Иностранцы входили членами обязательно, по штату. По штату 1717 года в коллегиях полагался состав: президент, вице-президент, 4 советника, 4 асессора, секретарь, нотарий, регистратор, переводчик и подьячие. В том числе должны быть "из иностранцев - 1 советник или асессор, 1 секретарь и 1 штрейбер".

Коллегии должны были охватывать все отрасли управления. Поэтому существовали: 1) коллегия "чужеземных дел", 2) юстиц-коллегия, 3) воинская, 4) адмиралтейская, 5) камерколлегия по казенным сборам, 6) ревизион-коллегия по государственным приходам и расходам, 7) коммерц-коллегия, 8) берг- и мануфактур-коллегия.

Члены их были равноправны, и президенты имели лишь значение председателей, на равных правах с членами. Одно время, как сказано, Петр организовал из них сенат. Но сенат, состоящий из президентов коллегий, конечно, плохо следил за своими собственными членами, которые в то же время руководили коллегиями, и Петр это впоследствии отменил.

Вообще ему приходилось часто исправлять свою систему. Равенство членов коллегий приводило к бездействию новые учреждения. Личное председательство царя в сенате оказывалось по большей части невозможным. Поэтому Петр ввел наблюдение за сенатом обер-прокурора, а для коллегий - прокуроров, и эти чины начали мало-помалу превращаться в настоящих начальников "коллегиальных учреждений".

Для контроля за управлением Петр создал особое учреждение - фискалов, которые скоро стали символом всякого наушничанья и доносов. Фискалат действовал неблестяще. Кляуз было много, но пользы получалось гораздо меньше.

В конце жизни Петр создал наконец и для духовных дел еще особый "коллегиум" - Синод. Сенат вместе с Синодом, под главенством царя представляли всю сумму правительственных властей России Петра Великого. В действительности все эти создания "творческого ума одного человека" не получили в действительности ничего общего с замыслами своего творца. В своем "духовном коллегиуме" - Синоде - Петр проявил особенное пренебрежение к самобытным органическим силам, не остановившись от произвольного своего "создания" даже на том "месте святе", где имел дело с созданием Божественным.

Управление провинциальное отдано было губернаторам и воеводам, которые долго существовали рядом.

Для промышленных людей были созданы учреждения по типу самоуправления. Еще в 1699 году учреждена в Москве "Бурмистерская палата". Указано было: "во всяких расправных, челобитных и купецких делах и в сборах государственных ведать бурмистрам их. А в бурмистры им выбирать меж себя погодно добрых и правдивых людей. А из них по одному человеку быть в первых - сидеть по месяцу президентом". В других местах, кроме столицы, было предоставлено народу или находиться в ведении воеводы, или во всех городах посадским и всяких чинов купецким и его, Великого Государя волостей, сел и деревень промышленным и уездным людям (если они пожелают ведать их во всяких мирских, расправных и челобитных делах и в сборах доходов - мирским выборным людям в земских избах" [Соловьев, книга III, стр. 1212-1213].

Но эти уступки Московским учреждениям продолжались лишь до организации "верхов" государства. К концу царствования были уже обязательно устроены магистраты. Белено было "учинить с иностранных учреждений о ценах известие и внести в сенат". В 1724 году магистраты были окончательно введены. Они должны были состоять из президента, двух бургомистров и четырех ратманов. Обязанность их состояла в том, чтобы всех "купеческих и ремесленных людей" разыскивать и записывать в посад и в тягло, вести переписи городов и присылать в главный магистрат все эти сведения; они же охраняли города от пожаров, заботились о развитии промышленности, и вообще ведали все дело благоустройства. Граждане при сем разделены на три разряда: в двух первых (гильдиях) состояли люди поважнее, в третьем "подлые люди". Старосты впрочем были и у "подлых людей" [Там же, кн. IV, стр. 789].

Что касается крестьян, то их устройство определялось последовательнее всего возрастающим все более крепостным правом.

Оставляя в стороне устройство промышленных людей и крестьян, как оценить государственные учреждения Петра? Коренное заблуждение учредителя их состоит в том, что он не отдавал себе отчета в сущности государства. Как припомнят читатели, государство составляется из Верховной власти и нации ["Монархическая государственность", часть 1-я, гл. VI. ] Управительные органы суть только орудие этого союза Верховной власти и нации. Петр же ничем не обеспечил самого союза Верховной власти и нации, следовательно, отнял у них возможность контролировать действие управительных учреждений и, так сказать, подчинил всю нацию не себе, а чиновникам. В этом и состоит суть бюрократии. Конечно, лично у Петра, как у гениального человека, типично русского, и обладавшего необыкновенной способностью деятельности, связь с нацией была в высшей степени тесная. Но учреждения организуются не для одних гениальных государей, а применительно к средним человеческим силам. И в этом смысле учреждения Петра были фатальны для России, и были бы еще вреднее, если бы оказались технически хороши. К счастью, они в том виде, как создал Петр, были еще неспособны к сильному действию.

Петр устраивал истинно какую-то чиновничью республику, которая должна была властвовать над Россией. Вот к чему сводились творческие идеалы Лейбница и его державного ученика. Петр замышлял сделать правительственные учреждения столь самостоятельными, чтобы они были способны заменить его самого. В отношении суда Петр на некоторое время даже совершенно отстранил себя от всяких обязанностей, и под угрозой смертной казни запретил обжалование перед верховной властью решений суда. Но народ не хотел поверить таким указам, и, не боясь даже смертной казни, не оставлял челобитий, благодаря чему государь, из этих челобитных скоро убедился, что его судьи действительно очень плохи. Тогда он возвратился к своим обязанностям и учредил для принятия жалоб особого рекетмейстера. Это было под немецким названием восстановление челобитной избы.

Рекетмейстер принимал жалобы челобитчиков государю на "обиды и неправое вершение дел" разных учреждений. Он являлся как бы посредником между жалобщиками, установленным учреждением и самим государем; жалобы он отсылал в подлежащие ведомства, понуждая эти последние лично к ускорению дел, а в чрезвычайных случаях докладывал челобитные самому государю и доносил ему о всех челобитных на неправый суд [Хартулари, "Право суда и помилования", стр. 279]. Генерал-рекетмейстер в помощь себе имел товарища и особую контору.

Указанное стремление к самостоятельности управительных органов особенно проявилось у Петра в отношении сената. В случае отлучек он передавал сенату всю верховную власть, и в то же время мечтал сделать его каким-то высшим советом председателей коллегий. Сами коллегии тоже управлялись на каких-то независимых республиканских началах. При учреждении их государь назначил лишь президентов. Президенты сами должны были назначить советников и асессоров лишь с тем, "чтобы они не были их родственники". Это самоназначение бюрократии производилось таким способом. На всякое место должны были быть выбраны по два и по три человека, затем имена избранных должно было представить в собрание всех коллегий, которое и производило окончательную баллотировку. "В конторы, по губерниям, отправлены были добрые люди, чтобы и там выборы происходили таким же образом, с присягою..."

Нельзя не сказать, что это - редкая бюрократическая идиллия, имевшая целью создать из правительства чисто чиновничью республику, часть граждан которых притом обязательно, "по штату", должна была состоять из "иноземцев", в том числе из пленных Шведов, с которыми Россия вела двадцатилетнюю войну. Члены же этой бюрократии были поставлены выше всех социальных сип России. Введена была "Табель о рангах", по которой чин поставлен выше всего. Дворянин какого бы то ни было высокого звания обязан был уступать место старшему по чину [Соловьев, кн. IV, стр. 143].

Само собой, что эта чиновничья республика действовала в национальных интересах очень плохо, расхищала Россию, не радела к делам и т. п. Но в заключение она была просто невозможна при сколько-нибудь энергичном государе, сознающем свои обязанности в отношении народа. А Петр имел и энергию, и сознание долга, как немногие на свете. И вот почему ему пришлось отдать свою бюрократическую республику под надзор фискалов, а сверх того подчинить обер-прокурорам и прокурорам. Царская власть принуждена была разрушать свое же собственное дело, но посредством самых несовершенных способов: единоличной централизованной бюрократии (фискалата и прокуратуры), которая возобновляла худшие стороны московских приказов.

Этот исключительный бюрократизм разных видов и полное отстранение нации от всякого присутствуя в государственном управлении делают из якобы "совершенных" Петровских учреждений нечто в высшей степени "регрессивное", стоящее по идее и вредным последствиям бесконечно ниже московских управительных учреждений.

Бюрократия от Петра до Александра II

Мы увидим ниже социальные поправки, которые, к счастью самодержавия, были внесены самой русской жизнью, если не принципиально, то фактически к народившейся системе бюрократии. Эту поправку внесло главным образом растущее значение дворянства. Да и в самих учреждениях бюрократия также не могла сразу достичь всевластия, не имела силы занять то место, на которое ее готов был пустить Петр.

Дело в том, что бюрократия тогда не доразвилась еще сама до возможности держать в руках всю страну и не изыскала удобных учреждений, способных фактически парализовать волю царей. Бюрократия возникла волей государя и держалась неистребимо в силу того обстоятельства, что в монархии возобладала идея абсолютизма, видящая в государе сосредоточие всех управительных властей. При таком воззрении на сущность свою монархия сама должна была развивать чиновничество. Но давать ему добровольно власть над собой монархия не имела никаких оснований, и бюрократия первой формации принуждена была стушевываться во всей мере того, в какой этого хотела царская власть. Так дело продолжалось в течение всего XVIII века.

Значение, законом приданное Петровским учреждениям, подрывалось уже при их основателе. Впоследствии же хранитель "верховной власти", сенат, попадал в рабство не только разным верховным советам, но даже простым придворным фаворитам. В коллегиях власть монарших доверенных президентов возрастала все больше до значения министерского. Все это дозрело до особенной ясности при Екатерине II, которой учреждения составляют как бы средний момент развития между эпохами Петра и Александра I. Но обрисовывать подробно эту эволюцию революционно введенного бюрократического типа учреждений излишне.

Должно лишь сказать, что постепенное вымирание Петровской коллегиальности было неизбежно и даже полезно. Действительно, уж если монархия взяла на себя все управительные функции, то какие же могли быть основания отдавать Россию во власть чиновников, до тех пор пока монарх имел физические способы сам усмотреть за ними? Петровские же формы бюрократии искусственно стесняли верховную власть в непосредственном управлении. Итак, процесс вымирания Петровских учреждений был естественен. Но, к сожалению, крепко заложенный бюрократический тип учреждений все-таки делал свое дело. Верховная власть отрезалась ими от народа, а одновременно проникалась европейским духом абсолютизма. Этому последнему обстоятельству способствовало и то, что сами носители верховной власти за эту эпоху бывали нередко даже не русского происхождения, воспитание же тогда у всех вообще было не русское.

Подражательность управительного творчества продолжалась весь XVIII век. Общий же дух тогдашней монархической государственности характеризовался в Европе "просвещенным деспотизмом". В культурном смысле его характеризовала гуманность, забота о правах и свободе личности; в государственном управлении, идеалом была сильная просвещенная власть, централизация, бюрократизм. Это общие свойства европейской монархии накануне Французской революции. Государственная власть была проникнута абсолютизмом, под которым ясно чувствовалась идея народного самодержавия, диктовавшего монархам свои культурные требования.

Екатерина II, вполне проникнутая этими культурными идеями, как свидетельствует вся ее деятельность, и в частности "Наказ" [98], была, однако, достаточно самостоятельна, чтобы сообразовать свои идеалы с русской действительностью, и в отличие от Европы сильнее всех русских государей оперлась на дворянство. Ее учреждения проникнуты централизацией и бюрократизмом в высших областях управления, но внизу - в провинции - она стремилась развить дворянское самоуправление. Во всем этом было много практичности, соображавшей отвлеченную идею с условиями жизни. Да и само положение Екатерины II требовало поддержки наиболее сильного тогда сословия - дворянского, а стало быть, вынуждало к этой практичности.

С началом ХIХ века Петровские учреждения окончательно рухнули. Уже наша собственная практика ХIХ века сводила постепенно к нулю "коллегиальный принцип". При Александре I стройная французская бюрократическая централизация, созданная Наполеоном на основе революционных идей, пленила русский подражательный дух. Для России это явилось "Последним словом" совершенства, и Сперанский, поклонник Наполеона, вместе с императором, поклонником республики, создали новый строй управления, который в существе своем прожил до императора Александра II.

Учреждения Александра I завершали абсолютистское построение правительственного механизма. До тех пор само несовершенство управительных учреждений не дозволяло им освободиться от контроля. Верховная власть сохраняла характер направляющий и контролирующий. При Александре I бюрократия была организована со всеми усовершенствованиями. Создано строгое разделение властей. Учреждены независимый суд, особый орган законодательства - Государственный совет, в исполнительной власти созданы министерства, стройным механизмом передаточных органов действующие по всей стране. Способность бюрократического механизма к действию была доведена до конца строжайшей системой централизации. Но где при этих учреждениях оказывалась нация и Верховная власть?

Нация была подчинена правящему механизму. Верховная власть, по наружности, была поставлена в сосредоточии всех управительных властей. В действительности она была окружена высшими управительными властями и отрезана ими не только от нации, но и от остального управительного механизма. С превращением сената в высший судебный орган, Верховная власть теряла в нем орган контроля.

Идея управительных учреждений состоит в том, чтобы достичь такого совершенства, при котором Верховной власти нет надобности ни в каком непосредственном управительном действии. Как идеал - это правильно. Но фактически - тут же кроется источник постоянной узурпации властей управительных в отношении власти верховной. Дело в том, что наиболее совершенные управительные учреждения действуют добропорядочно только при бдительном контроле Верховной власти и постоянном с ее стороны направлении. Там же, где подорваны контроль и направление Верховной власти, бюрократия становится тем вреднее, чем она более совершенно устроена. Она при этом получает тенденцию фактически освободиться от Верховной власти и даже подчинить ее себе.

Отстранение Верховной власти от надзора за управительными властями особенно быстро проявилось при Александре в отношении суда. Повторялась история Петра Великого. Жалобы на решение сената (как высшего судебного учреждения) были воспрещены. Государь их допустил только в виде монаршего милосердия, то есть, в сущности, на правах помилования, а не правосудия. К счастью, как это было уже в нашей истории, государь из получаемых жалоб скоро имел случай убедиться в существовании неправильных решений даже и при "усовершенствованных" учреждениях. Ввиду этого, в 1810 году была учреждена Комиссия прошений на Высочайшее Имя приносимых, которая принимала жалобы и на решения сената. Это было третье воскресение челобитной избы, и замечательно, что оно совершилось силой вещей, в полную противность теории, нахлынувшей к нам из Европы *.

* Рассказывая об этом, г. Хартулари выражает убеждение, что император Александр I, узаконивая право челобитчиков, "вполне сознавал явную его несоответственность государственному принципу Петра (?), требовавшему абсолютного устранения самодержавной власти от отправления правосудия" (стр. 114). Это вовсе не принцип Петра I, а заблуждение юридической науки, которая не прониклась сознанием той истины, что необходимое разделение властей управительных не может и не должно колебать единства и универсальности власти верховной. Но как бы то ни было, император Александр I оговаривался, что "право челобитчиков сохраняется только впредь до окончательного образования судебной части" (стр. 114). Таким образом, царское сознание побудило и его охранить право подданных на искание справедливости пред самим царем, а теория, подсказываемая юристами, делала оговорку, что это право существует лишь до приведения суда в состояние "совершенства".

Но если и в отношении судебном Верховная власть не была тогда вполне отрезана от нации, то общая сложность усовершенствованных бюрократических учреждений при отсутствии всяких учреждений, единящих царя и народ, отрезала государя от народа своим "средостением", облегчая деспотизм управительных властей и низводя к возможному минимуму свободу самой Верховной власти.

А. А. Киреев, отмечая опасный для самодержавия характер министерств, находящихся фактически почти вне контроля, приводит любопытное письмо графа Воронцова, доказывавшего эту опасность Кочубею в 1803 году.

"Вам очень хочется уверить государя, - писал ему Воронцов, - что невозможен министерский деспотизм, опасения которого вы называете химерой, потому что де министры суть лица избранные Верховной волей. Но ведь все великие визири в Турции и все министры в Персии и Марокко суть равным образом лица избранные. Хорошо обеспечение против министерского деспотизма!"

"Сенат, - продолжал он, - уже не будет иметь возможности доводить до сведения государя о делах, вершенных незаконно, о злоупотреблениях, совершаемых с умыслом или по неведению этими избранными лицами (то есть министрами). Государь останется в неведении о том, как управляются его подданные, ибо он будет получать доклады только от этих избранных лиц, которые будут в одно и то же время и судьями, и подсудимыми. Государю не будет даже способов узнать, хороший ли он сделал выбор..."

А. А. Киреев замечает на это от себя:

"Мне кажется, можно сказать положительно, что люди, облеченные властью и не подчиненные никакому контролю, по самой силе вещей, по самому свойству их деятельности наталкиваются даже и тогда, когда они только и думают об общем благе, на путь вредный и незаконный, который иногда кажется им хорошим".

Но поправкой этому новому порядку могло бы явиться только возвращение к московскому типу, при котором самодержавие имело со стороны самой нации помощь в контроле над учреждениями. Смешение русской монархии с абсолютизмом не допускало этого. Было и другое средство: конституционное ограничение царской власти. Но до этого не допускало монархическое сознание народа и самих царей. Не имея, таким образом, никаких сдержек, развитие бюрократической централизации с тех пор пошло неуклонно вперед, все более и более распространяя действе центральных учреждений в самые глубины национальной жизни. Шаг за шагом "чиновник" овладевал страной, в столицах, в губерниях, в уездах. Сдержкой ему оставалось еще лишь крепостное право, не допускавшее его до массы порабощенных крестьян, и огромное влияние дворянства при Дворе и в личном составе бюрократических учреждений.

С такой управительной системой прошло царствование Александра I и Николая I. Во время Крымской кампании она страшно скомпрометировала себя, и вызвала всеобщий реформаторский порыв. Достойно внимания, что при этом величайшее дело царствования Александра II - освобождение крестьян - совершено было именно "вневедомственным" порядком, на началах истинно самодержавно-национальных. Но эта реформа в способах вершения своего была единственная, при которой Россия вырвалась из бюрократического порядка. Сам же по себе он остался незатронутым и взял в свои руки совершение всех остальных реформ.

В результате великого порыва России 1861 г. к устроению получилось нечто, колеблющееся во всех основаниях с той поры и до сего дня, то есть уже целое сорокалетие.

Бюрократия в Церкви

Мы выше видели, какое могущественное средство единение Верховной власти с нацией составляло в московский период церковное устройство, которое внизу было крепко связано с народом, начиная с прихода, а вверху - как в своих соборах, так и в патриаршестве, непосредственно связанное с царем.

Петровская ломка Церкви все это разрушила, и поставила церковное управление на ту же бюрократическую колею, как и гражданское. Последствия этого оказались едва ли не более вредны, чем бюрократизм гражданских управительных властей, потому что лишить Церковь живого духа - это значит подорвать в народе самую основу, на которой держится монархическая власть.

Я не стану подробно следить за последующей эволюцией церковного управления за петербургский период. Замечу только, что в общем она отчасти немного исправляла ломку Петра, отчасти же, напротив, еще ухудшала его дело.

Основная ненормальность положения Церкви, сразу установленная Петровским "регламентом", состояла в том, что государственной власти было присвоено прямое господство в церковном управлении. По "регламенту" "крайним судьей" вновь учрежденного Синода признан император *.

* Духовный регламент. Присяга членов духовной коллегии. Напомню снова, что присягающим не оставлено даже возможности никакой "иезуитской restriction mentale" [99], ибо они должны были прибавить, что это признание "не инако толкую в уме моем, яко провещеваю устами моими".

А в объяснении самого Петра сказано: "Уставляем духовную коллегию, то есть духовное соборное правительство, которое, по следующем зде регламенте, имеет всякие духовные дела во всероссийской Церкви управлять" [Там же]. Таким образом устанавливается принцип, что император есть крайний судья во всяких духовных делах Церкви Русской. Эта точка зрения так и осталась не опровергнутой другими законами, и в акте о престолонаследии 5 апреля 1797 года император прямо именуется "главою Церкви". К счастью, при кодификации основных законов истинная мысль предыдущего законодательства изъяснена несколько более правильно.

По § 42 Основных законов "император, яко христианский государь, есть верховный защитник и хранитель догматов господствующей веры, и блюститель правоверия и всякого в Церкви святой благочиния". При этом пояснено, что именно лишь в сем смысле император был при Павле I назван "главою Церкви". Засим § 45 гласит, что "в управлении церковном самодержавная власть действует посредством Святейшего правительствующего Синода, ей учрежденного".

Должно ли из этого заключить, что в церковном управлении высшая власть принадлежит только и исключительно императору, а Синод есть лишь его орудие, как сенат, министерства и другие управительные учреждения? Это ясно не подтверждено и не опровергнуто, равно как не сказано нигде, чтобы Синод имел хоть какую-нибудь степень самостоятельной власти.

Если наши государственно-церковные отношения при таких законодательных определениях нельзя назвать полным "цезаропапизмом", то исключительно потому, что имеются в основных законах статьи, как 13 и 41, постановляющие исповедывание православной веры условием для обладания престолом Российским, а так как православие признает самостоятельность церковной власти, то отсюда можно, логическим умозаключением вывести, что, стало быть, эта самостоятельность в принципе признается и Русским государством, а стало быть - "цезаропапистский" характер узаконений должно объяснять лишь их плохой редакцией.

Но это есть положение теоретическое. Практически же церковное управление поставлено с Петра I так, как если бы Церковь никакой самостоятельной власти не имела. Отсюда воспоследовали результаты, распространившие и на Церковь общий дух бюрократизма управительных учреждений государства.

При различных изменениях, отчасти улучшавших, отчасти ухудшавших церковный строй за эти два столетия, развитие церковного управления шло неуклонно в направлении все большего развития бюрократизма.

Во главе церковного управления номинально стоит Синод, который составляется по правилам многократно менявшимся, но во всяком случай состоит из небольшого числа лиц, приглашаемых и увольняемых по воле власти государственной и в своем составе постоянно меняющейся. При нем состоит обер-прокурор ["Свод законов", Раздел I, VII].

Трудно сказать, чего больше: непонимания или сознательной фальши в сложившейся системе.

По закону права Синода определяются, как "равнопатриаршеские". Ему присвоено по "Регламенту" общее наблюдение за всей церковной жизнью клира и мирян, ему даны права наблюдения за епископами. При этом Синоду вменено в обязанность сообразоваться с правилами Вселенских Соборов. А между тем, ни малейшего понимания соборности нет в "Регламенте", и все его учреждения нарушают правила Вселенских Соборов.

Составителям "Регламента" и их потомкам до сего дня представляется, будто бы соборность состоит в "коллегиальности", в том, чтобы дела вершили несколько человек, а не один. Но церковная идея соборности выражает совсем иное, она выражает деятельность, направляемую по внушению "совокупности всей Церкви", а не каких-нибудь кружков, коллегий, и тем паче не по воле мирских начальств. По непониманию этого Синод "равнопатриарший" определяется у нас так же, как "постоянный собор". Поместные Соборы не собираются на этом основании уже двести лет.

Синод должен заменить и Соборы, и патриарха. Но в действительности власть собора и власть патриарха совершенно различны. Если Синод есть Собор, то он не патриарх. Если Синод есть патриарх, то он не Собор. В действительности Синод не есть ни то, ни другое, и не может исполнять обязанностей ни Собора, ни патриарха.

Без всякого сомнения, собрание 12 епископов и "киновиархов", из коих Петр хотел составить свой Синод, есть Собор в смысле слова "собрание". Но это не есть "Собор Поместный". А между тем только Поместный Собор является Верховной властью данной Церкви. Этой верховной власти Синоду никто не может дать, ибо Поместный Собор есть собрание всех епископов данной Церкви, а вовсе не нескольких из них, вызванных какой-либо властью. Об этом говорят те самые правила Вселенских Соборов, которые должен по Регламенту хранить Синод. Таковы правила: 5-е Первого Вселенского Собора, правило 19-е Четвертого Собора, правило 8-е Шестого Собора, правила Карфагенского Собора, принятые в канон *.

* На эти недоразумения в понимании "соборности" Синода я указывал в брошюре "Запросы жизни и наше церковное управление" (1903 г.).

Пользуюсь случаем сделать объяснение на замечание по этому профессора Н. Заозерского. В своем прекрасном труде "О средствах усиления власти нашего церковного управления" он делает мне замечание, которого основательности я не могу признать. "Школьный катехизический ответ на этот вопрос, - говорит он, - (что такое Поместный Собор) гласит: "поместный собор есть собрание пастырей поместной Церкви". Г Л. Тихомиров очевидно стоит на этой же точке зрения, когда говорит: "Собор как власть церковная, должен состоять из всех епископов данной церкви". Достопочтенный профессор не обратил внимания на то, что я говорю "Собор как власть церковная". Я определяю не состав Собора вообще, а состав его властной части. Мне, конечно, не могли быть не известны факты участия всех чинов верующих в Соборах, хотя и не в таком множестве примеров, какое я имел удовольствие найти в высоко заинтересовавшей меня работе профессора Заозерского. Но дело в том, что властью юридически называется тот институт, коему принадлежит решение. А сам профессор Заозерский признает, что решающие голоса на Соборах принадлежали лишь епископам. Прочие присутствующие на Соборе имеют голос лишь совещательный (стр. 23).

Посему-то, да позволит мне профессор Заозерский и впредь по прочтении его прекрасной статьи сохранить юридическую точность формулировки и называть церковной властью собрание всех епископов. Само собой, епископы не "произвольная" власть, они суть "свидетели веры" церковной. Так и монарх в делах государственных не есть произвольная власть, а выразитель духа нации. Тем не менее власть у монарха, а не у нации.

Что касается патриарха, то по канонам он есть власть исполнительная. Хотя он облекается широкими правами, но должен вести управление, сообразно с указаниями высшей власти, Поместного Собора. Над Синодом же никогда не было производимо наблюдение Поместного Русского Собора, никогда он не получал никаких указаний со стороны Русских Поместных Соборов. Таким образом, он не может исполнять должности и патриарха. Вся сила патриарха в Соборе, а если нет Соборов, то, стало быть, нет и патриарха.

Но помимо этого, Синод уже по одной своей "коллегиальности" не способен заменить патриарха. Коллегиальность обрекает его сама по себе на бессилие и зависимость, тогда как патриарх должен быть силен и независим.

Синод состоит из епископов, временно вызываемых для "присутствия" и постоянно меняющихся в своем составе. Ни одно его действие не может произойти без одобрения государственной Верховной власти. А в то же время Синод лишен права непосредственного сношения с Верховной властью, что незаконно даже по русским Основным законам. Статья 43 Основных законов положительно говорит, что Верховная власть действует в церковном управлении через Синод. Но общее владычество бюрократии проникло и в Церковь. Фактически высшей властью Церкви является обер-прокурор, ибо он ведет все сношения с Верховной властью, он делает Государю доклады, все совещания Государя о действиях по Церкви происходят только с обер-прокурором. Синод не может обращаться к Государю иначе, как через обер-прокурора, который сделался посредником между царем и Церковью, представителем Синода перед Престолом.

Вследствие этого власть Синода фактически перешла в руки обер-прокурора и канцелярий, его собственной и синодской, которая впрочем подчинена также обер-прокурору.

Обер-прокурор явился как выразитель государственного контроля государственной власти в Синоде. Но власть его постоянно росла. "В настоящее время, - говорит профессор Доброклонскии, - обер-прокурор есть как бы министр церковных дел" ["Руководство к истории Русской Церкви, Синодальный период", стр. 86].

Развитие института обер-прокуратуры получило особую широту после упразднения недолго существовавшего при Александре I министерства духовных дел и народного просвещения. По упразднении министерства, его обязанности в отношении Церкви перешли к обер-прокурору. "Получив в свое ведение названное отделение, - говорит профессор Суворов, - обер-прокурор перестал быть только стряпчим о делах государственных и вступил в положение министра или главноуправляющего особым ведомством... В 1835 году указано было приглашать его как представителя духовного ведомства в государственный совет" [Н. Суворов, "Курс церковного права", т. I, стр. 161].

Таким образом, церковное управление стало государственным ведомством на подобие всех других отраслей государственного управления. Обер-прокурор есть не только представитель государственного закона при церковном синоде, но и представитель этого "собора" перед государственной властью. С достижением этого фазиса эволюции непосредственного общения церковной власти с государственной Верховной властью уже не могло быть, да и сама церковная власть сделалась отвлеченностью.

Фактически можно сказать, что высшее управление Церкви перешло в руки особого "министра" (обер-прокурора) при консультации "коллегии" или "собрания" церковных иерархов. При этом власть обер-прокурора увеличивается тем, что назначение членов синода зависит от Государя Императора, а представитель Государя при Синоде и Синода при Государе есть сам обер-прокурор, то есть фактически он имеет если не абсолютное, то огромнейшее влияние на вызов епископов для присутствия в Синоде.

Состав Синода всегда таков, какой желает иметь бюрократия так называемого "духовного ведомства".

Меры, от имени Синода подносимые на Высочайшее воззрение, конечно, подписываются членами Синода. Но если бы какой-либо состав Синода, паче чаяния, не соглашался на проводимую бюрократией меру, то этот состав всегда может быть изменен: одни члены отпущены на епархию, другие, более подходящие, вызваны для "присутствия" - и бумага будет подписана.

Впрочем, и помимо таких способов действия власть над Церковью совершенно неизбежно сосредоточивается у чиновников. Архиереи Синода постоянно сменяются. Если один состав наметит какую-либо меру, то у него нет времени довести ее до конца. Другой же состав может иметь уже иные идеи. Да и положение дел сменяющемуся составу Синода не может быть известно так хорошо, как чиновникам.

Канцелярии и обер-прокурор ведут дела церковные постоянно и специально, так что знают их лучше, чем архиереи; чиновники обдумывают меры, подготавливают дела и решают их. А архиереи в лучшем случае превращаются в простых "консультантов", в худшем же просто рукоприкладствуют к мерам, выработанным чиновниками.

В самом течении церковных дел этому министру духовного ведомства принадлежит все. "Он просматривает все протоколы определений синода. От его (Синода) имени представляет доклады Государю и объявляет Синоду Высочайшие повеления, касающееся духовного ведомства. По делам синодального ведомства сносится с центральными государственными учреждениями, ежегодно представляя Государю отчеты по духовному ведомству. Заведует вспомогательными Синоду учреждениями. Следит за делопроизводством по епархиальному управлению и имеет в своем непосредственном ведении секретарей епархиальных консисторий. Определяет и перемещает или только предлагает и избирает кандидатов на чиновные должности по духовному ведомству, распоряжается назначением пенсий и наград по духовному ведомству и пр." [Доброклонский, там же, стр. 87].

Сила власти обер-прокурора и его канцелярии увеличивается еще тем, что это есть учреждение постоянное, ведущее все дела из десятилетия в десятилетие, следовательно знающее дела и устанавливающее известные планы их, равно как наблюдающее за действительным осуществлением их. Между тем собрание епископов состоит из членов постоянно переменяющихся, и даже без твердых правил относительно того, кто должен быть вызван.

Таким образом, бюрократический элемент управления Церковью имеет огромную силу как по закону, так и по знанию дела. Церковный же элемент случаен и не осведомлен, не может ни ставить себе каких-либо прочных целей политики, ни доводить их до исполнения, ибо каждый новый состав епископального присутствуя естественно будет иметь несколько иные планы.

Между тем этому центральному управлению принадлежит огромная власть в Церкви. Оно имеет власть законодательную, судебную, административную. Епархиальные епископы подчинены ему не менее чем губернаторы - министру внутренних дел. "Да весть же всяк епископ, каков он ни есть степенем, простой ли епископ или архиепископ или митрополит, что он духовному коллегиум яко Верховной власти, подчинен есть, указов онаго слушать, суду подлежать и определением его довольствоваться должен" - гласит духовный "Регламент" ["Духовный регламент", стр. 41].

Назначение, как и самое посвящение епископов - принадлежит Синоду, но с непременной санкцией Верховной власти, а следовательно, с непременным участием обер-прокуратуры. Можно без малейшего преувеличения сказать, что хиротония епископа фактически невозможна, если против данного лица будет обер-прокуратура. Назначение и перемещение епископов на епархии находится в таком же положении. В управлении епархиями епископы во всем подчинены Синоду. Епископ обязан повиноваться Синоду, и представлять ему отчеты, и испрашивать у него же разрешения возникающий недоумений. Синоду принадлежит надзор за епархиальным управлением. Власть епископа ограничена и в назначении и увольнении различных должностных лиц епархиального управления, в открытии приходов и монастырей, в строении церквей, в изменении состава причтов, в заведовании учебными заведениями и епархиальным хозяйством...

При такой страшной централизации все эти ограничения власти епархиального епископа фактически принадлежат тому учреждению, которое имеет управление духовным ведомством, т. е. обер-прокуратуре, которая и по закону, и фактически составляет действительную пружину действия духовного ведомства.

Для ведения же дел епархиального управления при епископах находятся консистории, секретари которых подчинены непосредственно обер-прокурору.

Вследствие всевластия бюрократии в Синоде весь контроль над епархиальными епископами и управлениями, по букве принадлежащий Синоду, точно так же переходить в руки обер-прокурора с секретарями консисторий. А между тем власть Синода над епархиальными архиереями по закону чрезмерно велика, и далеко не "равно патриаршеская". Такую власть подобало бы иметь только Собору. По фактическому бессилию Синода, вся эта власть попадает в руки чиновников.

Консистория, которая должна бы подчиняться архиерею, подчинена через секретаря обер-прокурору. Да и епископ подчинен ему же через посредство Синода. В силу общего положения вещей не легко и попасть во епископы человеку независимому. Такая самостоятельная личность еще задолго до вопроса о хиротонии не может не проявить своей самостоятельности, а следовательно, против нее заранее будут приняты достодолжные меры предосторожности.

Можно ли назвать злоупотреблением такое старание избежать самостоятельных епископов? Это, скорее, есть неизбежное последствие строя. По духу православия нельзя назначить "министра Церкви", а между тем обер-прокурор фактически должен исполнять обязанности министра над Церковью. Он не может действовать явно диктаторски и принужден постоянно сохранять вид соборности управления и уважения к духовному авторитету. Приказать епископу прямо, как министр приказывает губернатору, обер-прокурор не может, и потому принужден прибегать к обходным путям. Если при этом оказалось бы много независимых и неуступчивых архиереев, то управление Церковью стало бы для обер-прокурора невозможным. Поэтому-то, даже не ставя себе прямо иезуитской системы подбирать епископат послабее, чиновничество неизбежно ведет к этому результату, так как при обсуждении участи каждого нового кандидата каждый раз оно естественно будет отдавать предпочтение тому, который обещает быть для него менее неудобным.

А между тем для блага Церкви, для авторитетной связи иерархии с пасомыми, для отстаивания прав Церкви, для борьбы с волками, расхищающими стадо Христово, следует иметь епископский персонал возможно более высокий, крепкий, самостоятельный. Благо Церкви здесь диаметрально расходится с требованиями бюрократической системы...

Крепкая нравственная связь епископата с пасомыми, авторитет епископа, любовь к нему со стороны паствы и взаимное их понимание подрывается не менее сильно обычаями, установившимися у нас в отношении пребывания епископа на епархии.

По духу епископского сана связь архипастыря с паствой нерасторжима. Посвящение епископа на епархию подобно брачному союзу, и в идее епископ должен бы век вековать с паствой своей. Но, конечно, по потребностям самой Церкви это правило дозволительно нарушать по распоряжению высшей церковной власти. У нас же то, что допускается как исключение, стало правилом.

При господстве бюрократии, заменившей высшую церковную власть, установилась система беспрерывного перемещения епископов, вечный круговорот их по кафедрам. По подобию бюрократической службы установился взгляд, что необходимо поощрять службу епископа переводом на "лучшую" кафедру, а иногда наказывать переводом на "худшую", причем лучшей считается, конечно, более доходная. Это уже составляет полное извращение понятия о служении епископа. А до каких размеров доходит этот круговорот "повышений" и "понижений", легко видеть из послужных списков епископов. Например, по списку епархиальных епископов за 1903 год ["Состав Святейшего Правительствующего Всероссийского Синода и российской церковной иерархии на 1903 г."] видно, что в среднем каждый из них, за время служения епископского, переменяет от трех до четырех кафедр. Из 62 архипастырей списка 1903 г. только один еще не успел переменить кафедры, но 5 переменили по 5 кафедр, 2 по 6 паств, один даже 7. Понятно, что при такой системе время пребывания епископа с пасомыми оказывается крайне недолгим. Если взять всех 104 епископов, служивших в пределах империи до 1903 года, то среднее пребывание епископа на одной кафедре едва превышает 4 года. Более 5 лет из 104 епископов пробыли на одной кафедре только 23 человека. На 41 епископа приходится менее трех лет неразрывной связи с паствой. Понятно, что тесная связь с паствой становится невозможна при этом. Едва епископ успевает сколько-нибудь ознакомиться с делами, условиями и личностями пасомых, как уже его переводят в другую епархию, где он чужой человек и ничего не знает. Едва начавшие завязываться связи прерываются. Едва ознакомившаяся с архипастырем епархия получает нового, которого не знает и который ее также не знает.

А консистории и чиновничество получают от этого новую силу. На епархиях происходит совершенно то же, что и в Синоде. Епископы постоянно перемещаются, не успевают узнавать дел, не могут устанавливать связей и влияния. А канцелярия все знает, все связи у нее. На нее надеются, ее боятся.

Таким образом, сеть власти бюрократии проникает глубоко во все сферы церковного управления, и высшего, и епархиального. Действительной самостоятельности епископ нигде не может иметь. Но зато почет, выгоды, а равно и уступки его личным симпатиям или антипатиям всегда могут быть допущены бюрократической "политикой". Поэтому деспотизм в отношении подчиненного ему священства вполне достижим для епископа; кумовство, изгоняемое в государственной службе, широко допускается в "духовном ведомстве". О действиях консисторий ходят целые легенды.

При таком положении высшей и средней церковной власти положение низшей, приходской, стало в высшей степени ненормальным. То христианское единение всех верующих, пастырей и пасомых, которое есть основа Церкви, исчезает и в приходе. Еще по "Регламенту" у нас допускались старинные выборы прихожанами своего клира, но фактически все это совершенно исчезло. Священник наподобие чиновника назначается на приход властью, даже без ведома пасомых, и в случаях самого неудачного назначения прихожане не могут получить себе нового пастыря по сердцу. Наоборот, возможны случаи смещения священников, вопреки единогласным просьбам прихожан, любящих отнимаемого у них пастыря. В управлении прихода, в заведовании имуществом его, миряне почти изгнаны, даже вопреки закону. Их самостоятельное участие в церковной жизни упразднено, и отсюда ряд последствий, ярче всего сказывающихся в отпадении сотен тысяч православных в сектантство.

Заведующая духовной жизнью Церкви бюрократия употребляет много усилий для развития внутренней миссии, для повышения, как ей кажется, уровня священников. Но эта миссия держится на системе преследования инакомыслящих, и даже через посредство полиции, а в лучшем случае на системе теоретических "доказательств" истины православия.

Повышение уровня священства достигается главным образом "материальным обеспечением" да повышением его "образования". Но в успехах церковной жизни главное составляет не полиция или "доказательства", и не "материальное обеспечение" или "образованность". Духовная жизнь состоит в тех дарах "святости", которые возможны лишь в истинно церковной жизни единения, взаимной любви и уважении "тела Церкви" и ее "пастырей".

Этого-то самого главного не дает и не может допустить бюрократическая система, которая, не уничтожаясь сама, не может выпустить Церковь "на свободу", на жизнь по закону духа самой Церкви.

Этого крайнего развития бюрократия достигла особенно в последнее столетие, когда окончательно охватила все церковное управление "духовное ведомство". Управление это, совершенно подчиненное светской власти, построено на канцелярских началах, с бесконечной отчетностью, бумажным делопроизводством. Духу, вдохновению, голосу совести здесь оставлено меньшее место, нежели в управлениях например, министерства внутренних дел.

И в то же время в этом церковном управлении все источники духа возможно более отстранены. Сам епископат занимает второстепенное положение, а Верховная власть действует лишь посредством обер-прокуратуры, без всякого прямого общения с Церковью, как целым обществом верующих. Наконец, масса верующих совершенно не имеет ни на какой инстанции никакого участия в этом управлении. Даже в приходах она не имеет голоса в избрании священно- и церковнослужителей. Это старинное право верующих Московской Руси еще сохранялось при Петре, но последующей централистически-бюрократической эволюцией церковного управления было постепенно уничтожено, и в настоящее время стало считаться даже чем-то опасным.

Связь Верховной власти с нацией.

Элемент идеократический

Таким образом вся система управительных учреждений, во всех отраслях и ведомствах, особенно в XIX в., была направлена к тому, чтобы отрезать Верховную власть от нации. При этом можно было бы ожидать совершенного перерождения нашей Верховной власти в абсолютизм. В действительности, однако, за 200 лет Петербургского периода живые силы нации постоянно привносили к действию бюрократии некоторые социальные поправки, а влияние православной веры - поправку идеократическую. Вместе взятое, это до известной степени парализовало тенденции управительной системы.

Наконец и политическое самосознание, уже в середине Петербургского периода, начало все более говорить России, что есть какое-то различие между русской Верховной властью и европейским абсолютизмом. Уже в начале XIX века формулой русского строя было объявлено "православие, самодержавие и народность", и если это не выясняло еще нам, как нужно действовать по-русски, то поддерживало уверенность в том, что нужно действовать как-то особенно, по-своему. Это во всяком случае мешало утверждению полного смешения самодержавия с абсолютизмом.

Значение православия для самодержавной идеи особенно важно было в период подражательности. Вера оставалась жива в народе - как в низших слоях его, так и высших. Несмотря на умножение всякого "вольтерианства", высшие слои в общем оставались православными. Бывшие вольнодумы, с течением жизни нередко каялись, как Фонвизин, и возвращались к вере. Влияние религиозное за это время тем важнее, что вера одинаково говорит чувству всех народностей. При огромном наплыве иностранцев в высшие влиятельные слои русского общества религия, быть может, сильнее всего "русифицировала" их миросозерцание. Известно, какое искреннее благочестие вырабатывали, например, многие иноземные принцессы, ставшие русскими императрицами.

Православная вера, поскольку она жила в сердцах, подсказывала каждому не абсолютистскую, а именно самодержавную, царскую идею.

Учительство церковное никогда не забывало монархического идеала, который выставляло перед властью и народом всегда, когда касалось этого предмета. В истории церкви нашей за синодальный период бывали протесты иерархов против действий власти. Митрополит Арсений Мациевич остается навеки таким примером смелого обличения *. Но самый принцип царский проповедовался церковными учителями искренне и постоянно.

* Насколько вредили Верховной власти неправильные отношения к Церкви, видно и из того, что, несмотря на объявление митрополита Арсения тяжким политическим преступником, народное сознание еще при мученической жизни его придавало ему значение святого. Это чувство жило не в одних массах, но и среди образованных людей, живет и до сих пор. Хотя С. М. Соловьев отнесся к памяти митрополита очень сурово, но в нашей литературе, несмотря на цензурные затруднения, был ряд протестов в защиту памяти его. Особенно нельзя не отметить реферат Т. И. Филиппова (впоследствии напечатан в "Старине и новизне"). См. то же Барсов, "Русская старина", 1876 г. №4. Стурдзы "Русская старина" 1876 г, № 2. Подробнейшие исследования жизни митрополита Арсения дал Иконников ("Русская старина", 1879 г. №№ 4, 5, 8, 9, 10).

Этот факт столь известен, что не для доказательства, а лишь для образца, приведу несколько извлечений из поучений митрополита Филарета, рисующих, что Церковь стояла совершенно вдали от вторгающихся к нам идей абсолютизма.

Любимое определение царской власти у митрополита Филарета - это сравнение с властью отеческой. Эта власть внедоговорная и восходит к законам самого Творца. "Как власть отца не сотворена самим отцом и не дарована ему сыном, а произошла вместе с человеком от Того, Кто сотворил человека, то открывается, что глубочайший источник и высочайшее начало власти только в Боге". От Него же идет и власть царская. "Бог по образу Своего небесного единоначалия устроил на земле царя, по образу Своего вседержительства - царя самодержавного, по образу Своего непреходящего царствования - царя наследственного". "О, - говорит Филарет, - если бы цари земные довольно внимали своему небесному достоинству и присоединяли к этому требуемую от них богоподобную правду и благость, чистоту мысли, святость намерения и действия! О, если бы и народы довольно разумели небесное достоинство царя и постоянно ознаменовывали бы себя благословением и любовью к царю, послушанием его законам и т. д., все царства земные были бы достойным преддверием царства Небесного. Россия, - восклицает митрополит, - ты имеешь участие в этом благе больше многих царств и народов. Держи еже имаше, да никто же примет венца твоего!"

Митрополит Филарет, разумеется, указывает и на особое значение священного венчания на царство и, вникая в нравственно-религиозный смысл Самодержавного Помазанника, дает, как он выражается, всеобъемлющую государственную формулу: "Святость власти и союз любви между государем и народом".

"Самодержавием Россия стоит твердо, - говорит он, - Царь, по истинному о нем понятию, есть глава и душа царства. Закон, мертвый в книгах, оживает в деяниях, а верховный государственный деятель и возбудитель и одушевитель подчиненных деятелей есть царь". И этот верховный направитель для церковного учителя неразрывно связан с осуществлением воли Божией. "Благо народу и государству, в котором всеобщим светлым средоточием стоит царь, свободно ограничивающий свое самодержавие волей Отца небесного". Такое подчинение царской власти Богу создает союз Церкви и государства, которые дружно и в одинаковом направлении ведут народ ко благу. "Православная Церковь и государство в России состоят в единении и согласии" *.

* Эти выдержки я беру из "Государственного учения Филарета, митрополита Московского", издание М. Н. Каткова.

Таков был дух учения, в котором церковная мысль и слово учительства воспитывали всех, на кого простиралось православное влияние.

Значение дворянства

Но помимо постоянного влияния идеократического элемента, которое давало православное вероучение, за Петербургский период существовала и некоторая социальная поправка к бюрократическим учреждениям - это тесная связь Верховной власти с дворянством.

Весь этот период дворянство делало в отношении Верховной власти то, что должна была бы нормально делать целостная нация. Это, конечно, имело свои очень вредные стороны и последствия, но спасало от еще худших.

Петр Великий, в задаче усвоения Россией европейской культуры не разграничивал лиц разных сословий, но фактически оперся преимущественно на те служилые слои [Они были очень разнообразны], которые в совокупности быстро усвоили общее название сначала шляхетства, а затем дворянства.

Уже в Московской Руси служилые слои существенно отличались от людей приказных - зародышей бюрократии. Служилые были люди земские. Дворяне блестяще заявили себя земской силой еще при восстановлении монархии в Смутное время. Составляя главным образом военную и административную силу, дворяне были в то же время землевладельцами и земледельцами и стояли близко к народу, жили с ним, управляли им, и защищали его, а по своему мировоззрению ничем от него не отличались.

Эти-то служилые слои, это дворянство, Петр по преимуществу призвал к сотрудничеству в великой миссии приобщения государства к культуре и его укрепления. Дворяне были к этому наиболее способны, да притом высшие слои еще до Петра стремились к просвещению.

Напрягая все силы страны к одной цели, Петр видоизменил прежний характер службы. "Служба дворянина делается постоянной: от нее избавляются только за дряхлость и увечья... До Петра служилый человек отбывал службу как бы за поместья, с Петра Великого он начинает нести ее, как член особого сословия - благородного дворянства" [Романович-Славатинский, "Дворянство в России", стр. 117 и сл.]. Поместья делаются собственностью. Если жалуются новые, то в качестве награды, на правах собственности. За службу полагается денежное жалованье. Но жалованье было незначительно, и правительство вполне сознавало, что дворянство может жить и служить ему только при помощи доходов с крепостных своих крестьян. Поэтому крепостное право расширяется и количественно, и в смысле усиления подчиненности крестьян.

Дворянство было при этом тоже, в своем роде, закрепощено за государством: оно обязано было вечно служить на военной или гражданской службе, как начальство укажет. Сверх того, "кроме службы как главной повинности шляхетства на него налагается другая обязанность - учиться, непосредственно вытекающая из первой. Служба по европейским образцам требовала научной подготовки. Вот почему великий преобразователь служилого класса отождествляет понятие благородства с понятием службы государству и образования".

"Дворянин сделался человеком служащим, служащий должен сделаться образованным, в силу этого он становился благородным" [Романович-Славатинский, "Дворянство в России"].

Эта "наука", поставленная дворянству в обязанность, была очень нелегка. Беспрерывно свыше раздавались требования: "отобрать из школьников лучших дворянских детей и привезти" туда-то, а оттуда отправить на кораблях в Англию, Францию, Венецию и т. п. Легко себе представить, каково это было для семейств. Но, отправляя дворянских детей за границу, их так же усердно обучали и дома. В провинции посылали учителей для обучения дворян. В архиерейских домах приказывали для них же учреждать школы. Начали возникать специальные школы в Петербурге. Дворянину без свидетельства об окончании курса школы не дозволено было венчаться. Дети знатных дворян с 10 лет возраста высылались обязательно в школы в Петербург, а если родители укрывали их, то наказывались жестоким штрафом. Молодых дворян периодически созывали на экзамены, а затем брали на службу.

Таким образом, дворянин с детства и по смерть был в распоряжении государства, так же, как крестьяне у него самого.

Само собой, и от такой тяжкой "науки", и от "службы" множество дворян старались по возможности уклоняться так же, как крестьяне от боярских работ. Но уклоняться было нелегко, и "нетчиков", не являвшихся на учебные или служебные переклички, преследовали жестоко. С другой стороны, дворяне во множестве шли в ученье охотно и достигали на этом поприще гораздо большего, чем требовало правительство. На службе же они по закону не имели никаких привилегий: служить все начинали, независимо от "породы", с солдатов и вообще низших чинов. Гвардия первоначально даже сплошь состояла из дворян. Еще Державин (поэт) в молодости, как солдат, заколачивал в Петербурге сваи. Служба, как и ученье, были строги и тяжелы, требуя самопожертвования государству всего человека...

Само собой, что дворяне старались по возможности искать облегчении, протекции, записывали иногда детей на службу с самых малых лет. Но все эти беззакония могли удаваться не многим, да и обходились тоже не даром (взятки - "барашек в бумажке", как тогда выражались). Общий же фон отношений к государству оставался, можно сказать, полон непреклонного долга.

Новое сословие составилось из очень разнообразных слоев. Были тут и князья Рюриковичи, были чуть не пахари из порубежного служилого люда. На службу сверх того принимали и брали всех вольных людей, еще не закрепощенных в какой-нибудь другой форме. А засим все они могли достигать чинов. Чин же давал во всем преимущество и быстро открывал дорогу в дворянство. Таким образом, дворянство первоначально составлялось из самых разнообразных слоев. Но все эти люди объединялись одинаковой службой, одинаковой миссией исторического дела, указанного Петром, общим образованием, привилегиями, а скоро и сословной организацией. У них быстро развился сословный дух и сознание своего "благородства".

При этом должно заметить, что, несмотря на обязательную вечную службу, дворянство все-таки осталось сословием земским. Даже Петр сознавал, что дворянству необходимо поддерживать хозяйство в деревнях, и не отрывал их от этого поголовно. После же него пребывание на службе и в деревне было систематизировано на подобие казачьей службы. Дворяне должны были отдавать часть детей на службу, военную или гражданскую, между которыми, в числе "новобранцев", соблюдалась известная пропорция, но сверх того они и получали правильные "абшиды" - отпуски: несколько лет службы сменялись несколькими годами отпуска в деревню.

Правила эти изменялись в частностях, но в общем сохраняли один дух. Что касается дворянских владений, то их размеры непрерывно возрастали от Петра до самого Александра I.

Дворянам жаловалась масса уже не "земель", не "четвертей", а "душ" или "дворов" крестьянских. Количество крепостных крестьян непрерывно возрастало. В крепостные отдавали даже множество людей неопределенного общественного положения, не приносящих "пользы государству": незаконнорожденных, нищих, бродяг, церковников без мест, нередко пленных и т. д. В то же время права их владельцев все увеличивались, так что крестьяне вполне слились с прежними "холопами". Скоро дворянство получило исключительное право владеть крепостными.

Прежде в Московской Руси, крепостное состояние не было сословным. Сами крепостные имели право в свою очередь владеть крепостными. С Петровских времен все это постепенно уничтожается: крепостные делаются особым сословием, а дворянство получает в конце концов исключительную привилегию владеть крепостными.

Итак дворянство в общем осталось могущественным земским сословием, тесно связанным с остальными сословиями. Оно при всякой возможности привлекалось и к местной службе. Таким образом, дворянство представляло сословие, с одной стороны, кровно заинтересованное в местной жизни, с другой стороны, державшее в своих руках все отрасли управления.

По табели о рангах служебные преимущества давал, правда, чин. Но дворянство, по образованию и службе, добывало чины быстрее разночинцев. Фактически - все крупнейшие должности в государстве занимались дворянами, все могущественные люди в правительстве выходили из дворянства. Дворянские семьи и роды частью своих представителей, таким образом, коренились в деревне, другой частью - в губернии, третьей частью - при дворе и в высших правительственных учреждениях. Армия же, можно сказать, жила и дышала дворянами. Они там были - все, так как военная служба даже считалась наиболее благородной и приличной дворянину.

Богатства страны также сосредоточивались наиболее в руках дворянства, а просвещение почти слилось с понятием о дворянстве.

Вот сформирование этого могущественного сословия и послужило "социальным коррективом" для бюрократических по духу управительных учреждений Петербургского периода. Россия в целом как нация была отрезана им от Верховной власти. Но дворянство явилось как бы представителем России перед Верховной властью.

Дворянство находилось с монархией в полном единении. Оно приняло и вело ту же культурную миссию, какую повела монархия с Петра Великого. Дворянство глубоко и сознательно вошло в эту миссию и даже защищало ее, как защищало и интересы русской национальности в иные минуты, когда это оказывалось нужным. Влияние его было огромно. Трудно сказать, как бы пережила Россия первую половину ХVIII века, после Петра, если бы не существовало дворянской гвардии, не раз наполнявшей страхом иноземных узурпаторов...

При таком положении, несмотря на свою обязательную службу, дворяне не были рабами, а истыми гражданами Петербургского государственного периода, и если бюрократия захватывала в свои руки другие сословия, то дворяне держали в руках саму бюрократию. Дворянство стояло так близко около Верховной власти, так было с нею солидарно, так интимно общалось, что независимость Верховной власти в отношении бюрократии охранялась в значительной мере пока существовало крепостное право и господствующее положение дворянства.

Через дворянство Верховная власть оставалась в непрерывном общении со страной... Правда, это была лишь часть страны, и притом в далеко не нормальном отношении к массе народа. Но в отношении бюрократии дворянство стояло на страже, как перед Верховной властью, так и перед Россией. Охраняя себя, оно охраняло волей-неволей всю страну от владычества "приказного семени", "чернильных душ" и т. п.

Сохранение типа Верховной власти

Нет сомнения, что представительство нации дворянством не могло не иметь известной степени вредного влияния на государственный тип. Постоянно вырабатываясь в сознании своего владычества, дворянство начало придавать нашему государству как бы некоторый феодальный дух. Верховная власть, окруженная дворянской атмосферой, не могла не отрезаться от народа. Однако не подлежит никакому сомнению, что "таинственная связь между царем и народом", по выражению И. Аксакова, не была подорвана за период крепостничества.

На это был ряд причин. Прежде всего привилегии дворянства и крепостное бесправие крестьян с первого момента и до последнего сознавались народом, как явление временное, обусловленное потребностями государства.

Власть дворянства была создана царем и могла держаться только царем. Это был явный и очевидный факт. Мужик, погруженный в бесправие, говорил о себе: "Душа - Божья, тело царское, а спина барская". Мужик служил барину потому, что барин служил царю. Правда, манифест о вольности дворянства, уничтожив обязательную службу дворян, тем самым логически требовал уничтожения также и крепостного права. Эта логика вещей не осталась чужда Пугачевщине, которая была заявлением нравственной незаконности крепостного права после манифеста 1762 года. Но должно заметить, что, в сущности, дворянство и после манифеста оставалось все-таки служилым сословием и, по остроте Лохвицкого, лишь было перечислено из военного министерства в министерство внутренних дел. Его обязательная служба стала местной. Если это не оправдывало тяжких жертв, налагаемых на крестьян, то все же поддерживало идею о том, что все служат государству и что крестьяне, служа господину, служат царской надобности.

Сверх того, хотя у дворянства иногда и проявлялась идея феодальная, фразы о "белой кости" и "синей крови", то это были идеи занесенные. В общем в крепостном праве преобладала идея отношений патриархальных. Лучшие дворяне осуществляли ее и на практике. Эта идея не была чужда и самим крестьянам, которые создали пословицу: "Казаку просторнее, а крепостному спокойнее". Барин, в лучшем толковании своей социальной идеи, являлся в отношении "подданных" попечителем, опекуном "темного народа" и его "просветителем".

А насколько всенародная просветительная роль действительно лежала в самой идее дворянства, видно из того, например, что при основании Московскою университета прямо предвиделась возможность, что дворяне будут отдавать в этот храм науки и своих крепостных, сопровождая это их освобождением.

"Понеже науки не терпят принуждения, - сказано в уставе университета, - и между благороднейшими упражнениями человеческими справедливо счисляются, того ради как в университете, так и в гимназию не принимать никаких крепостных и помещиковых людей. Однако ежели который дворянин, имея у себя крепостного человека сына, в котором усмотрит особливую остроту, пожелает его обучить свободным наукам, оный должен наперед того молодого человека объявить вольным и дать ему увольнительное письмо за своею рукою и за подписями свидетелей, и за себя и за наследников обязаться давать оному ученику пристойное содержание, доколе он в университете будет и до окончания науки никуда от нее не отлучать. Отпускную ту хранить в университете и по окончании курса выдавать ее ученику; если же, имев волю и пользуясь одним тем, замечен будет в худых поступках, то выписывать его вон, отдавая как его, так и отпускную помещику" [Выписки из Полного Собрания Законов. Устав Московского университета, параграфы 26-27. Январь 24. 1755 г.].

Эту просветительную роль в отношении крепостных дворянство исполняло и фактически. Оно создало много и в высшие слои просвещения выдвинуло не мало бывших крепостных. Ярким образчиком этого является Т. Г. Шевченко...

Правительство, со своей стороны, никогда не забывало, что и крепостные имеют свои права. Законодательство, вооружая помещика огромными правами, даже дозволяя ему сдавать непослушных крестьян в рекруты и даже ссылать на каторгу (Указ 1765 г.), все-таки не признавало крестьян бесправными и на помещиков налагало известные обязанности в отношении их. Вопрос о продаже крестьян много раз обсуждался правительством, и неоднократно права помещиков в этом отношении ограничивались. Для власти остались никогда вполне не забытым завещанием слова Петра Великого:

"Обычай есть в России, что крестьян и деловых и дворовых людей мелкое шляхетство продает врознь, как скотов - кто похочет купить, чего во всем свете не водится... И Его Величество указал оную продажу людей пресечь, а ежели невозможно будет вовсе пресечь, то хотя бы по нужде и продавали целыми фамилиями, или семьями, а не порознь"...

Для правильной оценки крепостного права должно помнить, что в Московской Руси личность была невысоко развита, невысоко и ценилась, так что крепостное право возникло на почве, вовсе не возмущавшейся насилием и бесправием. А за известной охраной крестьян правительство все-таки следило. В 1734 году помещикам было указано стараться о пропитании крестьян, снабжение их семенами хорошими, и губернаторам вменялось в обязанность следить за этим. С того же 1734 года закон обязывает помещиков снабжать крестьян достаточным количеством земли. Закон этот видоизменялся, но никогда не исчез. За жестокое обращение с крестьянами помещики подлежали и наказанию, и опеке даже з XVIII столетии. Так, в 1762 году помещик Нестеров сослан в Сибирь на поселение за жестокие побои, причинившие смерть дворовому человеку.

В ХIХ веке гораздо более бдительно следили за злоупотреблениями помещиков. В 1836 году взяты в опеку за жестокое управление имения помещика Измайлова. В 1837 г. несколько помещиков за злоупотребления преданы суду. В 1838 году за то же наложено на помещиков 140 опек. В 1840 году состояло в опекунском управлении за жестокое управление 159 имений. Неоднократно за то же время делались выговоры губернаторам, виновным в недостаточном наблюдении за злоупотреблениями владельцев. Были случаи преданию властей за это суду. В 1841 году взято в опеку имение Чулковых, с высылкой отца семьи и воспрещением жительства в имении всем дворянам Чулковым. В 1842 г. правительство обращало внимание предводителей дворянства на тщательное наблюдение за тем, чтоб не было помещичьих злоупотреблений. В 1846 году калужский предводитель предан суду за допущение помещика Хитрово до насилий над крестьянками. Ярославская помещица Леонтьева выслана из имения со взятием в опеку. В Тульской губернии помещик Трубицын предан суду, а имение взято в опеку. Помещики Трубецкие посажены под арест, со взятием имения в опеку. По тому же делу предводителю дворянства дан выговор со внесением в формуляр; два уездные предводителя отданы под суд. В Минской губернии (за действительно страшные зверства) помещики Стойкие подвергнуты тюремному заключению. В 1847 г. нисколько имений взяты в опеку, а четырем предводителям объявлен Высочайший выговор, три предводителя и 2 наиболее виновные из помещиков преданы суду. В 1848 г. помещик Лагановский предан военному суду, а имение взято в опеку. Против других принимались менее энергичные меры - один управляющий посажен в тюрьму, а несколько прогнаны. В 1849 г. 5 имений взяты в опеку. В 1853 году усилены меры к устранению от проживания в деревнях помещиков, которых обвиняли в злоупотреблениях. Всего в этом году состояло в опеке 193 имения ["Материалы для Истории крепостного права в России", (Извлечения из секретных отчетов Министерства внутренних дел), Берлин, 1872 г.].

Без всякого сомнения, Верховная власть фактически не могла вполне защитить крепостных такими мерами, но принципиально признавала эту защиту своей обязанностью. Поэтому и народ со своей стороны, не находя правды, жаловался лишь на то, что "до Бога высоко, до царя далеко", а надежды на царя никогда не терял.

По мере исполнения той основной миссии, к которой дворянство было призвано, т. е. по мере успехов просвещения России, исключительные права дворянства и тяжкие обязанности крепостных крестьян начинали всем казаться все более отжившими, стали представляться уже не государственной необходимостью, а злоупотреблением.

Эта мысль разделялась даже самим дворянством, т. е. его лучшей частью, той, которая именно и исполняла историческую миссию Петербургского периода.

Увижу ль я народ неугнетенный

И рабство, павшее по манию царя?[100]

Эта мечта Пушкина была мечтой всей лучшей части дворянства, которая в XIX веке совершила огромный подвиг: установила высокое понятые о личности человека, указала человека в крестьянине и тем подорвала всякую нравственную возможность дальнейшего существования крепостного бесправия.

Вся лучшая литература наша представляет сплошной документ этого подвига дворянства.

Верховная власть вполне стояла на той же точке зрения. Екатерининской наказ осуждал "рабство крестьян". Александр I старался его уничтожить, Николай I всю жизнь подготавливал практические к этому средства. Если крепостное право пережило у нас на сто лет манифест о вольности дворянства, то причины этого составляла крайняя трудность разрубить гордиев узел крепостничества, столь сильно завязавшийся за ХУШ столетие. Население страны казалось правительству слишком неразвитым для того, чтобы управление государства могло обойтись без дворянства, а дворянство почерпало средства к своей государственно-культурной роли только из крепостного права. Отсюда колебания власти и даже лучших людей дворянства. Масса дворянства с естественным сословным эгоизмом и не хотела отказаться от выгодного положения, созданного для нее Историей. В отношении же крестьян в правительстве жила вечная боязнь, как бы всякий шаг к освобождению их не превратился вместо разумной реформы в кровавую Пугачевщину.

Насколько справедливы были эти опасения - вопрос иной. Насколько они раздувались всем множеством людей лично заинтересованных в возможно долгом сохранении выгодного для них строя - это опять вопрос иной. Понятно, что все это было. Должно еще прибавить, что сам факт дворянского представительства за всю нацию отрезал Верховную власть от народа и мешал ей понимать его истинное положение и настроение. Но при всем том несомненно, что Верховная власть все XIX столетие подготавливала уничтожение крепостного права, а временность этого учреждения сознавала и раньше.

Сознавали это и дворяне, и сами крепостные крестьяне. Посошков говорил это еще при Петре. Никогда крестьяне не теряли уверенности, что царь есть также и их царь, общий, всенародный, а не дворянский [Случайные выражения, как Екатерины II, назвавшей себя "Казанской помещицей", или Николая I ("первый дворянин"), нельзя, конечно, брать в серьезный счет].

В общей сложности нельзя не признать несомненного исторического факта, что за Петербургский период, несмотря на бюрократические тенденции управительной системы и феодальные тенденции социального строя, а быть может, отчасти по самой идейной противоположности этих двух строев, самодержавный идеал не был подорван в сознании нации, т. е. ни у царя, ни у народа.

С сознанием верховенства царской власти Россия вступила при Петре в тяжкий период своего ученичества, и с тем же сознанием вышла при Александре II к жизни самостоятельной культурной страны... Таким моментом по крайней мере казался 1861 год, год одного из величайших подвигов царского самодержавия.

Если можно ставить даты великим историческим периодам в жизни нации, то 1861 год ставил точку Петербургскому периоду. Самодержавие отменило то закрепощение России, которое оно же когда-то сочло необходимым для спасения нации. С падением этого последнего остатка общего закрепощения перед Россией открылся некоторый новый период устроения. Можно было вести устроение на тех или иных началах, хорошо или плохо, но приходилось давать новый строй. С этого момента Россия вступила в современный период, в котором и по настоящее время находится.

Раздел VI

СОВРЕМЕННЫЙ МОМЕНТ РУССКОЙ ГОСУДАРСТВЕННОСТИ

Неясность момента

Точное и объективное рассмотрение судеб Русской государственности должно в настоящее время оканчиваться на 1861 году. До этого момента, с Рюрика до Александра II, мы имеем перед собой законченные факты, которые совершили круг эволюции и обнаружили себя в ясности. Их можно анализировать и приводить в ту или иную классификацию. Можно из них делать выводы совершенно независимо от того, как сложатся политические факты в будущем.

Какова бы ни была дальнейшая судьба русской государственности, это нимало не изменяет смысла прошлых до сего десяти веков. Монархическое начало вполне обнаружило в течение их свой ход развития, свой смысл и различные стороны своей силы и слабости. Их можно наблюдать sine ira et studio [101] столь же спокойно, как прошлые судьбы Рима или Византии. Их можно констатировать при добросовестности мысли совершенно независимо от личных политических убеждений.

Но с 1861 года начинается новый период, в котором для современника трудно сохранить объективность и в котором точность оценок становится гораздо более спорной. Определять смысл и характер периода незаконченного еще не выяснившего себя фактически несравненно труднее, главным образом по трудности различить влияния случайных и коренных условий.

В прошлом - это легко. Случайные явления, как, например, действие личных талантов или недостатка их, производят, на взгляд, огромное действие, кажущимся блеском или мраком поражающее современников и заслоняющее перед ними тихое, бесшумное действие органических условий. В прошлом - все это взаимодействие случайных и постоянных факторов само уже сложилось в ясные итоги. Шумное или страшное, но случайное, явление уже успело показать свою истинную скромную цену. Бесшумные, но органические условия уже обнаружили свою решающую роль.

Но для наблюдателя текущих событий различить случайное от коренного в высшей степени трудно.

Тем не менее мне кажется невозможным совершенно отказаться от этого, не столько в целях предвидения будущего, сколько в видах окончательных итогов прошедшего. Это прошлое тоже было бы не вполне понятно, если бы мы совсем не знали, к чему оно привело. Поэтому мы взглянем в заключение и на современный момент русской государственности, при чем должно напомнить, что "все три типа монархии (самодержавный, абсолютистский и деспотический) суть типы собственно идеальные. В действительности они никогда не являлись с полной чистотой своей, а в некотором смешении черт различных типов, лишь с преобладанием какого-либо одного основного". Это обстоятельство всегда чревато последствиями как для прогрессивного развития, так и для регрессивного движения. Напомню также, какую малую степень политической сознательности всегда представляла русская государственная мысль, а при недостатке политической сознательности, как сказано раньше, "государственность данного типа, не умея развить своих сил, нередко подготавливает сама торжество других форм Верховной власти". Наконец, должно еще вспомнить, что судьбы государственности связаны с эволюцией самого национального самосознания.

Историческая идея России

в конце ученического периода

По самому существу монархии как выразительницы нравственного идеала нации судьбы ее находятся в теснейшей связи с тем, что называется исторической идеей нации, или ее исторической миссией. Эта историческая идея есть эволюция психического содержания нации во внешнем осуществлении, в реальном достижении нацией того, что в начале своего исторического бытия она сознала как основу своей природы и, стало быть, как исходный пункт своего дальнейшего творчества.

На пути этого творчества перед нацией являются задачи выработки силы, внутреннего устроения, требуемого целью развития, борьба с препятствиями, воздвигающимися против этих целей, создание, наконец, до последних выводов всего того, что заключается потенциально во внутреннем ее содержании.

Когда это творчество исчерпано, историческое существование нации заканчивается. Но оно заканчивается и в том случае, если нация, хотя бы и не дойдя до осуществления цели, почувствовала себя не в силах реализовать свое внутреннее содержание, и сама перед собой сознала свое бессилие стать тем, что ей диктует основа ее бытия. Этот момент разочарования - канун смерти нации. Тогда она может еще остаться этнографическим материалом, средой, в которой разовьется, быть может, какой-нибудь новый зародыш эволюции, новая идея. Но эта новая идея начнет вырабатывать уже другую, новую нацию, с новыми формами. Это будет не прежняя нация, не прежнее государство, а нечто иное по всему характеру, задачам, строю, культуре, даже, может быть, по языку.

В этом процессе исторической жизни какой-либо нации что можем мы ждать от монархии, стоящей на всей высоте своей миссии? Самое большее, что она может сделать, это прожить с нацией в течение ее исторической эволюции, постоянно, во всех многоразличных задачах этого сложного исторического пути оставаясь во главе потребностей нации, умея воспринять и сосредоточить в себе все ее вдохновение, умея поэтому указать ей путь, помочь в преодолении препятствуй и т. д. во всем входящем в область мощи государственности.

Больше этого самая великая монархия не может сделать. Если нация умирает, государство какой бы то ни было формы не спасет ее от смерти. Если в нации иссякли духовные силы, и она приходит в состояние действительного банкротства - монархия и никакая государственная сила не может ее возродить. Диоклетиан не мог спасти Рим. Если Константин был счастливее его, то лишь потому, что убедился в смерти Рима и, оставив мертвым хоронить мертвых, поддержал жизнь нового зародыша эволюции, который и вырос в Византии. Это было новое творчество. Византийцы, хотя и называли себя "римлянами" (ромеями), но и название это произносили уже не по-латыни.

Что же сделала доселе русская монархия для русской нации? Если брать многовековую жизнь ее до 1861 года, то она представляет один из величайших типов монархии и даже величайший. Она родилась с нацией, жила с ней, росла совместно с ней, возвеличивалась, падала, находила пути общего воскресения и во всех исторических задачах стояла неизменно во главе национальной жизни. Создать больше того, что есть в нации, она не могла, но это, по существу, невозможно. Государственная власть может лишь, хорошо или худо, полно или не полно реализовать то, что имеется в нации. Творить из ничего она не может. Русская монархия за ряд долгих веков исполняла эту реализацию национального содержания с энергией, искренностью и умелостью, которые доказываются самими последствиями: успешным освобождением от татарского ига, действительно исполненным собиранием Руси, расширением территории до пределов, обеспечивающих мировую роль, стремлением к европейскому просвещению уже с Иоанна Грозного. Восставши из падения после "лихолетья", монархия Романовых действительно воссоздала и укрепила страну, а затем с Петром поняла величайшую задачу времени и за XVIII и XIX века ее достигла. Наконец, по достижении нацией должной меры культурности, монархия же, во главе всех лучших людей страны, приступила к великому акту - уничтожению того крепостного строя, который, из некогда необходимого средства к движению вперед, превратился потом в язву и помеху для дальнейшего развития.

Этот великий акт, который был более труден, чем установка Петровского закрепощения, монархия в основах разрешила с энергией и быстротой, успех которых признан был всем миром и самой русской нацией.

И вот тут наступает новейший период, в котором мы, живущие в 1905 году, видим себя в такой смуте, среди таких тяжких усложнений внешних и внутренних, что будущее страны покрылось для многих непроглядным черным туманом...

Как это случилось? Для определения этого нам недостаточно было бы рассуждать о собственно монархии, а необходимо вдуматься в историю самой нации, в эволюцию ее внутреннего содержания.

Вспомним состояние нации накануне Петровского переворота, подробно характеризованное в главах о кризисе московского миросозерцания...

Россия тогда порешила свой "кризис", устремившись со страстной энергией на усвоение европейского просвещения, и как бы ни были посредственны успехи ее во всяком случае она через 200 лет уже принята Европою как несомненный член культурного мира. Среди народов этого мира немало таких, которые уже не могут считать себя выше русских по обладанию средствами к культурной жизни, и сама Россия уже не признает, чтобы поляки, испанцы, итальянцы стояли в этом выше ее. Итак, средства существования выработаны и усвоены. Но цель? В этом отношении московский кризис оказался неразрешенным.

Вспомним, что основой русской психологии был несомненно элемент религиозный. С ним связана народная этика не в одних правилах личного поведения, а в самом характере национальной жизни. Это не подлежит сомнению. Русские могут нести упрек в том, что их правила поведения мало соответствуют тому, к чему влечет их этический элемент, но этот этический элемент чисто религиозен по характеру. Он чужд утилитарности. Он, поскольку лежит в душе верующих и неверующих русских, проникнут абсолютным этическим началом.

Не общественная польза, не интересы Отечества, не приличие и удобства жизни диктуют русскому его правила поведения, а абсолютный этической элемент, который верующие прямо связывают с Богом, а неверующие, ни с чем не связывая, чтут бессознательно. В этой высоте основного элемента нации лежит трудность его реализации, а трудность реализации грозит разочарованием, унынием и смертью нации, оказавшейся бессильной провести в мир слишком высоко взятый идеал.

И вот тут кроется множество опасностей для монархии, ибо этический религиозный элемент выдвинул ее в качестве власти верховной, и он же определяет нормы жизни, способные удовлетворить русское чувство и сознание.

Противоречия и недоумения, который Россия ощутила в применении этого начала к своей жизни, создали "кризис", сделавший необходимою Петровскую эпоху. С тех пор прошло 200 лет, Россия достигла многого в смысле знаний культурности, техники. Но в отношении самой основы своей жизни не почувствовала себя достигшей большей стройности, чем при Михаиле и Алексее.

И чем ближе подходил к концу период ученичества, тем сильные русские начинали ощущать, что в сущности ничего не достигли. В XVIII веке русские были спокойны и верили в себя, видя свои успехи в роли учеников. Но в XIX веке снова начинается внутренний разлад, тот самый, что был до Петра.

Такой чуткий русский человек, как Владимир Соловьев, тип очень национальный, в конце жизни прямо заявил, что "основной вопрос, над которым пришлось и ныне работать религиозным мыслителям России, был поставлен здесь уже более двух веков назад". Это вопрос о том, что есть церковь? А вопрос этот мог возникнуть только потому, что существовал вопрос более общий: что есть христианство, а это, другими словами, значит: что есть правде?

При характере психологического русского типа этот вопрос составляет "единое на потребу", без решения которого русский не способен устраиваться. С ним же самым теснейшим образом связана и монархия. Иоанн Грозный мог не исполнять правды, но он всегда знал, был уверен, что знает, что такое правда. И весь народ знал это совершенно так же, как сам царь. Но потом возникло сомнение.

Растерявшись в точном понимании правды. Петровская Россия пошла на завоевание культуры, искать "аленький цветочек" правды и через 200 лет исторической страды говорит себе, как Фауст: изучена медицина, и философия с правами, и многое другое,

А что же вышло из всего?

Одно обидное сознанье,

Что я не знаю ничего,

Что точно стоило бы знанья...[102]

Вот страшная психологическая особенность новой России, выходящей из периода ученичества. Но как же устраивать свою жизнь в таком состоянии, людям, способным получать энергию и охоту к работе лишь при уверенности в том, что существует правда, и в то же время после 200 лет искания не успевшим познать того, что для них "точно стоило бы знания""?

Положение вышло хуже до Петровского. Тогда, растерявшись в понимании правды, русские успокоились на решении, что нужно учиться. Ученье свет и приводит к познанию. Но теперь, после двух сотен лет трудов, все-таки не узнать искомой правды и в этом отношении раздробиться и растеряться даже более чем при Алексее и Феодоре, - это состояние, несомненно, крайне тяжкое и опасное для такой нации, которая по психологии своей непременно нуждается в знании правды, и без того чувствует себя самой ничтожной из всех детей ничтожных мира.

При этом расстраивается всякое творчество: семейное, социальное и государственное.

Что может сделать монархия в таком состоянии нации? Она сама есть власть правды, признанной народом. Если пропало национальное сознание правды, дело монархии совершенно спутывается.

Вот эту национально психологическую почву мы должны помнить при суждении о нашей государственности в современной России. Тягость почувствовалась уже в начале XIX века и достигла апогея после 1861 года. Освобождение крестьян - это был, кажется, единственный акт, в котором вопрос о правде был для всех безусловно ясен и в котором монархия шла об руку с всенародным нравственным сознанием.

Но с уничтожением крепостного права пришлось перестраивать все другие отношения в государстве. А бесспорное мерило правды исчезло, и вся страна разбилась в понимании ее.

При этом инстинктивный путь действия затруднялся во всей мере того, насколько в умах затуманилось ощущение правды. Для поправки этого требовалась бы очень ясная сознательность государственной идеи. Но ее именно и не выработалось, и к новым берегам пришлось плыть "без руля и без ветрил".

Революционный дух нового периода

Рассматривая судьбы самодержавной идеи в Петербургский период - период подражания Европейской культуре со слабо развитым и падающим монархическим началом, - мы пришли, однако, к заключению, что весь ряд неблагоприятных условий этого периода не подорвал в России самодержавного идеала.

С 1861 года у нас наступила эпоха, по-видимому, блестящего творчества, обновления народных сил, по внешности - эпоха величайшего проявления самодержавного принципа. Но именно в этой эпохе перед монархией открылась опасность, которой она избежала за предшествовавший период.

Самый факт опасности едва ли подлежит сомнению.

В России уже в начале ХIХ века стали являться отдельные случаи отречения от монархической идеи. Сам Александр I признавал себя по убеждениям "республиканцем". Были еще раньше попытки ограничения самодержавия в пользу аристократии (во времена "верховников"). Требование "конституции" в смысле ограничения самодержавной власти народным представительством заявляли декабристы в 1825 году с оружием в руках. Но все это были движения слабые, очевидно, не захватывающие сколько-нибудь глубоко национального целого. Проблески конституционного движения в первой половине XIX века важны лишь в смысле указания того, что в нации усиливался элемент, уже не способный представить себе этического начала в основе политических отношений.

Но с 1861 года, доказавшего, по-видимому, все могущество этого верховного этического начала, конституционное движение заявилось несравненно сильные, и шло, в общем постоянно усиливаясь. В нем соединились самые разнородные элементы непонимания монархии. В самом дворянстве проявилась идея, будто бы освобождение крестьян от власти помещиков тем самым предполагает уничтожение самодержавия. Это ярко показывало успехи феодальной мысли в дворянстве крепостного периода. Многим начало казаться, будто бы самодержец есть как бы "первый дворянин", который имеет надо всей Россией те права, которые крепостные владельцы имеют в отношении своих "подданных" крестьян, так что он логически должен потерять и свои права, коль скоро они отняты у дворянства. С другой стороны, факт "освобождения народа" в сознании многих представлялся лишь первым шагом к тому окончательному "освобождению", каким они считали народное верховенство в государстве. Если сделан первый шаг, то нужно идти, быстро или постепенно, по этому же пути далее и дойти до "увенчания здания", до "конституции", до ограничения самодержавия волею народа. В этом проявилось воззрение на царя как на некоторого "диктатора", носителя "абсолютной власти", которая, может быть, была прежде необходима и неизбежна, но стала излишней с минуты, когда "народ дорос до гражданской свободы". Власть монарха, признаваемая лишь делегацией народного самодержавия, при этом казалась уже "отжившей", а стало быть, превращалась в "узурпацию". Нормальный ход дальнейшего развития государственности, с этой точки зрения, должен вести к упразднению, к постепенному или быстрому ограничению власти царя властью народа, в лице его "представителей".

Короче, все формы непонимания самодержавного принципа, все смешение его с "абсолютизмом", с единоличной и наследственной делегацией народной воли проявилось с периода реформ со страшной силой.

Проповедь идеи народного самодержавия, естественно, усилилась до неизвестной дотоле степени. Огромное большинство периодических изданий, огромное количество тайных обществ, наконец, личная пропаганда большинства образованного класса несли идею народной воли и народного самодержавия во все слои русского народа.

В таких же возрастающих размерах началась и неуклонно шла вперед за все 40 лет нового периода пропаганда антиправославная - во всех видах ее, начиная от полного отрицания религии и кончая множеством форм рационалистического христианства, или даже мистического, но всегда антиправославного. Это движение, подрывая православие, подрывало одновременно с этим и идею царского самодержавия, так как уничтожало ту психологическую настроенность, которая давала в результате охотную, добровольную склонность к самодержавному царскому принципу в политике.

К этому общему движению постепенно стал присоединяться в размерах также все более усиливающихся социализм. Долгое время оставаясь достоянием по преимуществу образованных слоев, он начал затем проникать и в народ, особенно в массы городских рабочих. Создание демократической Европы, он нес с собой идею крайней демократии, соединенную с полным отрицанием религии.

Обрисовывать подробно все эти явления нет надобности. Это предмет более или менее общеизвестный современникам. Но причины его требуют выяснения.

Социальные условия нового периода

В самый последний момент современности, когда под влиянием ряда общих и случайных причин государственный механизм стал приходить почти к самоупразднению, покойный В. К. Плеве, несомненно один из крупнейших представителей нашей бюрократии, писал о современном конституционном движении:

"Причины (его) заключаются в некоторых явлениях нашего гражданского развития за последнее полстолетие. Рост общественного сознания как естественное последствие преобразований, раскрепостивших и личность, совпал с глубокими изменениями бытовых условий, с коренной ломкой народно-хозяйственного уклада. Быстро развернувшаяся социальная эволюция опередила работу государства по упорядочению вновь возникающих отношений. Отсюда пошло сомнение в пригодности государственного аппарата для выполнения надвинувшихся задач управления. Отсюда возникло стремление в известной части общества к государственному строю, основанному на политической свободе. Таковы общественные течения, питающие конституционные вожделения из источника чистого, но есть и мутные источники в виде работы политических карьеристов всякого рода, которые пользуются всеми подходящими случаями, чтобы устраивать нечто вроде общественных протестов и происков разных центробежных сил и стремлений на инороднической подкладке ["Памяти Вячеслава Константиновича Плеве", Спб. 1904 г., стр. 41-42].

В этом определении много правды. Но почему же "быстро развернувшаяся социальная эволюция" опередила работу государства? В. К. Плеве выражает при этом признание, между прочим, и в том, что "способы управления обветшали и нуждаются в значительном улучшении". Но дело не в том, что "способы" "обветшали", а в том, что они состоят в полной бюрократизации пореформенной России.

Действительно, условия государственного творчества в настоящее время очень сложны. Последние два столетия, пережитые Россией и всем культурным миром, к судьбам которого она присоединилась, создали чрезвычайное усложнение мировой и национальной жизни. Усложнились задачи общества, усложнились требования личности. В огромных размерах произошло то, что Спенсер называет "прогрессом", т. е. "дифференциация" социальных элементов. Это не есть "прогресс" в банальном смысле слова, как его понимает образованная толпа, т. е. Не непременно "улучшение", которое во многих случаях весьма спорно, но это именно - "дифференциация".

Для того, чтобы она не превратилась в разложение и гниение сил, необходима "интегрирующая" социально-государственная деятельность, а стало быть, и идея. Ее искания, ее пробы составляют причины тех политических переворотов и новых политических форм, которые ознаменовали собой историю народов за это двухсотлетие.

Этот "прогресс", "дифференциация" проявились в России даже заметнее, чем в других культурных странах. Не говорю "больше", но "заметнее", чувствительнее, потому что в России, двести лет назад все было несравненно проще, чем в культурных странах. Требования личности, строение социальных сил - все было сравнительно крайне просто и проще удовлетворялось. За двести лет в этом отношении произошла перемена, которая для нас гораздо более заметна и чувствительна, нежели для старых культурных стран.

Поддержание крепостного строя поэтому, между прочим, и стало невозможным, что процесс усложнения жизни, развитие личности, развитие экономическое, расслоение социальных сил совершалось и под покровом крепостного строя. В некоторых отношениях, в этом процессе выдающаяся роль принадлежит самому дворянству, не как сословию крепостническому, а как носителю Петровского дела просвещения и культуры. Так, именно дворянство высоко развило понятие о личности человека и в своей собственной среде показало нации человека в идеальных образчиках. Оно могущественно содействовало просвещению, сделавши в этом многое даже для своих крепостных. Дворянское меценатство выдвинуло из разночинцев, и прямо из крепостных людей, немало сил для развитой жизни.

Что касается развития русской личности к середине ХIХ века, то одно из любопытнейших свидетельств этого дал Герцен, который заявляет, что, будучи знаком с наиболее выдающимися представителями образованной Европы своего времени, он не видал слоя таких блестящих представителей развитой личности, как среди московских славянофильских и западнических кружков. Высокое состояние личности к концу крепостного периода свидетельствуется, впрочем, блестящим творчеством его во всех отраслях человеческой деятельности. Первая половина ХIХ века выдвинула столько необычайных талантов, как никогда не выдвигала Россия, и у всех них поражает именно необычайная сила личности в самых разнообразных проявлениях. Их, может быть, сравнительно меньше в государственной области, хотя и тут такие личности, как Сперанский, Киселев, Канкрин, Уваров, Муравьев-Амурский и т. д., представляют образчики редкие у нас. В церковной области довольно назвать такие силы, как Филарет Московской и Иннокентий Херсонский. В области художественной - Пушкин, Гоголь, Лермонтов, Глинка. Даже в области критики никто до сих пор не превзошел Белинского. Целая плеяда публицистов-философов, как А. Хомяков, И. Киреевский, А. Герцен, множество сил в разных отраслях знания обнаруживают уже не признаки учеников, но творческую самостоятельность.

Вообще к концу Петербургского периода, Россия увидела себя сложной культурной страной. Потребности личности, сознание своих прав, потребность свободы - все это в дворянском слое и выработанной им образованной России - стали чутки и напряженны. Но этот процесс выработки личности имел в России и слабую сторону: слой действительно культурный был крайне мал и сосредоточивался почти исключительно в дворянстве. Значительное количество образованных людей издавна вырабатывало наше духовенство, но все они, если не оставались в изолированном кругу своего природного сословия, сливались с бюрократией или тем же дворянством. Культурный тип вырабатывался дворянством.

Но с реформой 1861 года дворянство настолько расшаталось, что, казалось, должно было совсем рухнуть. Оно обеднело и, выбитое из привычной колеи, не могло давать тона жизни. Между тем на все отрасли службы и образованных профессий хлынула масса "разночинцев" всех возможных сословий и племен, имевших между собой только ту общую черту, что все они отбились от своих социальных слоев и вошли в слой "образованный" - в "интеллигенцию", как они стали себя называть через десятка полтора лет.

Весь этот новый общественный слой, "интеллигентный", численно постоянно растущий, имел, вообще говоря, не глубокое образование, и еще меньше культурного воспитания. Даже обедневшие и опустившиеся дворянские семьи уже не имели сил его давать своим членам, а настоящие "разночинцы" развивались еще при худших условиях. Разночинская интеллигенция нередко могла подсказать поэту страшное искренностью признание и жалобу:

В нас под кровлею отеческой,

Не запало ни одно

Жизни чистой, человеческой

Плодотворное зерно...[103]

Эта новая "интеллигенция" унаследовала у стародворянской всю ее требовательность в отношении прав личности, но не имела ни силы, ни самостоятельности, ни тонкости личности стародворянского времени. Элементов устойчивости в ней поэтому было меньше, элементов самоуверенности и требовательности стало еще больше.

Первая же эпоха появления этой разночинной интеллигенции прославилась "нигилизмом", крайним отрицанием всего существующего, и резким революционным характером своим.

Отмена или крайнее ослабление привилегий, дающих доступ в область "интеллигентных" профессий, и огромное расширение этой области создало еще новый социальный факт.

В эту область хлынуло множество нерусских элементов, все более увеличивающихся в составе "интеллигенции". Среди них особенно должны быть отмечены евреи, которых прежде почти не знала Россия в среде своих высших, правящих классов. В новый период они стали быстро захватывать самую влиятельную роль во всех областях умственного труда и либеральных профессий.

Сам по себе прилив чужих элементов хорошо знаком России, но прежде русские сохраняли достаточно силы для того, чтобы русифицировать приходящие извне элементы. В новой России пришлые "интеллигенты" брали уже верх над коренными. Разночинская интеллигенция была внутренне слишком слаба как культурная сила, и по своему сбродному сложению легче всего сплачивалась на отрицании. Естественно, липа, выходящие из разнородных по типу слоев, свободнее всего сходятся при отбрасывании каждым своего органического прошлого и при постановке общей цели на каких-либо чисто отвлеченных началах имеющих вид "общечеловеческих".

Таким "общечеловеческим" казалось "европейское", "общекультурное", и притом в тех крайних побегах, которые и в Европе отрицали все "старое", органическое.

Наша новая революционная интеллигенция поэтому связала себя традиционно с прежним западническим направлением, с которым в действительности имела немного общего. Со страстностью вспыхнула в ней старая наша подражательность, от которой стали было излечиваться культурные слои дворянской образованной России. Никогда никакие "пирожники" Меньшикова времен Петра не были такими страстными поклонниками "последнего слова развития", которое на сей раз стали искать в революционной Европе.

Этот отрицательный, космополитический, внеорганический, а потому революционный дух тяжко налег на новую Россию.

Само собой разумеется, что "национальная интеллигенция", прямые преемники 200-летия культурной работы России, не исчезли. Напротив, в этот же новейший период создано почти все, в чем русское самосознание дошло до высших пределов, до сих пор им достигнутых. Этот новый период есть период Достоевского, Н. Данилевского, Л. Толстого, И. Аксакова, М. Н. Каткова, обоих Соловьевых (отца и сына), М. Салтыкова (Щедрина) и множества других деятелей, раскрывавших разные стороны содержания русского духа и более или менее формулировавших плоды русского самосознания.

Но вся эта работа происходила в котле кипения интеллигентной революционности, заливалась ею со всех сторон, не имела сил подвести какого-нибудь общенационального итога.

Это состояние мысли образованных слоев тем более сложно, что интеллигенция явно и сознательно "революционная" тесно переплеталась с интеллигенцией "национальной", выражающей органическую умственную работу России. Их коренное различие сказывается иногда очень ясно при переходе к политической деятельности, но в области культурного дела оба элемента смешиваются нередко даже в одной и той же личности.

Л. Толстой, с одной стороны, - крайний отрицатель и даже революционер; но он же - великий работник национального самосознания. Немногие Русские так ярко доказали невозможность для себя отрешаться от верховенства этического начала. То же приходится сказать о Салтыкове-Щедрине, да и о множестве других. Что такое Владимир Соловьев? Что такое Глеб Успенский? У всех них отрицание современности держится на чисто русском же психологическом начале. В средних слоях интеллигенции эти элементы отрицания и утверждения смешиваются еще более неразложимо. В высшей степени бунтовское "народничество" в то же время родственно славянофильству по усилиям держаться на почве органических явлений. Внутренний разлад интеллигенции доходит до страшной путаницы, которую так неподражаемо изобразил Достоевский.

Тот вопрос об истине, который поставила себе Россия еще перед реформой Петра, при таких условиях обострился и запутался сильнее, чем при Петре. Он после 200-летней работы явился пред Россией в такой сложности, как она не могла себе и представить в московские времена. Между тем подводить итоги пришлось в такое время, когда в "интеллигенцию" вливалось огромное количество homines novi [104], почти чуждых культурной работе России за эти 200 лет, в огромном проценте иноплеменных, чуждых самой русской психологии и даже по внутреннему своему содержанию ей враждебных.

Я не хочу обвинять никаких "чужаков" за то, что они люди иной природы, чем русские, и этим волей-неволей усиливают наши элементы отрицания. Совершенно естественно, что они имеют свое содержание. Быть может, их вторжение, как ни тяжко оно для русского развития, даже провиденциально необходимо для окончательного выяснения русского же идеала, по существу универсального, а потому обязанного найти способы примирить с собой и подчинить себе даже вавилонское столпотворение этой разношерстной "интеллигенции". Но когда это еще совершится, а в ожидании является тот факт, что при устроении России, освобожденной от крепостного строя, созидающая власть встретила перед собой заготовленный прошлым, но только тут выросший во всю силу огромный слой революционной интеллигенции, которая страшно затруднила национальные задачи.

Эта интеллигенция не только в своих крайних проявлениях, но и в умеренных, так называемых либеральных, отрицала не частности строения, а саму строящую силу, требовала от нее не тех или иных мер, а того, чтобы она устранила саму себя, отдала Россию им. Но на такой почве возможна только борьба, полное торжество победителя, полное уничтожение побежденного.

Тяжкий смысл этого положения едва ли у нас сознавался властью, которая, будучи основана на нравственном единении с нацией, с трудом представляла себе, чтобы среди "своих" могли перед ней стать принципиальные враги.

Но за то сама революционная интеллигенция, как "мирная", так и "боевая", вполне понимала положение и систематически направляла все свои усилия к тому, чтобы все устроительные меры власти, всякий шаг развития страны обратить в орудие борьбы против данного строя. А эта интеллигенция была повсюду - и многочисленная в рядах самой же бюрократии, как слоя наиболее отрешенного от всех органических элементов нации, она нередко сама же и вырабатывала мероприятия правительства, прямо противные самодержавной идее. Что касается интеллигенции чисто революционной, то она скоро дошла до самой ярой борьбы, помощью политических убийств создав тактику "террора".

Состояние народной массы

Уничтожение крепостного права произвело глубокие изменения и в положении массы русского народа.

Крепостное право держало массу крестьянства в сравнительно однообразном состоянии. Правда, в ней были издавна многочисленные слои, вроде однодворцев, белопашцев, ямщиков и т. п., которых насчитывалось даже несколько десятков групп. Но все эти слои, остатки старины, различались между собою не столько по существу, не по образу жизни, занятиям, интересам, как по случайной исторической разнице в правах. Притом же политика XIX века, особенно императора Николая Павловича, в виду подготавливаемого уничтожения крепостного права, систематически стремилась слить все эти группы в один слой казенных крестьян для того, чтобы иметь удобство потом уже сразу ко всем одинаково приложить новый свободный строй. Лишь немногие группы, вроде малороссийских казаков, имели действительно своеобразную социальную физиономию. В общем же четыре пятых русского народа составляли одно сплошное крестьянское сословие, разделенное на крепостных и казенных, приблизительно пополам. Но различаясь тем, что одна половина была лично свободна (хотя и в заведовании казны), а другая подчинялась помещикам, оба слоя представляли в социально-экономическом отношении массу почти однородную.

Отсутствие свободы труда поддерживало эту однородность, так как не давало возможности сильного развития капиталистической промышленности. Фабрики и заводы были мало развиты, и рабочий промышленный слой состоял главным образом из крестьян кустарей, а фабрично-заводское население в большинстве состояло из временных рабочих - тех же крестьян, шедших на фабрики лишь так, как они шли на извоз или на другие сторонние промыслы в свободное время - "на заработки", для того, чтобы прихватить денег для своего коренного основного промысла - крестьянского земледельческого хозяйства.

Эти сорок миллионов населения жили сравнительно изолированно от верхних "образованных" слоев, которые были для них не столько "образованные", как "баре", "господа", нечто привилегированное и эксплуатирующее... Хотя помещики имели большое значение для просвещения народа, но разница в социальном положении обоих классов сама по себе препятствовала крестьянству поддаваться слишком сильно тем умственным веяниям, которые кипели сверху, у "господ". Да и сами господа, умствуя для себя, всегда остерегались, чтобы их умствования не захватили "мужиков" и не вызвали среди них разных "бунтов", которые в первую голову обрушивались на самих "господ".

Все это положение резко изменилось с освобождением крестьян.

При том живом общении, которое явилось в освобожденной России между всеми слоями населения, умственное состояние верхних классов начало быстро передаваться в народную массу, даже помимо преднамеренной пропаганды, а она также была, и шла все более энергично. Распространение просвещения, которое, как бы ни было оно жалко или даже фальшиво, во всяком случае заставляло работать мысль народа, перенесло к нему те запросы, те споры, те идеи, которые волновали верхние образованные слои.

Сами крестьяне стали в большом числе пробиваться к высшему образованию и к разным высшим промышленным или свободным профессиям. Эти лица, хотя уже откалывались от своей прежней крестьянской среды, но не сразу утрачивали с ней связи или даже продолжали их поддерживать, служа волей-неволей проводниками в массу народа множества новых идей и потребностей. Если таким путем масса народа теряла много талантливых и энергичных людей, то во всяком случай получала сильные толчки к своему развитию.

Отсюда при многих благих последствиях развилось также много очагов как сектантско-религиозного движения, так и социально-революционного.

Народная масса вовсе не обнаружила при этом умственной или нравственной беззащитности. Она имела свои верования и убеждения и в них, вообще говоря, оказалась гораздо более стойка, нежели высшие классы.

Загрузка...