Они шли рядом с южной стороны, оттуда, где нагромождения коричневатых валунов напоминали вылезшее на берег стадо моржей. Это сходство особенно усиливалось в нынешнюю осеннюю штормовую погоду, когда с неба беспрерывно сеялось нечто мокрое — не то дождь, не то морось какая-то, порой превращающаяся в чистый, редкий снегопад. И все же это еще не был настоящий зимний снегопад, потому что снежинки, даже еще не долетая до черной сырой земли, таяли.
Мужчина и мальчик, плотно затянутые в непромокаемые с капюшонами куртки, в высоких резиновых сапогах, медленно шли вдоль кромки берегового припая, мимо сельской бани с большой кучей каменного угля, старого полуразрушенного, завалившегося набок корпуса железного катера, к белым вельботам под высоким дернистым берегом.
Каждый день я их видел, здоровался с ними, но не решался заговорить, хотя по пытливому и любопытному взгляду мужчины угадывалось, что он не прочь отвлечься от постоянного общения с ребенком, завести настоящую мужскую беседу. Но мужчина, по всему видать, был из той же породы, что и я: внутренне застенчив и робок в общении с первыми встречными и незнакомыми. И до сих пор попытка вторжения в новый, незнакомый мир нового человека для меня мучительно трудна.
А заговорить очень хотелось, особенно из-за мальчишки, беленького, какого-то нездешнего своим обликом и поведением, хотя он говорил по-чукотски, и, судя по произношению, язык этот для него был родным.
В сельской столовой, оставшись за утренним стаканом крепкого чая, я осторожно осведомился об этом человеке у местной поварихи, которая одновременно была и официанткой и судомойкой в этом крохотном заведении общественного питания.
— А это Рэмкын с сыном, — сказала повариха. — Чудак-человек все ждет, надеется…
— А чего он ждет? На что надеется? — полюбопытствовал я.
— Надеется, что она вернется, — сказала повариха, — его Золотозубая!
В ее топе послышалось какое-то неодобрение и даже презрение к мужчине и к той, неизвестной мне Золотозубой.
— Мальчишку жалко, — вздохнула повариха.
Она вытирала мокрой тряпкой зеленый пластик на обеденных столах, кружась вокруг меня:
— Уж больно хороший мальчик, прямо ангелочек!
Повариха приблизилась к моему столу, смахнула со лба отсыревшую прядь волос и заговорщически продолжала:
— Прямо не верится, что такая любовь может быть! Три года ждет, и хоть бы на кого глянул.
— А кто она такая, эта Золотозубая? — осторожно спросил я, поневоле завораживаясь звучанием то ли прозвища, то ли фамилии.
— Была одна тут, — скривив губы, произнесла повариха. — В магазине работала.
— А где же она теперь?
Повариха с удивлением посмотрела на меня:
— Как где! В тюрьме, разумеется. Куда же еще оттуда попадают? В этом году кончается срок, так Рэмкын все ждет, когда она вернется.
Я допил свой чай и, поднимаясь из-за стола, задал последний вопрос:
— А что, красивая она была, эта Золотозубая?
— Да какая там красота! Белобрысая, волосы жиденькие, глазки синенькие…
В совхозной конторе я узнал, что Рэмкын уже шесть лет работает на местной электростанции, а родом он из тундрового стойбища. Закончив десятилетку в районном центре, ушел в армию, а отслужив, вернулся в село с хорошей специальностью механика-дизелиста. Женат был на продавщице местного магазина Зое Никульковой, которая отбывает наказание за хищение…
Сама по себе жизненная ситуация внешне казалась довольно банальной, простой до схематичности: наивная, но в общем-то решительная предприимчивая девчонка искала, как быстро и легко разбогатеть. Для этого она избрала, как ей показалось, прямой и простой путь: приехать в отдаленное чукотское село, где покупатель, по ее представлениям, был не шибко грамотный, и контроль не бог весть какой… А так как одной, здоровой и молодой девахе, все же тоскливо, решила пока выйти замуж за местного пария.
Примерно такая картина сложилась у меня в голове, но что-то было во всем этом недосказанное, какой-то намек на тайну.
Все же было бы интересно поговорить с самим Рэмкыном. Сначала мы здоровались, затем стали обмениваться замечаниями по поводу погоды, потому что именно она и держала меня в селении, из которого в эту пору можно было выбраться только вертолетом.
— Неделю еще посидите, — уверенно сказал Рэмкын, присаживаясь рядом на полузанесенные галькой и песком китовые челюсти. — Сейчас такое время. А перед самыми морозами дней десять постоит ясная, тихая погода — только летай.
— Откуда вы все это знаете? — с невольной усмешкой спросил я его.
— Все знают, — просто ответил Рэмкын. — Так бывает каждый год, и все об этом знают.
Рядом, чуть поодаль, играл мальчик. Он не вмешивался в наш разговор и вообще был на удивление тихим и послушным. Он что-то мастерил из мокрого песка, передвигал куски плавника, камешки и при этом все время что-то говорил, погруженный в собственный, созданный детским воображением мир. Я хорошо помнил этот оставшийся в далеком детстве мир: только в нем я был по-настоящему свободен, был кем угодно: и действующим лицом, и всесильным распорядителем, и даже создателем. Такого ощущения свободы и могущества я больше никогда и нигде не испытывал, кроме как во время детских игр наедине с собой.
Рэмкын смотрел в море, слегка прищурившись, как человек, которому зрение никаких хлопот не доставляет — видеть хорошо доступное глазу для него так же естественно, как дышать, ходить…
— Жаль, что в этом году пароходов больше не будет, — сказал он с тоской в голосе. — Все что надо, все привезли: и топливо, и стройматериалы, и товары разные…
Сказав это, он сразу оборвал фразу и, пытливо всмотревшись в мое лицо — знаю ли я его историю? — замолчал, а потом тихо сказал:
— Она совсем не такая…
И еще раз глянул на меня. А что мне сказать? Не собирался я затевать разговора о ней, не спрашивал его.
— Все, что говорят о ней плохого — неправда, — продолжал Рэмкын.
Я не знал, что делать. В моем представлении уже сложился облик Зои: невысокая, плотная девчонка со светлыми тонкими волосами. Ничем особенным не примечательное лицо, может быть только веснушки. И крупный рот с тонкими полураскрытыми губами, за которыми блестят золотые зубы… Иначе откуда у нее такое прозвище — Золотозубая?
Чтобы хоть что-то сказать, я спросил:
— Думаешь, ее неправильно осудили?
Рэмкын ответил сразу:
— Да нет! Осудили ее правильно. Больно много наворовала. Могли и больше дать, да из-за ребенка срок уменьшили… И все-таки она не такая. Она очень хорошая! Когда ее судили, так жалко было, что я чуть не плакал. Может, даже и плакал внутренними слезами, но внешне не показывал…
Это был первый порыв к откровенности у Рэмкына. Но продолжался он недолго. Он вдруг словно бы спохватился, умолк, и на его лице появилось выражение недовольства. Несколько минут он так молчал, наблюдал за играющим сыном, и понемногу лицо его менялось, светлело, будто на хмурую осеннюю тундру вдруг упали пробившиеся сквозь облака солнечные лучи. Он смотрел на ребенка, и такая любовь светилась в его глазах, что даже весь его собственный облик преобразился, переполненный нежностью и теплотой. Обычно угрюмый на вид, он сейчас выглядел совершенно другим, и я, грешным делом, позавидовал ему, потому что у меня тоже были дети, но они как-то незаметно и быстро превратились из вот таких вот прелестных малышей в чуть ли не моих сверстников со множеством взрослых проблем. Позавидовал прежде всего его пока незамутненной надежде и ощущению того, что он как бы видел собственное продолжение в будущем, еще верил в то, что может руководить этим будущим, превратить свою веру в действительность.
— Никитка! — позвал он мальчика, и я понял, что и в звучание имени он вкладывает только одно, присущее вот только этому одному мальчику значение.
— Я играю, — ответил малыш.
Ему, по всему видать, трудно было оторваться от игры, возвратиться из воображаемого мира в повседневную действительность, в которой он уже не был таким полным властелином.
Мальчик подошел к отцу, протянул ему испачканную в песке руку и с любопытством посмотрел на меня.
Рэмкын глянул на часы и заторопился:
— Нам пора домой.
Но прежде чем уйти, он некоторое время потоптался, а потом неуверенно сказал:
— Если хотите, приходите к нам в гости. Я сейчас в отпуске. А живем мы с Никитой вон в том новом доме.
Это был двухэтажный штукатуренный деревянный дом на возвышении. Он стоял так, что его большие окна по фасаду смотрели прямо в море.
— Квартира четыре, — уточнил Рэмкын, беря за руку своего малыша.
В первый же удобный вечер я воспользовался приглашением, заглянув по пути в сельский магазин. Ожидая, пока продавщица взвесит мне конфеты для малыша и выдаст бутылку болгарского сухого вина, я как-то по-новому оглядывал ничем не примечательную внутренность сельского магазина с полками, уставленными консервными банками. На другой половине торгового помещения — одежда, хозяйственные товары, среди которых важно и вызывающе стояли холодильники и два застекленных зеркальных серванта. С потолка свешивалась хрустальная люстра с умопомрачительной ценой на этикетке. Отдельно была оформлена «Полка охотника» с японскими лакированными туфлями на видном месте и складным зонтом. Я попытался представить Золотозубую за здешним прилавком, но не получилось: первоначально сложившийся образ расплывался, уходил в туман противоречивых описаний. Вместо нее я почему-то все чаще вспоминал беленькое личико Никиты, его звонкий голосок, произносящий чукотские слова. В юности, когда я жил в уэленском интернате, в последнем, седьмом классе с нами учился Игорь Маркевич, сын школьной учительницы из Энурмино. Он так хорошо говорил по-чукотски с характерной для жителей северного побережья протяжностью, что многие уэленцы специально приходили в интернат посмотреть на удивительного парня и услышать из его уст наш родной, чукотский разговор. Почему-то это казалось совершенно необыкновенным, граничащим с чудом, хотя в овладении чужими языками жители Уэлена довольно преуспели: многие говорили по-русски, старики хорошо помнили английский, а эскимосский в доброй половине смешанных семей был вторым родным языком. Но чтобы иноплеменник, да еще русский, так прекрасно, ну как настоящий чукча, говорил по-нашему, это и впрямь было необыкновенно и чудно.
Со своими нехитрыми подарками я постучался в четвертую квартиру двухэтажного дома. Рэмкын открыл мне дверь и впустил в довольно просторную прихожую со встроенными шкафами. Из прихожей в открытую дверь виднелась внутренность чисто прибранной кухни.
Рэмкын взял из моих рук намокший плащ, повесил его и повел меня в большую комнату с телевизором. Никита лежал на разостланной на полу оленьей шкуре и смотрел детскую передачу. Он поднял голову и торопливо поздоровался с вошедшим гостем.
— Еттык! — сказал он по-чукотски и снова уставился в экран.
Ответив мальчику, я заметил:
— Хорошая квартира.
— Даже очень хорошая, — с оттенком гордости согласился Рэмкын. — Есть еще одна комната — спальня.
И все же в этом подчеркнуто чисто прибранном жилище чувствовалась временность, неустоявшийся быт, какая-то неполноценность. Я отнес это за счет того, что в доме отсутствовала заботливая женская рука, но Рэмкын, отведя меня на кухню, где уже был накрыт стол и стояла бутылка сухого вина «Старый замок», сказал:
— Здесь было очень красиво и уютно. Кругом — ковры, полированная мебель, хрусталь… Все конфисковали. Приговор был такой: с конфискацией имущества.
Мне не хотелось говорить на эту тему, и я только молча, понимающе кивнул головой.
Рэмкын открыл бутылку, разлил вино по стаканам и виновато произнес:
— Фужеры тоже конфисковали.
Мы молча выпили. На столе вдобавок к чисто чукотской закуске — свежей и соленой рыбе, кускам вареного моржового мяса — стояла глубокая тарелка со свежими яблоками.
Надкусив яблоко, Рэмкын тут же снова наполнил стаканы. Поймав мой вопросительный взгляд, поспешил меня успокоить:
— Я, правду сказать, почти и не пью. Иногда только за компанию сухого вина. Но у меня сегодня такое настроение. Не знаю даже, как это можно объяснить. Наверное, не может человек так долго держать в себе сокровенное. Хочется рассказать. Не просто рассказать, а как бы заново вспомнить. Если вам станет скучно и неинтересно, сразу скажите, я не обижусь.
— Да нет, что вы!
Я не знал еще, как отнестись к такому порыву доверия и откровенности. Но втайне, в глубине души я ожидал или надеялся, что вдруг откроется что-то такое и неведомая мне Золотозубая окажется невиновной, жертвой темных сил…
— Нет, — словно возражая моим смутным надеждам, повторил Рэмкын, — она кругом виновата. Могли еще больше дать, да из-за ребенка пожалели ее… И все-таки она очень хорошая.
…Рэмкын уже работал на местной электростанции, когда Зоя Никулькова появилась в селе. Это случилось ранней весной, когда у берега еще стоял ледовый припай, но снег таял вовсю, и речка, разделявшая селение на две части — старую и новую, вздулась от талой воды, грозя смыть ветхий деревянный мосточек, который здесь наводили каждую весну.
Поначалу были только разговоры о том, что в магазин приехала новая продавщица. Каждый год в селе появлялись новые люди: учителя, менялись конторские работники в совхозе, в других сельских учреждениях, и ничего в этом не было такого уж особенного, из ряда вон выходящего, тем более, что о предстоящем отъезде старой продавщицы, точнее о ее переводе в районный центр, шли разговоры еще зимой.
И то, что приехала молодая девушка, — в этом тоже не было ничего такого примечательного: село богато невестами, и приезжими и местными, и среди них даже на строгий и требовательный вкус немало настоящих красавиц.
Так что, когда Зоя Никулькова заняла свое место за прилавком, никто особенно этим не заинтересовался, кроме одного-единственного человека в селении — Романа Рэмкына.
Зайдя в магазин и увидя за прилавком Зою, Рэмкын от неожиданности даже на время забыл за чем пришел. Он стоял и смотрел на девушку, на ее слегка нахмуренное, словно чем-то недовольное лицо. Иногда она чуть приоткрывала рот и Рэмкыну казалось, что от блестящих ее зубов исходит золотое сияние. «Золотозубая», — тут же мысленно назвал девушку Рэмкын.
Чтобы как-то занять себя, Рэмкын стал разглядывать разложенные на полках товары, пощупал яркие непромокаемые японские куртки из какого-то непрочного пластика, довольно дорогие по цене, постоял перед витриной «Полка охотника», потом перешел к «Полке для новобрачных».
— Эй, жених! — услышал он сзади и обернулся. — Иди, помоги, — попросила продавщица, приглашая его за прилавок.
Рэмкын послушно двинулся за девушкой в холодную, сырую подсобку и помог ей выкатить деревянный бочонок с медом, который ему пришлось и открывать. В тесном помещении он невольно касался ее, встречался руками, и каждый раз его пронизывало странное возбуждение, будто какой-то, сродни электрическому, ток пронзал его. Он замирал, и приходилось делать над собой усилие, чтобы двигаться, помогать, отвечать на короткие вопросы.
Рэмкын вышел из-за прилавка и уже на улице, на пронзительном весеннем ветру вспомнил, что так ничего и не купил, хотя шел за чем-то определенным, а вот за чем, об этом никак не мог вспомнить.
В ту ночь, ворочаясь на своем холостяцком ложе в общежитии, он долго не мог уснуть, потому что каждый раз, когда закрывал глаза, видел перед собой девичье лицо, ослепительную улыбку и невольно повторял каким-то неведомым образом возникшее имя — Золотозубая. Рэмкын считал себя человеком достаточно взрослым, и, хотя с женщинами был не очень смел, нельзя сказать, что он совершенно не знал, как с ними обращаться. Но эта девушка… Как же другие не видят ничего такого, что удалось в ней рассмотреть Рэмкыну? Ее славное, какое-то притягательное своим внутренним задумчивым выражением лицо, светлые волосы, голубые глаза, в зрачках которых, в глубине, светился далекий, крохотный огонек. А голос… Немного хрипловатый, как будто она простужена. Рэмкын почему-то сразу догадался, что эта легкая хрипотца — прирожденное свойство ее голоса. И, хотя между ними не было сказано ни одного значительного слова, Рэмкыну казалось, что в эту весну ему было особенно тепло и светло.
Рэмкын еще несколько раз заходит в магазин, иногда брал себе какие-то совсем ненужные вещи, только бы не торчать подозрительно в торговом помещении, пока однажды продавщица не заметила этого и не спросила:
— Послушай-ка, парень… Как тебя зовут?
— Рэмкын… А по-русски Роман.
— Роман? А Рэмкын — фамилия?
Рэмкын молча кивнул.
— Вот что, Рома, — продолжала продавщица, — я заметила, что ты тут частенько околачиваешься.
Услышав это, Рэмкын густо покраснел.
— Может, выпить хочешь?
Спиртное в сельском магазине продавалось только раз в неделю: вечером в пятницу после рабочего дня. Но это не значило, что в другие дни недели в селе царил строжайший «сухой закон». Как и всякий запрет, этот имел множество путей обхода и лазеек. У кого-то день рождения, у другого семейное торжество, знаменательное событие. Кроме того, если у тебя имелись какие-то подходы к продавщице, то это считалось настоящей удачей. Но Рэмкын особой тяги к спиртному не испытывал: выпивал, но очень редко.
Услышав отрицательный ответ, Зоя удивленно вскинула глаза и медленно протянула:
— Вот оно как… Интересно. А что же ты тогда сюда чуть ли не каждый вечер ходишь? Постой-ка, постой-ка… Нет, это невероятно!
Она перешла на хрипловатый шепот. Рэмкын был готов броситься вон из магазина, но на него напало какое-то оцепенение, и он даже не мог сделать шагу. Хорошо хоть в это время не было покупателей.
Продавщица вышла из-за прилавка, подошла вплотную к замершему Рэмкыну, обошла его вокруг, словно он какой-то столб.
— Нет, не могу поверить… Неужели понравилась? Вот это здорово! Нарочно не придумаешь… А ты знаешь, парень, девка я не простая. В законном браке уже раз была, а уж парней временных у меня перебывало — ой-ой-ой! От Тулы до Владивостока и от Владивостока до бухты Преображения! Так что поостерегись, парень!
Она была на целую голову ниже Рэмкына, и вблизи он только видел ее косынку и ощущал тепло ее плотного, упругого тела, смешанный, но очень приятный и уютный запах, который потом вспоминался с ее обликом. Рэмкын боялся пошевелиться, ненароком дотронуться до нее. Почему-то казалось, что если он ее коснется, то обязательно что-то случится.
— Иди, иди, парень, гуляй! — строго произнесла продавщица, слегка подталкивая Рэмкына к двери.
Он вышел из магазина и незаметно для себя оказался на берегу моря, за угольной кучей возле сельской бани. Рэмкын бездумно шел по чистому галечному берегу к скоплению темно-коричневых валунов, за которые цеплялись редкие голубые льдины. Над спокойной водой летели весенние птичьи стаи, и где-то далеко в море, за ледовым полем, слышались далекие хлопки выстрелов. Вельботов не было видно, они сливались с плавающими льдинами. С дернистого берега к морю отлого спускался снежник, изъеденный волнами так, что по-над берегом опасно нависал просвечивающий холодной синевой заледенелый козырек, с которого на гальку звучно и звонко капало множество капель, рождая удивительную, странную музыку. Рэмкын любил сюда ходить и под музыку тающей воды часами смотрел на морскую даль, на синеющий на юго-востоке мыс Беринга. Он ни о чем не думал, просто созерцал окружающее, изредка с невольным испугом очнувшись, обращался к себе, желая удостовериться в том, что еще жив, что не растворился в воздушной синеве.
Но в этот раз он явно ощущал себя, и все его мысли были обращены на самого себя, внутрь. И Рэмкын был настолько поглощен собственными мыслями, что не слышал звона тысячи капель и даже не заметил купающегося невдалеке от берега молодого моржа. Что же такое случилось? Неужели так вот странно, непонятно и даже отчасти глуповато начинается то, что называется любовью? Почему так мучительно сладко вспоминать весь ее облик, ладную, крепко сбитую фигуру, ее хрипловатый голос и запах, в котором был смешан аромат духов, шампуня и разных пахучих товаров от сушеной петрушки до чеснока и бражного запаха тонких стружек из винных ящиков.
Значит, она догадалась о его чувствах. Даже раньше его самого она распознала, почему его тянуло в магазин, словно он действительно был одержим неодолимым желанием выпить. Но до сих пор Рэмкын даже как следует и не задумывался-то над тем, что с ним такое происходит. Он просто шел в магазин, стоял, глазел на развешенные и разложенные товары, перекидывался словами с покупателями и даже не очень смотрел на продавщицу. Для него достаточно было ощущения ее присутствия и нескольких взглядов в ее сторону. И только вот сейчас, на берегу, он задумался о том, что с ним случилось, и удивился, как это его так угораздило. Это было совсем непохоже на то, что раньше с ним случалось. Ему иногда нравились девушки, и даже несколько раз он был совершенно уверен в том, что влюблен. Даже казалось, что страдал, глубоко переживал и, бывало, ночей не спал. Но потом все проходило, и удивительно, что в душе и в памяти никакого следа не оставалось. Это как после пурги. Вдруг куда-то исчезает и ветер, и летящий снег, и облака, и не верится, что еще несколько часов назад не было видно собственной протянутой руки, соседнего дома, морской дали. На этот раз Рэмкын точно знал: нынешнее — совсем другое, ранее неизведанное, даже чем-то пугающее.
Несколько дней после этого Рэмкын не заходил в магазин, даже если ему действительно надо было что-то купить. В этом случае он просил товарища. Продавщицу он видел только издали и прятался, чтобы она не догадалась, что он наблюдает за ней. В сердце чувствовался и ныл какой-то остро-сладкий осколок, и Рэмкын ловил себя на том, что он думает о ней и переживает боль с непонятным и мучительным удовольствием.
Но день ото дня это мучение становилось все сильнее, и однажды в пятницу, пересилив отвращение, Рэмкын выпил стакан водки для храбрости и отправился в магазин. Продажа вина уже закончилась, но все же некоторые жаждущие еще толпились у прилавка, обращаясь с мольбой к продавщице.
— А! И ты явился! — с каким-то радостным удивлением воскликнула Зоя, завидя Рэмкына.
— И я! — храбро ответил Рэмкын.
Потом, когда он протрезвел и вспоминал происшедшее, вместе с чувством жгучего стыда приходило незабываемое ощущение отъединения от самого себя, словно в твою телесную оболочку влез кто-то другой, который и куражился и выкрикивал:
— Золотозубая! Я тебя люблю!
И даже пытался, перегнувшись через прилавок, схватить Зою за руку.
Он вспоминал ее испуганные, широко раскрытые глаза, ее глухой шепот: «Да ты что? Что с тобой случилось? Я тебя не узнаю! Иди проспись, потом придешь…»
— А я спать совсем не хочу! Послушай, Золотозубая! Такого еще со мной никогда не было! Никогда в жизни, понимаешь?
— Понимаю-понимаю, — несколько раз повторила продавщица и вдруг заторопила покупателей. — Товарищи! Магазин закрывается! Идите, идите! Больше ничего не будет!
Покупатели, ворча и вполголоса поругивая продавщицу, нехотя потянулись из магазина, кроме Рэмкына, который, привалившись к прилавку, глупо ухмылялся, чему-то своему смеялся и время от времени заплетающимся языком произносил:
— Золотозубая! Ты — моя жизнь!
Очистив магазин от покупателей, продавщица подошла к Рэмкыну, схватила за плечи неожиданно сильными по-мужски руками, встряхнула и прокричала прямо в лицо:
— Ты что, сдурел? Захотел меня на всю деревню опозорить?
Хмель мигом сошел с Рэмкына. В голове осталась только какая-то муть, сухость во рту и страшное чувство жгучего, непереносимого стыда. Он медленно побрел в сторону двери, неловко пятясь, спотыкаясь о неровности пола, которые он раньше не замечал. Зоя давила на него своим телом, мягкими округлостями, туманя его мозг еще другим, сладко жгучим чувством. Он уже не мог сдержать себя и, подумав на мгновение о том, что ему терять теперь нечего, зажмурился и крепко поцеловал Зою, замерев в ожидании чего-то ужасного… Но удивительно: ничего за этим не последовало. Рэмкын только услышал то ли вздох, то ли сдержанный стон.
Зоя жила рядом с магазином, в небольшом, разделенном на две половины домике. В просторном тамбуре стоял холодильник «ЗИЛ», а кухня с большой плитой была превращена в довольно уютную столовую, стены которой были оклеены яркой цветной клеенкой.
Рэмкын молча следовал за продавщицей с видом побитой собаки, терзаясь мыслью: почему она его не прогоняет? Хоть бы ударила, что ли, или сказала что-нибудь. А то ведь кроме того «пошли!», что она произнесла в магазине, не было сказано больше ни слова.
Молчала Зоя и в доме, указав жестом на табуретку возле стола, приткнутого к небольшому окошку. В окно было видно море и ледовое поле, дрейфующее на виду селения все лето. Рэмкын с тоской посмотрел в окно и подумал о том, как было бы ему хорошо сейчас там, на вольном морском просторе, в светлом воздухе, пронизанном долгим вечерним солнцем, переживать случившееся, думать о том, что, быть может, он испортил навсегда то прекрасное, что, казалось, пришло к нему, озарило его жизнь и вселило надежду на будущее.
Зоя включила электрический чайник, быстро собрала на стол и ушла в комнату. В эту минуту и решил Рэмкын сбежать. Он осторожно встал и сделал шаг к двери. Но то ли еще вино действовало, то ли от тесноты, он зацепился за угол стола. На шум выглянула Зоя и спокойно произнесла;
— А ну вернись на место!
Молча выпили чаю. Зоя, правда, вела себя так, словно ничего такого не случилось, и почти не замечала присутствия Рэмкына. Сначала это несколько подбодрило, но потом стало обидно: что же он, вообще ничто? От этой мысли еще больше захотелось уйти, и жалко было, что упустил удобный момент, пока Зоя переодевалась в комнате.
После молчаливого чаепития, изгнавшего из головы Рэмкына последние остатки хмеля, Зоя сполоснула чашки, заперла входную дверь и ровным голосом произнесла:
— Переночуешь у меня.
С этими словами она ушла в комнату, оставив Рэмкына в недоумении и смятении. Через какое-то время он услышал:
— Иди сюда!
В полутьме, при слабом свете, пробивающемся сквозь плотные занавески, он увидел ее, лежащую на кровати, призывно улыбающуюся в сиянии прекрасных зубов.
Некоторое время он растерянно смотрел на нее, не зная, что делать: в комнате другой постели не было.
— Ну что? — тихо произнесла она. — Долго будешь так стоять?
— А что… мне… с вами… — язык заплетался, перехватило дыхание.
— Устраивать скандал в магазине у тебя хватило смелости, — насмешливо произнесла Зоя, — а вот лечь…
Когда Рэмкын робко и осторожно улегся рядом и ощутил обнаженное, горячее женское тело, он едва не потерял сознание от нахлынувших на него противоречивых чувств. Блаженство, чувство небывалого, сказочного счастья смешивалось со страхом, невесть откуда взявшейся робостью. Иногда он впадал в полную уверенность, что все происходящее с ним — это сон, чудные грезы, которые мигом развеются, когда придет пробуждение.
Но когда настало утро и Рэмкын открыл глаза, он увидел рядом мирно спящую Зою. Сквозь полураскрытые губы светились зубы. Некоторое время Рэмкын боялся пошевелиться. Почему-то он думал, что, проснувшись, Зоя прогонит его грубыми словами, и он старался как можно дольше продлить уходящие мгновения счастья. По свету, пробивающемуся сквозь плотные занавески, трудно было угадать время. Летом, когда стоит почти сплошной день, время можно узнать только по часам.
Рэмкын искоса поглядывал на спящую, и сердце наполнялось такой горячей нежностью, что он боялся невольным движением расплескать ее. Он даже прикрыл свои глаза в блаженстве… И вдруг в тамбуре раздался такой грохот, что он вздрогнул, открыл глаза и от неожиданности даже вскрикнул в испуге: кто-то колотился то ли в дверь, то ли в стену.
— Да это холодильник включился, — не открывая глаз проговорила Зоя. — Погляди на будильник, сколько времени.
— Половина восьмого, — сказал Рэмкын, приподнявшись на локте и поймав взглядом циферблат на прикроватной тумбочке.
Настороженная напряженность медленно отпускала, и Рэмкын мысленно ругал и себя, и холодильник, шума которого он раньше не замечал.
— Ты идешь сегодня на работу? — спросила Зоя.
— С половины девятого мое дежурство, — ответил Рэмкын.
Зоя лежала у стены. Она, наконец, открыла глаза, улыбнулась, сверкнув зубами, Рэмкыну и мягко и невесомо перевалилась через него. В смущении Рэмкын прикрыл глаза, хотя успел мгновенным взглядом охватить обнаженное тело при ярком свете наступившего полярного дня, когда Зоя раздернула оконные занавески. Некоторое время она так стояла у окна, слегка потягиваясь, даже чуточку приподнимаясь на цыпочках, напоминая пробудившуюся от долгого сна собаку.
Потом она накинула халат и принялась готовить завтрак.
Когда Рэмкын поднялся, она подала ему чистое полотенце и новую зубную щетку в целлофановой обертке.
— А обедаешь где? — деловито спросила она.
— В столовой…
— Приходи сюда, — простым и будничным тоном произнесла Зоя.
Так Роман Рэмкын зажил у Зои Никульковой, перетащив к ней свои нехитрые пожитки.
Событие это вызвало некоторые пересуды в селении. Особенно среди женской части, которая осуждала продавщицу за якобы какие-то тайные умыслы по отношению к парню. Поздней осенью Роман и Зоя зарегистрировались в сельском Совете и переселились в новый дом, что тоже вызвало новую волну разговоров, хотя квартира в этом доме Рымкыну была давно обещана, да и к тому же беременность Зои стала заметна.
Рэмкын переменился не только внешне. Он был одет по последней моде, самой непрактичной для Севера: в короткую дубленку, противно мокнущую от снега, и финские джинсы, в которых мерзли колени и незащищенный зад. Рэмкын тосковал по длинной кухлянке, матерчатой камлейке и нерпичьим штанам. Но не смел перечить жене, когда она подавала по утрам вместо чая ненавистный растворимый кофе, пахнущий бездымным порохом, и опостылевшие вареные яйца. Но все эти мелкие неудобства искупались огромным, ни с чем не сравнимым счастьем, безостановочным праздником души и тела.
После работы на электростанции Рэмкын спешил домой, иногда по пути заворачивая в магазин, чтобы прихватить кое-каких продуктов. После закрытия магазина и ужина или позднего обеда супруги отправлялись в кино или же усаживались на толстый ковер перед телевизором. Зоя питала слабость к коврам и без конца их приобретала, обвешав все стены в новой квартире и устлав полы. Однокашник и друг детства Рэмкына, как-то заглянув в дом, заметил; «Как в юрте Чингисхана живешь». Где он видел эту юрту? В кино или вычитал о ней в книге? Но Рэмкыну неуютно стало от этого замечания. Правда, друзья Зои не оставляли вниманием гостеприимный дом, часто собирались, слушали магнитофонные записи, смотрели телевизор и угощались разными деликатесами. Рэмкын готовил строганину из жирной северной рыбы чира, а Зоя колдовала над какими-то известными только ей соусами, пекла невероятные пироги в духовке новейшей электрической плиты «Электрон-1». Сама Зоя, оберегая будущего ребенка, не брала в рот ни капли спиртного, а Рэмкын, равнодушный к вину, никогда не был пьяным, не считая того памятного дня, с которого началась их совместная счастливая жизнь с Зоей Никульковой.
Иногда до Рэмкына доходили разговоры о том, что Зоя не совсем честная на своей работе. Особенно часто об этом говорили Рэмкыну на электростанции, где собрались ребята острые на язык, наблюдательные, независимые и в большинстве своем почему-то не ладящие с начальством. Но Рэмкын эти замечания пропускал мимо ушей, точно так же как не обращал внимания на сплетни о том, что своим зарегистрированным союзом с представителем местного населения Зоя прикрывает свои неблаговидные дела. Но любовь была выше, чище и сильнее всех сплетен и пересудов!
Никита родился на переломе зимы, когда солнце начало выглядывать из-за горизонта. Зоя наотрез отказалась ехать в районную больницу и благополучно разрешилась от бремени в сельском медпункте к исходу того же дня, куда она пришла поутру сама, почувствовав приближение родов.
Для Рэмкына рождение сына было равносильно появлению второго солнца. Он взял очередной отпуск и все время отдавал роженице и сыну. За большие деньги ему достали размноженную фотоспособом книгу доктора Спока, несколько отечественных руководств по уходу за ребенком, которые он проштудировал с такой добросовестностью и вниманием, что по объему знаний он вполне мог бы поспорить с дипломированным медиком.
Благодаря такой заботе Зоя довольно быстро вернулась на работу, хотя заработка и нерастраченных отпускных Рэмкына могло хватить еще надолго.
— Где ты видел работника торговли, который живет только на зарплату? — с усмешкой ответила Зоя, когда Рэмкын сказал ей об этом.
То ли Рэмкын стал поневоле больше интересоваться делами жены, то ли розовый туман любви, застлавший все вокруг него, несколько поредел, но стал замечать муж, что Зоя о чем-то тайком и подолгу совещается то с заведующим складом, то с бухгалтером… Когда в село с очередным пароходом пришли первые мебельные «стенки» из крошащихся древесных плит, покрытых сверху полировкой, первым таким мебельным сооружением украсилась квартира Рэмкына. Многочисленные полки, шкафчики заполнились посудой, хрусталем, на вешалках-плечиках повисли новые костюмы, платья и две шубы: норковая и каракулевая.
Было несколько неприятных ревизий, о которых каким-то неведомым образом становилось известно загодя. Начиналась тревожная суета, что-то прятали, уничтожали или, наоборот, писали какие-то бумаги. Но проходила непогода, снова сияло солнце, и в семье воцарялся мир, спокойствие и довольство.
Правда, в последнее время Зоя все чаще заговаривала о домике где-нибудь у тихой речки, садике, хотя от этих разговоров Рэмкына кидало в дрожь: он отлично понимал, что ему трудно будет привыкать к жизни в новой обстановке, вдали от родной и любимой Чукотки. Но он заприметил, что такие разговоры зарождались накануне предполагавшейся проверки, а потом еще некоторое время продолжались как бы по инерции, потом вовсе затихали, заменяясь другими: каким образом достать новый японский стереомагнитофон, кассеты к нему, пыжиковые шкурки, лисьи воротники, золотые кольца. Вскоре Рэмкыну стало совершенно ясно, что его жена если не ворует грубо и прямо, то каким-то образом берет довольно ценные вещи, далеко превышающие по стоимости ее зарплату.
Раз Рэмкын попытался поговорить с женой, но Зоя, догадавшись, о чем пойдет разговор, сказала прямо:
— А ты что думал? Что я святая? Где были твои глаза, когда ты женился на мне?
Зато во всем остальном она была прекрасна. Она была внимательной и любящей женой, нежной и заботливой матерью. И часто ночью, прижавшись, разгоряченным телом к мужу, она шептала:
— Как я тебя люблю! Как мне с тобой хорошо!
Как-то раз она даже призналась, что Рэмкын самый лучший из мужчин, которых она когда-либо знала за свою жизнь.
Но это признание пришлось далеко не по вкусу мужу, и сомнительная похвала не прибавила ему ни капли превосходства перед неизвестными ему мужчинами, о которых он совсем не хотел звать.
Квартира все больше заполнялась разными хорошими и дорогими вещами, становилась похожей более на склад, чем на человеческое жилье. В какое-то мгновение она потеряла обретенный было уют и даже передвижение по комнатам стало небезопасным, особенно для малыша.
Наверное, все же люди, которые вместе с Зоей Никульковой — Рэмкыной занимались нечестными делами, чуяли, что рано или поздно все раскроется и придется нести ответственность за содеянное. Это было видно по поздним, каким-то судорожным по настроению сборищам то у Рэмкынов, то у заведующего складом, то у бухгалтера. Сначала молча пили, пока не доводили себя до такого состояния, что можно и песню запеть или рассказать анекдот, либо вдруг кто-то пускался в воспоминания, вызывая из закоулков памяти беззаботные годы, голодное студенчество, затерянных где-то родителей.
Занятый ребенком, Рэмкын редко посещал эти сборища, да и не нравилось ему там, и порой он до рассвета ждал Зою, сидя у окна, пытаясь читать какую-нибудь книгу либо коротая время за поздними телевизионными передачами.
Зоя никогда не бывала пьяной так, чтобы ничего не помнить, не соображать. Но от нее сильно пахло вином, когда она входила в комнату, говорила громко, не обращая внимания на предостерегающий шепот мужа: ребенок спит…
— Эх! Ведь один раз живем! — нарочито удалым голосом произносила она и просила заварить крепкого чаю. Первые минуты в такой ситуации Рэмкын испытывал брезгливое чувство к ней, словно она в чем-то замаралась, но стоило ей обнять его, прижаться головой к его груди, как он начисто забывал все, что собирался ей сказать, и его охватывало чувство жгучей нежности, смешанной с жалостью. Он гладил Зою по голове, приговаривая:
— Ну, ничего, моя Золотозубая…
Зоя отнимала лицо от груди, смотрела прямо в глаза мужа благодарным, слегка затуманенным, влюбленным взглядом, и часто в ее глазах блестели слезы.
Беда пришла вроде бы неожиданно, но Рэмкын в первую же минуту подумал: ну вот, наконец, она и пришла…
Зою вместе с сослуживцами увезли в районный центр, а магазин опечатали.
А потом был суд, опись и конфискация имущества.
Парню шел второй год, и он еще ничего не понимал. Рэмкын после всего этого забрал сына и на все лето уехал в тундру, а когда вернулся и вошел в опустевшую квартиру, стало так горько и больно, что он впервые не выдержал и заплакал, напугав Никитку.
Рэмкын сочинил красивую сказку для сына об отъезде матери на далекую красивую землю, откуда она непременно возвратится. Для обоих мужчин — большого и маленького — она была самой красивой, самой желанной мечтой…
— Для других она, быть может, совсем другая, чем для нас, — сказал Рэмкын, закончив свой рассказ. — Но главное ведь: какая она для нас. И мы ее любим, вместе с Никиткой… Может быть, если бы я был один, могло черт знает что случиться. А вдвоем мы выдержали это испытание.
Всю хмурость и сырость унесло в море вчерашним ветром. Ледовое поле приблизилось к берегу, заблестели заполненные осенними дождями ручьи, небо огласилось криками прощающихся птиц.
Вертолет прилетал в середине дня.
На бетонированной площадке, отмеченной по краям красными флажками, собрались отлетающие и встречающие. Рэмкын с мальчиком стояли рядом со мной.
— Вчера Зоя позвонила, — тихо сказал мне Рэмкын. — Она будет первым вертолетом.
Из-за высокого мыса, нависшего над селением, вынырнула машина и нацелилась на вертолетную площадку, прижимая ветром пожухлую тундровую траву.
Замерли винты, отворилась дверца, и над краем кабины повис короткий в три ступеньки трап. Из вертолета выпрыгнул второй пилот, сделал знак мелькающему тенью за стеклом летчику, и только после этого позволил пассажирам выходить.
Я ее сразу узнал.
Она вышла, щурясь от яркого осеннего солнца, в темном шерстяном платке. Обведя глазами встречающих, она увидела Рэмкына и Никитку, улыбнулась, и тут я понял, почему Рэмкын называл ее Золотозубой: у Зои были собственные прекрасные зубы, подсвеченные алостью полных, неподкрашенных губ. И вся улыбка была такой прекрасной, такой лучезарной, что казалась и впрямь золотой, и только этот солнечный осенний день мог сравниться по яркости с ней.
Она шагнула навстречу мужу и обняла его. Никитка, продолжая держаться за отцову руку, видимо понимая детским сердечком всю значительность момента, стоял тихо и важно, глядя по-взрослому в пространство.