НОРВЕЖЦЫ




ДРАКОНЫ, УЛИТКИ И КИТОБОИ

Мы едем среди цветущих каштанов по обезлюдевшим воскресным улицам западной окраины столицы Норвегии. Каштаны, обступившие с обеих сторон улицы, высоко подняли свои стрельчатые свечи. В палисадниках цветет сирень, абрикосы, розовый миндаль.

Одуряюще пахнет белопенная черемуха. Она цветет здесь рядом и одновременно с миндалем. Это удивительно!

В моем представлении черемуха и миндаль отделены друг от друга тысячами километров. А здесь север и юг сошлись на одной площадке. Вот что делает Гольфстрим!

И раньше я знал, что в Норвегии, самом северном государстве мира, теплее, чем где бы то ни было на этих широтах, потому что Гольфстрим каждую секунду приносит к норвежскому побережью четыре миллиона тонн теплой воды и дарит в минуту стране столько тепла, сколько дает сжигание ста тысяч тонн нефти. Без записной книжки я быстро забыл бы все эти цифры. Но цветущую черемуху на улицах Осло рядом с розовым миндалем я никогда не забуду.

— Я повезу тебя на Бюгдой, — сказал мне несколько дней назад мой друг норвежец Адам Ниссен, — и ты увидишь то, что можно увидеть только в Осло, и ни в каком другом городе на земле. «Драконы», «Фрам» и «Кон-Тики».

И вот мы на полуострове Бюгдой.

Адам остановил машину у ворот Народного музея под открытым небом, которым знаменит Бюгдой. Сюда, в парк, со всех концов Норвегии привезены до полутораста срубов старинных крестьянских домов с обиходной утварью, со всем дворовым хозяйством: хлевами и коровниками, навесами, овчарнями, мельницами, конюшнями, баньками, амбарами с нависающими галерейками вторых этажей. Дома богатеев с крылечками, изукрашенными узорной резьбой, крытые тесом и дранкой, соседствуют с приземистыми избушками лесорубов, торфяные крыши которых поросли изумрудной травой-муравой.

В самых старых домах, где чада и домочадцы садились за еду вокруг очага посредине рубленной в лапу избы, дым уходил через квадратное отверстие в крыше. В пасторском же доме собирались у камина.

Большинству строений здесь лет за триста, а самому древнему — деревянной церкви, перенесенной из местечка Халингдаль, — за восемьсот. Это самая старая в мире из сохранившихся деревянных церквей. Крытая галерейка на деревянных колоннах обегает четырехугольный зал, заалтарное помещение. Каждая часть постройки имеет свою крышу. Расположенные на разных уровнях, одни крыши круто поднимаются над другими, создавая своеобразный силуэт пирамиды, и в то же время тяжелая масса снега при этом распределяется на разных плоскостях, крутых, чтобы снег и дождь легче скатывались. Так древние строители сочетали красоту с целесообразностью.

Народный музей под открытым небом я видел в Бухаресте и Копенгагене, на берегу озера Киш в Риге, в Кижах — на Онежском озере, на острове Скансен в Стокгольме и на острове Сеурасаари в Хельсинки. А вот этих кораблей — действительно, Адам Эгеде-Ниссен прав — нигде в мире не увидишь.

Неужели на таких утлых посудинах викинги наводили ужас на всю Европу? Пересекали Атлантику? Доходили до берегов Америки?! Трудно поверить! Это первая мысль, которая приходит при взгляде на сшитую из дубовых досок «быстрокрылую ладью» с гордо поднятым завитком покрытого узорной резьбой носа и такой же высокой кормой…

На таком вот струге жестокий норвежский король Улаф Толстый бежал от гнева соотечественников в Киев, к своему другу Ярославу Мудрому. На таком же струге он вернулся обратно и, насаждая огнем и мечом христианство, разгромил недругов-вассалов и впоследствии был признан Святым Улафом.

В Дании, на острове Зеландия, мне довелось видеть Трелеборг — обнесенный земляным валом военный лагерь викингов. Команда каждого струга помещалась в отдельном бревенчатом строении, напоминающем корабль, опрокинутый кверху днищем.

В Ютландии, вблизи Орхуса, я видел кладбище викингов — там каждые тридцать три надгробных камня поставлены так, чтобы общий абрис походил на очертания корабля.

На стенах музея в Оулу, в Суоми, я разглядывал полосатый шерстяной парус ладьи викингов. Он служил им также и общим одеялом в дни безветрия и на суше.

И вот теперь передо мной поднятый на металлические стапели сам корабль, отлично сохранившийся, хотя ему тысяча с лишним лет. Море поглотило множество таких кораблей, но земля сохранила их.

Обряд погребения викингов требовал, чтобы вместе с умершим вождем — конунгом — хоронили все то, что было необходимо ему на этом свете. Если вместе со своим вождем воинственные кочевники степей хоронили боевого коня, то для загробного плавания конунгу без корабля не обойтись.

Из кургана Тюне, близ города Сарпсборга, почти сто лет назад был откопан первый корабль викингов. В 1880 году в кургане на низкой равнине у Санде-фьорда нашли вторую ладью. И в начале нашего века вблизи от фермы Осеберг выкопали третий корабль, самый сохранившийся. Все они сейчас под крышей музея «Корабли викингов».

Корабль казался скандинаву существом, одаренным жизнью, подобно коню. Самые имена, дававшиеся кораблю, поддерживали эту иллюзию. На носу для красы и устрашения противника вырезалась из дерева большая голова дракона с разверстой пастью или морда быка, коня. От кормы шел змеиный или звериный хвост. Чаще всего эти струги звались «драконами». Поэтические представления викингов отозвались и в наших былинах. В этом зале я вспомнил, что и новгородский купец Садко, строя корабль, требовал:

Нос-корму кладите по-звериному,

Бока-то сведите по-змеиному.

Корабль былинного богатыря Соловья Будимировича также изображал чудовищного зверя: «нос и корма возведены, по-туриному, вместо очей вставлено по яхонту, вместо бровей по соболю, вместо усов воткнуто было два булатных ножа, вместо ушей — два копья, а на их навешано по зимнему горностаю…»

Выставленные здесь корабли проще. Голова и хвост драконов превратились в красиво вырезанные высокие завитки. По форштевню к килю протянулась искусная узорная резьба.

Я был поражен совершенством формы кораблей, словно их не топором сделал безвестный плотник, а высек резцом из мрамора великий скульптор.

Их красота, оказывается, неразрывно связана с конструктивной целесообразностью. Ничего лишнего: и поднятый высоко нос, легко рассекающий волну, и продолговатый ребристый овал двадцатиметрового корпуса, и расстояние пять метров от борта к борту в самом широком месте. И главное — выдающийся высоко вперед, режущий воду киль, который делал в те времена норвежские суда самыми быстроходными в мире. На этих маленьких беспалубных утлых суденышках норвежцы пересекали океаны, открыли и заселили Исландию, открыли Гренландию и Америку.

В 1000 году, когда исландцы приняли христианство, викинг Лейф Эрикссон стремился, чтобы и его отец, Эрик Рыжий, открывший Гренландию, вместе с созданной там скандинавской колонией приняли «веру истинную».

Взяв с собой священников, он на своем драконе отправился в Гренландию, но в пути ошибся — пропустил ее южный мыс, прошел далеко на юг и, высадившись на берегу материка, где-то между теперешним Бостоном и Ньюпортом, построил дом в открытой им стране, названной «Винланд»…

На другой год Лейф пошел на драконе обратно в Гренландию. А друг его и спутник Торфинур Карлсефни вскоре вернулся в Винланд и поселился там с молодой женой. Их сын Снорри — первый ребенок белых, рожденный на территории Америки. Было все это в 1004 году.

В пяти старинных сагах, сложенных задолго до путешествий Колумба, рассказывается о плаваниях скандинавов в Америку. Говорится в них не только о Лейфе Эрикссоне, но и о его дочери Фрейдис. Она снарядила с торговой целью два корабля. Эта экспедиция принесла ей большой барыш, и Фрейдис, не желая делиться с компаньонами, перерезала их, когда они спали.

Что и говорить, нравы были жестокие!

Итак, не Христофор Колумб и не пассажиры с «Мейфлауэр», а команды трех кораблей — драконов Карлсефни, — и не 1492, а 1000 год!

Чтобы ни у кого не осталось сомнения, что древние норвежские летописцы и поэты-скальды правы и что норвежцы наведывались в Америку лет за пятьсот до путешествия Колумба, в 1893 году, когда в Чикаго открылась Всемирная выставка, в Осло построили корабль-ладью, точную копию того, что выкопан был из кургана, разве что без узорной, изображающей рыб и змей резьбы. Несколько норвежских парней на этом корабле благополучно переплыли Атлантический океан и привели его в Чикаго… Это стало одним из интереснейших событий выставки.

То, что не так давно еще надо было доказывать, теперь уже не нуждается в таких доказательствах, как новый переход на драконе через океан. Сейчас спор уже идет лишь о том, на каком именно месте высадился со своего корабля Лейф Эрикссон или Карлсефни.

В то лето, когда я на полуострове Бюгдой любовался драконами, норвежский ученый-археолог Ингстад обнаружил древнейшее поселение викингов на севере Ньюфаундленда. Вывод ученого подтверждался радиоактивным анализом угля, найденного при раскопках. Он был сожжен именно в то время, о котором говорилось в сагах.

Другой ученый, Пол, на мысе Код, к югу от Бостона, при раскопках нашел остатки убежища для дракона Лейфа. Правда, дальнейшие раскопки были затруднены, потому что спекулянты, скупив эти земли, разбили их на небольшие участки и пустили в продажу для строительства под рекламным названием «деревня Лейфа Эрикссона».

Саги говорили правду. И ныне уже общепризнанно первенство скандинавов в открытии Америки.

Я видел в Исландии, в Рейкьявике, статую американского скульптора, которая изображала викинга Лейфа Эрикссона — дар США. На сером камне пьедестала высечено: «Лейф Эрикссон, сын Исландии, открывший Винланд и официально признанный наукой открывателем обширного континента Америки».

Знаменитый русский океанограф А. Книпович считал, что за много веков не было выработано более совершенного типа судов, чем суда викингов. Взбегая на гребень, их струг разрезает волну, и вода не заливает его. Он легко идет и под парусами, и на веслах. Высокий дубовый киль делает его устойчивым. Вот почему этот вид корабля сохраняется, особенно в северных областях Норвегии, у рыбаков и по сей день.

Главный недостаток корабля викингов — отсутствие палубы. Но и сегодня из восьмидесяти тысяч рыбаков Норвегии около половины промышляют рыбу на беспалубных судах, схожих с ладьями викингов. Их сечет снег, валят с ног штормы.

— Мы издавна сроднились с морем, такой уж наш норвежский характер, — объясняет Адам. — Но, конечно, один только характер не спас бы викингов от поражений. Главное — превосходство в технике.

Корабельная техника! Странно применять это слово к такому, казалось бы, элементарно простому сооружению, сработанному с помощью одного топора, но это так.

В то время, когда другие строили плоскодонные и поэтому малоустойчивые, неповоротливые, тихоходные суда, норвежцы первыми стали сооружать остродонные, килевые корабли. Это давало им возможность избегать дрейфа. Суда стали маневреннее. Викинги приближались к врагу быстрее, чем могла долететь весть об их появлении.

А если при случайной встрече с более сильным противником надо было уйти, никто не мог догнать их. Это придавало викингам смелость и уверенность в непобедимости.

Уверенность в превосходстве своей «техники» воодушевляла викингов. Бесстрашие им придавала и вера в то, что крылатые девы валькирии уносят души павших в бою в Валгалу, где герои каждое утро вступают друг с другом в жестокий бой, но к обеду их раны заживают, и они снова начинают пировать и бражничать.

Каждый острый меч викинга имел свое личное, собственное имя. Тысячи средневековых мечей хранятся в исторических музеях Европы. И больше половины из них — мечи викингов.

«Северные люди» (норманны — так называли скандинавов в Европе), предприимчивые, бесстрашные мореходы, на своих драконах отправлялись они в дальние походы, совершали пиратские набеги. Собираясь целыми флотилиями, драконы входили в устья рек, и, разбив там лагерь, викинги совершали набеги, грабя все, что можно было награбить, убивая женщин и детей, уводя взрослых мужчин, чтобы продать их в рабство. А то, что не могли забрать с собой, сжигали, как говорил французский летописец, «не оставляя собаки, которая лаяла бы им вслед».

Особенно страдали от разбоя викингов Германия, Англия, Франция. Поднявшись по Сене, они осаждали Париж, через Гибралтар проходили в Средиземное море — наводили ужас на Италию, завоевали Сицилию, захватили обширные владения во многих странах. В Европе их называли «божьим наказанием».

Трудно, наверное, викингам было смириться с христианским раем, где праведные вместе с ангелами распевают псалмы, славящие господа. А ведь таким, наверное, его представляют себе молодые монашенки в темных длинных рясах и белокрылых крахмальных чепцах, те самые, что пришли в музей «Корабли викингов» вслед за нами.

Они пристально разглядывают и резьбу на киле корабля Гокстадтского кургана, и резных коньков на спинке ложа королевы, погребенной в корабле со всеми своими украшениями и кухонной утварью, с кадками для пресной воды — пригодится, мол, в загробной жизни!

Это французские монахини. Предки их творили в церквах молитву «Господи, спаси нас от ярости норманнов». А они теперь прибыли с экскурсией в край норманнов и с особым любопытством разглядывают найденные при раскопках в кургане Тюне круглые бронзовые броши с изображением рычащего льва и всадника на коне, с копьем наперевес.

Здесь же, в ларьке, они покупают ставшие модными копии этих украшений средневековых скандинавок.

Свои боевые быстроходные суда викинги называли «драконами», мелкие рыбачьи — «улитками». Улитка — по-старонорвежски «шнека». А мне-то думалось, что это название рыбачьей промысловой лодки прирожденное беломорское, кемское, архангелогородское. Ведь и по сей день у нас на Севере небольшие рыбачьи суда называют шнеками. Да что шнека — само слово наша «ладья» сродни скандинавскому «ледья».

Но люди, промышлявшие на этих ладьях, на улитках, были не менее мужественными, чем те, которые оседлали драконов. Пожалуй, даже более мужественными, потому что они не только рыбачили, уходя далеко в море, но и охотились на самых больших животных земного шара — на китов…

Всплеском хвоста, — да что всплеском, даже простым прикосновением к борту улитки кит легко мог опрокинуть шнеку, даже не заметив находящихся в ней людей…

И все же они подкрадывались к этим морским чудищам, метали в них остроги. А потом мили за милями в стремительном беге, то ныряя, то снова выходя на поверхность, обдавая их фонтанами воды, кит тащил утлую шнеку за собой.

А когда победа оставалась за человеком, то-то было торжество! Ведь мяса в среднем ките столько, сколько у целого стада в сотню коров! А жира сколько! Хватит на зимнее освещение не то что деревни, а городка.

Постепенно норвежцы стали самыми лучшими, самыми умелыми, знатными китобоями мира. И добыча их ценилась все больше и больше.

Ведь после Копенгагена и другие столицы стали вводить уличное освещение, фонари и там освещались китовым жиром — ворванью. И в фонарях на Невском проспекте Петербурга, о которых писал Гоголь, горел китовый жир, добываемый норвежскими китобоями…

Многими открытиями в Арктике и Антарктике наука обязана смелым норвежским китобоям.

Но, после того как в 1873 году норвежский китобоец Свенн Фойн изобрел гранатный гарпун и гарпунную пушку, а китовый жир стал употребляться при изготовлении маргарина, эти животные на севере Атлантики очень скоро были почти совсем истреблены. И тогда государства, которые участвовали в китобойном промысле, заключили соглашение, запрещающее убой китов в Северной Атлантике.

Теперь, для того чтобы охотиться на китов, норвежским китобоям приходится объехать половину света, уходить далеко от берегов родины на холодный, слишком холодный, неприветливый юг — в Антарктику.

Но и сегодня Норвегия владеет сотней китобойных судов с девятью плавучими кораблями-заводами, китоловными матками, которые в холодной Антарктике ежегодно вытапливают около двухсот тысяч тонн китового жира — драгоценную валюту Норвегии.

Правда, это уже не улитки, не шнеки, ни даже драконы, а великолепно, по последнему слову мореходной техники, оборудованные, удобные, современные корабли.

Мой друг Адам Ниссен, который привез меня на Бюгдой и с которым мы осматривали драконов, тоже одно время был «китобоем». Случилось это так.

Сын почтмейстера, одного из основателей Норвежской компартии, Адам учился в Москве в медицинском институте. В августе 1938 года, получив диплом, молодой врач и молодой коммунист Адам вернулся на родину, чтобы заняться мирной профессией своего прадеда и деда. Но это оказалось не так просто: в Норвегии курс обучения на медицинских факультетах — семь с половиной лет, а у нас в то время — пять. И Адаму предложили сдать дополнительные испытания.

На подготовку к экзаменам требовалось время и заработок. И Адам нашел выход. Он нанялся врачом китобойной флотилии. Никто из дипломированных докторов идти туда не хотел.

…В сентябре 1939 года китобойная флотилия отчалила от берегов Норвегии, взяв курс на Антарктику. На флагманском корабле каюту врача занимал Адам Ниссен.

Но сдать экзамены ему так и не удалось.

Китобои делали свое дело — били китов, разделывая их на мясо, вытапливая жир, и в свободное время толпились у радиорубки, ловя последние известия с фронтов Европы.

Большинство было уверено, что буря войны и на этот раз не обрушит своих разрушительных волн на нейтральную Норвегию.

Они не знали, что на германских военно-морских базах крейсер «Лютцов» готовится к выходу в Антарктику, чтобы захватить там норвежские китобойные суда с драгоценным жиром, а в случае сопротивления — потопить, лишив своих противников и добычи, и, главное, тоннажа. Лишь в последнюю минуту крейсер получил другое назначение: поддержать высадку германских десантов в Осло.

Китобойный сезон был закончен, флотилия готовилась к возвращению, когда около Рио-де-Жанейро 9 апреля 1940 года радист принял тревожное сообщение:

«Вермахт нарушил нейтралитет Норвегии, на улицах Осло идут бои. Правительство эвакуировалось из столицы. Норвегия ждет, что каждый выполнит свой долг…»

Права старая норвежская пословица — иногда бывает легче выполнить долг, чем понять, в чем он состоит… Здесь же все было ясно — в чем состоит долг и как его выполнить.

Но вот где?

Ясно было и то, что стране понадобится валюта. Поэтому для начала отправились в Нью-Орлеан, чтобы сдать американским фирмам добычу и получить деньги. В Нью-Орлеане каждому из команды был дан точный порядок следования.

И, слушая сейчас, на Бюгдое, перед драконами медлительный рассказ Адама, я вспоминаю осень сорок четвертого года, когда мне посчастливилось быть офицером в частях нашей армии, освобождавшей скалистый север Норвегии от отборных гитлеровских войск.

Поздно вечером я вернулся в уже ставший тыловым городом Мурманск из разрушенного фашистами Киркенеса и сразу же помчался на узел связи Карельского фронта.

Передавая корреспонденцию в Москву под стук буквопечатающих телеграфных аппаратов, я узнал, что в Мурманск пришел океанский транспорт с батальоном норвежской армии на борту, с представителями норвежских властей.

Батальон этот должен был присоединиться к нашим наступающим частям, но так как до прихода транспорта советские воины уже освободили от нацистов часть норвежской территории, то корабль с норвежцами утром направится в Киркенес.

Вместе с представителями норвежского правительства в Мурманск из Лондона на этом транспорте приехали и норвежские писатели.

Через несколько часов после того, как я возвратился с узла связи к себе в гостиницу, порядком разрушенную, норвежские литераторы пришли ко мне в номер, окна которого, впрочем, как и все другие окна гостиницы, были забиты фанерой.

Мурманск столько раз бомбили, что стекла не напасешься. Да и стоило ли сегодня вставлять стекло, если завтра от взрывной волны снова зазвенят осколки?

Гости усаживаются вокруг стола, на котором я выставил весь свой офицерский «дополнительный паек».

Здесь высокий, худощавый трондхэймский журналист Эрик Сундвор и писатель Улаф Рюттер, всю войну работавший в Лондоне на норвежском радио. Мускулистый, невысокий человек с приятным, располагающим лицом, он говорит по-русски. До войны Рюттер преподавал славянскую литературу в университете в Осло, который покинул, чтобы бежать на мотоботе в Шотландию, где формировались части Норвежской армии освобождения. Но так как практику он проходил в Праге, то и говорит по-русски с чешским акцентом.

Четыре года эти литераторы не были на родине, только мечтали о ней и готовились к борьбе за ее свободу. И вот теперь они жадно ловят каждое слово от нас, уже успевших побывать на норвежской земле, повторяют знакомые им фамилии людей Киркенеса, о судьбе которых мы рассказываем.

Оба они сейчас офицеры норвежской армии, а мы советские офицеры, у нас общий враг и одна сейчас цель. И это делает наш разговор особенно оживленным и встречу дружеской.

Мы разговариваем о русской литературе, о норвежской, о том, что «Дикая утка» Ибсена и «Чайка» Чехова — родные сестры, о наших народах, о родине, о писателях, ставших в дни войны в ряды воинов. Мы рассказываем о популярности у советских читателей книг Нурдаля Грига.

— Нурдаль Григ, наш замечательный поэт, погиб, — печально говорит Улаф Рюттер. И рассказывает о том, что Нурдаль Григ был военным корреспондентом и участвовал в налете союзной авиации на Берлин.

Они рассказывают нам о первом батальоне Норвежской армии освобождения.

Когда в сороковом году немцы оккупировали Норвегию, несколько десятков норвежских китобойных судов промышляли в Антарктике. Вместо того чтобы возвращаться на захваченную немцами родину, они пошли в Шотландию и там организовали первый батальон Норвежской армии освобождения. Так из китоловов был укомплектован первый норвежский батальон. Он-то сейчас и прибыл сюда на транспорте, пришвартовавшемся у пирсов Мурманска.

— Норвежский поэт Арне Осен написал песню-гимн, который поет теперь вся наша армия, — говорит Улаф Рюттер и запевает.

Прислушавшись к первым тактам мелодии, мы все подхватываем ее и поем с увлечением. Потому что это родной для нас и знакомый мотив песни, звучавший в годы гражданской войны:

Ведь от тайги до Британских морей

Красная Армия всех сильней!

............................................

И все должны мы неустрашимо

Идти в последний смертный бой.

— Да, да, я знаю, что это мотив русской песни! — Улаф Рюттер оживленно дирижирует импровизированным хором.

На прощанье он дарит мне солдатский норвежский песенник с текстом этой новой песни движения Сопротивления, а я ему свои книжки, выпущенные фронтовой газетой «В бой за Родину».

— Я хорошо знаю русскую литературу, я переводил на норвежский Шолохова «Поднятую целину», но в первый раз познакомился лично с советскими писателями и очень рад этому. И я надеюсь на встречу в Осло! — говорит он, пожимая руку.

Эрик Сундвор, уходя, протягивает свою визитную карточку на русском языке. Он будет работать в местной администрации на территории освобожденной Норвегии. Из симпатии к русским, считая дружбу России и Норвегии нерушимой, он заранее заказал визитную карточку на русском языке.

Новые знакомые приглашают меня:

— Приезжайте к нам в гости в Норвегию. Она скоро будет полностью освобождена.

…В темноте полярного ноябрьского вечера я снова выезжаю из Мурманска на фронт… По мостовой города в строю, гулко печатая шаг, идет воинская часть…

Падает снег… Свет фары выхватывает из тьмы ближний ряд… Мы проезжаем мимо.

На плече у солдат около погон вышито «Norge» — Норвегия.

Это шагает первый батальон Норвежской армии освобождения, сформированный из китобоев. Среди них — Адам Ниссен, батальонный врач, и молодой безвестный лейтенант Тур Хейердал, которому через три года предстояла мировая слава.



НА ВЕЧНОМ ПРИКОЛЕ

На другой день после спуска корабля на воду дома у Нансена собрались друзья — условились не произносить торжественных спичей. Нансен не терпел краснобайства.

Вчера еще многие гадали, как будет назван этот корабль— именем ли жены «Ева» или именем дочери «Лив», именем родины «Норвегия» или местом, к которому он устремится, — «Северный полюс», — а сегодня за столом уже вспоминали, как, взойдя вместе с Нансеном на мостки, Ева сильным ударом разбила о нос корабля бутылку шампанского и громко сказала:

— «Фрам» — имя ему!

Фрам — значит «вперед»!

Это было семьдесят с лишним лет назад.

Ныне в музее «Фрама» якоря его лежат на бетонном полу, на котором на могучих опорах укреплен и сам корабль.

Всем судам по несчастью, попавшим в ледяной плен, сжатие льдов грозит гибелью. Но, по замыслу Нансена, «Фрам» нарочно должен был вмерзнуть во льды, чтобы они унесли его в своем дрейфе дальше на север. Поэтому-то и построили его необычно — форма корпуса корабля напоминала половинку круглого грецкого ореха — так, чтобы сжимающие льды не сокрушали, а выдавливали, выталкивали вверх. И вот сейчас, когда мы шагаем по бетонному полу вдоль днища «Фрама», просмоленная обшивка его сильно выгнутого корпуса закрывает от глаза высокие мачты. И, лишь поднявшись по железному трапу до уровня палубы, мы видим, что на средней мачте, в тридцати двух метрах над уровнем моря (высота десятиэтажного дома), прилажена дозорная бочка-марс, а клотик доходит до самого гребня крыши.

В корпусе «Фрама» сейчас сделана специальная прорезь, чтобы была видна почти что метровая толщина бортов: двойная обшивка, между которой залит толстый слой вара, сплетение толщенных балок и внутренних распорок из дуба, пролежавшего перед тем на складах верфи тридцать лет.

Впрочем, стоит ли вновь рассказывать о том, что так точно и подробно описано самим Нансеном? Деревянное это судно вынесло и трехлетний дрейф, и сжатие льдов и вернулось невредимым из своего легендарного плавания, как бы подтверждая правоту поговорки поморов: «На деревянных судах плавают железные люди». Смелости Нансена равнялась лишь скрупулезная точность его расчета.

В Петербурге на заседании Русского географического общества, отвечая на вопросы ученых, Нансен сказал:

«Если меня спросят, почему я не выстроил «Фрам» из стали, отвечу: не потому, что я сомневался в возможности делать его достаточно крепким при постройке из стали, но потому, как справедливо замечает адмирал Макаров, что люди всегда склонны доверять больше тому, что они знают».

А норвежцы знают деревянные суда и умеют на них ходить. Викинги отплывали в дальние странствия на дубовых драконах, рыбаки днюют и ночуют в море на сосновых шнеках — улитках.

Но и рыбаки и викинги всячески избегали царства льда и снега — Нифльхейма, возникшего на севере еще до сотворения Земли. Оттуда шли снег, бури, морозы и всяческие невзгоды.

В отличие от христиан, уготовивших для грешников вечный адский пламень преисподней, религия язычников-скандинавов отправляла грешников в царство холода и мрака Нифльхейм, во владения Хель, дочери бога зла Локки.

Зал в ее доме называется несчастьем, ее блюдо — голод, лень — ее раба, медлительность — ее служанка, ее постель — печаль…

Кто ж по своей воле станет стремиться в ее царство?

Но путь «Фрама» по воле Нансена лежал к Нифльхейму.

Его экспедиция была не только делом географа-исследователя, но и борьбой за национальное самоутверждение.

Лет пятьсот назад Норвегия потеряла свою независимость. Она стала покоренной провинцией Дании. Против воли норвежцев, добившихся независимости в 1814 году в результате поражения Наполеона, с которым Дания состояла в союзе, она вынуждена была передать Норвегию Швеции. И хотя норвежцы завоевали некоторое самоуправление во внутренней жизни, в своих отношениях с другими странами они оставались по-прежнему бесправными. Даже норвежский флаг у них был, как они говорили, «не чистый»: в верхнем его углу (у древка) они обязаны были помещать шведский флаг.

Пора наконец считать народ не по числу голов, а по числу горячих сердец. Норвегия должна стать независимой! У нее остались не только саги о древних героях. И сегодня сыны ее могут во имя человечества совершить не меньше! Ее Орфей — Эдвард Григ — покорил Европу, стихи Бьёрнсона звучат на всех языках земного шара. Пьесы Генрика Ибсена, лучшего драматурга современности, потрясают всех мыслящих людей на свете. И вот теперь на весь мир звучит имя человека, ученого, уже известного тем, что он свершил то, что почиталось невозможным — на лыжах пересек Гренландию, — Фритьофа Нансена. Слава Норвегии — в деяниях ее сынов.

Вот почему парламент — стортинг — на постройку «Фрама» и экспедицию Нансена отпустил немалые суммы. Вот почему «властитель дум» — поэт Бьёрнсон в стихах, посвященных спуску «Фрама» со стапелей, возглашал:

ПРОСЛАВИШЬ ТЫ НОРВЕГИЮ В ВЕКАХ!

И на всех берегах Норвежского моря народ, провожая «Фрам», выходил навстречу ему на яхтах, на шлюпках, приветствуя и ожидая подвига.

И Нансен не мог не совершить его…

С душевным трепетом хожу я по палубе, спускаюсь в трюмы «Фрама», вхожу в машинное отделение корабля, имя которого теперь принадлежит истории, так же как имя каравеллы, на которой Колумб открыл Новый Свет, — «Санта Мария», или «Аврора», выстрел которой возвестил рождение нового мира.

«Фрам» совершил больше, чем то, к чему его готовили. После первого дрейфа во льдах Арктики он под командой Отто Свердрупа ушел в четырехлетний рейс-экспедицию вдоль ледовитых берегов Америки. А затем трехлетнее плавание и сенсационный успех — поход Руала Амундсена к Южному полюсу.

Когда во льдах Нансен подымал на «Фраме» «чистое» норвежское знамя (без шведских эмблем), это было актом гражданского мужества, призывом к борьбе.

Когда Амундсен на Южном полюсе поднял норвежское знамя, независимость Норвегии была уже отвоевана.

В одной из кают «Фрама» хранится этот национальный флаг, который развевался на Южном полюсе.

На столике в каюте Нансена фотография той, «которая дала имя кораблю и имела мужество ждать».

Навигационные приборы, снаряжение путешественников, меховая доха с капюшоном, сапоги из тюленьей кожи, зубоврачебные щипцы, хирургические ножницы.

А среди них «сооружение», известное нашим домашним хозяйкам, — обыкновенный примус…

Одного нет на «Фраме»: такой привычной сейчас, связывающей любую экспедицию (даже ту, которая шла на плоту из бальзовых бревен по Тихому океану) со всем миром — рации… А без нее сам не ведаешь, что в мире происходит, и о себе вести никому не подашь.

В каждой из шести кают на стене — табличка с фамилиями тех, кто жил в них во времена исторических рейсов «Фрама». Каюта Нансена, каюта Амундсена, каюта Свердрупа — все норвежцы и среди них русский, Александр Кучин.

На родине, в Архангельске, его заподозрили в том, что он провозит в Россию революционную литературу. Это была правда. Чтобы спастись от ареста, Кучин бежал в Норвегию и некоторое время занимался океанографией в Бергене, у друга Нансена, профессора-океанографа Хелланда-Хансена.

Нансену так понравился этот энергичный, способный студент, что, помогая Амундсену подготовить экспедицию, он посоветовал включить в команду и Кучина. Амундсен не раскаялся в том, что он последовал совету Нансена.

Через два года после открытия Южного полюса, вернувшись в Россию, Кучин стал капитаном «Геркулеса», который погиб со всей командой у берегов Таймырского полуострова при попытке пройти от Шпицбергена до Владивостока Северо-восточным морским путем…

Только через восемь лет на специально выстроенном для этого корабле «Мод» Амундсену удалось пройти тем путем, который оказался гибельным для Александра Кучина. Этим же путем «Мод» вернулась из Аляски на родину.

И в том и в другом походе в ее экипаже радистом (тогда уже рация входила в морской обиход) и мотористом-матросом был русский — Геннадий Олонкин.

Амундсен взял его в команду уже у Югорского Шара. На обратном пути с Аляски их осталось четверо — Руал Амундсен, Харальд Свердруп, Оскар Вистинг и Геннадий Олонкин.

История полярных исследований не знает такого примера, когда ответственнейшая и опасная экспедиция предпринималась бы при столь малом числе участников.

«Возможно, что мы подвергались очень большому риску, выходя в море на судне таких размеров, как «Мод», и имея всего лишь четырех человек для управления судном в случае бурной погоды, — писал Амундсен. — Но мы все были людьми испытанными, никто из нас ничуть не опасался, как пойдет дело…»

После этой экспедиции Геннадий Олонкин остался в Норвегии. Я знал, что он сейчас работает в метеорологическом институте в Тромсё, куда я и собирался поехать к нему.

Но в тот день на полуострове Бюгдой в музее «Фрама» мне об Олонкине напомнила фамилия его друга Вистинга.

Вистинг был и на «Фраме», уходящем в Антарктиду, — в первой пятерке людей, достигших Южного полюса. Он ходил штурманом на шхуне «Мод» во всех ее плаваниях и участником первого перелета дирижабля «Норге» над Северным полюсом.

В 1935 году, когда уже не оставалось в живых ни Фритьофа Нансена, ни Свердрупа, ни Руала Амундсена, стортинг решил сохранить «Фрам» как национальную реликвию, и вполне естественно было, что Оскар Вистинг стал директором-хранителем нового музея.

Местом последнего прикола «Фрама» избрали Бюгдой… Соорудили бетонный фундамент, подвели к берегу прославленный корабль и со всевозможными предосторожностями — кранами и на талях — вытянули «Фрам» на сушу, чтобы затем возвести над ним огромный бетонный шатер.

На палубе, распоряжаясь работами, направляя их, стоял шестидесятипятилетний штурман «Фрама» Оскар Вистинг, и, когда корабль, навеки простившись с соленой волной, встал на железобетонные опоры, сердце старого полярника не выдержало… Оскар Вистинг умер от разрыва сердца на палубе любимого корабля.

Дата эта, 3 декабря 1936 года, отмечена на бронзовом мемориальном барельефе — на внутренней стене бетонного шатра.

Одна из католических монахинь фотографирует сейчас эту памятную доску.

Здесь и особенно в машинном отделении «Фрама» их темные длинные одеяния и белые крылатые чепцы кажутся живым анахронизмом. Но они, не смущаясь, останавливаются рядом с нами около чучела Фина — эскимосской собаки на «Фраме», отличившейся во время второй экспедиции Свердрупа.

«СОБАЧИЙ ВОПРОС»

«Фрам» проник на север дальше, чем какой-либо другой корабль. Там он был затерт льдами и начал свой знаменитый дрейф. Расчеты Нансена были в основном верны: льды не раздавили корабль, а подняли его кверху, и действительно существовало течение, которое несло путешественников на север. Но ветер, бури и давление льда тормозили это движение, снося корабль к югу.

После двадцати месяцев дрейфа на «Фраме» Нансен оставил его с экипажем и вдвоем с кочегаром Юхансеном пошел пешком к полюсу.

Они проникли на север на три градуса широты дальше всех прежних полярных экспедиций и были остановлены бесконечной равниной торчащих торосов. Путь дальше невозможен. Собаки, волочившие сани со снаряжением, пищей, инструментами, выдохлись, выбились из сил. Нансен с другом повернули на юг.

После пятнадцати месяцев величайших лишений и опасностей пешком, неся все на себе или на каяке, достигнув пустынной безлюдной Земли Франца-Иосифа и зазимовав на ней, товарищи были подобраны случайно встретившейся им английской экспедицией.

О дрейфе корабля, о походе двух смельчаков к полюсу Нансен рассказал в своей вдохновенной книге «Фрам» в полярном море», переведенной на все языки мира.

Научные результаты этого необыкновенного путешествия велики. Нансен открыл много островов, исследовал глубину и течения полярного моря, изучил жизнь льдов, сделал много ценных наблюдений над загадками животных организмов на севере, над земным магнетизмом, над температурой воды в океане — всего и не перечтешь!

Сам Нансен был убежден, что если бы он взял с собой больше собак, то непременно дошел бы до Северного полюса.

Выступая на самом большом митинге в истории страны, на площади у крепости Акерхюс, перед народом, встречавшим Нансена, Бьёрнсон в шутку обронил:

«Нансен указал путь к Северному полюсу, и теперь достижение полюса — лишь «собачий вопрос»…»

Поэт на этом митинге говорил о значении, которое экспедиция имела для всего человечества, и, обращаясь к народу, призвав обнажить головы, воскликнул:

«Примите наше спасибо за то, что вы по мере сил потрудились во славу и честь Норвегии, за то, что умножили богатство страны, умножив в народе любовь к ней и веру народа в собственные силы: за все то, что вы сделали для науки, и за то, что превратили нас на время как бы в одну семью, счастливую общим счастьем!»

Но, забывая, что выбор собак — дело человеческого расчета, многие недоброжелатели, отметая в сторону высокие свойства характера тех, кто вышел победителем из ледяных пустынь мрачного царства Нифльхейм, хотели всю честь победы приписать собакам.

Экспедиция Амундсена, опередив английскую экспедицию Скотта, подняла свой флаг на Южном полюсе. Скотт и его спутники погибли на обратном пути, Амундсен с друзьями вернулись невредимыми и здоровыми.

И вот на обеде в честь Руала Амундсена в Лондоне, в Королевском географическом обществе, раздраженный неудачей английской экспедиции председательствующий лорд Керзон, сделав все, чтобы умалить личные заслуги норвежцев, так закончил свой спич:

«Позвольте поэтому предложить прокричать троекратное ура в честь собак!»

…Невдалеке от вмерзшего во льды «Фрама» Нансен, уходя с Иохансеном с собачьей упряжкой к Северному полюсу, прощался со Свердрупом.

Когда он выйдет, где и вообще выйдет ли, было, как говорится, одному богу известно.

Свердруп же оставался капитаном на дрейфующем «Фраме».

Когда окончится дрейф корабля и выйдет ли когда-нибудь «Фрам» в открытую воду, уцелеет ли в этой самоубийственной, как уверяли многие ученые, экспедиции, тоже неведомо…

Свердруп провожал своего друга несколько километров по торосам, и когда наступила минута расставания, он сел на край нарт и спросил, не думает ли Нансен после возвращения домой отправиться к Южному полюсу.

— Да… — отвечал тот.

— В таком случае, я надеюсь, ты дождешься моего возвращения? — тихо сказал Свердруп.

В этом прощании, в этой застенчивой просьбе быть еще раз вместе в неимоверных трудах и лишениях, осуществляя новую мечту, в этом вечном стремлении вперед — «фрам», мне кажется, сказались лучшие черты народного норвежского характера.

Весь состав экипажа «Фрама» свидетельствовал о том, что выдержка и самоотвержение полярных исследователей — свойство народное.

Первые десять человек Нансен отобрал из сотен желающих, а когда экипаж был укомплектован и оставалась свободной одна только вакансия кочегара, пришел двадцатишестилетний студент Фредерик Иохансен — лейтенант, ушедший из армии, чтобы учиться в университете, чемпион Европы по гимнастике.

Ну что ж, если других вакансий нет, он будет кочегаром.

Этот лейтенант, студент, гимнаст, кочегар и стал тем вторым человеком, с которым Нансен отправился пешком к Северному полюсу.

Перед самым выходом в экспедицию в Тромсё рано утром на палубу поднялся говорливый весельчак Берндт Бентсен, чтобы «переговорить» с Нансеном.

Бентсен в экипаже тринадцатый!

Но Нансен не суеверен, и через полтора часа его, штурмана Бентсена, вступившего в экипаж в ранге простого матроса, «Фрам» уносил в открытое море, в многолетнее полярное путешествие…

Сколько было желающих разделить труды и участь Нансена!

— Среди тех, кто был в этих экспедициях на «Фраме», только двое не норвежцы — Александр Кучин и Геннадий Олонкин, — говорит мне Адам.

— Ну что ж, я рад, что при всем различии в истории наших народов есть сходство в характере норвежцев и русских, — отвечаю я.

Может быть, поэтому так мила нашей душе Норвегия.

…Несколько лет спустя Нансен вспоминал, как, высадившись на пристани в Варде, никем не узнанный, он пришел в почтовую контору, положил на стол солидную пачку (несколько десятков) телеграмм и сказал, что ему хотелось бы отправить их возможно скорее.

Это были сообщения о том, что он вернулся после трехлетних скитаний во льдах и что «он ожидает скорого возвращения «Фрама».

Почтмейстер пытливо поглядел на него, спокойно взял пачку, но, как только взгляд упал на подпись под лежавшей сверху телеграммой, выражение его лица изменилось. Глаза засияли, и он, встав с места, горячо поздравил Нансена со счастливым возвращением.

Разглядывая телеграмму, которая сохраняется в музее «Фрама», я вспоминаю, что один из основателей Норвежской компартии Адам Ялмар Эгеде-Ниссен в те годы был почтмейстером в Варде.

— Не твой ли это отец первый в Норвегии поздравил Нансена с победой?

Но Адам смотрит на часы и говорит, что мы слишком долго ходим по «Фраму». Нас уже, наверное, ждет Анналиса Урбие.

Отец Анналисы Урбие был губернатором Финмарка как раз тогда, когда там Адам Ялмар Эгеде-Ниссен был почтмейстером. Этот почтмейстер уже тогда был революционером и по просьбе русских товарищей организовал в маленькой местной типографии печатание большевистских листовок и брошюр, которые на рыбацких суденышках переправлялись в Россию.

Царское правительство заявило протест против существования этой типографии.

И, воспользовавшись тем, что Ниссен уехал на сессию стортинга, губернатор Урбие опечатал типографию.

Тогда жена Ниссена, мать Адама, посадила своих многочисленных малюток в колясочку и во главе большой группы рабочих, рыбаков, матросов отправилась к типографии, требуя снять печати.

Губернатору пришлось уступить.

— Это была, наверное, первая революционная демонстрация, в которой ты принимал участие?

— Нет, это была Герд, — серьезно отвечает Адам. — А я родился позже, когда отца назначили почтмейстером в Ставангер. Там меня действительно мать возила в колясочке на рабочие демонстрации.

Пути губернатора Урбие и почтмейстера Ниссена еще раз скрестились в Москве. Урбие был первым полномочным послом Норвегии в Советском Союзе, когда Ниссен прибыл туда делегатом на конгресс Коминтерна.

И вот теперь дочь губернатора и посла Анналиса Урбие, коммунистка, узница гитлеровских концлагерей, написавшая проникновенную книгу воспоминаний о женском лагере в Равенсбрюке, назначила нам встречу в старинном кабачке художников и артистов «Бломе».

САГА О ФРИТЬОФЕ

Когда Нансен обратился к правительству с просьбой ассигновать всего лишь пять тысяч крон на лыжный переход через Гренландию, газеты писали, что «было бы преступлением оказать поддержку самоубийце».

— И правительство вняло их голосу, а не Нансену, — рассказывал мне писатель Сигурд Эвенсмуу, когда мы встретились с ним на другой день после посещения «Фрама». — Правда, ученые оказались более благосклонны к нему, — рассмеялся писатель, — Нансен защищал свою докторскую диссертацию за четыре дня до того, как отправился в Гренландию. Идеи его были настолько новы и оригинальны, что почтенные оппоненты просто ничего не поняли. И докторскую степень присудили ему только потому, что он уходил туда, где, по их мнению, неминуемо должен был погибнуть. Но победил тот, кто людям здравого смысла казался безрассудным.

Эвенсмуу, автор нескольких книг и сценариев, сейчас хочет написать сценарий для кинофильма о том, кого Ромен Роллан называл «единственным европейским героем нашего времени», — о Фритьофе Нансене.

В человеке все должно быть прекрасно: и лицо, и одежда, и душа, и мысли, — таково было кредо Чехова. Прообраз этого человека он мог найти в жизни во Фритьофе Нансене, у которого не только лицо и мысли, но и дела были прекрасными. И это прекрасное давалось не само собой, а требовало большой воли, преодоления трудностей, самовоспитания, что особенно было близко Чехову.

Вскоре после выхода книги Нансена о походе «Фрама» у Чехова возник замысел пьесы, посвященной людям, отправившимся к полюсу. Этим своим замыслом он поделился с Книппер-Чеховой и со Станиславским. Одно из действий новой драмы должно было происходить на дрейфующем, затертом во льдах корабле.

Чтобы лучше «войти в материал», Антон Павлович, уже безнадежно больной, решил поехать в Норвегию, на север, в Тромсё. Сопровождать его с радостью согласился отлично владевший скандинавскими языками поэт Юргис Балтрушайтис. Но путешествию этому, намеченному на осень тысяча девятьсот четвертого года, не суждено было состояться. Чехов умер летом.

Нансен прожил с тех пор еще двадцать семь лет. И каких!..

Доктор биологических наук и чемпион мира по скоростному бегу на коньках, профессор океанографии, написавший исследование о китах, лыжник, двенадцать раз подряд завоевывавший первенство Норвегии в беге на дальние дистанции! Великий путешественник-открыватель, талантливый художник, первый из людей пересекший на лыжах считавшуюся до тех пор недоступной человеку Гренландию… Вечный труженик, бессребреник, понимавший, однако, истинное назначение золота… Получив за свою первую работу по зоологии золотую медаль, он попросил, чтобы ее выполнили в бронзе, а разницу в стоимости выплатили деньгами. И на эти деньги он провел четыре месяца напряженной работы на биологической станции в Неаполе.

А когда в 1922 году Нансен получил Нобелевскую премию мира — сто двадцать две тысячи крон золотом, — он, вернувшись из пораженного голодом Поволжья, не задумываясь, истратил их целиком на помощь голодающим русским крестьянам, на орудия и семена для двух показательных сельскохозяйственных станций в России.

Теперь одна из них — совхоз имени Фритьофа Нансена. Этим названием запечатлено в памяти советского народа имя бескорыстного, самоотверженного друга. Так же как гора Нансена на Таймырском полуострове, остров Нансена, отделенный от острова Свердрупа проливом «Фрама» у ледовитых берегов Сибири, — память о подвиге бесстрашного исследователя.

Нансен — народный герой Норвегии, неутомимо ратовавший за независимость своей родины, за отделение ее от Швеции. Первый посол Норвегии в Великобритании. Единственный человек, взявшийся в самый разгар интервенции, в мае 1919 года, передать правительствам Антанты предложение Ленина о мире.

Трудно найти лучший пример органического слияния чувства долга перед родиной с чувством долга перед человечеством, патриотизма — с деятельной любовью ко всем народам…

Да, о нем можно писать десятки романов и сценариев, трагедийных и комедийных, благо, он сам был одарен большим чувством юмора, и все же не исчерпать многогранное содержание его жизни.

Я понимаю увлеченность норвежских кинематографистов. Здесь даже можно пренебречь упреками тех критиков, которые сочли бы неправдоподобным слишком уж «положительный образ этого героя», такого статного, высокого, мужественного, с красивым волевым лицом. И разве в посвящении Фритьофом Нансеном своей книги «Фрам» в полярном море» той, «которая дала имя кораблю и имела мужество ждать», не звучит та лирическая мелодия, которая заполняла его душу?

Но если глубочайшая любовь, соединявшая Фритьофа Нансена с Евой Сарс, всем известна, то мало кто из норвежцев знает о той страничке жизни Нансена, на которой начертано имя замечательной нашей соотечественницы Софьи Ковалевской.

Оказывается, даже Сигурд Эвенсмуу, «проглотивший» уйму книг о Нансене, не знал об этой истории.

…Было это тогда, когда молодой Нансен приехал из Бергена в Стокгольм, чтобы поделиться с замечательным полярным путешественником Норденшельдом планами перехода на лыжах через Гренландию.

Софья Ковалевская ведала в то время кафедрой математики в Стокгольмском университете. Ее друг Норденшельд познакомил Софью Васильевну с молодым белокурым человеком, Нансеном, на льду стокгольмского катка, и сразу же они произвели сильное впечатление друг на друга.

Встречи их участились. Фритьоф посвятил Ковалевскую в свои замыслы, она верила, что он осуществит то, что до сих пор не удавалось никому, даже Норденшельду, восхищалась им и страшилась за его жизнь.

Через некоторое время она написала своей подруге: «Я нахожусь в настоящую минуту под влиянием самого увлекательного и возбуждающего чтения, какое мне когда-либо случалось встречать. А именно, я получила сегодня от Н. небольшую статью его с изложением плана предполагаемой поездки по льдам Гренландии. Прочитав ее, я совершенно упала духом… Конечно, ничто на свете не в состоянии заставить его отказаться от этой поездки… Он слишком хорош, чтобы рисковать своей жизнью в Гренландии», — добавляла она слова их общего друга Норденшельда, который тоже находил, что работа Нансена «просто гениальна».

«Увы, такова жизнь, — с горечью говорила Ковалевская, иронизируя над своим неожиданным увлечением. — Всегда и во всем получаешь не то, что желаешь, и не то, что считаешь необходимым для себя. Все, только не это. Какой-либо другой человек должен получить счастье, которое я всегда желала себе и о котором всегда мечтала… Должно быть, плохо подаются блюда на великом празднике жизни, потому что все гости берут точно через покрывало порции, предназначенные не для них, а для других. Во всяком случае, — добавляла она, — Нансен, как мне кажется, получил именно ту порцию, которую он сам желал. Он так увлечен своим путешествием в Гренландию, что нет ничего, что могло бы в его глазах сравниться с этим…»

…Через тридцать восемь лет после первой встречи Нансена с Ковалевской корреспондент тбилисской газеты «Заря Востока» Вержбицкий, сопровождавший Нансена в поездке по Закавказью, ночью, лежа рядом с ним на плаще, разостланном на жесткой, как кирпич, земле, в глухой степи под Ереваном, разглядывая южные звезды и смущаясь при мысли, что великий норвежец сочтет его нескромным, все же не удержался и спросил, что тот думает о Софье Ковалевской. После долгого молчания Нансен ответил:

«Это был человек редкой духовной и физической красоты, по моему мнению, самая умная и обаятельная женщина в Европе… Да, безусловно, у меня было к ней сердечное влечение, и я догадывался о взаимности. Но мне нельзя было нарушить свой долг, и я вернулся к той, которой уже было дано обещание… Теперь я об этом не жалею».

Ныне мы знаем имя той, которой было дано это обещание.

Нелегкая жизнь была у Евы Сарс, выдающейся певицы и спортсменки. Предлагая ей стать его женой, чтобы до конца быть честным, Нансен предупредил:

— Теперь мне надо будет отправиться к Северному полюсу!

Ева не возражала…

О Еве Сарс, дочери замечательного ученого-океанографа, основателя Бергенского музея, мать которой была известной собирательницей фольклора, а дядя — знаменитый поэт Вельхавен, норвежские кинематографисты, конечно, знали несравненно больше, чем я. Рассказ же о Софье Васильевне был для них неожиданным.

Нет, конечно, этот мотив даже краешком не мог войти в задуманный ими фильм, как не войдут в него и кадры — ведь нельзя объять необъятное, — повествующие о том, что Нансен был дружен с Максимом Горьким и настойчиво приглашал его в Норвегию. Горький собирался там, у Фритьофа, писать «Мои университеты».

— Я хочу построить фильм так, чтобы он помогал преодолеть предрассудки, с которыми боролся Нансен, чтобы картина способствовала укреплению давнего содружества норвежцев и русских, — говорил мне Сигурд Эвенсмуу. — Сейчас это особенно важно, когда столько средств направлено на то, чтобы усилить отчуждение!

Содружество русских с норвежцами тогда сказалось и в том, что известный русский исследователь Сибири Толль, узнав, что Нансен нуждается в собаках, на деньги сибирских промышленников-доброхотов купил сорок самых лучших ездовых собак.

Еще за два месяца до выхода «Фрама» из Осло караван — сорок собак и триста пудов пищи для них — тронулся в путь из Березова к Югорскому Шару через непроходимую тайгу, по пустынным тундрам северной Сибири.

Вел караван зырянин Терентьев, шедший на север со всей своей многочисленной семьей и большим стадом оленей.

В пути они услышали, что на Печоре свирепствует собачья чума. И Александр Иванович Тронтхейм, подряженный Толлем, не решился продолжать путь через Печору, как собирался раньше, а от Урала направился прямо к Югорскому Шару.

К концу пути снег стаял, и караван продолжал свой путь по голой земле, по кочкам и камням, но все же на санях…

Сколько трудностей надо было преодолеть! Сколько неожиданностей было в этом трехмесячном переходе!

История труднейшего по тем временам путешествия, пусть подсобного, но без которого не увенчалось бы успехом предприятие Нансена, сама по себе может лечь в основу фильма.

А ровно через три года, возвращаясь из ледового дрейфа, в море, вблизи от Норвежского острова Тромсё, «Фрам» принял на борт географа Толля, того, кто помог достать Нансену собак, а теперь прибыл в Норвегию выразить свое восхищение подвигом Нансена, поздравить его от имени русских ученых.

На торжественном обеде в Осло, в королевском дворце, Нансен сказал, что его успеху во многом содействовали его предшественники, русские герои — мореплаватели Дежнев, Челюскин, Прончищев, Лаптев и многие другие, открывшие и исследовавшие берега Сибири от Оби до Берингова пролива…

Но не в науке, не в географических открытиях хотел бы показать Эвенсмуу русско-норвежское сотрудничество. Оно должно, по замыслу его, быть отражено в другой сфере деятельности Нансена.

Он организовал возвращение полумиллиона военнопленных на родину после первой мировой войны, спасал жизнь тысячам анатолийских греков, бежавших из Турции, протянул руку помощи рассеянным по свету, лишенным национального очага армянам, организуя их репатриацию в Советскую Армению.

— Эту сторону его жизни и следует, по-моему, — говорит Эвенсмуу, — раскрыть, показать титаническую деятельность, которую развивал Нансен, организуя помощь голодающему Поволжью.

ДОЛГ ПЛАТЕЖОМ КРАСЕН

Каждый норвежец со школьной скамьи знает трогательную и трагическую поэму Ибсена «Терье Викен» о временах наполеоновских войн, когда английский флот блокировал берега Норвегии. Народ изнывал от лишений и голода. И тогда, чтобы спасти свою семью от голодной смерти, рыбак Терье Викен на своей шлюпке хотел провезти издалека мешок с мукой. Его настигли англичане и бросили в море драгоценный груз. Дети и жена Терье Викена умерли. Но Фритьоф Нансен хорошо знал, что такое блокада, не только из поэмы норвежского классика и по учебникам истории. Ему самому ценой больших усилий и унижений удалось спасти своих земляков от блокады в 1917 году, за год до того, как все ее беды и ужасы были обрушены странами Антанты на советский народ.

В годы первой мировой войны Норвегия почти весь нужный ей хлеб получала из США. Однако в 1917 году Соединенные Штаты вступили в войну и прекратили экспорт в нейтральные страны.

В Норвегии начался голод. Хлеб часто не выдавали даже по карточкам. Дошло до того, что белая мука стала продаваться в аптеках по рецептам.

И тогда стортинг послал Нансена в Вашингтон, надеясь на его энергию и популярность среди американцев.

Правительство США соглашалось продать хлеб Норвегии при условии, что норвежские суда будут работать лишь на Америку, а рыбаки перестанут продавать рыбу Германии. Но это означало расторжение торгового договора с Германией, отказ от нейтралитета и войну с ней.

США не шли ни на какие уступки: расширение театра военных действий было им выгодно.

Нансен стоял на своем: лучше голод, чем война!

При всей своей популярности почти девять месяцев пришлось ему вести поединок с дипломатической машиной США, чтобы подписать с Вашингтоном договор о поставках хлеба, получивший название «Нансеновского договора».

Дочь Нансена Лив, именем которой он в свое время назвал один из островов Ледовитого океана, была с отцом в Вашингтоне.

Она вспоминала, как однажды он вернулся из госдепартамента в гостиницу вне себя от негодования:

«Эти господа американцы хотят получить точные сведения о будущей норвежской политике, прежде чем помогать нам… и представь, они искренне удивились, когда я сказал, что норвежская политика — внутреннее дело самих норвежцев».

Но, как бы хорошо ни представлял Нансен, что такое блокада и как страдает от нее ни в чем не повинный народ, даже он был до слез потрясен тем, что увидел в Поволжье, исколесив пораженные голодом Саратовскую и Самарскую губернии.

«Он, который видел Северный полюс, видел вечные льды, был в атмосфере настоящих холодов, — говорил оратор на IX съезде Советов, — даже он не выдержал и, вернувшись с мест голода, на Брюссельской и других конференциях заговорил языком самого пламенного агитатора и бросил в лицо этим расчетливым ростовщикам именно то, что мы думали, и то, что сказали бы мы, если бы были на этих конференциях. Все наше презрение, всю нашу ненависть к хищникам, издевающимся над несчастьем и страданием великого народа, выразил этот благородный человек, деятель и мыслитель, которого не забудет, конечно, никогда русский народ и в лучшие моменты своей истории».

И если Нансену не удалось побывать со своим верным другом Свердрупом, как мечтали они, на Южном полюсе, то в благородной помощи революционной России они оказались вместе.

В те дни, когда Нансен по всему миру собирал средства для Поволжья, его друг и соратник капитан Отто Свердруп по приглашению Ленина руководил первой Карской экспедицией, на судах которой был груз — семена, сельскохозяйственные орудия, товары, предназначенные для Сибири.

Ему, как и Нансену, не удалось избежать клеветы буржуазных газет, утверждавших, что Свердруп транспортировал в Сибирь оружие для Красной Армии.

На одном из судов, доставивших товары из Норвегии в Архангельск, служил юнгой Юст Липпе, ставший затем одним из организаторов комсомола Норвегии, а затем и заместителем председателя Норвежской компартии.

— Это вы знаете? — И Сигурд Эвенсмуу кладет на стол передо мной фотокопию послания гражданину Фритьофу Нансену, единогласно принятого IX Всероссийским съездом Советов:


«IX Всероссийский съезд Советов, ознакомившись с вашими благородными усилиями спасти гибнущих крестьян Поволжья, выражает вам глубочайшую признательность от имени миллионов трудящихся населения РСФСР. Русский народ сохранит в своей памяти имя великого ученого, исследователя и гражданина Ф. Нансена, героически пробивавшего путь через вечные льды мертвого Севера, но оказавшегося бессильным преодолеть безграничную жестокость, своекорыстие и бездушие правящих классов капиталистических стран.

Председатель IX Съезда Советов М. Калинин».


— Да, я знаю об этом послании. Пожалуй, нет другого иностранца, который был бы удостоен такой почетной грамоты. За нее голосовал Ленин. Ведь он был делегатом и основным докладчиком на съезде.

Но, как говорит пословица, долг платежом красен! О, я знаю, чем бы я закончил этот фильм!

В Финмарк с боями, освобождая север Норвегии от нацистов, входят наши войска.

Отступая, немцы все обрекли огню. Продовольственные склады — увезти их они не успели — уничтожены. Население обречено на голодную смерть. Помню кусок неправдоподобно белой, липкой дороги. Из разбитого и сожженного склада вытекло и растеклось по шоссе сгущенное молоко. Шины автомобилей липнут, оставляя следы в этой клейкой массе, норвежские детишки ложечками стараются собрать в тарелки и кувшинчики «манну небесную».

Весь улов норвежские рыбаки вынуждены были отдавать немцам. Рыба немедленно отправлялась в Германию, и только десятая часть продавалась местному населению и тем же рыбакам по очень высокой цене.

Отступая, немцы пробили во всех рыбацких лодках днища. На всем побережье я видел одну только целую лодку. Это стало бедствием сотен семейств рыбаков.

— Почему же вы отдавали весь улов немцам?

— Когда бот приходил с лова, немецкий приемщик уже стоял на пирсе. Если ему не сдашь рыбы, не получишь горючего для мотобота, не получишь хлебной карточки, — рассказывают наперебой рыбаки.

А хлеба они получали полтора кило в неделю. И, отступая, немцы сожгли амбары с мукой.

Наши бойцы всюду делились хлебом с жителями Финмарка.

Помню колонну военных грузовиков, идущих ночью с притушенными фарами по ухабам разбитой фронтовой дороги от Мурманска, среди сопок Заполярья. Не снаряды везут они, а муку, консервы, продовольствие, которое наше командование распорядилось раздать населению. И среди красноармейцев есть саратовские парни, самарские — те, которым помогла выжить в год страшной послеблокадной засухи поддержка Нансена.

А Карельский фронт передал представителям Киркенесского муниципалитета для населения из фронтовых ресурсов три вагона муки, вагон рыбы, тридцать восемь тонн хлеба и сухарей, двадцать пять тонн овощей, четыре с половиной тонны масла, одиннадцать тонн мяса и много другого продовольствия, консервов!

Кажется, не так уж и много! Но тогда для испытывавшего во всем нужду городка, население которого не достигало и четырех тысяч человек, эти цифры звучали более духоподъемно, чем самая лучшая музыка!..

Армейские медпункты обслуживали местное население. Несколько военных автомашин были отданы в распоряжение муниципалитета. Ему же были переданы те склады немецкого продовольствия и медикаментов, которые гитлеровцы не успели сжечь…

Вновь назначенный военный комендант Киркенесса, полковник, носил странную фамилию Лукин-Григэ. Эту вторую фамилию, Григэ, простой сибирский паренек Лукин, влюбленный в музыку норвежского Орфея, присоединил к своей фамилии еще в годы гражданской войны, когда он вступил добровольцем в Красную Армию. А «э» оборотное на конце — первая буква имени «Эдвард».

Не думал, не гадал он тогда, что будет советским военным комендантом первого освобожденного города на родине любимого композитора…

— Сколько советских людей погибло, освобождая Финмарк? — словно угадав мои мысли, спрашивает собеседник.

Много! Очень много! Никогда не забыть мне скромных солдатских могил с красными фанерными пирамидками, увенчанными жестяной пятиконечной звездой, в мерзлых болотцах Заполярья, на каменистых сопках.

ВСТРЕЧА С НАНСЕНОМ

Утром, на другой день после визита к Сигурду Эвенсмуу, я прочитал в газете репортаж о жизни на дрейфующей станции «Северный полюс».

Советские ученые продолжали дело, начатое Фритьофом Нансеном. Они приняли из его рук эстафету. Ведь это он предложил высаживать с самолетов десанты у Северного полюса и вести длительные исследования круглый год в дрейфующих льдах.

Он набросал и проект палатки для такой зимовки.

Теперь к зимовщикам на дрейфующие льды прилетают самолеты с последними газетами, письмами от родных и всем необходимым, им привозят даже новогодние елки. Наши полярники разговаривают с домашними по радио, на вертолетах к ним прилетают с концертами артисты.

Но при всем этом еще ощутимее становится мужество человека, ушедшего с одним лишь товарищем да собачьими упряжками в ледяную пустыню, без радио, без ободряющего слова, без расчета на помощь!

И, размышляя об этом, я вдруг увидел, что нахожусь на площади имени Фритьофа Нансена.

Двери ратуши были отворены, и я вошел в огромный голубостенный, озаренный пламенем стенной росписи главный трехсветный зал высотой в пять этажей.

Над входом, во всю северную стену его, огромная картина — метров девять в высоту и двадцать семь в ширину. Фрески выдающегося живописца Альфа Рольфсена изображают норвежский народ в его делах.

В густом лесу, опираясь на рукоять длинного топора, у поверженной сосны стоит лесоруб; рудокоп, нагибаясь, отваливает в сторону каменную глыбу. С горы спускается жница с ярко-желтыми ржаными снопами, и навстречу ей, мимо родного домика, идет вернувшийся на побывку матрос в темной робе, пересыпая из руки в руку ожерелье, которое он купил в заморских краях для любимой. Уходят вдаль сквозные опоры электропередач, и перед растущей кирпичной кладкой строящегося здания на высокий голубой светлый зал, на яркую роспись южной стены глядит рабочий в фартуке, с молотом в руках. А к ногам его рыбак в зюйдвестке привел шлюпку, и далеко в море, подымаясь к потолку, в перспективе видно, как на утлых суденышках рыбаки выбирают из моря сети. Их поливает дождь… А слева пернатые облака — облака из чаек. И они летят на запад, ко льдам, туда, где статный человек в высоких сапогах, с непокрытой головой уходит в бескрайнюю ледяную пустыню. На противоположной стороне фрески, у восточной стены, человек в длиннополом пальто, с мечтательно устремленным вдаль взглядом, копной зачесанных назад волос, с характерными подбритыми бакенбардами. Его тоже нельзя не узнать…

Все остальные фигуры — обобщение, но коротко стриженный, уходящий в бескрайние льды человек и этот, второй, с бакенбардами, — портреты. Первый — Нансен, второй — поэт Бьёрнстьерне Бьёрнсон…

«Когда называешь имя Бьёрнсона, кажется, что подымаешь норвежское знамя», — писал о нем знаменитый скандинавский критик Георг Брандес.

Прощаясь с Большой землей на Югорском Шаре, в селе Хабарове, Нансен на «Фраме» писал Бьёрнсону: «Я хотел бы по возвращении найти нашу Норвегию свободной…»

Когда художник захотел олицетворить лучшие черты своего народа, он не случайно избрал Бьёрнстьерне Бьёрнсона и Фритьофа Нансена.

В этих двух исключительных индивидуальностях с наибольшей силой воплощены типичные черты норвежского национального характера.

О нем, восхищаясь свободолюбием, правдивостью норвежцев, никогда не знавших крепостной зависимости, Фридрих Энгельс писал своему другу Зорге:

«Люди здесь, то есть в деревне, красивы, сильны, смелы… и фантастически религиозны».

С тех пор минул без малого век. Но только одну поправку следует внести в слова Энгельса: норвежцы стали куда равнодушнее к религии.

Эта перемена полностью отразилась и в деятельности Бьёрнсона, и тогда, когда он, молодой писатель, сын пастора, приписывал победу немцев над французами во франко-прусской войне тому, что германские офицеры распевали перед фронтом псалмы Лютера, и тогда, когда он впоследствии с энергией человека, познавшего истину, в своих романах и драмах показывал вред религиозного фанатизма, ограниченность и косность протестантской церкви.

Нансен же начинал с того места, где остановился Бьёрнсон. В нем нет крестьянской ограниченности. Он атеист, чуждый суеверий, и тогда, когда, улыбаясь, принимает в команду «Фрама» тринадцатого матроса, и тогда, когда наотрез отказывается от предложений стать королем Норвегии, потому что в конституции сказано, что возглавлять государство может только человек, исповедующий лютеранство, а он неверующий… и считает невозможным умолчать об этом.

Всматриваясь в суровое лицо пятиметрового исполина, шагающего на фреске по голубому льду с непокрытой головой, я вспомнил о том счастливом летнем вечере, когда увидел его на берегу Невы.

Вместе с поэтом Виссарионом Саяновым мы шли по Университетской набережной, у самого гранитного ее парапета, к Дворцовому мосту.

Из главного здания Академии наук выходили люди — видимо, кончилось заседание.

Виссарион читал нараспев только что написанные стихи, посвященные Нансену:

Природа, ты еще не в нашей власти,

Зеленый шум нас замертво берет,

Но жарче нет и быть не может страсти,

Чем эта страсть, влекущая вперед.

И, шагая в такт стиху, мы почти вплотную подошли к высокому человеку, стоявшему без шляпы у самого края парапета.

Он пристально смотрел вперед, то ли на Адмиралтейскую иглу, то ли на Медного всадника или на прозрачную невскую волну… И о чем-то задумался.

— Это он! — сказал Виссарион. — Нансен!

Забыв о правилах приличия, я буквально впился глазами в героя моих детских мечтаний. Мальчишкой, забыв о несделанных уроках, я читал и не мог оторваться от путешествия «Фрама».

Но тогда уже взрослый, окончивший университет, прошедший воинскую службу человек, я знал, что Нансен приехал в Ленинград на конференцию международного общества «Аэроарктика» — готовить полет на Северный полюс. И все же мне не верилось, что я вижу его наяву.

Высокий, прямой, без шляпы, с голубовато-седыми, словно навсегда от зимовок заиндевевшими волосами, свисающими седыми штурманскими усами, смотрел он вдаль.

Нева широко несла свои воды в Балтийское море, в Атлантику. За Атлантикой — Ледовитый океан. Не к нему ли летели в ту минуту мысли Нансена?

Вдруг он круто повернулся к подъехавшей пролетке, в которой уже сидел совсем дряхлый академик Александр Петрович Карпинский, и, пожав руку восседавшему на облучке извозчику, легко вскочил в пролетку.

Возница повел вожжами, прищелкнул языком, и лошадь побежала к Дворцовому мосту.

В тот день, когда Нансен открывал в конференц-зале нашей Академии наук совещание общества «Аэроарктика», его последователь и друг Руал Амундсен на самолете «Латам» — Нансен знал об этом — стартовал из Тромсё на поиски экспедиции Нобиле в свой последний полет.

Это было 18 июня 1928 года. Мы же узнали о полете на другой день.

С тех пор пролетело около сорока лет. Четверть века минуло, как «Фрам» поставлен на вечный прикол в музее, куда стекаются люди всего мира.

И больше десяти лет прошло с тех пор, как граждане Осло построили новую ратушу, на стенах которой шагает по льдам их знаменитый соотечественник.

У гранитного парапета невской набережной он выглядел старше, чем изобразил его Альф Рольфсен. Впрочем, художник прав: разве этот седой старик не стал символом мудрой молодости своего народа?..

…Выйдя из ратуши, я подошел к беломраморному бюсту Фритьофа Нансена. Он сооружен не в центре площади, носящей его имя, а сбоку, у стены Ратуши, в тени, словно те, кто поставил его здесь, хотели подчеркнуть скромность своего героя, равнодушного к славе.

Несколько лет назад в Копенгагене на людном перекрестке я увидел невысокую скульптурную группу — обнаженные обнявшиеся девушки-подростки. «Две сестры» называлась эта статуя — дар Дании от норвежского народа в благодарность за продовольственную помощь во второй мировой войне.

Высеченный из мрамора, поставленный у западной стены ратуши бюст Нансена — тоже дар. Дар замечательного датского скульптора Кая Нильсена норвежскому народу. В благодарность за то, что жил на свете такой норвежец — Фритьоф Нансен…

Так даже в этом, казалось, безжизненном камне отражен дух Нансена, сближающий в дружбе народы.

И, еще раз вглядываясь в черты его лица, запечатленные в мраморе, я думал о том, что нужно и в Поволжье, и на одной из площадей Москвы воздвигнуть памятник неутомимому рыцарю мира Фритьофу Нансену, почетному депутату Московского Совета. Думал о том, как близок и сегодня нам этот удивительный человек, сочетающий бесстрашие, почти фантастическое дерзание с точным, научно выверенным расчетом, страстную любовь к родине — с не менее страстным служением человечеству.



ЛЮДИ С «КОН-ТИКИ»

На полуострове Бюгдой, у самого берега, рядом с гигантским пирамидальным шатром, под крышей которого покоится на вечном приколе «Фрам», выстроен плоскокрыший дом-музей «Кон-Тики».

В единственном большом зале его среди голубых, застывших пластмассовых волн плывет плот, связанный из огромных бальзовых бревен, отслуживших свою службу в плавании, поразившем воображение миллионов людей, в переходе через Тихий океан от берегов Перу к островам Полинезии. Это плот «Кон-Тики» с водруженным на нем прямоугольным парусом, во всю высоту которого участник плавания художник и штурман Хессельберг изобразил бородатый лик неведомого бога древних перуанцев.

Многочисленные посетители, поражаясь смелости плотогонов-мореплавателей, обходят со всех сторон этот плывущий в пластмассовых водах плот, внимательно разглядывая его.

А если спуститься по лесенке в подвальное помещение, то, словно глубоко нырнув, видишь плот снизу и видишь также экзотических рыб и рыбешек и морских чудищ, сопровождавших, служивших пищей, а то и пугавших норвежцев во время их беспримерного перехода через Тихий океан.

После осмотра всех экспонатов я провел в этом доме несколько часов, беседуя с другом Тура Хейердала, майором Кнутом Хаугландом, директором музея «Кон-Тики».

— Тур Хейердал написал хорошую книгу, — говорит Кнут, — и сделал нас всех героями. Теперь из-за него я получаю письма от девиц в возрасте до двадцати лет со всего мира. Из Америки… И даже из России. Вот, — Хаугланд открывает ящик стола и роется в нем, отыскивая письмо… — Но это от паренька с Камчатки. Он колхозник, не специалист в этнографии, но пишет: «Я полностью согласен с Хейердалом и прошу взять меня с собой в следующую экспедицию». Наверное, точно так же норвежские мальчишки просят включить их в ваши космические полеты… Сюда, в музей «Кон-Тики», еженедельно приходит писем двести пятьдесят в адрес участников экспедиции…

Моего собеседника, которому лишь немногим за сорок, голубоглазого, со светлыми, с рыжинкой волосами, невысокого, чуть сухопарого, действительно никак не назовешь киногероем, но я уже видел три кинофильма, посвященных его невероятным приключениям. «Битва за тяжелую воду», «Кон-Тики». И куски последней картины, «В кольце», еще не совсем законченной, мне на днях показывал бывший чемпион по метанию копья, талантливый норвежский писатель и кинорежиссер Арне Скоуэн, известный и советскому зрителю по фильму «Девять жизней». Уже первая запечатленная в фильме история сделала Хаугланда национальным героем. Это история о тяжелой воде.

ВЗРЫВ В РЬЮКАНЕ

10 июня 1940 года норвежская армия (положение ее было безнадежно) по приказу правительства прекратила сопротивление на территории Норвегии. Кнут Хаугланд, двадцатидвухлетний паренек, сержант-радист, находился тогда на севере Норвегии, вблизи от Тромсё… Вместе со своей частью он успел эвакуироваться в Англию, где и поступил в специальную школу. Там Кнут проходил все премудрости работы в подполье, для того чтобы включиться в борьбу — в движение Сопротивления оккупантам.

Европа была захвачена нацистами. Немцы прорывались к Волге. Берлинское радио сообщило о победе под Сталинградом… Войска союзников отступали в Ливийской пустыне.

И тут пришел час, когда потребовались полученные знания. Их, четырех норвежцев, должны были выбросить на высокое плоскогорье Хардангер, вблизи от Рьюкана, чтобы организовать диверсию на заводе «тяжелой воды» и чтобы уничтожить его.

Кнут Хаугланд сидел, скорчившись в три погибели, со своей рацией в бомбовом люке.

— В этом не было никакого удовольствия, — рассказывал он мне.

Устраиваясь там «поудобнее», он услышал, как один из летчиков сказал другому:

«Надеюсь, нам не придется садиться на брюхо, не то пришлось бы раздавить парня, внизу, в люке».

Выбросили их глухой ночью поздней осени.

Ветер рвал парашюты, перемешанный со снегом дождь сек глаза.

Хардангер-видда — это, как говорится в учебнике географии, «наиболее выраженное равновысотное плоскогорье с холмистым рельефом, массой озер и болот, неглубоких речек, среди которых подымаются горные вершины. Наиболее высокая из них Хардангерекулен (1876 метров) покрыта ледником почти округлой формы общей площадью около девяноста квадратных километров».

Самолет маленький, и, кроме летчиков, места хватало только для четверых с рацией, запасными батареями для нее и пищей на несколько дней.

Боеприпасы и продовольствие должен был сбросить другой самолет, но его сбили в пути.

По рации сообщили, что мешки с продовольствием и боеприпасами сбросят следующей ночью. Но погода стала еще хуже, чем в день приземления группы Хаугланда…

Поздняя осень клубила над океаном туманы, ставила на пути самолета бесконечные дождевые завесы. К тому же немцы забеспокоились: то ли они что-то узнали, то ли их станции засекли рацию Хаугланда. И тогда, через несколько дней, людям, так и не получившим продовольствия, отдали приказ: немедля уходить вверх, в горы, к леднику…

— Но в Англии легче было издать приказ, чем нам здесь его выполнить, — говорит мне Хаугланд.

И тем не менее они выполнили. На лыжах прошли большую часть пути — до одной из заброшенных пастушьих хижин в горах, вблизи от границы вечного льда… И там, голодая, занялись тем, что им было поручено: подготавливали диверсию, взрыв химического завода «Норшскгидро», находившегося в глубокой долине километров за сорок от их хижины.

Еды они так и не получили, а та, что была в рюкзаках, пришла к концу. Население получало продовольствие в обрез по карточкам, и общаться с местными жителями было сложно и опасно. Те же, с кем наладили связь, сами жили впроголодь. К тому же в приказе было сказано: «Если кому-нибудь будет грозить плен, он обязуется покончить с собой».

Охотиться, стрелять категорически запрещалось: оружие у населения было конфисковано, и каждый выстрел мог привлечь внимание неусыпных немецких патрулей… Более того, в инструкции, которую они обязались выполнять, значилось: «Оружие иметь наготове, но не заряжать до необходимости, чтобы случайным выстрелом не поднять тревоги».

Они жили впроголодь, делая свое дело, готовя операцию, связываясь с верными людьми, посылая в точно назначенный час шифровки. Это было делом Кнута…

Про еду говорить было запрещено, но, когда люди засыпали, их радовали сны, в которых они поглощали самые вкусные в мире яства. И так было до тех пор, пока великое дело — случай не послал им отбившегося от стада исхудавшего оленя!..

— Это был не олень, а настоящая спасательная экспедиция, без него мы погибли бы, это ясно… Мы съели его без остатка, — рассказывал мне Кнут. — Сварили всё — глаза, рога, кожу… съели даже и все то, что находилось в желудке… Еще бы, это была зелень — витамины, а у нас уже начиналось нечто вроде цинги…

Так, спасенные оленем, они с еще большей энергией занимались своим делом, пока в феврале не получили «с неба» пищу и боеприпасы, доставленные самолетом вместе со второй группой — шесть норвежцев-парашютистов…

Все было подготовлено к удару.

«Тяжелая вода» необходима для атомного котла, для создания атомного оружия…

Но ни Кнут Хаугланд, ни его друзья, сброшенные промозглой осенней ночью с парашютом на Хардангер-видда, ничего не знали ни о свойствах этой тяжелой воды, ни о том, что такое атомное оружие.

Это было сверхтайной сверхсекретных лабораторий. Но именно группе Хаугланда предстояла важнейшая роль — помешать нацистам создать атомную бомбу.

Только много позже стало ясно, к какой непоправимой катастрофе привела бы атомная бомба в руках Гитлера.

Установка, производящая тяжелую воду, давала немцам большие преимущества. Поэтому-то Высший Совет Союзников решил любой ценой произвести диверсию на «Норшскгидро»… В этом и состояла задача группы, участники которой, съев северного оленя со всеми его потрохами, восстановили свои силы.

Наступил наконец день операции.

27 февраля в восемь часов вечера они покинули свою хижину. Спускаться в темноте с горы на лыжах даже по отлично разведанному пути не так-то легко и для опытного лыжника. А тут еще, словно желая помочь операции и скрыть участников ее от злого глаза, разыгралась пурга. Облепила всех мокрым снегом. Шли в воинском обмундировании, без маскировочных халатов.

Пришлось снять лыжи и продвигаться пешком.

Рьюкан разместился внизу, в ущелье, около железнодорожной линии. Местоположение домов в городе точно отражает лестницу общественного положения горожан. Самые низко оплачиваемые рабочие живут ниже, среднеоплачиваемые — повыше. На самом верху — дома местных воротил и руководящего персонала завода. Участки там намного дороже. Ведь наверху с утра появляется солнце и к вечеру его лучи еще золотят верхние склоны, в то время как внизу сумрак давно заполнил ущелье и улицы. Но темнота ущелья в февральскую метельную ночь была союзником людей, продвигавшихся к заводу.

Электролизная установка для производства тяжелой воды находилась в нескольких километрах на запад от города.

Было известно, что немцы заминировали подходы к заводу, поэтому, спустившись к реке, группа прикрытия пошла вдоль железнодорожного пути, а за ней, шагах в двухстах, подрывники.

По дороге все время шарили прожекторы, и приходилось пригибаться, чтобы не попасть в их луч. А около моста через реку и вовсе пришлось залечь в снег и замаскироваться — по дороге, прорезая фарами метель, двигались два автобуса из Рьюкана с ночной сменой немецкой охраны.

Незадолго до полуночи норвежцы были уже в полукилометре от завода и заняли исходный рубеж.

В полночь должен сменяться немецкий караул. Пятнадцать немецких солдат жили в бараке между машинным отделением и электролизной установкой.

После смены караула через проделанное в ограде отверстие один из подрывников прополз во двор и открыл железнодорожные ворота, запертые на висячий замок и железную цепь.

Сделать это для человека, прошедшего специальную школу, не представляло большого труда.

Группа прикрытия вошла на территорию завода и двинулась к бараку охраны.

Наступило 28 февраля. Ровно 0 часов 30 минут. Условленный для атаки час.

Стояла глухая тишина. Вдоль дороги шарили немецкие прожекторы.

От ближайшего фронта — несколько тысяч километров.

Четверо подрывников подошли к двери электролизного цеха. Но она заперта. Взломать не удалось. А подрывать нельзя, даже пользоваться ручными фонариками запрещено.

Вторая дверь на первом этаже тоже наглухо заперта. Норвежец-вахтер, который был посвящен во все и обещал, уйдя с поста, оставить двери открытыми, то ли сдрейфил, то ли не понял чего-то.

Решили, разделившись по двое, обойти здание, чтобы найти туннель для кабеля и через него проникнуть в здание.

Операция, так прекрасно задуманная и так точно подготовленная, каждую секунду могла провалиться…

Через окошко был виден зал с концентрирующей установкой, стоящий около нее спокойный человек, охранник-норвежец в очках.

Через минуту-другую — а минуты эти то съеживались до мгновения, то казались часами — обходивший здание командир группы Клаус с товарищами нашли место, где кабель, змеясь, вползал в туннель, и проникли в лабиринт перепутанных труб и проводов. Прокрались из подвала в комнату. Рядом — зал с концентрирующей установкой… Как скупо сообщалось потом в донесении, они «обезвредили охранника», а затем заперли двойные двери между комнатой, где были цистерны с тяжелой водой, и соседним помещением.

Командир группы Клаус стал закладывать взрывчатку. Это было легко и не потребовало много времени. Модели, на которых они практиковались в Англии, — точная копия здешней установки.

Но вот запалы зажжены. Охраннику приказали бежать, а сами быстро через окно выскочили во двор.

Они успели отойти метров тридцать от цеха, когда раздался взрыв.

Выбежав через раскрытые железнодорожные ворота, остановились и прислушались. По-прежнему тишину нарушал только глухой шум работающих машин.

Снова начался снегопад, заметающий все следы… Нужно было скорее уходить к шведской границе. Перед самой границей они сняли воинские мундиры и перешли ее в одном белье.

Останься они в форме, шведы интернировали бы их, а так шведские пограничники могли сделать вид, что верят, будто это гражданские беженцы, имеющие право политического убежища…

Так была совершена эта важная по своей значимости в истории войны диверсия.

…Когда на другой день после этого на завод прибыл командующий немецкой армией Фалькенхорст и осмотрел все на месте, у него невольно вырвалось:

«Отличная работа!..»

Рация Кнута Хаугланда передала в штаб, за море, сообщение: уничтожено 3000 фунтов тяжелой воды и важнейшие части концентрирующей установки. Ни одной жертвы…

Просто удивительно, до чего точно, пунктуально, «шаг в шаг» выполнен был заранее разработанный план.

В штабе считали, что они предусмотрели все детали операции, и сообщение Кнута Хаугланда, казалось, подтвердило это…

— Ведь я радировал, — говорит мне с усмешкой Кнут, — и, как положено, военным языком, «обезвредили охранника», а на самом деле тот и не сопротивлялся. Он был настолько близорук, что обезвредить его было очень просто. Отняли очки — и делу конец, а когда зажгли запалы, вернули их и сказали: «Смывайся, беги!..»

В ответ на радио из штаба пришел приказ двоим из группы Хаугланда вернуться в Англию через Швецию, а ему еще с одним товарищем остаться и выполнить новое нелегкое задание.

— Когда оно было закончено, — рассказывает Кнут, — я в штатской одежде, с «правильными» документами в кармане пиджака отправился через Осло в Швецию. А оттуда вернулся, как говорится, в «исходное положение».

В КОЛЬЦЕ

— Три кинофирмы предлагали поставить картину о другом эпизоде моей жизни, — говорит мне Хаугланд, — но я решительно отказывался… Хотелось начисто забыть про войну, про стрельбу, про кровь. Я не желаю стать персонажем американизированных боевиков. Но в третий раз, когда за дело взялся режиссер Скоуэн, я согласился, потому что он замыслил фильм не героический, не приключенческий — со стрельбой, а психологический, гуманный, обращенный к юношеству. Скоуэн как бы подслушал некоторые мои мысли. И я подумал: молодежь должна знать, через что мы прошли, что передумали, что пережили, чтобы никогда не повторялось безумие войны!

Однажды я вышел из «трубы», чтобы проинструктировать двух товарищей, как обращаться с рацией (вам ведь известно, что я со своей радиостанцией скрывался в вентиляционной трубе центрального родильного дома Осло), и у двери чуть не столкнулся с человеком, который, увидев меня, отпрянул и быстро пошел прочь. Уходя, он то и дело оглядывался. Это меня насторожило. Вечером я вернулся поздно… И опять чуть не столкнулся с тем же человеком, который словно дежурил у двери. Все стало ясно — меня выследили. Я зашел к главному врачу, который приютил меня, и сказал:

«Нужно бежать. Шпик дежурит у дверей».

Врач подвел меня к окну и в щелочку показал:

«Этот?»

По тротуару взад и вперед ходил человек, с которым я дважды чуть не столкнулся.

«Он».

Тогда врач засмеялся, хлопнул меня по плечу и сказал:

«Погоди, придет время, и ты будешь так же ходить под окнами нашего дома! Это отец ребенка, который с часу на час должен родиться!..»

В то время я даже не был женат… А вот сегодня я, как предсказывал врач, действительно так же бродил под окнами этого дома… У меня родилась дочка — доктор мне позвонил час назад… Это тот же самый врач. Я тогда сказал ему, что если будет даровано мне судьбой дожить до часа, когда родится мой ребенок, то я доверю лишь ему… Так и получилось. Удивительная вещь — жизнь! Я надеюсь, вы простите меня за то, что наша беседа будет короче, чем предполагалось. Ровно в четыре я должен быть в родильном доме.

Те три часа, что нам оставались, Кнут посвятил рассказу о своих похождениях в том самом родильном доме, куда он сегодня должен был пойти на первое свидание с дочкой.

Впрочем, о жизни Хаугланда в вентиляционной трубе лучше всего рассказать по порядку.

16 ноября 1943 года сержант-радист Кнут Хаугланд, пропоров свинцовые осенние тучи, приземлился с парашютом вблизи от Конгсберга… Немногим больше года прошло с ночи первой «высадки» близ Рьюкана. Он считал себя уже очень опытным в этом деле человеком и задание казалось ему не слишком сложным — связаться с командующим силами Сопротивления на норвежской земле…

— Но именно в тот раз у меня и расшатались нервы, — говорит Хаугланд. — После приземления я пошел в горы и быстро нашел хижину, где должен был ночевать… Заснул я крепким беспечным сном, каким спят люди, когда опасность уже позади. Но стоит на войне забыть о ней, как она здесь.

Проснулся оттого, что кто-то толкнул меня. Я открыл глаза. На меня было направлено оружие. Больше я ничего не видел: ударили по глазам, потом чем-то тяжелым по голове. Три немца скрутили меня, прежде чем я успел опомниться. Сорвали пистолет. Взяли рюкзак. Они сразу поняли, что я за парень… Но не убили, потому что получили приказ доставить в гестапо в Осло… Зато по пути и в комендатуре Конгсберга били еще и поиздевались надо мной вдоволь.

Вывели меня из комендатуры Конгсберга в три часа ночи, чтобы к рассвету доставить в столицу. Четверо сопровождающих — с пистолетами. По охраннику с каждого бока, один впереди, другой со спины.

Спасти могло только чудо! Но меня спасло то, что терять-то было уже нечего, а они оплошали — не надели наручников. И, когда мы вышли на лестницу, на площадку второго этажа, я вдруг рванулся вперед и сделал большой прыжок вниз! Раздались выстрелы… Но промахнулись… Я выскочил на улицу и побежал за угол, за другой. Какое счастье, что было так темно, как бывает безлунной ноябрьской ночью!.. Городок я знал отлично, а они были здесь чужаками. Я бежал в горы, где должны были встретить меня товарищи. Откуда только взялись силы… Правда, я отлично выспался в хижине… Шел весь следующий день без остановки и встретил друзей… Рассказал им обо всем… Впрочем, и моя одежда, и лицо были достаточно красноречивы. Товарищи спрятали в укромное место все, что могло навести на след…

Хаугланда подпольщики выхаживали, пока он совсем не оправился, и только после Нового года, в начале января, он смог появиться в Осло.

— Хотя я и не женщина, но меня поместили в государственную центральную женскую больницу, в родильное отделение, к доктору Финну Бё… Ну, а об остальном вы знаете…

Вместе с доктором Бё Хаугланд прошел по всем этажам больницы, чтобы наметить пути для бегства в случае опасности.

На чердаке Хаугланд обратил внимание на вентиляционную трубу, которая проходила через все здание и заканчивалась каморкой, где мог поместиться один человек. Это и стало его резиденцией.

Из больницы Хаугланд регулярно передавал по своей рации в главный штаб все стекавшиеся к нему сведения. Изредка выходил инструктировать.

Но, разумеется, немцы вскоре забеспокоились. Начали отыскивать неизвестную рацию.

Пришлось менять и время работы, и шифры. Но все ближе и ближе гестаповцы подбирались к родильному дому.

— Однажды, когда они явились с облавой, — продолжал Кнут, — доктор облачил меня в белый халат и как ассистента повел в самое безопасное место — в родильное отделение. И, когда туда вошли немцы, я помогал ему в его почетной работе. Я здесь был олицетворением войны со всеми ее несчастьями, смертями, женщины же представляли жизнь и будущее. Здесь я воочию увидел и цель нашей борьбы — мир, семья, спокойствие детей. Словом, то, из-за чего я рисковал собой. «Имею ли я право оставаться тут и ставить под угрозу их жизни, наше будущее? — спрашивал я себя. — Нет! Я должен уйти в другое место». И потом еще я думал о том, выпадет ли на мою долю когда-нибудь счастье самому стать отцом или раньше… — И Хаугланд проводит рукой по шее.

Доктор уговаривал Хаугланда остаться… Обещал, что скажет ему, когда действительно надо будет уйти. Но… первого апреля случилось то, чего они опасались.

В тот день радиопередача шла как обычно, но при приеме то и дело срывали работу странные помехи, которые означали, что в непосредственной близости действует пеленгатор.

Дальше ждать было нельзя. Хаугланд поспешно вылез из трубы, открыл люк и вышел на чердак. Но гестаповцы уже были на чердаке, они осторожно пробирались в темноте.

Хаугланд тоже бесшумно, в резиновых сапогах, приближался к немцам, не ведая об их присутствии. Вдруг его ослепил свет электрического фонарика, и он увидел пятерых людей в штатском.

«Стой! Стой!»

Но Хаугланд уже бросился назад. Немцы побежали за ним, крича: «Руки вверх! Руки вверх!»

У конца вентиляционной трубы Хаугланд остановился, открыл люк, влез туда и запер его за собой.

По железным скобам внутренней лестницы он стал подыматься в трубе вверх, но обнаружил, что верхний выход ее забит.

Пришлось ползти назад. И тут он заметил в стене железную дверцу. Перочинным ножом открыл ее.

Между тем гестаповцы тоже влезли в люк.

Хаугланд выбрался через дверцу на крышу.

— Я побежал по крыше, кто-то бежал за мной, — рассказывал Кнут. — Я, не оглядываясь, выстрелил из автомата… Перескочил на крышу пониже… с нее на стену… Ясный апрельский день был в разгаре. На улице торопились по своим делам прохожие. Позванивали на рельсах трамваи. Я хочу спрыгнуть со стены вниз, на улицу, — передо мной немецкие солдаты. Оцепление… Я нажимаю спусковой крючок, выпускаю в них целый магазин…

Они не ожидали моего появления именно с этой стороны, сверху… Держа автомат наперевес, прыгаю вниз, прямо на них… Они отпрянули в сторону — наверное, решили, что вслед за мной прыгнут и другие, — а я, не оглядываясь, перебежал через улицу, бросил в подворотню автомат, смешался с прохожими и уже не бегу, чтобы не вызвать подозрение, а иду спокойно. За углом вскакиваю в мимо идущий трамвай… Проезжаю остановку и около кладбища соскакиваю на ходу, перемахиваю через кладбищенскую стену… Из кладбищенских ворот выхожу на улицу вместе с другими, иду к Гуннару Сёнстебл, у которого все было наготове… Он вместе со мной прыгал с парашютом еще в первый раз!.. Гуннар достает из шкафа комбинезоны строительно-ремонтных рабочих, лопатки, молоточки, мы садимся на велосипеды и едем из города дальше по шоссе на восток, на Швецию…

Из еды у нас с собой было только по полбутылки суррогатного кофе на брата…

Ехали мы спокойно. Когда издалека видели, что навстречу приближаются подозрительные люди, сходили с велосипедов, садились у обочины со своими лопатками и молоточками и делали вид, что проверяем или чиним дорогу… У Гуннара на этот случай были заготовлены документы.

Слушая рассказ Хаугланда, я вспомнил слова его друга Хейердала: «Кнут всегда выходил сухим, шла ли речь о тяжелой воде или о бурунах».

— Вот и вся моя история! — говорит Хаугланд. — Снова Швеция, снова Англия.

Лейтенант Хаугланд — звание это он получил тогда, когда жил в роддоме, — вернулся на родину вместе с частями норвежской армии после освобождения.

Но это было не все. Хаугланд не рассказал мне, как он готовил в Англии группу норвежцев, вызвавшихся работать диверсантами в тылу врага. Один из них и был Тур Хейердал.

РЯДОВОЙ НЕОБУЧЕННЫЙ

О том, как Тур Хейердал стал учеником Хаугланда (я тогда еще не был знаком с ним), рассказывал мне мой друг Адам Ниссен.

— В канадском лагере «Новая Норвегия», где формировались воинские подразделения нашей армии, — говорил Адам, — у меня завелись и новые друзья. Среди них был рядовой Тур Хейердал, в мирной жизни этнограф. Страстный охотник, Хейердал все свободное время проводил в лесу. И как-то на охоте подстрелил медведицу. А при ней оказался молочный медвежонок. Тур забрал его с собой, выкормил из рожка. Медвежонок очень привязался к нему. Радовался, когда Тур возвращался с учения, спал с ним на одной постели. Это он считал своей личной привилегией. А когда Тура приехала навестить жена, медвежонок никак не мог примириться с ней. Из-за этого происходили мелкие семейные сцены. «Не могу выбросить медвежонка, я виноват перед ним: убил его мать», — оправдывался Тур. Чем бы окончились эти ссоры, неизвестно, но вскоре мы получили новое назначение и должны были покинуть Канаду, — рассказывал мне Адам.

Тура Хейердала командировали к главным норвежским воинским силам, расквартированным в Шотландии. Там его сначала, как человека, не имевшего воинской специальности (кому нужен в дни войны этнограф?), назначили официантом в офицерской столовой. Какое-то время, подчиняясь воинской дисциплине, Тур Хейердал вместе с товарищами работал официантом и судомойкой в офицерской столовой. Ведь он, молодой ученый, совершивший уже не одно путешествие, автор интересной книги «В поисках рая», числился в армии как «рядовой необученный».

Но Тур пошел добровольцем в армию, чтобы сражаться с противником, а не носить на подносе котлеты.

И вот в один ничем от других не отличающийся день он возглавил стачку в офицерской столовой. Отказался мыть посуду, отказался подавать блюда:

«Я пришел в армию, чтобы воевать с немцами, а не услужать господам офицерам!»

Это был настоящий бунт.

Таким его и посчитало военное начальство… Забастовщиков под конвоем отправили в казармы.

Несколько дней Тур как первый зачинщик ожидал военного суда и обещанного сурового наказания…

И вот солдат на плацу перед казармой построили в шеренгу… Командир прочитал приказ, в котором, между прочим, говорилось (по какому-то торжественному случаю была амнистия), что Тур откомандировывается в специальную команду… В этой команде готовились группы смельчаков диверсионной работы в тылу врага, на норвежской земле.

Учеба была нелегкой, в сравнении с ней служба в столовой казалась отдыхом… Ведь заброшенному на парашюте в тыл врага надо знать очень много, а уметь и того больше… Но здесь уже никто не роптал. К тому же маленькой группой, в которую попал Тур, руководил человек, уже тогда ставший легендарным. Это был сержант Кнут Хаугланд, который взрывал завод тяжелой воды в Рьюкане.

О том, что в первом норвежском батальоне, высадившемся в ноябре сорок четвертого года на родной земле, были Адам Ниссен и Тур Хейердал, читатель уже знает из главы о китобоях. Норвежцы там шли бок о бок с нашими бойцами.

А месяца через три, 8 февраля, выступая по лондонскому радио, лейтенант Тур Хейердал сказал: «Наибольшее впечатление на норвежцев произвело то, что русские оставляли их в покое. Немногие уцелевшие дома, сохранившиеся после военных действий, русские предоставили норвежскому населению, а сами спали прямо на снегу. Это действовало совершенно невероятным образом на нас, норвежских солдат. Было удивительно видеть это, так как у русских не было ни палаток, ни спальных мешков. Они ложились обычно вокруг костра и не замерзали, а в особенно холодные ночи, когда полярное сияние светило на небе и когда все другие люди боялись буквально высунуть нос наружу, можно было слышать звучащее на чужом языке за душу хватающее хоровое пение, прокатывающееся через долину. Это русские, невзирая на холод, плясали и пели вокруг костра, чтобы согреться…»

Но в первые дни наступления командование запретило нам даже и разжигать костры: опасались налетов с воздуха! Спальных мешков тоже ни у кого не было.

ДЛЯ УСПОКОЕНИЯ НЕРВОВ

— После капитуляции гитлеровской Германии потянулась спокойная армейская жизнь, хотя я чувствовал себя уставшим от войны и у меня пошаливали нервы, — рассказывал Кнут Хаугланд. — И вдруг пришла из Лимы телеграмма-молния от Тура Хейердала, с которым мы подружились в Англии во время войны:

«Собираюсь отправиться на деревянном плоту через Тихий океан, чтобы подтвердить теорию заселения южных морей выходцами из Перу, — телеграфировал Хейердал. — Хочешь участвовать? Гарантирую лишь бесплатный проезд до Перу, а также хорошее применение твоим техническим знаниям во время плавания. Отвечай немедленно».

«Вот отличная разрядка для нервов», — подумал я. Пошел к начальству и попросил отпуск для отдыха и лечения нервов на два месяца. А на следующий день телеграфировал: «Согласен. Точка. Хаугланд…» Дальнейшее известно. Правда, отпуск пришлось продлить — сто один день были мы на «Кон-Тики», — но нервы мои успокоились… Пришли в норму… Знаете, великая вещь переменить на время занятия…

Я помнил о признании Нансена, что за пятнадцать месяцев, проведенных во льдах, после того как оставил «Фрам» и сам-друг отправился пешком к Северному полюсу, он прибавил в весе десять килограммов. Поэтому я легко поверил Хаугланду, что сто один день и сто одна ночь пребывания на плоту «Кон-Тики», отданном в безбрежную власть Тихого океана, могут укрепить самую расшатанную нервную систему.

Тур Хейердал обижается на то, что люди, говоря об исключительной дерзости предпринятого им похода, часто не считают нужным даже упомянуть, что не жажда приключений вдохновляла его, а идея, неукротимое стремление ученого доказать в эксперименте правоту своей гипотезы.

И то, что экспериментом проверялась история, казалось мне неожиданной, новаторской постановкой вопроса до тех пор, пока я не узнал здесь о походе молодых норвежцев в конце прошлого века на утлом суденышке викингов в Америку.

Теперь-то я знаю, что могло подсказать Хейердалу такой эксперимент.

— Решающую роль в подобных предприятиях играет руководитель, который даже при плохой команде может сделать много, — говорит Хаугланд. — Хейердал прекрасный организатор… Амундсен считал, что для успеха в такого рода экспедициях должна быть всегда дистанция между командиром и подчиненными. И на «Фраме», и на «Мод» все с ним были на «вы». У нас же ничего подобного. Все на «ты». Но, знаете ли, законы Хейердала на плоту тоже были суровые, — улыбнулся Хаугланд, — он не обо всем написал. Так вот, важнейшим законом было запрещение кого-нибудь бранить за проступок или оплошность, которые совершены вчера, и даже вспоминать о них. Если кто-нибудь, нарушая этот закон, вспоминал о старом, ему дружно затыкали рот… Мы все не только не рассорились на плоту — ведь за сто один день на такой малой площадке можно и возненавидеть друг друга, — а, наоборот, стали еще большими друзьями, чем были до тех пор, пока взошли на плот… А когда мы сейчас собираемся вместе, то говорим не о «Кон-Тики», а о том, как пошла у каждого жизнь после нашего путешествия. Правда, нам редко удается собраться вместе… Хейердал живет сейчас в Италии. Вы спрашиваете почему? — В улыбке Хаугланда я улавливаю хитринку. — Тур так много работал в южных морях, что в Норвегии ему, вероятно, холодно… К тому же надо скорее писать новую книгу, чтобы заработать деньги на экспедицию. А здесь мешает популярность, многолюдье. Ведь он и первую свою книгу написал, чтобы рассчитаться с долгами за прошлую экспедицию — несколько тысяч крон долга, — и получить деньги на следующую. А она стоила так много, что мы залезли по уши в долги… И за строительство музея, и за перевоз экспонатов… Ведь на это не получено ни от кого дотации. Частный музей!.. Приходите еще, я вам покажу приходо-расходную смету. На плоту, когда неизвестно было даже, доплывем или нет, мы решили в случае удачи создать этот музей, весь чистый доход от которого пойдет в пользу студентов, на их экспериментальные работы. Если так будет продолжаться, то, расплатившись с долгами, годика через два мы уже сможем субсидировать студентов. Все, чем Хейердал владел, и гонорары за книгу — все вложил в «Аку-Аку». Случись авария, он был бы разорен, стал бы банкротом… Это в его характере — сразу ставить всю ставку!.. — с одобрением говорит Хаугланд о своем друге.

— А где сейчас Эрик Хессельберг?

Я хотел проехать к нему в Боре, в «Сульбекен», но узнал, что и его нет в Норвегии…

— Да, Эрик покинул цивилизацию, — смеется Хаугланд. — Вам известно, что он не только штурман, но еще и довольно талантливый художник. Он купил яхту, назвал ее «Тики» и вместе со своей женой Лисе, дочкой Анне-Карин и домочадцами живет на ней, курсируя вдоль берегов Средиземного моря. Изредка пристает и к вилле Хейердала. А главное, пишет, пишет картины. В прошлом году он их выставил в Париже, и выставка эта имела успех… Теперь он работает в керамической мастерской у самого Пикассо, но скоро он вернется домой. Что касается остальных — Герман Ватцингер, заместитель командира на «Кон-Тики», сейчас в Перу. Он инженер, специалист по холодильникам, работает там по специальности, а заодно является и норвежским генеральным консулом… Телеграфист Торстейн Робю после экспедиции учился в Швейцарии, стал инженером-радиоэнергетиком. Он то проектирует электростанции в Норвегии, то вдруг сорвется и едет в Африку читать лекции. До сих пор не женат. Нет гнезда, перелетная птица… Никто не знает, где у зайца нора. А что касается Бенгта Даниельсона, то он сейчас на Таити. В отличие от Торстейна, женат. За несколько дней до отплытия «Кон-Тики» Бенгт пришел на плот с молоденькой девушкой, служащей французского посольства в Перу. Француженка сказала, что хочет отправиться в экспедицию вместе с нами, вернее с Бенгтом. Они до этого виделись всего три раза. Как говорится, любовь с первого взгляда. Экипаж был укомплектован, пассажиров, кроме попугая Юхансена, не полагалось. «Одна бы ничего, — отшутился Тур, — а если вдруг у каждого объявится подруга, шестерым места не хватит!» Через год после того, как Даниельсон вернулся из плавания, девушка эта стала его женой. Бенгт недавно получил в Упсале докторскую степень по этнографии… Ему, как говорится, и карты в руки. Он целый год прожил на острове Раройя, куда течение выбросило наш плот. Написал интереснейшую книгу об острове, его жителях. Интереснейшую! — повторил Кнут Хаугланд. И я пожалел, что книга эта еще не переведена на русский…

— А Даниельсон рассказывает в своей книге, как вы были главным врачом-хирургом на этом острове.

Мой собеседник бросает беглый взгляд на циферблат… Скоро четыре. Надо торопиться и, препоручив меня девушке, которая вела экскурсию по музею, Кнут Хаугланд отправляется на первое свидание с дочерью.

На прощание я дарю ему ленинградское издание «Кон-Тики», которого в книжном собрании музея еще нет.

Дня через три мы снова встретились с Кнутом Хаугландом, у крепости Акерсхюс, под стенами которой на площади разместились дощатые выставочные павильоны…

Рядом с норвежскими флагами у ворот развевались «серпастые и молоткастые» знамена Советского Союза. Открывалась наша промышленная выставка…

Вчера еще товарищи из Внешторга были в сильном волнении. Где-то по дороге, неведомо на какой станции или пристани, застряла, запропастилась модель спутника, стенд для которого был готов в главном павильоне у входа. Даже успехи изящного выводка модельерш не смогли бы, конечно, возместить отсутствие на выставке спутника!

Весь день по телеграфу и телефонам шли розыски потерявшегося экспоната. Наконец он был найден, доставлен и перед самым открытием водворен на место.

От ворот к месту президиума, к раковине для оркестра, скамьи перед которой уже до отказа заполнены публикой, быстро раскатывают красную ковровую дорожку. По ней должен пройти король…

В толпе я увидел Хаугланда. Поздороваться было куда легче, чем пробраться к нему.

— Как здоровье жены? Как назвали малышку?

Старшего сына Кнут назвал Турфин, именем, соединявшим в себе имена двух его лучших друзей — Хейердала и доктора-восприемника, у новорожденной же, пусть судьба пошлет ей счастье, в тот день имени еще не было.


Через некоторое время, когда я рассказал Туру Хейердалу о своей встрече с Хаугландом и о том, что тот мне говорил о нем, Тур воскликнул:

— Ну, так я ему отомщу! Расскажу то, чего он сам никогда о себе не скажет. Ведь он вам не сказал, что получил самые высшие, выше которых нет, воинские награды — английскую и норвежскую?

— Нет, не сказал.

— А о том, что все суммы, которые ему причитались за разрешение фильма о нем и за консультацию сценария (а это немало!), он передал вдовам своих товарищей-парашютистов! Не хочу, мол, ничего зарабатывать на своем участии в войне. Об этом тоже умолчал?

— Умолчал.

— И, конечно, не говорил и о том, что был моим командиром в группе радистов, которых он готовил, чтобы сбросить на парашютах в Норвегии?

— И об этом не обмолвился.

— Я так и знал! Хаугланд верен себе.

— Наверное, Хаугланд вам не сказал и о том, как он стал директором музея «Кон-Тики»? — спросил меня Бенгт Даниельсон, рыжебородый, высокий и совсем лысый швед, «настолько смелый, что отважился пуститься в путешествие на «Кон-Тики» один среди пяти норвежцев», — как рекомендовал его в своей книге Тур Хейердал.

Мы встретились с ним, когда после кратковременного пребывания на родине, в Швеции, он на самолете возвращался через Советский Союз и Индию на Таити и по пути остановился на несколько дней в Москве.

— А это было так, — рассказывал он. — Когда бальзовые бревна, из которых был сложен плот, были доставлены в Осло, контиковцы предложили Государственному Морскому музею взять их. «Подумаем», — отвечали те и думали целый год. Хаугланд разозлился и сам организовал музей. Оказался отличным дельцом. И лишь когда в музей густо пошел народ, тугодумы из Морского музея сказали, что они согласны взять бревна… Но было уже поздно. Сейчас в музей приходит больше четверти миллиона посетителей ежегодно. Больше, чем в любой музей Норвегии… Но и Хейердал тоже остался верен себе, — улыбнувшись, продолжал свой рассказ Даниельсон, — он тоже не обо всем написал в своей книге.

Когда Даниельсон примкнул к экспедиции Хейердала, он был стипендиатом Калифорнийского университета и должен был к началу занятий, к 1 октября, прибыть в Сан-Франциско, иначе лишился бы с таким трудом полученной стипендии. И он очень боялся опоздать.

— «Успеем ли мы к этому сроку вернуться?» — спросил я у Тура, — рассказывал он мне. — Тур вытащил из кармана свою записную книжечку. В ней записаны были скорости течений, сила попутных и встречных ветров, расстояния между материком и каждым из островов. И все было так рассчитано и предусмотрено, что, немного поразмыслив над своими записями, Хейердал решительно сказал: «Не бойся! К двадцать пятому сентября ты сможешь быть на месте». И что же, я прибыл в Сан-Франциско двадцать девятого, а если бы мы на обратном пути не останавливались в Вашингтоне, то без особой спешки мог вернуться в университет и двадцать пятого…

Когда я спросил, почему Тур не написал об этом в своей книге — забыл, что ли, — он ответил:

— Во-первых, никто бы не поверил. Во-вторых, это было бы похоже на хвастовство! — И, бросив ласковый взгляд на жену, Даниельсон продолжал — Мы с ней обменялись несколькими письмами, и сразу же, как только кончился учебный год, я отправился из Сан-Франциско уже не на плоту, а на комфортабельном пассажирском лайнере к ней, в Перу.

— Я его сразу даже не узнала, когда пассажиры стали спускаться по трапу, — говорит мне, улыбаясь, спутница Бенгта.

— Да, да! — подтверждает он. — Она бросилась навстречу второму механику, единственному бородатому пассажиру. Я забыл написать ей, что на острове Раройя сбрил бороду… Ну, а потом уже, после женитьбы, снова отпустил…


— Не стоит бритой бородой Даниельсона кончать главу о славных контиковцах, тем более что она у него уже давно снова отросла, — говорит мне редактор.

Правильно, закончу ее иначе.

В последний свой приезд в Москву Тур Хейердал побывал у меня в гостях. Мы вспомнили и об Отечественной войне, и о героях Финмарка, о том, как наша армия освобождала север Норвегии, и в заключение Тур Хейердал провозгласил тост:

— За то, чтобы никогда больше не было войны! А если уже никак не удастся избежать ее, за то, чтобы Норвегия и Советский Союз по-прежнему сражались бок о бок по одну сторону фронта!



ВОРОТА В АРКТИКУ

«Ворота в Арктику» — так называют Тромсё не только в Норвегии.

Искони отсюда стартовали полярные экспедиции; издавна он служил базой искателей приключений. Из Тромсё снаряжаются в путь зимовщики, выходят суда на промысел рыбы, тюленей, китов. А когда люди возвращаются из бескрайних ледовых пустынь, где провели годы, из тьмы заполярной зимы в город, сверкающий алмазной россыпью электрических огней, приходят с трудных промыслов, где долгие месяцы не видели женского лица, все жительницы Тромсё кажутся им красавицами, а приветливые кабачки и трактиры, в которых они празднуют свое счастливое возвращение, роскошными ресторанами. И небольшой городок предстает перед ними многолюдной столицей.

Вот почему Тромсё и прослыл «заполярным Парижем».

«Заполярный Париж» — так называют город Тромсё и его обитатели. Правда, иные старожилы полушутливо, полусерьезно обижаются на это.

«Это Париж надо называть французским Тромсё, — говорят они. — К тому же в Париже нет того, что есть у нас».

И они, пожалуй, правы. Разве есть в Париже белые ночи, беззакатное солнце? И разве Сену можно сравнить с океаном, который ластится у западного берега Тромсё и шумит у восточного, потому что город Тромсё вырос на острове Тромсё, отделенном широким проливом от материка?

Остров в Норвежском море! Но на этот остров я прибыл сухим путем, на автобусе, по новому мосту, перекинувшемуся через пролив на такой высоте, что под ним могут, «не нагибаясь», проходить многопалубные океанские суда. Мост этот — чудо инженерного искусства — выглядел необычно. Больше чем сорок узких пролетов — с одним широким посредине. И опирался он не на тяжкие, грузные, массивные быки, а на частокол тонких, высоких бетонных столбов-колонн, словно гигантская сороконожка, вставшая на длиннущие ходули.

Торжественное открытие моста, самого длинного в северных широтах, должно состояться лишь через неделю, но движение уже открыто.

Правда, при въезде на мост каждая машина, и наш автобус в том числе, уплачивает за переезд три кроны, и так будет продолжаться несколько лет, пока не покроют стоимость моста.

— В Париже за переход моста перестали платить уже сотни две лет назад, а в Тромсё только начали, — добродушно усмехается мой спутник, журналист Юхан Юхансен, с которым по петляющей дороге — горы, фьорды, паромы, снова горы — целый день мчал нас рейсовый автобус из Нарвика. — Пожалуй, это первый автобус, который привезет нас в Тромсё посуху. Север наш так отрезан от остальной Норвегии, что даже на столичные газеты здесь две цены: одна — при доставке пароходом, другая — самолетом. Доставляемая по воздуху газета стоит почти вдвое дороже, чем та, которая прибывает по морю. Ведь на пароходе она приходит на четвертый день, а в Киркенес запаздывает и на все шесть…

Люди других профессий нашли бы, пожалуй, иные примеры того, как Тромсё отрезано от основного массива Норвегии, но для журналиста Юхансена этот пример казался наиболее убедительным.

С Юханом Юхансеном меня познакомили в Нарвике.

— Ничего не поделаешь. У нас, коммунистов, своей газеты теперь на севере нет, приходится служить там, где есть место, — словно извиняясь, объяснял он мне.

Юхан — репортер одной из либеральных газет севера, для которой он и пришел взять у меня интервью о советской жизни.

Над пронзительно голубыми глазами выгоревшими мохнатыми колосками ржи нависают брови. Голова же совсем седая.

— Да, время круто посолило мои волосы, — сказал он. — Когда пришли немцы, я работал в здешней коммунистической газете. Вот и получил концлагерь. Три года просидел.

Узнав, что наутро путь мой лежит в Тромсё, Юхан вызвался проводить меня и показать город, благо, сам он давно собирался навестить родных.

Мой новый знакомый родился в самом северном городе мира — Хаммерфесте, гордившемся еще и тем, что он был первым в мире городом, на улицах которого зажглось электрическое освещение. Однако вскоре семья Юхана переселилась в Тромсё, где отец получил постоянную работу на китовом заводе.

В Тромсё прошла и юность Юхана.

— Теперь правительство Западной Германии, — рассказывал он мне, когда на очередной переправе через голубой, как небо, фьорд мы стояли на пароме рядом с автобусом, — хочет загладить вину немецких нацистов и в виде компенсации за потери, — горько усмехнулся Юхан, — ассигновало несколько миллионов крон на пособия норвежцам, выжившим в их лагерях… На мою долю приходится около пяти тысяч крон. Как будто можно то, что мы пережили, оплатить деньгами! Однако мы, коммунисты севера Норвегии, отказались принять эти деньги.

Но тут паром причалил к берегу, автобус наш загудел, собирая пассажиров… И снова пошло петлять шоссе, то подходя к морю, то убегая от него, прячась за высокие, поросшие рябинниками холмы. На склонах же, обращенных к морю, открытых соленым ветрам и штормам, росли лишь мхи да вереск. Уже кончался четвертый час пути, когда автобус, миновав ущелье между скалами, выскочил в веселую зеленую, усеянную ромашками и голубенькими колокольчиками долину. Вершины обступивших ее гор тянулись ввысь, к небу, зацепляли облака.

— Правда, красив Молсэльвдаль, — сказал Юхан, заметив, что я залюбовался открывшимся видом.

На склонах гор среди приземистых редких деревьев виднелись летние дощатые малиновые домики — «хютте», хижина, как их тут называют.

— Вот в той хютте, — показал он на домик, стоявший поодаль от других, — которая принадлежит губернскому врачу, в мае-июне сорокового года жил старый норвежский король Хаккон с кронпринцем Улафом, главнокомандующим норвежской армии. И мало кто из посторонних, встретив этих долговязых, одетых в грубые норвежские свитера лыжников, заподозрил бы, какие знатные гости поселились у доктора. Здесь они жили до самого дня эвакуации штаба в Англию. Немцы не могли их принудить завязать переговоры… Разведка вермахта и не знала точно, где они находятся. Два месяца Тромсё фактически был столицей непокорившейся Норвегии.

Я прильнул к стеклу, чтобы лучше рассмотреть хютте губернского врача, но было уже поздно — автобус огибал холм и выходил к самому проливу, на другом берегу которого разбросал свои строения Тромсё. Среди мелкой россыпи одноэтажных домов и домиков виднелось несколько многоэтажных зданий.

У подъезда гостиницы в Тромсё нас встретил привратник — саами — в пестрой национальной лапландской одежде. Синяя шапка с огромным красным помпоном… Ведь как-никак в Тромсё находится «Лапландская академия» — так местные остряки называют здешнюю учительскую семинарию с отделением, готовящим преподавателей для саами. Их в северной Норвегии насчитывается двадцать тысяч человек.

По большей части саами давно носят европейское платье, но привратник гостиницы и стоящая у дверей привратница одеты в цветастую, яркую национальную одежду, чтобы потешить иностранных туристов. Вот и сейчас один из них в очках с массивной роговой оправой, в гольфах, такой, какими их изображают наши карикатуристы, просит меня щелкнуть затвором его фотоаппарата, снять с лапландкой у дверей гостиницы.

Комнаты в гостинице не имеют номеров — на дверях каждой дощечка с названием какого-нибудь норвежского острова: Вествогёй, Москнесёй, Хинёй, Эстерёй, Ян-Майён и т. д. Это поэтичнее, чем просто номера, и, возможно, привлекательнее для людей, побывавших на этих островах, но зато не так удобно. По обе стороны комнаты «Медвежий остров» были свободны острова «Квалёй» и «Карлсёй». Я мог выбирать любой.

— А чем знаменит каждый из них?

Оказалось, вблизи от Квалёй был торпедирован в прошлую войну немецкий линкор «Тирпиц». Остров же Карлсёй славен тем, что в начале века избрал в стортинг — парламент — одного из первых депутатов-социалистов, сельского пастора Альфреда Эриксена.

Я выбрал Квалёй. Слишком жив в памяти был рассказ Тура Хейердала о его друге, веселом голубоглазом человеке с пышными светлыми волосами, Турстейне Раабю, который десять месяцев, таясь среди скал, выслеживал в фьордах стоянки немецкого флота. На своей переносной рации он выстукивал донесения, наводя на вражеские суда подводные лодки. А после войны Турстейн Раабю разделил с Хейердалом все опасности и славу путешествия на «Кон-Тики».

Каждый раз, возвращаясь в отель, приходилось вчитываться в дощечки на дверях комнат, чтобы невзначай не попасть в чужую. Впрочем, и в своей пришлось провести не больше чем минут пятнадцать, так как встретившие меня друзья сразу же повезли знакомиться с городом.

На главной торговой улице у дверей некоторых магазинов на задних лапах стоят чучела белых медведей, приглашают зайти внутрь. Над иными прибиты рога северного оленя, но большинство витрин оборудовано по-современному, равно как современны и сверхмодные товары за стеклом. Особенно часты лавки с рыболовецкими снастями. Нейлоновые рубашки здесь уступают место нейлоновым сетям.

— Разве в Париже можно увидеть настоящего кита? — спросил Юхан.

Оказывается, нас везут на китовый завод. Хотя время позднее, но откладывать на утро нельзя. Сегодня китобои прибуксировали двух китов — завтра их уже не будет: спешат разделать поскорее.

Уже вечер, но солнце светит вовсю.

Огромного сизого кита талями и крюками выволокли на покатый, уходящий в море помост. Ножами, похожими на мечи, под напористой струей воды разделывают туши. Словно толстые белые перины, отворачивают пласты китового жира. То, что называется китовым усом, — сизые, большие, длиннее метра, пластины, тонко зазубренные с одной стороны, словно окаймленные частой крупной бахромой, — раньше очень ценилось. Ус шел на корсеты модницам, на гребешки. Теперь его заменяет пластмасса. Но главная ценность — мясо и особенно жир, которых в каждом ките столько, сколько в стаде коров в пятьдесят-шестьдесят голов.

Три небольших китобойных судна, принадлежавших заводу, забивают в год полтораста китов. Завод, хотя и выглядит неказисто, старомодно, выдает «на гора» немалую продукцию.

Правда, теперь это в Норвегии единственный завод. После того как киты на севере были почти истреблены, забой их сверх названной нормы международными законами запрещен. И оставлено в Арктике только два завода — в Хвальфиордуре, в Исландии, и здесь, в Тромсё.

Знаменитые норвежские китобои промышляют сейчас в Антарктиде.

Коренастый пожилой рабочий в ярко-желтом непромокаемом комбинезоне, перебросившись несколькими словами с Юханом, ловко отсекает несколько китовых усов и дарит их мне на память о Тромсё.

Я взял лишь пару самых маленьких усиков, длиною по полметра… Порывшись в своем блокноте, старик нашел запись и сказал мне:

— Иван Самохин, Свердловск…

Оказалось, это имя русского военнопленного, с которым он сдружился здесь и при побеге из лагеря помог ему переправиться с острова на Большую землю. До сих пор старик не знает, добрался ли Самохин до родины, просит разузнать о его судьбе и снова связать их, если это возможно.[4]

Я записал адрес старика. Фамилия его тоже Юхансен.

В конторе мне подробно рассказали историю этого последнего китового завода в Норвегии.

Но я приехал в Тромсё вовсе не для того, чтобы знакомиться с китобойным заводом… И не для того, чтобы смотреть ночную работу завода рыбной муки, куда меня повезли с китобойного завода, в цехах которого так тошнотворно пахло. Это было хуже, чем запах рыбы, к которому я в Норвегии уже привык и который господствует в прибрежных поселках и городках. Не отступает он от вас и на многих улочках Тромсё.

«Запах денег» — так здесь, в краю рыбаков, называют запах рыбы. Видимо, неправы были римляне, сложившие пословицу о том, что деньги не пахнут.

В Тромсё я надеялся встретить моего тезку Геннадия Олонкина, участника похода Амундсена на корабле «Мод», прошедшего из Европы в Америку морским путем, вдоль северных берегов Евразийского материка.

Этот же путь «Мод» проделала обратно, имея на борту экипаж всего из четырех человек — вместо требуемых десяти! И среди этих смельчаков, отважившихся на плавание, которое люди благоразумные считали безумством, был молодой моторист Геннадий Никитич Олонкин. Ныне Олонкин начальник радиоотдела в Геофизическом метеоинституте в Тромсё. Но оказалось, что Олонкин тяжело болен и лежит в госпитале в Осло. Там через две недели я и отыскал его. Худой, кожа да кости, бледный, Геннадий Никитич вышел мне навстречу в просторное фойе госпиталя, которое одновременно служило и кафе для больных, принимавших посетителей.

Олонкин охотно, но медленно отвечал на мои расспросы, подыскивая выскочившие вдруг из памяти русские слова. Видно, редко приходилось ему говорить на родном языке. Впрочем, у этого урожденного архангелогородца два родных языка: его отец, промышлявший рыбу помор, женился, на норвежке — матери Геннадия Никитича. Самого его с молодых лет потянуло к редкой по тому времени у нас профессии моториста и к радиотелеграфу. Походив зуйком, а затем мотористом в Белом и Баренцевом морях, он вскоре стал радистом в порту Александровске на Мурмане, а затем перебрался на зимовку при рации на Югорском Шаре…

Летом восемнадцатого года туда подошла «Мод», и от нее отвалила шлюпка с Амундсеном. Он пробыл целый день у зимовщиков, расспрашивая о метеонаблюдениях, о прогнозах, рассказывая о значении своего похода для мореплавания вообще и для России — в частности.

«Кто пойдет со мной? — спрашивал он зимовщиков. — У меня в команде девять человек, не хватает одного. И как раз машиниста».

— Говорили мы с ним, конечно, по-норвежски, — вспоминал Олонкин. — В то время фронты гражданской войны перерезали живое тело России. Весь север и побережье Баренцева и Карского морей были в руках белогвардейцев. Правда, до нас они еще не успели добраться, но и не снабжали ничем. Жили впроголодь. Запасов было в обрез, и уход одного из нас улучшил бы положение других.

Целый день пробыл тогда у зимовщиков Амундсен. Они слушали его затаив дыхание. Еще бы! Ведь он был героем — первым человеком, достигшим Южного полюса, открывшим его…

— Я был молод, вся жизнь впереди!.. И я решил сделать шаг, который определил все дальнейшее течение моей жизни, — продолжал Геннадий Олонкин. — Я принял предложение Амундсена. Это был очень хороший человек. Справедливый, строгий. В самых тяжелых переделках, сколько бы нас ни было, дисциплину он поддерживал настоящую! Без скидок.

Плавание на корабле «Мод» туда и обратно по северо-восточному морскому пути заняло семь лет, и когда в 1925 году корабль «Мод» закончил свой поход у берегов Тромсё, в команде оставалось всего четыре человека, и среди них — Геннадий Олонкин.

— О подробностях двух наших плаваний вы знаете из книги Амундсена, — сказал Олонкин, приступая ко второй чашке черного кофе.

Да, я хорошо помню книгу Руала Амундсена «Экспедиция на «Мод» вдоль северного побережья Азии».

Трудно счесть, сколько раз встречается в его дневнике фамилия матроса, машиниста, радиста, переводчика, научного сотрудника, каюра Геннадия Олонкина, «специалиста на все руки как в практической, так и научной области».

«В первый раз я вполне оценил хорошие качества Олонкина, — писал Амундсен, сообщая о покупке для экспедиции оленей у ненцев. — Несмотря на свою молодость, ему едва исполнился 21 год, он вел переговоры так, что мне стало ясно, что он гораздо умнее и рассудительнее, чем можно было предположить о человеке его возраста».

Это было еще до того, как Геннадий Никитич стал членом экипажа «Мод».

А через несколько дней, зачислив молодого радиста в штат экспедиции, Амундсен, как бы оправдываясь, записал:

«Я всегда держался того мнения, что в подобные экспедиции следует брать людей, перешагнувших по меньшей мере за тридцать лет. Но должен признаться, здесь я столкнулся с исключением».

А через три месяца, когда солнце окончательно исчезло и наступила зимняя ночь, в дневнике Амундсена появляется новая запись: «Олонкин, который с течением времени нравился мне все больше и больше ввиду многих его хороших качеств, был назначен заведующим запасами масла и угля экспедиции. Несмотря на молодость, в нем сильно развито чувство ответственности».

Такой оценкой сурового и требовательного капитана мог бы гордиться каждый. Правда, о ней Геннадий Олонкин узнал лишь через несколько лет, когда Руал Амундсен опубликовал свою книгу.

— Ну, а разве книга его все исчерпала? Неужели, Геннадий Никитич, никто, кроме Амундсена, на борту не вел дневника?

— Да, каждый из нас, наверное, что-то записывал. Но у нас был договор с командиром — никто после похода не имеет права в течение пяти лет ничего публиковать об этом плавании. Своей книгой Амундсен хотел покрыть хоть часть долгов, в которых завяз при подготовке экспедиции…

— И вы тоже вели записи? — допытывался я.

— Да. И у меня хранится дневничок… Кое-что там есть свое. Но, как я вам говорил, вначале пять лет ничего нельзя было публиковать. А потом я был занят другим. Начали думать о полетах на Северный полюс. Я сам летел в тысяча девятьсот двадцать шестом году из Рима с Амундсеном на дирижабле «Норге». Но меня оставили на Шпицбергене для связи.

Я спросил Геннадия Никитича, принимал ли он участие в спасении Амундсена, когда тот, вылетев на поиски экспедиции Нобиле, погиб в ледяных морях Заполярья.

— Я тогда был радистом станции на острове Ян-Майен. Мы не спали несколько суток, отыскивая по радио следы Амундсена и связывая друг с другом спасательные группы… Мы так надеялись, что советские летчики найдут его, что люди с «Красина» подберут не только экспедицию Нобиле, но найдут и Руала! Но… — Он печально развел руками; отдававшая желтизной кожа на кистях казалась иссушенной.

Олонкин пообещал выполнить мою просьбу, прислать фотокопии своих записей о плавании на корабле «Мод» — вел он их еще на русском языке.

— Можете пользоваться ими как хотите, даже публиковать, только вряд ли кому это будет сейчас интересно.

Человек точный и обязательный, Геннадий Никитич своего обещания не выполнил только потому, что из госпиталя он уже не вернулся в Тромсё. Через некоторое время в Москве я узнал, что он умер.


После осмотра китового завода и фабрики рыбной муки у нас оставалось еще часа полтора до встречи с активистами Общества дружбы с Советским Союзом, назначенной на квартире заместителя председателя здешнего муниципалитета — маляра Эйвара. Никого не смущало, что встреча эта намечена в тот час, когда еще положено спать. Полуночное солнце, не доходя до горизонта, даже не окунувшись в воду, поднимается над океаном, нарушая здесь размеренное течение суток. Ну, а зато зимой спят вдосталь.

Это мне было на руку, за один день удавалось узнать и увидеть раза в два больше, чем увидел бы, приехав в другое время года…

Ожидая Эйвара, Юхан показывал мне запечатленную в камне и бронзе жизнь Тромсё.

Если бы я ничего не знал о том, что раньше этот город, заброшенный далеко на север, был отрезан от всего мира и добраться сюда можно было лишь морем, да и то с оказией, я понял бы это и без объяснений, прочитав надпись на памятнике капитану Ричарду Райту, воздвигнутом на главной площади Тромсё. Капитан этот первый открыл в начале века регулярные рейсы, раз в две недели связывавшие Тромсё с Бергеном и через Берген — со всем остальным миром.

Но, несмотря на оторванность острова, «поморская торговля» — оживленная меновая беспошлинная торговля с русскими поморами — еще в прошлом веке сделала Тромсё важным узловым городом северной Норвегии. Здесь не редкость встретить на улице старика, говорящего по-русски, и самовар в доме.

Тромсё стал также тем пунктом, откуда отправлялись полярные экспедиции и куда они возвращались.

Тромсё первым встречало вырвавшийся из ледяного плена «Фрам».

Отсюда в конце прошлого века стартовала экспедиция шведа Андре, замышлявшая добраться до Северного полюса на воздушном шаре.

В Тромсё же начинала свой знаменитый поход вдоль берегов Сибири в Америку шхуна «Мод».

На том месте, где стоял самолет «Латам», на котором Амундсен стартовал в свой последний полет, парижская газета «Тан» поставила памятный камень. Полет субсидировался этой газетой, которая из трагедии сделала себе рекламу.

А на площади на невысоком пьедестале, широко, как матросы при качке, расставив ноги в унтах, в длинной малице с меховым воротником, с непокрытой головой в свете ночного солнца, стоял сам бронзовый капитан ледовых морей, устремив орлиный взор вдаль, в сторону океана. У ног его всегда лежат цветы и венки.

Разглядывая бронзового Амундсена, я думал: статуя эта поставлена не в память об апогее его жизни — открытии Южного полюса, а о том часе, когда этот немолодой, уже прославленный человек, устремившись во льды спасать итальянскую экспедицию, погиб, «душу отдав за други своя». И в этом, по-моему, сказываются те стороны норвежского характера, которые делают Норвегию такой близкой нашему сердцу…

Есть в Тромсё еще два памятника — их мне тоже показал Юхан. Один памятник — местному поэту-псалмопевцу, который не только слагал псалмы, но и сочинял музыку к ним. Поставили его прихожане, благодарные за услаждение души и слуха. Позеленевший от времени и непогод, на высоком постаменте, в длинном сюртуке, с непокрытой головой, стоит псалмопевец перед кирхой. А другой памятник — обыкновенный серый валун, отполированный дождями, ветрами, морскими волнами. Раньше он лежал метрах в пятидесяти отсюда. Но в 1774 году местного кузнеца, который славился необычайной силой, кабатчик не пустил в свое заведение, заявив, что пьяным там не место. Кузнец же, желая доказать, что он трезв, подошел к валуну, поднял его и перенес на несколько шагов к кабаку, вызвав всеобщее восхищение.

Давно уже исчез след кабака и то место, где он когда-то стоял, определяется лишь расположением валуна, но «подвиг» пьяного кузнеца сохраняется в памяти потомков, и веское доказательство его — валун — охраняется старожилами, как оберегались бы греками руины авгиевых конюшен, если бы они сохранились, — вещественное свидетельство одного из подвигов Геракла…

Но в тот час я больше всего был заинтересован в том, чтобы Юхан продолжил рассказ, начатый на пароме.

— Почему вы не захотели воспользоваться деньгами — возмещением, полученным от ФРГ? — спросил я Юхана.

— Вы помните об этом? — Довольная улыбка скользнула по его лицу.

— На что хватило бы этой суммы?

— На три месяца в санатории, на подержанный автомобиль, на… Но никто из коммунистов на севере, повторяю, не захотел лично воспользоваться этими деньгами. Знаете ли вы, что такое диабет? — вдруг спросил он.

Вопрос был, признаюсь, неожиданный, но, не дожидаясь ответа, Юхан продолжал:

— Вы человек не такой уж молодой и, наверное, помните время, когда сахарная болезнь — диабет был смертельной болезнью. Человеку все время хочется есть, его томит неутолимая жажда. Но, сколько бы ни пил и ни ел, больной быстро теряет в весе и умирает от истощения. Мой дядя и тетка погибли от сахарной болезни. Но к тому времени, когда диабетом заболела моя мать, уже был открыт инсулин. Если его впрыскивать ежедневно, болезнь становится неопасной. Великая победа человека над одной из каверз, которые преподносит ему природа! Но, если прекратить инъекции, болезнь вспыхивает во всей смертоносной силе… И вот весной сорокового года, когда немцы захватили весь юг и центр Норвегии и кровопролитные бои шли у Нарвика, в аптеке нам сказали, что инсулина больше нет. А Осло и Берген, откуда можно бы его получить, захвачены врагом… Можете представить, какая беда навалилась на нас. Горе, которое мы переживали вместе со всем народом, усугублялось нашим семейным. Смерть матери, казалось, предрешена. И вдруг по радио и по газетным сообщениям мы узнаем, что немецкое командование разрешило норвежскому Красному Кресту отправить из Осло на север, в Тромсё, гидросамолет с грузом самых необходимых лекарств, в том числе с инсулином. У многих даже шевельнулась мысль: «А может, немцы не так уж плохи, как о них пишут?»

«Да, судя по всему, человечество, несмотря ни на что, идет все-таки путем прогресса!» — сказал отец.

«Именно на такой эффект немцы и рассчитывают! Они хотят подкупить нас!» — возражал я.

«Как бы то ни было, они спасают жизнь твоей матери!» — отрубил он…

Прошла еще неделя, и я увидел, как на аквадроме, том самом, с которого завтра вы улетите в Киркенес, покачивается на поплавках ослепительно белый гидроплан «Вако» с ярко-красными крестами на фюзеляже и крыльях. Кто бы мог предположить, что этот белый лебедь — символ лжи, посланец коварства. Нет, вы не думайте, лекарство-то было настоящее! А еще через неделю местный Красный Крест роздал больным полученные по воздуху лекарства. Мать была спасена…

«Может быть, королю в самом деле надо начать переговоры с Гитлером?» — утвердительно спрашивал мой отец.

Да и не он один. На это немцы и рассчитывали, сообщая во всех газетах о самолете с медикаментами и многократно объявляя по радио, чтобы англичане, мол, не сбили, что самолет имеет нейтральный статус.

Когда через год на транспорте, переправлявшем нас из лагеря Грини в Заксенхаузен, я рассказал человеку, который уже несколько месяцев разделял со мной все тяготы лагерной жизни (известный у нас актер), об этом даре нацистов, он вдруг побледнел, пристально поглядел на меня и с изумлением спросил:

«Как? Разве этот самолет долетел до Тромсё?.. Немцы потеряли его, разыскивали по радио, писали, что он сбит, и мы так радовались этому!»

Тут уже наступил мой черед удивляться:

«Как — радовались? Ведь на борту были медикаменты!»

Но он продолжал свое:

«Самолет прилетел! И ничего с ним не приключилось?..»

И тут я узнал от него о том, как нацисты хотели превратить санитарный самолет в «троянского коня», или историю о волке в овечьей шкуре…

В Осло правление Красного Креста было удивлено тем, что послать в Тромсё самолет с медикаментами предложил немецкий майор Бенеке, которого знали как штабиста и старого разведчика, хотя он и пришел в Красный Крест в темном штатском костюме.

Атмосфера во время заседания была ледяной. Майор, поняв, что некоторые из присутствующих узнали его, сказал:

«Я намеренно пришел в штатском, иначе у вас создалось бы впечатление, что речь идет о приказе. Немецкое командование руководствуется исключительно мотивами гуманности!»

Президент Красного Креста хотел было отказаться. Уж очень подозрительной ему показалась эта немецкая благотворительность. Но Красный Крест — организация гуманистическая и не может не принять самолета с важнейшими медикаментами. В конце концов Красный Крест с благодарностью принял немецкое предложение.

…Но сразу же после появления в газетах сообщения о том, что норвежский санитарный гидросамолет, пилотируемый норвежскими летчиками, готовится к перелету над горами до Тронхейма, а затем вдоль побережья на север, к Тромсё, наши добровольцы-разведчики из Сопротивления стали отыскивать ключи к этому неожиданному подарку нацистов. Долго рассказывать, как подбирались эти ключи, да в то время друг мой по лагерю и не знал всех подробностей. Во всяком случае, через несколько дней, в субботу вечером, в магазине мод — явочной квартире, хозяйкой которой была приятельница моего друга, тоже бывшая актриса, — стало известно, что пилотом и механиком санитарного самолета назначены заядлые квислинговцы. Им немецкое командование поручало добиться в Тромсё свидания с королем, чтобы передать предложение о «почетном мире», о том, что немцы вовсе не хотят воевать с Норвегией, что они оставят во главе ее нынешнего короля, что их цель — лишь закрыть путь, по которому железная руда могла бы из Швеции идти в Англию, и обезопасить себя от вражеских десантов. Если это будет возможно, летчики должны были похитить короля и доставить в Осло. А если не удастся похищение, «ускорить конец болезни» (в те дни немцами всячески распространялись слухи о тяжелой болезни Хаккона). Все это досконально выяснила наша «самодеятельная», но очень ловкая разведка.

Вы знаете, я не монархист, но должен сказать, что тогдашний король вел себя молодцом. Он не сдался, не капитулировал перед немцами, которым не удалось, как они собирались, в первый же день захватить его во дворце. Он бежал на север, где были сосредоточены главные силы норвежской армии. Потому что нас и в то время всячески стращали «русской опасностью».

Гитлер, как теперь выяснилось, за неделю до вторжения в Норвегию приказал ни при каких обстоятельствах не упускать короля. Поэтому, когда немцы обнаружили, что дворец пуст, их военно-воздушный атташе капитан Шиндлер присоединился к роте парашютистов, которой поставили задачу захватить короля и доставить в Осло, захочет он этого или не захочет. В схватке под Мидскугом атташе этот был смертельно ранен, когда помогал подносить боеприпасы парашютистам, безуспешно пытавшимся захватить короля.

Немцы подвергли яростной бомбежке город Нюбергсунд и Эльверум, вблизи от Осло, где некоторое время находился король и штаб, но «ликвидировать» его так и не удалось.

До Тромсё же, куда перебрался Хаккон, бомбардировщики тогда не долетали — не позволяло и расстояние, и отсутствие подходящих аэродромов…

В эти дни фашисты по их планам должны были захватить Голландию и начать генеральное наступление на Францию. Поэтому немцам было необходимо возможно скорее сломить сопротивление норвежцев и развязать себе руки на севере. Задуманная ими в Норвегии диверсия облегчила бы задачу вермахта.

О плане вторжения во Францию наши разведчики не знали, но о том, для чего вермахт подарил медикаменты, хозяйка магазина мод узнала как раз накануне вылета санитарного самолета, в субботу одиннадцатого мая. Нужно было спешно что-то предпринять, чтобы летчик и механик, которых специально отобрал немецкий офицер, не полетели.

Нельзя терять ни минуты!

И вот бывшая актриса и ее приятель, мой друг актер, помчались отыскивать людей, которые могли отменить полет.

Актер бросился в больницу Красного Креста предупредить врача хирурга Хольста. Но тот делал сложную операцию, на которую уйдет по меньшей мере час, а то и два. Завтра, в воскресенье, никого нигде не застанешь и будет поздно предотвратить катастрофу! Взлет же намечен утром.

Из больницы, перескакивая с одного трамвая на другой, актер кинулся в правление Красного Креста.

Президента и служащих там уже нет — поздно. Что делать?! На счастье, в конторе почему-то находился Хельге Ингстад, известный полярный исследователь, человек решительных действий.

«Будь что будет, — решил актер, — может, он поможет! А немецкий секрет нечего хранить от норвежца…»

Артист этот был очень популярен в амплуа комика-простака, и при первом же взгляде на него человек, видевший его на сцене, настраивался на то, чтобы услышать какой-нибудь анекдот, соленую шуточку. Но улыбка сошла с лица полярника после первых же слов. Он выслушал, не прерывая собеседника, всю историю и, когда пожилой комик, отирая платком пот со лба, воскликнул: «Надо что-то предпринять!», коротко сказал: «Я позабочусь об этом!..»

«Мы были в отчаянии, когда узнали, что самолет все-таки поднялся с аэродрома, — рассказывал мне в лагере актер. — И обрадовались, когда узнали, что англичане сбили его. Так ты говоришь, что он все-таки прилетел?» — с недоумением пожал плечами актер.

«Мы получили инсулин и прочие лекарства», — отвечал Юхан.

…Только уже после войны удалось разузнать, что же произошло утром двенадцатого мая на аэродроме Грессхольмен, вблизи Осло.

Спозаранок у белого гидроплана уже возились пилот и механик, проверяя, все ли в порядке, все ли готово к вылету.

Устойчивость у гидроплана хорошая, погода прекрасная. Ослепительно солнечная дорожка поблескивает, пересекая водяную гладь аквадрома. Ни ветерка.

И вдруг нежданно-негаданно появляется молодой летчик, местный уроженец Ханс Лунд. Осмотрев самолет, он говорит: «Молодцы, все отлично!» — и протягивает летчику-квислинговцу удостоверение, из которого ясно, что Красный Крест предписывает пилотировать этот самолет ему, Хансу Лунду.

Удивленный летчик не верит ни глазам своим, ни ушам, но ему ничего не остается делать, как подчиниться. Разозленный, он уступает место за штурвалом машины Лунду, а его механик — пришедшему вместе с Лундом с такими же документами механику Карлсену.

К самому отлету подоспел немецкий майор, ему только что удалось устранить последнее немаловажное препятствие в воскресный день. Он добился, что в Тронхейме на аэродроме гидросамолет дозаправят горючим. Но тут, к его удивлению, незнакомый пилот с механиком. Еле сдерживая ярость и сделав вид, что все в порядке, он успевает еще отвести в сторону Лунда и тихо, так, что никто не видит, передает ему запечатанное письмо с предложением «почетного мира».

Проплясав поплавками по голубому аквадрому, гидросамолет делает круг. Раздосадованный тем, что летят не те, кого он подготовил, немецкий майор с мостков, уходящих в море, все же «приветливо» машет рукой улетающим. Ни он, ни летчик не знают, что знаменитый полярник поздно вечером сделал все, как и пообещал актеру, чтобы сорвать замысел гитлеровцев.

— Впрочем, обо всем этом мы узнали только после войны, и я даже брал интервью у Лунда. Он теперь уже не лейтенант, а подполковник.

— А вы рассказали отцу причину внезапного человеколюбия вермахта? — спросил я.

— Еще до моего освобождения он узнал им настоящую цену. За то, что он с матерью передавал собранную ими у рыбаков рыбу русским военнопленным, немцы сначала избили их до полусмерти, а затем полгода держали в лагерях. О, они считают, что еще дешево отделались… Мать делала это, конечно, не из-за политики, а из благочестия. Верующая христианка. На допросе она сказала: «Мне все равно, кто страдает, русский ли, немец ли, перед господом «несть ни эллина, ни иудея», и, когда вы будете заперты в лагере в таких же условиях, я вам тоже буду носить рыбу». Эти ее слова привели в такое бешенство следователя, что он не постеснялся избить почтенную мать семейства. Умерла моя мать сразу после войны. А отца моего вы видели — это он на заводе просил узнать, добрался ли до родины его русский друг… Впрочем, вы его еще увидите… Теперь вам понятно, почему мы, коммунисты севера, не захотели принимать в возмещение подачки из Западной Германии.

— Не мне, конечно, вас учить, но ведь можно истратить эти суммы на полезное дело, — робко сказал я.

— Мы считаем другого человека умным, когда он думает так же, как мы сами, — засмеялся Юхан. — Ваша мысль на правильном пути. Мы тоже решили извлечь из этого наибольшую прибыль для общего дела… Обратить их «дар» против дарителей.

Но в ту минуту я так и не узнал, в чем заключалось это решение. Около валуна остановилась машина, на которой мы должны были ехать к Эйвару…

Был поздний час, но о том, что время близится к полуночи, можно было понять лишь по тому, что на улице куда менее людно, чем днем, когда не насчитывающий и пятнадцати тысяч жителей Тромсё выглядит очень оживленным городком.


Однако перед встречей с друзьями у Эйвара нам предстояло еще осмотреть новую школу — на этом настаивал хозяин, сухонький, невысокий, очень подвижной человек, что называется, «в летах». Он сам большим ключом отпер входные двери школы. Показывал ее нам с неподдельной радостью первооткрывателя.

Почти в каждом классе стены выкрашены им самолично. Но не этим он так гордился, а тем, что был депутатом муниципалитета, членом комиссии, ведавшей просвещением, той самой комиссии, которая настояла на постройке этой школы, утверждала проект ее и приняла здание в начале учебного года. Поэтому-то у него и оказались ключи от нее. В безлюдных помещениях — была ночь и каникулы — в каждом классе я увидел на стене розовеющие в лучах низкого, ночного солнца рисунки, почти все изображавшие одно и то же.

— Была задана вольная тема, импровизация, — объяснил Эйвар. — Никто не ожидал, что почти все в разных классах, и малыши и старшеклассники, нарисуют каждый по-своему одно и то же.

Это были мосты. Мосты, озаренные багровым солнцем, и другие — с черной водой под пролетом, отражающей лунный серп. Мосты с северными ветвящимися, как рога оленя, сияниями над ними.

На одном рисунке, нанесенная черной тушью, тонкая прямая линия соединяет два залитых чернилами берега… На другом — под мостом плывет важный кит, подпирая пролет столбом выбрасываемой воды, а рядом с ним клубит дым труба океанского многопалубного корабля.

Чайки и самолеты кружили над мостами. Из ярких, казалось бы, бесформенных пятен «у импрессионистов» непонятно как складывались очертания моста. Но они так же, как и «примитивисты» и «бескрылые натуралисты», были захвачены одной темой, одним сюжетом — мост.

Стало ясно, чем в этом году жил город, о чем шел разговор на уроках, о чем беседовали в каждой семье, во что играли мальчишки, какую важную роль в жизни аборигенов призван был сыграть новый мост, соединяющий Тромсё по сухопутью со страной, с миром.

Из широких окон школы видны три новых семиэтажных жилых дома. Они высятся одиноко на окраине малоэтажного заполярного Парижа, в стороне от них, ближе к морю, на камнях сооружения из жердей, предназначенные для сушки трески, а позади простиралось пустое пространство, которое у нас назвали бы тундрой. Взглянув на эти дома, Эйвар неодобрительно покачал головой:

— Я против таких домов. Как можно с седьмого этажа воспитывать детей, которые играют на дворе? Как вообще можно уследить за ними?!

Ну что ж, жена Эйвара могла бы следить за детьми из окна своего одноэтажного домика. Он уже был полон гостей, когда мы вместе с хозяином появились у его крыльца.

Среди гостей был и старик с китового завода, лысый, с выцветшими уже голубыми глазами под бровями, словно слепленными из мохнатого снега. Странно, как это сразу я не заметил его сходства с Юханом.

Мы поздоровались с ним, как старые знакомые.

В уютном домике Эйвара во всех трех комнатах каждая из стен окрашена в разный цвет.

— Это преимущество вашей профессии? — спросил я хозяина.

— Нет, это нынешняя мода, — быстро ответил он, — и правильная. Пусть глаз радуется радуге, зачем утомлять его однообразием.

За уставленным яствами столом, при мигающем доверительном свете свечей, завязалась живая беседа, такая, что утром я с превеликим трудом мог привести в порядок свои записи. Но это уже было на другой день.

Домой, в гостиницу, до моего острова «Квалёй» и мимо белых медведей на улицах, зазывающих покупателей в магазин, меня провожал Юхан Юхансен. Сам он ночевал у отца. В коридоре мы встретили знакомых саами с женой; они были уже в обыкновенных костюмах — национальное лапландское платье отдыхало «до завтра».

У самых дверей номера я сказал Юхану:

— Но я так и не узнал, во что вы хотите обратить деньги из ФРГ…

— Вы не забыли об этом? Мы решили отдать их на типографские машины. Хотим создать нашу газету на севере — в Тромсё или Киркенесе… На их лагерные деньги — нашу газету! Неплохо придумано? А газетка нам здесь ух как нужна! Уже есть и название — «Северное пламя»… Только денег этих, вероятно, не хватит, придется еще как-нибудь изловчиться.

И, пожимая Юхану на прощание руку, я от всей души пожелал, чтобы возможно скорее зажглось его «Северное пламя» над горами и фьордами Финмарка и Тромсё.

Загрузка...