Николай Тихонов
МНОГОЦВЕТНЫЕ ВРЕМЕНА


Туркменские записи

Нури

Впереди нас гарцует веселый старший милиционер Нури.

Роза, заткнутая под красно-желтую фуражку, треплется около его загорелого уха.

— Нури, поедем! — кричим мы.

«Поедем!» — это значит карьер. Нури любит карьер, но бережет свою лошадь. Она размашисто раскачивается несколько саженей и только потом бросается влет. Распластавшись над дорогой, идут наши лошади и у каждого пригорка поддают скорости. Наконец переходят удовлетворенные на обычную свою топоту. У моей кобылки шея перехвачена желто-черным шнурком с бирюзинкой для защиты от дурного глаза. Лошади, непривычные к горным тропам, всегда в горах раньше, чем ступить, ощупывают копытом землю и ударяют по ней прежде, чем поставить ногу. Но наши кони здешние, они летят не оглядываясь.

Нури знает весь район. Он его знает, и его все знают. К его коню подходят, смеясь, женщины и просят папирос для мужей, работающих в поле. Он, подмигивая им, дает пяток папирос. К его коню, плача, подходят женщины и спрашивают о муже или брате, арестованном в Кара-Кала. Лицо Нури делается задумчивым, он объясняет, что незачем было их мужчинам снюхиваться с контрабандистами. В аулсоветах Нури просят захватить письма в Кара-Калу, так как не скоро дождешься оказии.

У Нури есть свои веселые дела: его молодое сердце полно весны, туркменской, фисташковой, он оставляет нам коня и исчезает. Он появляется во дворе, сияющий, как молодой месяц, и спрашивает: — Чай пил? — Пил, — отвечаем мы. — Ну, пей еще десять минут! — и исчезает, чтобы через полчаса появиться уже похожим на полную луну, такую, какая отражается в Сумбаре.

Он рассказывает районные новости, анекдоты, принимает прошения, наводит справки, покупает чай и папиросы, которых нет в Кара-Кале, для себя и для приятелей, скачет здоровый и веселый, как молодой розовый олень, редкое животное, почти исчезнувшее в Копет-Даге.

— Нури! Почему все селения называются «Кала», что ни имя: Хаджи-Кала, Кара-Кала, Тутлы-Кала, Махтум-Кала, Иван-Кала?

— Кала — значит крепость, — отвечает он страшно научным голосом (мы знаем, что значит «Кала», нам интересны его объяснения). — Воевал, воевал все время, теперь больше не воюет, не может воевать. Один Нури воюет, если захочет. Больше никто не может.

И он качает винтовку, которую снял с плеча и прикрутил к вьюку. Неожиданно он осаживает коня и едет рядом. Он осматривает нас довольными глазами:

— Прямо кавалеристы мы. Очень хорошо едем, а то зовут меня, я, знаешь, всю ночь не спал, устал, зовут, говорят: «Нури, приехали люди, иди аул, достань лошадей». Я тогда ехал ночью, обратно ехал, искал, искал все в поле лошади, нашел, когда ехать рано утром, в шесть часов ехать. «Э, Нури, спать совсем нет». Думал, какие такие приехали, сердился немного про себя. Один такой ехал со мной раз; скакали два версты. Он говорит: «Не могу ехать, задница болит». Я сердился, никак назад нельзя, едем, ударил камчой его коня, он помчался, помчался, плачет, кричит, сейчас упаду, сейчас упаду. Потом ночевать стали, я поехал в сторону от него. Утром, что смотрю — нет никого, он лошадь в кочевье бросал, шел пешком назад, одеяло, мешок на голове, обратно, в Кара-Кала. «Я не могу, говорит, аул искать. Зачем меня партия на работу посылала, если средства двигаться нет». Ха-ха, лошадь ему не средство. Какие люди есть. Загадочный прямо человек. С одеялом цельный день на голове шел в Кара-Кала. Хо-хо!

Нури жует лепестки своей розы и садится боком на седло. Дым его папиросы необычайно легкомыслен. Темные туты оживлены толкучкой дехкан. Люди двигаются в разных направлениях, точно на базаре. Впечатление только что кончившегося любопытного события, не слишком важного, но достаточно интересного. Декхане пользуются случаем и занимаются вполне общественной болтовней. Нури встречает знакомого и вступает с ним в длительный разговор. Потом мы отъезжаем оттуда и продолжаем путь, хотя у нас было большое желание спешиться и окунуться в эту массовку.

Мы забрасываем Нури вопросами.

— А, — говорит он, выплевывая изжеванные лепестки, — знаешь, есть такой Каль?

— Каль — значит дурак, — кричим мы, потому что разговор происходит на рыси. — Каль плешивый, герой всяких сказок и глупостей. Калю всегда не везет.

— Не везет, дурак! — кричит Нури. — Он хотел с товарищем идти в Персию, в бандиты. Товарища убили, он испугался, бежал назад, сказал, — никогда не буду это грязное дело делать, как это я спасся? Приходите все радоваться, что я спасся? Он колол овцу, делал плов, всех звал и рассказывал, чего он видел в Персии и как лучше дома. Вот собрали народ, «тамаша» праздник вышел вроде…

Вечером среди розовых клумб и шелковых милицейских одеял и занавесок, между пестрых персидских голубей, бродивших по двору, Нури сокрушенно говорил:

— Не уезжай сегодня, подожди завтра, я тебе принесу камчу. Ах, какая камча, достану такую камчу, любоваться будешь.

Но мы с товарищем не обладаем временем.

— Через год приедем, Нури, ты большой начальник будешь, вот тогда воз камчей соберем!

— О, воз, — говорит он, довольный, как ребенок, — едем в Мескев, Ленинград, да?

— Да, Москва, да, Ленинград!

— Знаешь что, скажи там, в случае что, скажи, что в Кара-Кала есть Нури, очень красивый Нури, веселый Нури, двадцать пять лет, жена и ребенок.

— Обязательно скажем, Нури, — будь спокоен. Это мы обязательно скажем!

Полдень в Арабата

Теснясь, сидят и стоят дехкане колхоза Арабата, смотря на приехавших во все глаза. Уже трижды опустошились пиалы с зеленым чаем, разговор ведется непрерывно, но несколько церемонным образом. Переводчиком служит школьный учитель из Кара-Калы, направленный в район. Простая экономика маленького колхоза налицо. Только что отъехал трактор, храбро залезающий в самые глухие горные щели, стада ушли на гору, перерыв — полдень — беседа. Никто из туркмен не говорит по-русски, хотя это неизвестно. Иногда, по особой азиатской врожденной недоверчивости, все собрание стоит — стоит человек, упорно отказывающийся понимать по-русски, и вдруг он оборачивается и ясно говорит: «Разрешите пройти, товарищи», — и, любуясь вашим недоумением, уходит.

Русские обычно по-туркменски не говорят. Знают десять — двадцать слов, необходимых для самых обиходных вещей, и все. Сейчас дехкане Арабаты спрашивают, и обязательно каждый хочет, чтобы все его вопросы были записаны в книжку. Когда записная книжка после вопросов не раскрывается, они не продолжают беседы, а учитель-переводчик говорит по-русски: для виду запиши, это вопрос не нужный, но покажи, что записываешь.

Приходится делать вид, чтобы не затягивать беседы.

— Почему, — спрашивает один, и учитель переводит, — равные членские взносы в колхоз не учитывают многосемейность? Вносят все одинаково. Справься в Кара-Кала. Почему сахар и чай получили мы 8 мая последний раз, а теперь 23 и больше ничего нет, и чай у нас вышел. Что делает Туркмен-Сауда? Узнай в хлопкоме, как они считают при выдаче продуктов семью в три — пять — восемь человек или отдельно выдают на десять человек сразу.

— Если человек опоздал вступить в колхоз и работает сейчас на шоссейной дороге, как ему попасть в колхоз?

— Почему Агил-Нияс Бекмурадова живет у брата мужа, старуха, и ей не выдают пайка, не считают ее за работницу?

— Мы делали дорогу Кара-Кала — Дузлу-Тепе. Все делали селения, повинность была, чтобы автомобиль мог ходить. Автомобиль ходит и все мимо, а нам говорили — будет дорога, будете ездить на машине, а машина не берет нас. Мы никогда в жизни никто не катался на машине. Пусть хоть председатель колхоза, когда дело есть, едет в Кара-Кала на машине, а то мы чиним дорогу, строим дорогу и никакой не видим пользы себе, шофер все машет мимо и гудит. Скажи, пожалуйста, в Кара-Кала, что мы раз в жизни хотим ездить на машине. Запиши, пожалуйста.

Действительно, это несправедливость: в Ново-Артыке мы говорили с человеком, проложившим эту стопятидесятикилометровую дорогу в три месяца. Все селения, мимо которых она прошла, выставили на свой участок рабочих в порядке повинности, и дорога была сделана. У ней есть недостатки: мосты должны будут перестраиваться, принимая во внимание селевые потоки, так, чтоб быть заливаемыми и служить сообщением, даже оставаясь покрытыми мелкой водой, не подвергаясь размыву. При бедности транспорта автомобилей, ни пассажирских, ни грузовых, не хватает, но учесть желание дехкан во что бы то ни стало получить автомобильное крещение все-таки стоит.

— Почему, — спрашивают дехкане, — в колхоз не принят Алаверды? Он бедняк, это у него родственники баи, а он батрак, дробит камни и голодает. Это надо разобрать. Он ходит после своей работы на дороге работать в поле, ему ничего не платят.

Тут я вспомнил случай, рассказанный в одном из районов сплошной коллективизации. Там был старик, которого как родственника бая не приняли в колхоз. Он это исключение из трудовых списков воспринял как оскорбление и как гибель. С тех пор не было такого усердного работника в колхозных полях, как он. Его гнали, ему говорили: что ты стараешься, все равно ничего тебе не будет. Он молчал и работал больше и дольше всех. Он отрекся самыми последними словами от каждого из своих байских родственников. Он плакал последними слезами и шел в поле. Весь колхоз говорил о нем. Так он работал два месяца и начал сдавать. Невероятное упорство его оставалось, здоровье же было все-таки стариковское. И все-таки он не шел никуда, кроме как в поле. Ближайшее общее собрание приняло его в колхоз. Он ходил и смеялся от радости.

Я смотрю на тесные ряды дехкан Арабаты. Сколько таких маленьких колхозов рассеяно по огромной Туркмении. В каждом из них есть такие старики, стоящие иных молодых. Полдень в Арабата — настоящий азиатский. Четвертая перемена чая стоит перед нами. Слышится тяжелый шаг возвращающегося трактора. Трактор пришел. Беседа кончена. Все обступают трактор. Тракторист обтирает тряпками машину. И тут маленький ишак, стоявший поодаль, скосив кочевничий свой глаз, лягает трактор задними ногами со всех сил и, от звонкого удара сам испугавшись, прыгает далеко вперед.

Колеса в песках

Чудесное изобретение — автомобиль — это истинное дитя века — наглое, уверенное и насмешливое. Наше сокровище звали мы товарищеским особым именем, хотя официально он был фордом-полутонкой. Мы же всегда представляли его так: автомобиль системы «Опрокидонт-Руайяль», по прозвищу «Обезьяна». И правда, он падал с нами в арыки, застревал в песках, разламывал мосты, влезал на деревья, тонул в грязи и воде, завывая, несся по глиняным и песчаным дорогам, откидывая верблюдов и ишаков к стенам и презрительно гудя в их громадные уши.

Машину, подобную нашему «Опрокидонту», нельзя никаким способом убить до конца. Какая-нибудь часть, а то и несколько перекочевывают на другую машину, и честь спасена. Я видел, как собирали одного такого храбреца из 37 старых машин, и когда новый «Опрокидонт» рявкнул, точно здороваясь, со своими сборными костями, все части задребезжали, ответив ему: «Служим республике».

И как прекрасно они служат республике! Так машина «Амо» без единой поломки, неся на себе ответственный груз из хороших людей Туркмении, сделала пробег в 400 километров, если не больше, по пустыне, не имевшей даже караванных дорог. Она чуть не наехала на кобру, знаменитую пыльную чешуйчатую гадину, вставшую при виде такого зверя на хвост, смертельно зашипев и засвистав, раздув свое демонское горло. Она думала, что один вид ее, обращающий в бегство все живое, заставит вспотеть пыльный автомобиль. И он остановился, потому что кто-то закричал: «Кобра!» — и всем захотелось стрелять. Но, соскочив с машины, стрелки подняли сами такую пыль, что кобра исчезла в этой пыли при оглушительном салюте трех винтовок. Ее искали, но не нашли.

Самое забавное в этом путешествии было то, что на борту машины находился старый знаток песков — проводник караванов. Он стал настоящим штурманом на одном из первых кораблей пустыни. Как в свое время русские впервые проложили железную дорогу в сыпучих песках, когда вся Европа твердила, что это «блеф», и не верила, и посылала людей удостовериться, — так и теперь случится, что автомобильное сообщение пройдет раньше по линии Хива — Чарджуй, Тахта-Базар — Керки и Ташауз — Ашхабад, чем по линии Фец — Тимбукту или Триполи — Чад.

Ваттола

Ваттола посмотрел в окно: над заливом стоял белый пар, словно выпаривалась вода на сковородке. Жара выжимала залив и сжигала горы вокруг. Ведь Красноводский район удручал своей бесконечностью и ненаселенностью. Он был больше любого европейского государства средней руки, и люди, уезжая по служебным надобностям в глубь его, казались из города путешественниками, отправившимися в Лхассу. Ваттола состоял секретарем райкома. Председатель, хозяин района, уже три недели находился в песках, и за все три недели от него не пришло никакой весточки. Ваттола взял лошадь и поехал в пески. Ни одного ручья, ни одной речки. Мертвая страна лежала вправо и влево от его седла. В редких колодцах горько-соленая, похожая на слабый раствор английской соли, вода разъедала рот. В аулах Ваттола разговаривал с туркменами.

— Когда здесь бывают люди из города? — спрашивал он.

Скотоводы переглядывались. Потом один из них отвечал с упреком:

— Когда нужно собирать налог — тогда приезжают, — больше не видели людей. Вот ты приехал, но не знаем — зачем…

— Сколько у вас грамотных? — спрашивал Ваттола. — Я привез газеты и плакаты.

— Грамотных у нас нет, — ответил старый скотовод, — в другом ауле, день пути, есть мулла, но он не едет к нам, говорит: далеко ехать.

Ваттола вспотел от ярости. Он был бессилен. Он вышел из юрты. Ни одной зеленой точки на желтом изломе пустыни, ни одного поля. Единственное достоинство климата: мокнущие раны от сухого воздуха заживают сами через самое короткое время. Ваттола усмехнулся. Он вспомнил постоянный мираж этих мест: река, висящая в воздухе, с отрубленными концами. Его жизнь походила на этот мираж. Мать из Милана, отец из Берлина, он попал в плен в Россию и десять лет работал в революции. Революция научила его не останавливаться перед труднейшим.

Его рвали на части. На Карабугазе люди, обалдевшие от соли, вечной соли вокруг, потеряли связь с городом. Пустыня не давала возможности сообщаться с необходимой быстротой. Ваттола взял «Амо» и в семь адских часов пересек песчаный барьер. Связь установилась.

На Челекене стала исчезать нефть. И не то чтобы она исчезала, а из леса вышек действовало всего десять. В чем дело, Ваттола? На черной туркменской шхуне, внучке «викингов Каспийского моря», Ваттола пришел на Челекен. Он нашел весь инвентарь промыслов пришедшим в негодность за давностью лет: канаты сгнили, вышки развалились, как тут доставать нефть. Надо было бить тревогу.

Ваттола возвращался в город, зная, что и там его караулит тьма первостепенных дел. Этот район был недоступен простому человеческому пониманию. Каждое дело влекло за собой тысячи сложностей. В городе надо было поднимать порт, устанавливать темпы, пароходы брали тысячи транзитников, рискуя утонуть от перегрузки. В городе не было деревьев; у привычных людей от жары синие круги скакали перед глазами. Надо было сажать тополь, карагач, арчу, джиду — черт знает что, чтобы получить сто метров тени. Жителей становилось все больше. Надо было доставить им воду из родников на горе.

Он метался от песков к морю и от моря к пескам. Революция не миновала даже верблюдов. Большого одногорбого верблюда «системы» Аруано и двугорбого «типа» Бугро она придумала смешать и получить помесь сильного, крупного «Инера». Это практиковалось и раньше, но не в таких крупных размерах. Человек из Москвы, приехавшим наблюдать этих новых представителей верблюжьей республики, сообщил Ваттоле с тревогой, что на дальних колодцах он нашел не туркменов, а киргизов, между тем он не переходил границы Киргизстана. Проводники-туркмены увели его и отказались быть в тех местах.

Вечером к юрте, где сидел Ваттола, прибыла толпа туркменов.

— Воды не хватало, иолдаш, — нам не хватало всегда воды, а теперь пришли киргизы…

— Но ведь они кизыл-баши, — сказал неопытный москвич, наблюдавший инеров, — уговорите их уйти обратно.

— Они не трусы, — отвечали туркмены, потупившись, — их больше, и они не уйдут. Если будет так дальше — уйдем мы: нам нечего делать на пустых колодцах, и у скота нет травы, — у киргизов с собой приведены все стада…

Ваттола сказал, что все будет улажено. Туркмены ушли. Он знал, что это за киргизы и сколько их. Тысяча сто киргизских семейств, вооруженных до зубов, перекочевали из района Мангышлака в Туркмению. Он сел на лошадь и с тремя милиционерами из Иомудов поехал на их кочевья. И когда он увидел их костры и одиночных всадников в скошенных шапках с крыльями, он вспомнил еще, что это бежали от революции на юг готовые на все киргизские баи, не желавшие социализма.

Ваттола стоял на холме и смотрел на дым, поднимавшийся из юрт иного образца, чем иомудские. Громадное солнце горело на его лице германо-италика. Разве он не распутал столько азиатских узлов до сих пор благополучно? Он тронул коня камчой и поехал тихо к вечерним кибиткам. Милиционеры следовали за ним в некотором отдалении.

В городе Ваттола сказал нам:

— Я получил бумагу — ехать учиться в Москву — мне! — вы понимаете — мне! учиться! Я стал азиатом — я забыл, как выглядит Европа. Я даже не знаю, как я буду жить без пустыни.

Точное описание путешествия из Кара-Калы в Кызыл-Арват в ночь с 25 на 26 мая с. г. на полутонке системы «Форд»

Я знал человека, который, что бы ни рассказывал, всегда рассказывал с преувеличением. Так как это выходило местами очень убедительно, ему верили. Силой обстоятельств я сейчас поставлен в такое ложное положение: что ни напиши — все покажется преувеличением. И, однако, во всем описании не будет ничего лишнего, только то, что я сам видел и ощущал.

Надо сказать, что горы в этих местах, особенно на закате, представляют какую-то битву цветных скал. То ли особое падение солнечных лучей, то ли особое устройство каменных выступов и скал, но трех разных цветов скопища камней сходятся друг с другом одновременно, а в провалах по горизонту лежит цепь, от которой будто только что отступило море Великого Потопа, и ковчег вот-вот пристанет к высочайшей вершине этой цепи, подчеркнутой и перечеркнутой какими-то огненными росчерками заката. Другой вид этих мест — это горы белые, до тошноты на глаз мягкие лунные, какие-то с кратерами и треугольными вершинами, стоящие отдельно, всевозможных величин. Между ними шныряет дорога, то проваливаясь, то взлетая и поминутно поворачивая.

По такой вот дороге и должны были ехать мы ночью 25 мая. Ни один столичный литератор не описывал этой дороги, и все же она литературна настолько, что потребовала целого отступления, прежде чем могла быть введена в очерк.

Грузовик-полутонка не заключает в себе ничего особенного. Стенки платформы, достаточно расшатанные непрерывными рейсами по горной дороге, были схвачены веревками. Рядом с шофером поместился я, в этом узком помещении необходимо было особо спасаться от толчков и не мешать управлять шоферу, потому что иной толчок под руку в опасном месте грозил нам аварией. Кроме того, по сиденью все время перекатывались чьи-то громоздкие часы, которые мы везли в починку в Кызыл-Арват и которые не влезли ни в один карман, и спрятать их было решительно некуда. В. Л. Луговской, мой спутник, завладел всей пустой платформой и, сев прямо на пол, отдал себя на растерзание бешеным броскам машины, причем единственно, что он предпринял в защиту себя, это пропустит под руки веревки, охватывающие стенки грузовика, и стал похож на спускающегося на парашюте человека, запутавшегося в веревках парашюта и прыгающего безостановочно с дерева на дерево. Я положил правую руку на раму дверцы, стекло которой было опущено, и шофер, очень невеселый парень с измученным лицом, пустил мотор. Нас сразу тряхнуло основательно и понесло в темноту. Все эти приготовления не были вовсе комическими, ибо дорога ожидала нас самая серьезная.

Итак, мы отправились. Впереди машины шли две белые полосы света от фонарей и освещали окрестность очень приблизительно. Скоро тряска стала неимоверной. Мы въехали в белые лунные скалы. Они все превратились в меловой зверинец, показав такое громадное количество скошенных морд, лап и падающих решеток, что я не удивился, увидав, что мы мчимся прямо в черный ров, взявшийся неизвестно откуда посреди дороги. Я хотел схватить шофера за руку, но справился с этим обманом зрения и удержался на месте. Это была просто черная тень, походившая на канаву, как нарисованная. Этих канав-теней, пересекавших дорогу, становилось все больше. Иногда автомобиль пробовал перепрыгнуть их, иногда замедлял ход, и тут я заметил, что шофер не столь спокоен, как я думал. Наконец, прыгающая дорога, на которой уклона нельзя было разобрать из-за бледноцветной и обесцвеченной окончательно светом наших фонарей почвы, пересеченная не фантастическими, а очень обыкновенными рытвинами и тенями, так вошла в глаза, что их стало ломить от бесконечного однообразия, рассеянного света и скачущих в нем тысяч мелких меловых песчинок.

Тут я увидел, как от стены утеса отделились два человека в высоких шапках и шагнули нам навстречу. Не поддавшись на удочку галлюцинации, я только притаил дыхание, и вовремя, потому что люди эти появились только в моем воображении, а утес, призраком возникший неожиданно слева, был самым настоящим белым утесом, о который мы едва не разбились. Наш «форд» рвануло вправо с громадной силой, и шофер, миновав это место, вытер пот рукавом. Ночь была довольно прохладная, и жара тут, конечно, ни при чем.

«Пожалуй, так, виляя вниз и вверх часами, мы не дотянем до конца», — подумал я, и сразу что-то серое упало со скалы перед автомобилем, и так как он не убавлял ходу, то и серый клубок не останавливал своего бега. Я видел ясно, что это заяц; большой заяц плясал перед автомобилем, именно плясал, не страшась летящего на него чудовища.

— Заяц, — сказал шофер, впервые за всю дорогу промолвив слово. — А раз я барса спугнул от ручья. Он пил, а я наехал. Он как махнет назад, чуть в машину не попал. Ушел по уступу. Они ночью все шляются.

Заяц потанцевал, ему надоело, и он исчез в стороне. Нас качало все больше.

— Черт его знает, болен я совсем, — сказал шофер, — мотает меня, и живот болит. А эту дорогу ночью ехать хуже не надо. Вот сейчас еще спуск на повороте. Вы слушайте, пожалуйста, не скрипят ли тормоза.

Нас кидало с ужасной непоследовательностью. Как я ни прислушивался, не скрипят ли тормоза, я ничего не слышал, кроме длинного непрерывного свиста. Этот свист шел за нами от самой Кара-Калы и до самого утра. Была ли то настойчивая ночная птица, или ветер, но свист был упорный и сильный. Присматриваясь к шоферу, заметил я, что он нервничает больше, чем ему полагается в нашем положении. Все это очень комично выглядит теперь, но тогда мы боялись опоздать на поезд в Кызыл-Арват, и глупая непонятность этих мест нас расстраивала. Снова что-то длинное и узкое возникло из-под автомобиля и начало мчаться впереди, и тут я, как ни рассматривал, не мог признать зайца в этом новом плясуне.

— Кто это? — спросил я шофера.

— Это тушканчик, — ответил он изнемогающим голосом, и как только он сказал «тушканчик», зверек провалился, точно мы его рассекли в пыль, а я увидал, что мы едем по улице, где окна закрыты ставнями и тени от дверей ложатся на дорогу. Я закрыл глаза в страшной злости на собственное никчемное переутомление. Мне казалось, что это переутомленно. Не может быть, что я так устал от бесконечных дорог Туркмении. Я открыл глаза. Улица насмешливо отбрасывала тени оконных ставней и дверей, а плоские черные люди жались к стенкам домов от нашего автомобиля.

Я оглядел шофера сбоку. Глаза его были полузакрыты, и руки ездили по рулю. Я взял его за плечо, стараясь не смотреть на дорогу. Он качнулся, вздохнул, и мы выругались оба. От ругани улица исчезла, но через минуту снова появилась у меня перед глазами. Тогда я решил спать, во что бы то ни стало, что бы ни случилось. По моим расчетам, мы проехали долину, которую с Луговским окрестили Иосафатовой за ее причудливый безмолвный конгломерат одиноких скал, изрезанных и выбеленных, проехали Лунные Горы — тоже наше название — и были где-то в направлении на Хаджи-Калу. Цифры километров на счетчике накапливались так медленно, что я решил спать. Толчок почти выбил меня из сиденья, и я снова увидел темную тень, бежавшую к автомобилю на этот раз нам навстречу, открыто.

Шофер чуть затормозил на повороте, тень добежала до нас и возникла на подножке.

— Это литература, — сказал я про себя. — Этого не бывает.

Тень стояла на подножке и что-то кричала шоферу. Шофер задержал машину, убавил ход и совсем остановил ее. На подножке стоял вполне осязаемый человек.

— Ну, как едешь? — спросил он.

— Ничего. Тормоза гудят, по-моему, посмотрим немного.

Он вылез из автомобиля, полазил, пошарил под колесами и после совещания со встретившимся незнакомцем закурил.

— А я, — сказал незнакомец, — здесь ночую с автомобилем. Я снял с того, знаешь, с первого колеса…

Тут вспомнил я разбитые и брошенные на дороге автомобили, жуткие в своем одиночестве, как трупы странных животных, исклеванных неизвестными птицами. Их разбирали по мере возможности. Поэтому у одного не хватало колес, у другого — мотора, у третьего были выломаны бока, — встреченный и занимался этой разборкой автомобильных мертвецов, оттащенных в сторону от дороги. Он и возник как некий гробокопатель.

Попрощавшись с ним, помчались мы дальше. Улица, виденная мной так ясно, больше не пробовала появляться, но шофер бледнел все больше. Видел ли он что-либо сбивавшее его с толку, или он серьезно заболел в дороге, но он бросал автомобиль, как лошадь, подымая его на дыбы или отбрасывая назад одним ударом руки в местах, где, казалось бы, в этом не было никакой надобности.

Белый утомительный свет летел перед нами, и дорога эта самыми прямыми путями шла в ад, вполне поэтически обставленный и психологически подготовленный.

Тут я увидел стыдное по авантюрности зрелище и ничего не мог понять. Гоголь, Николай Васильевич Гоголь, знаток шабашей, украинских ведьм, мог быть постановщиком этой сцены. Если я уже дошел до кошмаров такой низкой степени, то я несомненно выпал из XX века в век мне неизвестный, и на что мне XX век с тракторами и социальной революцией, если я вижу среди ночи скачущих голых людей, освещенных, — что освещенных! — залитых с ног до головы пламенем костров, ярким, как арбузное мясо, людей, скачущих вокруг огня и обмахивающихся громадными головнями с самыми дикими криками. Изредка они в бешенстве ударяли этими головнями по земле. Дым костров обволакивал этих литературных демонов и летел по земле, гонимый ветром.

— Это самый глупый сон из всех виденных мной, — сказал я вслух, и шофер остановил снова машину. Луговской недовольно заворчал на своем дьявольском плацдарме, а к нам подошел голый человек с головней, от которой отлетали мохнатые, как пчелы, угли.

Подошедший оказался шофером, а черная груда его автомобиля меняла свою окраску ежеминутно в блуждающем пламени самым безобразным образом.

— Ну и дороги, — ругался он, — брошу все и уеду к себе. То ли дело приморское шоссе, Гагры — Хоста или Сочи — Мацеста. А тут от этой сволочи едва головней отобьешься. Сколько ее на огонь, гадины, стремится, не сосчитать.

— Кого на огонь? — спросил я.

— Фаланг, дьявол их зарази. Скорпионов, фаланг целые полки. Так всю ночь и скачи. Спать нельзя. Раз я ехал, пить захотелось, один был, остановил автомобиль, к ручью пошел, фонарей не погасил, иду назад, а ими дорога полна: желтые, громадные, прыгают под ноги. Чуть не заплакал. А ты что? — спросил он моего шофера. Шофер сказал что-то очень невеселое, и мы распростились. Снова заряжая дорогу белыми своими столбами, мы швырялись из стороны в сторону. Наконец руки моего автомобилиста упали, и он сказал:

— Не доедем. Не могу. Столько набилось в глаза муры, спать хочу. Будем спать в Хаджи-Кала…

Я помню только угрожающе протестующий шум Луговского, падающий на шофера, пляску колес, снова белые скалы, безжизненные и прыгающие, изменяющиеся перед каждым поворотом, и сонную, выбежавшую по обеим сторонам дороги четырьмя огоньками Хаджи-Калу.

Мы завезли автомобиль в какое-то подобие двора, и нелепая бестолочь ночи обступила нас. Шофер, шатаясь, сполз с сиденья, загасил фонари и ушел, тотчас же растаяв во мраке. Я попробовал следовать за ним и наступил сразу на три спящих тела в скомканных простынях, похожие на распоротые тюки, и вернулся к Луговскому. Он сошел со своего мрачного ложа, разбитый и зеленый, и мы курили папиросы, как демоны глухонемые, гадая, что за предметы вокруг. Все тонуло в сером тумане. Все равно ничего нельзя было понять.

Шофер не появлялся.

— Он умер, — сказал я.

— Он хитрит, — сказал Луговской. — Мы должны быть в Кызыл-Арвате, и мы будем. Я сейчас найду его. Подумаешь, художественный театр.

И он ушел на поиски и вернулся через пять минут. В ночном киселе люди тонули, как иголки.

— Я испорчу ему сон, — сказал Луговской, и мы немедленно задремали сами, не успев привести в исполнение свою мысль.

Но спать мы не смогли. Я думал, что и шофер наш не успел заснуть, ибо Луговской инстинктивно нажал грушу сигнала, и рев разнесся по всей Хаджи-Кале. Ему это понравилось. Он нажимал грушу, и та стонала и ревела, пока тьма не родила мятой и молчаливой фигуры шофера. Он не сказал ничего нам и влез в автомобиль. И тогда мы помчались с неслыханной скоростью в рассветном тумане, ползавшем по горам. Временами в его прорывы я видел, как у дороги спят люди, как дома, завернувшись в одеяло и оставив газету рядом с подушкой. Собаки, положив лапы в остывшую золу костра, равнодушно провожали нас. Сонные автомобили паслись на лугах около дороги. Их хозяева спали под кустами, накрывшись брезентом. Дорога была захвачена воинственным племенем шоферов.

Силы наши кончились. Я видел сквозь стекло вверху полосатое лицо Луговского. Шофер все тише и тише бросал автомобиль. Я не помню, как заснул. Я проснулся от порыва свежего ветра. Было совсем светло.

Автомобиль стоял в горном проходе. Скалы нависли над нами. Луговской спал, повиснув на веревках, как древний разбойник, умерший на кресте. Шофер храпел с открытым ртом, похожим на широкое отверстие взломанной копилки. Дорога была пустынна. Хорош был со стороны наш сомнамбулический автомобиль, и как был любезен наш шофер, все-таки остановивший автомобиль на дороге, а не в обрыве под насыпью, где наш сон был бы неизмеримо крепче.

Ночь кончилась. Птицы пели. Мы приехали в Кызыл-Арват. Гигантская фигура человека, испытанного в этих местах, нашего старого знакомого, возникла перед нами.

Этот ответственный работник дорог и автомобилей дружески приветствовал нас.

— Спали в дороге, спали, да не выспались. Я так и думал. Никто не проезжает ее залпом. Ну, каково ехалось в Лунных Горах?

— Как в Лунных Горах? — сказали мы. — Да мы это придумали для литературы — Лунные Горы.

— Какая же литература? Официальное название. Плохие места, плохие. А Долину Смерти проехали как? Трясло?

— Позвольте. Долина Смерти это уже из бульварного романа. Откуда, откуда взялось: серебристый смех зазвенел в Долине Смерти.

— Да вы не шутите. И Долина плохая. На семьдесят шестой версте там поворот убийственный, зверский поворот. Туда недавно завернул наш «Амо», так мы его оттуда и не доставали. Четверо убито, а двое свалились, пролетели все ужасы и уцелели. Дорога тут ночью скверная, одни коридоры, да спуски, да повороты. Машину не развернешь. А улицу, — сказал он, подмигивая, — видели улицу? Сознайтесь, улицей ехали.

— Ну, ну, — запротестовал я, — это уже слишком. Вы же человек серьезный.

— Да я серьезно и говорю, а вы не волнуйтесь, вы же меня знаете. Я и на острове Диксона зимовал, и в Индии под горячим солнцем парился. Мне чего ж хвастаться серьезностью. Я сам там однажды измучился так, что говорить. Ну, так сознайтесь, улицу видели?

— Честное слово видел, что мне лгать, ну, видел.

— Так вот я так же машину вел и стал в тупик. Не могу ехать. Дома, народ. Плюнул, остановил машину, вышел, погулял, покурил, сел за руль, поехал дальше, и пошло, знаете, что вместо улицы — шахматная доска. Будь ты проклята, на всю дорогу. Черная и белая. Квадрат черный, квадрат светлый. И все в квадратах, куда ни погляжу, и бежит моя машина по квадратам, а куда бежит, не знаю, не могу сообразить. Остановил опять, вылез, посидел, погнал снова, до поворота видел — дорога дорогой, завернул за угол — началась улица. Ну, знаете, бросил я это дело к чертям, не доехал, лег спать у дороги и проспал до рассвета.

— Чем же вы это объясняете? — спросил я.

— Чересчур скалы прихотливо изрезаны и как-то барельефно, не в вышину, а вглубь, потом чересчур белые они все, одинаковые — барит, говорят, наружу. Таких скал нигде в мире нет. Свет от фонарей беловатый, мутный, и от скал свет беловатый, мутный, нейтральное освещение получается, и глаз отдохнуть не может, а все утомляется. А сам утомляешься, потому что все повороты, все спуски и подъемы. Следишь руль, следишь тормоза, следишь ход и не хватает целости сосредоточения. Дробится человек по частям от однообразия, и мозг уже работает на сторону, в область воображения, а скалы сами подсказывают такое первое впечатление. Вот так и выходит. Плохая дорога. Ну, вы не выспались, значит, — перебил он сам себя, — ну, ничего. В поезде выспитесь. Часов десять ехать вам.

Самовар и удав

У чистенькой юрты, в которой живет лесничий-русский, стоит самовар, желтый, толстый, как водолаз, полный жара и бытовой простоты. Через площадку, против него, распластался только что убитый удав — резиновое, тропическое, необычайное животное. Над ними уступы ущелья, очень знакомые и совершенно чужие деревья. Кто сильнее в этом пейзаже: самовар или удав? Кто вам больше нравится? Этот лукавый вопрос вы должны решить не сходя с места, приняв желтое, дымящееся сооружение и длиннохвостую неподвижную кишку за некие знаки, принципиально равные. Такие сочетания вы найдете повсюду в Туркмении. Бытовая простота будет граничить с предметами чрезвычайной, почти книжной, обостренности. Я ничего не скажу пока о самоваре, но — довольно удавов. Я знаю некоторых, они предпочли бы, чтобы в этом ущелье висели с диких деревьев бесконечные удавы, и тигры ходили бы вперемешку с барсами по густым травам, и тишина одиночества наполняла бы воздух и у входа в ущелье лежали бы обглоданные черепа несчастных путешественников.

В такое ущелье стоило войти и содрогнуться. Когда-то Вамбери обошел далеко Мерв, ибо слишком страшная слава шла про его обитателей. Одна легенда потрясала сердце слышавших ее, и великий путешественник потрясся тоже. Прошло какое-то время. Я ходил по скучному базару Мерва, как по Ситному рынку, где все знакомо и все обычно. И я думаю, что тихий совхоз в ущелье, из коего выгоняют аульную скотину, чтобы она не жрала плодовых деревьев, вполне подходит к нашему сегодня. Совхоз нисколько не оскорбит зеленой красоты ущелья; соседство его, правда, переносит удава в другой словарь, делает его не героем из мира приключений, а скучной, ненужной змеей, путавшейся под ногами совершенно зря и поплатившейся за это. Рассказывают, в Бразилии удавы живут под лестницами в домах, и ночью, когда все спят, они выходят и жрут крыс. Когда у лесничества в Ай-Дэрэ будут свои дома, возможно, тогда удавы приобретут профессиональную ценность. Их будут звать Васьками и Мишками. Будут кричать под лестницу: «Васька, вылазь!» — и этакий гигант природы покажет свою треугольную голову и засвистит; пока же я стою за вещи скромного, но прямого назначения; что касается самовара, то я предпочитаю электрический чайник.

Хранители границ

«…Старший дозора из заставы Кара-Тепе, Хотабской комендатуры, товарищ Степанов показал своему спутнику на мягкие впадины, сделанные верблюжьими ногами, и на глубокие ямки от лошадиных копыт.

— Догоним, — сказал он, — а ну, догоним…

Они проверили оружие и пошли. Они прошли тридцать километров по следу. Холмы не выдавали никого. В саксауле бегали равнодушные ящерицы, шипя и клокоча. Прошли еще раз тридцать — никого. Пот уже не стекал. Он выступал и застывал клейкой, тяжелой сеткой на лице и на теле. Прошли еще пятнадцать — и задержали лошадей. На песчаной сопке сидели люди и отдыхали. Чалмы их показались пограничникам райскими цветами, а лошади и верблюды прямо сказочными животными. Люди приняли пограничников за демонов пустыни, раскрыли рты, издавшие горький вопль, и подняли худые руки людей, негодных к физическому труду. Товарищ Степанов собрал их пожитки и товары и, как воспитатель, подгоняя нужными словами, привел на заставу. Здесь он заодно подсчитал свои километры: их было сто пятьдесят, сделанных в двадцать два часа»…

— Ха, — сказал стрелок с юго-запада, услыхав прочитанное письмо, — у нас контрабандисты на Теджене старее, хитрее. Донесли раз, что пронесено через границу четыре мешочка жемчуга. А черт знает ему цену. Пошли в то место, взяли мешочки. Снесли в таможню — будьте добры — радуйтесь, получайте на память — наложили на жемчуг народные печати…

— Вечером сижу один, приходит тех мест бородатый такой шайтан, ничего не боится — скупщиком у нас на счету состоит. По-русски, по-фарси говорит, как святой.

— Можно, говорит, с тобой беседовать один на один?

— Ну, можно…

Подходит вплотную, оглядывается на дверь.

— Завтра я тебе принесу четыре мешочка с жемчугом и четыре тысячи рублей…

— А ты помнишь, где ты это говоришь?

— Э, помню, все помню. Ты — начальник, взрослый человек. А! Решай сразу…

Я помолчал, думая, как его, черта, уколупнуть.

— Что, — говорит, — думаешь, не выйдет. Решай сразу. Да! А что, думаешь, не выйдет?..

— Не выйдет, — говорю, — катись…

— Ну, так прости меня, я старый человек, но ты дурак…

— Что ты сказал? Ах ты, сукин сын. Повтори…

— Не волнуйся, зачем волноваться? Ты верно слышал: я так и сказал: ты — дурак, начальник…

Повернулся и ушел. Я плюнул ему вслед, а на утро нарочно узнал на таможне, что за жемчуг. Оценили в 14 000 рублей. Такие дела…

— Наша граница трудная, лихая наша граница, — сказал третий, — поедешь на линию, где проволока оборвана, починить, включиться нельзя никак, не заземлить — хоть ты лопни: влажности в земле никакой. Ну шомполом ямку устроишь, помочишься и лошадь приведешь подбавить, — тогда еще можно дело сделать, а так пропадай — пыль сухая-пресухая, а не земля. У нас в пещерах кое-где, в палатках стоят. Заблудился один парень у нас, от поста до поста шестьдесят километров, украинец был, дали ему компас, а он взял, как милый, а ни черточки в нем не понимает. Заблудился он, блуждал, блуждал, ездил, ездил — не найти дороги. Слез он с седла, показал свой компас маштачку своему: «Мишка, подывысь!» Посмотрел Мишка, ушами повел, — мол, соображу как-нибудь, — и к вечеру вывел его на пост. Вот уж хохотали над ним. «Мишка, подывысь», — так и говорим теперь к слову…

— Держал раз бой, — вступил в беседу татарин-кавалерист, — большой бой, — держал с басмач. Сто тридцать восемь басмач было. Отбили всех, урон считали свой: сдохли три лошак. — Он помолчал немного, выпустил дым изо рта и добавил: — И старшина сдох один… хороший был старшина…

— За десять патронов афганцы овцу дают, — спросил я, — правда ли это?

— Бывает, — сказали сидевшие у коновязи, — их хлебом не корми, дай оружия, а стреляют меж тем неважно. Солдаты у них на постах в одних подштанниках караул держат. Начальник заставы, сами видали вы, в женском пальто ходит. Персы только одеты чище, а насчет храбрости — не герои. Завелся у них разбойник на самой границе, так они пришли со своего поста на наш и говорят: «Если он нападать будет, вы уже не гоните нас — мы к вам прибежим».

«Ну, что же, — говорим, прибегайте, спрячем куда-нибудь, сохраним существование, так сказать»…

Странности Туркмении

— Конечно, вы можете смотреть на меня как на копилку курьезов, — сказал белобрысый, северного склада человек с выгоревшими от долгого пребывания на юге бровями и усами, — но я вам сообщу некоторые странности Туркмении.

Посмотрите, пустыня вокруг увеличивается именно при проникновении в нее человека. Нет человека — пески закрепляются, на них появляются деревья — они становятся крепкими. Пустыню сделал человек. Он вырубил леса саксаула и вообще леса, его скот пожрал траву, дороги углубили колею — ушли в почву, распылили ее, и пески стали двигаться. Вырубите леса в Копет-Даге, и много холмов твердых как камень пойдут с места — они песчаные по натуре…

Возьмите другую странность. Мургаб и Теджен — наши артерии водяные. На Мургабе огромные гидросооружения, а воды с каждым годом все меньше. Мургаб и есть по-фарси куриная вода. Верховья их в руках афганцев, они и разбирают воду на свои поля, а нам — остаточки. А если им придет в голову свою пятилетку изобрести, да в четыре года ее исполнить, по Мургабу будут куры бегать, и куда мы тогда денемся со своим хлопком? О расширении хлопковых полей в этом районе думать уже не приходится. Такая же игра и на Теджене. Может прийти такое великое запустение, что ахнете. Транскаракумский канал так и остается мечта мечтой. Вы были на Келифском Узбое — вы знаете, как там дела…

Дальше — приходит туркмен: «О иолдашляр, чего я видал». — «Ну, что ты видал?» — «Шли мы, шли около Унгуза, видим колодец — никогда не знали такой колодец. Обрадовались. Опустили ведро: вода черная, густая, переливается — совсем не вода. Бросили огонь — вспыхло все — ой, какой пожар был. Мы бежали оттуда прочь».

— Так это, значит, нефть?

— Выходит нефть, а добейтесь, где он ее нашел, — он только рукой махнет. В пустыне, говорит. Да, чудес здесь сколько угодно… В колодцах пустыни — нашли ученые недавно — живут простейшие организмы, известные в науке до последнего времени лишь как аборигены Средиземного моря… Вот и объясните сие явление. Таких случаев в мире не было. А Скафаренгус-рыба с крысиным хвостом водится в Амударье, подобная ей есть лишь в Миссисипи. Что тут за родство — непонятно, пока что и никто того не знает. А на Красноводской косе видел я другое чудо — песчаное. Как-нибудь вечером, если зарыть в песок, так на полсажени, водонепроницаемый брезент, чтобы он имел скат в небольшой колодец, и туда поставить ведро и закопать брезент песком, то утром ведро полно свежей воды…

— Позвольте, но это уже непонятно… Над вами подшутили.

— Извиняюсь, — это непонятно только на первый взгляд. Нет такого сухого воздуха, в коем бы не было хоть самого малого количества воды. Если почва, над которой этот ток воздуха проходит, твердая, то он проносится над ней бесследно, но если она пориста, как песок, то нагретый воздух проходит в толщу почвы и, охладевая, выделяет из себя избыточное количество воды, а так как это происходит непрерывно, то, в конце концов, вода уже оседает каплями, а капли переходят в струйки, до тех пор струящиеся, пока не встретят водонепроницаемый слой. Здесь и скопляется вода, питающая колодцы или стекающая в более низкие слои… Вы заметьте: на глине ничего не растет, а в песках — и саксаул, и гребенчук, и селим, и все, что хотите…

— Отчего же это явление неизвестно местному населению?

— Ну, я не авторитет. Я сказал уже, что я копилка курьезов и научных странностей, а от другого увольте. Обратили ли вы внимание, какое количество имен здесь турецких, повторяющихся в Турции, ближе именно к Средиземному морю. Здесь Ушак и в Малой Азии — Ушак — большой город, здесь Узун-су, Казанджик, Айдин и в Турции — Айдин, центр бывшего Айдинского вилайета. Колодцы Ушак имеются. Большие и Малые Балханы — все называют здесь Балканы. Странное явление. Оно, конечно, объяснимо и свидетельствует, что здесь жили турки когда-то…

Вы не смейтесь, что я вроде отрывного календаря. Оторвал листок — и научные сведения на каждый день. Нами, старожилами, край держится. А вы попросили особых случаев. Вот вам и странности. Есть такие сборники рассказов, где, скажем, одни страшные рассказы, кровь в лед превращать, написаны. А я вам всю правду рассказываю с научным обоснованием. Можете где угодно распространять — подрыва науке не будет. Заметили вы, что туркмены никогда не снимают своих тельпеков или папах? Если бы они сняли и вы увидели бы их головы — вы бы испугались: они все разной и фантастической формы…

— Почему же?

— Да потому, что они с детства в каждом племени по-своему затягивают голову младенцу, сдавливая ее по особому образцу… Вы простите меня, но тут и природа и люди с сумасшедшинкой. Та же Амударья — в эту зиму она взяла да и замерзла, а течет она по десяти верст в час, течение — не малое для такой реки. И вода ее — драгоценнейшая, словно вода реки Нил содержит благословенный ил, так эта вода хулиганит как — в одну ночь как снимет головы арыков; что будешь делать? Сплошной урон сельскому хозяйству. Так в этом году у Керков она возьми да и замерзни, а на правом берегу остались дрова, и никак их не переправишь — для верблюдов и лошадей лед тонок, а город — без дров. Догадались тонко-тонко, прямо по-азиатски. Расставили батальон красноармейцев цепью от берега до берега и передавали как по конвейеру поленья. И так восемь вагонов перегнали из рук в руки в Керки. Никто, конечно, Аму за врага не считает, но таит она в себе одну опасность такую, что, вроде последнего дня Помпеи, может уничтожить по речному течению все города, и притом в один день.

— Что же она, вулкан, что ли?

— Вот выходит вроде вулкана. Течет она с огромнейшей высоты, и вливаются в нее несколько рек, пока она станет Аму. Так на одной из таких рек, на Мургабе (Мургаб этот Памирский, конечно, не Пендинский), стояли в ущелье таджикские селенья Усой и Сарез. В 1911 году возьми да от неизвестной причины и обвались стены этого ущелья, так крепко, что от кишлаков не осталось ни пылинки, ни скота, ни людей, а Мургаб встретил такую каменную баррикаду, что пробиться не мог и остановился бурлить, как бы поднятый на воздух. Образовал озеро в шестьдесят пять верст длины, на высоте-то на какой — на высоте в одиннадцать тысяч футов. Теперь представьте, если эта плотина где-нибудь раскроется, камень подмоет или упадет где уступ — и это озеро со своей высоты ринется в Амударью. Какая волна пройдет и каких бед она наделает? Озеро это в опеку взяли, туда нет-нет да и странствуют на просмотр гидрогеологии — блюдут его… и висит эта опасность день и ночь, хотя мало кто о ней знает.

Ну, а чтоб закончить чем-нибудь политически интересным, напомню вам, а если не знали, сообщу, что именно из-за Кушки, из-за самого южного пункта бывшей империи, в 1905 году началась всеобщая железнодорожная забастовка, ибо там приговорили к расстрелу одного железнодорожника, и как протест все дороги в России встали…

— Сомневаюсь, чтобы было так, как вы рассказываете…

— Сомневаетесь, можете проверить в архивах…

Что такое пустыня

Прямо передо мной на дворе возвышалась груда беловато-голубых, как мне показалось, палок или сломанных и высушенных солнцем с ободранной корой деревьев. Я подошел ближе. Это лежали скелеты сотен верблюдов, овец, лошадей. Луна играла ими, входя в черепа, роясь в них.

— Утильсырье, — небрежно сказал хозяин. — Пособирали в пустыне!

Я долго не мог отвести глаз от голубого холма, от этого конца стад, прошедших пески вдоль и поперек, чтобы на фактории Госторга сойтись на всеобщий митинг костей в лунную апрельскую ночь.

Я вышел из фактории и прошел сто шагов. Очертания первых барханов закрывали горизонт. За ними начиналась пустыня. На другой день мы въехали в барханы на прекрасных, достойных всяческой прозы, конях. Они шли «юргой», странным аллюром, похожим и на тропоту и на широкую рысь. Барханы вздымались над нами с двух сторон. Можно было ехать только по узкому коридору между ними. С боков подымались огромные песчаные стены, верхний край их дымился. Змееобразные тени от оползающих несчастных песчаных поясов утомляли глаза. Мы вывели лошадей на вершину. От края до края стояло желтое однообразие барханов.

Буря переставляет целые ряды их, но и без бури в них заблудиться ничего не стоит.

Японский художник Хирошиги сказал когда-то: «В моих картинах даже точки живут». Такими точками в пустыне рассеяны люди. Одна медицинская работница около Пальварта призналась совершенно откровенно: «Я заплакала, когда въехала в пески в первый раз, мне стало так жалко свою жизнь, оставленных в России детей и так мутно на душе, что я ревела как сумасшедшая целыми часами».

Мой хозяин, закаленный пустыновед, рассказывал, как он, впервые пересекая пески до колодца Ширама, не мог удержаться от страха. Страх, охватил, рассказывал он, все его существо. «Ты никогда не вернешься назад, — говорил я сам себе, — ну, ты прожил сегодняшний день, а завтра к вечеру, наверное, погибнешь. Разве можно остаться живым в этих местах? И какая смерть: без пищи, без воды». А теперь пошел уже пятый год, как я здесь, я ночью один шлялся в пустыне — ничего, только всякий раз, когда, с барханов возвращаясь, вижу культурную полосу, как-то легче дышится.

Пастухи же в пустыне проводят всю жизнь. Может быть, они от одиночества и однообразия выработали в себе привычку ничему не удивляться и ничего не желать? Вряд ли. У них желаний не меньше, чем у горожанина. Но поговорку «знакомый дьявол лучше незнакомого человека» придумали несомненно они.

«Пустыня ужасна!» — стоит воскликнуть одному европейцу, как тотчас же другой закричит из своего угла: «Не лгите. Мало мест прекраснее пустыни». Я знаю людей, влюбленных в ночи пустыни, в саксауловые леса, в ночные костры, в блуждание среди барханов, и знаю таких, чьи волосы в пустыне стали белее солончаков. Ощущения, несомненно, многообразны и противоречивы.

В иных местах тропа, по которой вы приехали на колодец, наутро уже не существует. Песок съел ее. Выкопать колодец в двенадцать метров обходится в двести рублей. Есть места, где колодцы удалены друг от друга на тридцать километров. Есть колодцы глубиной в 100 метров.

Если проехать мрачные стены барханов, то увидишь степь слегка холмистую, наивную и грубую. За ней будут чередоваться случайные пастбища, солончаки, саксауловые леса и такыры — глиняные выходы. Овцы едят мягкую траву, не пренебрегая самой мелкой. Верблюд предпочитает колючку, и он пасется без надхора, уходя куда ему вздумается в сторону от кочевья. Особенно он любит бродяжничать зимой, когда всюду есть вода, и он шляется, не давая о себе знать месяцами. К весне он вернется на свой колодец, даже если ему придется бежать сто километров, ибо в пустыне исчезнет с поверхности вода, а пить ему не дадут из других колодцев ни за что. Как правило, заблудившихся верблюдов не поят, чтобы они возвращались волей-неволей к своим хозяевам.

Их пастухи живут сами как тихие животные. Что бы ни говорили об их полнейшей независимости, о жизни, в которой они нагуливают себе здоровье и миросозерцание философов, — это сказки. Пустыня кормит их туго, они едят обыкновенно яг-шурпу — воду, залитую салом, в которую накрошен чурек, и запивают зеленым чаем без сахара, с лепешкой. Пустыня посылает на них цингу и туберкулез, а на их детей — рахит, и тех и других награждая катарами.

Дети черны, как черти, и худы, как палки. От арабской тяжести головного убора у женщин в кочевьях развивается туберкулез позвоночника. Грязь в юртах не поддается описанию. На кошмах едят, спят, сидят, по ним ходят целый день.

Животные забегают в юрту. Ожоги лечат так: кипятят мочу с рисом, гребенчуковой корой и солью и этой смесью смазывают ожоги; при гнойных нарывах на пальцах надевают на пальцы распоротую заживо ящерицу, простуду лечат верблюжьим молоком с красным перцем. Женские болезни не лечатся вовсе, так как женщина никогда, из гордости, или из скромности, или из страха, не признается в них. Если ребенок сильно кричит — то решают, что этот крик от пупка, и начинают вертеть пупок пальцем до тех пор, что образуется пупочная грыжа. Мрачные люди живут в песках, и мрачна сама пустыня, владычица их жизни.

В весеннее время, во время «окота» каракуля, появляются и басмачи, чтобы воспользоваться плодами «окота» и снова с добычей удрать за границу. Число самих стад сильно уменьшилось со времени революции. Наконец, у правительства нет еще ясности в методах преобразования скотоводческого хозяйства, и, может быть, только решительная национализация пастбищ и колодцев и передача их скотоводческим объединениям послужит к развитию скотоводства в пустыне.

В пустыне имеются сейчас «единственные» в Советском Союзе ревкомы: ревком северных и южных Кара-Кум. Северный помещается на северном заводе (холмы Чемерли), южный — на колодце Ширам (сорок километров от афганского Андхоя).

Кара-Кумы никак нельзя сравнить с Сахарой. Они не имеют ни оазисов, ни пальм, ни прохладной райской воды. Воздух в них чистый, это верно; полюбить их можно по формуле: сколько людей — столько сортов любви на свете, но легенду как об особой смертоносной романтике песков, так и легенду о прелестях существования в песках следует разрушить.

Для самих туркменов пески то же, что леса для северного человека. Непривычному путнику в лесах, как и в песках, будет одинаково неуютно. Песчаные бури, как и лесные пожары, равно невеселы. Грязь курной избы родственна юрте. Природа песков и лесов сама по себе полна торжественности, и солнце почти самовлюбленно закатывается в барханах. Волк, выходящий на холм и медленно, не боясь выстрела, идущий по песчаному выступу, и очковая змея, лежащая поперек тропинки, от которой в испуге отскакивают лошади, — явления примитивные и любопытные.

К пустыне можно привыкнуть, к постоянным блужданиям в ней и ночлегам у подножья барханов и к тропинкам еле заметным — ведь среди них есть тропы, по коим с XIII века по XIX ходили караваны из Багдада в Хиву. В пустыне есть свой этикет и своя мораль, свой суд чести. Свои особенности: так, персидский серебряный кран кое-где предпочитается червонцу, ибо иной кочевник не понимает бумажных денег и любит только звонкое золото или серебро. У пустыни есть свои банкиры, герои и знатоки. Славнейший из людей Кара-Кум, Иншихов Ташаузский, имеющий орден Красного знамени за походы против Джунаида, не собьется с пути ни днем, ни ночью. Никакого компаса или карт у него нет. Про Иншихова говорят удивленные соплеменники, что он потому так уверенно водит караван, что впереди его всегда идет шайтан, которому он продался, и несет в руке свечку; огонь ее никогда не погаснет и бывает днем красного, а ночью белого цвета. Возможно, что это так и есть. «Знакомый дьявол лучше незнакомого человека», — сказано впервые не вчера; в этой фразе вся мудрость пустыни, только думаю, что этот шайтан живет не впереди старика, а в нем самом. Кто сто раз прошел путь из Ташауза на Мерв и Ашхабад и обратно, тот в сто первый раз не собьется…

Вараны

Кочевник, разъедаемый страшной болезнью, сжавшийся, исхудавший, с хрипом в горле, отрезал голову громадной стодвадцатисантиметровой ящерице и положил ее сушиться. Когда она высохнет, он с отчаянием измелет ее в порошок и набьет им чилим, к которому не советуется прикасаться никому. Хозяину его нечего терять. Странный синий горький дым пойдет из погибшей головы ящерицы, и, взглянув на труп ее, знающий человек с сожалением воскликнет: «Какой замечательный варан!»

— Нет варан, — скажет сифилитик, глотая едкий и чешуйчатый дым, — зем-зем, касаль…

Да, это варан, именуемый зем-земом и касалем (больным), хотя он более здоров, чем его пациенты. Кочевники верят в целебную силу его измолотой и выкуренной головы. Они же боятся, чтобы он не пробежал между ног. Это лишает мужчину мужской силы.

Варан бегает по пустыне, как заведенная модель крокодила, и жрет своих меньших собратьев. До наших дней на свободу и жизнь этой удивительной полосатой ящерицы никто особенно не покушался. Раз экскурсия москвичей привезла в Москву в зоологический сад несколько экземпляров, но большинство спокойно и независимо жило, не чувствуя над собой беды.

Недреманное око Госторга давно приглядывалось к безработному животному и, наконец, отдало приказ по своим отделениям — заготовить как можно больше варанов. Что значит заготовить? На местах недоумевали. Призвали мальчишек и сказали на одном из пунктов:

— Ну-ка, сообразите варанов, да побольше…

На утро сорок варанов, упиравшихся всеми ногами, бивших хвостами, шипевших всякие пустынные ругательства, были притащены на веревках, как собаки, смелыми охотниками. Вараны никогда не видели на одном месте такого количества соплеменников. Они попытались вступить в битву тут же со своими мучителями, но их били по головам камчами, и тогда они решили всласть полакомиться друг другом. Свист, шип и треск хвостов наполнили всю факторию. Растерявшиеся служащие не знали, что с ними делать. Саженные ящерицы вставали на дыбы и плевались. Куда было девать их, чем кормить, как сохранять — инструкции не было.

Мальчишки требовали денег и грозили бросить своих пленников во дворе и уйти. Запросили центр. Вараны неистовствовали. Они отравили жизнь всем. Наконец вышел радостный заведующий, получивший по телеграфу разъяснение, и объявил:

— Режьте их, сволочей, и снимайте осторожно с них шкуру. Чтобы я умер, если знаю, как это делается…

Все с радостью приступили к великому избиению. Госторг продал кожи варанов за границу на дамские сумочки и туфли — и опомнился, ибо он зараз в медовый месяц вараньего своего увлечения истребил до десяти тысяч этих животных. Варан же размножается чрезвычайно медленно, как животное почти философское и ироническое.

Ночной омач

Знающий человек уверял нас, что омач или азал — тяжелейший деревянный плуг — изобретение рабской культуры — изгнан навсегда из его района, сожжен и прах его развеян.

Он показывал нам хартии, на которых была начерчена вся система жизни района, через общее собрание колхоза до МТС — машинно-тракторной станции, — шутка сказать — в 66 тракторов. Мы списывали в свои записные книжки удивительную лестницу труда, предусматривающую особую роль каждой ступеньки. Затем мы пили чай. Затем наступила ночь, теплая, опьяняющая, благоуханная, лунная ночь. Мы разнежились, нам захотелось видеть ночную пахоту тяжелыми тракторами «Валлис», мы хотели упиться зрелищем индустриализации. Нужно было найти тракторы. Мы пошли сначала по дороге, прислушиваясь, откуда донесутся их победные ночные шипы. Мы услышали их очень близко и с разных сторон одновременно. Потом сверкнули где-то в низких кустарниках их фонари, и шипенье их перекрыло крик лягушек и цикадный лязг. Мы бросились по следу.

Мы избродили множество полей, сваливаясь не раз в арыки, упираясь в дувалы, в чащу деревьев, в глинобитную стену, и всякий раз, когда нам казалось, что мы уже достигли цели, — шум тракторного дыханья долетал с противоположной стороны. Всю дорогу за нами шла собака, которая садилась в стороне, когда мы останавливались, и бросалась за нами, как только мы уходили дальше. Может быть, она хотела рассказать нам дорогу, но у нее не хватало смелости.

Во всяком случае мы видели огни, слышали рев машины, — мы отказались от возможности приблизиться вплотную. Ничего, сказали мы, мы видели их днем достаточно. Повернули обратно и сразу в мягком полусвете луны натолкнулись на маленькое поле. На нем бродил одинокий дехканин с тяжелым деревянным древним омачом. Мы подошли к нему и спросили: как найти трактор? Он понял только слово «трактор» и испугался, что его поймали, спрашивают, почему не трактор, а омач на его поле. Он остановился в недоумении, испуганно озирая нас, маленький ночной сельский контрабандист, слепо доверяющий своему старому ветхому другу, окруженный дыханьем драконов. Мы посмеялись над уверениями человека, что все омачи превратились в прах в его районе, и вернулись на базу.

Мы рассказали о ночном омаче человеку с хартией.

— Эх вы, — сказал он, — не сообразили, что несколько омачей оставлены нарочно, чтобы запахивать огрехи, знаете, огрехи, углы их собачьих площадок, именуемых полями, величиной с кошму — вот откуда и омач…

Так объяснил он, но мы ему не поверили.

Смерть Анны Джамаль

Анна Джамаль из аула Янгалак, как все туркменки, до изнеможения молола зерна на каменных ручных мельницах, пряла, ткала, разбирала и устанавливала юрту, таскала воду, работала в поле. Вечный платок закрывал ее рот, как хорошая жена она должна была молчать и работать. Тяжелый саммок давил ее голову, неуклюжая одежда безобразила ее фигуру. Она шла сквозь жизнь как привидение.

Она видела, как продают в жены девятилетних девочек, как семилетние девочки, вместо кукол, игр, сидят, согнувшись, рабынями, приучаясь за ткацкими станками, или учатся валять кошмы, до крови растирая маленькие руки о грубую шерсть. Такая же судьба подстерегала и ее детей.

Это были первые времена советской власти, когда старых туркменок приходилось за пять рублей уговаривать быть членами аулсовета, и то таких старух набралось всего три, так трудно было туркменкам разбираться в советских порядках и так недоверчиво смотрели они на все новое, не ожидая от него ничего хорошего.

Анна Джамаль много дней и ночей думала о той бесконечной тьме, в которую посажена она и ее соплеменницы и которая называется жизнью. После долгих раздумий она пошла в город и записалась в партию.

Через некоторое время в Ашхабаде был съезд, первый съезд женщин Туркмении, и на этом съезде говорила большие слова туркменка Эне Кулиева, и многие женщины видели в ее словах правду. В далеких юртах начали они борьбу, иногда с целым аулом, за свободное существование.

Анна Джамаль была из первых. Она ездила по аулам и говорила с женщинами, только с женщинами, как друг и агитатор. Откуда она брала слова для агитации? Сами вещи агитировали за нее. Она только указывала на них. Нелепые одежды, ручные мельницы, грязные колыбели, рабские платки, тяжелые омачи — первобытные плуги — одним своим видом говорили больше слов. Аульные люди стали шипеть за спиной Джамаль. «Каныр» — называли ее насмешливо и обидно. Она перед всеми изменяла вере, изменяла адату, она оскорбляла свой род, она ходила в городе в Джинотдел (отдел дьявола), дьявол вошел в нее. Избегайте ее, женщины!

Но женщины ее не избегали. Они тайком приходили в юрту, где сидела она, и слушали. Джамаль говорила торопливо и сбивчиво, но все было ясно и так. Она говорила как раз те слова, каких давно ждали туркменки. Она не забросила хозяйство и детей. Труд каждого дня не страдал от ее поездок и речей.

Кечели, муж ее сестры, оказался дурным человеком. Она ездила утешать сестру три раза. Кечели косо смотрел на ее приезды. Однажды он послал ее сестру за водой. На скользкой глине у колодца сестра поскользнулась, упала и сломала ногу. Анна Джамаль поехала ее навестить. Тут Кечели потерял терпение. Он выхватил кинжал и закричал: «Гит! (вон!)» Он натравил на нее собак. Со слезами на глазах вернулась Джамаль в свою юрту, а в юрте ее ждал брат. Смотря тяжелыми глазами, он сказал:

— Уходи из Джинотдела, уходи или ты не будешь жить с нами. Воообще не будешь жить. Довольно позора!

Она так взглянула на него, что он вышел, посерев. Тогда подошел к ней брат мужа и сказал:

— Ты прогнала Ораза Вели, но я тебе скажу, ты стала безбожницей. Ты отлично знаешь, что мы по закону издавна покупаем себе девушек в жены. Зачем ты об этом говоришь всякий раз в своем Джинотделе? Берегись!

…Ночная пустыня лежала вокруг юрты. Взошла луна. Огромные пески забелели. Старуха Пухта Ханау услышала конский топот. Всадники крикнули Хаджем Кули и, когда она вышла из юрты к ним, спросили корму для лошадей. Их было четверо, и низ лица у них был закрыт.

— Куда вы едете в ночное время? — спросила Пухта Ханау.

— Мы едем убить жену Ак Мамед Бурунова, — ответили они.

— Что она сделала вам плохого? — сказала Пухта и вдруг испугалась ночи и всадников.

— Молчи! — воскликнули они и ударили коней.

Маленькая Кичи, дочь Анны Джамаль, проснулась оттого, что со звоном упало ведро в юрте. Она открыла глаза и увидела людей, вошедших в юрту, и услышала шум лошадей, толпившихся у двери за порогом. Один из вошедших погасил ночник, и на минуту стало темно. Люди толкались по кибитке, наклоняясь к спящим, и старались в темноте нащупать женский головной убор. Они не могли отыскать в темноте Джамаль, потому что она, нарушив обычай, спала без убора. Тогда Кичи закричала в ужасе и разбудила мать.

— Что случилось? — спросила Джамаль, вскакивая с постели.

Боковой полог юрты был откинут. Черная борода Ораза Вели висела у входа. Луна вошла в юрту. Один из туркменов схватил девочку за плечи, поставил на ноги и кинжалом надрезал ей кожу на лбу. Кровь стекала на глаза, и Кичи не могла видеть хорошо, что происходит. Самого Ак Мамеда держали на постели и не давали ему подняться. Брат Кичи плакал, потому что кровь стекала ему на глаза, как у сестры, но он был меньше и плакал только от боли, не сознавая происходившего.

Всадники убили Анну Джамаль кинжалами и ускакали. Дети лежали у трупа матери до утра. Утром пришли соседи со всех сторон, и мужчины пошли искать следы.

Растоптанный ячмень, конский навоз и следы коней вели от колодца до колодца. Тогда созвали много людей рода и совещались. Родственники убийц предлагали мужу деньги и скот, предлагали мировую. Кечели, Джемал, Шаган, Курбан-Шаган и другие уговаривали Ак Мамеда, но он сидел мрачный, и глаза его не смотрели ни на кого.

Приехал Нари, Овсар-Оглы со старухой Тойдже. Он говорил: «Брат и меня может убить», — и настаивал на мире. Ак Мамед взглянул на маленькую Кичи, и она сказала: «Отец, я знаю всех, кто убил, а ты тоже знаешь?» Тогда Ак Мамед искривил рот и сказал: «Да», — и он отказался от мировой.

Убийц судили в Ашхабаде и расстреляли. Когда их судили, весь город ходил смотреть на черных ночных всадников пустыни, убивших непокорную женщину. Убийцы спокойно сидели и думали, что они сделали большое дело, и великий испуг охватит туркменок. Однако хоронить Анну Джамаль пришло так много женщин, что аульные туркмены смутились. И когда они услышали, что говорят женщины над могилой, многим стало стыдно за себя. Они разошлись по юртам, оставив женщин одних. И тогда женщины плакали об Анне Джамаль и говорили речи, такие же, какие говорила она. Смерть Джамаль стала известна повсюду.

Прошло много времени. В Туркмению приехал товарищ Калинин, Михаил Иванович, председатель ВЦИКа. Туркменки подарили ему женский костюм — тяжелый саммок, яшмак, закрывающий рот, грубый халат, рабские туфли, длинную рубашку и большие штаны, завязывающиеся ниже пояса.

Калинин удивился и спросил: «Да я же не собираюсь жениться на туркменке, я женат, а многоженство запрещено. Зачем мне все это? Да у меня и жалованья на калым не хватит!»

Тогда туркменки ему ответили: «Возьми себе эти одежды, и пусть они тебе всегда напоминают о рабском положении женщины-туркменки и о том, что советская власть должна уничтожить это рабство и сделать туркменку свободной».

Загрузка...