«Кроме того, мне даже интересно: предложит ли ресторатор какие-то совсем уж невыгодные условия, чтобы вы смогли расплатиться закладной. Ну: решились?»
— Да.
«Отлично! Давайте разгружаться и поторопимся».
— За несколько минут мы перенесли фотографические принадлежности из коляски в мой угол — барон, оглядываясь в убогой обстановке, вел себя очень деликатно — и, наконец, покатили в сторону Каменноостровского. Барон правил уверенно, дорогу выбирал безупречно, лошадь его слушалась не хуже, чем если бы ею правил настоящий кучер. Стемнело уже совершенно: солнце не пробивалось нигде и никак. На проспекте — впрочем, затруднения начались еще с Посадской, практически вставшей из-за невесть чего — мы уперлись в настоящее столпотворение различных экипажей и телег. Чуть позже выяснилось, что на пересечении с Кронверкским опрокинулся конный вагон, перегородив не только пути — собственным своим корпусом, — но и мостовую: разбросанными по всей ширине телами жертв крушения. Место самой аварии мы, разумеется, видеть не могли, но пассажиров и возниц застрявших в беспорядочной свалке тех экипажей, которые направлялись от Кронверкского, эмоции переполняли так, что они делились ими со всеми окружающими, не обойдя и нас. Это обстоятельство показалось мне весьма зловещим предзнаменованием, и я даже предложил барону отказаться от нашей сомнительной затеи.
«Бог с вами, Григорий Александрович! — Барон, протиснув коляску к тротуару, передал мне вожжи и похлопал по колену. — Нам и осталось-то всего — пересечь проспект. Сделаем это пешком. Вот только коляску пристроим. Подождите минуту!»
— Он спрыгнул наземь и тут же исчез в суматошной толпе. Я остался сидеть, чувствуя себя не очень уютно. А если по совести, то совсем неуютно! В какой-то момент мне даже захотелось просто сбежать, но я пересилил себя и, чтобы отвлечься, стал прислушиваться к разговорам и крикам.
— Да, — пыхнул сигарой Инихов, — происшествие было страшное. Я ведь тоже в тот вечер — какое совпадение, а? — стоял на проспекте, только поближе к месту крушения и в экипаже… ну да не суть. Говорили, что в вагон бросили бомбу, но это оказалось неправдой. Однако узнал я об этом только на следующий день. А в тот вечер… черт меня побери, если у меня мурашки по коже не бегали! Но самое скверное заключалось в том, что я никак не мог оставить экипаж и лично пройти к перекрестку. Все, что мне удалось, это окликнуть спешившего туда жандарма и задать ему несколько вопросов. Жандарм — каналья — отвечал сквозь зубы, так что я едва эти зубы ему не пересчитал!
— Сергей Ильич, Сергей Ильич! — Чулицкий — немножко в театральном духе — всплеснул руками. — Что же это такое вы говорите?
Инихов, пыхтя сигарой, ответил, как отрезал:
— А нечего строить из себя важную птицу!
— Полноте! Может, он вас не узнал?
— Ну, конечно: не узнал. А потом, продолжая не узнавать, еще и по имени-отчеству обзывался. После того, как я охламона в охапку сгреб!
По гостиной прокатилась череда смешков. Похоже, каждый из нас представил эту картину: помощника начальника Сыскной полиции, сгребающего в охапку жандарма! Однако, справедливости ради, нужно отметить, что смешки как начались, так и прекратились: уж очень бестактно они смотрелись на фоне рассказа о трагическом происшествии.
— Вот что за времена настали? — Инихов отложил сигару и заговорил серьезно. — Почему, господа, стоит случиться чему-то из ряда вон выходящему, и первое, что мы подозреваем — террор? Взять хотя бы этот случай с вагоном. Опрокинься он где-нибудь в Лондоне или в Париже, разве первой пришедшей в головы мыслью была бы мысль о бомбе? Нет. Грешили бы на состояние путей или состояние самого вагона. Грешили бы на вагоновожатого или на других участников движения. Но бомба?
— Вы ошибаетесь, Сергей Ильич. — Можайский поднял на Инихова свой улыбающийся взгляд. — Европа тоже полыхает. А Лондон — пример совсем уж неудачный. Вот увидите: ни в одной европейской столице не будет совершенно такое же количество террористических актов, как в Лондоне! И причина тому — Ирландия, эта вечная язва на теле британской монархии. До тех пор, пока Ирландию не признают в качестве суверенного государства, ирландцы будут методично и, что самое страшное, с абсолютной беспощадностью мстить. Не имея возможности прямо воздействовать террором на правящий класс — по его зависимости от народа, — они и мстить станут народу. Их методом устрашения будет резня. Взрывать они станут не парламент и его депутатов, а лавки и общественный транспорт… Да что я говорю? Они уже приступили к своей сатанинской деятельности! Неужели вы ничего не слышали о взрывах 1883-го года, когда пострадало даже здание Скотланд-Ярда?
Инихов кивнул:
— Слышал, как не слышать. Но… атака на полицию — не то же самое, что на трамвай или просто толпу людей!
— Значит, — в голосе Можайского появилась нотка удивления, — вы пропустили мимо ушей новость о взрыве бомбы на Лондонском мосту в восемьдесят пятом[27] и — в том же году — о взрыве на станции Гауэр-стрит лондонской underground[28]?
— Нет, но…
— О взрыве в Гринвиче в девяносто четвертом?
— Нет, но…
— О взрыве в тоннеле между станциями Чарринг Кросс и Вестминстер?
— Нет, но…
— О взрыве на станции Паддингтон, когда пострадали шестьдесят человек?
— Нет, но…
— О взрывах на Золотом Юбилее[29]?
— Да подождите вы! — Инихов буквально взмолился, ошеломленно глядя на его сиятельство. — Знаю я обо всем этом, знаю!
— Тогда что же вы тут говорили о спокойной Англии?
— Да только то, что, несмотря на все эти ужасы, англичанин все равно не подумает о бомбе, увидев опрокинувшийся вагон!
— Это почему же?
— Ну…
— Эх, Сергей Ильич! — Его сиятельство склонил голову к плечу и прищурился. — Страшно вы далеки от британского народа!
Инихов вздрогнул и пристально посмотрел на Можайского:
— Что вы имеете в виду?
— Да только то, — это прозвучало почти передразниванием, — что, несмотря на все ваши знания о происходивших и происходящих в Англии ужасах, вы так и остались англофилом-иностранцем.
— Я?!
Изумление Инихова было настолько сильным, что сигара выпала из пальцев Сергея Ильича и шмякнулась на паркет.
— Вы еще тут пожар устройте! — воскликнул я.
Инихов метнулся с кресла вниз и подобрал сигару.
— Я? — повторил он, по-прежнему не веря своим ушам.
— Вы. — Его сиятельство улыбнулся губами, не сводя, однако, с Инихова своих улыбавшихся глаз. — Конечно же, вы.
— Ну, знаете ли! Вы… у вас… вы сегодня просто не в духе!
Выражение лица Можайского немного изменилось. Хорошо знавшие его сиятельство люди могли бы прочесть на этом лице ироничный вопрос. Инихов прочел:
— Конечно! Иначе как еще объяснить ваше поведение? Напали на Саевича, напали на… меня. Да что с вами, Юрий Михайлович?
— Господа! — решительно встал с кресла брант-майор, Митрофан Андреевич. — Всё это очень интересно, но давайте как-нибудь в другой раз? Уши, если честно, вянут от вашего словоблудия!
Митрофан Андреевич прошел к столу и налил себе выпить. Саевич — сидевший тут же, на краешке стола, — едва увидев приближавшегося полковника, соскочил на пол и посторонился. Ему явно не хотелось опять угодить под руку вышедшего из себя пожарного!
— Да не шарахайтесь вы так: не съем! — рявкнул Митрофан Андреевич и опрокинул в себя содержимое стакана.
Саевич попятился.
— Хватит рассусоливать! Что произошло в «Аквариуме»?
Саевич — на мой взгляд, вполне благоразумно — отступил к другому концу стола и обвел вопросительным взглядом Можайского, Инихова и Чулицкого. Те, не желая вступать в пререкания с красным от злости Митрофаном Андреевичем, закивали, подобно китайским болванчикам, головами: мол, черт с ними, с террористами — говорите, что спрашивают! И фотограф, поняв, что рожденная на пустом месте, а потому особенно странная перепалка между его сиятельством и Сергеем Ильичом продолжения иметь не будет, заговорил, дождавшись, однако, чтобы Митрофан Андреевич вновь уселся в свое кресло.
— Прошло, наверное, минут десять, прежде чем барон вернулся к коляске. Вернулся он не один: его сопровождал какой-то мальчишка — из тех проныр, которые и газетами торгуют, и спичку готовы поднести, и поручение какое-нибудь выполнить.
«Ну-с, Григорий Александрович, выходите! — барон принял у меня вожжи и передал их мальчику. — А ты — поставь коляску так, чтобы не мешалась. Если сможешь, переведи ее к ресторану. Мы будем там. Сделаешь, обратись к вооон тому типу: видишь, в ливрее?»
— Барон и мальчик встали так, чтобы рассмотреть противоположную сторону проспекта, почти скрытую от взгляда хаотичным скоплением экипажей. Мальчик утвердительно кивнул.
«Он отдаст тебе деньги».
— Оставив коляску на попечение новоявленного грума, мы с бароном начали пробираться на четную сторону, и это, замечу, потребовало от нас определенных усилий и ловкости. Однажды нас едва не придавило оглоблями ломовой телеги к колесу изящной кареты. В другой раз с отчаянной бранью на нас накинулся всадник в офицерской шинели, но барон, ухватив его лошадь под уздцы, погрозил ему кулаком в лимонного цвета перчатке, и всадник, оценив, вероятно, могучее телосложение барона и его залихватское щегольство, почел за благо замять конфликт.
«Вот народ! — усмехнулся барон. — Сначала нарывается, а потом на попятную. Никакого веселья!»
— Хотите подраться?
«Что вы, Григорий Александрович! Но размять мышцы в порядочном боксе очень даже полезно!»
— Ну, тогда вам представился случай! — Я, подергивая барона за рукав пальто, заставил его повернуться влево, и барон тут же — лицом к лицу — столкнулся с по пояс высунувшимся из коляски генерал-лейтенантом. Генерал-лейтенант этот, багровый и одновременно какой-то мертвенный в свете фонарей, с пышными усами, старомодными баками, окладистой бородой, исходил нечеловеческой яростью, только что не хватаясь за саблю. «Мммерррзаавцы! — кричал он. — Прочь с дороги! Зашибу до смерти! На куски порублю: мать родная не узнает!» Выглядело это, мягко скажу, омерзительно: такой почтенный — внешне — человек и так себя вел! Конечно, можно было понять, что нервы его находились на пределе, но разве это был повод давать себе волю настолько полно? Барон, очевидно, подумал также:
«Стыдитесь, сударь!» — воскликнул он и добавил, перекрывая крики: «Вам это совсем не к лицу!»
— «Сударь?! Сударь?» — завопил еще пуще генерал. — «Ты как ко мне обращаешься, скотина?!» Барон пожал своими атлетическими плечами и, вновь повернувшись ко мне, спросил:
«Надеюсь, вы не подумали всерьез, что я стану боксировать с выжившим из ума стариком?»
— Да нет, конечно, — ответил я. — Просто к слову пришлось!
И тут, обрывая Саевича почти на полуслове, оглушительно и одновременно захохотали Чулицкий и Сергей Ильич:
— Так вот кто это был! — захлебываясь смехом, выдавил из себя Чулицкий. — А мы два месяца искали!
— Ха-ха-ха! — надрывался Инихов.
— Да что такое? — Кирилов, едва успокоившийся, вновь вскочил с кресла. — Что вы ржете, как лошади по тревоге?!
Михаил Фролович, одной рукой тянясь за платком, замахал на полковника другой:
— Это просто анекдот… но позвольте… минутку…
Насилу перестав смеяться и утерев глаза, Чулицкий пустился в пояснения:
— Только представьте себе: однажды вызывают нас — одновременно меня и Сергея Ильича — туда, — наш главный сыщик ткнул пальцем в потолок. — Кровь из носу, — приказывают нам, — найти и привлечь шестерых негодяев, осмелившихся напасть на генерал-лейтенанта N: на глазах у сотни свидетелей, в людный вечер, на Каменноостровском проспекте! Недопустимо, чтобы прославленный воин остался с неотмщенной законом обидой! Стали мы — вы понимаете — проводить расследование: а куда деваться, если приказ исходит с самого верха? Дел-то у нас и без того по горло, людей — нехватка острая, а тут на тебе: никого не убили, не ограбили… но будь любезен — найди и повяжи! Первым делом, мы постарались отыскать свидетелей нападения, для чего встретились с самим генералом и попытались его опросить: вдруг какие-нибудь детали его высокопревосходительство заметили и запомнили? Но не тут-то было: его высокопревосходительство юлил, крутился и вертелся, словно уж на сковородке! Добиться от него чего-нибудь внятного не получалось: даже впечатление такое начинало складываться, что темнил — и ох, неспроста темнил! — этот прославленный воин! И все же, кое-какую зацепку он, сам того не понимая, нам дал. Совсем уж разойдясь в пространных речах, он брякнул что-то об «Аквариуме», и мы за это ухватились: «Аквариум» и Каменноостровский — указания точные.
Чулицкий подмигнул Инихову, а тот широко улыбнулся в ответ.
— Явились мы в «Аквариум». Так, мол, и так, на генерала напротив ротонды[30] напали, жестоко избили, едва ли не ограбили, морально надругались… видели что-нибудь? Знаете? Слышали? Уточняющий вопрос — когда именно? — заставил нас полюбопытствовать: а что, напротив ресторана постоянно генералов морально насилуют? Обслуга, однако, юмор не оценила; впрочем, мы и сами-то шутили сквозь зубы!
«Нет, ваше высокородие: Бог миловал. Каждый день на генералов не нападают. А вот вечером третьего дня случай один приключился. Двое…»
— Как вы сказали? Двое?
«Да: один — элегантный такой, и второй — ну, сущий оборванец!»
— Мы с Сергеем Ильичом переглянулись: вот тебе на! Не шестеро, стало быть, а только двое? Ах, генерал, генерал… Или, возможно, речь о каком-то другом случае? Но ведь странно: и вечер тот же, и место то же. Нет, вряд ли — простое совпадение!
«Эти двое через проспект переходили и едва под коляску генерала N не угодили…»
— Генерала N? — воскликнул я. — Так вы его знаете?
«А как же, — ответил человек. — Он у нас частенько бывает. Но в тот вечер просто мимо проезжал».
— А те двое?
«Ну…»
— Человек замялся. Я пригрозил ему всеми небесными карами, если он не развяжет язык: ведь видно было, что он узнал молодчиков! Но угрозы не помогли. Тогда Сергей Ильич попробовал подступиться с лаской, но и ласковое обращение ничего не дало. «Да что же ты, мерзавец! — не сдержавшись, закричал я. — За нос водить нас вздумал? Ну так я тебе твой собственный нос живо укорочу!» И — хлоп его ладошкой по…
Тут Михаил Фролович употребил определение человеческого носа, которое в сильно смягченном виде звучит вот так: е******к. Вы понимаете, дорогой читатель, что если уж цензуре подвергается и это определение, то нет никакого смысла заполнять многоточие тем, другим — данным начальником Сыскной полиции!
— Поднялась суматоха. Забегали всякие-разные: кто мокрое полотенце молчуну подавал, кто — ванночку со льдом. В одну минуту нарядный — с богатым набивным узором — пластрон молчуна, сорочка, жилет превратились в непотребное зрелище, начав напоминать одежду мясника на бойне. Разве что фартука кожаного не хватало!
«Вы за это ответите! — держась за разбитый нос, начал угрожать несмышленыш. — Я жаловаться буду!»
— Вы представляете, господа? Он жаловаться будет! И на кого? — Чулицкий хохотнул. — На представителей самого! Понятно, что это нытье вперемежку с угрозами разозлило меня еще больше. Я схватил полоумного за отвороты фрака, оторвал его от земли…
Михаил Фролович мог. Силушкой Бог его не обидел, а природная вспыльчивость, как водится, удесятеряла ее!
— …и, прижав спиной к стенке, заорал ему прямо в его воровато-обиженное лицо: «Молчать! Жаловаться будешь надзирателю на каторге! А до тех пор я тебя в фарш превращу!»
«Михаил Фролович, Михаил Фролович, — поспешил вмешаться Сергей Ильич. — Вы бы поаккуратней всё же. Неровен час, сломаете бедолаге шею: видите, какая она у него тонкая? И куда нам тело прятать? До реки в экипаже тащить? Оно же нам всю обивку замарает! Вот если бы вы не поторопились по носу ему треснуть…»
Инихов, на которого мы все, услышав невероятные подробности, воззрились с изумлением — настолько привычный для нас образ вечно пыхтящего сигарой помощника Чулицкого не соответствовал описанной Чулицким безобразной сцене, — развел, улыбаясь, руками и дал себе труд пояснить:
— Полноте, господа! Это же — старый, как мир, прием: запугать человека до смерти. Психология. Когда непосредственные угрозы не помогают, обращаться следует к угрозам опосредованным, как бы делая вид, что испытуемого и нет уже вовсе. Очень хорошо прочищает мозги обсуждение, например, похоронных ритуалов: на какую глубину копать, учитывая обстоятельства места? Забрасывать или нет могилу опавшей листвой? Стоит ли предварительно снять с пальцев кольца, чтобы по ним — буде труп, паче чаяния, все-таки обнаружат — невозможно было провести опознание? Говорят, — вот теперь по лицу Инихова пробежала тень отвращения, и мы узнали нашего добродушного, как правило, курильщика, — что поразительных результатов можно добиться, если подискутировать о зубах…
— О зубах?! — это уже я.
— О зубах, — подтвердил Инихов. — Существует теория, что зубы человека уникальны, и по ним очень даже можно устанавливать личность. Причем, что в нашем — полицейском — деле бывает важно чрезвычайно, у совершенно изуродованных или испорченных временем останков. Были бы челюсти с зубами, а всё остальное уже и не нужно!
— Но помилуйте! Как же это?
Инихов пожал плечами:
— Я ведь говорю: теория. Взять, например, отпечатки пальцев. В деле опознания трупа толку от них, как от козла молока, если нет картотеки отпечатков или если в картотеке отсутствуют идентичные. Но если есть и то, и другое, опознание много времени не займет. Согласны?
— Разумеется.
— Аналогично и с зубами. В нашей любезной сердцу столице одновременно трудятся без малого три сотни зубных врачей и более ста человек — дантистов[31]. Если каждый из них будет вести подробную карту состояния зубов пациентов с описанием особых примет, процедур — пломбирования, скажем, и если пломбирования, то какого и как… В общем, если каждый из них будет вести такую карту, а сама карта будет стандартизирована, мы сможем создать «зубную» картотеку, обращение к которой поможет опознанию. При условии, разумеется, что найденные и нуждающиеся в опознании останки принадлежат человеку, который при жизни обращался за помощью к одному из упомянутых врачей или дантистов.
— Ах, вот оно что!
— Именно.
Теперь оживился Саевич, до этого с некоторым испугом на лице слушавший откровения — анекдот, как он сам заявил — Чулицкого:
— Можно придумать способ попроще!
— То есть? — Инихов с интересом посмотрел на Саевича. Мы — и я, и все остальные, включая даже Можайского — тоже.
— Фотография. Можно сконструировать аппарат, позволяющий делать снимки зубов. Ведение и обновление фотографической картотеки представляется лично мне делом более продуктивным и не таким громоздким, как ведение и обновление картотеки по предложенному вами, Сергей Ильич, образцу.
— Ну, конечно! — Инихов хлопнул себя ладонью по лбу. — Мог бы и сам догадаться: кто о чем, а фотограф — о карточках!
И Сергей Ильич рассмеялся.
Саевич — немножко, но, кажется, не всерьез, обиженно — нахмурился:
— Я совершенно серьезно.
— Я тоже, — отрезал Инихов, но, чтобы сгладить похожую на ненужную грубость «отповедь», добавил: «Возможно, вы и правы, Григорий Александрович. Но если уж и карточная система — дело, в лучшем случае, не завтрашнего дня, то что же говорить о фотографии?»
— Гм… — Саевич на секунду задумался, а после был вынужден подтвердить: «Да, пожалуй. Тут есть определенные нюансы. Мы пока еще не умеем делать приближенные фотографии. То есть — таких объектов, которые находятся непосредственно перед объективом и требуют при этом высокой степени детализации. Но это — проблема решаемая. Полагаю…»
— Довольно, господа! — перебил Саевича Митрофан Андреевич, снова требуя не тратить попусту время на отвлеченные от дела беседы. — Я даже не уверен, что и ваш рассказ о генерале так уж необходимо заканчивать. Может, обойдемся?
— Ну уж нет! — Чулицкий встал в позу. — Вы меня лошадью обозвали! Так что будьте любезны дослушать до конца!
Митрофан Андреевич вздохнул и натянуто улыбнулся:
— Да какая вы лошадь, Михаил Фролович? Вы — просто…
— Господа! — взмолился я, вставая на линии между сидевшими в креслах друг напротив друга брандмайором и сыщиком. — Прекратите. Это уже не совещание, не подведение итогов, а какой-то шекспировский вечер. Комедия вперемежку с драмой!
— Он первый начал!
— Я? — Митрофан Андреевич, стараясь рассмотреть за мной своего оппонента, свесился через подлокотник. — Я?
— Господа!
— А лично я, — вдруг заговорил Можайский, — так ничего и не понял. В чем анекдот-то? Не знаю, как вы, Митрофан Андреевич, а я не прочь услышать разгадку. Вам нравятся пресные блюда?
Полковник перевел взгляд на его сиятельство и прошипел подобно головешке под струей воды:
— Вам кажется, что солью можно исправить протухшее блюдо?
Можайский широко распахнул свои неизменно улыбающиеся глаза и вперился страшным взглядом прямо в глаза Митрофана Андреевича. Но фокус, как сказали бы в цирке, не удался: брант-майор только усмехнулся.
— А впрочем, — неожиданно сменил он гнев на милость, — черт с вами. Чулицкий! Заводите шарманку!
Михаил Фролович покраснел:
— Шарманка у вас в депо[32]. А у меня — исключительно точные инструменты!
— Лупа и линейка?
Чулицкий вскочил:
— Нет, милостивый государь! Знание дела и здравый смысл!
— Здравый смысл? У вас? Сушкин! Да вы-то хоть не маячьте у меня перед глазами!
Я вздрогнул: отойти с линии огня и дать непонятно отчего заведшимся оппонентам сцепиться врукопашную? Или по-прежнему столбом стоять между ними?
Пока я размышлял, Кирилов начал подниматься на ноги.
— Стойте, — закричал я. — Стойте!
— Ну, что еще там у вас?
— Драться вам я никак не могу позволить!
— Драться? — усы полковника встопорщились, приняв по обыкновению параллельное полу положение, слегка раскосые глаза сделали попытку округлиться, но это у них не очень получилось. — Драться? Сушкин! Да вы с ума сошли? Или уже надрались в стельку?
— Что вы делаете? — Я преградил дорогу вставшему из кресла и сделавшему шаг вперед Кирилову. — Не пущу!
Полковник остановился, смерил меня от макушки до пят высокомерным взглядом — взгляд этот был настолько холодным, что я поневоле съежился — и, взяв меня за рукав пиджака, отодвинул в сторону. Я не смог ему противостоять и, когда он двинулся дальше, только беспомощно — открывая и закрывая рот — наблюдал за происходившим.
Однако к Чулицкому Митрофан Андреевич не подошел. Он занял позицию у стола, позвенел стаканами, выбирая меж них по какому-то ему одному известному принципу, повертел в руках очередную бутылку, искоса взглянул на стоявшего чуть поодаль Михаила Фроловича и вдруг, подмигнув, пригласил:
— А не выпить ли нам, господин хороший?
Несмотря на вульгарный оборот, использованный Митрофаном Андреевичем, в самом тоне, каким это было сказано, ничего оскорбительного, как ни странно, не оказалось. Напротив, тон имел характер дружелюбный и отчасти шуточный.
Михаил Фролович, тоже уловив эту перемену, переступил с ноги на ногу — как бы в нерешительности — и подошел к столу:
— Сами вы — господин хороший! Наливайте!
Кирилов разлил водку по двум стаканам, и оба эти брюзги, чокнувшись, выпили.
— А все-таки, Сушкин, — крякнув, заявил Кирилов, — водка у вас — дрянь!
— Отменная гадость! — поддержал полковника Чулицкий и тоже крякнул.
Не знаю, с какой, собственно, стати, но я почему-то начал оправдываться:
— Да я вообще понятия не имею, откуда она у меня взялась! Обычно я выбираю нашу, бекмановскую[33], и кто сюда приволок эту смирновскую поделку, хоть убейте — не знаю!
Это не было чистой правдой. На самом-то деле, я, разумеется, знал, откуда у меня, да еще и в таких количествах, взялась смирновская водка. За несколько дней до описываемых событий один мой коллега — имени его я называть не стану, чтобы не позорить — принес мне несколько дюжин этой отравы из дурно очищенного картофельного спирта[34]. Поступил он так не по доброте душевной и уже тем более — не из желания меня отравить. Просто-напросто, он проиграл пари; спор, состоявшийся между нами еще с полгода назад и заключавшийся в необходимости за год обойти все питейные заведения Петербурга, выпивая в каждом из них по целой бутылке «ректификованного вина». Я-то понимал, что эта затея абсурдна, а вот коллега мой — нет. И тогда мы ударили по рукам: если он сможет проделать такое, я выставлю ему триста шестьдесят пять бутылок; если нет — он даст мне по бутылке за каждый «неотработанный» день!
Пари, как и следовало ожидать, коллега проиграл. Явившись ко мне на днях — бледный, с тяжелыми мешками под глазами и синяками вокруг них, — он, дыша на меня отвратительным перегаром, с порога заявил:
— Всё: больше я не могу! Забирай свой выигрыш!
И тогда в мою квартиру чуть ли не силой начали заносить корзины и ящики. Всего в них оказалось двенадцать с половиной дюжин смирновских бутылок: при виде их мне едва не сделалось дурно!
— А может, не надо? — жалобно вопросил я, с ужасом глядя на то, как мои кухня и гостиная превращались в склад непотребного напитка.
Коллега злобно усмехнулся и отрезал:
— Надо, Сушкин, надо! Уговор дороже денег.
— Но…
— И никаких «но»: я пил вот это целых семь месяцев, теперь — твоя очередь!
— Да ты с ума сошел! — закричал я в невероятном волнении. — Кто же тебя заставлял пить именно смирновскую водку?!
На этот раз коллега только развел руками:
— Начал по глупости, остановиться не смог.
— Что значит — не смог? — удивился я.
— А то и значит. — Коллега с ногами в грязных ботинках взгромоздился на мой диван и — полная уже неожиданность — достал из кармана штофик[35]: разумеется, смирновский же!
— Не понимаю.
— Экий ты несообразительный, — коллега откупорил штофик и сделал глоток. — Я и продержался-то так долго только потому, что не смешивал. Если бы начал смешивать, прыгать с водки на водку, только на кладбище ты бы меня и видел!
— Тьфу, ерунда какая!
— А вот и нет! — Коллега сделал еще глоток. — Спроси хоть у кого угодно. Да хоть у господина Менделеева!
Имя Дмитрия Ивановича впечатления на меня тоже не произвело: этот, безусловно, выдающийся ученый муж сам открыл и свое открытие внедрил в сознание масс, что тяготы похмелья зависят исключительно от состава напитка, а никак не от того, какие напитки между собою смешиваются. При условии, конечно, схожей их крепости и, если можно так выразиться, «консистенции». Говоря проще, водка на водку к скверным последствиям не приведет, если обе водки — или большее их количество — составлены из спирта одинаково хорошей очистки. А значит и переход с напитка сивушного на качественно-добротный не только не даст никаких осложнений, но и напротив — смягчит отравление.
Высказав это коллеге, я обозвал его дураком — ласково, но с упреком — и выпроводил восвояси, для чего, правда, мне пришлось еще с четверть часа уговаривать его сойти с моего дивана.
Наконец, избавившись от него, я смог задуматься: а что же мне теперь делать со всеми этими бутылками? Двенадцать с половиной дюжин — не мышкины слёзки и даже не кот начхал! Выпить их все я, разумеется, не мог никак, да и желания делать это у меня не было никакого. Раздать? Но кому? Вот поставьте, читатель, себя на мое место и попробуйте сообразить: найдется ли среди ваших знакомцев хоть кто-то, кто не взглянул бы на вас ошеломленно и с оскорбленным видом, предложи вы ему такое вспомоществование? Уверен, что нет[36]!
Но, какой-никакой, а все же выход я обнаружил.
Дело в том, что с некоторых пор в соседнем домовладении объявился побитого вида мужичок. Нанялся он помощником дворника, да и вообще — мастером на все руки, к Степановой: Марье Сергеевне, купчихе, в доме которой успешно обосновалось питейное заведение для не слишком разборчивой публики. Поговорив с беднягой — мужичок поведал мне несколько приключившихся с ним душераздирающих историй, — я вступил с ним в то, что с некоторым основанием и при известном недоброжелательстве можно было назвать преступным комплотом. А именно: я взялся снабжать его полудюжиной бутылок ежедневно, а он, в свою очередь, — сбывать их в кабаке.
Разумеется, сделка эта выглядела не очень-то чистоплотно, поскольку подразумевала нанесение определенного убытка владелице заведения, но собственную свою совесть я успокоил разъяснением отчаянной нужды, а до совести моего товарища дела мне не было никакого. Кроме того, я дал себе слово анонимно возместить загодя подсчитанный мною ущерб, что, к слову, и сделал в итоге. Представляю, как удивилась Марья Сергеевна, получив однажды уведомление о денежном переводе на ее имя от пожелавшего остаться неизвестным человека!
И вот, за несколько дней, включая и утро того злосчастного вечера — вечера совещания и взрыва, — мне удалось избавиться уже от нескольких дюжин бутылок. А все-таки к моменту заседания их у меня оставалось столько, что грех было не воспользоваться случаем и не выставить хотя бы часть из них на стол!
Понимаю, что и этот мой поступок вряд ли способен украсить мою репутацию: все-таки поить почтенных людей отравой — не слишком красивый замысел. Но, читатель, прошу вас искренне и от всего сердца: войдите в мое положение!
Итак, услышав — справедливые, вынужден заметить — замечания Митрофана Андреевича и Михаила Фроловича, я начал зачем-то оправдываться, одновременно с тем и солгав:
— Господа, я и знать не знаю, откуда в моем доме взялась эта дрянь! Но что же делать, если кроме нее ничего другого нет?
Митрофан Андреевич посмотрел на меня с упреком, и то же сделал Михаил Фролович:
— Сушкин, — заявил первый, — если уж вы настояли на том, чтобы все мы собрались у вас, вам следовало позаботиться о надлежащем приеме!
— Сушкин, — заявил второй, — это ваше… художество я буду расценивать как неуважение к полиции!
Я замахал руками, тем самым давая себе небольшую отсрочку и в то же время судорожно соображая: а не слишком ли далеко я зашел?
— Господа! — пошел я на попятную. — Я вообще и думать не думал, что наше… э… собрание может превратиться в заседание сорвавшихся с цепи членов… гм… First-century Christianity[37]. Но…
— Сушкин! — вскричал Митрофан Андреевич.
— Сушкин — вскричал Михаил Фролович.
— С-с-сушш-к-кин! — внезапно очнулся и подал с дивана голос доктор, Михаил Георгиевич. — В-вы н-нас а… аб… бидеть х-хотите?!
Я остолбенел: да уж, сравнение, слетевшее с моего языка, вряд ли было удачным!
— Нет-нет, господа! — отступая к буфету и показывая на него рукой, промямлил я. — Ничего подобного! Просто…
— Ну?! — взревел Михаил Фролович.
— Просто я подумал, что вдруг… случайно… вы понимаете?.. в буфете… что-нибудь еще обнаружится?
— То есть, — начали — в буквальном смысле! — наступать на меня начальник Сыскной полиции и брант-майор, — вы специально поили нас этой… этой… слов нет?
Я попятился, но, уперевшись спиной в буфет, вынужден был остановиться.
— Я всё объясню!
Митрофан Андреевич и Михаил Фролович тоже остановились.
— Уж будьте любезны, сделайте милость!
В общем, пришлось рассказать о пари и о моем отчаянном в связи с его результатами положении. К счастью, оба раздражительных и склонных впадать во всесокрушающий гнев господина не были, как это известно в широких кругах, лишены и чувства юмора. Выслушав мою историю, они рассмеялись и отступили. Во всяком случае, лица их прояснились, кулаки разжались.
— Ну, Сушкин, вы и гусь! — Михаил Фролович — с улыбкой — покачал головой. — Чем заниматься кабацкими аферами, могли бы просто сделать пожертвование!
— Какое? — не понял я.
— Водку могли бы отдать в полицейские буфеты.
— В полицейские буфеты?!
Ожил Можайский:
— Ты что же, Никита Аристархович, ничего не знаешь о затее Николая Васильевича[38]?
Я совсем растерялся:
— О какой еще затее?
Можайский, Чулицкий и Кирилов переглянулись и захихикали. Можайский, лицо которого, несмотря на смешки его обладателя, оставалось привычно мрачным, пустился в пояснения:
— Ну, как же? Тому назад какое-то время Николай Васильевич изволил озаботиться бытом нижних чинов. Устроил при каждом полицейском доме библиотеки, игорные помещения, буфеты…
— Игорные помещения?!
Митрофан Андреевич и Михаил Фролович захохотали в голос, и тогда, наконец, я понял: надо мной откровенно издевались!
— Именно-именно: игорные помещения, — начал было Можайский, но я его перебил.
— Прекрати!
— Что значит — прекрати? — Можайский насупился, отчего шрам между его разбитыми бровями приобрел вид разбухшего каната. — Отличное начинание!
— И ведь что интересно, — подхватил Чулицкий, — столько среди нижних чинов оказалось искусных игроков, что хоть соревнования устраивай! Я и сам грешным делом полюбил партейку-другую вечерком сыграть! Поначалу, конечно, меня стеснялись, но теперь…
У меня голова пошла кругом: что за чушь? Неужели это — не издевательства и насмешки, а самая что ни на есть правда? Но почему тогда я до сих пор не слышал ни о чем подобном, тогда как сохранить такого рода новость в тайне попросту невозможно? Игорные заведения в полицейских домах? Нет: решительно невозможно! Или возможно? Репутация Николая Васильевича — прошу прощения, ваше высокопревосходительство, но говорить необходимо прямо — вполне уживалась с идеей подобной «модернизации»! И все же, даже для нашего предприимчивого градоначальника это было бы совсем уж чересчур!
— Прекратите морочить мне голову! — сделал я выбор и, присев на корточки, распахнул нижние дверцы буфета. — Это уже не смешно!
— Конечно, не смешно. Что же смешного может быть в шахматах?
Я так и застыл — с протянутой рукой к паре бутылок бекмановской водки.
— В шахматах?
Кирилов и Можайский — другого сравнения у меня просто нет! — захрюкали от удовольствия. Чулицкий же — важно — подтвердил:
— Разумеется. А вы о чем подумали?
— Тьфу на вас, Михаил Фролович! — я взял бутылки, выпрямился и подошел к столу. — Полагаю, водку в буфетах все-таки не подают?
И тогда Михаил Фролович подмигнул мне, Можайскому и Кирилову и заявил совершенно серьезно:
— Кому — нет. А кому и да! Не положено, конечно, но что же мы — звери? Как запретить согреться стопочкой стоявшему на морозе человеку? В общем, собирайте эту свою смирновку, Сушкин: я ее у вас заберу. Или вот, еще лучше: отдайте ее Михаилу Юрьевичу.
Я посмотрел на Можайского, тот кивнул в ответ:
— Отдам в наш полицейский дом[39].
У меня словно камень с души свалился! Откуда мне было знать, что этим бутылкам так и не будет суждено покинуть мою квартиру?
— Какое счастье! Ты — мой спаситель!
Можайский сделал рукой вальяжный жест: мол, не о чем и говорить!
Чулицкий и Кирилов приняли у меня одну из нормальных бутылок, Михаил Фролович откупорил ее и вновь наполнил стаканы — свой и Митрофана Андреевича:
— Ну, за пожарную команду! Признаюсь, я ожидал худшего.
Кирилов вздрогнул и побледнел: Чулицкий опять — на этот раз, правда, невольно — наступил ему на больную мозоль.
— Уж лучше за сыщиков, — мрачно ответил он, поднимая стакан. — Среди вас, по крайней мере, предателей не обнаружилось!
Теперь омрачился Чулицкий: поняв, что допустил бестактность тогда, когда и в мыслях не держал ничего подобного, он попытался загладить неловкость, но вышло у него это неважно. Пробормотав что-то не очень вразумительное, он в итоге махнул рукой и резко переменил тему:
— А помните, Сергей Ильич, — обратился он к Инихову, — какая физиономия сделалась у аквариумного, когда он всерьез решил, что мы и впрямь способны свернуть ему шею и заявить, что так оно и было?
Инихов вынул изо рта сигару и ответил с усмешкой:
— Еще бы!
— И все же, господа, нам так и не удалось вырвать из него имя подозреваемого! Теперь, когда выяснилось, что это был Кальберг, удивляться не приходится, но тогда упорное молчание человека изумляло и настораживало одновременно. Я было даже подумал, что от нас пытаются скрыть имя какого-нибудь влиятельного и потому особенно опасного уголовника: ведь мало, кто отважится встать у такого на пути! Но сразу отказался от этой мысли: что-то в ней было не то, хотя по приметам вроде бы всё и сходилось — кто еще, кроме бандита, будучи сам элегантно одетым, станет ходить в компании оборванца? Это встречается часто. Бывает и так, что не всегда и поймешь, кто заводила: одетый с иголочки или разряженный в лохмотья! Уголовная иерархия — штука причудливая, а промыслов столько и настолько разных, что театральный костюмер, решись он перейти на работу в шайку, без дела не остался бы никогда. И все же, повторю, было в этой идее что-то не то. Концы с концами не сходились. И прежде всего, а главное — на фоне упорного молчания человека из «Аквариума», не вязалось с ней не менее упорное увиливание от прямых ответов самого пострадавшего генерала. И вот тут я должен признаться, что не меня, а моего помощника осенила мысль! Сергей Ильич, тоже ничего не понимавший…
Инихов, окружая себя облаками табачного дыма, благодушно закивал.
— …вдруг хлопнул себя по лбу, взял меня за локоток, побуждая отпустить из хватки прижатого к стене беднягу, и, едва я того отпустил, отвел меня в сторону:
«А ведь это — человек из общества!»
— Элегантный?
«Он самый. — Сергей Ильич понизил голос до шепота, чтобы никто, проходи он мимо, нас не услышал. — Судите сами. Юлят оба: и этот, — кивок в сторону аквариумного, — и генерал. Очевидно, оба и нападавшего узнали! Вряд ли генерал обладает обширным кругом сомнительных знакомств. Логичнее предположить, что напавший на него известен ему по свету. И занимает этот разбойник такое положение в свете, что генерал не решился довести ситуацию до приличного в таких случаях завершения и просто-напросто послать ему вызов или хотя бы прилюдно высмеять. Непонятно, правда, зачем он, испугавшись прямых последствий, инициировал это нелепое следствие, но какое-то объяснение быть должно!»
— Догадка Сергея Ильича показалась мне разумной. И хотя, окажись она соответствующей действительности, оставался непроясненным еще один момент — наличие в истории оборванца, — выглядела она заманчивой и многообещающей. Посовещавшись, мы с Сергеем Ильичом решили вернуться к генералу и поговорить с ним начистоту.
Инихов кашлянул.
— Да?
— Барышня.
— Ах, да, — спохватился Чулицкий, — барышня! Дело в том, что прямо у ротонды все это время — пока мы находились в ресторане — стояла удивительного вида барышня. Приметили мы ее и раньше: еще когда подъехали. Да и как было не приметить ее! Представьте себе, господа, особу юную — лет, вероятно, шестнадцати, не больше, — одетую с изысканной и дорогой простотой, с лицом, отчасти еще детским, но уже и со всею свойственной женщинам прелестью… матовой смуглости, с как будто исподволь проступающим румянцем… добавьте пухлые — тоже еще по-детски — губы, уже очерченные, однако, так, что чувственность их не вызывает никаких сомнений! Каштановые, шоколадного оттенка волосы под шляпкой с бутоном розы никак не сочетающегося цвета — бледного, ненасыщенного…
— Михаил Фролович!
Чулицкий вздрогнул и замолчал, моргая глазами.
— Пощадите молодых людей, — Инихов кивнул в сторону стоявших рядом друг с другом Любимова и Монтинина, — смотрите: они уже взмылены и бьют копытом!
Поручик и штабс-ротмистр, действительно завороженно слушавшие Чулицкого, одновременно покраснели.
— Да будет вам, господа, — промямлил поручик, едва наши взоры обратились на парочку молодых офицеров, — что в этом такого?
— Решительно ничего, — ухмыльнулся Инихов и погрозил сигарой. — А все-таки — держите себя в руках… И вы, Михаил Фролович: не нравится мне что-то ваше настроение!
Чулицкий, подобно молодым людям, покраснел:
— Да что же?.. Я — ничего…
— Оно и видно.
— Ладно… хорошо… — вздохнул Чулицкий. — В общем — барышня. Э… стояла она у ротонды и… э… пользовалась большим успехом.
— Цветочница! — воскликнул вдруг Саевич и — к моему немалому изумлению — тоже покраснел. — Цветочница!
— Верно, — подтвердил Чулицкий. — Барышня торговала цветами. Надо полагать, оранжерейными, потому что выбор в ее корзинках был очень велик, причем большинство из представленных в них цветов в открытом грунте уже отошли. Покупателей было много, временами даже образовывалась очередь. Вот и подумал я: а не могла ли и барышня что-то заметить — при условии, конечно, что и в тот вечер она вела торговлю?
Саевич покраснел еще больше, а мы — все остальные, исключая Чулицкого, — обменялись взглядами. С одной стороны, прелюбопытной была реакция фотографа, а с другой — явно не слишком благонамеренные побуждения Михаила Фроловича. Уж кто-кто, а он-то должен был знать, что вечерами обосновавшиеся у ресторанов цветочницы больше обходят залы, нежели торгуют у входов!
— Подошли мы к ней, представились, начали выспрашивать. На первых порах отвечала она бойко, уверенно… любо-дорого было видеть, как сверкали ее зубки, и слышать, как струился ее голос — грудной, свободный от…
— Тьфу!
— А? Что?
— Давайте-ка лучше я. — Инихов отложил сигару. — Иначе мы так и будем ходить вокруг да около!
Чулицкий совсем смутился, и это обстоятельство, признаюсь, привело меня в совершенный восторг: оказывается, этот наш скандалист и брюзга был способен — прости меня, Господи! — влюбиться по уши. Или, как более точно определяет такое чувство современная молодежь, втрескаться. Потому что вряд ли, конечно, начальник Сыскной полиции влюбился по-настоящему. А вот то, что образ юной особы не давал ему покоя, было очевидно. Хорошо еще, не менее очевидным было и то, что Михаил Фролович сумел удержаться в платонических рамках: будь как-то иначе, это не могло бы остаться тайной.
— Ну, извольте. — Чулицкий — похоже, даже с облегчением — отдал бразды рассказа своему помощнику, а сам потянулся к стакану. — Говорите.
Инихов заговорил:
— Поначалу, как уже сказал Михаил Фролович, барышня отвечала по существу и без уверток. Но едва речь зашла о происшествии с генералом, заюлила! Прямо как и человек из «Аквариума»! Прямо как сам генерал! Что за чертовщина? Допустим, генерала можно было понять, если в происшествии и впрямь была замешана какая-то высокопоставленная персона. Допустим, и человека из «Аквариума» понять было можно: его мотивы изворачиваться не были столь очевидны, но и они могли получить надлежащее объяснение. Но цветочница? Ей-то какой резон запираться?
— Боялась потерять доходное место, — внес предположение Можайский.
— Э, нет, Юрий Михайлович! Такой красотке de bon ton[40], почти mondaine[41], опасаться было нечего. Это она давала выгоду месту, а не место ей!
— Гм… — усомнился Можайский. — Неужели действительно так хороша?
— Чертовски!
— Ладно, допустим. И что же дальше?
— А дальше, — Инихов с ловкостью фокусника завертел пальцами невесть откуда взявшуюся в них коробку спичек, — я задал ей очень простой вопрос: а где вообще она находилась в тот вечер?
«Здесь», — ответила она.
— Где — здесь? — не сдался я и уточнил: у ротонды или в зале? Барышня замялась, но делать было нечего: на прямо поставленный вопрос пришлось и ей дать прямой ответ.
«В зале».
— Ах, вот как! — воскликнул я, а Михаил Фролович… Михаил Фролович досадливо поморщился.
— Ничего я не поморщился!
— Поморщились, поморщились, не возражайте!
Чулицкий засопел.
— А что же, голубушка, — продолжил я наседать, — не заходил ли в зал оборванец?
«Оборванец?» — барышня сделала вид, что не понимает.
— Да: натуральный такой оборванец. В сопровождении элегантно одетого господина.
«Да ведь здесь — публика исключительно приличная!» — упорствовала барышня.
— А кто говорит иное?
«Но… оборванец?»
— А разве оборванец не может быть приличным человеком? — Я выстрелил почти наугад, хотя, признаюсь, кое-какие подозрения во мне уже теплились. И попал! Внезапно барышня ощутимо смутилась и покраснела, как… ну, чисто как Михаил Фролович! — Инихов открыл и быстро закрыл коробку, а затем подбросил ее и поймал. И всё это с видом насмешливым, хотя и необидным.
— Да, вздохнул и подтвердил слова Инихова Чулицкий. — Это было… странно.
— Вот именно. И обратите внимание на то, господа, что эта странная реакция последовала на оборванца, а вовсе не на элегантного господина и уж тем более не на генерала, видеть которого барышня вообще не могла!
Я посмотрел на Саевича: Григорий Александрович пламенел уже настоящим раком!
Это заметили и другие. По гостиной понеслись смешки.
— Вот вы смеетесь, господа, — продолжил, между тем, Инихов, — а нам не смеяться нужно было, а хорошенько задуматься! Не знаю, как Михаил Фролович…
— Да причем тут я?! — Чулицкий переминался с ноги на ногу, явно не находя себе места.
Стоявший рядом Митрофан Андреевич положил ему руку на плечо и снисходительно, прямо-таки по-отечески, вымолвил:
— Пора вам бороду отращивать, Михаил Фролович. В вашем возрасте без бороды — никуда!
Все захихикали. А Иван Пантелеймонович, Можайского кучер, так и вовсе, проведя рукой по своей собственной окладистой бороде, отпустил — без малейшего смущения — совсем уж панибратскую шутку:
— Их высбродь верно говорят. Желаете бесовских утех, имейте совесть и правилам бесовским подчиняться! Вот я, например: был безбород, так и ходил монахом. А как бороду отрастил, так и на свечках экономия пошла! Вы на рубль свету сжигаете, а я на рубль удовольствий имею!
Чулицкий, взявшийся было за стакан, едва не поперхнулся:
— Что ты мелешь, морда твоя бесстыжая!
Иван Пантелеймонович хитро прищурился и — с искринкой в глазах — отбил подачу:
— Да разве дело это — человеку в самом соку предаваться разврату в мыслях, а не тешить себя естественно, как природой положено?
Как ни странно, Чулицкий, услышав такое, грубую часть пропустил мимо ушей, ухватившись только за лестное предположение:
— Гм… — Михаил Фролович поставил стакан и чуточку выпятил грудь. — Значит… я еще… ничего?
— Да как же иначе, вашвысродь, если всё аккуратно при вас?
На минуту в гостиной стало тихо: все растерялись, не зная как на это реагировать. Наконец, Инихов кашлянул и, словно фривольного обсуждения мужских достоинств Михаила Фроловича не было и в помине, вернулся к теме повествования.
— Проявить бы нам тогда настойчивость, и дело о нападении на генерала было бы раскрыто: ведь явно получалось так, что юная особа прекрасно знала если и не элегантного господина, то оборванца — точно…
— Нет! — неожиданно воскликнул Саевич. — Нет!
Инихов воззрился на фотографа, всем своим видом требуя объяснений. Григорий Александрович смущенно засопел, но дать пояснения был вынужден:
— Не знала она меня. В том смысле… э… Я хочу сказать — имени моего не знала. Но…
— Но?
— Я ведь, Сергей Ильич, — заторопился Саевич, — уже говорил: по таким заведениям, как «Аквариум», я не хожу, не по средствам мне это. И в тот вечер в «Аквариуме» я оказался только настоянием барона. Откуда же кому-то, включая и… цветочницу, знать мое имя и вообще, кто я таков? А все-таки… все-таки…
— Да что вы мямлите, черт побери! — начал раздражаться Инихов. — Говорите прямо!
Саевич вздохнул. Лицо его, продолжая, впрочем, пламенеть, из смущенного стало унылым. В голосе появились трагические нотки:
— Если уж я ее видел не раз, то и она меня, очевидно, тоже. «Аквариум», если идти знаючи, находится едва ли в километре от моего дома: много — четверть часа пешей прогулки. Однажды я совсем неподалеку занимался фотографией, хотел запечатлеть группу деревянных строений на участке Семеновой: прошел слух, что участок продан, и старые постройки пойдут на слом. В самих этих постройках ничего особенного нет, но место уж очень примечательное: здесь, не выходя на Кронверкский, можно видеть его с Каменноостровского или наоборот — еще до перекрестка с Каменноостровским видеть проспект, находясь на дуге Кронверкского. Если старые, двухэтажные преимущественно, дома снесут, не уверен, что такой необычный для Петербурга эффект — «дугового зрения», как я его называю — сохранится. Логично предположить, что участок — по выгоде его расположения — окажется застроен и вширь, и в высоту, и новые дом или дома погубят перспективу[42]. Впрочем, к сути это не имеет отношения, а имеет то, что в тот день, возвращаясь с занятий домой, я как раз и прошел мимо «Аквариума», причем, воспользовавшись тамошним уширением тротуара, остановился ненадолго — передохнуть. Грузу я нес на себе немало — намного больше, чем в вечер встречи с бароном, — и через каждую сотню метров был вынужден отдыхать: в конце концов, я — не ломовая лошадь!
Последние слова — о ломовой лошади — Саевич произнес с какой-то неожиданной яростью, с напором, как будто самого себя желая удостоверить в том, что он — не лошадь. Можно было подумать, что его самого посещали сомнения на этот счет, и что он сам порою готов был признаться: между его судьбой, заставившей его на собственном горбу носить неподъемные грузы, и судьбою лошади имелось определенное сходство!
— Остановился я, закурил, что, впрочем, было нередкой моей ошибкой: курение с нагрузки отяжеляет еще больше, заставляет сердце едва не выпрыгивать из груди, одышка длится дольше. А все же есть в таких папиросах определенная прелесть, и я, прекрасно зная о последствиях, все-таки устраиваю эти перекуры. Как правило, они продолжаются минут пять, иногда — десять, и в них не бывает ничего необычного. Но в тот день необычное произошло! Я уже докуривал папиросу, когда вдруг понял: сердце колотится как никогда, уши горят, во рту — сухость, кончики пальцев покалывает словно иголками. А взгляд… — Саевич на мгновение запнулся. — Взгляд не блуждает, как обычно — бесцельно, перелетая с предмета на предмет, с человека на человека, — а устремлен в одну точку. И точка эта — барышня с цветами у ротонды!
Чулицкий с досады звякнул стаканом. Вновь раскуривший сигару Инихов выпустил в направлении шефа струйку табачного дыма и вдогонку метнул улыбку сочувствия: мол, обскакали вас, Михаил Фролович, и кто?
Я, уже догадываясь, что примерно последует дальше, взглянул на Саевича будто бы заново: пристально, по возможности — непредвзято. И тогда я увидел не только грязные волосы, нездоровую бледность, тягостную сутулость и дрянную, неприличную даже для взрослого человека одежду. Я увидел истощенное, нервное, но красивое лицо: той красотою красивое, какая встречается на реалистичных портретах людей, живущих в себе и от мира имеющих только один подарок — вечное раздражение мысли! Я увидел полные разума глаза, что вообще-то встречается нечасто. Увидел соразмерную фигуру, хотя вот что-что, а откормить ее не помешало бы… в общем, я увидел человека не только живого, но и способного привлекать, пусть даже ни одной, находящейся в здравом уме, особе женского пола и в голову не пришло бы связать себя с таким человеком. С другой стороны, любовь — причудливое чувство, и уж точно оно не находится в плоскости здравого смысла. А потому…
— Да, господа: я в самом буквальном смысле пялился на барышню с цветами, а потом вдруг понял, что…
— Чудны дела Твои, Господи, — пробормотал Митрофан Андреевич, оглядывая Саевича с головы до пят.
— …пропал. Представляете? Я влюбился! И было это настолько некстати, что и подумать было страшно!
— Некстати? — Инихов, думая, что ослышался, повторил: «Вы сказали — некстати?» — Как так?
— Да какая, Сергей Ильич, в моем положении любовь!
Инихов кашлянул и — в явном замешательстве, не зная, что на это и возразить — быстро сунул в рот сигару и окружил себя непроницаемым дымом.
— Не стану вдаваться в обременительные подробности, скажу только, что с тех пор — по возможности, когда погода тому благоприятствовала — я часто наведывался к «Аквариуму», хотя вступить с цветочницей в беседу и не пытался. Теперь я могу признаться, что вовсе не уговоры барона воспользоваться возможностью знатно пошутить, а уверенность в том, что увижу свою любовь, подтолкнула меня принять приглашение и отправиться с бароном в «Аквариум». И — да: я увидел… её, только уже не у ротонды, а в зале. Она временами подходила к столикам и подавала цветы.
Тут Саевич улыбнулся: не нам, а внутрь себя — немножко грустно, но и не без потаенного удовольствия.
— Поначалу мы с бароном сели за разные столики: это являлось частью нашего плана… я говорю «нашего», хотя, вы понимаете, план целиком принадлежал самому барону, и именно он устроил и так, что меня, несмотря на мой… оборванный вид пропустили внутрь, и стали обслуживать. Швейцара барон попросту подкупил, а метрдотелю, попытавшемуся было встать грудью на моем пути, устроил настоящий разнос. Сделав вид, что незнаком со мною, барон вступился за меня, едва не таская метрдотеля за уши и приговаривая: «твое дело, скотина, привечать вошедших, а не выталкивать их взашей!»
«Ишь, — обратился ко мне барон, как к человеку только что встреченному, — взяли моду, мерзавцы: различия между людьми проводить! Restaurant они теперь, видите ли, а не трактир! А ведь вся их суть, милостивый государь, ни на ломаный грош не изменилась: знай себе — тарелки подавай, а уже потом по счету требуй. Вы кто, позвольте полюбопытствовать, по роду занятий?»
— Я замешкался, так как уговора о занятиях у нас с бароном не было. Моим замешательством тут же воспользовался кипевший от злости, но боязливо жавшийся перед бароном метрдотель:
«Вы же видите, ваше благородие, что этот… человек — обычный попрошайка!»
— Да как вы смеете! — взорвался уже я, и взорвался по-настоящему. — Я в жизни ни у кого ничего не просил и не выклянчивал!
«И что ты на это скажешь?» — барон буквально навис над несчастным метрдотелем. — «Немедленно извинись перед господином…» — барон повернулся ко мне и, церемонно поклонившись, «представился»: «Иван Казимирович Кальберг, а как, сударь, обращаться к вам?»
— Я назвался.
«Перед господином Саевичем!»
— Метрдотель, не понимая, какая вошь укусила их давнего и уважаемого клиента, был вынужден принести извинения и лично проводить меня за столик. Нужно сказать, мое появление в зале вызвало настоящий фурор! Элегантно одетые дамы и господа, чтобы взглянуть на невиданное чудо, сворачивали шеи. В первые мгновения это меня смущало и нервировало, но потом я просто обозлился: да чем же, позвольте спросить, я хуже, чем все они вместе взятые? Только лишь тем, что одежонка у меня худая? Эта мысль приободрила меня, и к столику я подошел уже уверенно. Однако метрдотель моей уверенности не разделял и, едва я присел на стул, склонился надо мной и злобно прошипел:
«Только попробуй не расплатиться, дядя…»
— Дядя?! — почти одновременно воскликнули Чулицкий, Инихов и Можайский. — Он так и сказал?
— Да, а что?
Не отвечая Саевичу, Чулицкий с прищуром посмотрел на Можайского и спросил:
— Кто у нас во втором участке Петербургской части? Рачинский?
— Он самый: Константин Сергеевич, — ответил Можайский и тоже прищурился. — Нужно ему намекнуть, чтоб околоточных своих как следует вытянул. Или вы полагаете, что он и без нас всё знает?
Чулицкий призадумался, но все же покачал головой:
— Да нет, вряд ли. Скорее всего, и впрямь — упущение околоточного. Не всю подноготную метрдотеля выяснил…
Поскольку к «нашему» делу это неожиданно вскрывшееся обстоятельство не имеет никакого отношения, я, дорогой читатель, опущу последовавший далее диалог и только вскользь замечу: проведенная несколько дней спустя проверка выявила масштабную аферу, затеянную уголовным миром в ресторанной сети столицы, тщательно этим миром подготовленную и едва не возымевшую успех. Видавших, как говорится, виды полицейских поразили не только дерзость предприятия, но и то воистину в уме не укладывавшееся искусство, с каким матерые уголовники подступили к затее. На этом фоне даже казалось немножко обидным, что всё провалилось из-за сущего пустяка — случайно, по сути, оброненного Саевичем слова в не менее случайном, если разобраться, рассказе о его любовных перипетиях! Ничто из этого не попало в печать и поэтому осталось скрытым от широкой публики. Но в историю сыска, полагаю, вошло, причем навсегда и с весьма поучительной моралью.
Однако — к делу.
«Только попробуй не расплатиться», — злобно прошипел метрдотель, склонившись надо мной и — с улыбкой на публику — делая вид, что занят заботой о клиенте. — «Ты у меня небо в алмазах увидишь!»
— Пошел вон! — я тоже перешел на «ты», окончательно избавившись от смущения. Метрдотель, не переставая улыбаться, выпрямился и удалился. Через минуту мной занялся официант. В отличие от своего начальника, этот держался спокойно и вежливо: без аффектации, искусственности и прочих неприятных штучек. Мы обсудили меню, я сделал заказ, а пока готовили первое блюдо, хлопнул стопку, наполнив ее из поданного на стол довольно вульгарного графина. Вот тут-то это и произошло!
Руки Саевича, в волнении своего владельца не находя себе места, беспокойно забегали по одежде. Они то поднимались к лацканам пиджака, вцепляясь в них тонкими и мелко подрагивавшими пальцами, то — как будто обтирая вспотевшие ладони — скользили по брючным швам, то, наконец, забирались в карманы, но и в них продолжали видимое движение.
— Танцуя — ее походка воистину показалась мне танцем! — она, снабдив какого-то очередного молодчика цветами из своей корзинки, двинулась ко мне, к моему столику, и я не верил своим глазам! Вы можете и мне не верить, как я не верил им, но, господа, я сразу же понял: она идет ко мне. На ее пути было еще несколько столиков, но в тот момент я был готов поклясться: ни у одного из них она не остановится. Так, собственно, и вышло. Обойдя их стороной, она подошла ко мне:
«Гвоздику?»
— Я смотрел на нее, не в силах вымолвить и слова. Подозреваю, что и выглядел я соответствующим образом. Хуже того: ко мне разом вернулось смущение, вызванное осознанием того, насколько отвратительно я был одет и каким чудовищем должен был казаться такому изумительному созданию!
«Возможно, розу?»
— Я не сводил с нее глаз и по-прежнему молчал.
«Обратите внимание вот на этот еще нераскрывшийся бутон: он превосходен в качестве бутоньерки».
— Она издевалась? Какая бутоньерка к моим лохмотьям? Мысль о том, что она, поняв происходившее со мной, решила надо мной посмеяться, пришла мне в голову неожиданно и поразила страшно. Если до тех пор я, кажется, был красен подобно старому гусарскому мундиру, то теперь побледнел. Вероятно, во взгляде моем появилось что-то настолько нехорошее, что девушка побледнела тоже и отстранилась. Но уже через мгновение она вдруг улыбнулась, вынула из корзинки розу на высоко, почти под самый бутон, срезанном стебле и — я окаменел! — собственноручно вдела его в мою петлицу!
«Вот так намного лучше».
— Барышня, — заикаясь, начал бормотать я, — не в моих возможностях… я…
Саевич и теперь то краснел, то бледнел и заикался.
— Денег у меня не было. Точнее, была какая-то мелочь, но разве можно было ее предложить? Я с отчаянием поворотился к сидевшему за столиком неподалеку барону и обнаружил, что он с живейшим, хотя и — видно было — недоуменным интересом наблюдал за происходившим…
— Только не говорите, — вскричал, перебивая фотографа, Чулицкий, — что цветочница — тоже сообщница Кальберга! Не нужно!
— Почему — сообщница?! — опешил Саевич.
— Успокойтесь, Михаил Фролович, — Инихов вынырнул из клубившегося вокруг него облака табачного дыма и сделал успокаивающее движение зажатой меж пальцами сигарой. — Конечно же, никакая она не сообщница. Вы что же, не видите? Она просто… кхм… как бы это сказать?
Осознав, что и правду начальник вряд ли хотел услышать, Инихов замолчал так же внезапно, как вступил в разговор.
— Что — просто? — не сразу понял Чулицкий.
— Ну…
Инихов понял, что оказался в дурацком положении, и начал что-то мямлить. Но это «что-то» никак не удовлетворило Михаила Фроловича:
— Что вы хотите сказать?
Пришлось вмешаться стоявшему рядом с Чулицким Митрофану Андреевичу:
— Не оценила вас красотка, Михаил Фролович. А всё потому, дорогой вы мой, что еще прежде она вполне себе оценила вот этого господина! — Митрофан Андреевич кивнул на Саевича. — Тьфу, мерзость какая!
Саевич нахмурился, но почти сразу его лицо прояснилось и он ответил на выпад полковника с возмутительной простотой:
— Да. Она полюбила меня.
Чулицкий схватился за бутылку.
— Но понял я это уже существенно позже: не в тот вечер и даже не на следующий день. В тот вечер всё мое внимание сосредоточилось на собственных моих ощущениях, и ощущения эти были настолько малоприятны, что ужасом своим заслонили всё остальное. В тот вечер я никак не мог подметить очевидное, а на следующий день не смог потому, что месяц примерно прошел перед тем, как я вновь оказался подле «Аквариума»! Да, господа: целый месяц, не меньше. И только тогда… но это — уже совсем другая история, и вряд ли она касается вас.
Саевич замолчал, а мы — все находившиеся в гостиной, за исключением спавшего на диване доктора — также молча смотрели на этого странного человека.
Ветер свирепствовал за окном. Временами что-то погромыхивало: было похоже на то, что ветром сорвался кусок крыши, и теперь этот кусок, еще отчасти держась на каких-то креплениях, основною своею поверхность молотил по дому. Звук походил и на раскаты грома, но какая гроза зимой? Впрочем, судить не возьмусь, да это и неважно: пожар все равно уничтожил всякие свидетельства, если это и был кусок кровли, а если и нет — какая разница?
Временами от окна подвывало. И пусть сквозняк не ощущался, все равно в такие моменты складывалось впечатление, что рама неплотно прилегала к проему, и через оттого имевшиеся щели штормовой ветер врывался в гостиную.
В какой-то момент отключилось электричество: ненадолго, но, тем не менее, на достаточное время для того, чтобы я запалил свечи. Когда электрический свет вновь воссиял в гостиной, мы все вздохнули с облегчением: при свечах наше собрание выглядело совсем уж мрачным.
Тогда мы не придали этому происшествию никакого значения, списав его на естественные причины. В конце концов, шторм над городом разыгрался нешуточный; в такую погоду всегда приходится ждать повреждений. И только позже — как сами припоминая события, так и получив разъяснения от одного из непосредственных участников этих событий — мы уяснили себе всю его важность. Сейчас, когда я пишу эти строки, мне даже странно думать, что мы — взрослые и, преимущественно, умудренные опытом люди — не сообразили очевидное: никак не могло получиться такое, чтобы электричество, исчезнув в результате аварии, вновь появилось тем же вечером и в разгар не собиравшейся угомониться бури!
Итак, едва свет загорелся снова, мы все вздохнули с облегчением. Я загасил зажженные было свечи и, пристроившись рядом с Чулицким и Кириловым подле стола, наполнил стакан, сделал глоток и обратился к Саевичу:
— Так как же вы вышли из ситуации?
Саевич отреагировал мгновенно:
— Как я уже сказал, я обернулся к сидевшему неподалеку барону. Барон, и без того уже с недоумением и беспокойством наблюдавший за происходившим у моего столика, быстро вскочил со стула и подошел.
«Ах, господин Саевич! Чудесная бутоньерка…»
— Минутку! — закричал Чулицкий. — Значит, когда мы ее расспрашивали, она уже знала ваше имя! А вы говорили, что нет!
Фотограф растерялся и в этой растерянности был вынужден признать:
— Получается, что так. Но я, поверьте…
Чулицкий замахал на Саевича бутылкой, которую держал в руке:
— Все не так, все наперекосяк, все не слава Богу!
Голос Чулицкого был жалобным, можно было даже подумать, что этот стервозный скандалист вот-вот расплачется. Говоря откровенно, на Михаила Фроловича было жалко смотреть. Немного опомнившись, он поставил бутылку на стол и засопел, а потом, отсопевшись, забурчал себе под нос нечленораздельным потоком, из которого единственным, что лично я более или менее отчетливо расслышал, были вот такие слова:
— На покой… пора на покой… в деревню, в глушь, в Саратов, к тетке[43]!
Неизвестно, сколько это могло продолжаться — казалось, Михаил Фролович не остановится никогда, — но, потеряв терпение, своего начальника самым решительным оборвал Инихов. Сергей Ильич, жертвуя недокуренной еще сигарой, раздавил ее в пепельнице и, обтерев руки прямо о форменный сюртук — табачные листья, ломаясь и крошась, налипли на пальцах, — заявил:
— Ну, хватит!
Чулицкий вскинул глаза на подчиненного и, глядя на него с неодобрением, замолчал.
— Продолжайте, Григорий Александрович, — между тем, обратился к Саевичу Инихов, — заканчивайте свой рассказ о… бутоньерке!
— Барон, — незамедлительно заговорил Саевич, — буквально выхватил из рук… барышни корзинку и начал перебирать цветы. Б… — Саевич, краснея, никак не мог решиться принародно выговорить имя девушки, но вместе с тем ему неловко было и прибегать к иносказаниям. Поэтому он то и дело запинался, так что «барышня» звучало то после паузы, то превращаясь в слово с несколькими «б» вместо одного. — Барышня поневоле должна была перенести свое внимание на него.
«А если вот этот? — барон повертел в пальцах бутон какого-то незнакомого мне цветка и даже примерил его к петлице. — Вы как полагаете?»
— Барышня, улыбаясь, покачала головой и аккуратно, но твердо отобрала у барона цветок.
«Нет, господин барон, — она знала Кальберга, да-да! Что, впрочем, и неудивительно, раз уж Кальберг бывал в «Аквариуме» неоднократно. — Генциана вам не подходит!»
— Признаюсь, услышав название, я немного опешил: неужели вот это — я с сомнением посмотрел на красивый, насыщенно-синий цветок — самая обыкновенная горечавка? Барышня, как будто угадав мои мысли, заулыбалась уже и мне и, не буду скрывать, с куда большей охотой, нежели барону, хотя тогда я этого и не понял.
«Нет, нет, господин… Саевич?»
«Вы незнакомы? — барон усмехнулся. — Григорий Александрович. Григорий Александрович — …»
Саевич вновь запнулся, оказавшись перед настоятельной необходимостью назвать цветочницу по имени. Но и на этот раз он умудрился выкрутиться:
— В общем, барон, на правах равно обоих нас знакомца, представил нас друг другу.
«Нет, Григорий Александрович, это — не обычная горечавка. Такую вы не встретите в наших лесах или на наших лужайках. Вероятно, поэтому вы не сразу ее и узнали!»
— Я внимательней всмотрелся в цветок и даже взял его в руки: барышня протянула его мне. И точно: бутон был характерным, но его насыщенный цвет и даже на глаз заметная упругость вводили в заблуждение, не позволяя с первого взгляда признать в нем ближайшего родственника тех блеклых и вялых цветов, которые так обильно рассыпаны по всей европейской России! Цветок был очень хорош. Я даже отвлекся на мгновение от мыслей о девушке, о бароне, о нелепой ситуации, в которой оказался. «Вот, — подумал я, — над чем интересно было бы поэкспериментировать! Будет ли этот синий засвечивать остальные цвета? Не придаст ли белому голубоватый оттенок[44]?» Но мысли мои были быстро прерваны бароном:
«Отчего же он не подходит мне?»
«Помилуйте, господин барон, — барышня забрала у меня цветок и уложила его среди других, в корзину, — он будет теряться на черном!»
Саевич вздрогнул и замолчал. Мы тоже поразились невольно получившейся ассоциации!
— М-да… забавно, — Саевич вздохнул. — Знать бы раньше… А ведь если подумать, как предостережение свыше прозвучало!
— Ладно, будет… давайте обойдемся без мистики! — Митрофан Андреевич — человек, как и все, кому приходится иметь дело с огнем, суеверный — перекрестился. — Нехорошая это примета — в прошлом искать намеки. Всё, для чего нам нужно прошлое, — это ясное представление об ошибках и, как следствие, знание того, как можно от подобных ошибок уберечься в будущем!
— Но не станете же вы утверждать… — начал было я, желая выразить ту мысль, что в намеках прошлого нередко скрываются божественные указания, однако Митрофан Андреевич безжалостно меня перебил:
— Стану! — с неожиданным жаром обрушился он на меня. — Стану! Бесовские совпадения — вот что это такое! Отвлекающие, расслабляющие, лишающие сил — как нравственных, так и физических. Фундамент для отвлеченных умствований. Песок под шатающимся зданием. Основа фатализма: когда опускаются руки и всякая деятельность кажется бессмысленной!
Такая точка зрения поразила меня, но с ее справедливостью я был вынужден согласиться. По крайней мере, в ней прослеживалась определенная логика. Ведь и вправду сказать: нельзя быть фаталистом тому, задача кого — активное противодействие действительности. Если тот же пожарный, вместо того чтобы тушить огонь, примет разгул стихии за неизбежность, пиши-пропало!
— Ну, хорошо, хорошо, — отступился я, — обойдемся без этого!
И замолчал.
Митрофан Андреевич тоже не добавил ни слова.
Не выразили желания поддержать сомнительное направление беседы и все остальные.
Саевич снова вздохнул и вернулся к своему рассказу.
«А все же, — не отступал барон, — я бы хотел получить бутоньерку! И чтобы такую же замечательную, как у Григория Александровича. Непременно!»
— Б… барышня, окинув оценивающим взглядом элегантный, но именно в этой элегантности заурядный наряд барона, быстро достала из корзинки бледного оттенка розу и предложила ее:
«Вот этот цветок отлично вам подойдет. Красная роза смотрелась бы банально, а эта — в самый раз».
«Всецело полагаюсь на ваше мнение! — барон принял розу и быстро продел ее в петлицу. — А теперь, прошу вас…»
— Сунув руку в карман, он извлек из него портмоне и, не считая, протянул… барышне ворох ассигнаций. Денег было много. Я бы даже сказал — до неприличия, но какие приличия могут быть в кабаке, пусть и в перворазрядном? Вы же знаете, господа, что такие моменты — часть негласно ведущейся игры: в щедрость, светскость, широту натуры… Игры, в которой дающий не побеждает никогда!
«Проводите меня, окажите милость!» — барон, убедившись в том, что барышня спрятала деньги, взял ее под руку и повел прочь от моего столика. Всё, что мне теперь оставалось, это вздохнуть: с облегчением. Я и вздохнул, вот только с облегчением ли — сказать не могу!
Саевич умолк, и — по выражению его лица — было видно, что продолжать он не намерен.
— Это — всё? — с некоторой растерянностью уточнил я и был тут же поддержан другими.
— А чего же еще? — Саевич искренне удивился. — Я всё рассказал о том, почему получилось так, что б… барышня как бы и знала меня, и не знала!
— А розыгрыш?
— Подождите, Сушкин! — Сергей Ильич. — А генерал?
— Да сдался вам этот генерал! — Митрофан Андреевич пожал плечами. — Может, не надо? В конце концов, зачем мы тут собрались? Байки друг другу рассказывать?
Инихов тоже пожал плечами:
— Не надо, так не надо.
— Нет, подождите, — Можайский обвел всех нас своим улыбающимся взглядом. — Что-то мне подсказывает, что с генералом — не просто анекдот. Сергей Ильич?
Инихов подтвердил:
— Да, не совсем анекдот. К нашему делу, правда, этот не совсем анекдот прямого отношения не имеет, но история весьма поучительная!
— Выкладывайте!
Инихов улыбнулся оставшемуся в явном меньшинстве Митрофану Андреевичу и, прежде чем вернуться к рассказу о генерале, сделал попытку успокоить брант-майора:
— Не расстраивайтесь, Митрофан Андреевич: я постараюсь быть кратким.
Кирилов только махнул рукой:
— Уж будьте любезны, Сергей Ильич, постарайтесь!
— В общем, — ухватил быка за рога Инихов, — из «Аквариума» нам пришлось уйти не солоно хлебавши. И все-таки понимание того, что все, начиная с самого генерала, отчаянно врали, не только заставило нас крепко задуматься, но и придало решимости докопаться до сути. Однако получалось так, что единственным остававшимся у нас способом выяснить правду было «собеседование» с самим генералом, то есть именно с тем человеком, который — непонятно пока для чего — заварил всю эту кашу с расследованием. Мы, напомню, — Михаил Фролович и я — пришли поначалу к выводу, что нападавшие, по крайней мере, один из них, были людьми из общества, причем положение того, кого все описывали как чрезвычайно элегантного господина, было настолько высоким, что генерал не решился бросить ему вызов самостоятельно, задумав покарать обидчика руками полиции. Но так ли это было на самом деле?
Во взгляде Инихова появилась лукавая усмешка. Мы помнили, насколько убедительно он сам и Михаил Фролович обосновывали эту свою догадку, а если учесть еще и то, что нам априори было известно, кем именно оказался «элегантный господин», лукавство Инихова показалось нам странным. Я даже собрался было задать соответствующий вопрос, но меня опередил ни кто иной, как Можайский:
— Шестеро! — воскликнул он, внезапно подавшись всем телом вперед из кресла. — Этот ваш генерал заявил, что нападавших было шестеро, но по всем свидетельствам — да мы и сами об этом знаем — их было двое! В этом-то зачем генерал солгал?
— Вот! — Инихов направил на Можайского указательный палец. — Очень своевременный вопрос, Юрий Михайлович!
— Если, — продолжал рассуждать Можайский, — ему всего-то и нужно было, что не оставить обидчика без наказания, то действовать он должен был намного проще. Подкидывать вам факты, а не скрывать их. Быть максимально близким к правде, а не сочинять небылицы. А уж шестеро — вообще ни в какие ворота! Нет, Сергей Ильич: дело тут явно не в светскости «элегантного господина» и его высоком положении. Не так ли?
— А вот послушайте! — Инихов пошарил по карманам, достал портсигар и вынул из него очередную сигару. Впрочем, раскуривать ее он не стал, ограничившись тем, что принялся хаотично вертеть ее в пальцах.
— Ну?
— Приехали мы к генералу и прямо, как говорится, с порога взяли его за горло: что же, мол, уважаемый, вы нам головы морочите? Зачем напропалую врете? С какой целью лучшие силы Сыска от прямых обязанностей отвлекли? Сначала, разумеется, генерал всё отрицал, буйствовал и вообще изображал из себя сплошную невинность. Но под давлением… гм… — Инихов на мгновение запнулся, но, усмехнувшись, тут же продолжил. — Нет, не улик: улик-то никаких у нас и не было! Скажем так, под давлением их видимости… вот под таким давлением он и сдался: как-то сразу и даже неинтересно.
«Да, — наконец, признался он, — виноват: немного преувеличил».
— Немного?!
«Самую малость». — Генерал не находил себе места, тряс головой, хватался то за меня, то за Михаила Фроловича и вообще вел себя отнюдь не так, как приличествовало бы прославленному воину. — «Двое их было, а не шестеро. Один — сущий оборванец!»
— Но зачем вы солгали?
«Понимаете… — он тяжело вздохнул, — я узнал его и…»
— Элегантного?
«Да нет же: оборванца!»
Саевич, с силой и соответствующим звуком опустив кулак на стол, потрясенно уставился на Инихова. Тот в ответ рассмеялся:
— Не спешите, Григорий Александрович: самое интересное — впереди!
— Но как он мог…
— Да не спешите же! — Инихов, призывая Саевича не делать поспешных выводов, даже погрозил ему сигарой. — Мы с Михаилом Фроловичем были удивлены не меньше вашего. Как так? Узнал не элегантного господина, а оборванца? Что за чудеса? И почему, узнав именно этого человека, он не выдал его напрямую? Наши теории трещали по швам, однако самая важная скрепа — самая, если позволите так сказать, жирная и приметная — конструкцию продолжала держать. И скрепой этой был неоспоримый факт: кого бы ни узнал генерал и какими бы мотивами он ни руководствовался, в «Аквариуме» узнали совсем другого человека и именно того, другого, не пожелали выдавать! Но генерал и по этой скрепе нанес неожиданный удар:
«Понимаете, — каясь, заявил он, — я попал в чрезвычайно щекотливое положение. У меня — внуки! Они — целиком на моем попечении, и, что уж скрывать, в сиротках этих я души не чаю! А тут…»
— Да что за черт? Причем тут ваши внуки? — мы с Михаилом Фроловичем вообще уже перестали что-либо понимать!
«Оборванец этот… ну, тот, которого я узнал… — страшный человек! Из бывших вольнонаемных[45]. Он служил в моей части и уже тогда зарекомендовал себя с самой ужасной стороны…»
— Генерала, — несмотря на явно противоречивший этому смысл произносимых им слов, во взгляде Инихова продолжала искриться лукавая усмешка, — буквально трясло. Во всяком случае, создавалось именно такое впечатление: руки пожилого солдата ходили ходуном, губы дрожали.
«Видите ли, — начал он объясняться, — на первый взгляд, с этим человеком не происходило ничего необычного, и уж тем более невозможно прямо сказать, что он был замешан в чем-то незаконном. И все же, сослуживцы его как огня боялись! И не тем страхом, который — бывает и такое — больше является признаком уважения, нежели чего-то еще, а смесью ужаса и омерзения. Не успел он и полугода в части пробыть, как уже поползли самые невероятные слухи! А чем дальше, тем более слухи множились, и, в конце концов, уже лично я встал перед необходимостью провести расследование. Можете мне поверить, — генерал даже перекрестился, — к делу я отнесся со всей серьезностью и расследование провел со всем тщанием. Но куда там! Несмотря на то, что вина этого человека в самых чудовищных, бесчеловечных даже преступлениях казалась очевидной, подступиться к нему не было никакой возможности: так хорошо заметались им всякие следы того, что на суде могло бы явиться надлежащими доказательствами. Одним из самых вопиющих таких преступлений стал — ни много, ни мало — вооруженный грабеж, отягощенный бессмысленным в своей жестокости убийством…»
— Убийством? — воскликнул тогда Михаил Фролович, а я, — Инихов покачал головой, — на какое-то мгновение смутился: неужели генерал говорил правду? Не мог же он, в самом деле, дойти уже до такой крайности в своих фантазиях!
— Ага, — Можайский опять устремил на Инихова свой улыбающийся взгляд, — значит, вы ему не поверили?
— Меня по-прежнему смущала какая-то… бутафория, если можно так выразиться. Было во всем этом что-то слишком уж театральное. Но, с другой стороны, генерал, повторю, пустился уже в такие дебри, какие казались невозможными для человека здравомыслящего!
— И?
«Да, — повторил генерал, — убийством!»
— Мы с Михаилом Фроловичем переглянулись и буквально затаили дыхание. А генерал выдал вот такую историю:
«Как-то вечером — час уже был довольно поздний — ко мне на квартиру явился вестовой, и по его необыкновенно взволнованному лицу сразу становилось понятно: случилось что-то из ряда вон! После первых же сказанных им слов у меня волосы встали дыбом, а душа провалилась куда-то к пяткам. Представьте себе, господа: буквально в прямой видимости от караула, в какой-то сотне метров от сторожевой будки было найдено изуродованное тело подполковника… ну, неважно: с вашего позволения, никаких имен я называть не стану. При осмотре выяснилось, что подполковника сначала оглушили ударом чего-то тяжелого по голове, а затем, полностью обчистив бесчувственное тело — пропали бумажник, часы, дорогой, с бриллиантом, перстень и даже обручальное кольцо, даже нательная золотая цепочка с крестиком, — в общем, сначала оглушив и ограбив, подполковника затем забили насмерть! Полковой врач насчитал, по меньшей мере, восемьдесят шесть следов от ударов. Их нанесли с такими силой и яростью, что голова несчастного оказалась буквально размозжена, многие кости были сломаны, внутренние органы — отбиты. Неподалеку — в результате проведенного наскоро обследования местности — обнаружилось и орудие убийства: некогда массивная, а теперь буквально измочаленная в обломки трость с расколовшимся костяным набалдашником — навроде биллиардных шаров; возможно, вы такие видели и представляете, о чем идет речь».
— Да, — согласились мы, — представляем.
«Такая трость и сама по себе является грозным оружием, а в руках маньяка — как еще можно назвать сотворившего такое негодяя? — превратилась в инструмент не только убийства, но и пытки! Однако было в ней — как бы страшно это ни звучало — и определенное достоинство: мы могли попытаться установить по ней ее собственника!»
— Мы? — я задал вопрос нарочито удивленным тоном, — Инихов, припоминая, усмехнулся, — и генерал на мгновение смутился: то ли растерялся, будучи пойманным на непродуманной части, то ли от искреннего смущения очевидным нарушением порядка. Впрочем, он тут же оправился и подтвердил, одновременно давая и пояснения:
«Да, господа, мы. Должен признаться, я сразу же принял решение полицию о случившемся не извещать».
— Но почему?
«Подполковник был вдов, детей и других вообще близких родственников не имел, поэтому…»
— Учинить скандал было некому?
«Ну, зачем же так! Если бы речь не шла о репутации части…»
— Но причем тут репутация части? — на этот раз я удивился неподдельно.
«Караульные! — вскричал в ответ генерал. — Караульные! Где они были и куда смотрели? Как вообще такое могло случиться прямо у них под носом? Вы понимаете, господа? Здесь уже не только вопросы уголовного характера, но и самая что ни на есть репутация части! Это что же получается? В службе у нас нет никакого порядка? Можно отлучиться с поста или пролетающих мимо ворон считать?»
— То есть, — это не я, а Михаил Фролович уточнил, — на самом деле речь могла зайти о… вашей собственной квалификации как главного виновника беспорядка?
«Да что вы такое говорите! — лицо генерала исказилось. — Вы в своем уме? Я… у меня всегда всё под контролем!»
— Понятно.
«Вы…» — неожиданно генерал густо покраснел и замолчал. Мы с Михаилом Фроловичем смотрели на него и — Михаил Фролович признался мне в этом позже — оба думали одинаково: а воин-то этот прославленный — гусь еще тот! И так ли уж чисты его помыслы? И так ли уж он озабочен вопросами чести? Да и что вообще он понимает под определением «честь»? Уж не то ли, что лицевая, видимая всем, сторона должна быть безупречной, а на тыльной — хоть Макар телят выпасай?
— Ну, хорошо, — подвел я итог затянувшемуся молчанию, — как же вы поступили?
«У нас, — лицо генерала вернулось к своему естественному состоянию, — было две улики. Первая, как я уже говорил, — трость. А вторая… Вторую мы обнаружили утром, исследовав место убийства при ясном освещении. Этой уликой стали следы. Точнее — множество следов, причем следов весьма характерных. Оставивший их человек как будто пританцовывал на месте: шаг вправо, шаг влево, вперед, назад… А вот следов подполковника практически не было: они оказались затоптаны, и только глубокие отметины от бившихся в агонии обутых в сапоги с короткими шпорами ног, указывали то место, где подполковника непосредственно забили до смерти. Ну, и кровь, разумеется. И… мозги».
— Вот это «и… мозги» генерал произнес с запинкой и каким-то затухающим тоном. И тогда я острее чем прежде почувствовал: врет! Разбежавшись в своей фантазии до пределов совсем уж неприличных, он и сам смутился необходимостью выдавать отвратительные детали. Все-таки, не одно и то же — наспех придумать историю для себя самого, воспринимающего ее некритично, и ту же историю рассказать другим, оказавшись в неизбежном положении отвечающего на вопросы и вынужденного придерживаться хотя бы поверхностного правдоподобия!
«Однако самое примечательное в обнаруженных нами следах, — продолжал, между тем, генерал, не заметив моих сомнений, — заключалось в ином. Это были следы солдатской обувки!»
— Час от часу не легче! — проворчал Михаил Фролович. — Да ведь в вашей части этих солдат…
«А вот и нет! — в голосе генерала появились торжествующие нотки. — Обувка-то — да, солдатская, но вместе с тем и не совсем обычная».
— Да что же такого может быть необычного в солдатских сапогах?
«Подковы!»
— Подковы?
«Именно! — генерал заулыбался. — У этих сапог каблук имел набойку в виде шестеренки с центральным перекрестьем и отверстием в нем!»
Инихов, внезапно перебитый звоном упавшего на пол и разлетевшегося вдребезги стакана, вскинул глаза на побледневшего как смерть Саевича:
— Что с вами, Григорий Александрович?
— Этого не может быть!
— Чего же?
Саевич, усевшись на стол, стянул с ноги ботинок и, чтобы все мы могли это видеть, повернул его к нам подошвой. На каблуке красовалась необычного вида набойка — шестеренка с центральным перекрестьем и отверстием в нем!
— Как такое возможно?! — Саевич едва не бился в истерике. — Господа! Богом клянусь…
— А ну-ка! — Можайский поднялся из кресла и, подойдя к столу, чуть не силком отобрал у фотографа ботинок. — Интересно…
— Я никогда не служил! Я никого…
— Да подождите вы! — Можайский повертел ботинок и так, и эдак, а потом вернул его владельцу. — Успокойтесь. Ясно ведь, что рассказ генерала — выдумка от начала и до конца. И потом: сапоги — не ботинки, пусть даже и можно было бы предположить, что ходивший в сапогах оригинал-вольнонаемный, даже выйдя в запас, сохранил привычку подбивать свою обувь таким необычным образом! Лучше скажите: что это вообще такое и почему вы сделали себе такие набойки?
Саевич, немного успокоенный словами Можайского, тут же пояснил:
— Это — действительно шестеренка, самая настоящая. Я взял ее из одного пришедшего в негодность прибора: она как раз идеально подошла к моему каблуку. Обращаться к сапожникам я не имею возможности, а без набоек — вы понимаете — каблуки изнашиваются слишком уж быстро. Вот и…
— Забавное решение! — Можайский усмехнулся и вернулся в кресло.
— Но как об этом узнал генерал?
— Хороший вопрос, — Можайский, усаживаясь в кресло, передернул плечами. — Откуда же мне знать? Возможно, вы сами ему показали?
— Я? Но…
И тут Саевич умолк — озадаченно и с облегчением одновременно.
— Вспомнили?
— Ну, конечно! — Саевич уже ликовал. — Конечно! Как же я сразу не догадался! Вот голова дырявая!
— Только не говорите, что вы попытались стукнуть генерала ногой.
По гостиной полетели смешки, но Саевич только отрицательно замотал головой:
— Нет, что вы! Конечно же, нет! Просто я поскользнулся и едва не упал… ну, когда мы с бароном перебирались через дорогу и когда у нас этот конфликт с генералом приключился… в общем, барон меня удержал, но моя нога угодила прямиком на подножку генеральской коляски, а шестеренка — вы видели — блестящего сплава, и в свете фонарей не могла остаться незамеченной! Вот только зачем генерал…
Можайский развел руками:
— Характерная деталь. Осела в памяти и…
— А вот и нет, Юрий Михайлович! — перебил Инихов. — Всё не так прозаично и куда интересней… Григорий Александрович!
Саевич вздрогнул и снова испуганно напрягся: в голосе Инихова послышалось что-то грозное, а выражение лица Сергея Ильича стало каким-то… даже не знаю, как и сказать… каким-то посуровевшим что ли, хотя за этой суровостью не обеспокоенный взгляд и мог бы разглядеть иронию. Но взгляд Саевича не был спокойным. Фотографу, напротив, было не до шуток.
— Что?
— А как, позвольте спросить, получилось, что вы вообще всё еще на свободе?
Нижняя челюсть Саевича отвисла. Усилием воли он подобрал ее и, запинаясь, переспросил:
— На… свободе?
— Именно, Григорий Александрович, именно! — Инихов не спеша осмотрел Саевича с головы до пят и усмехнулся. — Вот вам и жандармы… ничего не умеют делать! И зачем только дело забрали у нас и передали в Отдельный корпус? Что-то мне подсказывает — уж и не знаю, что — вот если бы следствие продолжали мы с Михаилом Фроловичем… — усмешка Инихова стала совсем уж зловещей, хотя в такой же ровно пропорции увеличилась и скрывавшаяся за ней ирония, — вы бы уже давно попались!
— Но за что?!
— Ну как же, милостивый государь? За конку, разумеется!
— За какую конку?! — Саевич выронил дотоле все еще находившийся в его руке ботинок. Ботинок упал на паркет и повернулся каблуком вверх. «Набоечная» шестеренка ярко заблестела под светом люстры.
— Вы что же: все пропустили мимо ушей?
И тогда в гостиной грянул общий смех. Хохотали, утирая слезы, все: только доктор, Михаил Георгиевич, приподнявшись было с подушки, обвел нас осоловевшим взглядом, состроил досадливую рожу и снова упал без чувств.
— Ай да генерал! Ай да сукин сын! — Митрофан Андреевич хлопнул по спине сидевшего на краешке стола и отчаянно сутулившегося Саевича. — Это же надо такое придумать!
— Получается… — Монтинин и Любимов, поддержки ради привалившись друг к другу, говорили взахлеб и перебивая друг друга. — Получается, это он… ну, конку… того?
— Получается, так!
— Но как же он ухитрился?
Инихов, жестами и восклицаниями попросив тишины, каковая, впрочем, восстановилась не сразу, ответил без лишних околичностей, то бишь — не возвращаясь к рассказу о выдуманном генералом убийстве:
— Все произошло до нелепости просто. Генерал торопился. Куда — Бог его весть: на этом мы не стали заострять внимание. Погонял он нещадно, кучер едва успевал уворачиваться от ударов. За дорогой, понятно, никто не следил, и вот — на пересечении Кронверкского проспекта с Каменноостровским — коляска вылетела на рельсы, да так неудачно, что оказалась прямо перед поворачивавшим вагоном. Лошади понесли и… впрочем, вагоновожатый тоже оказался хорош: мало того, что он, понукаемый личной нуждой поскорее закончить рейс, вел вагон с явным превышением скорости, заставляя бедных лошадок выкладываться сверх всяких сил, так еще и в опасном месте — перед поворотом — не осадил! В общем, когда генеральская коляска неожиданно промелькнула прямо перед мордами и без того находившихся на пределе лошадей, они совсем обезумели. Вагон сошел с рельс и опрокинулся на бок. К несчастью, империал был полон, но хуже всего оказалось то, что одни из пассажиров угодили прямо под еще метров двадцать скользивший на боку вагон, а другие — под встречный и попутный транспорт! Добрых два десятка несчастных были раздавлены практически мгновенно и умерли тут же. Еще несколько человек получили тяжелые травмы. А вот тем, кто находился внутри, повезло больше. Нет, и среди них были убитые и раненые, но в целом их оказалось сравнительно немного: двое погибших, два — в состоянии критическом, и еще три человека — с обычными и неопасными переломами конечностей. Что же до кучера конки, то он, как и его пассажиры с империала, погиб. Именно это обстоятельство затруднило расследование происшествия: свидетелей непосредственно момента аварии не нашлось.
— Но как же так? — изумленно воскликнул Гесс. — Ведь в это время оба проспекта полны народу, а движение по ним чрезвычайно плотное! Неужели никто из такого количества прохожих, возниц и других участников движения ничего не заметил? Быть такого не может!
— Любезный Вадим Арнольдович! — Инихов покачал головой, как будто изумляясь тому, что кто-то может сомневаться в его словах. — Свидетелей, повторю, непосредственно момента аварии не нашлось! О том, что вагон двигался недопустимо быстро, нам, разумеется, рассказали. Этот вагон, как оказалось, вообще привлекал к себе внимание чуть ли не на всем пути своего следования. Больше того: один из проходивших по делу о крушении очевидцев признался, что покинул именно этот вагон, испугавшись ехать в нем и далее. И хотя самой аварии он не видел, но явился к нам, едва узнав о происшествии. Рассказ этого человека был очень эмоциональным и потому особенно впечатляющим. А все же, как мы ни старались, нам не удалось найти никого, кто смог бы дать ясные показания непосредственно о крушении. Такова уж природа человека — вам ли этого не знать? Каждый занят своими собственными делами и мыслями. Все настолько отрешены от происходящего вокруг них, насколько это вообще возможно. Вы и себя-то представьте в схожей ситуации: много ли вы, поторапливаясь, к примеру, по какому-нибудь поручению Юрия Михайловича, замечаете вокруг себя, если только что-то очевидно не выходит за привычные рамки?
Гесс потупился: Инихов поймал его как ребенка.
— Вот пронесся вагон. Это, разумеется, вы отметите. Но тут же и думать о том забудете, вернувшись к воспоминанию только тогда, когда прочитаете в газете заметку о происшествии. А если и заметки никакой не будет, вы вообще уже никогда не вспомните о промелькнувшем вдоль вашего сознания вагоне! А вот раздались грохот и звон. Вы оборачиваетесь и застываете, как вкопанный: вашему изумлению нет предела, и вы — вероятно, даже не без ужаса — смотрите на опрокинувшуюся конку и на разметанные вокруг нее тела погибших и раненых. Но что вы можете сказать о причине крушения? Разве заметили вы, если только перед этим она не сбила с ног вас самого, проскочившую в нарушение всяких правил коляску?
Гесс молчал.
— Вот то-то и оно. — Инихов опять покачал головой, но теперь — констатируя печальный факт неизменно возникающих затруднений. — Вы — полицейский чиновник, Вадим Арнольдович. Кому, как не вам, знать, сколько мусора и шелухи в показаниях по горячим следам в ситуациях неочевидных? И кому, как не вам, знать, сколько домыслов в показаниях на холодные головы? Ведь тут мы сталкиваемся с еще одной особенностью человеческого мышления: с одной стороны, жаждой оказаться полезным, а с другой — оказаться полезным любой ценой! Понимаете? — любой. Ум начинает сплетать такие узлы, что проще махнуть на них рукой, нежели пытаться распутать.
— Но, — вот с этим Гесс никак не мог согласиться, — именно в показаниях — факты! Куда же нам без них? Как — махнуть на показания рукой? Что вы такое говорите, Сергей Ильич?
Инихов уже открыл рот, но был перебит Можайским:
— Сергей Ильич имеет в виду другое, Вадим Арнольдович. Сергей Ильич говорит о необходимости отставить слепое доверие даже в отношении самых искренних свидетелей, чьи личности и добросовестность, на первый взгляд, никаких сомнений не вызывают.
— Точно! — подтвердил Инихов. И добавил: «Причем, что самое во всем этом неприятное, именно добросовестным и порядочным свидетелям доверять необходимо меньше всего».
— Тонко подмечено, — согласился Можайский.
— Господа, — не выдержал я. — Вы с ума сошли?
Инихов рассмеялся:
— Уж от вас-то, Сушкин, я тем паче не ожидал такой наивности! Вы же… гм… — ушлый человек, прожженный, так сказать, на всяких изысканиях. Иначе почему бы ваши статьи и заметки пользовались такой популярностью? А главное — с чего бы они были максимально близки к реальности, за исключением тех, разумеется, случаев, когда вы сами решаете навести тень на плетень?
— Ну…
Я растерялся, не зная, что и ответить, и вдруг с поразительной ясностью понял: а ведь именно так дело и обстоит! Именно так, как утверждает Инихов! Чем искренней и положительней человек; чем более он настроен на сотрудничество; чем тщательней он перебирает в уме события, очевидцем которых являлся или явиться мог, тем больше в его показаниях путаницы, ненужных и не имеющих отношения непосредственно к случаю деталей. А хуже всего то, что нет никаких причин не доверять такому человеку, и вот — сидишь, перебираешь его показания, тратишь драгоценное время, а результат — нулевой! И ровно наоборот: заведомо зная, что твой визави — лжец; заведомо зная, что есть у него причина скрываться и утаивать правду; заведомо зная, что он прилагает усилия, чтобы запутать тебя, ты и относишься ко всему соответственно, и разумом сразу выхватываешь верные нити. Ведь чем белее клубок, тем отчетливей видно красную нить!
Очевидно, ход рассуждений Вадима Арнольдовича был параллелен моему, потому что он, Вадим Арнольдович, опередив меня на какое-то мгновение, вдруг заявил:
— Да, пожалуй.
— Ну, слава Богу! — Инихов потер ладони и вернулся к рассказу. — К счастью, однако — я имею в виду, к счастью для проводящих расследование, — есть и еще один нюанс, определяющий поведение человека. Это — страх осознающего свою вину. Страх застит глаза, мешает взглянуть на ситуацию трезво, оценить положение непредвзято. Человек, испуганный тем, что его вина вскроется, готов пуститься во все тяжкие, взгромоздить Оссу на Пелион[46], в общем — в неуемной и ненужной деятельности натворить немало глупостей. Именно страх заставляет людей прикрывать проступки незначительные проступками серьезными, преступления тяжкие — еще более тяжелыми преступлениями. Так и в случае с генералом: не предпринимай он ничего, он так и не попал бы в поле зрения следствия. Но и попав — по собственной своей, если можно так выразиться, инициативе, — он мог бы уйти от подозрений, не начни он только плести несуразные выдумки. В конце концов, мало ли как можно было объяснить первый порыв — якобы притянуть к ответу обидчика? Но — нет: он выбрал худшее из возможного! Сам не будучи следователем и не имея никакого опыта в следственной работе, буквально на ходу состряпал преступление, запутавшись в его деталях и выставив себя откровенным лжецом. Теперь вы понимаете, что мы никак не могли не задать ему очевидный вопрос: господин генерал, может быть, хватит врать?
Припомнив реакцию генерала, Инихов даже порозовел от удовольствия.
— Старый мошенник аж взвился, но по инерции продолжал изворачиваться, приплетая к делу несуществующие опасности. Он нес ахинею о страшной мести со стороны мифического отставного вольнонаемного, превратившегося в предводителя чудовищной шайки грабителей и убийц — буде этот вольнонаемный узнает о том, что генерал его выдал. Пытался давить на жалость, апеллируя к своим осиротевшим и оставшимся на его попечении внукам: якобы именно их и сделает первыми жертвами находящееся на свободе чудовище… Выглядело всё это настолько мерзко, что Михаил Фролович, — Инихов кивнул в сторону своего начальника, — не выдержал и в самом прямом смысле затопал ногами!
Я, мысленно представив эту картину и ничуть не удивившись увиденному, ухмыльнулся: склонность Чулицкого к свободному выражению гнева (а гнев — едва ли не обычное состояние нашего раздражительного начальника Сыскной полиции) делала его человеком забавным. И хотя непосредственно ощущавшим на себе последствия людям было уж точно не до смеху, но со стороны поведение Михаила Фроловича неизменно вызывало улыбки.
— Сначала генерал, никак не ожидавший ничего подобного, оторопел. А когда Михаил Фролович и вовсе набросился на него с кулаками и, не встретив сопротивления, схватил за грудки, заголосил и забился в истерике. К несчастью для него, оказалось, что истерика — совсем не то, чем можно смутить полицейского, не говоря уже о таком полицейском, как начальник столичного сыска! И вот, несмотря на вопли и крики, несмотря на угрозы всеми небесными карами, несмотря и на попытку вмешательства со стороны прислуги — эту попытку я лично пресек, ухватив за шиворот особенно рьяного… гм… денщика, — в общем, несмотря ни на что, Михаил Фролович протащил генерала через всю приемную его особняка и, повалив на стол, принялся хлестать по щекам!
— Это — что: шутка? — Усы Митрофана Андреевича приняли параллельное полу положение, а сам он даже немного отодвинулся от стоявшего рядом Чулицкого.
Но Инихов только покачал головой:
— Какие уж тут шутки!
— Михаил Фролович! — Кирилов смотрел на Чулицкого, и в его глазах плескалось возмущение. — Вы избили героя войны? Да как у вас рука поднялась?
Чулицкий, мыслями по-прежнему и явно витавший в мрачных закоулках своих воскрешенных любовных переживаний и потому слушавший Инихова вполуха, не сразу понял, в чем его обвиняли:
— Избил? Героя войны? Я? Вы о чем, Митрофан Андреевич?
Кирилов опять переметнулся взглядом на Инихова, но тот подтвердил еще раз:
— Всё было так, как я говорю!
— Михаил Фролович! — тон Митрофана Андреевича стал требовательным. — Извольте объясниться!
— Что? — Чулицкий все-таки вынырнул из бездны и разом вернулся к реальности. — Ах, вы об этом сморчке? Да какой он, к черту, герой войны? Павиан он безмозглый, а не герой войны!
— Что вы несете?!
— Да то, что есть!
— Он принимал участие…
— Кто вам это сказал?
— Его награды…
— Петрушку в балагане тоже наряжают в мундир и обвешивают орденами!
— Да как вы смеете?
Чулицкий, и сам уже отступив на шаг от Митрофана Андреевича, смерил полковника замораживающим взглядом и процедил:
— Милостивый государь! Когда мне потребуется квалифицированное мнение о чинах пожарной команды, я, не сомневайтесь, обращусь именно к вам. Я даже — так уж и быть! — посоветуюсь с вами, если у меня возникнет нужда прояснить что-либо о чинах тех полков, в которых вы служили[47]. Но даже думать не смейте указывать мне, что делать, когда я провожу расследование в отношении лиц, не имеющих к вам ни малейшего касательства! И если…
Митрофан Андреевич шагнул вперед. Михаил Фролович — тоже.
В следующее мгновение эти почтенные люди уперлись друг в друга своими животами и, глядя друг на друга исподлобья, тяжело засопели. Могло показаться, что еще секунда-другая, и они сцепятся, как уже было едва не сцепились какое-то время назад, но и теперь их осенил своими крылами ангел миролюбия, и они, отсеменив в обратных направлениях, вдруг разом повернулись к столу и, как и в прошлый раз, взялись за стаканы.
— Да что это я, в самом деле? — пробурчал Кирилов и налил себе водки. — Ведь этот генерал и впрямь — негодяй редкостный! Это же надо удумать: свою вину на другого взвалить!
— Я тоже… погорячился. — Чулицкий, приняв от Кирилова бутылку, опорожнил ее в свой стакан. — Да, пожалуй, и бить его не следовало, хотя, признаюсь, только это и заставило его заговорить!
— Вот как? — Кирилов сделал салют и выпил.
— Ну, да! — Чулицкий ответил и выпил тоже.
— Стало быть, он во всем признался?
— Именно так. И в том признался, что перед вагоном выскочил. И в том, что поспешил удрать. И в том, что, очутившись в заторе, места себе не находил, опасаясь, что вот теперь-то его и повяжут… А потом — в возникшей у него идее сознался. Если уж неминуемо — это он так думал — то, что следствие о крушении выйдет на него, нужно было следствие опередить, запутать и пустить по ложному следу! Так и возникла мысль обратиться с жалобой на неизвестных обидчиков, а потом, когда шестеренки закрутятся, выставить этих обидчиков виновниками произошедшей аварии. И ведь что самое поразительное — везение! Стычка с подозрительными типами имела место на самом деле, а значит, вся дальнейшая грандиозная ложь оказывалась укрытой правдивым происшествием…
— Но как же получилось, что генерал не понес наказания? И как получилось, что следствие передали в Отдельный корпус жандармов? Зачем?
— Распоряжение сверху. — Чулицкий указал пальцем на потолок. — Едва всё прояснилось, возникла неизбежная дилемма: отдать под суд настоящего виновника или, строго придерживаясь его версии, искать злодеев на стороне. Понятно, что выбрано было второе, так как судить героя казалось невозможным[48]!
— Ужас!
— В каком-то смысле — да. К счастью, однако, жандармы, получив материалы в свое распоряжение, особого рвения заниматься поиском неизвестных преступников не проявили. Уж и не знаю, в чем тут дело: в их ли собственном нежелании обременять себя дополнительными заботами — как ни крути, а своих собственных расследований, и куда более серьезных, чем крушение конного вагона, у них хватает. Или же в том, что им намекнули самым прозрачным образом: не нужно рыть копытами землю. Как бы там ни было, но эта… — Чулицкий запнулся, переметнув взгляд на Саевича. — прохладца, леность, если угодно, имела, как мы видим, два чрезвычайно важных последствия.
Саевич снова налился бледностью. И на этот раз никто его утешать не стал.
— Во-первых, странная парочка, повздорившая с генералом, так и осталась innominata или, как сказали бы наши друзья-англичане, anonymous. А между тем, всё указывало на то, что эта парочка — лакомый для полиции кусок! Разумеется, необходимо предположить и то, что, узнай мы тогда имена барона и Григория Александровича, мы только всплеснули бы руками да посмеялись. В конце концов, я ведь и сам буквально давеча, узнав о подозрениях насчет Кальберга, был поначалу уверен: глупость! Да и Григорий Александрович — даром, что нищ и бос — фигура, как-никак, известная. И хотя арест Григория Александровича…
Саевич протестующе вытянул руки, но Михаил Фролович, не обращая на испуг фотографа никакого внимания, только усмехнулся:
— Да: пусть даже арест Григория Александровича и не вызвал бы волнений в обществе, а то и при Дворе, но поговорить о нем — поговорили бы всласть! Не обманул вас Кальберг, драгоценный вы наш! — Михаил Фролович наконец-то соблаговолил обратить внимание на трепыхавшегося Саевича. — Известности вам не занимать. Вот только распоряжаетесь вы ею дурно, не по-христиански как-то!
Саевич:
— Но ведь я уже говорил…
— Да бросьте вы, Григорий Александрович! — лицо Михаила Фроловича дернулось в презрительной гримасе. — Нет в вас ни гражданского чувства, ни просто морали. Вам бы только в свои железки играть да эксперименты бессмысленные ставить…
— Да как же — бессмысленные? — Саевич даже возмутился, хотя и был по-прежнему бледен от страха леденивших его нехороших предчувствий. — Как же — бессмысленные?
— А вот так. Помрут они вместе с вами — результаты всех этих экспериментов. Без пользы и воплощения в практику!
— Помрут?! — Саевич соскочил со стола и, держа на весу разутую ногу, совершил несколько скачков на другой. — То есть как это — помрут?
— Да так: на драной постели.
— Вы на что намекаете?
Чулицкий прищурился:
— Уж не считаете ли вы себя бессмертным, господин хороший?
— В каком смысле?
— Да в самом прямом!
— Вы что же: угрожаете мне?
Саевич так и застыл: стоя на обутой ноге и держа на весу разутую. Но Михаил Фролович только покачал головой:
— Бог с вами, Григорий Александрович! Я? Угрожать вам? Зачем бы мне это? Вы на себя в зеркало посмотрите… сколько вам лет? Тридцать? Тридцать с чем-нибудь?
— Ну…
— А выглядите на все шестьдесят! Снесет вас скоро Вадим Арнольдович на кладбище…
Гесс — от неожиданности — закашлялся.
— …да и то: при условии, что узнает о вашей кончине своевременно, так сказать. А нет — выкинут вас, гниющего, из вашего угла в покойницкую при участке, а оттуда — в могилу без имени. Недолго уже осталось!
Гесс — красный от возмущения — привстал со стула, но его опередил Можайский:
— Михаил Фролович, ваша ревность затмевает вам разум.
Неожиданно Чулицкий смутился и тоже — как только что Гесс — покраснел. В кои-то веки не выдержав взгляд улыбавшихся глаз Можайского, он отвел свои собственные глаза, своим собственным взглядом забегав по гостиной.
Саевич, привалившись к краю стола и по-прежнему держа на весу разутую ногу, молчал. Молчали и все остальные.
Наконец, когда молчание чересчур уж затянулось, Михаил Фролович пронес свое могучее тело от стола к креслу и устало в него опустился.
— Ну, ладно: будет… На чем я остановился? Ах, да! На последствиях… Вторым, господа, последствием стало то, что Кальберг уговорил Григория Александровича заняться омерзительными опытами, каковые опыты и легли в основу тех жутких вещей, о коих нам еще предстоит поговорить…
— Но я не знал! — Саевич опустил разутую ногу на паркет и, оказавшись вдруг в несколько… э… раскоряченном положении, невольно рукой оперся о стол. — Не знал! Барон меня обманул!
— Какая разница? Главное, что именно вы, как это уже прояснилось, создали, если так можно выразиться, тот механизм, который позволил Кальбергу и его… подружке к мошенничествам страховым добавить уму непостижимые злодеяния. Ведь это именно вы, если уж мы говорим о первопричине, показали барону способ доводить людей до отчаяния и даже безумия. Именно вы…
— Нет! — заорал Саевич, перебивая Чулицкого. — Не говорите так! Никакая я не первопричина!
— Нет? — в голосе Чулицкого не было ни нотки снисхождения. — А кто же тогда? Прокудин-Горский[49]?
— Первопричина — сам Кальберг! Его умыслы и фантазии! Не будь их…
— Можно подумать, — Чулицкий презрительно фыркнул, — вы бы и сами не дошли до всей этой мерзости!
— Я…
— Дошли бы, голубчик, докатились! — Чулицкий откинулся, сложил руки на животе и сцепил пальцы. — Нет, вы, конечно, никаких преступлений совершать не стали бы: не о том речь. Но признайтесь, как на духу: самая идея… со всеми этими трупами… с этой, прости, Господи, несусветной дрянью… сама идея настолько вас очаровала, что именно поэтому вы и согласились на эксперименты Кальберга?
Саевич замялся, бросил о чем-то умолявший взгляд на Можайского — мы помним (или уже нет?), что именно его сиятельство стал свидетелем малопристойной сцены стенаний фотографа по, как он полагал, погибшим карточкам с чудовищными изображениями оживших трупов… в общем, о чем бы взглядом Григорий Александрович ни умолял нашего князя, ответить ему пришлось прямо:
— Вы правы! — Саевич оторвался от стола, стремительно присел на корточки, обулся и также стремительно выпрямился. — Да! Идея мне понравилась! Но что с того? Оглянитесь вокруг: сотни фотографов делают снимки умерших людей, но как делают? Отвратительно! Бездарно! Без выдумки и огонька! Умершие люди на их работах — обычные трупы, только что ряженые. Вся эта публика живет отчаянием родных, но вместо того, чтобы предложить родным утешение, дает им очередное свидетельство смерти! Это ли не ужас? Это ли не то, что и следует осуждать? А я…