стала другой. Ее больше не тянуло в деревню, она перестала жаловаться на волчье одиночество лесного хутора, часто улыбалась сама себе тихой улыбкой, такой не похожей на ту мгновенную улыбку, которая приковывала к одному месту хлопцев возле хаты, а Бушмара — к хате. Бушмару было теперь намного спокойнее, и еще больше, кажется, он стал ненавидеть каждого, кто заходил иногда на хутор.
По ту сторону леса шла тогда упорная работа, из-за которой свет стал не мил старому Винценты. Однако на хутор к Бушмару он не приходил больше советоваться и давать советы. Стал он ходить сюда тогда, когда беда навалилась на Бушмара. Сам Винценты помог этому — у него тогда уже рождалась мысль силой осесть возле Бушмара. Он стал действовать — старался все ублажить начальство, чтобы, когда будет полная обрезка, дали ему кусок Бушмаровой земли. И когда не удалось это, стал присматриваться к новой возможности. Бушмара потащили тогда в суд за крупную порубку леса: он начал помаленьку валить ели и закладывать незаметно разобранную стену в гумне. Винценты сразу узрел эту Бушмарову работу. На Бушмара наложили большой штраф. Бушмар его не заплатил, так же, как не заплатил и налоги. Кто-то приехал из района взыскать с него штраф. Бушмар заволновался, стал заикаться, злиться. А в те дни из-за чего-то не поладили они с Галеною, и он тогда ходил, как зверь. Да еще показалось ему (или, может, так оно и было), что районный начальник чересчур стал заглядываться на Галену, а та не выставила его из хаты, что должна была сделать ради Бушмарова спокойствия. И вот во дворе районный служащий о чем-то заговорил с Галеной, смеясь так, как смеются пригожим женщинам. Бушмар, стиснув зубы, схватил его за ремень, стремительно проволок через весь двор и швырнул по ту сторону забора. Начальник еле поднялся, долго сидел на земле, пока кое-как смог доковылять до деревни. А назавтра Бушмара арестовали. Тут было все — и неуплата налога, и лесные порубки, и увечье, причиненное районному служащему (тот долго лежал в больнице и с трудом очухался), и Бушмару дали два или три года.
Покидая усадьбу, Бушмар ничего не сказал Галене. Она с плачем проводила его за лес. А он даже не оглянулся. Это ее не поразило. Она словно заранее знала, что так и будет, знала, что Бушмар не сможет иначе.
Галена стала быстро понимать Бушмара. За короткое время узнала она всю звероватую простоту его характера. Она сердцем постигла всю человеческую возвышенность его души и всю ее угнетенность. И, оставшись одна, она сразу поняла, что сказал ей на прощанье своим молчанием Бушмар, о чем говорили его сдвинутые брови. И она стала хранить то обещание, которое дала бы Бушмару, если б он не молча, а что-то сказав, попрощался с нею. Она сразу стала такой, что никому и в голову не приходило проявить какой-то интерес к Бушмарову хутору. Не было Бушмара, не продавался тут и семенной клевер. Только месяца через два заглянул было сюда, словно ненароком, Винценты. Тогда уже у него начала формироваться твердая мысль о том, чтобы поженить с кем-нибудь сына и вместе с ним устроиться где-нибудь так, чтобы дожить свой век самому себе паном. Жизнь гнала его из собственной хаты, от следов былого. Теперь он ненавидел Бушмара так же, как и Амилиного брата: один был врагом, который не сдается, а другой — наступающим.
Галена на первых порах и не ждала никаких вестей от мужа. Она видела его насквозь. И, действительно, Бушмар молчал месяца, может, три. А затем заговорил вдруг. Одно за другим пошли от него письма: «береги себя», «соблюдай себя в своей хате», «сохрани все, что можно, не сбывай ничего, а я тут долго не пробуду…». Кто-то малограмотный, очевидно, допровский Бушмаров товарищ, передавал приветы, пожелания, стремления Бушмаровой души. Но Галена узнавала Бушмара только по тем словам, которые касались нажитого добра, по этому «соблюдай себя в своей хате». За этими словами и стояла Бушмарова душа, которая для Галены была ясной и понятной и которой не требовалось много слов, чтобы выразить себя. Галена догадалась: внезапно потрясенный, оглушенный бедою, Бушмар сперва и не думал ни о чем. Словно все уже было кончено для него на белом свете, словно нечего уже было ждать человеку. Но потом все вошло в привычку, Необычайное стало приобретать черты обычного, и тогда снова обрел человек под ногами землю.
В хуторском одиночестве Галена родила сына. В тот самый день Бушмаров брат едва успел привести свою жену. А еще через день Галена стала браться за работу. Жена мужниного брата уехала. Этой Бушмаровой родни Галена не любила.
Бушмаров сын удался весь в мать. Отцовский был только цвет глаз. Это говорили все, кто видел его. А поглядеть на малыша подходили люди к Галене, когда она выносила его в лес и за лес. Она несла его вдоль стены леса, думала только о нем и тем самым отрешалась от докучливой заботы своей, связанной с неизбывным беспорядком в хате. Потому что как ты ни старайся, сколько ни хлопочи, одной парой рук ничего не добьешься. Как она ни разрывалась поначалу между работой и заботами о ребенке, все равно не было порядка. Все было неухожено, разбросано. И она приняла это с легким сердцем. У нее появляться стала тоска по людям, поэтому ее так часто и тянуло за лес. А тогда как раз происходили огромные перемены вокруг. Бушмару оставили только усадьбу и земли по норме на душу. На той стороне леса было уже коллективное поле. Оно прижимало усадьбу немилосердно. Тогда Галена в первый раз за все время написала Бушмару правду о хозяйстве.
В ту пору Винценты ерзал, как подсмаленный. Видно, допекли человека здорово, если готов был посадить на шею сыну Бушмарова ребенка. Но после того, как Галена дала ему от ворот поворот, он сник обессиленно. Он только шептаться стал с людьми и охать.
Шла уже третья осень с того дня, как Амиля покинула хутор. Про Амилю Бушмар никогда не рассказывал Галене, она и не допытывалась, знала лишь то, что услышала когда-то на Бушмаровом суде.
Идя с ребенком вдоль леса, она видела людей на поле. На нее поглядывали издали, словно ненароком подходили ближе. Она сама пошла к людям. Малыша разглядывали долго, сочувствовали, что она одна с ним. Галена поговорила с людьми и пошла назад. Это было после того последнего случая с Винценты. Осень в тот день проснулась погожей. Цвел возле леса вереск, березняк весь сиял от солнца и листвы. Леса дышали спокойствием, грустная радость переполняла их. Ни о чем не думая, Галена вошла в лес, ступила на свою дорогу. И тут услышала, что кто-то догоняет ее. Шаги были легкие и быстрые. Галена оглянулась. Бежала женщина. Галена подождала ее, и вот они встретились.
— Я погляжу на вашего маленького, — сказала женщина.
Галена увидела грустное спокойствие незнакомого лица, нервозную стремительность движений, замешательство.
— Не похож на Бушмара, — заметила женщина.
Что-то еще она хотела сказать — Галена заметила это и ждала. Они шли рядом — та первой зашагала по дороге. Галена догадываться начала. Идти молча им было неловко. Галена спокойно поглядывала на ребенка и на все, та нервничала.
— Вы Амиля? — просто и обыденно спросила Галена.
— Я.
— Пошли на хутор.
Предложила это она так просто, что Амиля согласилась. Шли они медленно. Амиля вглядывалась все в детское личико.
— Он мог бы быть похожим на своего брата…
— На какого?
— На моего маленького, на еще одного Бушмарова сына. Он как раз мог бы быть таким же…
Потом она подумала, что Галена могла обидеться на что-нибудь, и глянула на нее. А та шла, как шла. Только словно не понимала разговора. За лесом Амиля повернула обратно:
— Не пойду дальше. Нехорошо мне туда идти.
— А я давно хотела вас увидеть.
Амиля шла назад быстрее. Она ведь только хотела взглянуть на второго Бушмарова сына, не похож ли он на ее хлопчика! Это было бы страшно! Тогда она могла бы невзлюбить его. Ведь и появление его на свет было связано с такими страданиями, которые до конца выветрили все молодые порывы. Это ж первый сын ее получал прежде всю материнскую ласку! Нет, она поровну делит теперь эту ласку меж обоими своими сынами! Сынами своими!
Она гнала от себя страшные мысли.
«А эта еще зовет на хутор! На тот самый хутор!»
Почему-то какую-то обиду вдруг почувствовала она в этом приглашении. Намеренное пренебрежение со стороны Галены. Даже, может, издевку.
Не раздумывая, Амиля вернулась. Галена медленно шла стежкою по стерне.
— Я зайду на хутор.
— Хорошо… Я ж вас позвала.
Галас узнал свою прежнюю хозяйку, стал ластиться к Амиле.
Вот то самое место, где она когда-то нагнулась зашнуровать башмак. Тот самый двор и сад…
Амиля вошла в хату следом за Галеною.
— Не удались мне молодые годы, — сказала Галена.
— А вы думаете, мне удались! — крикнула Амиля.
Галена опешила.
— …И мне не удались! Вы ж тогда (я хорошо запомнила вас) были на суде, вы слышали все, как же это вы вышли за него? Как вы не побоялись! Разве не видно было тогда, что он за человек!
— Мы с ним живем хорошо.
Амиля плакала. Неприязненное чувство к Галене росло в ней.
— Слава богу, что они не похожи друг на друга.
— Кто?
— Дети. Я своего возненавидела бы тогда.
— За что? Зачем вы это говорите? Вы и на меня недобро, как на врага, смотрите? А за что?.. Я ж вижу, что о Бушмаре вы и теперь думаете. Каким бы он ни был, вы его не забыли…
— Забыла… Не думаю…
— Видно, думаете, раз такой разговор завели, если сразу не сбежали тогда, в первые ж дни. Потому что он тяжелый человек, другим он никогда не будет.
— Но ведь вы же живете с ним, не сбежали от него.
— Я живу, да коли б он стал измываться надо мною, я и дня никогда с ним не пробыла бы. Зачем же так жить…
— А если лучшего не бывает?
— Как это не бывает? На свете много всяких жизней и человечья доля разная…
Амиля хмуро слушала. То же самое говорит иногда брат, когда жена начинает жаловаться на судьбу.
— Что ж ты сам своей счастливой доли не нашел, а кого-то учишь? — обижается тогда жена на Андрея.
Андрей тогда произносит несколько суровых слов насчет глупого людского нетерпения, говорит, что с этакими людьми одна тоска. И сбегает куда-нибудь из хаты.
«Мрачный он человек», — думает тогда об Андрее Амиля, не умея иначе определить натуру брата.
Небо было над лесами синее и тихое. И тихо было в самих лесах. Осень свершила свое и отдыхала на полянах — там еще зеленела трава, стояла вода. Кое-где еще желтый лист держался на дереве, готовый и зимовать там… Этого покоя не нарушали и ветры. Они густо шли своей дорогой, с дикой лаской припадая к земле. Солнце временами прокрадывалось из-за туч, но осень — перед своей кончиной — любила ненастье. Так доживала осень последние дни. Туман с речки или из оврага или дым от пастушьего костра если поднимется, то невысоко стоит над землею. И звуки человеческого голоса звенят долго в этой просторной тишине.
Дороги были пустынны. На дороге высокая человеческая фигура выросла однажды под вечер. Суровый и стремительный контур ее разрушал гармонию тихой осенней благодати.
Человек спешил. За плечами у него была пустая торба. Он только на пригорке приостановился, откуда шире открывалась земля вокруг. И снова заспешил. Деревню он обошел стороною, но его все равно увидели. И все говорить принялись про него:
— Бушмар шел домой из острога.
— Спешил страшно.
— Не отбыл своего срока, амунистия, видать, какая-то!
Вечер осенью наступает быстро. Бушмара он настиг возле хуторских ворот. Синь неба сгустилась, леса почернели.
Дубняк подступал к самым хатам. Вечером он совсем сливается с убогим деревянным человечьим кровом. Когда зажигаются на небе звезды, небо подымается выше, земля чутко дремлет под ним. Тогда, если заплачет в хате ребенок, детский голос далеко слышен в лесу.
Я тебя качала…
Поет женщина. Со двора слышно, как скрипят веревки, на которых подвешена люлька. В хате разговаривают. Женщина все поет.
— Андрук, ты собираешься куда? — слышен другой женский голос.
— Я под вечер видел, как Бушмар домой из допра шел, — отвечает мужчина.
Женщина еще что-то говорит, но человек выходит из хаты. Другой человек быстро отбегает от окна. В сумерках он кажется косолапым. Отбежав шагов на десять, он спокойно поворачивает назад, словно идет себе спокойно своей дорогой.
— Добрый вечер, Андрук, — говорит он, стараясь сохранить спокойствие.
— Добрый вечер, Винценты, — точно так же сдерживаясь, говорит Андрей.
— Бушмар вернулся.
— Ну!
— Не видел?
И Винценты хитро улыбается, как следователь, который поймал на слове подсудимого. Затем говорит!
— Лучше б он совсем не вернулся.
— Почему?
— Мерзкий человек. Волк, Зверь, Людей ненавидит. От него пользы людям никакой быть не может.
— Удивляюсь. Вы ж с ним должны неплохо ладить. Он сам себе князь, и ты благородный человек, хамов не любишь, с гадами знаться не хочешь… Разве вы не поделили чего?
— А откудова ты ведаешь, что я с ним большим приятелем должен быть?
— По-моему, нет у вас повода для свары. Жили б вы себе по-хорошему, уважительно, по-божески; знались бы, как добрые люди, как родня какая…
Винценты не дослушал. Он зашагал быстро, с молчаливой ненавистью.
— Бож-же мой, бож-же мой, — шептал он, нажимая на «ж». Он издали слышал, как подался на улицу Андрей и как Амиля пела все своему меньшому сыну.
Когда Бушмар вышел за страшные ворота допра, гнетущая тяжесть неволи все еще давила его, пока он не миновал последний городской переулок. Словно кто-то могучий, непобедимый держал его за плечи и вдавливал в землю. Когда проходил городом, узнал близких, из своей сторонки людей возле возов, но еще больше прибавил тогда ходу, только бы не заметили и не предложили сесть на воз. Он совсем успокоился, когда почувствовал, как полевой ветер свистит в ушах и бьет прямо в глаза. Тогда почувствовал он поток бурной свободы. Она гнала его по земле, осенними дорогами, луговыми тропинками, лесами. Что-то больше сорока верст проделал он за тот день и еще больше мог бы пройти. Легко вошел он в лес, вихрем миновал его тотчас. Галас рванулся к нему со всех ног своей собачьей радости. В воротах они стояли вдвоем, обнявшись. Бушмар раздутыми ноздрями втягивал в себя осенний запах мокрого дерева, соломы, земли, пес захлебывался визгом, дрожал от счастья. Опомнившись, Бушмар направился к хате. Пес потащился на задних лапах следом, держа в объятиях спину хозяина. Галена встретила Бушмара на крыльце. Она обняла его за шею и повела в хату. И только тут, когда уже пахнуло знакомым испокон века углом, зашевелилась где-то глубоко в сердце тревога. Он и сам не понимал еще, что это и от чего. Или это начало чего-то большого, или ерунда какая-нибудь? Галена подвела его к люльке:
— Видишь?
Он чиркнул спичкой, чтобы вглядеться в лицо незнакомого еще сына. Галена не сводила с него глаз.
Через полчаса он уже топал по двору. Пес носился за ним. Фигуры их быстро двигались в ранних сумерках, они несколько раз обошли двор. Наконец Бушмар направился за ворота. Он шагал широкой своею межою и тут чувствовал, как тревога его быстро растет. И он стал осознавать ее. Он уже держал в мыслях то, что увиделось ему, как только подошел он нынче к дому, но что ускользнуло тогда из головы и сердца. Чтобы беспощадно вернуться теперь.
За дикою, еще отцовскою полевою грушею межа была разворочена плугом. Сперва даже, пока еще не закипела мысль, он по хозяйской привычке подумал было: «Какой-то неумека вспахал», — а потом вдруг все потонуло в мельтешении земного мрака вокруг и ясной полосы над лесом. Все кругом было искромсано бороздами на делянке — начало поздней зяби. Далеко чернел в сумерках хутор. Борозды привели Бушмара к самому забору. Дико бросился он в хату к Галене.
— Наше поле вон там, — сказала она, показывая ему в окно за сад. — На три души оставлено нам. Вот недавно все сталось. Я ж писала тебе.
— Без меня?!
— А чем ты помог бы?
Она смотрела ему в глаза, просила взглядом не думать об этом. Глаза у нее были такие же, как тогда, когда он впервые увидел ее на суде. Глаза эти жгли его. И это еще больше подняло в нем бурю страшного потрясения. Похожее было с ним тогда, когда в армии после первой поверки сел он на койку в казарме и когда впервые заперли его в допровской камере. Он бросился с лампою вдруг к люльке.
— Чего ты присматриваешься так? — удивилась Галена страшной обеспокоенности его угрюмого лица.
— Это мой?
Она гневно, гордо встала перед ним:
— Твой!
— А не лжешь?
Она вскинула голову и отошла молча.
— Ага, чего ж ты смолкла?!
Он начинал уже кричать. Она стояла напротив окна.
— Видно, грех какой-то есть, коли молчишь!
— Есть! — отвечала она, повернувшись к нему.
— Говори!
— Не скажу.
— Скажешь!
— Нет!
— Дак я зараз иначе поговорю.
— Никак ты иначе не поговоришь.
— Говори, кто приходил к тебе.
— Кто только хотел, тот и приходил.
— Скажи!
— Не скажу.
— Скажешь…
Она стояла перед ним, не сводя с него глаз. Он все твердил: «Скажешь… скажешь…» Сперва кричал, затем стал просить. Просил долго, вдруг становился мягким — странным даже для Галены, то снова повышал голос до звериной его силы. Стучал тогда кулаками по столу, потом снова унижался до мольбы, А она смотрела, как он бесится, и все повторяла:
— Не скажу.
Наконец он обессилел. Вышел из хаты, кликнул за собою собаку. Вихрем домчал до леса и через лес, шел, сам не зная куда. В лесу громко шуршала под тяжелыми сапогами его не слежавшаяся еще листва, за лесом — звучно шипел под сапогами перемешанный с песком дорожный гравий. Бушмар напоминал что-то беспощадное и тяжелое, что все крошит вдребезги под ногами своими, стирает с лица земли, даже не замечая этого, думая только о себе и о своем. Малые и слабые существа спасаются, убегают от этого страшного топота. Но их никто не замечает. Тут только дикость и случайность. Что и кто угодит под сапог? Кого и что растопчут насмерть? Кто и что застонет под сапогом, прощаясь с жизнью?
Бушмар искал успокоения в быстрой ходьбе. И только теперь дали о себе знать сорок верст дороги за день. В ногах появлялась тяжесть, улеглись недовольство, страх, злоба, ненависть, тревога… Перед ним чернели стены и крыши, Мерцали светом окна. Давно не был здесь Бушмар. Он сторонился этого места с давних пор, со дня того случая с поручиком. А теперь и подавно. Возле крайней хаты он остановился, пока не дошло до его сознания, что надо бы убираться немедленно отсюда.
— Здоров, Бушмар!
Бушмар вздрогнул. Он не заметил было, что в воротах стояли люди. Несколько человек. Теперь он узнавал тутошних хлопцев. Ему не по себе стало подле них.
— Как поживаешь, Лявон?
— Тебе что-нибудь от нас надо?
Бушмар не отвечал ничего. К нему подошли. Теперь он узнал и Андрея. О чем-то там разговаривали возле него, то ли с ним, то ли между собой беседовали, но Бушмар не слышал, о чем. Только кольнули его Андреевы слова. После них он и слышать стал разговор.
— Недавно про тебя мне Винценты напомнил. Что-то очень уж не любит он тебя.
И тут воскресло все прежнее. Отчетливо встало перед ним, заслоняя все, одно громадное и самое важное теперь: ненависть к Андрею.
— А не ты ли его науськиваешь на меня?!
— Разве у меня работы другой нету?
— А что тебе еще делать? Тебе другой работы и не надо.
— Почему ты так думаешь?
Бушмар чувствовал на себе оскорбительный и злой взгляд Андрея, видел, как тот подступил ближе.
— Я не думаю, а на себе вижу твою работу. Я ее хорошо почувствовал! Может, лучше уже и почувствовать нельзя.
Он сдерживал свое сильное желание смешать Андрея с землей.
Что он там наговорил Андрею или Андрей ему — Бушмар не помнил. Что-то он отвечал, а то и молчал злобно. Только потом уже, когда Андрей пропал куда-то с глаз его, он почувствовал его слова. Не вспомнил, а почувствовал. Тот бросался словами, будто булыжником. А как договорился Андрей до этих своих слов, в памяти не удержалось.
— …Ты где ни повернешься, всюду паскудство, а может, что и худшее кому сделаешь. Будто весь мир твоим должен быть…
— Я на чужое не лезу, — закричал Бушмар, — чтоб только никто меня не трогал! Не трожь меня!
— А ты поговори про людей, а не про свой хутор! Ты ж его от всего света не отгородишь! Райисполкомовец ступил было раз на твой хутор? Ты никого не трогаешь? Вспомни про любого, с кем ты хоть раз дело имел когда. А про Амилю ты не забыл еще или уже и следа в твоей голове от нее не осталось? Ты хочешь по жизни пройти так, как тебе хочется. Что на дороге — должно уступить тебе. А что не успеет уступить, попадет под твой сапог. А кого-нибудь ты и сам покличешь к себе на минутку, из-за жадности своей или нужды. Ведь и волк же не таскается вечно один, без канпании. А потом ты идешь дальше и ни на что не глядишь, ничего под ногами не замечаешь. Будто все это только для тебя живет на свете…
Когда шел уже Бушмар назад, слова эти жили где-то в чувствах его, но они были далеки от него, ничего в нем не задевали и увеличивали только ненависть к Андрею. Он опомнился на улице, в одиночестве. И что поразило его тут, так это только неожиданность, что стоит он возле той хаты, где жила когда-то, а может, и теперь живет Амиля. Он зашагал назад медленно, не так, как шел сюда. Таким бесконечно усталым он чувствовал себя, может, впервые в жизни своей. Не то, чтобы у него болели ноги, или ныла спина, или туманилась голова — от дневной дороги, от вечернего потрясения, — что-то другое было. Как в тумане миновал он то место у леса, где сиживал когда-то, ощущая радостное присутствие лесной стены меж ним и Амилею, где всматривался в коршуна над лесом — он теперь это, через столько лет, задрожав весь, вспомнил. Будто сквозь мглу, видел он расковырянную плугами дорогу под ногами, раскопанное глинище для кирпича, сгруженные за деревней бревна, пораспаханные межи, разобранный забор… Все совсем не такое, каким было еще так недавно, когда уводили его на отсидку…
Все рушится и исчезает!
Галас носился перед ним. Лай его гулко рвал лесную тишину.
Пришел домой Бушмар поздно. Галена кормила ребенка.
— Где ты бродишь? — спросила она.
Он молчал.
— Почему не отвечаешь?
Словно сговорились все в тот день — упрекать его.
— Ты молчишь, дак и я могу молчать. Как ты встретил меня, воротившись после такой своей беды? Несчастье миновало, да нету того, чтоб ты почувствовал это, порадовался вместе со мною, с дитем, которого еще не видел, а стал думать про то, чего не было. Почему ты не поверил мне, как тебе даже в голову пришло спрашивать такое? Разве ж виноват кто, что твое хозяйство убавилось? Да и мог бы ты забыть покуда про все остальное, а побыть, как человек, со своею семьею. Будто я тебе не близкий человек, а чужой, что тебе попался на дороге…
Она говорила долго. Вспоминала нарочно про все.
— …Тут Амиля заходила. Мы с ней разговаривали долго…
— Про что ж это вы с нею говорили?
— Меньше всего про тебя. Она все порывалась про тебя говорить, да разве ж это мал свет человеку, что непременно надо только об одном думать?.. Про все мы говорили. Она все вспоминала: как росла, что у них в хате делалось. А я дак нет! Никогда я ничего не вспоминаю и не хочу ни о чем вспоминать. Что было, то прошло, а что будет, то важнее…
Бушмар стоял, скрючив пальцы в карманах свитки.
— Ты б натешился своею свободой, дак нет, гоняешься за чем-то ночью где-то в поле, ищешь неведомо что, чего никогда не терял, чего, может, и не было никогда у тебя…
— Не было? Не терял?! Я по-те-рял!
— Что ж ты такое потерял?
Она и в самом деле ждала от него ответа.
— Как раз ты, может, и не потерял ничего, хоть и кажется тебе. Ничего ты не потерял. А если что и потерял, дак кто-то нашел, даром оно на дороге не пропало. Может, тот, кто нашел, не мог жить без этого, а тебя это только искалечило навеки. Ты ж на человека не похож. Это ж с тобою и тебе самому жить тяжко…
Галас царапался из сеней. Отворил двери и ворвался в хату. С визгом бросился к хозяину. Тот с наслаждением пнул его в живот носком сапога. Галас заскулил, не понимая, что это вдруг стряслось, отскочил. Ребенок проснулся, заплакал. Стало шумно в хате. Бушмар вышвырнул Галаса на крыльцо. Пошел на кухню, лег при столе на голую узенькую лавку и заснул.
Галена утром не будила долго. Тихо ходила по кухне. Он, когда проснулся, с удивлением каким-то в глазах, будто не понимая ничего, глядел вокруг. Как и всегда, извечно, был он угрюм, молчалив.
— Не думай ни о чем, — подошла к нему Галена.
И, не дождавшись ответа:
— Может, со всеми вместе прилепишься жить, мне хочется к людям. И ты там изменишься…
— Дак мне меняться надо?
Она почувствовала, что сказала в эту минуту глупость. И поправилась как могла:
— Это я просто так сказала. Просто так… Брось, не думай ни о чем, давай жить будем, как люди живут… Возьми себя в руки, не мучь себя и меня лихо его ведает какими мыслями, словами…
Она положила ему локти на плечи, наклонилась к нему лицом. Он сидел теперь такой маленький и слабый перед нею. Она стояла над ним, глядела ему в лицо.
Но он не сдался. Он прежде всего глубоко чувствовал межу меж собою и всеми, не исключая ее. Он, чтоб отвязаться, погладил ее по голове и встал. Нехотя взялся он за работу во дворе, чувствуя себя чужим всему и всем даже тут. Он и не пытался совладать с собою. Зачем это нужно человеку! Никогда этого не было, не родилось это вместе с ним на свет!
И Андрей видел тесноту вокруг себя, но в себе самом чувствовал свободу.
Когда после неожиданного разговора с Бушмаром вошел он в хату, почему-то, как никогда раньше, охватило его ощущение тесноты в ней. Может, этот разговор пробудил в нем стремления, которые всегда жили в нем.
Его и Амилины дети спали. Амиля больше не пела колыбельную. Она и жена его шили что-то, наклоняясь над столом к лампе. В хате было душно, пахло запечной пылью. Он заметил: за матицей пылились который уже год несколько книг, с той поры, когда еще у него хватало времени больше интересоваться ими, — еще из армии кое-какие, из этих книг принес он. А теперь хозяйские заботы — он единственный мужик в хате — отнимали все его время.
Он подошел к столу, глянул в женино лицо. Он часто пытался представить ее себе прежней, молодою. И не мог. Давно уже она замужем за ним. Лицо ее давно стало блекнуть и стареть. И лишь тогда становилось юным, девичьим, если радость какая-нибудь оживляла его. Тогда глаза ее светились огнями, исчезала с лица надоевшая и постылая неизбывностью своею озабоченность.
Когда-то, в совсем еще молодые годы, когда он был лихим цимбалистом, она была стыдливою и тихою. Первые свидания еще и теперь волновали ею. Сколько раз он, живя с нею, вспоминал то время. Она глядела обычно в одну точку, куда-то сквозь все, что было перед глазами, далеко-далече, и надолго ложилась на лицо ее задумчивая улыбка…
— Помнишь, как ты ко мне бежала через луговину, убегая от канпании?
Она переводила глаза на него, сохраняя на лице ту всегда волнующую его улыбку.
— А я кричал тебе: «Быстрей, быстрей, догонят!» Помнишь?
Может, почувствовав сейчас пристальный взгляд его, она поднимает на него глаза. Что-то негаданное, нежданное завладевает ее мыслями, отвлекает от неинтересной работы. Она даже немного отодвигает от себя сметанную с полотном кудель и опускает глаза долу. Настроение это передается и Амиле. Втроем они молчат. То ли думы, то ли мечты полонили их. Думы — как бездумность. Это длится долго. Над дверью едва живут неровным стуком своим старинные, может, дедовские еще ходики. Вдруг начинает плакать меньшой Амилин сын. Амиля бросается к люльке баюкать его. Снова колыбельная льется за окна, а там ее подхватывают дубы и переносят в свою дубраву. Там она тонет в ровной песне ветра. Ветер спешит своей дорогой.
Старые Андреевы цимбалы висят в кладовке напротив оконца без стекол. Ветру, если он с этой стороны, удобно каждый раз перебирать запыленные струны их. Цимбалы и теперь звенят тихим звоном.
— Цимбалы звенят, — говорит Андрею жена, мечтательно глядя на вершины дубов над стрехою.
Они выходят из хаты, в ясную ночь. Осень спит в блеске земли под серебром неба. Дубы гудят.
Вдвоем они стоят на улице. Ни о чем не хочется говорить, а только думать бездумно.
— Лихой малый, не дает Амиле покоя никогда, — говорит она, оглядываясь на хату.
— Тут недавно был Бушмар, я ему все сказал, а он слушал, — говорит он.
— Ну? — удивляется она.
Снова они молчат. В хате стихла колыбельная. Амиля выбегает в ночь. Втроем они стоят.
— Цимбалы звенят, — прислушивается Амиля.
— Пускай хлопцы подрастают, — смеется Андрей.
Ночь.
Винценты едва перемогал свои страхи. Теперь его не донимала уже ни тоска, ни какое-нибудь очень сильное желание, а была только злоба. Старший сын в начале зимы совсем убрался из хаты, чуть даже не отрекся от батьки за его дурное упрямство. Сам присоседился неподалеку, хаты через четыре. К весне половина деревни шла на снос, все переделывалось, менялось. Хлопец не отступал от всех. Несколько хозяев остались отщепенцами, и Винценты с ними. Благо поле было в самом углу, за дубняком, даже на отшибе немного. Меньшой сын старого Винценты той зимой женился и упорно держался отца.
Винценты больше не совал носа на Бушмаров хутор. Он боялся одного: чтоб Галена ничего не сказала Бушмару про него. Бушмар лютый человек, он может, подкараулив где-нибудь, одной затрещиной лишить навек здоровья, а то и вовсе душу вытряхнуть. Одно только тешило сердце и успокаивало Винценты: слухи шли по всей округе, что у Бушмара в хате нелады. Скандалов нету (Галена не такая женщина, чтоб допустить этакую срамоту), но Бушмар возненавидел ее. Хотя, может, и не возненавидел, не может Бушмар Галену возненавидеть, однако ж и не будет она больше слишком любой ему. Потому как она только нравится ему, а душой от него далека. Она уже рвется оттуда, от него, тяжелого человека. Она в люди рвется. Он сам чувствует далекость свою от нее, так же, как от всех. Как в тот сумасшедший вечер, когда только явился он домой, не повернула жизнь на доброе, так оно и дальше пошло. Может быть, тут и не виноват никто из них…
Винценты гонит от себя свою тревогу.
Но Бушмар однажды таки подстерег Винценты.
Пасмурный день. Снег синеет у леса. Винценты выбирается на дорогу с вязанкой хвороста. Валенки его мокры, ногами он едва загребает по сырому снегу.
— Стой, Винценты, — окликнул Бушмар.
Это было внезапно. Винценты вздрогнул. Бушмар откуда-то ехал вдоль леса и из-за поворота показался неожиданно. Винценты останавливается и дрожит.
— Откуда это едешь, пане? — молвит он.
— От я тебе зараз скажу, откуда я еду, — слышит он Бушмаров ответ.
Тогда он пытается умилостивить Бушмара разговором:
— Это я чтоб пройтись. За сучьями выбрался. Ты думаешь, мне в хате вольно не дают сидеть? Упаси бог! На сына и на невестку я не пожалуюсь. Это я сам, чтоб пройтись. По воздуху…
Говорит слабым, полным отчаяния голосом и смотрит, как Бушмар слезает с саней и привязывает своего коня к придорожному дубку.
— По воздуху это я…
— От тут тебе зараз будет и воздух.
Бушмар с дьявольской улыбкой на лице направляется к Винценты. Борода скособочилась от того, что стиснуты зубы. Брови сдвинулись и съехали вниз так, что аж закрыли глаза. Но глаза эти пожирают старого Винценты. Он чувствует это еще издали и опускает на снег хворост. Бушмар, не торопясь, берет его за лацканы.
— Гва-а-алт! Пане, что робишь!
— Тихо, не ори!..
Они так и стоят, впившись друг в друга глазами, — один глядит, словно огнем жжет, другой моргает и пускает по щекам две слезины.
— Дак тебя сын не гоняет за хворостом?
— Упаси бог, это я сам, чтоб пройтись…
— Хороший у тебя сын. Это тот, что оженился недавно?
— Ага, тот самый…
— Кого ж он взял?
— Взял, пане…
— Что ж он мою женку не взял?
Винценты, подогнув колени, опускается на снег, и голова его вяло свешивается набок. Бушмар действует не спеша. Он как держал за лацканы Винценты, так и несет его прямо перед собой и с размаху ударяет о дерево.
— Гык! — только и выдохнул Винценты и повалился навзничь. Шапка с головы его съехала, и голова легла на нее.
Бушмар безумно глянул на старика и, по-прежнему не спеша, сел в сани и свистнул кнутом над мерином.
Бушмар опомнился тогда, когда он уже въезжал на свой двор. Тут он забеспокоился. «Убил или, может, оглушил только, да готово повернуться все как после того райисполкомовца». И хоть на него часто нападало теперь безразличие ко всему, в эту острую минуту он сильней, чем обычно, почувствовал красоту и дыхание этого синего леса, и этого дубового шума, и смолистый запах зимней хвои.
Бушмар бросился к конюшне, распряг коня и приготовил возок в далекую дорогу. С огромным нетерпением ждал он вечера. Был сам не свой, выбегал из хаты глянуть, не меркнет ли над лесами день, несколько раз подсыпал коню перед дорогой овса…
— Я поеду к брату, — сказал он Галене.
— Что это вдруг?
— Съеду на время…
— Чего это? — встревожилась она.
— Надо мне уехать отсюда.
Она застыла перед ним в молчаливом ожидании.
— Не убил ли я часом Винценты…
— Когда?
— Только что…
— Где?!
— Ай!
Он отмахнулся от нее рукой, как от назойливой мухи, гневно пронзил ее взглядом.
— Ты вечно сам себе беды натворишь. Сам накликаешь несчастье на свою голову…
— Молчи! — гаркнул он страшным голосом. — Из-за тебя это все!
— Из-за меня?!
— А из-за кого же?! Ты мне когда призналась, что он таскался сюда или сына своего присылал? Что тут против меня все подстраивалось…
Галена стояла белая как полотно.
— Когда ты мне призналась, что он тебя подговаривал бросить меня? Сразу не сказала, когда я только пришел, а посеред зимы призналась!..
— Не было в чем мне признаваться.
— Выходит, что было, если не признавалась, если сразу не сказала ничего!
— Как же я могла тогда говорить с тобой про такое, не помнишь, каким ты был тогда, в тот первый вечер?
— Молчи, у меня в голове теперь весь свет переворачивается. Меня за сердце взяло. Молчи, коли на то пошло, а то зараз и тебя прикончу!
— Меня? За что?!
— За все!
— Что ты бросаешься этакими словами?
— Ай!
Он взмахнул руками и выбежал из хаты. Затем вернулся, подбежал к люльке, посмотрел на сына. И рванулся тотчас же, будто сделал что-то недоброе.
Синел вечер. Бушмар запрягал коня. Галена на крыльце плакала. Бушмар не замечал этого. Он быстро погнал коня в дорогу. За лесом, где должен был лежать убитый Винценты, Бушмар пустил коня медленно. Он оглянулся. Никого нигде не было видно. Темень густела в кустах и под деревьями. Он свернул к тому месту и присмотрелся. Никого не увидел. Странный след, целая дорога канавкой тянулась напрямик через поле к тропке, ведущей в деревню.
— Жив, — пробормотал Бушмар, — пополз домой.
Ему не стало от этого ни тяжелее, ни легче. Но он осмелел. Хлестнул коня и помчался в деревню. В хате Винценты, как и в других, не было ни яркого света, ни движения.
— Коли б помер, дак суетились бы возле него, — сказал под нос себе Бушмар и промчался деревнею. Галас догнал его в чистом поле. Он прогнал собаку домой. Коня гнал так, словно погоня настигала его.
Винценты очухался к вечеру. Снежный холод пробрал его. Очень болел левый бок и плечо. Даже шевельнуться было трудно. Он попытался кричать, но не смог. Вместо голоса было что-то нечеловеческое, немощное. Он лежал и дрожал от холода. Вместе с тем горячка туманила голову и ломила колени. Разлапый дуб упирался над ним в небо. Ветер не давал покоя. Винценты снова стал терять сознание, но острый лучик мысли на мгновение придал ему сил. Он заставил себя превозмочь боль и кое-как перевалился на другой бок, затем лег на живот. Грудь провалилась в тяжелый снег. Уткнулось в него и лицо. Теперь стало еще хуже. Он полежал малость, пока отдышался, и попытался ползти. Ноги не пострадали, он ими упирался в снег и таким образом помаленьку продвигался вперед. Так и добрался до тропинки. А там уже искали его.
Но уже возле самой тропинки он совсем потерял силы и сознание. Когда укладывали его в сани, ему казалось, что это Бушмар, мелкий подпанок, сажает его в свой фаэтон, а он не хочет садиться: «Я его никогда у костела за локоть не поддерживаю, у него даже своего лакея нету. И не к лицу мне ездить в его фаэтоне, да еще вместе с ним». В минуты просветления мысли он шептал:
— Это он, это он.
— Кто — он? — спрашивали у него.
— Он, он, — шептал он и не мог сказать — «Бушмар».
Дома он впал в сильную горячку. И все сухими губами шептал, кривясь от боли:
— Вельможный пане, не беспокойтесь. Ваша вельможная милость…
Сына его и невестку корежили эти слова.
Тогда были лунные ночи. Соседи пошли на то место — говорили, что вокруг санных и пеших следов много. Убедились, что правда. И догадываться тогда же стали — след привел как раз к Бушмаровой дороге. Но за какую обиду Бушмар мог так изувечить старого Винценты? Причина никому даже в голову не могла прийти. Тихая была зима. Те следы на снегу оставались какое-то время. Довольно долго Бушмаров след чувствовал на себе и Винценты. Не надеялись даже, что он выживет. Страшно стало хрипеть у него в груди. Но старик был живучий как кот. К весне кое-как подниматься стал на ноги.
— Бушмар? — спросил как-то раз сын, когда батька веселей стал глядеть на белый свет.
— Ага.
— За то самое?
— За то самое.
И меж ними возникло молчаливое согласие. Оба думали, как отомстить и чтоб люди не знали, с чего все началось. Старик помаленьку набирался сил. Солнечными днями, ближе к весне, выползал он во двор. Он видел и чувствовал движение жизни, видел, как все вокруг меняет обличье. Но он поначалу не думал ни о чем — благодарил бога, что кое-как оклемался после болезни. Потом уж, когда почувствовал, что окреп, прежняя злоба стала возвращаться к нему. Он ходил, как отравленный.
Он все выспрашивал у людей, что слышно на белом свете, не говорят ли где о добрых переменах, нет ли новостей. Он интересоваться стал каждым новым человеком, но со своими, тутошними людьми, не был слишком близок. Скверно чувствовал он себя тут. Дрянной была та зима!
Он прислушивался и приглядывался, что делает и где обретается Бушмар. И тут узнал приятные новости. Бушмар, говорят, взбунтовался. Кто-то где-то слышал, как он угрожал кому-то, говорил будто бы, что живым в руки не дастся, что всколыхнет всю округу и попомнят еще его…
Точно этого никто не подтверждал, но разговоры были. И это хоть немного, да утешало старого Винценты, Он этим только и жил теперь.
Дрянная была зима.
Тоскливо было на свете.
Про Бушмаров хутор Винценты больше не думал. От самой мысли этой его так и передергивало всего.
Так жил он, помаленьку очухиваясь. Все шло постепенно, тянулось так медленно!
Бушмару все больше становилось не по себе от взгляда Галениных глаз. Взгляд этот мало-помалу превращаться стал из игривого, по-женски лукавого в твердый и даже суровый. Она словно подчиняла его себе этим взглядом. Он не то, чтобы бояться начинал ее, а чувствовал в Галене что-то лишь ей присущее, чего она никогда не утратит, никогда не подчинит чужой воле.
Она часто подносила к нему сына:
— На, погляди. Видишь, у него брови такие же, что и у тебя, становятся.
— Ага, — отвечал он, касаясь пальцами не заросшего еще темечка ребенка.
Он сам начинал чувствовать, как тяжело разрушить тот холод, который возник между ними с того самого первого вечера, когда вернулся он из острога, и с того другого вечера, когда он, изувечив Винценты, сбежал к брату. После того Галена стала иной; когда он вернулся через неделю от брата, она сказала ему:
— Ну, убьешь ты меня или нет?
Он молчал.
— Скажи.
— Зачем тебе это?
— Хочу знать. Если это ты правду тогда сказал, дак я не буду ждать, а заберу ребенка и уйду.
— Ты, видно, хочешь довести меня до этого, коли вспоминаешь нарочно, что я когда сказал.
Он знал, что это она издевается над ним, мстит за его необдуманные слова. Видел, что она ни в чем в обиду себя не даст, что она даже слов простить не хочет. И это делало ее желанной ему более, чем когда-либо, однако же и более, чем когда-либо далекой. Отвращение ко всему росло в нем. И хуже всего, что теперь он начинал размышлять, по крайней мере, неосознанное появлялось где-то в глубине его существа стремление дознаться, где начало этой враждебности между ними. Враждебности, которая за короткое время осточертела им обоим, но избавиться от которой тоже было невозможно. Однако зачатки мыслей этих исчезали, едва появившись.
Бывали у них и хорошие минуты. Иногда, после долгой молчанки, они начинали разговаривать о чем-нибудь не очень важном и интересном теперь для обоих. Однажды, например, она сказала:
— Видно, прищепы в саду повымерзали, никто за ними не присмотрел за зиму.
— Не до этого было, — буркнул он, но почему-то поднял на нее глаза.
Видимо, было что-то в ее голосе теперь, что напомнило ему прежнее их время, когда еще он только поглядывал из окна, не слишком ли долго околачиваются возле хаты хлопцы, а она волновала его блеском глаз.
И они теперь стали говорить о всяких мелочах, радуясь не самому разговору этому, а какому-то примирению между ними. Но это действительно было лишь примирение. Ничего большего за ним не стояло. Так это и проходило, как появилось. Без следа и пользы.
Иногда Бушмару было безразлично все — и холодность жены и разлад всей жизни. Из этого-то все и рождалось, но заслоняло собою первопричину и само вырастало в нем, вытесняя остальное. Так часто бывало, и всякий раз тогда, когда Бушмар отрешался от всего на свете и оставался один. В последний раз такое нашло на него перед самым концом зимы, и на этот, раз покончило со всем прежним.
Зима тогда кончалась рано. Еще в конце февраля скопилась под снегом вода, и дороги стали пропадать. Бушмар под вечер приехал от брата. Страшно загнал, аж до пены, своего выездного коня. Сам промок в сыром тумане и был злой. Гнал коня по выбоинам и раскисшим ухабам и никому не уступал дороги (впрочем, и всегда у него была привычка такая). Дома как раз искра попала в порох:
— Зачем ты так над конем измываешься, налегке едучи? — сказала Галена.
— Что тебе до коня. Молчала бы!
— Почему молчала бы?
— Потому что… К черту!
Войдя в хату, он увидел, что Галена куда-то собирается. Он молча смотрел, что из этого выйдет. Она вдруг оставила свои сборы и легла спать.
— Ага, — заговорил он с диким торжествующим смехом, — напугала! Ну, что, напугала?
— Слушай, — отозвалась она, — я тебя не пугала и пугать не думаю. Да и не такой ты человек, чтоб тебя можно было напугать. К тебе никакой страх не пристанет… Ты сам видишь, что — разве ж это жизнь у нас? Это чтоб весь век в этаком пекле жить? Лучше мне уйти отсюда. Я давно говорила об этом с людьми. И с Амилею говорила, и со многими там… К ним и пойду.
— Дак ты уже говорила?! Давно уже думала об этом?! В моей хате все это творится, а я ничего не ведаю!..
Он кричал и топал ногами.
Он переночевал в ту ночь на кухне, на лавке, а утром исчез из хаты, чтоб не видеть ничего и не слышать. Он стоял в перелеске, один, угрюмый статью, но не угрюмый теперь лицом своим. Как зверь, на которого издалека откуда-то пахнуло волей. Ноздри его раздувались, брови сдвинулись, и из-под них глаза сверлили ветреную даль. Высокая, чуть сутулая фигура его долго возвышалась в перелеске.
Там, на солнце, снег сошел, и прошлогодняя трава зеленила свои вершины. Один кустик ее, молодой, весенний, белесый, угодил под Бушмаров сапог. Подкованный каблук глубоко вогнал его в землю.
Пока не вернулся, Бушмар не думал, совсем забыл про свою хату, и про Галену с сыном.
В ту же ночь Винценты, окончательно оклемавшийся благодаря заботам сына, подпалил Бушмарово гумно. Ночь была без ветра, и гумно сгорело тихо, как свеча. В нем сгорело немало нажитого Бушмаром добра.
Между тем старому Винценты подпалить гумно было не легко. Он несколько раз возвращался с полдороги, одолеваемый страхом, затем снова шел. Он бродил в ночи долго, хлюпал по мокрому снегу, проваливался по колени в воду, подходя к гумну заливным лугом. Наконец, когда добрался и затаился за углом гумна, стал быстро креститься. Ткнув огонь под нависшую низко стреху, он изо всех сил бросился наутек. То и дело проваливался по дороге и весь вымок в ледяной воде до последней нитки. Домой он не пошел прямой дорогой, а сделал крюк лесом, чтобы не попасться на глаза людям — на пожар тотчас же стали сбегаться. Он рвался подпалить еще и Андрееву хату, но движение людей на дороге помешало ему. Измученный и промокший, добрался Винценты домой. Залез на печь, укрылся кожухом и забылся нездоровым сном. Назавтра проснулся в горячке. Проболел что-то с неделю и помер.
Бушмар же наказал брату, чтобы тот приехал. Брат охал и горевал, но не столько из-за того, что сбежала Галена, сколько из-за того, что сгорело гумно.
Мир был широк и просторен. В детском сердце рождалось, росло и жило восхищение им. Каждый прожитый день приносил все более полное постижение мира.
Так росли два брата.
Порой старые женщины, бабули колхозников, кивали головами, пускали даже, время от времени, слезу, причитая:
— Ай-ай, при живом батьке батьки не ведают. Это ж вот как им приходится, горемычным…
Амиля в таких случаях не церемонилась:
— А на кой черт им такой батька!
Галена же, та лишь подмигнет слезливой старухе:
— А они ж это и народились без батьки.
— Без батьки? А-ёй!
— Ага. Вот захотели да и народились.
И затем к Амиле:
— Ну что им тут растолковывать! Ты говори лучше тому, кто уразумеет твои слова.
Тогда и Амиля засмеется, радостно глянет на своих сынов. Галена же, если сделана вся работа, всегда нянчится со всеми тремя. Порой к троим присоединяет она четвертого — Андреева. Андрей тогда шутит!
— Во сколько матерей у моих сынов!
Он шутливо называет их всех своими сынами. Живут они не вместе, но рядом — через сени. В сенях пол пахнет свежею смолою, и потолка еще нет. Делается все не сразу. Трудно в один год сделать все. А еще трудней было сломить глупое упрямство иных соседей:
— Как же я брошу все, когда это мое?
— Дак и там же будет все твое, раз оно общее.
— Если общее, значится, не мое.
— Бушмар ты, — смеялся беспокойным смехом в ответ Андрей. — Это «мое» вон до чего человека доводит.
Само слово «Бушмар» было уже понятием нарицательным. Оно уже каждому тут говорило о звериной бесчеловечности, о попрании всего, что не есть сам Бушмар и что принадлежит не ему. О том, что невозможно рядом с ним, пока он в силе, обойтись без обиженных, без слез людских. Те же самые бабули поминали господа и вздыхали, что это бог дал человеку этакую натуру за какие-то грехи его или даже за грехи батьки его и матери. Мужчины все и молодицы всерьез не принимали того, что это «божья кара», но все же иные соглашались, что «натура такая у человека», и только. Однако же были и такие, которые иначе объясняли Бушмара. К ним относился и Андрей, но первым узнал до конца, что такое Бушмар, все же не он. Держался здесь всегда Андрея (а теперь получилось наоборот — Андрей стал держаться его — тот верховодом сделался во всех начинаниях) один хлопец. Он на хуторах за лесом сызмала пас коров, батрачил даже с год на Бушмаровом хуторе. Его стали замечать, когда он подрос. Родители его в войну бежали откуда-то из-под Вильно сюда и тут поумирали от мучительных условий жизни, а он как-то выдержал. Так на глазах у людей и вырос. Звали его Владей; он, когда еще маленьким пастушком был, удивительно сблизился с Андреем, которого звал тогда дядей. Однажды Андрей шел мимо леса, и вдруг увидел, что на дороге стоит неподвижно, будто остолбенев, маленький хлопчик. Подойдя ближе, он узнал «беженского Владю». Тот смотрел в одну точку, куда-то в поле, и молчал. Веки у него были красные, как от болезни, или от бессонницы, или от слез. Было тогда холодно, осень, и он, видно, мерз.
— Что это с тобой? — спросил Андрей.
— За коровами смотрю, — отвечал хлопчик.
— Где же твои коровы?
— Куда-то пропали.
И хлопчик стал плакать.
— Чего ты?
— Бушмар чуть не убил меня.
— За что?
— Корова захромала, дак он кричит, что это я не доглядел. Утром сёння суковатым поленом по шее бил, спрятал мои лапти, нарочно, чтоб я мерз, — это тебе, говорит, наука.
Андрей глянул на босые ножки хлопчика. Они, и правда, аж посинели от холода.
— У меня была одна спичка, да потухла, когда я хотел развести огонь.
Андрей вскоре прислал ему из дому свои лапти, а через несколько дней надоумил уйти от Бушмара и перебраться в деревню. С того времени Владя стал считать его своим отцом.
По мере того как Владя взрослел под общим присмотром, отношения его с Андреем стали как-то меняться — он сам замечал это. Когда делили панскую землю и когда Андрей на эту землю первым повел односельчан, Владя уже тогда был как бы даже сподвижником Андрея. Он не то, чтобы деятельно помогал ему, а просто казалось ему, словно он сам все это делает. Он тогда уже как-то сказал Андрею:
— А Бушмару зачем одному столько леса?
Он чувствовал, как все больше и больше растет в нем страшная ненависть и к Бушмару, и ко всем тем хозяевам, у которых он был пастухом. Однажды один из них, когда делили сельчане панскую землю, ткнулся было на свою межу и с хитрою усмешкой сказал:
— Что ж, землю вы берете, потому как пан драпанул. И лес панский не побоялись тронуть. Да молодцы, что лозняк оставили, не выкорчевали.
— Почему? — крикнул Владя, чувствуя в этих словах подпанка какую-то, неясную еще, страшную обиду для себя.
— А потому, что когда вернется пан, дак будет, чем вас пороть.
Владя сжал кулаки и подался ближе:
— Молчи, гадина!
Тот в ответ злобно заскулил:
— А-а-а, гляди ты! Это ты так благодаришь, что тебя вырастили чужие люди, что не дал и я тебе пропасть на чужой стороне!..
— Моя сторона всюду, где я стою на земле.
— Всюду? А вот теперь стоишь на моей меже. Вон!
Владя был тогда совсем еще юн. И полон он был юношеского задора. Он взял да нарочно зашагал по яровому клину хуторянина, который недавно пробороновали, а хуторянин, закусив губы, схватил его за плечи. Андрей хохотал, стоя среди мужчин. Владя вырвался из рук хуторянина и, смеясь, пошел назад.
В другой раз была у него стычка с Бушмаром. Тут было меньше разговоров, но сцена была еще более выразительной. Это уже тогда, когда пришла пора посчитаться с хуторянами. Владя сказал как-то про Бушмаров хутор:
— С вельможными панами улажено, теперь пора зацепить зверье.
Бушмару кто-то сказал об этом, и при встрече с Владей он, как зверь, уколол взглядом его. Владя остановился и тоже не спускал глаз с Бушмара. Так простояли они несколько мгновений. Кто кого победит? Но все же Бушмар в мыслях своих всегда обходил Владю, может, потому что привык до сих пор видеть его хлопчиком? А может, потому, что ему просто страшно было чувствовать в этом хлопчике враждебную силу, которая вдруг выросла. Образом этой силы вставал перед ним Андрей.
Так вот этот Владя и объяснил теперь, что такое Бушмар. Он это свое понимание вынес еще из суда, на котором был тогда, когда судили Бушмара и за насилие над райисполкомовцем, и за крупную порубку леса, и за все остальное. О Бушмаре тогда обвинитель говорил долго:
«Бушмар — следствие, окончательное логическое следствие лесного кондового хутора. Это зверь, вокруг которого должны быть обиженные. Иначе невозможно, пока живет на свете Бушмар. Окружающий лес и дикие заросли овладели Бушмаром, а при посредстве его вековая, прирожденная дикость пытается овладеть здесь всеми людьми. Бушмар, если б и хотел, не может справиться ни с лесом, ни с кустарником — ведь не сумел он раскорчевать подлесок, отказался навсегда от этой затеи! Бушмаров уклад — это западня и вечная война, недаром же даже и с братом его, можно сказать, духовным — с Винценты была у него смертельная вражда. У зверей всегда в одном даже логове — война… Вот он живет на свете, испокон века, творит даже историю своего времени, историю обид тех, кто слабее его, кто, в свою очередь, обижает еще более слабых… Человеческая история бесчеловечности! Где плодятся звери и возле них черви!»
Андрей за эти годы постарел немного, но не изменился. Осталась в нем и еще больше определилась мягкая шутливость и, где надо, ясная твердость. У него характер был немного другой, чем у Амили, а может, это не характер, а просто другое отношение ко всему. Он весь с головой ушел было в заботы обо всем том деле, которое тут вершилось, отбросил даже беспокойство за всякий свой собственный хозяйский мелкий интерес. Тут он абсолютно сознательно учиться стал у Влади. Тот беспощадно высмеивал «всякую мышь в своей тесной норе», жил в последние годы так, что старики даже поучать его принялись:
— Такой ты удалой хлопец, а ветер в твоей натуре какой-то есть. В лета входишь, дак пора тебе про себя подумать. Поставил бы ты себе хату, взял бы земли, завел бы свою семью, как всякий человек…
— Нет земли, — отшучивался он.
— Мало?
— Мне мало. Мне чтоб всею завладеть.
— Непонятный хлопец, — говорили, отходя, — все только шутками отделывается.
А потом кто-то подбросил людям догадку:
— Это он себе хлеба легкого ищет. Службы какой-нибудь.
— Так оно и есть, — подтвердил он однажды эти толки, смеясь. — Хочу ничего не делать и хорошо жить.
— Ну вот, опять смеется!
А тем временем Владя повзрослел совсем, больше еще посерьезнел, больше сблизился с Андреем. Сделался он рослым и сильным, и если кто вспоминал того прежнего хуторского пастушка, то говорил:
— Вот как меняется человек!
Они с Андреем и взяли на себя эту тяжкую заботу — распоряжаться людьми, землею, воевать с дикими зарослями, рушить трухлявые старые хаты… Колхоз создали осенью, когда готовились сеять жито. И все последующие годы доводили его до лада. Каждый год вырастал подле леса новый большой дом, туда перебирались помаленьку каждый год люди, и множество хат шло под снос. Теперь это делалось радостно, охотно, но поначалу сомневались некоторые:
— Весь век горевал, собирал по соломинке, и даже от очага родного отказаться надо.
Однако переезжали, ибо, жалея что-то неясное в старом, начинали уже бояться его.
Даже вот и Амиля помрачнела было, когда очередь дошла и до Андреевой старой хаты:
— Мне не жалко этих котухов и мучений, что тут пережиты, а все ж что-то такое есть, я и сама не знаю, что́ это.
Андрей, может, и понял ее, но сказать смог только одно:
— Такое и с человеком бывает.
Но Владя потом сам заговорил об этом с Амилею.
— Это знаешь что? Это наследство старое. Это, если хочешь, корни бушмаровщины, которые испокон века сидят в нас. У кого больше, у кого меньше, но они есть. Это тебе не трухлявого угла своего жалко, просто ты тут жизнь, пускай тяжелую, узнала…
— Тут я вспоминаю про все, что было, тут батька и мама умерли, тут…
— Вот то-то и оно! Но мы родное нам возьмем с собою, а ненужное отбросим.
Владя бывал теперь постоянно на людях, доводилось ему и далече отсюда отлучаться, были у него интересные встречи, читать стал много, воспитывал в себе новые какие-то человеческие стремления, часто задумывался и научился новым в этих лесах речам. Он говорил Амиле:
— …Нам вот, может, и думается обо всем этом так, как ты недавно высказала. Вот журавли осенью улетают, и нам чего-то жаль. Нам, может, жаль бывает еще, что когда вот всюду будет поле ухоженное, когда уберем мы с земли все дикие заросли, выкорчуем дикие поляны — и журавли тогда повыведутся у нас, не будет им тогда где гнездиться, и не будут тогда они курлыкать осенью, не будем мы тогда видеть и слышать этого их осеннего отлета и прилета весною. Нам иногда и жаль то ли этого журавлиного клина, то ли чего-то другого вместе с ним…
— Потому что привыкли к этому, — догадливо улыбнулась Амиля.
— Привыкли, с этим мы жили, росли. Это было в нас вместе с радостями и слезами.
Амиля думала и молчала.
— …Я же понимаю, что придет что-то новое, что станет для детей наших да и для нас еще таким, с чем нам тоже не легко будет разлучаться, если придется. Новое время приносит с собой все новое. Только это новое не будет для нас слишком часто или, лучше сказать, всегда трудным, как бывало раньше.
Он говорил долго и радовал Амилю этими своими новыми речами, человеческим словом, к ней обращенным. У нее даже дух захватывало, она почувствовала в себе прилив непобедимых радостных сил.
— Наши дети уже не будут такими, — снова догадалась она.
— Только нам необходимо, может, иной раз даже и пересиливая себя, навсегда развязаться со старым. Вырвать его из себя. И ради себя и ради детей необходимо, чтоб мы это сумели сделать. Я вот тебе назову это одним словом — убить и вытравить бушмаровщину. Тебе это известно хорошо, ведь ты ж сама долго когда-то жила в самой бушмаровщине…
Видно было, что он говорит это не одной только Амиле. Затем умолк и о чем-то задумался. Долго простояли они в старой хате, которая доживала последние дни свои. Потом он, словно очнувшись, глянул на Амилю. У нее розовело от возбуждения лицо, она была рада такому разговору. Прощаясь, Владя сильно сжал ей руку. И совсем иначе, чем прежде, они посмотрели в глаза друг другу.
Как же жил теперь Бушмар? Если б не сбежала от него в свое время жена, он, может, и до сих пор кое-как содержал бы доброго того коня своего, может, по-волчьи хозяйствовал бы в своем углу, который ему оставили. Но, будучи один, он, как ни старался, ни с чем не мог справиться. Брат к нему приезжал часто. Бушмар однажды стал советоваться с ним, как бы это снова жениться. Брат и сказал ему:
— Это не худо б, но бери себе женку по своей натуре. Ведь с тобой уже нажилась женка, которую ты сослепу взял.
Так он и оставался один, не умея выбрать себе жену, К каким-то хуторянкам и сватался, да не особенно уже зарились на такого жениха — слава пошла о нем такая; такое говорили о его прежней жизни с двумя женами, что он только об одном думать стал.
Тогда, сразу как сбежала Галена, он было задумал подстеречь где-нибудь да прибить ее. Потом умысел этот перекинулся на Андрея и на том укоренился. Бушмар начал теперь действовать так, как действовал когда-то Винценты. Только тот хитренько и льстиво к каждому подходил, а этот своей волчьей угрюмости не утратил. Однажды даже Бушмар убежденно подумал: «Напрасно я тогда чуть не угробил того Винценты и отвадил его от себя. Не послушал его тогда. А он же мог бы заодно со мной быть, если б я его тогда послушал». Он все размышлял об этом, чмыхал, аж всхрапывал как-то носом, обретаясь в своей берлоге. Порой даже пересиливал волчью свою нелюдимость и наведывался на те хутора, которые еще остались в округе. Но все же там у людей не было общего с ним интереса — там они с коллективом боролись, да со «своим», а не тутошним. Тогда нащупал Бушмар родственную душу поблизости, — меньшой сын Винценты, тот самый, что намеревался взять в жены Галену и осесть на его хуторе, не оттолкнул его от себя. Прежнее было забыто. Там еще хаты четыре было таких, что не пошли вместе со всеми, а оберегали все еще свое собственное хозяйство, на котором «сам себе пан». Это — с того края деревни, некоторое даже перенесли на свое поле (было оно как раз на отшибе) хаты и осели мелкими хозяйчиками. Ожидали все «перемены власти», а пуще всего, «что поляки придут». Там Бушмар и бывал теперь часто. Первое время они с сыном Винценты притворились было, что ничего плохого между ними не произошло, а потом эти новые отношения очень быстро вошли в привычку, и все прежнее забылось. Бушмар все же иногда вспоминал, как Винценты пришибленный лежал под дубом, упав навзничь в мокрый снег. Он даже однажды, словно оправдываясь, заговорил об этом с сыном Винценты. Он позаикался малость, не умея толком высказать то, что хотел. А говорить надо было осторожно. Сын Винценты подумал было, что это Бушмар выговаривает ему за Галену, и сам забормотал что-то путаное. Тут оба умолкли и с тех пор ни слова про это. Бушмар, наведываясь сюда, не то, чтобы очень уж хотел повидаться с этими людьми или поговорить с ними. Но он чувствовал, что в нем происходит какая-то работа, и, побывав здесь, он (чего раньше с ним никогда не бывало!) уносил в голове своей даже план какой-то своей деятельности. Какая-то черта появилась в нем новая, словно уворованная у покойного Винценты. Это было что-то похожее на хитрость, хотя и не было хитростью. Он все ближе стал держаться сына Винценты. А тот тоже что-то вынашивал в голове своей, порой забредая туда, где возле леса белели новые колхозные хаты. Там, у старшего своего брата, нынешнего колхозника, он говорил, что и в колхозе кто-то на кого-то батрачит, и о какой-то барщине, которая установлена кем-то. Старший брат посмеивался над этим, но в конце концов высказывал свою мысль про это:
— Кто сильнее, тот умнее.
— Вот это и я говорю. Батька тогда с умом старался выделиться небольшим гуртом…
Они вспоминали отца, говорили о Бушмаре (хотя в разговорах своих хутора его больше не касались).
Одно время Бушмар довольно долго не появлялся у сына Винценты и у его соседей. А через неделю примерно он подошел к первому от леса колхозному дому и постучал в окно. Вышел из дому старший Винцентов сын. Вечер был, темно. Дорога через лес была аж черной. Двое мужчин зашагали вдоль леса и поля, шли медленно и, разговаривали вполголоса.
Пришли на Бушмаров хутор, а вскоре зашагали назад. С той поры время от времени стал захаживать тот колхозник к Бушмару. Приходил уже не таясь и младший Винцентюк, а иногда и еще кто-либо из тех новых, живших у леса, хуторян отирался тут.
Однажды Бушмару и с Галеною довелось встретиться. Был полдень, светило солнце. Галена шла с детьми (свой и двое Амилиных) по новой гребле, неподалеку от того места, где когда-то была деревня.
Бушмар поспешал откуда-то дорогою. Повстречав Галену, он остановился, даже подался от неожиданности немного назад. Галена ему ничего не сказала, хотела молча пройти мимо, но он стоял перед ней и смотрел на нее. Тогда она, смутившись, сказала:
— День добрый.
Он ответил. И как только она пошла дальше, он задержал ее:
— Постой.
— Чего?
— Постой. Не спеши… Ко мне не вернешься?
— Нет.
— А может, подумаешь?
— Нет… Никогда.
И, помолчав:
— Если б ты сдал все хозяйство в колхоз, сам, по доброй воле, да если б несколько лет как человек пожил в колхозе, если б переменился, если б наново родился, тогда, может, что и было бы. А так… Нет, нет!
Она повела детей дальше, а он заорал вслед:
— Раньше я со света посживаю вас всех!..
Галена зашагала быстрей и слышала позади громкий его шепот:
— И сыны мои там у них, без батьки, без меня…
— Хоть раз ты своих детей вспомнил, — крикнула, обернувшись к нему, Галена. — Какой ты батька, так ты и сынов при себе имеешь!..
Тогда Бушмар повернул обратно, туда, откуда шел, несколько раз оглянувшись на Галену. Колхозные новые строения весело золотило солнце.
Однажды вечером Андрей с Владей вышли из колхозной конторы. Рабочий день кончился, мужчины возле колодца мыли руки. Подошел к колодцу умыться и Владя — он сегодня полдня работал в кузнице, кузнецу помогал. Андрей пошел следом. Издалека еще услышали они, что какой-то спор разгорелся у колодца, даже крик чей-то слышен был. Усатый дядька, размахивая широко руками, что-то доказывал. Некоторые вторили ему, некоторые старались осадить его. Наконец стало ясно, чего он хотел:
— Это правду он мне говорит, что теперь можно иначе трошки.
— Что? — спросил Андрей.
— А вот то, что — поле дак мы вместе обрабатывать будем, а огороды поделим каждому по куску. Кур поделим, молочную животину.
— Зачем?
— А чтоб свой интерес был.
— Тогда, может, и поле?
— Потом можно будет и поле.
— А может, теперь уже?
— Я не сказал — теперь, да… а что…
Тут подал голос Винцентов сын:
— Этак оно не годится, этак колхоз развалится, однако сделать два или три меньших колхоза — это надо. Поотделиться по несколько семей в гурт…
После этого поднялся еще больший крик. А когда расходились, несколько человек обособились и пошли в другую сторону за Винцентовым сыном. Он вдруг вернулся туда, где стояли Андрей с Владей, и объяснил:
— Тут это вот ради чего. Чтоб всех хозяев повтягивать сюда. В большой гурт дак не очень они вступят, а так — дак все согласятся. Тогда вся округа наша будет колхозного.
— А если не согласятся? — как следователь, спросил Владя, глянув на Андрея.
— Согласятся.
— Ты что, у всех спрашивал?
— Спрашивал.
— Ну и вступят?
— Все.
И, подумав:
— Даже Бушмар.
— Он, видно, самым первым вступит? — догадался Андрей.
Но тот тоже понял, что это допрос:
— Он не хочет, однако ради спокойствия и его надо уломать.
— Он тебе нужен?
— Я не о себе одном забочусь.
— Ты обо всех! — усмехнулся Владя.
Тот подался от колодца.
В тот вечер многие колхозники волновались очень. Мрачно задумался Андрей, а на квартире у Влади собрались хлопцы. Комнатка была небольшенькая, дверями в просторную горницу, куда по утрам женщины приносили кормить маленьких детей. Стола еще не было, а может, вынесли его куда. На окне горела лампа, а окно загорожено было до половины фанерною доскою. Хлопцев собралось человек семь, и, когда собрались все, Владя оглушил их вопросом:
— Слыхали?
Слыхали все, только один удивился:
— Что?
Но на него поглядели так, что он опустил глаза. Это был хлопец, пожалуй, самый старший среди всех здесь, его недолюбливали за скрытность.
— Значит, ты, Сымон, за то, чтоб из одного коллектива два сделать? Ну, чего тут таиться, признавайся…
Тут обнаружился раскол.
— А ты скажи, почему тебе сдается, что этак будет лучше?
— Чтоб коллективизировать всю округу.
— А если это будет конец всей коллективизации?
— Как?
— А так, что и без хуторян ты или, может, кто-то твоими руками хочет развалить всю работу, а тогда все будет просто. Может, кой-кому только этого и надо.
Попозже подошел Андрей, с ним еще мужчины, пришли хлопцы и девчата, молодицы. В маленькой комнатенке не могли уместиться, отворили двери в детскую столовую и перешли все туда. Вскоре, можно сказать, собрались все.
— Вот и сход! — крикнул кто-то.
И еще Андрей заглушил всех:
— А ну, скажи там, как нам дальше действовать надо? На сколько гуртов разбиться? А если будем делиться, дак, может, уже сейчас заготовить колы, чтоб друг другу головы растолочь?
Начались разговоры, споры. Попал Андрей как раз в самую точку. Умел иногда метко выстрелить словом!
— Кому неугодно, пускай хоть сёння выматывается!
— Да все ж тогда говорили, что это сразу рай будет на земле, что и тракторы и шмахторы будут, а тут — теми же плугами и конями пашу!
— А что ж ты думал, тебе кто-то гостинец сразу поднесет, — на, голубок, тешься! Помалу все наживается! Глянь, в какой ты хате раньше и как жил, а как сейчас?
— Мало ли что когда-то будет! Далёко ждать!.. К чертовой матери!
— Дак надо ж прийти к чему-то!
— Мужчины! — крикнул Андрей.
Замолкли все.
— Тут дело очень простым сдается некоторым, — разделился, разбился, и все. Сначала сделали, а теперь разрушать? Я думаю, что тут это работа одного или двух человек. И не серёд нас которые, а где-то трошки подальше!..
Сход не продолжался долго, но он повернул в другую сторону. Несколько человек покаялись в своих разговорах с младшим Винцентовым сыном: каждому колхознику построить отдельную хату и довести дело до разбивки земли на делянки.
Солнечный день. Леса в зеленом уборе молчат в летней полевой шири. Поле — как ржаное море, аж до самого дальнего леса, далеко за пригорок — бескрайний его простор. Люди ждут хорошего урожая.
Уже совсем, можно сказать, застроился колхоз. Все уже за этот год повыбирались понемногу из своих прежних хат. Но некоторые хаты стоят еще — помаленьку их разбирают. Еще возвышаются в жите печища, позарастали они крапивой и лопухом. Кое-где порасцветал колючий чертополох. Сорняки и трава буйно проросли из-под разбросанного всюду битого кирпича и глины. Оттуда, из-под леса, где уцелели несколько хуторских хат, приходят иногда женщины рвать эти сорняки и траву для своих коров и свиней; колхозникам жаль тратить время на такую возню среди кирпичной крошки. У них специально для летней надобности зеленеет кормовой клин, здесь же, рядом. Хуторские женщины, те самые прежние сельчанки, возятся на печищах неторопливо, молчат, а порой беседуют. Они говорят о давнем, о нынешнем, о том, кто как живет, как раньше жил. Вспоминают дедов, родителей… Каждое печище хранит богатую историю — там испокон века жили, рождались и умирали, кое-как скоротав свой срок, люди. Некоторые печища еще знали времена войтов[9], крепостного права и невольничьих слез. Женщины, разговорившись, разгибают спины, стоят, вспоминают.
А день сияет солнцем. Поле — жито и яровые — звенит знойною тишиною. Слышно, как в ней подает голос многообразная, но первобытная жизнь: бесчисленные существа наливаются соком, копится сила в стеблях и колосьях, набирают силу зерна.
Тишина звучит.
Где-то песня слышна, у леса, за колхозными строениями. Там стучит ворот цементного колодца, что-то еще то ли стучит, то ли звенит.
Голоса уже ближе.
— Девчата поют, — говорит женщина.
Она опускает на землю свой кош с травою и выпрямляется. Лицо у этой женщины не совсем утратило еще свою прежнюю девичью красу, но глаза полны усталости, на лице неизбывная забота. Долго стоят так женщины. Песня стихла, а они все еще молчат и стоят.
Узкая дорожка, одному едва проехать, лежит меж хлебами. Вот по ней едут люди. Трясутся две повозки. Двое мужчин в посконной одежде подергивают вожжи. Извечное упрямое и бессильное слышится:
— Но, но!
Коняки пытаются бежать полегоньку, спасаясь от оводов.
Люди проезжают. Снова пусто и тихо на дороге. Женщины несут траву домой. Гуськом идут по тропинке вдоль дорожной колеи. С пригорка им видно хорошо, как застроилась вся опушка новыми домами. Все те же самые старые дубы стоят стеною вдоль стены ближайших к лесу домов. Издали там мельтешит что-то.
— Сколько детей насобиралось, — говорит женщина. — Вон там, всех они собирают вместе.
Женщины выходят за рожь. Там шесть пружинных борон боронуют пашню. Колхозные кони помахивают от жары головами, трясут гривами.
— Помогай бог! — окликает женщина издали.
— Пускай поможет, если может! — отвечает ей чей-то голос.
Неподалеку межа. Ровная, как струна, перерезала поле от леса и до леса. Женщины переходят через нее. Там боронуют пары их мужчины. Бороны пружинисто подпрыгивают на бороздах.
Несколько хат притулились к сосновой стене леса. Сосны и в тихое безветрие ровно и спокойно шумят.
Андрей сидел на седле жатки — дал коням передохнуть немного. Зной начинал малость спадать. С полудня Андрей сжал уже не одну полосу. Вдоль леса пшеница полегла, и тот участок дожинали женщины серпами. Звенели над пшеницей мошки, стрекотали на стерне кузнечики.
Андрей заметил, как бежит напрямик по стерне женщина. Изо всех сил. Волосы растрепались. Она что-то крикнула жнеям, но возле них не остановилась и побежала дальше, к Андрею. Андрей вдруг почувствовал в сердце тревогу, спрыгнул с жатки, еще выпростал из-под хомутов конские гривы, отмахнулся от овода и пошел женщине навстречу. Она запыхалась, едва говорить могла:
— Молодой конь, тот, заводской, опухать стал.
— Когда?
— Да сразу как-то.
— Кто при нем?
— Старый Стефан. Больше никого из мужчин нет дома. И женщин, можно сказать, никого нет. Я была с детьми, оставила их с Аленой. Она сёння на кухне. Мне бежать назад надо.
И добавила еще:
— Некого за Владиком послать.
Андрей выпряг лошадей, стреножил их на стерне, поручил женщинам присмотреть и побежал.
Конь недели две тому назад был куплен на конезаводе в соседнем колхозе. Он стоял у конюшни подле желоба, свесив голову долу. Возле него хлопотал старый Стефан.
— Опоили, — сказал он.
— Кто его поил?
Старик стал вспоминать.
— А кто на нем и куда ездил? И когда?
— На этих днях Винцентюка посылали за железом, дак он только на нем настаивал ехать.
— И ездил?
— Ездил.
— Утомил?
— Утомил.
— И сам сразу поил?
— Вот этого не знаю.
— А кто знает?
— Я не поил тогда его целую ночь, боялся, такой был он замордованный. Разве что он его где в речке за огородами напоил, когда к дому подъезжал.
Андрей схватился за голову:
— Беги на пшеницу, бери одного коня, запрягай и гони за доктором в местечко.
Стефан бросился бежать. Жатка в тот день простаивала до самого вечера.
Коня так сильно забрало, что через несколько дней он околел. Назначили следствие. Всем известно было, что это Винцентюк постарался, но прямых улик не было. Все было сделано гладко — и концы в воду.
Какое-то время спустя, однажды вечером, Владя вышел с хлопцами прогуляться. Было уже довольно поздно. Стояли светлые сумерки молодого месяца. Немного сквозило ветром с вечернего поля. Хлопцы миновали уж кузницу — она стояла на огородах немного на отшибе от остальных строений — и заметили, как кто-то отделился от темной стены дубового леса и, оглянувшись, пересек дорогу, направляясь к крайней хате. Хлопцев осенило. Человек, видно, заметил теперь их, потому что вдруг подался назад и, словно он просто так прохаживается тут, спокойно зашагал себе по дороге. Хлопцы пошли за ним, Бушмар! Его стали настигать.
— Чего, пане Бушмар, ищешь тут?
— Телок сбежал, может, думал, прибился сюда.
— А может, еще кто сбежал?
— Нет, больше никто.
Хлопцы больше не дразнили его, но проводили его вплоть до самого поворота в лес.
Незадолго, можно сказать, до этого случая приходил в колхоз младший Винцентов сын проситься, чтоб приняли его со всеми его соседями. Начиналось тут тревожное какое-то время. Младшего Винцентюка выслушали настороженно и определенного ему сразу ничего не сказали. Некоторые готовы были принять их. К этому подталкивал всех и Винцентюк старший. Но большинство была за то (Владя и Андрей тоже), чтоб не принимать. В этом видели что-то подозрительное. Дали ясный ответ тогда, когда старший Винцентюк однажды договорился до того, что надо взять в коллектив Бушмара.
— А если он не захочет? — спросили.
— Захочет. Всех надо коллективизировать.
Тогда сказали Винцентюку младшему:
— Подождем трошки. Там видно будет.
Еще все хорошо помнили тот недавний чуть ли не бунт, что надо разделиться всем и даже до делянок довести поле.
Спокойной работы все же не было в эти дни. Скрытая какая-то была тревога.
В самом большом, крайнем от леса, доме было что-то квартир десять. Имелось несколько общих комнат, где в свободное время всегда много собиралось людей. Этот дом был построен позже всех остальных, и еще не все было в нем закончено. Там как раз жил Владя, там, за детской столовой, в большой комнате создавалась читальня. Разрешения перебраться туда добился Винцентюк. Он еще не совсем переселился из соседнего дома, который тоже стоял у леса. Перебирался он почему-то очень неторопливо (квартиру ту, правда, освобождать можно было и без спешки). Вот он и не торопился, как бы раздумывая. Многих удивляла такая неторопливость, некоторые видели в этом какой-то умысел — после того, как загублен был конь, все, можно сказать, в мыслях своих не очень доверяли Винцентюку. К этому дому была пристроена еще одна постройка, где хранилось немало колхозного добра.
Владя догадался первый:
— Выселить Винцентюка назад, сдается мне, что́-то держит он в голове.
Винцентюк прослышал об этом и заспорил:
— Если такое недоверие, дак выделите мне делянку, я переберусь.
Начался спор. Кто-то упрекнул его:
— Вот пока ты не ездил на коне, дак конь был жив.
— Если каждый будет хозяином над каждым конем, дак они все, кони эти, подохнут.
Он поплелся домой, плюнув, покачивая домоткаными галифе.
Опустился вечер. Множество людей собралось в обеих комнатах — в читальне и детской столовой. Владя собрал вокруг себя кружок. Там речь шла об общей хлебопекарне для всех шести колхозов, которые находились по соседству, о всяких других планах, до которых добиралась уже упорная колхозная мысль.
Вдруг страшный крик потряс всех.
— Пожар!
Подобно тому, как выливается, застревая в горлышке, из узкой бутылки вода, хлынули все в дверь, теснясь в ней. Стали выпрыгивать в окна. Горела глухая стена этого же дома. Раньше всех выпрыгнул в окно Винцентюк с криком:
— Одежда вся горит моя на новой квартире!
Вскоре пылала уже вся пристройка. Огонь по смолистой стене мчался стремительно. Тут же запылала и вся фасадная стена. Потушить было невозможно, как ни старались. Не успели даже вынести все из дома.
Андрей обливался потом, вытаскивая из огня приводной ремень от молотилки. И едва лицо его выглянуло из дыма, увидел он, ужаснувшись, как бежит откуда-то Галена. Освещенное пожаром лицо ее было страшным. Она что-то кричала, но гул толпы и огня заглушал ее слова. Андрей бросился к ней и едва расслышал:
— Бушмар ходит за гумнами. Из овса выполз… сама видела…
Кто услышал — рванулись бежать. Андрей опередил всех шагов на десять и поднял вверх руку. Молчком, без крика, без слова, но толпа остановилась, как от грозного приказания. Андрей какое-то мгновение стоял перед всеми, окидывая толпу взглядом. Редко доводилось видеть его таким, как теперь. И вот он жестким шепотом выговорил, страшно изменившийся и полный жуткой тревоги:
— Двое за мной, и никого больше!
Дом уже пылал весь. Крыша обвалилась. Трещали стены. Толпа выделила из себя двух человек — само это произошло, по молчаливому неосознанному согласию. Мимо несжатых овсов помчались они к гумнам.
Хотя бы живая душа была тут где-нибудь! Шум пожара грозно докатывался сюда, но свет пламени заслоняли стены и деревья. Темно было на огородах. Три гумна стояли в самых овсах. Одно было заполнено пшеницей и житом, два еще пустовали для яровых…
…Но толпа не выдержала больше у пламени: уже слышался топот и шорох ног, гул. Андрей помчался, словно за ним гнались, махнул рукою налево от гумен, и мужчины бросились туда. Сам он забежал с правой стороны и упал в овес. Пополз.
Произошло все это, ну, может, минуты за три, не больше. Никого за гумнами не было видно. Толпа гудела где-то и находилась покамест по ту сторону гумен. Прошло еще несколько кратчайших мгновений. Вдруг от стены гумна отделилась высокая фигура. Крыша этого гумна — того, заполненного — из гонта была, и это озадачило человека. Вдруг он нагнулся, лег на землю. Там, где из-под ворот торчала неубранная солома.
Но толпа с той стороны была уже тут. Страшный гул сотрясал тишину. Тогда человек что-то там заторопился сделать. Вдруг он почувствовал, видно, что ничего не успеет. Ползком шмыгнул он через дорогу в яровые. Но там три человека встали перед ним, слева от гумен, и здесь, рядом с ним, один. Бушмар подался задом к стене гумна, вытянув шею, распростершись во весь рост свой. Отползал все задом. Но к нему уже хлынул бурный паводок людей.
В тот день Бушмара видели в поле. Он возил с наймичкою и с пастушком своим снопы. Последний воз нагрузил он поздно, когда уже на колхозном поле давно никого не было. Взялся он за свое мерзкое дело поздним уж вечером.
Он теперь озирался по сторонам, как пойманный волк.
— Это он! — застонала толпа.
— Это он!
— Это он!
Людское море ринулось на него.
— Живым на куски разорвать!
— Душу из него вынуть!
— Бей его!
— Бей!
— Хватай, тащи!
Бушмар прислонился к стене гумна и дрожал весь от звериной ярости и отчаяния. Вот он вдруг изо всех сил рванулся, думая, видно, пробиться сквозь живую стену. Тут же его кто-то толкнул, он грохнулся о землю спиной. Тут на него и налетела людская буря.
Но возле него действовал уже Владя. Он бросился в самую толщу толпы и раскинул руки. Кто-то закричал, кто-то сам расталкивать стал толпу. Все над Бушмаром кипело, как в котле. Бушмар отбивался и руками и зубами. Потому что на ногах сидел уже кто-то и подбирался к его рукам.
— Живым не выпускать!
— Бей!
— Бей!
Его уже избивали.
Но вот на одно мгновение Владе удалось унять ярость толпы. И голос его, вместе с голосом Андрея, пронзил грозовую тишину как раз в том момент, когда толпа снова готова была ринуться и смешать Бушмара с землей.
— Назад!
— Пальцем не трогать его!
Тут забушевали недовольные голоса. Гроза разражалась. Но вот снова:
— Вон!
— Отойди!
Бушмара подняли и поставили на ноги. Он стоял, дрожа всем телом.
Теперь уже и в толпе заговорили:
— Что его бить, разве ж это поможет?
— Дознаться от него правды надо.
— В суд его.
Начался допрос — всем людом, толпою:
— Это ты все? Признавайся.
— Дом ты подпалил?
— Нет, не я…
— А чего ты тут шлялся?
Он умолк. Тогда человеческая стена снова двинулась на него.
— Я только хотел гумно подпалить.
— А дом кто подпалил?
— Винцентюк.
— Который?
— Ваш.
— Колхозник?
— Он…
Тут его подхватили под руки и повели на пожарище. Там лишь головешки тлели. Нашли Винцентюка. Тот горевал и стонал, что вся одежда его сгорела. Его поставили с Бушмаром рядом и обступили. Винцентюк оправдывался:
— Откуда, товарищи, такой поклеп на меня? Я разве что перед богом душою виноват. Как? Разве я свою, квартиру буду подпаливать. Вся ж моя одежа там сгорела. Тогда кто-то догадался:
— Вот тут и музыка вся, что ты на этом выехать хотел: кто ж на тебя подумает, если ты сам туда перебрался!
Внезапно из толпы протолкалась вперед, в круг, Амиля, заплаканная, встревоженная.
— Бушмар! — крикнула она слабым, измученным голосом. — Гад, душегуб! Что ты натворил! Зверь… Как же простить тебя… Кто ж тебя теперь простит!.. За все!..
Она сейчас словно помолодела вся от тревожного волнения. Невеличкая ростом, с молодым блеском глаз, она казалась девчонкой.
Бушмар озирался.
— Связать его!
— В суд!
Он уже не отбивался. Бесполезно было. Взгляд его упал туда, где людей было поменьше. Там Галена держала на руках ребенка. Второй, Амилин, держался за нее, напуганный, заплаканный. Вот к ним подошла и Амиля. Он отвернулся.
Андрей заметил: какое-то сходство у Винцентюка появилось теперь с покойным батькой. Винцентюк выл со слезами в голосе.
Целую ночь не знал покоя колхоз. Пожарище дымилось до самого утра. Измученные такими треволнениями после рабочего дня, люди на утренней зорьке расходились отдыхать.
Уже забрезжил ранний рассвет на востоке. Пахнуло с поля здоровьем росы. Поле дремало, леса молчали.
Проходя мимо пожарища домой, Андрей остановился. Смотрел, как все меньше становится людей вокруг, только сторожа оставались у пепелища. Он вошел в хату. Там Галена стояла над детьми — они как собрались все вместе в страхе, так и уснули. Жена его стояла у стола и молчала. И все они молчали, понимая и так, без слов, что чувствует каждый.
За окнами тихо было.
Там Владя ходил еще по двору. Ярость гнала от него всякую усталость. Он подошел к сторожам, постоял с ними. Затем подался к Андрею — переспать до утра. У крыльца, где дубы (лесные посланцы в поле) застыли в предрассветной дремоте, темнела в отсвете неба чья-то фигура.
— Амиля! — узнал он.
Она молча посмотрела на него.
— О чем думаешь?
Она отвечала не сразу:
— Так… Ни о чем не думаю… И обо всем думаю… думается…
Затем еще:
— Как раньше когда-то…
— Что?
— Жилось…
Она не закончила свою мысль, почему-то улыбнулась и глянула тихо и спокойно на него. Глаза ее угадывались во мраке, голос не утратил еще тревожных и нервных ноток:
— А ты один ходишь… чего?..
Но он ничего не ответил. Он взял ее за руку, вторую она сама протянула ему.
— Родная… ты…
Они пошли к Андрею, неся в себе радость своей новой близости.
Назавтра вновь позднее лето сияло солнцем. День был хлопотливым, жарким. Под вечер должен был состояться сход. Сход обещал быть бурным и долгим.
Следствие не тянулось долго. Бушмара и Винцентюков судили осенью. Бушмар отбывал наказание.
За те годы еще несколько новых строений появилось у леса.
Бушмар больше в эти места не вернулся. Он исчез.
Другая история перед нами. История сыновей Амили и Галены. Они растут, чтобы деятельно войти в новую жизнь.
А это повествование окончено.
1929