Несмотря на ряд усовершенствований, которые мы произвели в нашей квартире, нам там не было хорошо: мы оказались в кольце ненавистных соседей с их шумной, мерзопакостной жизнью. Если взирать на мир из окон пятого этажа парижского дома третьей категории, да к тому же выходящих во двор, то род человеческий выглядит малопривлекательным. Подтверждение этой печальной истине мы получали на каждом шагу. За исключением детей, почти все были непереносимо уродливы тем безнадежным уродством, которое не освещал даже слабенький лучик доброты или ума. Они напоминали каких-то глубоководных рыб, но, увы, не были столь молчаливы. В фешенебельных кварталах уродство встречается реже, во всяком случае, оно лучше закамуфлировано. Люди хорошо питаются в течение ряда поколений, занимаются в школе спортом, холят себя, избавлены от тех повседневных мучительных забот, которые постепенно искажают облик. Если ты живешь в фешенебельном квартале или если ты там долго жил, мне кажется, тебе легче полюбить своего ближнего. Я не был бы удивлен, если бы мне сказали, что в районе Нейи духовная жизнь интенсивнее, нежели в районе Нантера. И что на тех красивых улицах, где могут оценить мысль Тейяра де Шардена,[16] люди действительно стоят ближе к ноосфере…[17] Все это результат хорошего воспитания, сюда входит и уважение к прислуге, и каникулы, проведенные на музыкальных фестивалях в Зальцбурге и Байрейте… Но в районе площади Мобер (а мы жили именно там) до ноосферы довольно-таки далеко, и физическое уродство там не было смягчено нравственной красотой.

Я уже говорил, что наши соседи отнюдь не были немыми. Напротив, природа наделила их на редкость зычными голосами. Без семейных ссор не проходило и дня: две-три пары, подменяя друг друга, день и ночь поддерживали священный огонь супружеских распрей. «Пляску смерти» играли почти во всех этажах нашего дома. Были среди жильцов и одиночки, которые от тоски и заброшенности впали в маразм. Под нами, например, обитала старуха, страшная, как циклоп, хромая, с раздувшимися, набрякшими альбумином, отечными ногами и с жестокими выпученными глазами. Нам было слышно, как она остервенело рычит, словно дикий зверь в своем логове. Она эманировала злобу вокруг себя, но главным и постоянным объектом ее ненависти была другая старуха – совершенно в ином духе, но такая же одинокая. Ее мы прозвали мадам Дракула.[18] В давней молодости она была мастерицей у мадемуазель Шанель[19] и осталась верна кокетливо-инфантильному гриму тех лет: губы сердечком, тонкие дуги нарисованных бровей и кукольные нарумяненные щечки в стиле 1925 года. Востренькая, плюгавая, она все свое время проводила в слежке. Дверь на лестницу у нее всегда была приоткрыта. Когда мы появлялись, она ее скромно прикрывала и снова отворяла, едва мы успевали миновать площадку. Мы всегда чувствовали себя под надзором этой маленькой зловещей тени. Мадам Дракула иногда вступала с нами в разговор, и отделаться от нее не было никакой возможности, разве что грубо оборвать, но на это у нас не всегда хватало мужества. Она была непревзойденным виртуозом по части подслащенных гнусных намеков… Бедная мадам Дракула. Бедная Циклопиха с четвертого этажа. Бедные чудовища, которых никто не любит, которые никого не любят, рожденные на свет лишь затем, чтобы стать объектом презрения, удивления и ужаса… Бог и за вас принял смерть?

В наших клетушках на пятом этаже мы оказались подключенными к жизни всего дома. Эта коллективная жизнь была расписана как по нотам. В шесть утра у больного с третьего этажа, уже много месяцев не встающего с постели, начинался приступ кашля, длившийся до семи. (Ровно в семь кашель резко обрывался, уж не знаю, право, что делали с этим несчастным – кляп ли засовывали ему в пасть или оглушали ударом по темени?) Итак, он умолкал, но тут же вступала пара с пятого этажа (их окна были как раз напротив наших) со своим ежедневным аттракционом: супружеская свара. Их «танец смерти» длился до девяти. Жена истошно вопила, муж глухо огрызался, должно быть, ему все же было немного стыдно. В десять гусыня с четвертого отправлялась за покупками. На ее двери было не меньше пяти замков, задвижек и защелок. Сперва раздавалось последовательное звяканье и скрип, потом она со всего маху захлопывала за собой дверь – блям, – и всякий раз у меня екало сердце. В полдень кто-то, мне так и не удалось установить, кто именно, запускал радио на полную мощность. В четыре часа девочка из шестой квартиры слева начинала бренчать на пианино. От семи до девяти вечера мы имели возможность с двух сторон слушать телевизионные программы, правда, разные. Справа всегда первую, слева всегда вторую. Владельцы этих телевизоров были альтруистами. Вместо того чтобы ревниво, в полном одиночестве наслаждаться всеми этими драматическими спектаклями, репортажами, телевизионными играми и эстрадными концертами, они всегда стремились разделить это удовольствие со всеми жильцами. Между двенадцатью и половиной первого сосед, что над нами, возвращался домой, он, видно, был крайне неуклюж, потому что различные предметы то и дело с грохотом падали на паркет. Затем он начинал раздеваться, швырял на пол сперва один, а потом другой ботинок с таким шумом, что казалось, он разувается, взобравшись на стремянку. Только к двум часам ночи дом затихал, и можно было начинать думать о сне. Для полноты картины мне надо было бы упомянуть также о стуке молотка (почему-то все без исключения ежедневно заколачивали в стену гвозди, но преимущественно по утрам в воскресенье) и о концертах какого-то меломана, который чуть ли не каждый день запускал часа по два кряду граммофонные пластинки с оперными ариями. К тому же он обычно подпевал певцу, а если это была певица, то вторил ей на октаву ниже. Благодаря этому мерзавцу я знаю теперь наизусть «Мадам Баттерфляй».

Мой шурин Жан-Марк иногда навещал нас. С тех пор как он вернулся из своего иезуитского коллежа где-то в районе Понтуаза, он менялся буквально на глазах. Заметим в скобках, что годы обучения в этом коллеже не оставили на нем глубокого следа. Жан-Марка нимало не беспокоило, что его ожидает в ином мире. Зато этот мир и его возможности интересовали его как нельзя больше. Его заставили посещать лекции на факультете общественных наук, подобно тому как в доброе старое время родители отправляли «барышень из хороших семей» в «finishing tools», чтобы они набрались там хороших манер. Образование, которое Жан-Марк получил на улице Сен-Гийом, сказывалось лишь в интонациях голоса, в покрое костюма, в манере носить зонтик и выпячивать подбородок. Жан-Марк всегда напоминал мне ту отвратительную рекламу апельсинового мармелада одной английской фирмы, которая частенько появлялась во многих газетах. На ней был изображен спесивый молодой человек в костюме итонца и в цилиндре, склоненный над банкой этого самого мармелада. Подпись под картинкой гласила: «Называйте меня эсквайром!» Это одновременно и бессмыслица, потому что «эсквайр» – не дворянский титул, который можно получить в награду за что-то, и подлость, потому что реклама эта апеллирует к самым низменным, к самым гадким инстинктам человека – к его тщеславию, к его гнусному желанию казаться не тем, чем он есть, и быть причисленным к псевдоэлите… Мастера рекламы не бог весть какого мнения о человечестве. Жан-Марк хотел прослыть аристократом. Это была его самая сильная страсть, которой не уступала, пожалуй, только страсть к деньгам. Он прекрасно ладил со своей сестрой, они говорили на одном языке. Я это не сразу подметил. Сперва мне казалось, что это обычная привязанность брата и сестры, но потом я понял – дело не только в этом: их объединяли общие жизненные устремления. Когда Жан-Марк приходил к нам в гости и они болтали друг с другом, я чувствовал себя выключенным из их разговора. Я считал, что это в порядке вещей, что у брата и сестры, точно так же, как у нас с Жаниной, несмотря на разницу возраста, может быть своя территория общения, куда чужим доступа нет. Но их репертуар был не таким ребячливым, как наш, не таким невинным. У них речь шла не о Дональде Даке, а о парижской светской хронике, о Сен-Тропезе, о модных знаменитостях…

Я быстро учуял, что Жан-Марк стал относиться ко мне снисходительно. Еще год тому назад он был мил, даже сердечен со мной. Тогда он еще не открыл для себя Истинных Ценностей, теперь он восполнил этот пробел, и я потерял всякий вес в его глазах.

– Слушай, цуцик, – сказал он мне как-то раз (улица Сен-Гийом изменила его акцент, интонацию, но не лексику, которая сохранила следы врожденного хамства). – Ну и дерьмо же ваша хата. Ты бы хоть поднатужился и сиганул на ступеньку повыше. Вероника стоит лучшего, ты не считаешь?

И он обвел подбородком комнату, в которой мы сидели. Да, Вероника, несомненно, стоила лучшего. Я промолчал.

«Сигануть на ступеньку выше» мне удалось только год спустя. Но рождение нашей маленькой дочки временно отодвинуло на задний план все заботы о материальном благополучии и о продвижении по социальной лестнице. В течение полугода наши мысли были сконцентрированы на малютке, и ничего другого для нас не существовало. И я вспоминаю об этом периоде как о самом счастливом в моей жизни.

– День ото дня она становится все больше на тебя похожа, – говорит Жанина. – У нее твои глаза.

– Правда? Так всегда утешают отцов.

– Свистун! – говорит Жан-Марк. – Кончай придуриваться! А что у нее от меня?

– Ничего, – торопливо отвечает Жиль. – Абсолютно ничего.

– У нее будет мой ум. Сейчас это незаметно, но вы увидите, у нее будет ум ее дяди.

– Бедняжечка, – бормочет Жиль, склоняясь над крошечным личиком, утопающим в батисте. – Явилась злая фея и сделала свой роковой подарок.

Вытянув руку, он указывает двумя пальцами на прорицателя злой судьбы.

– Слышите, что несет этот кретин? – возмущается Жан-Марк. – Во-первых, я не фея…

– Дурачки! – смеется Вероника. Она держит малютку на руках. – Пошли, Жанина, будем ее купать!

– А меня? – спрашивает Жиль.

– Ты хочешь, чтобы мы и тебя выкупали?

– Меня вы не возьмете с собой?

– В нашей ванной комнате вчетвером не повернешься.

И тем не менее все четверо отправляются в ванную. Жиль не может пропустить купание дочки. Каждый вечер он присутствует на этой церемонии. С восторгом и умилением смотрит он, как эта розовая обезьянка гримасничает и плещется в воде.

– Увидишь, какая она смешная, – говорит он Жан-Марку. – Настоящий клоун.

Мыло и губка девочке явно не нравятся. Она норовит отвернуть головку от этих неприятных предметов и морщится, корча брюзгливо-презрительные гримаски, словно старая маркиза, шокированная нарушением приличия. Зрители хохочут. Жиль с нежностью глядит на Веронику, Жанину и дочку. «Вот три существа, которых я сейчас люблю больше всего на свете», – говорят его глаза. Вероника вновь обрела свою свежесть и красоту, она стала даже более красивой, чем до родов: такая же тоненькая и стройная, как прежде, и в то же время в полном расцвете. И Жанина день ото дня становится все более прелестной. Что до маленькой… «Дочка для него – восьмое чудо света! Он просто обалдел, кроме нее, ничто теперь его не интересует, – часто говорит Вероника с наигранным возмущением. – С тех пор как она появилась, он меня едва замечает». И в самом деле, каждый вечер, вернувшись домой, Жиль, поцеловав жену, первым делом спрашивает о Мари: как она поживает, как провела день, чему научилась, потому что, уверяет он, она на редкость способный ребенок. Он сразу идет к ее кроватке и, если она не спит, играет и разговаривает с ней до той минуты, пока ее не понесут купать. Если девочка, увидев его, улыбается, он от радости приходит в неистовство и горделиво хвастается перед женой своим успехом у дочки.

С купаньем покончено, и Жан-Марк, спохватившись, смотрит на часы.

– Нам пора подрывать отсюда, – говорит он Жанине, – а то опоздаем.

– Вы куда-то собрались? – почти строго спрашивает Жиль.

– Точно так, с вашего разрешения.

– Что-то, мне кажется, вы часто стали шататься вместе последнее время. А могу ли я полюбопытствовать, куда ты намерен повести Жанину?

– Гляди-ка! Твой братеня настоящий шпик. Великий инквизитор. Мы идем в кино.

– А после кино?

– Отвяжись от них, – говорит Вероника, – они достаточно взрослые, чтобы…

– Я не хочу, чтобы ты водил ее в ночные бары Сен-Жермен-де-Пре, – невозмутимо продолжает Жиль. – Она еще не доросла.

Жанина смущена, и вместе с тем ее это забавляет. Забавляет потому, что узнает манеру острить своего старшего брата, догадывается, сколько игры и скрытого юмора таится в нарочитой строгости интонаций и в суровом выражении лица. А смущена потому, что давно заметила ироническое отношение Жиля к Жан-Марку. А кроме того, она вообще по натуре застенчива и не хочет быть объектом всеобщего внимания.

– Во всяком случае, – продолжает Жиль, – проводи ее до дома, до самого подъезда.

– Послушай, милейший, я джентльмен.

– А ты бы нацепил значок со словами: «Я – джентльмен». Тогда бы не было никаких сомнений. А на какой фильм вы идете, если не секрет?

Жанина говорит какое-то название, фамилию режиссера, объясняет, что это фильм «новой волны».

– Ясно, – говорит Жиль, – там будет получасовая сцена в постели…

– У тебя нет газетки, чтобы посмотреть программу кино? – спрашивает Жан-Марк. – Скоро пасха, может, в пригороде, в каком-нибудь клубе христианской молодежи показывают «Голгофу».

Все четверо хохочут. Однако Жиль все же продолжает пародировать содержание фильмов «новой волны». Голос его делается тягучим, старчески хриплым, а на лице застывает постное выражение, никак не вяжущееся с веселыми искорками в глазах и смешливым подергиваньем губ – верными приметами назревающего взрыва веселья.

– Вы увидите женщину, а может, даже двух женщин, постриженных под Жанну д'Арк, но отнюдь не девственниц, совсем наоборот. Одна из них все время будет сидеть в ванне. На вид – ничего себе, но какая-то чокнутая. Так вот, принимая ванну, она читает «Критику чистого разума» или что-нибудь в этом духе из серии «Мысли», чтобы преодолеть свой комплекс неполноценности в области культуры. Ее муж, известный деятель искусства или науки, вполне современный господин. Поэтому он читает исключительно комиксы, Мандрейка или Чери Биби.[20] Одним словом, тип понятен. Он, конечно, семи пядей во лбу, но ему и в голову не влетает, что жена наставляет ему рога со знаменитым автогонщиком. Высокий интеллект этого деятеля таинственным образом время от времени дает сбой. Вечером они ходят в ночные кабаре на Левом берегу, чтобы встретиться с приятелями, послушать классный джаз и посмотреть стриптиз. Это зрелище им никогда не надоедает, тем более что муж уже давно переспал с этой девицей. Он уверен, что его жена ни о чем не догадывается, однако она все знает, но ей на это плевать. Поразительная проницательность мужа порой, как мы знаем, почему-то дает сбой… В кабаре они встречают приятелей, например юную кинозвезду, или там режиссера, или критика журнала «Кайе дю синема». Одним словом, людей вроде нас с вами… Они непременно заводят речь об Алжире, или о Вьетнаме, или о положении американских негров, чтобы облегчить свою нечистую совесть современных интеллигентов. Один из них, например, говорит другому: «Ты читал, как они линчевали этого профессора в Нью-Орлеане?» – и приводит две-три ужасные подробности, и в это самое время мы видим на экране крупным планом пупок очаровательной стрипгерл. Эпатирующий контраст, не правда ли?.. Тревожная, будоражащая ирония. Потом жена танцует с каким-то весьма подозрительным типом. Муж смотрит на этого типа злыми глазами, хотя мужу бояться решительно нечего, поскольку тип этот пришел в кабак с немецким промышленником, но, как я уже говорил, на этот проникновенный ум минутами находит какое-то странное затмение. Потом жена процитирует несколько фраз из «Критики чистого разума», и одновременно наплывом на экране появляются те картины, которые проносятся в это время у нее в голове: мчащийся на максимальной скорости гоночный автомобиль, она сама, совершенно голая, во время демонстрации 14 июля переходит площадь Согласия с кошелкой в руке, ее муж в костюме космонавта читает «Супермена» в ракете и при этом рассеянно гладит блондинку, одетую лишь в кожаный ремень и сапожки. Современный эротизм, верно? Фетишизация кожи. Штурм табу. Короче, я не буду рассказывать фильм до конца, чтобы не портить вам удовольствия. Но сами увидите, что там будет все, о чем я говорил. Или что-нибудь похожее. Прекрасная работа оператора. Оригинальный монтаж. И в титрах такие имена, что у вас дух захватит.

После ухода Жан-Марка и Жанины они готовят обед и садятся за стол, и Жиль, возвращаясь к мысли, которая, видно, не покидала его все это время, говорит, что ему не хотелось бы, чтобы Жанина так часто встречалась с Жан-Марком.

– Почему? Боишься, что он сделает ей ребенка? Уверяю тебя, зря. Жан-Марк в этих вопросах куда более просвещен, чем ты был в его возрасте.

Сказано не в бровь, а в глаз. Жиль явно понял намек. «Допер», как сказала бы его жена.

– Ты на меня не в обиде?

– Конечно, нет! Но не станешь же ты возражать, ты был предельно неопытен в этих делах. Я тоже, впрочем. Подумать только, какой я была тогда дурочкой! Несмотря на весь свой темперамент. Но насчет Жан-Марка и Жанины можешь не беспокоиться, он, я уверена, примет все меры.

– Выходит, ты думаешь, что Жанина и он…

Жиль покраснел, у него заплетается язык.

– Я вовсе не утверждаю, что он с ней спит.

– К счастью.

– Я не уверена, что к счастью. Не гляди на меня такими глазами! А если и спит – тоже не катастрофа.

Жиль кладет на стол нож и вилку, словно это предположение отбило у него аппетит.

– Ты считаешь? Ну, знаешь, я…

– Не волнуйся. Если бы что было, я бы угадала. Прочла по их глазам. Да, я думаю, Жан-Марк и сам бы мне сказал.

– Он посвящает тебя в такого рода дела?

– Он всем хвалится каждой своей новой победой. И мне, в частности.

– Вот негодяй! Он об этом тебе рассказывает? Тебе?

– А что такого?

– Ну, не знаю. Говорить о таком с сестрой. Признайся, это все же…

– Ты отстал, Жиль. Странно, но в таких вопросах ты полон предрассудков. Особенно если речь идет о твоей сестре.

– Жанина – настоящая девушка.

– Ты хочешь сказать, что я не была настоящей девушкой?

– Нет, прости: я хочу сказать, что и ты была настоящей девушкой… Но признайся, все же есть разница…

– Во всяком случае, если она спит с Жан-Марком и это доставляет им обоим удовольствие, я не вижу, почему бы им от этого отказываться!

– Жанине всего шестнадцать лет.

– Ну и что? В шестнадцать лет девчонка уже созрела для половой жизни. Но когда дело касается Жанины, ты не в силах рассуждать нормально.

– Хорошо, я согласен, пусть у нее будет любовник, если это сделает ее счастливей и если ты настаиваешь на том, чтобы я рассуждал нормально. Но только не Жан-Марк.

– Не знаю, право, почему ты так ненавидишь моего брата.

Это сказано сдержанным тоном, с натянутой улыбкой.

– Я его вовсе не ненавижу, – горячо говорит Жиль. – Но мысль, что Жанина и он… Нет, сама видишь, эта мысль мне невыносима. От нее мурашки бегут по спине. Я бы предпочел, чтобы она выбрала любого другого, только не его. Пусть даже водопроводчика, если это молодой, располагающий, симпатичный парень. Я ничего не имею против твоего брата. Но ведь бывают вот такие несовместимости, тут уж ничего не попишешь. Это сильнее меня.

– А если бы они поженились?

– Нет, ни в коем случае!

– Крик сердца!.. А знаешь, Жан-Марк будет, возможно, совсем неплохой партией. У него удивительное коммерческое чутье.

– Я вовсе не мечтаю о том, чтобы Жанина вышла замуж за человека с удивительным коммерческим чутьем, – говорит Жиль уныло.

Вероника опускает глаза. Ее улыбочка скорее похожа на усмешку.

– Я знаю, что ты об этом не мечтаешь. Но, может, следовало бы спросить и саму Жанину, каково ее мнение.

– Я ее знаю. Она тоже об этом не мечтает. Даже если…

– Что если? Продолжай.

– Даже если ты будешь давать ей соответствующие советы, не уверен, что она их послушается.

Вероника подымает глаза и мерит его жестким взглядом.

– Какие советы? О чем ты говоришь?

Ее голос слегка дрожит. Но отступать теперь уже поздно. Ссора так ссора. Жиль улыбается (от нервности? Или чтобы смягчить смысл своих слов?).

– Помнишь, прошлым летом, в Бретани, ты ей как-то сказала, что, если ее товарищ, сын депутата, богат, ей следует им заняться. Это твои слова: «Если у него есть башли, займись им».

Она хмурит брови, стараясь вспомнить.

– Я ей так сказала? Что ж, вполне возможно. Наверное, я шутила. А что она ответила?

– Ничего, – говорит он холодно. – Она покраснела.

– Краснеть тут не с чего, – говорит Вероника с вызовом; они в упор смотрят друг на друга без всякой нежности.

– Возможно, что и не с чего. Но она все же покраснела.

Вероника отворачивается. Молчание. Она вздыхает.

– Ну и память же у тебя! Помнить такие вот мелочи, какие-то случайные, ничего не значащие фразы!

– Видимо, эта фраза что-то для меня значила.

Она снова кидает на него жесткий, внимательный взгляд.

– Почему? Ты увидел в моих словах намек на то, что у тебя самого нет башлей, не так ли?

Настал черед Жиля опустить глаза.

– В твоих словах много чего можно было увидеть…

– Я сказала эту фразу, не придавая ей особого значения, – говорит она вдруг устало. – Сказала просто так, ничего не имея в виду. Если искать скрытый смысл в каждом слове…

– Бывают «неконтролируемые аллюзии» (он произносит слова отрывисто, словно иронически, чтобы снять по возможности серьезность обвинения). По Фрейду, все полно значения. Ничего нельзя сказать просто так.

– К чертовой матери Фрейда! Лучше помоги-ка мне.

Они убирают посуду со стола, уносят все на кухню. Она крошечная, вместе они там едва помещаются. Раковина, газовая плита и шкафчики для посуды и кастрюль занимают почти всю ее площадь. Вероника готовит салат, а Жиль моет тарелки в напряженном молчании – каждый из них пытается угадать тайный ход мысли другого. Они были только что на грани ссоры, им едва удалось ее избежать. Даже не глядя на жену (он все же видит ее краем глаза), Жиль знает, что она сейчас прервет молчание, наверняка скажет что-нибудь приятное, шутливое, чтобы сгладить дурное впечатление от последних реплик.

– Милый, да ты великолепно моешь посуду! Ты, правда, на все руки… Вот бы твоим американским друзьям увидеть тебя сейчас!

– Они сочли бы это естественным. На самом деле это совсем простые люди.

– Простота миллионеров…

Помолчав, она продолжает:

– Меня удивляет, что общение с этими людьми, такими изысканными, такими артистичными, по твоим словам, не привило тебе вкуса к красивым вещам.

– Да что ты говоришь? Я люблю красивые вещи!

– Да, если хочешь, в известном смысле. Но с большими ограничениями. Вот машины, например, ты не любишь. А ведь красивая машина – вещь не менее интересная, чем хорошая картина, и не менее прекрасная, ты не считаешь? Она имеет такую же эстетическую ценность. И предметы домашнего обихода тоже.

– Я никогда этого не отрицал, дорогая.

– Почему же ты в таком случае так нетребователен к своему интерьеру?

– Ну, знаешь, это уж слишком! – закричал он с наигранным негодованием. – Подумать только, я потратил три недели жизни на ремонт этой чертовой квартиры! Все свободное время я посвятил украшению интерьера!

Они смеются, радуясь разрядке. Опасность грозы миновала. Они возвращаются в столовую, чтобы завершить обед деликатесом: салатом с сыром (рецепт ему дали все те же американские друзья, общение с которыми имело для него, видимо, такое значение).

– Может, тебе хотелось бы, чтоб я, как Шарль, занялся художественными поделками? – спрашивает он. (Уголки его губ при этом дрожат, как всегда, когда он сдерживает улыбку.) – Чтобы я смастерил, например, подвижную скульптуру в духе Кальдера?[21]

Они уже не раз смеялись над этой штуковиной, вернее, над честолюбивыми потугами бедняги Шарля.

– Удивляюсь, почему Ариана не пробует своих сил в абстрактной живописи, – говорит Жиль. – Раз он ваяет в манере Кальдера, почему бы ей не писать, как… ну, не знаю, скажем, как Дюбюффэ?[22] Или занялась бы она коллажами. Такая предприимчивая женщина…

– Ой, постарайся, пожалуйста, завтра не смеяться над ней так, как в прошлый раз. Она наверняка это заметила. И он тоже. Ты ее терпеть не можешь, но это еще не причина…

– Ариану? Да я ее просто обожаю! Мы обожаем друг друга… Дорогая, уж не знаю, что ты положила в этот салат, но он такой вкусный, что на тебя надо молиться. В салатах ты просто неподражаема.

И он ласково треплет ее по щеке.

– Ариану? – продолжает он. – Мы с ней друзья-приятели. Я ее очень ценю. Когда-нибудь я напишу ее портрет. Ты увидишь, как он будет похож. Разумеется, словесный портрет в духе моралистов времен классицизма. Ну, знаешь: «Диил или любитель птиц».

– И как ты его озаглавишь? «Ариана или»?..

– Он делает вид, что ищет заглавие.

– «Амазонка нового времени»? – предлагает она.

– Неплохо, неплохо! Но надо более точно определить нашу эпоху. «Новое время» – это слишком расплывчато, да к тому же можно спутать с журналом того же названия. Подожди, я, кажется, придумал: «Амазонка потребительского общества». Либо: «Амазонка цивилизации досуга». Что ты скажешь?

– В самую точку.

– Нет, хорошенько все обдумав, я, пожалуй, назову его просто «Дамочка». Впрочем, это одно и то же.

По лицу Вероники пробегает тень.

– Дамочка?

– Да… Я действительно напишу этот портрет, кроме шуток. Столько интересного можно сказать по поводу нашей дорогой Арианы.

Она с любопытством смотрит на него и говорит:

– До чего же у тебя иногда бывает свирепый вид!

– Это оборотная сторона доброты, дорогая. Я очень, очень добрый, ты же знаешь. Поэтому время от времени я больше не могу, я задыхаюсь, мне необходима разрядка.

– Ариана и Жан-Марк – твои любимые мишени.

– Согласись, что они воплотили в себе все… словом, все то, что я не люблю в сегодняшнем мире.

– А мир сегодня такой же, каким он был всегда.

– Нет, мир сегодня хуже. Широко распространились… как бы это выразить… какие-то дикие взгляды на нравственность.

– Объясни, я не совсем понимаю…

– Я и сам в точности не знаю, что хочу сказать. Но примерно вот что: помнишь Нагорную проповедь в Евангелии? Так вот, переверни там все наоборот, и ты получишь представление о современной морали. Нечем дышать. Мне, во всяком случае.

– Выходит, бедный Жан-Марк антихрист?

– Нет! В общем, ты ведь понимаешь, что я…

– Нет, не совсем. Что тебе в нем так уж не по душе?

– Мы такие разные…

– Это еще не довод.

– Он чертовски самоуверен. Я – нет. Он принимает и одобряет мир таким, какой он есть. Я – нет. Я хочу сказать, современный мир. Он любит деньги и будет много зарабатывать. Я – нет. Он груб и бесчувствен, живет без оглядки на других… Я – нет. Он опустошен. Я – нет. И глубоко… да не стоит, пожалуй, продолжать!

– Нет, почему же, валяй, валяй. Раз уж ты начал.

– Глубоко… это еще не очень заметно, потому что он молод и довольно красив, но с годами это будет проявляться все больше и больше… Это уже теперь проступает в его лице… Не знаю, как бы это объяснить, но где-то между уголками губ и скулами…

– Но что? Ты еще не сказал, что он глубоко… что глубоко?

– Изволь: он вульгарен, глубоко вульгарен.

Это заявление Вероника выслушивает молча. Но взгляд ее снова становится жестким.

– Ты многих людей считаешь вульгарными, – говорит она наконец.

– Да, действительно. Их и в самом деле много, это вытекает из самого определения слова.

– Ты считаешь вульгарными всех, кто не думает как ты, кто не живет как ты. Ты нетерпим.

– Нет, это не так, вот послушай: ты, например, ты думаешь иначе, чем я, и жить хотела бы по-другому. Но ты не вульгарна.

– Уж не знаю, как тебя поблагодарить за такое велико…

– Вероника, не валяй дурака. Ты прекрасно знаешь, что я имею в виду. Извини меня, если я тебя обидел, говоря так о твоем брате. Я не должен был этого делать… Скажи, я тебя обидел?

Она в нерешительности хмурит брови. Потом пожимает плечами.

– Нет, по-настоящему – нет, – говорит она. – И в глубине души я думаю, ты прав.

Он вскакивает с поражающей ее проворностью, опускается перед ней на колени, берет за руки, покрывает их поцелуями…

– Если бы ты только знала, как я тебя люблю, как восхищаюсь тобой за такие вот мелочи, – говорит он с жаром. – Вот именно поэтому ты не вульгарна, ты вся – отрицание вульгарности. Никакой в тебе хитрости, удивительная прямота. Ни тени злопамятства, никаких мелких счетов. Ты без обиняков говоришь, что согласна, даже если тебе и не очень-то приятно быть согласной и говорить об этом. Это так редко встречается, так редко! Ты просто чудо!

Он притягивает ее к себе и целует. Она улыбается, видно, что она счастлива от его слов.

– Такой прямой и красивой девчонки, как ты, да еще чтобы так отлично умела готовить салат, – нет, такой второй во Франции днем с огнем не сыщешь, – шепчет он.

Они смеются. И опять целуются. Она гладит ему щеку кончиками пальцев.

– Я тоже, наверное, не раз тебя ранила, даже не замечая этого, – говорит она. – Да?

Он качает головой – то ли чтобы сказать «нет», то ли чтобы попросить переменить тему – мол, не будем больше об этом.

– Не отрицай, я знаю. Вот, например, когда мы жили у твоих родителей, и я говорила тебе о них… И еще были случаи. Я уверена. Ты настоящий мужчина, в тебе нет ничего женского, и все же ты так чувствителен, так чувствителен. Я не знала никого, кто был бы так чувствителен, как ты.

– Это еще неясно, – говорит он с нарочито серьезным видом, хотя глаза его смеются, – быть может, чувствительность в конечном счете мужская черта? Мы, мужчины, такие хрупкие. Сильный пол – женщины, теперь это становится все очевидней. Вот возьми хотя бы «Илиаду». У всех этих великих героев древности, у Ахиллеса, у Гектора, ну и у всех остальных глаза на мокром месте. Когда они не заняты войной, они только и делают, что умиляются. И в «Песне о Роланде» то же самое: рыцари готовы расплакаться по любому пустяку.

– Забавно! – Она смеется. – Представляю себе, как Ахиллес вытаскивает из кармана платок и утирает глаза.

– Он это делал частенько. Вот только карманов у него не было, и, боюсь, сморкался он пальцами.

Жиль снова садится за стол, и они весело кончают обед. Потом они дружно убирают посуду, расставляют все по местам и заходят к малютке. Она спит, подняв к щекам сжатые кулачки. И снова они умиляются, глядя на тонюсенькие пальчики, на крошечные ноготки, совершенные в своей хрупкости и игрушечности. Они не перестают удивляться тому, что создали это чудо, это поразительное существо с таким завершенным и уже сильным тельцем. Они стоят рядом, склонившись над кукольной кроваткой, и молчат, переполненные нежностью, скованные тайной этого растительного сна. Шелковистые складчатые веки, блестящие, как атлас. Маленький пухлый ротик с чуть вздернутой верхней губой – «рот Венеры». Жиль говорит: «Она восхитительна». Вероника улыбается: «Ты самый пристрастный отец на свете. Она миленькая, как почти все малыши». Он протестует: «Неправда, я никогда не видел такого прелестного создания». Это игра, ее бессмыслица очевидна обоим, но она их успокаивает. Они словно произносят заклинания.

Они возвращаются в большую комнату, где им предстоит провести вечер. Два кресла, лампа, газеты и книги. Она включает транзистор, подхватывает модный мотив. Потом смотрит на свои часики.

– Мне нечего читать…

– А книжку, которую ты начала вчера?

– Мура! Я бросила… Скажи, Жиль, когда мы купим телевизор?

– Тебе в самом деле хочется?

– Последние известия, спектакли… Бывают и неплохие передачи… Иногда, зимними вечерами…

– Ну что ж, давай купим. Телевизоры, кажется, продаются в кредит.

– Да. Надо ежемесячно вносить небольшую сумму. Год или два. Это очень удобно.

– А ты не боишься, что мы закиснем? Телевизор в нашем возрасте? Что мы, пенсионеры?

– Ну, ты же знаешь, дорогой, с какой радостью я бы куда-нибудь пошла. В гости, в кино, на танцы. Я уже целую вечность не была в «Кастеле». Когда ты меня туда поведешь?

Жиль закрывает книгу, заложив страницу.

– Верно. Мы почти никуда не ходим, – говорит он. – Послушай, давай будем иногда приглашать baby-sitter.[23] Ведь до того, как мы поженились, ты чуть ли не каждый вечер ходила танцевать. Хочешь, пойдем в «Кастель» в будущую пятницу? Возьмешь у Арианы телефон ее baby-sitter, и все дела.

– Да! Здорово! Я так буду рада увидеть всех ребят, – и она дарит Жиля сияющей улыбкой. – Спасибо, дорогой, ты золото!

Он вновь раскрывает книгу, она перелистывает иллюстрированные журналы. Тишину нарушают только негромкие домашние звуки (у соседей моют посуду, где-то бормочет радио) и неумолкающий гул города. Так проходит минут десять. Вероника снова смотрит на часы.

– Жиль (ее голос звучит фальшиво смущенно), знаешь, мне почему-то хочется выпить виски. Просто идиотство какое-то, ведь я уже не беременна, но вдруг мне жутко захотелось. Хорошего виски.

– За чем же дело стало, сейчас пойду и куплю.

– Но магазины ведь уже закрыты.

– Я поеду в drugstore.[24] На машине это займет не больше десяти минут.

– Если найдешь место, где припарковаться. Тебе не лень, правда?

Вместо ответа он целует ее.

Когда через четверть часа он возвращается с бутылкой виски в руке, он с порога слышит голос жены. Она говорит по телефону. Он идет на кухню, откупоривает бутылку, собирает на поднос стаканы, лед. Занимаясь всем этим, он невольно слышит разговор за стеной.

– Знаешь, дорогая, я позвоню тебе потом. Жиль вернулся… Да… Когда захочешь, дорогая… Я понимаю… Нет, конечно!.. Договорились… Спокойной ночи. Целую.

Вероника кладет трубку в тот момент, когда Жиль входит в комнату с подносом в руках.

– С кем это ты? – спрашивает он. – Что-нибудь случилось?

– Да нет, это Ариана.

– Пользуетесь моим отсутствием, чтобы трепаться по телефону и секретничать, – говорит он с подначкой.

– Ничего подобного. Я хотела узнать телефон ее baby-sitter.

– А мне показалось, что ты говорила с ней очень серьезно. Словно у нее произошло какое-то несчастье.

– У нее действительно неприятности.

Жиль разливает виски по стаканам.

– Ты купил «White Horse»,[25] – говорит она со знанием дела. – Мое любимое.

– Ах, ты различаешь марки виски? По мне, они все на один вкус.

Они молча смакуют виски. У Жиля сосредоточенное лицо.

– О чем ты думаешь? – спрашивает она. – Как приятно пить виски! Я почти забыла это ощущение… Ты можешь мне сказать, о чем думаешь именно в эту минуту?

– Ты непременно хочешь знать? У меня вертелись в голове не очень красивые мысли. Ну что же, я скажу: я вспомнил одну девушку, вернее, ее разговор по телефону из кафе. Там не было будки, телефон висел прямо под лестницей. Я проходил мимо, когда она уже собиралась повесить трубку, и, услышав ее последнюю фразу, я прямо остолбенел… И главное, девушка эта – на вид ей было лет двадцать пять, не больше, – выглядела вполне интеллигентно. Судя по одежде, по лицу, по интонациям, по дикции, по всему, она явно из 16-го района.[26] Так вот, я услышал, как она сказала довольно тихо, но так, что я все же услышал: «Ну, будь здорова. Покажи ему класс!» Клянусь, у меня просто мурашки по спине побежали. Девушка с таким обликом! Ей бы играть героиню Бернаноса[27] в фильме Брессона!

– Здесь нет никакого противоречия. Но скажи, ты вспомнил о ней из-за моего разговора с Арианой?

– Я часто думал, может, это и глупо, но, что поделаешь, иногда разбирает такого рода любопытство, короче, я часто думал, говорят ли девчонки между собой, наедине, о таких вещах, о которых говорят ребята, хотя они, как правило, во всяком случае, те, кого я знал, на этот счет довольно сдержанны…

– Ты сегодня что-то наделяешь мужчин всеми добродетелями, которые до сих пор считались женскими: скромностью, чувствительностью.

– Нет, кроме шуток, меня интересует, ведут ли девчонки между собой такие же разговоры, как парни. О чем они говорят, когда мы их не слышим? Что они друг другу рассказывают? Я всегда подозревал, что тут нам могло бы открыться много неожиданного.

Вероника поворачивается и глядит ему в глаза.

– Ты хочешь знать, что мне сказала Ариана? Она мне сказала, что сегодня порвала со своим любовником. Вернее, он с ней порвал.

– У нее любовник? У Арианы?

– Да, уже года два. Жиль, не смотри на меня так!

Она смеется и отхлебывает виски.

– Почему ты мне никогда об этом не рассказывала?

– Я обещала ей молчать.

– А Шарль? Он в курсе?

– Ты что, с ума сошел! Этого еще не хватало… Бедный Шарль.

– Два года!.. Какая сука!

– Жиль, ну послушай… (подразумевается: не будь мелким буржуа).

– Нет, сука! Она замужем за приличным малым, все у него на месте, он симпатичный, и еще цацкается с ней… А она ему изменяет с… Да, кстати, с кем она ему изменяет? Ты знаешь этого типа?

Все это произносится тоном возмущенной добродетели.

– Видела как-то раз. Роскошный мужик!

– Это не оправдание.

Она сосредоточенно смотрит на свой стакан.

– Знаешь, что я тебе скажу… Шарль не такой уж хороший муж…

– Почему? Он ей тоже изменяет?

– Нет, не в этом дело…

Вероника улыбается таинственно и сдержанно – мол, больше ни о чем не спрашивай.

– А, понятно… Она тебя посвятила и в эти дела? Ну, знаешь! Бедняга, на его месте я оказался бы не лучше. У меня она тоже отбила бы всякую охоту. Черт! Кто бы подумал, глядя на них? Кажется, живут так согласно. Образцовая пара.

– Ты ее осуждаешь?

– Да.

– А ведь это всего-навсего банальная несерьезная связь.

– Банальность не делает ее менее грязной.

– А ты… Ты судишь по меркам… – Она делает неопределенный жест. – Ты из прошлого века…

Снова молчание. Атмосфера заметно накалилась. Он наливает виски, улыбается жене и говорит, поднимая стакан:

– Выпьем, дорогая, за наше будущее.


Она права. Возможно, я и в самом деле из прошлого века. Я верил, что любовь – это порука, что нет любви вне исключительности и верности. Мне супружеская измена всегда казалась пошлостью. Жена, обманывающая мужа, не может быть «доброкачественной»… Умом я заставил себя допустить, что мои взгляды скорее всего пережиток уходящей в небытие патриархальной эпохи, когда мужское самолюбие определяло кодекс домашней морали… В конце концов потравы в сексуальной сфере не обязательно свидетельствуют о нравственной несостоятельности. Допустим, это так. Но тогда (рассуждал я) необходимо во всем повиниться перед теми, с которыми связан. Нравственное падение обманщика или обманутого и состоит в обмане, во лжи. Я презирал Ариану (думал я) не потому, что у нее был любовник, а потому, что она изо дня в день врала человеку, с которым собиралась прожить жизнь. И меня радовало, что у меня есть основания ее презирать… Антипатия, которую я к ней испытывал, оперлась теперь на прочный фундамент. В течение нескольких дней мы с Вероникой только об этом и говорили. Хорошо (говорил я), женщины так же свободны, как мужчины, они имеют право любить кого им вздумается и сколько вздумается; но если это так, то какого черта надо поддерживать фикцию буржуазного брака в том виде, в каком он существует на Западе? Зачем эта обезьянья комедия с пожизненным «обязательством», с актом гражданского состояния и религиозной церемонией? Чем фактически тайно практиковать полигамию, честнее было бы решительно отказаться от брака и дать людям право жить вместе и расставаться, когда им заблагорассудится. Свободный союз, значит. Ты куда как добр (говорила Вероника)! А как будет с детьми? Сразу видно, что не вы их носите в брюхе и не вы их рожаете. Вполне можно представить себе общество, в котором государство брало бы на себя заботу по воспитанию детей (говорил я). А ты бы хотел, вот ты (возражала она), чтобы воспитанием твоей дочери занималось государство? И все же, несмотря на это, нельзя отрицать, что… Нет, ты ответь (горячилась Вероника). Ты хотел бы, чтобы государство этим занималось? И все же, несмотря на это, свободный союз, бесспорно, был бы куда целомудреннее, чем ваши презренные, ничтожные адюльтеры и ваши презренные, ничтожные фильмы «новой волны», которая неутомимо варьирует этот в высшей степени благородный сюжет. А твое возражение насчет детей льет воду скорей на мою мельницу, чем на твою. Ариана не расстается с мужем, потому что он добытчик, кормилец, потому что он опора в жизни, он обеспечивает ей комфорт и положение в обществе, и она ему изменяет, прикрываясь требованием равноправия, потому что дохнет от скуки и еще потому, что желает иметь все разом, даже если одно несовместимо с другим: мужа и любовника, семейный дом и холостую квартирку, упорядоченность и беспорядок, она хочет быть замужней женщиной и свободной женщиной, матерью и амазонкой, она хочет респектабельности и богемы, исполнять супружеский долг и справлять собачьи свадьбы, наслаждаться одновременно спокойным счастьем и безрассудным счастьем. Что ж, подайте этой претенциозной суке все вместе, и даже более того, и пусть она обожрется всем этим и околеет ко всем чертям! У Паскаля есть фраза, где примерно это и говорится, я сейчас забыл, в каком разделе «Мыслей», но я точно помню ее, если не дословно, то, во всяком случае, ее смысл, она поразительно подходит к твоей подруге Ариане, да и не только к ней, но и ко многим людям из нашего окружения. Послушай-ка, не цитируй мне великих французских мыслителей (парирует Вероника), чтобы получше обвинить Ариану. Ты ее ненавидишь; ты воспользовался первым попавшимся поводом, чтобы накинуться на нее; если бы я знала, что ты так будешь реагировать, я ничего бы тебе не рассказала, но надо думать, у нее все же есть и достоинства, она на высоте и как женщина, и как жена, раз Шарль так очевидно в нее влюблен. Вот тут-то (говорил я), возможно, ты и ошибаешься. Шарль – милый дурак. Что? Нет, Вероника, ты должна согласиться, что хотя твои друзья и очень эффектная, очень современная пара, но все же они… короче, она сука, он дурачок, он играет роль всем довольного, счастливого мужа, потому что запрограммирован, ничего другого не умеет, он стереотипный продукт Системы… Если бы он не играл порученной ему роли, если бы вдруг решился увидеть вещи такими, какие они есть в действительности, если бы осознал, что женат на авторитарной снобке, которая его унижает, которую боится и не выносит, он пустил бы себе пулю в лоб, предварительно приняв все меры предосторожности, чтобы не промазать. Но дело в том, что он, так сказать, уже на рельсах, его жизнь посвящена продвижению по службе, обедам в ресторанах, вечерам в «Кастеле». Что? Что ты говоришь? Я говорю (повторяет Вероника), что не такой уж это ад, как ты изображаешь. Бывает и хуже. Хуже, чем что, Вероника? Хуже, чем обеды в ресторанах и вечера в «Кастеле» (говорит она). Вот мне, например, в «Кастеле» очень весело, только жаль, бываем мы там редко. Ад (отвечаю я с серьезным видом) – это жить во лжи. Шарль живет во лжи. А я повторяю (возражает мне Вероника, и при этом у нее были нехорошие, чуть хитроватые глаза), что жизнь Шарля и Арианы и их частые посещения «Кастеля» не такой уж ад…

А кроме всего прочего, сказала мне Вероника как-то вечером, тебе следовало бы пощадить Шарля и Ариану, особенно Ариану, несмотря на твое к ней отвращение, и постараться быть с ними, с ней, в частности, помилей, поскольку она должна тебя познакомить с этим управляющим из «Юниверсал моторс».

Правда. Я и забыл. «Юниверсал моторс». Ариана обещала Веронике, что она меня познакомит с «какой-то шишкой» в этом гигантском предприятии, где я мог бы зарабатывать в два-три раза больше, чем в той французской фирме, где я служил. Фирме по электромеханическому оборудованию, которая взяла меня год назад в качестве стажера. Я переходил там из отдела в отдел, работал и в лаборатории по исследованию сопротивления материалов, и на испытании котлов, и в отделе ИБМ,[28] не говоря о неделях, проведенных непосредственно на строительстве. Наконец, я получил штатное место в производственном отделе, то есть там, где вырабатывается календарный план предстоящих работ. У меня были неплохие виды на постепенное повышение по должности, а в смысле социального обеспечения мое положение ничем не уступало положению государственного служащего. Работа эта вызывала у меня весьма умеренный интерес, но я выполнял ее добросовестно и справлялся с ней как будто неплохо. Мне несколько претил тот дух артельности, который наша дирекция пыталась привить всему персоналу, что рабочим, что специалистам. От всех нас требовали, чтобы мы принимали близко к сердцу дела фирмы, «болели» за ее процветание, радовались ее достижениям, восхищались и гордились новыми моделями локомотивов и турбин, которые она выпускала… У нас должно быть чувство, что все мы, как любил говорить наш шеф, члены одной «большой семьи», хотя наша профсоюзная газета уже не раз предостерегала рабочих и служащих против иллюзий «отеческой опеки». У нас были свои стадионы, залы для игр, библиотека, и нас всячески призывали проводить там часы досуга. Само собой разумеется, ноги моей там никогда не было. Из принципа. Наши хозяева дошли даже до того, что пытались организовать и наш отдых: у фирмы были свои пансионаты в горах и на берегу моря, где нам предлагалось на очень выгодных условиях проводить отпуск. Короче говоря, пределом мечтаний нашей дирекции было бы, видимо, чтобы мы все вообще никогда не расставались… Но при всем этом мы, конечно, были вольны вне рабочих часов располагать своим временем как заблагорассудится и иметь свою личную жизнь. «Отеческая опека» фирмы нам предлагалась, но не навязывалась.

Что касается «Юниверсал моторс», то тут совсем другое дело.

«Юниверсал моторс» – это махина, колоссальная махина. Весь мировой рынок, да что там мировой рынок, вся планета охвачена щупальцами этой компании. Ее годовой бюджет превосходит бюджет французского государства. Сотни тысяч рабочих на всех континентах работают на нее. Тысячи инженеров. Не меньше шести вице-президентов. А на вершине, где-то в невидимой Валгалле, сам президент, он же генеральный директор, он же председатель административного совета. Если бы «Юниверсал моторс» перестала существовать, рухнула бы треть мировой экономики (тут я, возможно, малость присочинил, потому что точных цифр не знаю, да и не в этом дело, плевать я на них хотел). Вот куда моя жена и ее подруга Ариана задумали меня определить: в этот храм Эффективности, Производительности, Индустриализации. В один прекрасный день Ариана заехала за нами, она добилась наконец, чтобы меня принял человек, занимающий там «очень важный пост». Ему было лет сорок, волосы с сильной проседью, холодный взгляд, скупые жесты. Он задал мне несколько вопросов о том, где я учился, чем специально занимался, где работаю. Разговаривая со мной, он разглядывал меня с головы до ног, как мне казалось, недоверчиво-скептически, и я тут же решил, что дело накрылось и продолжения иметь не будет. Но я ошибся. Три недели спустя меня вызвали в Главную администрацию, где-то в предместье Парижа. Там три господина по очереди подвергли меня настоящему допросу. Причем вопросы были скомбинированы таким образом, что, какими бы односложными ни оказывались мои ответы, в сумме они говорили обо мне больше, чем мне хотелось бы. Первый допрашивающий интересовался моими политическими взглядами и общественной активностью. Состоял ли я когда-нибудь в коммунистической партии? Участвовал в манифестациях за или против войны в Алжире? Числился ли я в какой-нибудь студенческой политической организации? Какие газеты я читаю? Что я думаю о политике: а) внутренней, б) внешней нынешнего французского правительства и т. д. Одним словом, типичнейшая охота за ведьмами, поиски ереси в моих мыслях. Вопросы, которые задал мне психолог, были столь же нескромными и показались мне еще более несуразными и нелепыми. Часто ли мне снится, что я гуляю по городу без штанов? Какие у меня отношения с родителями, питаю ли я к ним по временам враждебность, присуща ли мне агрессивность, кто я скорее – садист или мазохист, неужели я не испытываю ни малейшего желания быть высеченным и т. п. Я старался ответить как можно более честно, но все же про себя недоумевал, какая может быть связь между коэффициентами мировой продажи «фордов» или холодильников и моим желанием или нежеланием быть высеченным… И все же, видимо, какая-то связь есть, пусть бесконечно малая, но вполне реальная, и диаграммы «Юниверсал моторс» ее, несомненно, учтут. На одном конце этой гигантской цепи находится маленький безвестный служащий, о котором более или менее достоверно известно, что его не терзают мазохистские сны, на другом – лишний доллар падает в кассы компании… Великие тайны прибылей. Как тут не растеряться?

Мне выдали анкету на семи страницах, которую я должен был заполнить и сам отослать. Вернувшись домой, я взялся за анкету, и вот тогда-то я твердо решил не наниматься в компанию «Юниверсал моторс». На первой странице была напечатана следующая фраза (по-английски и по-французски); «I promise to devote my entire time, abilities and capacities to the exclusive Service of the Company». Когда я прочел, я сперва подумал, что мне что-то померещилось. Но нет, это было написано черным по белому, и французский перевод полностью соответствовал английскому тексту. Я кликнул Веронику, чтобы прочесть ей вслух эту поразительную фразу: «Настоящим я клянусь посвятить все свое время, все способности и все силы исключительно Службе Компании». Нет, ты только подумай, Вероника, слова «Служба» и «Компания» напечатаны с заглавных букв! Честное слово, ну погляди! Она кинула рассеянный взгляд на анкету, она ее не заинтересовала, и присяга в верноподданнических чувствах не вызывала у нее того недоумения, что у меня. Ты не понимаешь, что это чудовищно (спрашиваю я)? От свободного человека требуют, чтобы он отдавал все свое время и все свои силы служению промышленному предприятию, словно это обряд пострижения в монахи. Надо дать какую-то клятву. Я просто в себя прийти не могу. Интересно, что думали эти типы, составляя такой текст? Это чистая формальность (говорит Вероника). Не ломай себе голову, ответь на вопросы, подпиши где надо и поскорее опусти в почтовый ящик. Пустая формальность (спрашиваю)? Если ты думаешь, что все эти президенты, генеральные директора и прочие служащие высшего ранга «Юниверсал моторс» бросают слова на ветер, ты ошибаешься. Все они пооканчивали различные университеты, у них вот какие головы (жест), это нынешние гуманисты, Вероника, технократы, детка, они соль земли во второй половине двадцатого века. Да, именно соль земли. И уж поверь, если они требуют от такого маленького человека, как я, посвятить всю свою жизнь «Юниверсал моторс», да еще поклясться в этом, они знают, что делают. Ах эти нынешние гуманисты! Они стреляют без промаха! Все они воспитанники Высшей политехнической школы и тому подобных заведений… Черт бы их побрал! Их на мякине не проведешь. Эта анкета – штука вполне серьезная. Подписав ее, я перестану существовать как личность. Я зачеркнут! Меня нет! Я превращаюсь в некий живой организм, наделенный интеллектом (не столь, конечно, высоким, как у технократов, но все же…) и существующий лишь для того, чтобы служить Компании с большой буквы. Служить чему? Бог ты мой! Самому мрачному, самому нелепому бедствию (потому что его легко было избежать) из всех, которые когда-либо обрушивались на несчастное человечество, – автомобильной индустрии. Мир превращен в гараж, улицы городов – в грязные, запоганенные желоба, люди – в безумных, оболваненных шоферов. Великолепие неба и земли навсегда утрачено, все задымлено выхлопными газами. Кошмар миллиардов не знающих сносу машин, размножающихся не иначе как почкованием. И этой великой напасти против человечества и природы, этому преступлению я должен посвятить свою жизнь!

Нет, черта с два буду я им служить!.. Они очень хорошо платят (говорит Вероника). Хорошо платят (спрашиваю я)? Не так уж и хорошо, если все взвесить. Три с половиной тысячи новых франков в месяц – это безумно мало, учитывая все их требования. Черта с два я продам свою бессмертную душу «Юниверсал моторс» за три с половиной тысячи новых франков в месяц, за такой грошовый оклад! Моя бессмертная душа стоит куда дороже. Ты откажешься, Жиль? Да, откажусь. Ты с ума сошел! Отнюдь нет, наоборот, это самое разумное из всего, что я сделал с тех пор, как появился на свет. (И тут я спокойно беру анкету и под оторопелым взглядом Вероники невозмутимо разрываю ее на мелкие кусочки. Точь-в-точь сцена из современного фильма, она и по сей час стоит у меня перед глазами.) А Ариана? Что я скажу Ариане, которая взяла на себя труд познакомить тебя со своим другом? Нет, научи меня, что я должна ей сказать. Да пусть она валится ко всем чертям! Это легче всего! Пусть она вместе со своим любовником валится ко всем чертям! Он, надо думать, тоже из технократов и употребляет ее методично, все время поглядывая на часы, чтобы, не дай бог, не опоздать ни на пленарное заседание административного совета, ни на посещение финской бани для интенсивного отдыха.

Поскольку я заговорил о семейном бюджете и о необходимости (по мнению Вероники) повысить наш «жизненный уровень» (ее термин, не мой), я расскажу о другой, тоже не увенчавшейся успехом попытке, которая имела место года три спустя после рождения кашей дочурки. К тому времени мы уже поменяли квартиру. Наше новое жилище было большего метража, куда более привлекательное и без признаков убожества, которое так удручало нас в первой квартире. К тому же здесь царила относительная тишина; соседи вели себя пристойно. Окна нашей спальни выходили в сад. Заработок мой значительно повысился, и я мог, не ломая себе головы, платить за квартиру в три раза больше, чем прежде. Короче говоря, это было еще не роскошное жилье, далеко не роскошное, но мне действительно казалось, что мы можем им удовлетвориться, во всяком случае, на ближайшие два-три года. Вот тогда-то Вероника и высказала желание начать работать. Если к моей зарплате прибавить ее будущую зарплату, говорила она, то мы сможем нанять прислугу, которая будет вести хозяйство и заниматься ребенком. Ей скучно, говорила Вероника, проводить день за днем одной в квартире. Даже с малышкой. Ей скучно. Она хочет работать. Ее тяготит такая зависимость от мужа, словно она какая-нибудь восточная жена. Она хочет «полностью реализоваться как личность» (фраза из репертуара Арианы). Хорошо, хорошо. Но что ты намерена делать, дорогая? Поскольку ты какое-то время училась на медицинском факультете, ты, вероятно, смогла бы подыскать место в клинике или лаборатории. Нет, это ее не устраивало. Она хотела работать журналисткой или кем-нибудь в издательстве, в театре, в кино или на радио. Одним словом, она желала именно той работы, которую выполняют герои современных романов: они либо репортеры крупной газеты, либо писатели, либо режиссеры, если они не просто «левые интеллигенты», словно это профессия (а может быть, это уже и в самом деле стало профессией?). Выбор, который сделала Вероника, это выбор нашего поколения, воспитанного в мире аудиовизуальной (как они говорят) пропаганды, массовой культуры и ничем не ограниченных развлечений. В мире газетных полос, любительских кинокамер, транзисторов, телевизоров, рассредоточенности художественных впечатлений. Образы, образы, образы. Постоянная драматизация жизни. Сколько я знал ребят моего возраста, которые мечтали стать режиссерами, знаменитыми журналистами, писателями, актерами! Имя им легион. А вот стать бухгалтером, нотариусом, инженером почему-то почти никто не хотел. «Работать» для Вероники не значило воспитывать детей или ухаживать за больными. Лаборатория, контора или даже магазинчик кустарных промыслов – нет, это все не то. Работа – это радиостудия, съемочная площадка, редакционный кабинет… Она даже не задумывалась, обладает ли она необходимой подготовкой, чтобы работать в этих областях, или, вернее, это было само собой разумеющимся. Короче, с помощью все той же Арианы она добилась встречи с одной редакторшей журнала «Горизонты». Я пошел с ней. Помещение редакции оформлено в американском стиле. Все рационально. Большие просторные комнаты, голые стены, четкие геометрические формы. Торжество пластика и плексигласа. Молоденькие сотрудницы в коротких юбках, стриженные под мальчишку, с миндалевидными глазами чуть ли не до висков и зелеными веками, все, как одна, похожие на Клеопатру из цветного голливудского фильма. Можно было подумать, что находишься в институте красоты или в редакции журнала мод. Редакторша, знакомая Арианы, приняла нас любезно. Это была дама лет сорока, еще довольно красивая и на редкость самоуверенная. Она задала Веронике несколько вопросов. Пробовала ли она себя в журналистике? Что ее больше интересует: зрелища, интервью, критика или страничка «Для вас, женщины»? Во время нашей беседы вошел фотограф и принялся снимать Веронику. Таким аппаратом, который тут же выдает готовый снимок. И я понял, что красота Вероники, ее облик, ее стиль имеют не менее важное значение, чем ее еще никак не проявленные способности, потому что «Горизонты» публикуют в каждой рубрике фотографию ведущего отдел. Сотрудники журнала должны быть не только квалифицированными журналистами, но еще и быть физически привлекательны, сексапильны, обладать современной динамичной внешностью. Люди входили к ней в кабинет (мы были недостаточно важными посетителями, чтобы не прерывать беседы), обсуждали какие-то вопросы, уходили, приходили другие, звонил телефон, она отвечала, но после каждой из этих интермедий возвращалась к разговору с Вероникой. Если бы записать на магнитофонную ленту все, что говорила эта женщина во время нашего визита, никак не обозначая смены собеседников, получилось бы примерно следующее: «Здравствуйте, Ариана говорила мне, что вы красивая, она не ошиблась. Она, пожалуй, даже преуменьшила. Вы очень красивая, да, да, очень красивая. Здравствуйте, мосье (заметное охлаждение тона. Я не очень красивый. Говорят, что я недурен собой, что у меня даже есть известный шарм – мне это не раз говорили, – но я не очень красив, а главное, я совсем не денди). Вы очень молоды оба, просто дети. Да, Софи, скажите, чтобы он подождал, я занята. Он ужасный зануда, я его хорошо знаю. Скажите, что у меня совещание. Ой, Софи, минуточку. Позвоните Шутцу по поводу макетов. Они недурны, но мне хотелось бы что-то менее выраженное. Да, да, именно менее выраженное. Ему бы следовало набраться идей на выставке, которая сейчас в галерее Ворта. Образ зрелой женщины должен быть понятен, но не сразу, а Шутц сделал ей такие внятные груди. Понимаете, не хватает двусмысленности. Я полагаюсь на вас, детка… Как видите, в этом чертовом заведении приходится заниматься всем. Но я не жалуюсь. Я обожаю эту суету… Не знаю, миленькая, сейчас у нас нет свободных вакансий, но в ближайшие дни может кое-что появиться. Вы когда-нибудь брали интервью? Когда вы были студенткой, вы, наверно, подрабатывали, распространяя социологические анкеты. Да? Ну что ж, значит, у вас есть опыт. Это уже кое-что. Внешне вы как раз то, что нам нужно. У вас современный облик. Ваша жена могла бы сниматься в кино, Жиль. (Она видела меня первый раз в жизни и звала уже по имени. Простота и сердечность на американский манер. В «Горизонтах» все очень демократичны…) Но, похоже, вас такая перспектива не вдохновляет?.. Извините, опять этот телефон. Ни минуты покоя. Это ты, Моника? Слушаю тебя, детка. (Пауза, потом поучающим тоном.) Не настаивай так категорично на икре, милая. Наши читатели, конечно, не из социальных низов, но и не самые высокооплачиваемые. Помни, что их средний доход составляет три тысячи новых франков в месяц. Наша аудитория – это те, кто еще завоевывает жизненные позиции и не имеет пока устойчивого положения. В разделе «Для вас, женщины» вы можете апеллировать к естественной потребности наших читательниц в комфорте и элегантности, но при этом смотрите, чтобы ваши материалы не развивали у них комплекса неполноценности. Поэтому, повторяю, не будем пропагандировать черную икру. Мы работаем на публику, которой хочется жить шикарно, но у которой еще нет для этого ни финансовых, ни, быть может, даже интеллектуальных возможностей… Посоветуй им проводить отпуск в пансионатах Средиземноморского клуба, а не на Багамских островах, во всяком случае, пока Средиземноморский клуб не организовал там своих филиалов… (Пауза.) Как тебе понравился разворот о Вьетнаме?.. (Пауза.) В самом деле? Это моя находка, детка! Да, эту неделю я собой довольна. Жаль только, что вылетела еще одна фотография вьетнамских военнопленных… (Пауза.) Что и говорить, снимки чудовищны, но ведь именно этого я и добивалась: надо смущать покой, понимаешь, котик, необходимо встряхнуть, растормошить читательскую массу. Ну, привет, трудись и помни, не нажимай на икру… Ну что ж, продолжим наш дуэт, Вероника, вернее, наше трио. Как видите, здесь ничего нельзя пускать на самотек. Послушайте, детка, кажется, через несколько дней я смогу дать вам пробную работу. Знаете эту шведскую актрису, которая так прозвучала в последнем фильме Бергмана? Вы говорите хоть немножко по-английски? Объясниться сумеете? Так вот, она будет в Париже на следующей неделе. Надеюсь, вы читали «Горизонты» и знаете стиль наших интервью?.. Да, Жак? (Пауза, во время которой пришедший говорит, что ему надо.) По всем вопросам верстки иди к Рене, это его дело… Нет, старик, это не пойдет, решительно. Весьма сожалею, но статьи о Дюамеле не будет. Это не в нашем стиле. Тем более в номере, где у нас выступит Морис Бланшо.[29] Вот если бы ты предложил Мориака – это еще куда ни шло. Но Дюамель не для нас… Да, да. Слушай, он видел разворот о вьетнамских военнопленных? Ну как? Я собой довольна… Привет, Жак… Так что же я говорила? Да, вы, конечно, знаете стиль наших интервью…»

И так далее и тому подобное. Я чуть ли не дословно передаю этот разговор – таким карикатурным он и был. Я «офонарел» (так бы она выразилась в начале шестидесятых годов, не упустив случая употребить модное тогда словечко). Я глядел на нее, слушал, запоминал… Невероятно интересно. Их манера разделывать последние новости и сервировать их своим читателям: еще не готово – теперь в самый раз – объедение, пальчики оближете – внимание! – перешли к следующему. Точно дозированное месиво из весьма умеренного прогрессизма и снобизма на потребу средних классов. Гибрид из вьетнамских военнопленных и последних моделей самых модных портных. Эдакий грубый комбикорм культуры для жвачных мелких буржуа вперемежку с панированными блюдами из меню интеллигенции. Этакая смесь претенциозности с подлостью… Все это я вдруг увидел своими глазами, и мне захотелось блевать.

Само собой разумеется, Вероника им не потребовалась, и приняли ее так доброжелательно, видимо, только чтобы оказать любезность приятельнице. Быть может, у них даже было смутное намерение дать Веронике попробовать свои силы в журналистике, заказать ей интервью. Но это намерение как-то рассосалось в последующие дни, потому что жизнь мчится стремительно, и каждое утро приносит целую прорву сенсаций и разных ошеломляющих новостей, все так заняты, так перегружены в «Горизонтах», да и повсюду… И я лишний раз удивился всеобщему ничтожеству – люди суетятся впустую, сами вечно чего-то добиваются и принимают тех, кто тоже чего-то добивается, обещают кому попало и что попало и тут же забывают об этом и переходят к другим делам… Люди, которые говорят друг другу по телефону: «Мы должны непременно повидаться», – и думают при этом: «Господи, какая зануда!» – и, несмотря на это, у них назначено не меньше шести встреч ежедневно, просто так, ни для чего, лишь бы изображать деятелей, лишь бы убедить самих себя, что они живут интенсивной жизнью… Существует целая система приспособлений, позволяющая этим марионеткам постоянно пребывать в безнравственном мельтешении: телефонные линии, сеть железных дорог, автобусные станции, мириады частных машин, армии машинисток и стенографисток, одним словом, прочный базис (как они выражаются), на котором разыгрывается этот вселенский фарс… О чем мечтают «молодые кадры»? О том, чтобы когда-нибудь быть в числе тех, кого вечерние газеты, столь падкие на светскую хронику, не колеблясь называют, чтобы поразить воображение пассажиров метро в часы «пик» VIP («Very Important Person»[30])… Зловещая картина нашего времени: вечерние газеты выставляют напоказ жизнь VIPов, чтобы растравить душу жителей предместий, пробудить у них всепожирающую тоску в духе мадам Бовари и усилить хроническую депрессию, охватывающую пассажиров метро к концу дня… С одной стороны, неприкрытый садизм, с другой – беспросветная тупость. Если вдруг задумаешься над всем этим, разве не задохнешься от презрения? Если вдруг задумаешься… Но правда требует признать, что в течение всего этого периода (в первые месяцы после рождения нашей дочки) я был почти все время спокоен и счастлив, главным образом из-за Мари. Она в самом деле занимала все мои мысли. Что до Вероники, то мне кажется, это было не так. Материнская любовь – вот еще одно из тех понятий, которое следовало бы пересмотреть, поскольку теперь модно пересматривать все наши укоренившиеся и, казалось бы, совершенно незыблемые представления. Пресловутая материнская любовь не такое уж всеобщее чувство, как это принято думать. Кто знает, может, оно больше связано с нравственными установлениями определенной культуры, нежели с инстинктивными движениями души? И кто знает, не будет ли все это «пересмотрено» в наш век? Когда родилась Мари, у меня возникло ощущение, пусть иллюзорное, что одно из конечных предназначений моей жизни реализовалось: я стал ответственным за другое существо. Ответственность, которую я чувствовал, была для меня в равной мере и бременем и радостью. Отныне я перестал быть центром всех своих помыслов, Мари естественным образом заняла это место. Вероника же, напротив, с рождением дочки нимало не утратила сознания автономности своей личности, не утратила своего аппетита к удовольствиям и радостям жизни. Конечно, она испытывала к малютке Мари и нежность и любовь, но жизнь с ее чудесами и обещаниями продолжалась, от нее еще очень много надо было получить, и материнство никак не должно стать этому преградой. В этом отношении Вероника была, безусловно, более современна, чем я, и, возможно, более прозорлива. Она, должно быть, предвидела время, когда наша дочь оторвется от нас, уйдет из семьи, а сама Вероника будет тогда еще привлекательной женщиной, которая ни от чего еще не отказалась и полна ожиданий. Кстати, во время одного из наших разговоров о будущем дочки она так сформулировала эту мысль: «Когда Мари исполнится двадцать, нам еще не будет пятидесяти. Мы будем очень молодыми родителями, как теперь и принято. Что мы будем делать, когда она выйдет замуж, чем мы заполним наш досуг?» Такого рода вопросы мне и в голову не приходили, настолько я был счастлив тем, что у нас есть этот маленький человечек, которого я каждый вечер брал на руки – и теплота этого тельца наполняла мое сердце нежностью. Тогда мне казалось, хотя несколько примеров в нашем окружении должны были мне доказать обратное, что наш ребенок является гарантией против разлада между нами, против крушения нашего брака – против беды.

Мы с Вероникой жили в однообразном привычном ритме, который создавал иллюзию стабильности. Время расходилось неизвестно на что, но кто в наши дни знает, куда оно уходит? Праздновались, как водится, дни рождения, зажигались маленькие голубые и розовые свечечки, которые надо было потом задувать. Так, из года в год, наша жизнь рассеивалась как свечечный дым. Мы все больше и больше удалялись от счастливого берега юности, где в течение скольких-то дней под аккомпанемент музыкальной шкатулочки каждый бывает принцем, беззаботным и бессмертным. Нам исполнилось двадцать шесть лет, а потом двадцать семь… Мы принадлежали уже к другой биологической и социальной категории, немножко менее бессмертной и немножко менее прекрасной, – к категории взрослых, но еще молодых взрослых, тех, кто голосует, читает политические еженедельники, имеет регулярный доход и рожает детей. Переход в эту новую категорию – дело нелегкое. Нам помогало все, что придумал наш век, чтобы смягчить столкновение с реальностью: вся машинерия, организующая теперь досуг. Наш автомобиль, уикенды в Нормандии, отпуск в Коста-Брава, в Сен-Тропезе (потом это будет Греция, Ливан). Телевидение. Синематека. Стопка книг, которые «необходимо прочесть» за год. Спектакли, которые «необходимо посмотреть». У нас обедали наши друзья Шарль и Ариана. Мы, в свою очередь, обедали у них. Мы вместе с ними ходили в те подвальчики, куда молодые пары из среднего класса обязательно должны ходить не реже раза в месяц. Все эти вечера, удивительно похожие один на другой, слились в моей памяти в один обед в ресторане – в один-единственный вечер, безвкусный и глянцевитый, как калифорнийское яблоко, которое не хочется укусить, даже когда оно изображено на обложке роскошного иллюстрированного журнала.

Один из этих вечеров, однако, четко выделяется на фоне остальных своим финалом и теми последствиями, которые он имел для нас. Начался он, как обычно, в ресторане с неизбежного при каждой нашей встрече стенания на тему о несчастной доле парижских автомобилистов.


– Я думала, что нам так и не удастся поставить машину, что мы всю ночь проездим вокруг этого ресторана. Операция «паркинг» становится все более нереальной.

– Меня так и подмывало врезаться в бамперы и смять их в лепешку.

– Он просто кипел. В буквальном смысле слова. Я боялась, у него начнется нервный криз.

– Не волнуйся. Тебе недолго придется ждать. Мне не избежать его, как и всем.

– Я ему говорю: поедем в сторону площади Мобер, может быть, там удастся поставить машину, и вернемся сюда на такси.

Они еще несколько минут говорят на эту тему, лишь слегка варьируя то, что говорилось в предшествующие разы. Но Жиль их не слушает. Его внимание привлекают скорее их жесты, выражение лиц, интонации. Шарль и Ариана разыгрывают перед ним комедию, от которой он всякий раз не может оторваться. Спектакль начинается с их появления, развязно-фамильярного, но не без высокомерия. Они приветливы с девушкой в гардеробе и с метрдотелем, которого называют по имени; но демократическое добродушие не уничтожает ни сознания своего социального превосходства, ни требования уважения к себе. Нет сомнения, что они имеют право на хорошо расположенный столик и на особые знаки внимания. Они здороваются за руку с хозяином ресторана («Клод – наш друг»), очень корректным молодым человеком, последним отпрыском гордой династии рестораторов, который к тому же наизусть знает «кто есть кто» делового мира. «Ты нам оставил наш столик, Клод, ты ангел!» Она подходит к своему месту, Шарль становится за ее стулом, чтобы сперва отодвинуть его, а потом придвинуть. У нее обнаженные плечи, улыбка кинозвезды или манекенщицы с обложки иллюстрированного журнала (спокойная, тонная веселость, доброжелательность ко всему миру; keep smiling[31]). Метким взглядом охватывает она зал, наверно, чтобы засечь знаменитостей, которых есть шанс здесь повстречать. Ресторан оформлен в стиле двадцатых годов: много стекла, абажуры в форме куполов с висюльками, официанты в коротеньких передниках, смахивающих на набедренные повязки. Жиль прослеживает направление взгляда Арианы и лишний раз отмечает, что за соседними столиками расположились пары, удивительно схожие с Шарлем и Арианой, – а, собственно говоря, почему бы им быть другими? Создается впечатление, что четко ограниченный круг парижан (возраст – от тридцати до пятидесяти, зрелые люди, которые уже подбираются к руководящим постам и солидным доходам) каждый вечер встречается здесь. У всех у них явно очень много общего. Жиль и Вероника выглядят на их фоне еще студентами, особенно Вероника, которая кажется совсем девочкой рядом с Арианой, во всем расцвете ее красоты и блеске царственной осанки. Вероника охотно разыгрывает при подруге роль младшей сестры, которой многому еще надо научиться, не которая подает блестящие надежды. У Арианы уже десятилетний сын, мальчик смышленый, хитренький и не по годам развитый, если судить по тем забавным историям, которые рассказывают о нем его родители. Как раз сейчас Ариана говорит о нем. (В ответ на вопрос Вероники, здоров ли малыш.) К слову, у него простое, мужественное и не очень затасканное имя, его зовут Рональд… Итак, в день рождения юного Рональда спросили, какой бы он хотел получить подарок: модель космической ракеты малого размера (и все же она стоит больше двадцати тысяч старых франков), любые книги на эту же сумму (Жиль начинает прислушиваться), акцию компании «Шелл» либо несколько граммов золота? Малютка с ходу отверг как игрушку, так и книги, затем долго колебался между акцией и золотом и, наконец, остановил свой выбор на акции. Но тогда, добавил он, мне придется ежедневно просматривать биржевую сводку в папиной газете. В этой фразе соль анекдота, вот тут-то слушатели и должны разражаться смехом. Счастливые родители вундеркинда подают пример, Вероника тоже смеется, хотя и не так безудержно, как они. Жиль с трудом изображает на лице подобие улыбки.

– Не правда ли, здорово? – говорит Ариана.

– Восхитительно! – поддакивает Вероника.

(О чем только думают современные карикатуристы? Чего они ждут, чтобы создать наряду с «Несносным Жожо», «Противным Виктором» и «Ужасным Альбером» новый персонаж – маленького мальчика в духе времени, из молодых, да ранних, понимающего, что к чему. Этот образ продолжал бы дело плейбоев старшего поколения во всем, что касается элегантности, автомобилей, деловой сметки, а также – а почему бы и нет, будем же наконец современны, чего нам стесняться после Фрейда? – в вопросах эротики. Вот смеху-то было б!)

– Но вас не пугает, – нерешительно говорит Жиль, – что мальчишка растет чересчур расчетливым?

– Чересчур не бывает, – возражает Шарль, – особенно в наш век. Если бы меня в свое время научили понимать цену золота и акций!.. – И он жестом показывает, какую бы он сделал карьеру, если бы его воспитание было более реалистичным.

– Вы мечтатель, мой бедный Жиль, – говорит Ариана. – Вы все витаете в облаках. Вы поэт!

Ариане и Жилю так и не удалось перейти на «ты». Да они толком и не пытались.

– Вы правы, – говорит Жиль. – Я не поэт, но, наверно, немного старомоден.

– В этом твое обаяние, дорогой.

Тем временем они изучают меню, не зная, на каком из фирменных блюд остановиться: кролик по-охотничьи, или мясо в горшочке, или буридэ, или миронтонское жаркое? Ведь теперь модны простые, сытные блюда, приготовленные на добрых традициях старофранцузской кухни, питательные и без всяких там фокусов – никаких американских салатов и бифштексов по-гамбургски, это едят в drugstores. В ресторане «Ар деко»[32] посетителей так и подмывает повязать салфетку вокруг шеи по обычаю коммивояжеров давних, довоенных лет. Говорят, принцесса Критская обожает буридэ… А вот и она сама! Честное слово! Нет, точно она, узнаешь ее, Вероника? С кем это она? Ну, конечно, с Фредди. То-то дня два назад в «Пари уикенд»… И Ариана дружески машет Фредди и даже посылает ему воздушный поцелуй. Шарль его тоже приветствует, а Фредди отвечает широкой улыбкой и элегантным жестом.

– Вы знакомы? – спрашивает Ариана Веронику. – Да нет, не может быть. Ты его знаешь! Ну, Фредди, администратор ночных кабаре? Вот уже несколько недель, как они всюду появляются вместе.

– А я думала, что она сейчас живет с… (называется имя известного миллионера).

– Нет, это уже пройденный этап. Ты отстаешь от жизни, детка. Ну Фредди и ходок! Ну и мошенник! Он спит только с фирменными девчонками, да к тому же и титулованными. Я всегда ему говорю: «Фредди, ты король снобов».

– Почему вы называете его мошенником?

– Да потому, что он и есть мошенник, – отвечает Шарль. – Хоть ты и витаешь в облаках, ты, наверно, слышал об этом нашумевшем деле с песо.

– Да, что-то слышал.

– Так вот, это его работа. Наркотиками он тоже немножко подторговывает.

– И он ни разу не завалился?

– Что ты! (Шарль широко улыбается.) Он же хитер как змей, и у него большие связи. А кроме того, он сам работает на полицию разных стран. Думаю, что наводчиком он тоже бывает.

– Нет, вы только поглядите, какое у Жиля выражение лица! – восклицает Ариана. – Нет, вы только поглядите! Он бесподобен.

– Уж не скажешь ли ты мне, что ты шокирован?

– Ничуть. Я считаю, что этот тип имеет право на существование и что принцесса нашла себе подходящего спутника. Просто я думал, что морда у него на редкость соответствует его занятиям.

Обе дамы протестуют. Ну что ты! Фредди очень привлекателен, очень сексапилен… Да и его успехи у женщин тому доказательство…

– Хорошо, допустим, что это обольстительный сутенер. Но что он сутенер, у него написано на морде.

– Ты в этом ничего не понимаешь, – говорит Вероника.

– Что там ни говори, он роскошный мужик! – говорит Ариана подчеркнуто объективным тоном. – Пусть мошенник, если вам угодно, но обаятельный мошенник.

– Скажите, вы бы ему доверили ваши драгоценности?

– Конечно, нет, но это не мешает ему быть очень симпатичным парнем.

– Сдаюсь! Прошу вас только об одной милости: не знакомьте меня с ним.

Тон остается дружеским. На лицах – улыбки. Они умеют собой владеть. Умеют жить. К тому же разговор вскоре переходит на другую тему, по которой легче договориться. Речь идет об американских неграх и о сегрегации в южных штатах. (Перемена темы вызвана появлением в ресторане красивой негритянки.) Ариана рассказывает, что на прошлой неделе она обедала «у друзей», она называет их фамилию, и среди приглашенных была одна знаменитая актриса (она и ее называет), разговор зашел о линчевании в штате Джорджия, сообщениями о котором были тогда полны все газеты. Ариана сказала, что видные деятели должны во всеуслышание протестовать против этих ужасов, и она обратилась к актрисе: «Вот вы, мадам, например, вы же представляете всю нацию». – «Я? Но что вы хотите, чтобы я сделала?» – спросила недовольная актриса. (Тут Ариана ее описывает: блондинка, матовая розовая кожа, выглядит на двадцать лет, роскошные драгоценности.) – «То, что всегда делают, мадам, когда протестуют против несправедливости: чтобы вы вышли на улицу». – «Вы хотите, чтобы я вышла на улицу?» – «А почему бы и нет?» И Ариана, пренебрегая недовольством хозяина дома, подзывает лакея: «Будьте добры, принесите мне «Монд». Он приносит, и Ариана, отодвинув тарелку с икрой (Ариана, правда, не сказала, что там угощали икрой, но, судя по другим деталям, икру им наверняка подавали), – итак, отодвинув тарелку с икрой, Ариана прочла вслух статью из «Монд», где описывалось это линчевание во всех подробностях, причем некоторые были действительно чудовищные, но она не пропустила ни одну. Актриса волновалась все больше и больше, хозяин дома тоже. «Вот этого я и добивалась, – заканчивает Ариана. – Встряхнуть этих светских людей, которые так легко забывают, что происходит вокруг них. Пробудить в них совесть». Она отпивает глоток бордо; и Шарль чуть ли не со слезами на глазах восхищенно глядит на свою красивую и мужественную супругу, которая не боится нарушить мирный обед в гостях, чтобы помочь угнетенным. Что касается Жиля и Вероники, то, похоже, они тоже под сильным впечатлением услышанного.

– Вы правы, – говорит Жиль очень серьезно. – Люди недостаточно интересуются тем, что происходит вокруг. Я с вами согласен. Взять хотя бы атомное вооружение. Кто протестует? В Англии – молодежь и Бертран Рассел. Во Франции – никто. Однако это проблема, которой все должны…

– Позовите, пожалуйста, метрдотеля. Где полоскательницы?.. Антуан, что здесь сегодня происходит? Нам полчаса не подают вина, забывают принести полоскательницы. Вы распустили людей, Антуан. Да, прошу вас. Спасибо, Антуан. Простите, Жиль, я прервала вас. Вы говорили: все должны… что?

– …Все должны быть обеспокоены радиоактивными осадками и тем арсеналом атомных бомб, который уже существует. Но создается впечатление, что либо людям на это наплевать, либо они смирились, настроены фаталистически. Протестует лишь жалкая кучка молодежи, да и то во Франции нет даже маршей против бомбы, публика как бы анестезирована всеобщим процветанием.

– Спасибо, Антуан. Вероника, ты заметила, какие у них здесь красивые полоскательницы? Знаешь, где они их нашли? У Инно всего-навсего. Надо бы и мне их купить. Десять франков штука, это даром. Да, Жиль, вы говорили о походах против бомбы?.. Да, конечно. Но вы не считаете, что это несколько отдает… (она делает паузу, чтобы почувствовали юмор) фольклором?

– Фольклором? – переспрашивает Жиль, растерявшись: она употребила это слово в таком странном контексте.

– А я все же думаю, – говорит Ариана, – если хочешь что-то изменить – нужна сила. Разве нет?

– Никто не протестует, – говорит Шарль, – потому что нет людей с достаточным нравственным престижем, чтобы возвысить голос протеста. Нам недостает такого человека, как Камю.

– Да, к примеру, – говорит Жиль. – Но ведь есть еще Сартр. Почему он молчит? Да, Камю, наверно, высказался бы против бомбы.

– Он непременно бы это сделал, можете не сомневаться, – говорит Ариана иронически-снисходительным тоном.

– А ведь прежде вы очень его любили, – замечает Жиль с улыбкой. – Куда больше, чем я. Похоже, ваше увлечение прошло.

– Увлечение Камю? У меня? – недоумевает Ариана, подняв брови. – Откуда вы взяли?

– Однако мне кажется, я слышал, как вы когда-то говорили про «Чуму», будто это…

– Да никогда в жизни! Это вам приснилось. Либо вы путаете меня с Шарлем, который действительно любил Камю. Возможно. Но я – нет. Конечно, что и говорить, это был весьма достойный человек, в нравственном плане даже безупречный, тут я не спорю.

– Вы, видно, читали статью, которая была напечатана в «Литературе» год или два назад?

– Статью? – спрашивает Ариана уже холодным тоном. – Что-то не помню. Должно быть, я ее не читала. Впрочем, к тому времени у меня уже сложилось мнение о Камю.

И Ариана продолжает говорить о Камю. Она подчеркивает, что он прославился десять – пятнадцать лет тому назад по причинам, лежащим «вне литературы», но что теперь уже можно правильнее оценить его место в национальной сокровищнице. Говорит она все это профессорским тоном, словно стоит на невидимой кафедре. Жиль с интересом наблюдает за ней. Украдкой он поглядывает и на Шарля. Шарль закрыл глаза, на скулах вздулись желваки. Но так как монолог Арианы затягивается, он приоткрывает глаза и слегка откидывает голову назад. Между веками струится голубой, отливающий сталью, неумолимый взгляд.

После окончания лекции, на протяжении которой Камю был подвергнут вивисекции, оклеен всевозможными этикетками и заключен в маленький саркофаг, разговор возвращается к более невинным темам, хотя и продолжает вертеться вокруг эстетических вопросов: выдаются оценки, выносятся окончательные суждения. По поводу пьесы Женэ Ариана заявляет, что каждый просвещенный француз шестидесятых годов обязан ее посмотреть. Попутно она мимоходом расправляется чуть не с полдюжиной известных драматургов, которые, по ее мнению, представляют «вчерашний театр». (Время от времени необходима такая массовая экзекуция, настоящая чистка. Когда плацдарм расчищен, дышать становится легче.)

Их разговор становится похож на обзор культурных событий в еженедельнике. Речь идет теперь о выставке художников-маньеристов. Ариана смогла ее посмотреть, потому что попала в число тех привилегированных, которых пригласили на вернисаж.

Даже на вернисаже было смертоубийство, говорит она, хотя там все очень хорошо организовали. Но вам не удастся ее посмотреть. Туда невозможно проникнуть.

– Почему? – удивляется Жиль.

– Да потому, что на эту выставку паломничество! Очередь стоит с пяти утра, все оцеплено полицией, топчут женщин.

– А там выставлены работы Антонио Джелати? – с интересом спрашивает Жиль.

– Чьи?

– Антонио Джелати. Венецианский маньерист, быть может, не из первой обоймы, но удивительный мастер. Вы помните его «Продавца вафель»? О, это широкоизвестная работа.

Вероника отхлебывает вино. Видно, от вкусной еды кровь ударила ей в лицо. Но этот девический румянец ей идет.

– Да, помню, конечно, – уклончиво говорит Ариана. – Но не могу в точности сказать, есть ли эта картина на выставке, там ведь десятки полотен…

– Меня не удивляет, что эта картина ускользнула от вашего внимания, – галантно говорит Жиль. – Не пей так много, дорогая, – добавляет он, обращаясь к жене. – Ты что-то раскраснелась… А знаете, – продолжает он без перехода, – что мне вдруг пришло в голову: вот уже больше получаса мы говорим только о развлечениях.

На него смотрят три пары удивленных глаз.

– А о чем бы ты хотел, чтобы мы говорили?

– Не знаю, да о чем угодно. Но меня вдруг поразило: вот уже больше получаса речь идет только о таких вещах, которые нас развлекают, забавляют, помогают приятно провести время – одним словом, доставляют только удовольствие… Мы и в самом деле вступили в цивилизацию досуга и развлечений.

– Вы только сейчас это заметили?

– Конечно, нет, нам об этом достаточно твердили. Но никогда еще меня это так не поражало, как сейчас. Мы сидим в шикарном ресторане, верно? Я ведь в этом плохо разбираюсь, потому и спрашиваю, но раз вы сюда ходите, значит, это – шикарное заведение.

– Не разыгрывай, пожалуйста, простофилю! – восклицает Шарль.

– Ладно. Итак, мы сидим в этом шикарном заведении, рядом с легендарной принцессой (я лишь цитирую газету) и принцем (правда, с душком, но от этого он только еще живописней) ночного Парижа, мы сидим здесь, едим вкусные вещи и говорим только на приятные темы…

– Я вижу, к чему он клонит, – восклицает Ариана. – Сейчас он нам скажет, что на другом полушарии, в джунглях, в это время бомбят деревни… Мы все это знаем, это камнем лежит на нашей совести, и забываешься разве что на те часы, которые проводишь за столом, с друзьями. Вам незачем нам говорить, что мы подонки. Мы это сами знаем.

Однако не заметно, чтобы это ее огорчало.

– Мы все подонки, но я думал как раз не о Вьетнаме. Я думал о нас самих, о людях западной цивилизации, о нашем… – как бы это назвать? – неопаганизме или неоэпикуреизме, как вам угодно. Вот вам пример: на днях я листал в книжной лавке американские журналы на глянцевитой бумаге, которым у нас, кстати, начинают подражать.

– Ты имеешь в виду «Playboy»?[33]

– Ага, да и другие, с не менее вызывающими названиями: «Esquire» или «Penthouse». Одним словом, я листал журналы, похожие друг на друга как две капли воды. Так вот (он презрительно кривит губы, машет рукой), это удручающе.

– Удручающе?

– Все в этих журналах рассчитано на предельную расслабленность. Читателей, разумеется. Полное отсутствие какой-либо внутренней дисциплины, все пущено по воле волн, абсолютная размагниченность личности. Потакают исключительно и только двум страстям: чувственности и тщеславию. Секс и показуха… Нет, это в самом деле мерзко. Я вовсе не разыгрываю какого-то там реформатора, но страна, идеалы господствующего класса которой выражают эти журналы, прогнила до мозга костей. Да, прогнила, даже если она посылает ракеты на Луну. За что так называемые развивающиеся страны стали бы нас уважать? Я говорю «нас», потому что американцев и европейцев я сую в один мешок, ведь у нас одинаковый образ жизни, разве что у них холодильников побольше. Зачем существовать обществу, чье представление о счастье воплощено в «Playboy»?

– Валяй, зачеркивай сразу, единым махом, полмира, – говорит Шарль. – Дай только волю этим моралистам!

– Недорого же вы цените человеческую жизнь, – серьезно говорит Ариана.

– А как же ее ценить, если мы проводим ее в обарахлении и погоне за ощущениями. Листая «Playboy», я вспомнил один роман, который читал много лет назад. Там шла речь об одном крупном вельможе восемнадцатого века, вольнодумце, который живет исключительно в свое удовольствие и испытывает дикий страх перед смертью. Кто-то рассказал ему, что карпы благодаря каким-то микробам в кишечнике живут вечно. И этот вельможа начинает жрать карпов и доживает до двадцатого века. Но его держат взаперти в подземелье замка две старые девы, его праправнучки, потому что за это время… (Жиль выдержал паузу, чтобы усилить эффект)… он переродился в гориллу. Оказывается, в нашем организме существуют зачаточные клетки гориллы, которые развились бы, живи мы несколько веков. Возможно, с точки зрения биологии все это чушь, но аллегория поучительная.

– А ты ведь обожал Америку, американцев, – говорит Вероника. – Он мне все уши прожужжал рассказами о своих американских друзьях. Такие уж они удивительные, и утонченные, и деликатные…

– Они и в самом деле были удивительными и, полагаю, такими и остались. Но к делу это не относится. В Нью-Йорке можно отыскать десять праведников. И даже десять тысяч. И даже сто тысяч.

– И они могут предотвратить ядерную войну?

– Она не будет предотвращена, потому что нет бога, который отделил бы праведников от грешников.

– Бога уже давно нет на земле.

– Да, но прежде власти этого не признавали.

– Вот будет вселенский собор, и вы увидите.

– Дорогая, непременно попробуй эти блинчики, они залиты жженым ромом. Здесь их так готовят, что пальчики оближешь!

– Ну что я говорил! – воскликнул Жиль, смеясь. – Погоня за ощущениями! Жизнь – это румяный блинчик, пропитанный ромом, посыпанный сахаром и залитый вареньем.

– Не так это плохо, – говорит Шарль. – Как ты сказал: «обарахление и погоня за ощущениями»? Честное слово, не так уж плохо. А что ты предлагаешь взамен?

– Сам не знаю. Может быть, любовь… Да, да, вот именно (он снова смеется). Что за чушь я несу сего дня, да еще здесь, в этом кабаке! Нашел место.

– Хорошо еще, что ты это сам понимаешь, – говорит Вероника.

– А я так не считаю, – заявляет Шарль не без торжественности. – То, что он говорит, не лишено смысла.

– Спасибо, старик.

Они улыбаются друг другу сквозь клубы сигарного дыма – Шарль только что закурил.

– Обычная мужская солидарность, – говорит Ариана.

Она предлагает провести остаток вечера в клубе. Собственно говоря, это и было предусмотрено сегодняшней программой. Вот уже несколько недель, как «все» стали ходить в клуб на улицу Гренель. Дамы на несколько минут исчезают, чтобы вновь «навести красоту», которая, возможно, пострадала от жары, еды и вина. Они возвращаются, освеженные и прекрасные, и все выходят на улицу. Опять встает проблема автомобилей. Поехать ли на улицу Гренель на машинах, рискуя мотаться бог знает сколько времени в поисках стоянки, или пойти пешком? Нет, лучше пешком, улица Гренель недалеко.

Клуб состоит из бара на первом этаже, оформленного также в стиле конца века, и зала для танцев в подвале. Посетители тут примерно те же, что и в ресторане, это тот же социальный слой, но, кроме них, здесь много представителей совсем другого социального слоя, вернее, вообще другой породы. Это те, кому нет еще двадцати. Девчонки по облику и по одежде напоминают марсианок или жительниц Венеры, какими их изображают в комиксах. А у мальчишек прически и костюмы как у щеголей эпохи романтизма – таким образом, между полами образовался разлет в два или три века. Однако лица мальчишек и девчонок чем-то похожи, и почти все они красивы. Марсианки они или романтики, обращены ли они в будущее или в прошлое, все эти подростки безупречно элегантны. Где это они научились так красиво одеваться? Их рубашки, платья, галстуки, платки пастельных оттенков. Вся эта гамма розовых, сиреневых, желтых, голубых и изумрудных тонов – истинная отрада для глаз. Дети потребительского общества, они сами похожи на продукты потребления высшего качества в роскошной упаковке. Так и хочется купить их с пяток и унести домой в целлофановых пакетиках, чтобы съесть с аппетитом, запивая легким шампанским, словно это персики. Почти все они танцуют в подвале. Танцуют группами, не касаясь друг друга. Выпив по рюмке у стойки, обе пары тоже спускаются в подвал, и Шарль с Арианой там сразу встречают друзей. Все садятся за один столик, церемония знакомства. Жиль не старается скрыть, что он утомлен, лицо его вытянулось, но Шарль прилежно играет свою роль. Он немного отяжелел после роскошного обеда, быть может, ему хочется прилечь и вздремнуть, но об этом и речи быть не может. Standing обязывает. В клуб ходишь не ради удовольствия, а чтобы соответствовать тому образу, за который себя выдаешь. Поэтому Шарль мужественно играет свою роль, словно он актер в фильме «новой волны», – впрочем, обстановка, «вторые планы» тоже немыслимо напоминают какие-то знакомые кадры. Он много говорит, «выкобенивается», очень громко смеется, танцует… Зато Ариана и Вероника неутомимы. Чувствуется, что силы их неисчерпаемы, что они могли бы пить, болтать и танцевать всю ночь напролет, даже несколько ночей кряду. Жиль с интересом смотрит, как они танцуют. Шарль тоже присел рядом с ним, чтобы минутку передохнуть.

– Похоже на ритуальные танцы, верно? – говорит Жиль. – Те же движения, те же ритмы. Мы это сотни раз видели в кино, в документальных картинах про Амазонку или Центральную Африку. Но это очень красиво. Быть может, это ритм заклинания. Быть может, то, что сейчас рождается в миллионе подобных подвальчиков, это новая религия красоты, молодости.

Шарль не отвечает. Ему, видно, не по себе.

– Давай выйдем на воздух, – говорит он вдруг, – здесь просто нечем дышать.

Он встает, Жиль идет за ним. Они пробираются сквозь тесную толпу танцующих.

– Мы немного пройдемся, подышим, – говорит на ходу Шарль дамам.

Обе тут же перестают танцевать.

– Как, вы уходите? Вы бросаете нас одних?

– Мы зайдем за вами, – говорит Шарль, – минут через двадцать, в крайнем случае через полчаса.

Ариана возражает. Похоже, она всерьез сердится.

– Наши друзья составят вам компанию, – уговаривает ее Шарль. – А мы тут же вернемся. Мне необходимо выйти подышать, не то мне будет плохо. До скорого.

Они подымаются на первый этаж. Жиль охотно последовал за Шарлем, быть может, он просто не в состоянии чему-либо противиться – ведь он тоже выпил.

На улице Шарль делает несколько глубоких вдохов.

– Ариана недовольна, – говорит он добродушно. – У нас с ней отношения, как в первые дни после свадьбы. Она теряет покой, если я куда-нибудь иду без нее. Она ревнива, как тигрица.

– Я полагаю, ты не возражаешь?

– Еще бы!

– Но вы счастливы?

Шарль останавливается, останавливается и Жиль. Шарль поворачивается лицом к другу и кладет ему руку на плечо.

– Мой дорогой Жиль, – говорит он проникновенным голосом. – Я желаю тебе, я желаю тебе и твоей жене быть через десять лет такими же счастливыми, как мы.

– Постараемся брать с вас пример…

Шарль поспешно отдергивает руку и прикрывает ладонью рот, чтобы скрыть отрыжку. Но, увы, поздно.

– Я обожрался, – говорит он, как бы извиняясь. – Мясо в горшочках было изумительное. Вот только зря я взял добавку. Вообще, я слишком много ем. Смотри, как я раздался, боюсь стать на весы. Скажи, ты заметил, что у меня изменилась фигура?

– Ты стал посолиднее, но тебе это идет.

Шарль вынимает из кармана кожаный портсигар.

– Дать сигару? Да, я забыл, ты не куришь. Я тоже пытаюсь ограничить куренье. Одна сигара в день после обеда. Врачи в один голос говорят, что от сигар нет вреда.

Он показывает портсигар Жилю.

– Это подарок Арианы ко дню рождения, – говорит он растроганно. – Она никогда не забывает поздравить меня с днем рождения, – повторяет он. – Она чудная баба. Она…

Он снова набирает в рот дым и выпускает его.

– Она – во!..

И он показывает большой палец.

– Пошли, малыш, – говорит он вдруг покровительственным тоном. – Выпьем где-нибудь вдвоем.

Они двинулись дальше.

– Скажи, а кто такой Алекс? – небрежно спрашивает Жиль. Но вопрос задан так неожиданно, что тон кажется фальшивым. – Когда мы входили в клуб, Ариана говорила о каком-то Алексе. Она удивлялась, что его нет.

– Он там вечно торчит.

– А кто он?

– Понятия не имею, какой-то playboy! Мы едва с ним знакомы. У него башлей навалом.

– Вероника его знает?

– По-моему, нет.

– А ну-ка вспомни получше, – мягко говорит Жиль, стараясь не сбиться с легкого тона. – Ариана сказала: что-то нет твоего Алекса.

– А верно, верно. Значит, они познакомились. Ты что, ревнуешь?

Шарль вдруг начинает проявлять бурный интерес.

– Ты с ума сошел! Я просто так спросил. Впрочем, Вероника, кажется, говорила мне об этом типе. Я забыл.

– Ладно, знаем! – посмеивается Шарль и стискивает локоть Жиля. – Признайся, ревнуешь? Это прекрасно, если молодой муж ревнует.

– С Вероникой мне нечего опасаться.

Они выходят на более многолюдную улицу. Некогда этот район был похож на провинцию. Но за последние несколько лет он стал как бы сердцем ночного Парижа, одним из самых неспокойных мест западного мира. Старые маленькие бистро преобразились. Одно за другим они вступили в эру неона, никеля и меди. Повсюду открылись магазинчики готового платья для молодежи. Но они похожи не на обычные лавки, а скорее на какие-то пестрые пещеры, на маскарадные гроты, на огромные орхидеи с медными лепестками и тычинками из латуни. Подвешенные на пружинках предметы колышутся от малейшего дуновения. Вспыхивают и гаснут разноцветные огоньки. Появились здесь и всевозможные экзотические ресторанчики, главным образом китайские, так что эти маленькие улочки с витринами из красного лака, бумажными фонариками, вывесками, украшенными драконами, лотосами и идеограммами, напоминают Китай из детской книжки с картинками. А все бары названы на американский манер и вызывают поэтому в памяти прерии, индейцев, салуны из ковбойских фильмов, безумные годы сухого закона. Идешь по этим улочкам, кое-как пробираясь между сверкающими автомобилями, касаешься, обходишь их, иногда останавливаешь жестом руки, а иногда и просто перелезаешь через них – через самые низкие, самые дорогие. Небольшое кафе (оно же табачная лавочка), все залитое неоновым светом, звенящее от пронзительной музыки, привлекает Шарля и Жиля. Здесь тоже сидят молодые ребята, но они совсем не похожи на посетителей клуба. Эти подростки, одетые как бродяги, афишируют свою бедность; поношенные джинсы, бесформенные куртки, ковбойки, почти у всех металлические значки со всевозможными лозунгами, одни свидетельствуют о пацифизме тех, кто их носит («Out with the Bomb![34] Мир Вьетнаму!»), другие провозглашают евангелие всеобщей любви («I love you, love me»[35]) или, более прозаично, просто свою приверженность к тому или иному певцу («Bob Dylan is the king»[36]). У всех мальчишек длинные волосы – так они демонстрируют свое нежелание считаться с тем, что принято. Говорят, что полиция начинает вылавливать и преследовать этих невинных бунтарей, делая вид, будто принимает их за опасных провокаторов. Шарль и Жиль пристраиваются к стойке, заказывают пиво; на глазах у этих бедняков – то ли по воле случая, то ли по призванию – они не смеют пить виски. Никто не обращает на них никакого внимания.

– Я им завидую, – говорит Жиль. – Они живут где и как им заблагорассудится. Они переезжают границы без гроша в кармане. Они не несут ни за что ответственности, а поскольку они выступают против всего гнусного, что есть в мире, совесть у них чиста.

– Будь тебе двадцать лет, ты бы хотел жить как они?

– Да. Не задумываясь. А ты нет?

Шарль колеблется. Какая внутренняя борьба происходит в нем? Кладет ли он на одну чашу воображаемых весов Ариану и семейное счастье, на другую – свободу располагать собой по своему усмотрению, всевозможные похождения? В конце концов он кивает.

– Да, я тоже жил бы, как они, – говорит он. – Ты представляешь себе, какая сексуальная свобода в их среде… Скорее всего, полный коммунизм. Все девчонки принадлежат всем парням, и наоборот. В молодые годы мне бы это понравилось. И даже теперь. Но поздно.

Быстрым взглядом оценивает он свое отражение в зеркале, целиком занимающем одну из стен кафе. Кто-то бросает монетку в щель музыкального автомата. Вделанный в него маленький экранчик оживает, на нем расплываются красные, сиреневые, желтые круги, потом изображение обретает более четкие формы, и появляется коренастый молодой человек латинского типа. Он поет «Просыпаясь, я думаю о тебе» странным голосом, одновременно и мужским, и детским, ласкающим и жеманным. Мелодия его песенки вся состоит из патетических модуляций, а каждый куплет кончается словом «ночь!», которое в его исполнении звучит как стон.

К Шарлю подходит девушка.

– У вас не найдется франка?

– Для музыкального автомата?

– Нет. Просто мне нужно собрать десять франков, чтобы поужинать в стояке на улице Канетт.

У нее скорее красивое лицо. На ней джинсы и мужская рубашка. Ее интонации, ее манера держаться находятся в полном противоречии с тем образом, под который она себя подгоняет. Чувствуется, что ей неловко просить милостыню. Она явно заставляет себя это делать. Шарль шарит в кармане.

– Я сказала франк, но если вы найдете пять, я не откажусь.

Слова ее звучат несколько вызывающе. Шарль протягивает ей франк. Она не говорит спасибо. Она поворачивается к нему спиной.

– А у меня ты ничего не попросишь? – спрашивает Жиль.

Она смотрит на него, улыбается.

– Если хочешь, можешь мне тоже что-нибудь дать, – говорит она.

– Почему вы подошли ко мне, а не к нему? – торопливо спрашивает Шарль.

– Он – совсем другое дело, – говорит она.

– Вы говорите ему «ты». Это потому, что он моложе меня?

Она изучает их по очереди, сравнивает.

– Да. Разница лет в восемь, в десять.

– Красиво, ничего не скажешь! Берут у тебя деньги и вместо того, чтобы сказать спасибо, тебя же еще обзывают старой калошей.

– Когда идешь по кругу, никогда не говоришь спасибо, такое правило.

– По кругу?

– Ну да, когда идешь стрелять деньги.

«Ночью… я схожу с ума», – стонет на экране коротышка-южанин. Это производит трогательное впечатление, потому что он совсем непохож на невропата: он крепко скроен, так и видишь его над огромным блюдом спагетти. Но мода, пришедшая из Америки, навязывает популярной песенке этот меланхолический стиль, этот щекочущий нервы романтизм; смуглый певец кажется искренним, к тому же у него сильный, богатый модуляциями голос, характерный для обитателей солнечных стран. Несколько парней столпились у экрана. То и дело кто-то входит и выходит. На тротуаре перед дверью группами стоят ребята и о чем-то шепчутся.

Девушка кладет в карман монету, протянутую ей Жилем.

– Спасибо, – говорит она. – Ты здесь часто бываешь? Я что-то тебя не видела…

– В первый раз.

– Может, еще увидимся? Если тебе захочется меня найти, я по вечерам всегда либо здесь, либо в «Сене», на улице Сены. Меня зовут Лиз.

Она уходит. Жиль провожает ее взглядом. Она такая тоненькая, что мальчишеская одежда ей идет.

– Силен! – говорит Шарль не без горечи. – Глазам своим не верю.

– Чего это ты не веришь своим глазам?

– Я и не подозревал, что у тебя такой успех с первого взгляда. – Он допивает пиво. – Я считал, что ты вроде меня. Одного поля ягода.

– Я что-то не понимаю, о чем ты…

– Ну, мне казалось, мы с тобой одного возраста. В известном смысле уже пенсионеры.

Он окидывает желчным взглядом своего товарища.

– Да, ты и в самом деле еще молод. А я, конечно, уже не тот. Я утратил…

Он не оканчивает фразы. Он снова изучает свое отражение, потом сравнивает его с отражением Жиля. Есть зеркала, которые ничего не прощают. Он вот стоит перед таким зеркалом. Шарль вздыхает.

– Ничего не попишешь, я на несколько лет старше тебя, и это заметно. Мне кажется, я чертовски постарел за последнее время… Господи, во что мы превращаемся! Хочешь верь, хочешь нет, но в 20 лет я был очень красивый. Да, да, кроме шуток, я был одним из самых красивых мальчиков Левого берега. Я мог бы стать профессиональным сутенером.

Жиль не в силах удержаться от смеха.

– Однако это правда, – продолжает Шарль очень серьезно. Он снова смотрит на себя в зеркале. – Что за морда! – говорит он язвительно. – Отъелся как боров. Брюшко. Мешки под глазами… Ух, не хотелось бы мне проснуться рядом с собой в одной постели… Ты смеешься? Здесь не над чем смеяться.

– Нет, есть над чем. Ты забавный парень. Ты мне нравишься, когда говоришь все, что взбредет в голову.

Шарль думает о чем-то, наморщив лоб.

– Впрочем, Ариана, когда просыпается, выглядит тоже немногим лучше.

– Ну да? Правда?

– Честно. Морда отекшая, глаза как щелочки, груди расплюснуты… Конечно, вечером, когда мы куда-нибудь идем, это другая женщина. Ума не приложу, как у нее это получается.

– Кстати, не пора ли нам к ним вернуться? Наверно, мы уже больше получаса…

– Подождут. Мне что-то неохота к ним идти. Знаешь, я, наверно, лет пять не гулял вот так, с товарищем. Дай мне хоть немного подышать воздухом свободы.

– Но нам с Вероникой надо идти домой… нас ждет baby-sitter.

– Ничего, не умрет! Она за это деньги получает. Ей что, плохо у тебя? Она хорошо пообедала и выпить может, если хочет, пусть себе сидит, курит и читает свои книжки. На что она жалуется?

– Она ни на что не жалуется, но Веро…

– Нет. Успеется. Наши бабы не скучают, можешь не волноваться. Они обожают клуб. Они обожают танцы, шум и все прочее. Пошли посидим в другом кафе, вся эта шпана вокруг действует на меня угнетающе.

Жиль не сопротивляется. Ночь в этих узких улочках, освещенных разноцветными фонариками и насыщенных тихим шелестом молодости и желаний, обладает особой прелестью, которая делает невозможным сопротивление. Ночь, заставившая стонать средиземноморского мальчишку, превращает эти улочки в сады Армиды,[37] расцвеченные мерцающими волшебными огоньками, и чьи-то прекрасные лица скользят мимо в темноте, как кометы. Колдовство ночи и алкоголя, обжигающего гортань. Все движется, и сплетается, и тонет во тьме, и пропадает навсегда. Лестница, обтянутая черным бархатом, ведет в какое-то подземелье. Приходится вцепиться в перила, чтобы не упасть. Приглушенный свет ламп. Чьи-то взгляды, которые вы ловите на себе, входя в зал. Осторожно переплываем зал, этот коварный океан, и пришвартовываемся к спасительному берегу – к стойке.

– Ну, козлик, что будем пить? – говорит Шарль, с нежностью поглядывая на Жиля.

– Ничего, я уже набрался… И ты тоже…

– Нет… Я угощаю… Два больших шотландских виски, пожалуйста…

– Послушай, давай вернемся в клуб. Нам здорово влетит…

Шарль нагло смеется. Он призывает в свидетели смутно вырисовывающиеся вокруг силуэты:

– Он боится, что ему влетит! Жалкий человек! Им полезно немножко подождать. Настал их черед. Ой, знаешь…

Его смех становится звонким и дробным, он хихикает, как лукавая субретка.

– Знаешь, ты здорово врезал сегодня Ариане.

– Я? Врезал?

– Да еще как! В ресторане. И с таким невинным видом. Ну и язычок у тебя – бритва! – Шарль хлопает Жиля по плечу. – Помнишь, что ты сказал насчет этого гада Фредди? Точно, от одного его вида блевать хочется. Почему я ему руку подаю, сам не знаю… А потом насчет Камю. Ты ее крепко уел, когда напомнил, как она прежде восхищалась Камю. Я получил полное удовольствие, потому что ты бил в самую точку. Ведь еще недавно у нее только и света в окошке было, что Камю. И чего это она вдруг так переметнулась, не знаю…

Добродушное выражение вдруг сползает с лица Шарля, оно становится жестким, и в его воспаленных глазах вспыхивает злоба.

– Когда она начинает трепаться о том, о сем, не считаясь ни с чьим мнением, словно все люди, кроме нее, дерьмо, я… я бы ей… ну не знаю, что бы я с ней сделал…

Он стискивает в руке стакан.

Они выходят на воздух, бродят по улицам. Потом заходят в другой бар. Молча пьют. Наконец Шарль говорит с таинственным видом:

– Я тебе сейчас скажу одну страшную вещь. Но только никому ни звука. Даже жене, понял?

Жиль глядит на него, силясь изобразить на своем лице внимание. Шарль выдерживает паузу. Он чуть отворачивает голову. Пустой взгляд устремлен прямо перед собой.

– Ариана изменяет мне, – говорит он чуть слышно. Жиль не знает, как ему реагировать, он часто моргает, но в полутьме бара этого не видно.

– Ты уверен? Давно это?

– Абсолютно наверняка. Я даже знаю этого малого.

– И ты идешь на это? Ты молчишь?

Шарль толкает Жиля локтем в грудь и подмигивает.

– Я олимпийски спокоен, – заявляет он. – Да к тому же…

И он снова хихикает, словно над неприличным анекдотом.

– …я тоже ей изменяю. Мы квиты. У меня вот такая девочка! (И он поднимает большой палец.)

– Ну что ж, если у вас так заведено… Если вы так счастливы…

Смех Шарля резко обрывается. Перед этими сбивами настроения просто теряешься.

– Счастливы? Кто счастлив? Ты, может быть?

– Да…

– И ты готов поклясться жизнью твоей дочки?

Жиль не отвечает.

– Вот видишь. Чего же зря болтать? Кто может быть счастлив в наше-то время? Погляди на этих мальчиков и девочек. Непохоже, чтобы им было весело: никто даже не улыбнется. А как они танцуют? Мрачно! И это счастье? Не смеши меня.

Однако Шарль не смеется. Он допивает виски.

– Я был счастлив, только когда был пацаном, – продолжает он. – Да, да, пацаном, лет в двенадцать или в тринадцать. А с тех пор никогда. Я бывал возбужден, весел, все, что угодно, но счастлив – нет!

– Пошли. Они уже, наверно, потеряли тер…

– Обожди, дай мне договорить. Не пожар! Дай договорить. В двенадцать-тринадцать лет я был на редкость чистым мальчишкой. Этаким волчонком, представляешь? С родителями – они были очень хорошие люди – мы по воскресеньям ездили…

– Получите! Сколько с нас?

– Да подожди, тебе говорят! – гневно останавливает его Шарль. – Я же не договорил. Так вот, в двенадцать лет я был на редкость чистым мальчишкой. По воскресеньям я со своими родителями…

– Ты все это уже говорил. Что ты хочешь сказать?

– …мы ездили в деревню на нашу маленькую ферму в Перш.

У Шарля слезы на глазах, он сопит, его кадык дергается.

– Ладно, ладно. Ты был чистый мальчишка. Ну и что с того?

– А то, что я превратился в марионетку.

– Прекрасно! Уничижение паче гордости. Время от времени это помогает… Ну, пошли, что ли?

– Одну минуточку, Жиль, будь другом. Я должен тебе рассказать о своем первом причастии…

– Только не сейчас. Завтра я тебе обещаю все выслушать. Ну, давай… Нет, не сюда, это уборная… Вот выход. Возьми меня под руку.

Загрузка...