XXXI «УЧЕНЫЕ ЖЕНЩИНЫ»

Гримаре пишет по поводу «Ученых женщин»: «Про эту комедию говорили, что она суха, скучна и годится лишь для людей книжных». Он приводит разговор двух придворных, злословящих насчет пьесы:

«— Какое мне дело, — воскликнул господин маркиз де***, — до смешного педанта? Разве может такая фигура занять мое воображение? Если Мольер хочет доставить мне удовольствие, пусть примется за придворных.

— Откуда он выкопал, — подхватил господин граф де ***, — этих глупых женщин, над которыми трудился так прилежно, словно это достойный предмет? Тут нет ничего забавного ни для придворного, ни для простолюдина».

И Гримаре рассказывает такую странную историю. Во время первого представления Людовик XIV будто бы вздумал поразвлечься тем, что не стал аплодировать: ледяное молчание двора. А на следующий вечер король объявил, что комедия превосходна и пришлась ему очень по вкусу:

«Мольер только того и ждал, будучи уверен, что суждение короля знатоки одобрят, а другие ему подчинятся. И потому он, не сомневаясь в успехе, 11 мая 1672 года поставил пьесу в Париже».

В действительности премьера состоялась не при дворе, а в Пале-Рояле, в пятницу 11 марта. Сбор был велик — 1735 ливров, так что после ежегодного перерыва, 29 апреля, пьеса пошла снова. Со дня первой постановки до 1965 года ее сыграли 1743 раза: немного больше, чем «Мнимого больного» (1735 представлений) и немного меньше, чем «Мизантропа» (1891). Что до ледяного приема в первый вечер, то если король не брезговал развлекаться за счет вельмож, он едва ли стал бы это делать в ущерб приближенным, тем более — Мольеру. Впрочем, ничто не подтверждает достоверности этого анекдота, который благожелатели и собратья не преминули разнести по Парижу.

Донно де Визе пишет в своем «Галантном Меркурии»: «Знаменитый Мольер не обманул надежд, которые заронил в нас четыре года назад, пообещав представить в Пале-Рояле в совершенстве отделанную комическую пьесу своего сочинения».

Мы не можем утверждать на этом основании, что Мольер потратил на «Ученых женщин» четыре года. Тем не менее очевидно, что эта пьеса не из тех, которые писались на скорую руку, импровизировались на ходу по королевскому приказу. У Мольера на сей раз было достаточно времени. Он долго обдумывал характеры, чеканил стихи, отсекая в них все лишнее. Это подтверждается и тем обстоятельством (мы о нем уже упоминали), что Мольер испросил привилегию на издание пьесы задолго до ее постановки. Но плодом такой тщательности в работе оказалось совершенство, которое вредит жизненной правде. Действующие лица здесь — законченные сценические персонажи, выверенные до последней мелочи, а не человеческие существа с их колебаниями и противоречиями. Если угодно, почти аллегорические фигуры, как было и в «Скупом». Но Скупой в кульминации пьесы ускользает от Мольера, живет собственной жизнью, думает сам за себя и выходит за пределы очерченного для него круга. В «Ученых женщинах» каждый послушно разыгрывает свою роль. Ученые женщины, равно как и остроумцы, которые их навещают, и служанка Мартина, и мягкотелый Кризаль, ничуть не меняются, не развиваются в ходе пьесы. Они говорят только то, что им положено говорить, чего от них ждут, — ничего больше. Силуэты намечены уверенной рукой, но застыли на месте, как на академической картине. Мольер здесь превзошел самого себя, это правда. Но персонажи расположены так — здравомыслящие по одну сторону, сумасбродные по другую, — что комедия похожа на словесный балет. Здесь и проповеди читают, и безумствуют слишком последовательно. В «Смешных жеманницах» было больше огня и движения. Тем не менее у Мольера уже такой опыт, что «Ученые женщины» не только восхищают знатоков, но и забавляют неискушенных зрителей комичностью ситуаций, контрастом между иными колкими репликами и тяжеловесными сентенциями добряка Кризаля.

Правду сказать, замысел автора здесь ухватить не так легко, как кажется. С одной стороны, Мольер действительно рисует карикатуру на синего чулка своего времени — в пару к жеманнице. В XVII веке претензии на изысканность стиля были столь же распространены, как претензии на ученость. С другой стороны, он сводит счеты не только со лжеучеными, но и с двумя прециозными рифмоплетами. Такая двойная мишень несколько затемняет смысл пьесы, которая называлась изначально «Триссотен» (а могла бы с тем же правом называться «Смешные педантки»). В самом деле, не очень понятно, что же, собственно, знают эти дамы (всего понемножку, в итоге очень мало), но зато очевидно, что они помешаны на грамматике, чистоте языка и философствовании, презирают семейную жизнь, но обожают галантное любезничанье; все это, в сущности, очень близко к смешным жеманницам. Есть и еще один источник недоразумений, по крайней мере для зрителей XVII века. Мольеровские ученые женщины — из буржуазной среды, что несколько предвосхищает ход событий. Буржуазные дамы поддадутся страсти к познаниям лишь в следующем столетии, под влиянием энциклопедистов. В царствование же Людовика XIV синие чулки — сплошь аристократки. Между тем Кризаль, без сомнения, — один из тех хорошо знакомых Мольеру солидно обеспеченных буржуа, которые и не помышляли о дворянстве. Более того, он совершенно не стремится к восхождению своего семейства по социальной лестнице, что было свойственно людям его звания. Напротив, он отстал от века, с тоской вспоминает отцовские времена и озабочен только своим обедом. Интересы у него ограниченные, весь его горизонт замыкается горшком, в котором кипит суп. Поэтому непонятно, где он нашел такую жену, как Филаминта, и почему его сестра Белиза тоже бредит пауками и философией. Все это очень неправдоподобно — особенно если поместить комедию в контекст эпохи, — и даже непростительно, но мольеровское мастерство заставляет забывать о таких вещах. Белиза почти безумна. Филаминта восхищается идеями Платона, но при всем том остается грубой, сварливой бабой; за изящными речами у нее скрывается самое невоспитанное поведение. Это она мужчина в своем доме, которым управляет деспотически, как то бывало во многих буржуазных семьях с улицы Сент-Оноре и окрестностей Рынка. С той только разницей, что при таких возвышенных чувствах она не может править домом здраво. Но упрямства ей не занимать, а с мужем она обращается как со слабоумным. Благодаря такой двойственности она, безусловно, самый живой, во всяком случае, самый живописный персонаж в пьесе. У этой четы две дочери, Генриетта и Арманда. Генриетта пошла в отца. Она любит Клитандра, молодого человека, добродетельного и благоразумного, как и она сама. Мечты у нее скромные:

«Но что в мои лета есть лучшего на свете,

Чем привязать к себе согласием своим

Того, кто любит сам и мной в ответ любим…»

Арманда — достойная дочь своей матери. Она увлечена философией и презирает «материю и чувственное тело»:

«О мысли низменной ваш говорит ответ.

Каким ничтожеством вы в мире слыть хотите,

Чтоб замыкаться так в своем семейном быте!»

Но Генриетта достаточно проницательна, чтобы разгадать тайные побуждения сестры. Арманда сама влюблена в Клитандра, но отпугнула его своей надменностью и ужимками (надо полагать, желая заставить его попутешествовать по Стране Нежности). Тогда Клитандр перенес свою любовь на Генриетту, которая ему гораздо ближе. Ревнивая Арманда пытается разлучить сестру с Клитандром. Философия дает ей лишь минутную отдушину для чувств, которые она в себе подавляет. Она слепо подражает матери и тетке — ее собственный ум под поверхностным слоем разрозненных и плохо усвоенных сведений остается нетронутым.

Генриетта договаривается с Клитандром, как действовать дальше, упрашивая его быть снисходительным к бредням Филаминты и Белизы. Клитандр хочет начать с тетки, чтобы привлечь ее на свою сторону. Белиза — старая дева весьма распространенного типа. Она воображает, что все мужчины вожделеют к ее прелестям и ей приходится оборонять свою невинность от бесконечных посягательств; она постоянно разыгрывает роман в духе мадемуазель до Скюдери. Клитандр признается ей в своей страсти к Генриетте. Старая чудачка ни минуты не сомневается, что это только искусная уловка, чтобы скрыть другую страсть. Такой остроумный прием приводит ее в восторг, она ничего подобного не читала в романах. Как ни отнекивается Клитандр, ее не собьешь: это к ней обращены все нежные слова, это по ней томится молодой человек. Ее братья, Арист и Кризаль, говорят о браке между Клитандром и Генриеттой. Белиза подслушивает их беседу и, на верху блаженства, открывает им тайну Клитандра. У него совсем не Генриетта на уме. Генриетта для него только «игрушка», «предлог»… Братья пытаются ее урезонить:

«Химерам вы, сестра, давайте меньше веры».

Она только раздражается:

«Химеры! Значит, я химерами полна?

Химеры! От химер лечиться я должна?

Химерам этим всем я радуюсь без меры,

Да мне и невдомек, что у меня химеры!»

Разделавшись с этой помехой, братья возвращаются к брачным планам. Арист, зная, чего стоит власть Кризаля в доме, советует брату поговорить с женой: «Ее согласие не худо получить…» Кризаль, как все слабодушные в подобных случаях, надувает щеки и хорохорится:

«Полно! На себя беру я это дело.

Не бойтесь — за жену я отвечаю смело».

Тем не менее он готовится к разговору с Филаминтой не без тревоги, которую актер должен передать. Он попадает в неподходящий момент. Его грозная супруга разъярена. Она только что выгнала Мартину, старую служанку. Кризаль пробует защищать Мартину, но с каждым словом голос его звучит все более робко. В присутствии Филаминты он размягчается, как воск на огне. В чем же провинилась бедная служанка? Разбила дорогую вазу, не уберегла от кражи серебряное блюдо? Была уличена в предательстве? Если бы дело было в этом!

«Она осмелилась с бесстыдством беспримерным,

Уроков тридцать взяв, мне словом диким, скверным

Нахально ранить слух — одним из тех как раз,

Что запрещает нам строжайше Вожелас».

Если б такие речи шли от кого-нибудь другого, Кризаль бы просто расхохотался; а тут он только воздевает руки к небу.

Кризаль отсылает служанку со всей мягкостью, на какую он способен. Он надеется, что, когда буря утихнет, все уладится само собой. Он не может сдержать бушующего в груди гнева, но все-таки ему хватает осторожности, чтобы обратить свои упреки к Белизе, а не к Филаминте:

«Пусть Вожеласом бы она пренебрегла,

Лишь помнила б закон здорового стола».

Он распаляется, как все слабые люди, доведенные до крайности, у которых слова бегут впереди мысли:

«Вас солецизм[217] гневит, как грех недопустимый,

А в ваших действиях могли б их тьму найти мы».

Впрочем, он не уточняет, что именно имеет в виду, и, наверное, не смог бы это сделать: в конце концов, Белиза — только жертва своих любовных мечтаний, в худшем случае — тех же комплексов, что и у ее племянницы. Чтобы не навлечь на себя гнева жены, эта тряпка Кризаль винит сестру в возвышенном сумасбродстве, царящем в доме: всех соседей пугает астрономическая труба; слуги наблюдают за движением луны и звезд, но не следят за тем, что делается на кухне; им велят читать, и, уткнувшись в книги, они сжигают жаркое; двери всегда открыты для Триссотена и других вздорных болтунов; единственная служанка убереглась от этой заразы, старается угождать хозяину — и вот ее выгоняют, потому что она говорит не так, как Вожла. Что до книг, Белизе вполне хватило бы одного Плутарха — «тот хоть толст, для брыжей славный пресс». Это тот Плутарх, которого Мольер видел в Обезьяньем домике и куда Мари Крессе клала брыжи Жана II Поклена. Для отставшего от века Кризаля идеальная жена — та, которая достаточно умна, чтобы отличить штаны от куртки, читать не умеет, а досуг тратит на шитье приданого для дочек.

Выплеснув свой гнев в лицо сестре, Кризаль пробует заговорить с Филаминтой о замужестве Генриетты. Но супруга уже выбрала зятя себе по сердцу — это несносный Триссотен. Когда Арист расспрашивает брата, чем закончилась его беседа с женой, Кризаль признается в своем замешательстве. Арист:

«Вам с вашей мягкостью разделаться пора бы.

Мужчина ль вы? И как могли вы стать так слабы,

Чтоб, полную во всем жене давая власть,

Так под ярмо ее безропотно подпасть?»

Кризаль обнаруживает всю свою безвольную рыхлость. Ему ничего не нужно, кроме покоя — душевного и физического. Главная его забота — чтобы суп и жаркое были готовы вовремя. Напрасно Арист увещевает его быть мужчиной:

«Из жены — я прямо вам скажу —

Трусливо создали себе вы госпожу».

Кризаль соглашается, что у Филаминты нет особых достоинств, что она лишь злоупотребляет его «кротостью». Он даже храбрится: «Мужчиной наконец я сделаюсь для всех!» Но ясно, что бедняга неспособен исполнить свое решение.

В III действии появляется Триссотен, который схож одновременно и с Маскарилем из «Смешных жеманниц», и с Тартюфом. С той разницей, что Маскариль — обобщенный портрет остроумца, а Тартюф — квинтэссенция ханжи, тогда как Триссотен списан с натуры. Мольер просто-напросто нарисовал портрет Котена, члена Академии, светского аббата, прециозного литератора и ученого педанта (он знал древнееврейский, древнегреческий и древнесирийский). Мольер взял «Сонет принцессе Урании на ее лихорадку» и эпиграмму «О карете цвета сливы, подаренной одной из моих знакомых дам» из книжечки «Галантные сочинения» этого аббата в кружевах. Так весело Мольер мстит за памфлет Котена, направленный против него и Буало. В первоначальном варианте этого героя как будто звали Трикотен, а потом Мольер переименовал его в Триссотена («тройного дурака»). После смерти Котена по Парижу будет ходить такая «эпитафия»:

«Чем Котен и Триссотен

Различаются? Котен —

Этот помер. Ну а тот,

Он, бессмертный, не помрет».[218]

Точно так же Вадиус — не кто иной, как Менаж, альковный поэт, соперник Котена в прециозных салонах и неутомимый охотник за пенсиями. Чтение сонета и эпиграммы Триссотена, восторги, вздохи и суждения дам очень напоминают сцену с мадригалом из «Смешных жеманниц». Но появление Вадиуса-Менажа и стычка двух бумагомарак вносят нечто новое. Осыпав друг друга цветами лести, они начинают ссориться из-за сонета к Урании, который Вадиусу показался «чистым вздором», и ведут себя, как торговцы с Рынка:

«Триссотен. Стихокропатель вы, литературный вор!

Вадиус. Вы рыночный рифмач, поэзии позор!

Триссотен. Тряпичник вы, пачкун, копист чужой тетради!

Вадиус. Болван!»

После этой перепалки и бегства Вадиуса Филаминта переходит к делу, которое ее занимает: выдать Генриетту замуж за Триссотена. Но Генриетта не отступается от своей любви к Клитандру, хотя Арманда увещевает ее повиноваться родителям, как подобает молодой девушке. Отныне мотивы поведения Арманды ясны: она раскаивается, что оттолкнула Клитандра, и сознает, что испытывает к нему весьма живые чувства. Первая ее мысль — настроить мать нужным образом:

«На вашем месте я, поверьте мне, никак

Ему бы не дала вступить с сестрою в брак.

Надеюсь, мне никто не нанесет обиды,

Решив, что я свои преследую здесь виды…»

И она прибавляет коварно:

«Ему прочла поэм я ваших тьму,

И ни одна из них не нравится ему».

А ведь во втором явлении третьего действия, когда Триссотен просит Филаминту прочитать свои стихи, она отвечает:

«Нет у меня стихов, но вот теперь как раз

План Академии я нашей написала.

Хотите, глав шесть-семь я вам прочту сначала?»

Мольер просто забыл об этом…

Затем Арманда пробует попытать счастья с Клитандром, вернуть его, и, разыгрывая свою последнюю карту, доходит до того, что предлагает ему себя — изящным языком, но, по существу, совершенно непристойно:

«Что ж, если, не придав моим словам цены,

Желанья грубые насытить вы должны,

Раз могут сохранить в вас верность без предела

Лишь узы плотские, одни лишь путы тела, —

Заставлю я мой дух, коль разрешит мне мать,

На это ради вас свое согласье дать».

Беседа Клитандра и Триссотена превращается в обмен колкостями, а Мольер пользуется этим случаем, чтобы еще раз обрушиться на пишущую братию:

«И каждый из троих несчастных этих ждет —

Раз напечатан он и втиснут в переплет, —

Что будут на него смотреть как на персону,

Что сможет он пером решать судьбу короны…»

Несколько неожиданный выпад — ведь исходит он, в конце концов, тоже от писателя. Но при более внимательном чтении становится ясно, что Мольер имеет в виду не настоящих писателей (то есть тех, чьи сочинения действительно самобытны и потому в какой-то мере обогащают культуру), а поденщиков пера, паразитов столь же самоуверенных, сколь бездарных, живущих как раз за счет подлинных творцов.

Вадиус мстит Триссотену, сообщая Филаминте, что его соперник домогается лишь ее богатства, а сама Генриетта ему вовсе на нужна. Он посылает Филаминте книги, в которых не поленился отметить места, украденные Триссотеном. В ответ на происки Вадиуса Филаминта немедленно решает, что свадьба состоится в тот же день. Не очень понятно, чем вызвана такая спешка, — ведь саму Филаминту эти нападки не задевают. Так же неясно, почему она непременно желает выдать за Триссотена Генриетту, тогда как другая ее дочь, Арманда, как будто тает от восхищения перед педантом. Объяснение можно искать в ее тяжелом нраве — если не в тупости и упрямстве.

Тем временем Кризаль приводит нотариуса, чтобы составить брачный контракт Генриетты и Клитандра. Появляется Филаминта, подталкивая вперед избранного ею жениха. Разгорается общая ссора.

Кризаль, на которого сыплются градом проклятия жены, готов уступить. Его спасает Арист. Он приносит два дурных известия: Филаминта проиграла процесс, а люди, которым Кризаль вверил свое состояние, обанкротились. Филаминта принимает несчастье стоически. Но у Триссотена иное отношение к делу. Эта возвышенная душа вовсе не стремится к браку с бесприданницей. Он откланивается и уходит, а Клитандр предлагает разделить то немногое, чем он владеет. Разумеется, новости оказываются ложными, и все кончается свадьбой. Кризаль может тешить себя мыслью, что одержал победу:

«Ну, сударь, делайте, что я вам предписал:

Составьте нам контракт, как я вам указал».

А ведь он едва не принес любимую дочь в жертву своей трусости.

Загрузка...