Кристиан Гарсен Монгольский след

Все видимое существует бок о бок, переплетается, как беспрестанно меняющийся грандиозный узор. Подобным же образом, вероятно, перетекают друг в друга мириады реальностей: та действительность, которую воспринимают наши чувства, затеряна в ворохе других реальностей, сворачивающихся и разворачивающихся снаружи и внутри нас. Увидеть их нам мешают лишь страх и здравый смысл. Границ не существует.

Ингмар Бергман, «Осенняя соната»[1].

Первая часть

I. Розарио Тронбер

1. Ручейки, собаки, поросята

Мы стояли внутри юрты, рядом со входом, и молча смотрели на окутанную дымом молодую женщину, торопливо и монотонно бубнящую что-то с закрытыми глазами, в то время как сидящая напротив нее старуха с длинным носом, склонившись вперед, внимательно слушала, иногда задавая вопросы, причем я, конечно же, не понимал ни слова из их разговора. Привел меня сюда через проулок Амгаалан — мол, не хотите ли взглянуть на кое-что, возможно, для вас любопытное: юрту старухи, немного умеющей колдовать, довольно известной в этих местах шаманки — а к тому же, он хотел прояснить историю с китайской оперой: старуха, когда ворвалась к нам и, сделав вид, будто не замечает меня, хотя присела почти рядом, зачем-то попросила его поставить кассету с оперой: ее кузина, якобы, прямо-таки изнемогает без этой музыки.

— Мне это кажется странным, ведь сама-то она, — он кивнул головой в сторону старухи, — ненавидит оперу, я это точно знаю, но мы можем, если хотите, пойти взглянуть, в чем там дело, она не возражает, а разговор наш продолжим позже.

Со своей стороны я не видел никаких причин, почему бы не отложить нашу беседу — любезную, но почти пустую, не пройтись по ухабистой дорожке, перескакивая ручейки грязной воды, огибая дремлющих собак и равнодушных к нам поросят, и не заглянуть в юрту по соседству — такую же убогую, как у Амгаалана, — где старуха, пришедшая раньше нас, теперь била в маленький барабан, сидя лицом к молодой полной женщине, которая с опьяневшим видом, с прижмуренными глазами покачивала головой и что-то бормотала сквозь толстые, едва приоткрытые губы.

— Не думаю, что это действительно ее кузина, — шепнул Амгаалан, — каждый раз, когда кто-нибудь навещает ее, она потом говорит, что это ее родственники.

— Кто же это тогда? — спросил я просто из вежливости, поскольку меня это совершенно не интересовало.

— Вероятно, тоже шаманка или ученица: смотрите — она вошла в транс; не зря история с китайской оперой показалась мне немного странной.

В этот момент из юрты Амгаалана донеслись пассажи пронзительного, сверлящего уши речитатива, а молодая полная женщина заговорила — поначалу медленно, затем все быстрее, мы же с Амгааланом все стояли у порога.

Конечно же, я не понимал, о чем рассказывает ученица шаманки, но выглядело это все довольно торжественно и внушительно. Дело было, разумеется, не в самой мизансцене: голову молодой женщины украшал колпак, в других обстоятельствах показавшийся бы нелепым, вся она тонула в завесе дыма, исходившего из толстой трубки, которую курила старуха, время от времени вставляя чубук между губ ученицы, чтобы и та вдохнула порцию, плечи ей прикрывала меховая мантия, отороченная лисьими головами и куньими или собольими хвостами, в руке она держала старое зеркало, украшенное, насколько я мог рассмотреть со своего места, перышками и мелкими костями, произносимые слова она сопровождала взмахами пучка перьев:

— Это чтобы отогнать злых духов, — сообщил мне Амгаалан, вдруг начавший внимательно прислушиваться к тому, что говорила молодая женщина. Старуха все продолжала бить в маленький барабан. Разворачивалось некое действо, явно не вписывающееся в повседневный жизненный опыт большинства людей (по крайней мере, мой), то есть в повседневную область действия органов чувств (по крайней мере, моих). Очень далекое, во всяком случае, от фольклорного представления для туристов, которое циничный и ужасно склонный к резонерству западный человек, каковым я являюсь, не преминул бы вскоре поднять на смех. Здесь ощущались натуральность всей атмосферы, важность передаваемого сообщения, серьезное отношение к нему обеих женщин, что придавало всему этому аутентичную достоверность, полную таинственности и многозначительности. Меня убаюкал ритм речи молодой женщины-ритм медлительный, однообразный, напоминающий молитвенные бдения послушников, которые я незадолго перед этим созерцал в монастыре Гандантегченлин[2], с бесконечно повторяющимся бормотанием священных текстов. В монотонном ткании слов циклически всплывали узоры спирантов и небных фонем, тут же заглушались шумом шуршащей бумаги, и все это тонуло в усыпляющем бормотании, гипнотическом говорении, наполняющем пространство юрты. Молодая шаманка иногда, прервавшись, заметно меняла тон, как будто отвечала на вопросы от кого-то невидимого. «Она медиум, — подумал я, — посредник между миром мертвых и миром живых. Не так уж и важно, правда это или нет, если учесть, что я не очень-то и знаю, что собою представляет объективная реальность». Мне вспомнилось, как где-то у Леви-Стросса[3] прочитал, что исцеляющая сила шамана зависит не от состава используемых им зелий или магических формул, а от всеобщей убежденности в его могуществе, всеобщей веры в эффективность его заклинаний: племя или деревня совершает своего рода коммерческую сделку с шаманом, заключает символический контракт, согласно которому общество соглашается признать, что сила используемых шаманом средств, чисто магических либо фармакологических, состоит в том, что ему помогают души предков и местные духи природы. И ведь у шаманов с их ведьмаковскими гаджетами, вызывающими у западного человека разве что улыбку, действительно получалось, общаясь с невидимым миром, исцелять пациентов. «Да, — сказал я себе, наблюдая за трансом шаманки, — и здесь, и в других краях реально не то, что существует (можем ли мы знать действительность во всей ее глубине?), а то, что мы считаем существующим».

Молодая женщина продолжала бормотать на фоне китайской музыки. Над этим потоком невразумительной речи иногда взлетали брызги повторяющихся слов — несомненно, чьих-то имен, причем ни одного звука я как следует не уловил. Если бы меня попросили повторить их, я бы, конечно, попытался кое-как их воспроизвести, но никто бы меня не понял. Некоторые языки так устроены, что подражать им невозможно, они не копируются, если не умеешь действительно на них говорить. Монгольский явно из таких, и китайский тоже, хотя у них ничего общего.

Молодая женщина продолжала что-то рассказывать или декламировать, иногда приноравливая ритм своей речи к трелям китайской музыки, долетавшим до нас из юрты Амгаалана, и этот нелепый диалог выглядел почти комично: к слащавым мелодиям с чрезмерно высокими тонами будто случайно и нехотя прибавлялись неожиданные модулирования голоса молодой женщины — хриплые суровые звуки, обычные для монгольского языка. Однако ближе к концу ее бормотания мне вроде бы удалось почувствовать хоть какой-то смысл во всей этой какофонии. Голоса китайской оперы из соседней юрты мяукали немного громче, поэтому я не был уверен, что уловил правильно — подумал, нужно будет потом уточнить у Амгаалана, — но мне показалось, что из долгого, зацикленного, отрывистого и местами мелодичного бормотания молодой шаманки вдруг вынырнуло имя, которое я узнал.

2. В девять часов, под гипсовым орнаментом

В Улан-Батор я прибыл очень рано, искрящимся утром. Встретил меня, отыскав в вокзальной сутолоке, невысокий молодой человек: он представился как Шииревсамбуу, но тут же предложил называть его короче — Самбуу. И хотя мне показалось, что имя напоминает скорее индейское, чем монгольское, должен признать, что в сокращенном виде оно мне понравилось больше. Он проводил меня пешком до гостиницы — мы шли по изрытым улицам и грязным тротуарам, обходили огромные лужи, оставленные грозой, прекратившейся, по его словам, незадолго до прибытия моего поезда. Самбуу настоятельно посоветовал не расслабляться на улице:

— Тут постоянно происходят несчастные случаи, — добавил он во весь голос, чтобы перекричать шум широкого проспекта, на который мы только что повернули. — Уродливый город, согласны? — продолжил он со скорбной улыбкой, но я ответил, что город, на мой взгляд, не так уж и плох: утренний свет был прекрасен, ларец увенчанных лиственницами зеленых холмов вокруг города тоже, суматоха уличного движения выглядела жизнерадостно. И потом, у меня уже в печенках сидит расхожая идея, что некоторые города кажутся некрасивыми только потому, что не соответствуют образу или мечте, возникшим в воображении, когда мы, проговаривая название города, смаковали его на вкус. Улан-Батор (Ulaan Baatar), допустим, не назовешь умопомрачительно живописным, ну и что с того? Живописность мне вообще противна. Хорошо, что во Владивостоке ее было еще меньше, не оказалось ее и в Самарканде, и в Монтевидео, и в других городах со звучными загадочными названиями, и это тоже было хорошо. А те, кто не согласен, пусть поезжают в Зальцбург. Все это я подумал, но не сказал Самбуу, поскольку тот вряд ли мог бы что добавить.

По дороге он нарассказывал мне страшных вещей — о дырах, которые вдруг разверзаются под ногами неосторожного пешехода, рискующего рухнуть в яму глубиной в несколько метров, потому что в некоторых кварталах крадут люки с шахт канализации, о шайках подростков, что рыщут по улицам, промышляя попрошайничеством и грабежом, — зимою они, чтобы выспаться в тепле, устраивают себе ночлег над гигантскими трубами, которые я видел из поезда, по которым в город подается горячая вода, и каждый год некоторые из них, ворочаясь во сне, падают на эти трубы, получают серьезные ожоги и зачастую потом умирают. Я с искренним сочувствием выслушал этот рассказ, но в то же время подумал, что Самбуу, видимо, не самый романтический гид для зарубежных гостей в своем городе.

Наконец, мы добрались до отеля — совершено, кстати, нового: дежурный администратор, молоденькая девушка, явно смущенная появлением постояльца, которое, впрочем, было прогнозируемо и даже желательно, порывшись в красно-белом пакете из супермаркета, отыскала ключ от моего номера, а точнее — магнитную карточку, которая потом не сработала и пришлось ее два раза менять. Оставив багаж в номере, я присоединился к Самбуу — он, поглощенный созерцанием на редкость безвкусно декорированных стен, карнизов и потолка (буйство розовых и желтых узоров свежей лепнины, жирных жгутов гипса в кондитерском стиле), поджидал меня в гостиничном баре, где по случаю неслыханного события — визита клиента — уже вытянулся в струнку официант, такой же юный, как девушка в бюро рецепции. И вот я пришел. Парнишка вздрогнул и, как только я присел возле Самбуу, приблизился к нам на едва гнущихся ногах.

Когда я, взгрустнув, заказал нам по чашке Nescafé, Самбуу развернул на столе план города.

— Монастырь Гандантегченлин находится здесь, — сказал он, ткнув пальцем в северо-восточный сектор, — а человек, которого вы ищете, Амгаалан…

Я достал из кармана бумажку и водрузил на нос очки:

— Амгаалан Отгонбаят, — прочитал я по слогам.

— Так вот, Отгонбаят живет там совсем рядом (он показал на незастроенную зону), между монастырем и храмом Бакулы Ринпоче[4]. Это, должен предупредить, очень бедный район. У вас что-то подобное, думаю, назвали бы трущобами, «бидонвилем». А здесь, можно сказать, «юртавиль» — поселок из юрт. За гигиеной там не особо следят.

— И… вы полагаете, я могу заявиться к нему просто вот так, без предупреждения?

Самбуу слегка наморщил лоб.

— Давайте, я вас сам отведу, на всякий случай.

Я пожал плечами:

— Ничего, как-нибудь разберусь, только дайте мне адрес. Вы говорили, он понимает по-французски?

— Да, учился у вас в университете. Кроме того, он в курсе, что вы хотели бы с ним встретиться, — я его предупредил. Это его, кстати, не очень-то удивило. У него там нет телефона, разве что мобильный, но я не догадался спросить у него номер.

— Не страшно, — сказал я, — разыщу его сам, вот увидите. Что меня немного смущает, так это то, что сам не знаю, о чем с ним говорить.

Самбуу посмотрел на меня с удивлением:

— Вы не знаете?

— Нет, мне известно лишь, что должен с ним встретиться, и это все. Возможно, у него есть что сказать об одном моем друге. Дело довольно запутанное.

— Ну если так… — промолвил Самбуу с растерянной миной. — Так вы действительно не хотите обождать меня, чтобы составил вам компанию? Например, завтра утром: сегодня я весь день занят. Должен встретить и помочь устроиться туристам — я этим обычно и занимаюсь… А вы пока отдохните, прогуляйтесь по городу, еще что-нибудь. Монастырь очень красивый, вот увидите, один из очень немногих в Монголии, не разрушенных в 1937-м. Еще у нас прекрасный музей естественной истории.

Шииревсамбуу Унурджаргал был франкоязычным гидом, его мне порекомендовал в качестве переводчика и провожатого общий знакомый.

«Мне нужен адрес, — написал я ему в первом же мейле, — некоего Амгаалана Отгонбаята, ничего о нем не знаю — только, что живет он в Улан-Баторе».

«Хорошо, — ответил тогда Самбуу, — я наведу справки. Если еще что понадобится, буду в вашем распоряжении со следующего дня по вашему приезду. На сколько дней приедете и что хотели бы посмотреть?»

«Пока что не могу сказать, — ответил я, — еще сам не очень знаю, чем буду заниматься в вашей стране после встречи с этим Амгааланом, о котором ничего не известно».

«А потом, поговорив с ним, сразу уедете?»

«Нет, не думаю. Вы вот что, спросите у этого Амгаалана, не собирается ли он отвезти меня повидаться с кем-нибудь в другом конце страны».

«Значит, приедете примерно на недельку, с возможностью продлить визу», — предложил он. На том мы и порешили.

— Да ладно, не переживайте, — сказал я ему, — все обойдется. Сейчас еще слишком рано: пока что пройдусь по городу, осмотрю монастырь, выпью где-нибудь настоящего кофе, а потом найду этого Амгаалана. А с вами, если не возражаете, встретимся завтра в девять утра — прямо здесь, под гипсовым орнаментом.

Он приподнял брови:

— Орнаментом?

— Ну да, я про эту вот цветастую лепнину над нами, видите? Из небольших скрученных штуковин. Никогда этот китч не забуду.

3. Блеф в чистом виде

Там были четыре курицы, две спящих собаки, поросенок с подрагивающей щетиной, таз с прозрачной водой, на поверхности которой агонизировал скарабей, и стайка чумазых детей, с хохотом бранивших меня. Я сократил осмотр монастыря, поскольку торопился повидать Амгаалана Отгонбаята. Ведь и так уже перевидал десятки буддистских монастырей. К тому же, при желании я мог в любой момент туда вернуться. И потом, в нем нет ничего такого уж необычного, разве что ему удалось выстоять, когда все другие монастыри в стране, или почти все, были разрушены, а монахи из них казнены в 1937-м по приказу монгольского Сталина по имени Чойбалсан[5], что помешало другому Сталину, настоящему, аннексировать Монголию, поскольку тот уже мог считать ее своей вотчиной, — все это я почерпнул из карманного путеводителя. Так что я зашел в пару храмов, окинул взглядом огромную статую Будды и молитвенные ручные мельницы и вскоре удалился. Уже в нескольких десятках метров от монастыря начинался «юртавиль», отделяющий его от шумного проспекта Их Тойруу (что означает «Большая кольцевая дорога»). Под необъятным пасмурным небом углубился в унылые грязные переулки, обозначенные рядами юрт и запруженные детворой, домашними животными и скелетами мотоциклов. Женщина, долбившая что-то в синей бочке, бросила на меня холодный взгляд, другая, с сигаретой в зубах, задала мне какой-то вопрос, но я ничего не понял. Она посмотрела на меня, как на слабоумного, и не стала повторять. Третьей, одетой в голубой тренировочный костюм Adidas, я догадался показать бумажку с именем и адресом Амгаалана. Она указала рукой на проулок, ведущий налево, и нырнула в свою юрту. Кажется, я добрался. Этот проулок ничем не отличался от того, по которому я дошел до поворота. Собака, похожая на лисицу, неотрывно смотрела на меня из своего укрытия, но не лаяла. Я повернулся проверить, следит ли за мной женщина в «Адидасе», оказалось — нет. Двинулся вперед. Вдруг из-за какой-то бочки появился мужчина, довольно грубо окликнул меня, приблизился и слегка оттолкнул. Глаза у него были налиты кровью, он продолжал горланить. Самбуу советовал мне остерегаться карманников, но теперь опасности, что обчистят карманы, не было: все ценное я переложил из них в пояс. Я, в свою очередь, оттолкнул мужчину и прикрикнул на него рассерженным тоном. Он перестал приставать и убрался восвояси, даже не обернулся. Это был блеф в чистом виде, и я к нему оказался готов. Из юрты неподалеку на шум короткой стычки вышла женщина. Довольно красивая, со строгим, даже высокомерным выражением лица. Спортивный костюм на ней был зеленого цвета, но той же марки. Воспользовавшись моментом, я показал ей свою бумажку. Она направила меня в соседнюю юрту. По пути я перепрыгнул, почти не зацепив, ручеек с грязной водой, миновал четырех куриц, двух спящих собак, поросенка с подрагивающей щетиной, тонущего скарабея и стайку чумазых детей, с хохотом бранивших меня. Дверь была открыта.

Внутри я увидел высокого молодого человека с обильной черной шевелюрой — он, прихлебывая что-то из чашки, курил сигарету и читал. Увидев меня в дверном проеме, он на русском языке пригласил войти — что я, пригнувшись, и сделал. В первую очередь я осведомился, не его ли зовут Амгааланом Отгонбаятом, на что он утвердительно кивнул головой, потом я представился сам — мол, Розарио Тронбер — имя, кажется, его не особо удивило или заинтересовало, затем я пояснил, что не намерен долго отвлекать его, поскольку мне всего лишь нужно справиться кое о чем, и наконец, посетовал, что не очень-то хорошо говорю по-русски.

— Никаких проблем, — ответил он, — если хотите, можем разговаривать на французском.

Амгаалан предложил мне присесть и выпить чаю. Интерьер у юрты был почти аскетическим: кровать, небольшой стол, два табурета, комод с выдвижными ящиками и невысокий шкаф (на нем стояли несколько книг и зеркало, облепленное фотографиями), печка, какие-то бидоны, велосипед, пол был укрыт потертым линолеумом. Я немного замялся, не зная, с чего начать. Да и не было особо чего начинать.

— Меня предупредили, что какой-то европеец ищет встречи со мной, — любезно заполнил он паузу, — видимо, это вы и есть, но я хотел бы знать, где вы взяли мое имя. И чем могу быть полезен?

Протянутую им пиалу я принял, как меня учили, правой рукой.

— Итак… Это может показаться забавным или нелепым, но дело вот в чем: пропал один из моих друзей, и вероятно — в Монголии. Во всяком случае, от него нет никаких известий уже где-то с месяц, а последний раз он позвонил на родину из Арвайхээра[6]. И никому не сказал, зачем гуда поехал. Собираясь в дорогу, оставил записку, из которой можно понять только, что поездка в Монголию как-то связана с исчезновением его друга — с ним я не знаком. А еще он оставил или, вернее, забыл рядом бумажку с тремя именами: одно принадлежит тому пропавшему другу, другое — еще одному человеку, а третье — ваше. И вот я подумал: может быть, вы что-нибудь знаете, что с ним приключилось.

Он отпил глоток чаю.

— Как зовут вашего друга?

— Эженио Трамонти.

— Итальянец?

— Нет, француз.

Он отрицательно качнул головой, продолжая смотреть на дно пиалы.

— А как зовут второго, что исчез раньше?

— Евгений Смоленко.

Он вдруг выпрямился и внимательно посмотрел на меня.

— Это русский, — сказал он уверенно.

— Да. А возможно, украинец или белорус.

— И упоминался еще один человек?

— Шошана Стивенс — думаю, англичанка.

На лице Амгаалана отразилась крайняя степень недоумения. Он поставил свою пиалу на столик.

— Сожалею, но о вашем друге я никогда не слышал. Есть, конечно, ничтожная вероятность, что мы с ним пресекались где-то во Франции, а я потом об этом забыл. Я ведь учился там два года. Это можно понять, — добавил он с улыбкой, — знаете, бегло знакомишься с кем-нибудь, он тебя запоминает, потому что ты иностранец, а ты его нет… Но даже если мы и встретились в те годы, друзьями или хотя бы коллегами точно не были, я бы его вспомнил. С англичанкой я тем более не был знаком. А вот что касается русского, — он встряхнул прической, — с ним мы виделись, признаю.

— Когда это было?

Амгаалан устроился поудобнее на своем сидении.

— Несколько недель назад, точнее сказать не могу. Месяца два или три. Он обратился ко мне с предложением поработать у него переводчиком: иногда я зарабатываю на хлеб таким образом, — пояснил он, словно извиняясь. — Смоленко планировал отправиться на запад страны — не знаю, куда именно — по меньшей мере, на несколько дней. Он не сказал мне, зачем. Я отказался поехать с ним, потому что был в то время занят другими подработками, но дал ему адрес одного агентства русскоязычных гидов. Скорее всего, с одним из этих гидов, а также с шофером от агентства он и отправился и где-то там решил задержаться. Больше ничего не знаю. Его фамилию я вспомнил потому, что у моего преподавателя русского языка в Москве была такая же. Так вы говорите, он пропал?

— Полагаю, да. Но не знаю, где. В Монголии, во всяком случае. Видимо, по ходу путешествия, которое вы упомянули.

Он взял кусочек бумаги и записал на скорую руку несколько цифр.

— Вот номер телефона того агентства. Возможно, они там знают больше.

Как раз в этот момент нашу беседу и прервали: в юрту вдруг ворвалась высокая старуха с длинным носом — даже не взглянув на меня, она уселась рядом и, обращаясь к Амгаалану, грубым хриплым голосом завела разговор, из которого я ничего не понял.

II. История Пагмаджав

Появляются Шамлаян-Сопляк, его брат Бауаа, мать Уушум и дядя Омсум-Седьмой, а также Сюргюндю-Костяная-Нога, ее дочери-кобылицы и волк Барюк

1

Пагмаджав проснулась и хрюкнула. Трудно разобраться, вот и в этот раз тоже. Все вокруг было скрыто мраком и почти полной тишиной, если не обращать внимания на легкий посвист ветра. Потому что ветер давно уже перестал быть надежным признаком чего-либо: он дул при каждом ее пробуждении, ну или почти. Ветер и холод — такова ее ежедневная кара. И еще этот привкус молока во рту, немного противный. Из всего этого невозможно было определить, где она сейчас находится. Нужно подождать хоть какое-то время.

В этот раз, впрочем, имелось еще несколько запахов: возможно, куры оставили свои испражнения. «С чего бы это? — процедила она сквозь зубы. — Никогда тут не было никаких кур». И действительно, вокруг нее не было слышно ни кокотания, ни кудахтанья, ни панического бегства среди балета кружащихся перьев — никаких примет надоедливой куриной глупости. Только этот запах. «А может, все дело в том, что я сейчас не дома?» Она вздохнула и с усилием поднялась. Она была толстой. «Ты как сухопутный тюлень», — иногда говорили ей в шутку. Говорили я и мой младший брат, Бауаа. Это мы заперли ее в старом курятнике, но сама бы она об этом не вспомнила. Пагмаджав вообще мало что помнила: после каждого возвращения ей приходилось начинать около нуля. Я рассказываю ее историю спустя долгое время после того, как она стала правительницей другой стороны света. Она бы, конечно, и вообразить себе не могла, что я расскажу о том дне, когда она проснулась в бывшем курятнике. Но я позволю себе пересказать ее собственные мысли, потому что она же тогда и нашептала мне их. Она, впрочем, не думала о чем-нибудь особо важном, разве что о еде. А поесть Пагмаджав любила. Пагмаджав была уравновешенной и кроткой. В ее взоре цвета мутной воды умещался весь мир.

Она ощупала утоптанный земляной пол рядом с собой. Нечего даже на один зуб положить, ни одного насекомого. При каждом пробуждении она чувствовала голод. Она раскрыла глаза как можно шире, но тьма от этого стала еще гуще. Тогда она покорно почти прикрыла их и тут же заметила справа от себя неясный, очень расплывчатый белесый свет. Шел он из маленькой дырочки в стене. «Из войлока она или из дерева? Юрта это или сарай? Я не очень хорошо помню, но мне кажется, что в последний раз или в предпоследний, или же в предпредпоследний я проснулась в юрте, рядом с Баруун Баян Улаан — у бабушки этого молокососа, Шамлаяна. И почему я всегда вспоминаю его и никогда — то, что произошло между двумя пробуждениями? Почему именно этого засранца? А еще его дурачка-брата, как там бишь его? Лицо-то ясно вижу — щеки похожи на попку — а вот имя…»

Бауаа, Пагмаджав, моего брата зовут Бауаа, ты и сама вспомнишь сразу же, как только выйдешь из хижины — если ты еще из нее выйдешь. Ведь это хижина, огромная хибара — разве не чувствуешь запах дерева?

«Должно быть, это все же хижина: пахнет деревом. Сукин ты сын, здесь ни хрена не видно».

Пагмаджав любила крепкое словцо. Она жрала как не в себя, ругалась, брызгала слюной и пукала. Высокая и толстая, с маленькими глазками, она не была красавицей. И все же мы ее любили, для нас она была богиней. Она заботилась о нас, прогоняла либо приручала наших демонов, а затем все забывала — до следующего раза. Она показывала нам прошлое и будущее, иногда и настоящее, а это сделать еще сложнее. Рассказывала также о далеких краях, где ей случилось побывать. А потом забывала. Она забывала всегда. Скрытая завесой волшебного дыма, она на свой вкус наряжала мир, простиравшийся вокруг ее зеркала, пучка перьев для выметания духов, ее колпака, табакерки, совиных и лисьих костей. Она все налаживала, говорила невразумительно, мы же пытались разгадать, что там имелось в виду. Иногда нам это удавалось.

Пагмаджав, тяжело ступая, направилась к едва различимому источнику света. «Этот запах куриного дерьма при отсутствии самих кур вообще невыносим, — подумала она, — нужно скорее убраться отсюда». Она вытянула руки вперед, споткнулась обо что-то и рухнула во тьму.

«Сраное дерьмо! — вскрикнула она. — Ну вот, я, кажется, подвихнула ногу! Но где же я все-таки, черт возьми, нахожусь?»

Иногда она исчезала, но мы не придавали этому значения, потому что знали, что рано или поздно она вернется — скорее рано, чем поздно. Она пропадала два дня, а говорила, что скиталась несколько месяцев по невероятным местам — то в одном мире духов, то в другом: их ведь, по ее словам, существует множество, или же в нашем мире, но на самом его краю, где человек ощущает могучее дыхание пустоты. Рассказывала она о путешествиях очень быстро, с почерневшим от дыма колпаком на голове, держа зеркало в одной руке и пучок перьев в другой. Торопилась, чтобы успеть рассказать как можно больше, пока ее не покинула память. Чуть погодя мы уже развлекались тем, что подкалывали ее: «И долго тебя не было, Пагмаджав?» — «Меня не было? Что за чепуху вы несете? Мелочь голопузая. Лучше бы вон коз подоили».

Несколько мгновений она, стиснув в ярости зубы, прислушивалась к боли в лодыжке. «Ладно, — решила она, — обойдется». Снова с трудом поднялась, испустив при этом резкий стон, чтобы выразить свое раздражение. Потрясла руками перед собою, это было похоже на куски ткани, которые полощет ветер. «Обо что это я споткнулась?.. А впрочем, плевать». Она повернулась направо, снова заметила белесое пятнышко света и направилась к нему, ступая осторожно, медленно, грузно, словно корабль по темной зыби озера. «Где я, когда и что в этот раз?» Она опять выставила руки перед собой и нащупала доски из лиственницы, отлично подогнанные встык друг к другу уступчатыми краями. «Неплохо для курятника, — подумала она. — Если только это курятник». Стена казалась толстой и прочной. «Но что там, за дырочкой, через которую проникает свет?» Пагмаджав приникла к ней одним глазом — и ничего не увидела. Придвинулась еще ближе, и под ее тяжестью стена неожиданно рухнула — похожим образом легко ломается пальцами запекшаяся корочка на молоке. Она снова растянулась на земле, но теперь уже снаружи, в необъятной ночи. Мы услышали грохот, напугались за нее — особенно, Бауаа, он ведь меньше и глупее меня — подумали, что под тяжестью ее тела сухопутного тюленя сломались доски, заглянули даже — вошли через дверь — внутрь бывшего курятника, но ничего не увидели. Ни Пагмаджав, ни следов какого-либо человека, ничего такого, что могло бы объяснить услышанный нами грохот. Все было в порядке, то есть совершенно пусто. Грохот, который нас разбудил, донесся из других краев, где находилась в данный момент Пагмаджав и о которых она даже не вспомнит.

2

«Кругом полный мрак, не считая это серое пятнышко, вон там. Вижу только его, и оно приближается. Бауаа. Имя сопляка со щеками, похожими на попку. Ну почему я должна, проснувшись, думать о нем? И о его брате, Шамлаяне, — ничего ведь страшного, если забуду его худые ноги. Их отец, Гюмбю, — это, если не ошибаюсь, мой двоюродный брат. А их мать зовут Уушум. Имена возникают одно за другим. Сбиваются в стаю. Мчатся за мной, как волки за своей добычей. Дедушка Баджбур — он умер в прошлом году. А бабушка… Ладно, хватит: перечисляя их, я перестаю различать, кого как зовут, и даже кому принадлежат эти имена — им или мне. Серое пятно приближается, заполняет все вокруг, и тогда я открываю глаза. Я дома, сейчас утро — рассвело, по меньшей мере, час назад. Смутно припоминаются запах дерьма, отсутствие кур и голос, насмехавшийся надо мной. Пора вставать: сегодня я должна навестить Сюргюндю — старуху, находящую меня красивой.

В детстве я считалась семейной драгоценностью. Родилась с волосами, серой кожей, прорезавшимися зубами — это были знаки неисчерпаемых дарований. Моя бабушка подарила мне все, что имела, — свои силы и инструменты — а потом она умерла. Я стала предсказательницей, юной старушкой, мои речи казались поначалу туманными, но потом прояснялись. Люди слушали, потупив взор, слова, которые лились из меня перед черным зеркалом. Даже проходимец Гюмбю, ухмылявшийся у меня за спиной. Ничего удивительного, что эти два паршивца уродились в отца.

Я открыла дверь: гребень холма укутался в мантию облаков. Было холодно. Выпила пол-литра кислого молока, сжевала две полоски бараньего жира, умяла пакетик чипсов, немного прогорклых, погрызла сушеного творога. Я всегда мучаюсь от голода. „И как наполнить такое брюхо, как у тебя? — спрашивал отец, не придававший значения моим талантам. — Если будешь вот так продолжать — станешь похожей на яков твоего дяди“. Я не слушала его — мне хотелось есть, и я ела. Для ясновидения нужно подкрепляться. Вместе с животом насыщаются и глаза. Отец-то хотел отправить меня в школу. И чему бы меня там могли научить? Мама, умершая при моем рождении, и умершая вскоре затем бабушка — они обе были прорицательницами, а ему это не нравилось. Ладно, это все дело прошлое. Прошло уже много лет с тех пор, как вороны ободрали их кости.

Я порылась под печкой за кроватью, разыскала теплую чуть надкушенную печенюжку и сунула ее в карман, где уже лежали несколько конфет и один из позвонков Гёка — лиса, которого я приручила, когда мне было десять или одиннадцать лет. Вышла на двор. Закрыла глаза. Мир огромен, и я тоже — и мы входим друг в друга. Сюргюндю живет очень далеко. Кажется, она хочет что-то рассказать мне по поводу человека с волосами цвета сухой травы, иностранца. Но мое видение было прервано этими двумя маленькими негодяями, так что подробностей я узнать не успела. Бауаа и Шамлаян — так их зовут. Они проникли в мое видение и заперли меня в темноте. Мне с трудом удалось оттуда выбраться. Если только не считать сновидением то, что окружает меня сейчас, и если они не заперли меня в сновидении сновидения — в том, что называют реальностью. Эти двое мне уже осточертели. Я взяла свой посох и отправилась в путь. Мне холодно. Но я должна повидать Сюргюндю».

3

В следующий раз — на следующий день — мы нашли ее лежащей в воде. Она зашла очень далеко в своем сне и рухнула на берегу ручья. Ноги остались в воде, остальное тело распласталось на траве: она была похожа на тюленя больше, чем когда-либо, при этом пыхтела, как як. Мы с Бауаа вышли из дому, чтобы принести чистой воды в небольшую зеленую бочку. Небо над нами менялось очень быстро, вдали его почти заслоняли темные космы дождя, за горой Семи Неторопливых Человек — там, где, скрючившись, сидит Ёсохбаатар-Девятый, — грохотал гром. Высокие травы с величественным шелестом гнулись волнами на ветру. Да, это было красиво. Даже Бауаа это понравилось. Там вот и распласталась туша Пагмаджав, задравшаяся одежда наполовину оголила ее толстый живот, рядом валялся дорожная сумка. Мы с двух сторон обхватили ее подмышки и попытались вытащить из воды, но наши пальцы соскользнули с ее жирных плеч, и мы сами повалились на спину. Сдвинуть ее было невозможно даже вдвоем.

— Давай-ка быстро, — сказал я Бауаа, — сбегай приведи кого-нибудь на помощь: мы должны поставить ее на ноги и отвести к ней домой или хотя бы вытащить на берег.

— Нафиг нужно, — ответил Бауаа, — я не хочу.

Бауаа готов брюзжать по любому поводу.

— Быстро, — повторил я сухим тоном. И он ушел.

Спустя десять минут он привел дядю Омсума — единственного, кого смог найти, потому что тот всегда сидит без дела, ведь он слабоумный и к тому же немой. И глухой. Едва завидев Пагмаджав, дядя Омсум бешено завращал глазами — как будто от страха, что встретил демона. Дело в том, что он всегда побаивался ее, ведь она предсказывает будущее и видит сокровенное. Дядя Омсум похож на суслика: маленький, пугливый — глазки всегда бегают по сторонам — и очень глупый.

«Подойди и помоги нам», — показал я жестом. Он потряс головой в стороны:

— Гм-гм!

— Блин, да помоги же нам! — Я схватил его за руку — может быть, слишком жестко, потому что лицо у него перекосилось. И все же он помог нам, и, сначала вытянув, будто мешок, толстенную Пагмаджав на траву, менее чем через час мы были уже у нее дома. Понадобилось еще какое-то время, чтобы затащить ее на матрас, прислонить спиной к стене, надеть на голову колпак и вставить ей в руки инструменты из ее сумки, на дне которой я заметил обрывок бумаги с каракулями слов. Довольно долго она так и сидела, не двигаясь, мы же подпалили душистые палочки, потормошили ей голову, чтобы немного пришла в себя, дали ей поесть. С ней это просто, достаточно поднести ей ко рту кусочек сушеного творога — оп, и готово: она хватает губами, жует и прогладывает, даже не просыпаясь.

«Ты жрешь всегда, ага, вне зависимости от обстоятельств, дуреха здоровенная».

«Придержи язык, засранец, мне это нужно, чтобы проснуться…»

«Ну да, конечно, ты должна поесть, чтобы проснуться, и чтобы уснуть, и чтобы ходить, и чтобы думать, и чтобы согреться, и чтобы что еще?»

«Не суй нос не в свои дела, деточка, лучше послушай, что я должна сообщить».

Слушать там было нечего: Пагмаджав все еще не очнулась, да и я ничего не сказал вслух — просто услышал ее мысли, предваряющие вещание. Начала она с тихого покачивания головой, это длилось так долго, что стало выглядеть комичным. Даже дядя Омсум захохотал, как сумасшедший, — впрочем, он такой и есть. Бауаа тоже рассмеялся и стал преувеличенно повторять своей круглой башкой движения головы Пагмаджав — он ведь маленький и толком не умеет себя вести. Я тоже посмеялся, но сдержанно. Короче, повеселились все.

Я раскурил свою трубку и сделал пару затяжек: обычно курить мне запрещают, но это поможет вывести ее из ступора. Дядя Омсум жадно протянул ко мне руки, надеясь, что дам затянуться и ему, но я сделал вид, будто не замечаю его. Он крякнул от досады, но я сделал вид, будто не слышу. Затем вставил чубук между толстых губ Пагмаджав, и мы напрягли внимание. Говоря «мы», я подразумеваю, в основном, себя, поскольку Омсум был плотно занят поиском осыпавшихся крошек творога, а Бауаа было на все наплевать. Я напряженно ждал, но ничего не происходило: по-прежнему покачивалась ее большая голова, и это все.

— Нужно вдуть ей дыма в рот, — сказал я Бауаа.

Он поджал губы:

— Не хочу, мне противно, почему я?

«Да, почему он, а не ты, сопляк: боишься, что получишь от меня страстный поцелуй? Или что съем тебя без соли? Ты прав, на днях я это сделаю».

Я не удостоил ее ответа: людоедкой она только прикидывалась.

— Потому, что кончается на «у», и хватит об этом, — сказал я Бауаа.

— Нет!

— Да! — закрыл я обсуждение, заставив брата набрать в рот дыма из трубки и подтащив его к лицу Пагмаджав. Он сморщил нос, ухватился за жирные плечи Пагмаджав, раздвинул ее толстые мясистые губы указательным пальцем, который в этот момент показался смехотворно маленьким, приблизил свой рот и, все же не касаясь губ Пагмаджав своими, дунул. Тем временем я окропил пол вокруг них кобыльим молоком и помахал в разные стороны метелкой из перьев для выметания духов, затем ударил в барабан. Что касается дяди Омсума — он, полный страха, съежился, обхватив руками колени, перед этажеркой со священными изображениями. «Хватит придуриваться», — бросил я ему, хотя это без толку, он же глухой. По зеркалу, кажется, пробежала легкая рябь. Пагмаджав что-то произнесла, но мы ее слов не поняли, и снова вошла в ступор.

«Тупая толстая лягуха, тебе что, было трудно сделать лишнее усилие?»

«Заткнись, микроб, ты ведь даже по-настоящему не существуешь. Да, Сюргюндю, я знаю, это всего лишь ребенок. Но в действительности это маленький негодяй — как и тот второй, его брат, не помню его имени».

«Сюргюн… что?»

«Сюргюндю, сопляк, Сюр-гюн-дю — это от нее я узнала то, что должна вам сказать».

«Не знаю никакой Сюргюндю, как она выглядит — толстая корова вроде тебя?» (Вот этих слов я не говорил, Пагмаджав сама их подумала.)

«Да умолкни ты наконец, звереныш, возьми пример хотя бы с твоего дяди — сядь и обними коленки на кривых ногах своими обезьяньими лапами, а ты, недомерок со щеками, похожими на попку, не вздумай открыть рот, иначе брошусь на тебя и съем без остатка, лучше выслушайте то, что должна поведать вам Пагмаджав, а вы должны будете разнести это сообщение дальше».

И мы стали слушать то, что Пагмаджав, которая была уже здесь, но немного еще там, рассказывала нам или, скорее, своему зеркалу, — рассказывала очень быстро, с полузакрытыми глазами, переходя иногда на какой-то неизвестный язык, и тогда мы ничего не понимали, но и ту часть рассказа, что была на нашем языке, мы поняли не намного лучше.

4

«Сюргюндю, сидя на большом сером волке, рыщет по степям со скоростью западного ветра. Живет она в хижине, слишком маленькой для нее, хижине на тонких сваях, похожих на куриные лапки, хижине, увязшей посреди пересохшего болота, на дне темного оврага, куда никто не отважится сунуться, кроме тех, кого она сама выбрала и временами призывает к себе. А выбирает Сюргюндю, в основном, женщин. Мужчин она избегает, детей поедает. Да, Шамлаян, сцыкунишка, ты не ослышался. Сама она, по ее словам, не здешняя, прибыла из дальнего далека, пересекла бескрайние зеленые просторы. Она vedma, знахарка: она видит, слышит, знает, угадывает, молчит, и ей доступны все стороны света и времени. Сюргюндю очень старая и очень худая, волосы у нее цвета пепла. Поэтому ее зовут Сюргюндю-Костяная-Нога. Она разговаривает с духами. Она считает меня красивой.

Прошло много времени, пока я добралась до пересохшего болота. Мое тело перестало понимать, куда идти дальше, тогда я сама его повела. Я спала на ходу, мочилась не приседая, питалась травами, корой с кустиков, насекомыми, сухим навозом яков, однажды утром очнулась на зеленом склоне холма и даже не могла вспомнить, что меня остановило, хотя потеряла два зуба. Но это все ничего не значит, если знаешь, куда идти. Мне было холодно и голодно — очень хотелось есть и очень хотелось согреться. Затем, как обычно, дальнейшее направление пути мне указал табун кобылиц. Они там как раз для этого. Кобылицы — это семь дочерей Сюргюндю. Они накормили меня своим молоком, и я пошла за ними. Несколько дней мы преодолевали холмы и овраги, шли вдоль речушек, пересекли лес или, может быть, два, двигались, склонив головы, сквозь ветер и холод. Иногда останавливались, и они согревали меня своим дыханием. Выстраивались кольцом и полегоньку сходились, пока не соприкоснутся мордами вокруг меня, тогда я опускалась на землю и утопала в их дивном запахе, теплом древнем запахе сырой земли, в нежном бризе, исходившем из их ноздрей. Запасы молока у них по утрам казались неисчерпаемыми. Осмотрев меня большими ласковыми глазами, они пускались в путь, и я за ними. Нет, я не пыталась взобраться на какую-либо из них, шла пешком. Семеро дочерей Сюргюндю не позволяют ездить на себе, хорошенько запомни это, микроб. Так продолжалось много дней, под конец которых время стало утрачивать свою эластичность: оно затвердело и засияло, окутывая нас, словно липкая пелена».

«Ага, и только по этой причине, а не благодаря нашим стараниям, ты все-таки соизволила очнуться?»

«Молчи уж, мелюзга, ты ничегошеньки не понимаешь. Я продолжаю. Наконец, мы добрались до огромного пустынного нагорья среди заснеженных вершин, и вот там семеро кобылиц вдруг встали, выстроившись бок обок. Мне за ними, хотя я была не так уж далеко, не было видно, почему они остановились, — впрочем, я и сама хорошо понимала, в чем там дело. Время от времени некоторые кобылицы возвращались ко мне, кивали своими красивыми головами и фыркали от удовольствия. Они ждали меня. Лишь добравшись до их шеренги, я увидела зияющую перед копытами обширную пропасть. Как обычно, она оставалась незаметной, пока не подойдешь к самому краю и не нагнешься над ним, чтобы рассмотреть дно. Мы осторожно спустились по ее суровому черному склону, приблизились к пересохшему болоту на самом ее дне и некоторое время блуждали вслепую, потерявшись в высокой пожелтевшей траве, прежде чем, наконец, заметили крышу малюсенькой хижины, а перед ней — изгородь из бедренных костей или, может быть, из берцовых либо плечевых, или из всех них вместе, точно не знаю. Когда я вошла в ворота, украшенные черепами людей и животных, дочери Сюргюндю удалились, благодушно потряхивая длинными грациозными шеями».

5

Пагмаджав говорила очень быстро. Пространство вокруг нее наполнял дым из ее трубки, которую я периодически заново набивал и раскуривал под завистливыми взглядами дяди Омсума. Поверхность зеркала слегка вибрировала. В резонанс с ней гудел барабан. Подвесные колокольчики позвякивали. Черты лица и само туловище Пагмаджав вздрагивали в такт ее речи, колыхались тяжелые груди и жир на щеках. Выглядело это не слишком красиво. Мы немного посмеялись, особенно Бауаа, успели ведь утомиться, поскольку понимали далеко не все, что она говорила. Дядя Омсум откровенно скучал, он брызгал слюною и царапал пол, как домашняя птица. Бауаа зевал. Один только я продолжал прислушиваться вопреки разным помехам. Пагмаджав думала, что все мы трое тупые и дикие, но все же лично я внимательно слушал.

«О твоем дяде мне сказать нечего, он такой как есть, но вы двое, вы еще не стали собой, вы пошли по чертовой кривой дорожке».

Продолжая свой рассказ, она думала и об этом — милая Пагмаджав, моя богиня.

«Ты о чем, Пагмаджав, о какой еще дорожке?»

«Это путь сопливых придурков, которые умеют только ерничать и тупо зубоскалить, без конца дурачатся и хохочут над своими же идиотскими выходками».

«Пагмаджав, — хотел я ответить, — Пагмаджав, ты преувеличиваешь: ведь это я набил тебе трубку, я надел тебе на голову колпак, я покропил пол, я стукнул в барабан, я помахал пучком перьев, приговаривая заклинания, а потом вставил его в твои толстые пальцы, похожие на колбаски, я помог дяде и брату притащить сюда твое грузное тело, и это я тебя слушаю, хотя мало что понимаю в пурге, которую ты здесь несешь». «Меня это не колышет, дура здоровенная», — подвел я итог, немного лукавя.

Пагмаджав что-то хрюкнула из того мира, где она еще наполовину пребывала, откуда рассказывала нам историю о старухе с костяными ногами, о кобылицах и пропасти, История была не очень-то понятная, но я запомнил, кажется, достаточно, чтобы сегодня ее пересказать.

Спустя какое-то время дядя Омсум поднялся и, ничего не пояснив, вышел с загадочной улыбкой. Наверняка, он вспомнил о козах и возбудился, с ним это частенько бывало. У нас это семейное: его брат предпочитал, правда, овечек. Только мой отец не занимался грязными делами с домашним скотом. Во всяком случае, мне об этом не известно. Бауаа посмотрел на меня и снова рассмеялся, показывая пальцем на толстые груди Пагмаджав, подрагивающие под ее одеждой. Она в тот момент говорила на каком-то иностранном языке. Такое случалось нередко, приходилось терпеливо ждать, пока она не вспомнит слова нашего языка. Мы дотерпели, даже Бауаа, который уже утомился и время от времени бросал украдкой на меня взгляд, не собираюсь ли я, наконец, уйти, оставив ее разглагольствовать перед пылью и насекомыми на полу.

Пагмаджав продолжала говорить, но для нас она была как немая. Она увязла в этом другом языке, в котором, на мой слух, часто встречались звуки «ш» и «с», примерно как в нашем, но рождались они ближе к носу, а не к горлу. Вскоре наскучило и мне, я резко встал и вышел, следом вылетел и Бауаа. Толстуха Пагмаджав поносила нас в одиночестве последними словами, но что нам уже было до этого? Нам хотелось есть, тусклое солнце красовалось уже высоко. Гроза ушла, но вполне могла вернуться. Мы вошли в нашу юрту, там мама подала на стол молока, творога, сушеного мяса и приготовленного накануне сурка. Прошло не менее часа.

— Дядю Омсума видели? — спросила нас мать.

Она стояла в профиль ко мне, я посмотрел на ее округлившийся живот и представил плавающего в нем моего второго брата — имя ему еще не придумали.

Бауаа чуть не проговорился, но не знал, как лучше сказать, и перевел взгляд на меня. Я не стал говорить: «Он, наверное, теребит сейчас сосцы у козы». Вместо этого я сказал:

— Да, он помог нам отвести Пагмаджав домой.

— Зачем это, она что — ранена?

— Нет, — ответил я, — она собиралась выспаться в ручье.

Мама с досадой тряхнула головой.

— Бедняжка Пагмаджав, трудная у нее доля. Сбегайте посмотрите, не нужно ли ей чего-нибудь. И если встретите дядю Омсума — скажите, чтобы пришел сюда. Он обожает сурка.

«Дядя Омсум обожает все, что можно съесть, — как и ты, Пагмаджав», — подумал я.

«Заткнись лучше и послушай, маленький негодяй, — процедила Пагмаджав. — Где ты вообще шляешься? Дуй сюда, сопляк, я обниму тебя моими словами. И не нужно тащить сюда твоего тупого братца, он тут явно лишний».

«Брат у меня пока что всего лишь один, толстая ты лягуха, и ты никогда не потрудилась произнести его имя. Ладно, сейчас его со мной нет, он остался донимать жеребенка».

В общем, я один вернулся посмотреть на Пагмаджав: сонно покачивая склоненной головой, она все еще бубнила что-то себе под нос. Теперь она уже снова говорила нашими словами, успев освободиться от того забавного языка, который она временами употребляет. Я вынул из кармана хорошо прожаренный кусок сурка, загрузил ей в рот, и она принялась жевать, не переставая говорить.

6

«Сюргюндю цепко смотрела на меня, как волк на добычу. Она была еще более худой, чем я ее запомнила. Сюргюндю-Костяная-Нога, это верно, причем обе ноги костяные, и руки у нее костяные, и пальцы, и туловище костяное. Ее глаза — две черные косточки, инкрустированные в костяное лицо. Ее пепельные волосы были распущены и вспархивали вокруг нее, когда она поворачивала голову, а затем опускались на ее костяные плечи. Рот у нее беззубый, губы скомканы. Барюк, большой серый волк, на котором она разъезжает верхом, был здесь же, он крепко дрых. Чуть не всюду виднелись подвешенные куски сала. На печке шипела кастрюля с рисом. Перед ней и сидела Сюргюндю. Сухонькая старая женщина, которой прислуживает толстый ручной волк, всхрапывающий рядом с печкой, на которой готовится рисовая каша, — этой картине не хватало некоторого оттенка величественности, что ли. А ведь все-таки она была знахарка, вещунья, чертова vedma, которую все опасались, к тому же она считалась пожирательницей детей, хотя однажды, между двумя моими визитами, она заверила меня, что это пустые россказни:

— Ты слишком легковерна, Пагмаджав, — взять хотя бы волка: ты действительно веришь, что я разъезжаю на его спине по степям и страшным голосом завываю на скаку?

— Да, Сюргюндю, я в это верю.

— Ты слишком доверчива, Пагмаджав.

Она подняла нос в направлении двери, раздвинула ноздри, шумно втянула воздух. Нюх у Сюргюндю был такой же острый, как у животных и демонов. На лице появилась недовольная гримаса:

— Мои дочери снова ушли. Это из-за тебя, Барюк, — повернулась она вдруг к волку, — они тебя боятся.

Барюк открыл один глаз, но с места не сдвинулся. Даже если бы хотел, ему пришлось бы, поднявшись, улечься на том же месте. Хижина была в самом деле очень маленькой: мы втроем, печка и сундук заполняли буквально все пространство.

— Впрочем, ты уже давно не охотился на столь крупную добычу, — продолжила она. — Так зачем ты пришла, Пагмаджав?

Я ничего не ответила и опустила глаза. Опыт мне подсказывал не отвечать на первые вопросы Сюргюндю, особенно если они не нуждаются в ответе. Ведь это она меня призвала, а не наоборот. По крайней мере, так мне казалось.

— Я должна кое-что поведать тебе, — сказала она, вставая, — а ты должна будешь отнести эту весть на другую сторону света, к себе домой».

«Другая сторона — это мы, Пагмаджав?»

«Заткнись, червяк. Она шагнула к сундуку, открыла его, вытащила оттуда какой-то сверток, две трубки, ожерелье из зубов тигра, браслет из медвежьих когтей, пучки перьев, преимущественно серых и белых, череп лисицы, шапку и диковинный, очень красивый, украшенный перламутровыми ракушками жезл».

«Ты уверена, что это ракушки? Никогда их не видел».

«Твоя жизнь не такая уж большая, малыш. Но лучше помолчи-ка и дай мне закончить».

«Хочется есть. Сюргюндю живо повернулась ко мне. Барюк зевнул и будто впервые заметил мое присутствие, сурово посмотрев на меня одним глазом — таким же серым, как его мех.

„Он тоже проголодался“, — сказала она, не разжимая губ.

На некоторое время установилась тишина, нарушаемая лишь шелестом высоких трав вокруг хижины. Барюк неотрывно смотрел на меня. Я вздрогнула: этот волк начал меня настораживать. Не смейся, кретин: если бы сам его увидел — наложил бы в штаны, и твой братец тоже. Сюргюндю кивнула подбородком на кастрюлю:

— Угощайся рисом. „А ты — сходи погоняйся за зайцем, — сделала она жест рукой, — разомнись немного“.

Барюк поднялся, потянулся, не спеша направился к двери и, забыв обо мне, вышел. По его шубе в такт шагам пробегали волны. Его крепкий запах пощекотал мне ноздри. Когда волк проходил совсем рядом со мной, я ощутила своими лодыжками его горячее дыхание. Я одеревенела и язык проглотила от страха: никогда так близко не видела огромного серого волка, на спине которого катается Сюргюндю.

— Ты все еще веришь этим байкам? — язвительно спросила она, ухмыляясь. — Толстуха моя, Пагмаджав, я оставлю тебя здесь на несколько дней, и уверяю, ты сильно удивишься, когда получше узнаешь, чем обычно занимается vedma.

— Почему ты называешь меня „толстухой Пагмаджав“? — спросила я, опустив глаза. — Раньше ты считала меня красивой.

— Конечно, ты красивая, девочка моя, но ты же и моя толстушка Пагмаджав, это я из любви так тебя назвала.

Я наклонилась к печке, захватила двумя горстями риса и торопливо отправила его себе в рот.

— Ну ты и грязнуля, — скривилась Сюргюндю, — возьми хотя бы миску.

И протянула мне ее.

— Возьми заодно и это.

Это была одна из двух трубок.

— Когда закончишь обжираться, красавица моя (она сделала ударение на слово „красавица“), ты ее раскуришь, и мы сможем начать».

7

Над нашими головами продолжала ходить по кругу гроза. Ее раскаты приближались, отступали, снова приближались. Я слышал удары грома снаружи юрты, воздух стал влажным и звонким, как натянутая веревка из конопли. Шумел растревоженный скот. Некоторых животных наэлектризованный грозою воздух повергал в ступор, других, наоборот, будоражил, на меня же он действовал успокаивающе — возможно, благодаря именно этому я и смог дослушать то, что продолжала монотонно бубнить Пагмаджав. Глаза у нее были закрыты, голова мерно покачивалась, некоторые фразы ей не удавалось договорить до конца — особенно, когда в них встречались трудные или незнакомые слова, переходившие зачастую в шепот или звук, похожий на шуршание, — будто Пагмаджав своими толстыми губами комкала бумагу.

«Сюргюндю напевает мне сокровенные истины, ее почти не видно за перьями, когтями, зубами, капюшоном густого дыма — такой же прикрывает и меня, ведь мы отражаемся друг в друге, а равно в этой слишком тесной хижине с изгородью из человеческих и звериных костей, во всей этой пропасти вокруг хижины, во всем нашем мире и в остальных мирах, которые она объезжает на своем сером волке, приняв другое имя — Баба Яга, Шошана, Баубо[7] или какое-то еще. Она и меня-то иногда называет по-разному, но я ведь всегда все забываю. В прошлый раз назвала, кажется, Василисой Прекрасной. Мне очень нравится это имя, оно мне хорошо подходит, хотелось бы и потом его вспомнить.

Сюргюндю говорит и поет, и бормочет, и я не все понимаю, время от времени она вскакивает и кричит, задирает юбку и выставляет напоказ свою щель, совсем старую и помятую, затем снова садится, беседует с духами, беседует мысленно, ведь Сюргюндю — привратница мира мертвых: иногда заходит туда сама, выходит дрожащей и отягощенной».

«Отягощенной чем, Пагмаджав?»

«Страданиями и правдами, безумными ухищрениями, ужасами, надеждами, невиданным неистовством, откровениями, для восприятия которых твой мозг, а в какой-то мере и мой, не достаточно оборудован, так что ей приходилось делать для меня перевод, а мне нужно переводить для тебя, и ты ведь тоже будешь заниматься переводом, и где-то в цепочке истолкований подлинник потеряется — все это очень печально, сплошной облом».

Пагмаджав, произнося эти слова нараспев, начала плакать, а я указательным пальцем стал вытирать слезы, бегущие по ее обрюзглым щекам. Мне было почти так же грустно. Начался дождь. Капли были очень крупными, предвещали короткую мощную грозу. Я спросил себя, не совпадают ли в чем-то капли с неба и слезы Пагмаджав, не являются ли они зеркальным отражением друг для друга, не связаны ли наш мир и тот, о котором она говорила, через воду слез и дождя, и нельзя ли, например, смешав и выпив слезы Пагмаджав с дождевой водой, получить доступ в тот другой мир, в котором она проводила надели, хотя при этом отсутствовала здесь всего лишь несколько часов?

«Не болтай чепухи, молокосос, лучше слушай дальше. Сюргюндю встала, сняла юбку, показала свою щель, снова села — и так два или три раза. Такой уж у нее обычай перед дорогой, так у нее заведено. Сюргюндю — сама жизнь, и она же — смерть, потому что жизнь и смерть едины. Она говорит о каком-то иностранце из-за гор, потом о другом и еще об одном, который уже умер, — высоком человеке с волосами цвета сухой травы…»

«Я знаю его, Пагмаджав, он когда-то пришел к нам и возложил руку на живот моей матери. Теперь он сидит, скрючившись, в пещере, и зовут его Ёсохбаатар-Девятый».

«Не перебивай, сопляк, или я умолкну! Она говорит также о привратнице мира духов — о себе самой, но под другим именем, говорит о том, что я должна буду передать иностранцу, который скоро придет, чтобы он смог найти того, кого он разыскивает, она говорит и о тебе, поросенок…»

«Обо мне?»

«Тебе доведется пересказать то, что я тебе говорю, а сама очень скоро забуду, человеку, который явится однажды и станет расспрашивать об умершем, но случится это еще очень нескоро, я к тому времени тоже умру, я стану королевой на обратной стороне света».

«Да что такое ты говоришь, Пагмаджав? Ты — королевой, а чьей именно? Королевой лягушек и навозных жуков? Королевой плесени на сыре?»

«Заткнись, недотепа, и слушай. К тому времени я покину этот мир, я стану королевой вместо Сюргюндю, я сама буду Сюргюндю, живущей в другой хижине на стыке миров, и ты явишься туда ко мне, когда станешь не таким тупым. А сейчас ты меня утомил».

Больше она ничего не сказала, стала тихонько напевать, так что я едва слышал ее голос в грохоте шторма, покрывшего уже все небо своим черным светом. Она протянула руку к своей сумке, лежавшей обок, с которой она вернулась из путешествия на ту сторону, вслепую порылась в ней, вынула, все так же напевая с закрытыми глазами, помятую бумажку, показала ее мне — там были написаны три странных имени, приказала хорошенько запомнить эти имена и отдернула бумажку, когда я попытался ее взять. «Не трогай, мелюзга, тебе хватит и взгляда», — сказала она без слов. На этот раз я ничего не ответил. И так же немо она произнесла эти имена — настолько трудные, что я их тут же забыл. Она подержала бумажку передо мной еще несколько мгновений, затем поднесла ее ко рту, засунула туда и долго жевала.

8

Очнувшись, Пагмаджав все позабыла. Она молча смотрела на меня, и было в ее взгляде что-то напомнившее мне Сиджку, старого яка дяди Омсума.

— Пагмаджав, что там было написано на бумажке, которую ты съела?

Снаружи бушевала буря. Животные жались друг к другу с выпученными глазами. Жеребенок Бауаа дрожал под своей матерью, а сам Бауаа, наверное, — под своей. А вот мне по душе наводящий ужас грохот грозы, внезапные всполохи молний, тяжеловесная музыка капель дождя, отскакивающих от войлока, барабанный стук градин.

— Хм… На какой бумажке? — прошептала она, не сводя с меня глаз.

— Пагмаджав, — крикнул я, пытаясь заглушить раскат грома, прокатившийся как раз в это время, — ты совсем не помнишь, о чем сейчас говорила? Напряги память: твое путешествие к Сюргюндю, кобылицы, серый волк, беззубая старуха, задиравшая юбку, иностранец из-за гор, который еще не пришел, но который умрет — если только это он имелся в виду, точно уже не знаю, — ты показала мне бумажку, а потом съела ее, назвала мне имена… Повтори хотя бы имена, Пагмаджав.

— Не понимаю, о чем ты, малыш, дай мне поспать, — сказала она, с трудом устраиваясь поудобнее на кровати, — я очень устала.

— Нет уж, — крикнул я снова. — Ты приносишь мне вести из другого мира, говоришь очень быстро и не очень понятно, потом все забываешь, а я должен сам с этим разбираться! Нет, я так не играю, расскажи мне больше.

Но она уже спала. Все свое время, за исключением того, когда она пропадает на скрытой стороне света, Пагмаджав только и делает, что ест и спит.

Гроза молотила стенки юрты Пагмаджав. Это была гроза конца света, черная и синяя, как дно озер осенью, вокруг нас стоял оглушающий грохот. И все же я решился выйти, оставив Пагмаджав в объятьях сна. В меня сразу же вцепились небесные вихри.

«Вот так, выкручивайся сам, засранец, и научись слушать. Ты ничегошеньки не понимаешь в том, что я говорю и что я делаю. Ты думаешь, я принадлежу этому миру и посещаю другой, но правда заключается в том, что все как раз наоборот. Те имена я съела, чтобы присвоить себе души их хозяев. Когда один из них придет к тебе, ты явишься из этого другого мира, где попытаешься поначалу меня искать, ко мне — Сюргюндю, Шошане, Василисе Прекрасной или какое другое тогда у меня будет имя. Он же будет искать человека, который перед этим исчезнет в ходе розысков другого пропавшего человека-того, что умер. Вы встретитесь здесь, и ты передашь ему имена, которые дала тебе я».

«Так дай мне их заново, а то я забыл».

«Я засыпаю. Действительно ли я на прочном ложе, вокруг шумит гроза, а рядом со мной печка? Совсем темно, я ничего не вижу. Или я все еще сплю?»

Тем временем, пока она разговаривала с собой — либо с частью меня, что, в общем, то же самое, — я шагал под уколами дождя, пронзавшими насквозь одежду, мясо и кости. Мои босые ноги хлюпали в грязи, вокруг лодыжек катились потоки бурой воды. Пагмаджав меня измотала, но гроза вернула мне бодрость.

9

Пагмаджав проснулась и тут же принялась ворчать: «Сюргюндю, Сюргюндю, где ты, Сюргюндю? Блин, ничего не видно. Шамлаян, ты тоже ушел? Или это вы с твоим тупым братцем опять прикалываетесь надо мной? Ты где?».

«Я здесь, Пагмаджав, на несколько мгновений задержусь еще на краю твоего сна».

«Вот же сукин сын, ты запер меня в старом курятнике — это так, а? Это так? Ответь же, маленький мерзавец!»

«Эх, Пагмаджав, Пагмаджав, открыла бы лучше глаза».

Она их открыла, и живительный свет наполнил ее. Сцены с участием Сюргюндю и Шамлаяна тотчас схлынули куда-то далеко на задний план, в едва различимую область воспоминаний о не пережитом. Теперь значение имели только свет разгоравшегося дня и урчание в желудке.

«Сейчас утро, — подумала она с облегчением. — Я дома, и сейчас утро».

Она чуть не спросила себя, которое из своих «дома» имеется в виду, поскольку она еще находилась под некоторым воздействием своих недавних видений, но этот вопрос отпал сам, даже не добравшись до той части мозга, где размещаются коммутаторы сознательного мышления и членораздельной речи.

— Хочу есть, — сказала она себе.

Она присела на кровать, машинально расправила покрывало с вышивкой, так же машинально убрала с него курительную трубку и другие валявшиеся там инструменты магии, спросив при этом себя, для чего же они ей в этот раз понадобились, и направилась к бочке из синего пластика, в которой содержалось примерно тридцать пять литров кумыса. Жадно выпила три больших кружки, и это означало, что в бочке осталось всего лишь, опять же примерно, тридцать три с половиной литра.

«А закусить-то нечем, — подумала она. Натянула сапоги и вышла. — Навещу-ка Уушум, у нее мог остаться хороший кусочек сурка. Или жирной баранины. Или сушеной козлятины». Размышляя обо всех этих деликатесах, она заливалась слюной.

Мир снаружи, казалось, весь увяз в грязи. С холма, у подножия которого стояла юрта Пагмаджав, сползли кубометры грунта и камней, и Пагмаджав зашлепала по жиже, высоко поднимая ноги: ее очень забавлял чмокающий звук собственных шагов. Юрта Уушум располагалась совсем рядом, в четверти часа ходьбы. Вскоре грязь сменилась короткой травой, и Пагмаджав прибавила шагу. Небо искрилось голубизной, воздух был чистым и бодрящим, низкая трава сверкала отблесками нежного пока что солнца. В такие ясные прозрачные утра ощущаешь особую легкость в движениях тела и разума. Пагмаджав думала только о том, как быстрее добраться до юрты Уушум. Ей не привыкать было к состоянию безмыслия, полной сосредоточенности на работе своего организма. В такие моменты у нее случались видения и озарения, но почти никогда на пустой желудок. Тем не менее в этот раз, пока она шагала к юрте Гюмбю и Уушум, ее осенило, что в скором времени должна наведаться в город. Она подняла нос к искрящемуся небу и просто приняла эту информацию, не задаваясь вопросом, что ей делать там, в городе.

Перейдя овраг, усыпанный голубыми цветками, Пагмаджав заметила, что к ней присматривается стоящий рядом со своим яком дядя Омсум, известный также как Омсум-Седьмой и Омсум-Немой, — дурачок, опасающийся ее с тех пор, как она внезапно застала его в тяжких трудах над козой. Он отрицательно покачал головой, как если бы она уже что-то предложила ему, и отвернулся, чтобы шепнуть что-то на ухо своему яку, косой взгляд которого сиял благодушным безразличием. Это был очень старый як.

«Возможно, Омсум-Седьмой слышит мои мысли, когда я даже сама их не замечаю, — сказала она себе. — Пожалуй, предпочла бы порцию сурка».

Пагмаджав всегда могла думать о двух вещах сразу, если только одной из них была еда.

Я видел, как она пришла к нам. Бауаа развлекался пытками жабы, я же все пытался вспомнить, что мне сказала и показала Пагмаджав, потому что чувствовал желание стать когда-нибудь таким, как она. Не в том смысле, чтобы наесть такие же груды жира на обрюзглых щеках, нет, мне хотелось стать одним из тех, кто поддерживает связь между миром людей и миром духов. Я знал, что способен на это. Она тоже это знала.

Пагмаджав подошла, комично переваливаясь с ноги на ногу, и улыбнулась мне. Она и правда похожа на сухопутного тюленя. Она уже все забыла — курятник, многодневный поход в иной мир и возвращение оттуда. Было бесполезно заводить разговор с ней обо всем этом, и еще меньше смысла было просить ее повторить имена, заблудившиеся в закоулках ее сознания.

— Шамлаян, твоя мама дома?

Я подтвердил кивком головы.

— Бауаа, — продолжила она, проходя перед нами, — оставь жабу в покое, это может быть твой дедушка.

Бауаа, прижимавший в это время левой рукой зверюшку к земле, а второй рукой тянувший к себе ее за заднюю правую лапу, проверяя животное на прочность и эластичность, что ей явно не нравилось, судя по широко разинутому рту и вращению обезумевших глаз, поднял голову, притормозил свое упражнение, снова внимательно посмотрел на жабу, барахтавшуюся у него под ладонью, и огорченно отпустил. Ускакала она с трудом, волоча вывихнутую лапу, теперь бесполезную. Картина передо мной в тот момент стала трехплановой: Бауаа, наблюдающий с сожалением, как удаляется его игрушка; немного далее — жаба, удирающая со всех трех здоровых лап; еще дальше — Пагмаджав, шагающая к нашей юрте. Бросилось в глаза, что фигурой она очень похожа на жабу, разве что правая нога у нее в хорошей форме.

— Уушум, — сказала Пагмаджав, входя, — сайн байн-нуу, как вы тут поживаете? Не осталось ли у тебя кусочка сурка? А то я немного проголодалась. — И, с широкой улыбкой на круглом лице, присела на кровать в левой половине юрты.

— Привет, кузина, — ответила Уушум, — надеюсь, ты в добром здравии.

Уушум — это наша мать, но пересказывать их беседу дальше буду уже не я, поэтому называть ее будут Уушум, а не «мамой» или «нашей матерью».

— Да, — продолжила она, — позавчера приготовила сурка, и все еще немного не доели. Шамлаян вчера вечером уже приходил взять для тебя кусочек, так он мне сказал.

— Для меня? Нет, я такого не помню. Может быть, в то время я спала… Но сейчас, Уушум, мне очень, очень, очень хочется есть, — свои слова она подчеркивала, размашисто кивая головой, как это делают лошади.

Поставив разогреться аппетитно благоухающую порцию сурка, Уушум спросила:

— Где ты пропадала в последние дни? Что-то я тебя не видела.

— Да я сама не очень помню. Спала, наверное.

— Спала, значит.

— Да. А как дела у Гюмбю?

— Хорошо — спасибо, что спросила. Поехал в город, завтра вернется.

— А что твой младшенький?

Уушум положила руку на свой выпирающий живот.

— Хорошо — спасибо, что спросила. Он слышит нас и улыбается.

На некоторое время установилась тишина. Пагмаджав, закрыв глаза, вдыхала ароматы сурка: разогревался он, по ее мнению, слишком медленно.

— Гюмбю в городе, — наконец сказала она, повторив слова кузины. — Значит, мы даже можем там встретиться. Я тоже туда сейчас отправлюсь.

Уушум в этот момент уже накладывала черпаком в глиняную миску сурка, приготовленного в собственном жиру и в результате долгого томления на огне и нескольких разогреваний превратившегося в тушенку. Она придержала руку и повернулась к Пагмаджав:

— Ты идешь в город? Зачем это?

— Да так, пустяки… Нужно уладить кое-какие дела.

— Какие еще дела? Что там за дела, Пагмаджав? У тебя же никогда не было никаких дел в городе…

Пагмаджав не ответила: была слитком занята источавшей чудесные запахи миской, которую она приняла правой рукой, потом и левой[8]. Но главное — сама не знала, что ответить.

III. Призвание Чэня Ванлиня

1. Сон Чэня Ванлиня

Чэнь Ванлинь созерцал усеянные белыми и желтыми цветами неохватные зеленые просторы, что проплывали под ним, напоминая роскошные ковры, сотканные самыми искусными мастерами Сучжоу, — это сравнение немного удивило его самого, ведь ковровых фабрик в Сучжоу нет. Нужно сказать, что Чэнь Ванлинь, известный также как Чэнь-Костлявый, часто видел во сне, что он летает, и при этом имел привычку прямо во сне комментировать то, что там видит. Потому что Чэнь Ванлинь, которого называют также Чэнь-Крысиная-Мордочка, обладал способностью управлять своим сном. Однако с некоторых пор комментарии, которые он себе подбрасывал, стали иногда выходить из-под его контроля, как если бы это уже не он сам их формулировал, — вот как в случае с производством ковров в Сучжоу[9]. Абсурдность этого комментария позабавила даже его сестру, Чэнь Сюэчэнь, известную также как Чэнь-Кротиха, хотя рассмешить ее непросто, она ведь носит очки с толстыми линзами, у нее редкие увлечения — английская литература и математика, при этом она очень красива — по крайней мере, так считает Чэнь Ванлинь.

Он парил, созерцая неохватные, усеянные белыми и желтыми цветами зеленые просторы, что проплывали под ним, напоминая роскошные ковры, сотканные самыми искусными мастерами Сучжоу, и закрывал глаза от восхитительного опьянения, легко скользя, словно облачко, в потоках голубого неба, временами уподобляя полет своего гибкого легкого тела проворным летним птичкам — внезапно нырял и резко ускорялся, иногда ввинчиваясь по спирали в невидимую воронку ветров, ловко греб руками по холодному воздуху, как верблюд копытами по песку среди дюн, — это сравнение тоже его удивило.

Это был очень приятный сон, и он хотел задержаться в нем подольше. Наступил, однако, момент, когда Ванлинь после ряда рискованных пируэтов решил открыть глаза и сбавить скорость. Вместо ковра из Сучжоу под ним теперь простиралась бескрайняя темно-синяя поверхность — вероятно, самое большое озеро, какое он когда-либо видел. Берега действительно терялись из виду где-то вдали — впрочем, это определение его не удовлетворило, показалось банальным и слабым, не очень-то способным передать сложное ощущение грандиозности — как в пространственном, так и во временном масштабе — ощущение, бывшее в тот момент его собственным. Это было огромное озеро, чрезвычайно глубокое, он знал это без всяких погружений, а еще очень древнее. Что-то ему подсказывало, что увидеть насквозь это озеро — все равно что заглянуть в глубины веков, приблизиться к незапамятным временам, когда люди и животные еще были едины, припасть к нашим истокам. Похожее чувство возникает, когда ныряешь глазами в шубу из звезд, в которую с невообразимо давних времен укутана наша планета.

Он немного снизился и, пролетая над синей водой, вдруг заметил с правой стороны, в нескольких метрах от берега, какое-то неподвижное тело, похожее на человеческое. Он еще более снизился и приземлился на покатый склон с короткой травой. Воздух поначалу показался горячим — по сравнению с оплеухами холодного ветра, румянившими ему лицо на высоте. При этом он чуть не проснулся, потому что из соседней комнаты начали раздаваться какие-то мелодии с жестким ритмом, которые по совершенно непонятной для него причине любит слушать его сестра Сюэчэнь. Но все же он решился подойти к замеченной им фигуре. По мере приближения он смог рассмотреть ее. Это была женщина, она спала или, по крайней мере, лежала с закрытыми глазами. Она шумно дышала, лежала на боку, спиной к нему. Чэнь-Крысиная-Мордочка, сам длинный и худой, страстно увлекался полными женщинами, ему тут же понравилась и эта. Он почувствовал эрекцию — как в своем видении, так и в самом сне, породившем это видение на убаюкивающем фоне городского шума за окном и надоедливых мелодий из комнаты сестры. Он подошел к полной женщине и сначала попытался поговорить с ней: о солнце, нагревшем ей голову, из-за чего может случиться тепловой удар, потом о замершей на месте лисице, которую он еще сверху заметил вдали, и об орле, парившем в вышине в поисках хорошо упитанного сурка, потом о красоте озера, затем о могуществе снов, о своей способности комментировать их прямо в процессе и управлять ими по своему желанию. Например, в курсе ли она, что в действительности ее не существует, что она — всего лишь часть его сна? Или, интересно, не пробовала ли она сама управлять снами? Однако полная женщина продолжала лежать спиной к нему, не хотела просыпаться и не могла поддержать разговор. Тогда он присел рядом с ней и попытался понять, кто эта женщина, откуда она взялась, и почему он вообразил ее именно такой. Но ответа он не нашел. Усилившийся уличный шум и резкие однообразные аккорды, звучавшие из комнаты сестры, угрожали вытащить его на тот уровень сознания, возвращаться на который он пока что не хотел. Поэтому он сказал себе, что нужно действовать быстро. Он встал, спустил штаны и задрал подол юбки из грубой ткани, в которую была одета молодая женщина. Не без труда перевернул ее на живот, соединил указательный и средний палец правой руки и просунул их между толстыми мягкими ляжками до кустика волос над щелью, нежными ловкими ласками начал ее увлажнять. Молодая женщина так и не проснулась, но довольно скоро стала ощутимо более приветливой, и Чэнь Ванлинь, известный также как Чэнь-Костлявый и Чэнь-Крысиная-Мордочка, сумел с наслаждением проникнуть в нее, как если бы перед ним была одна из коз дяди Омсума, — этого нового сравнения он тоже не понял.

2. Чэнь-Костлявый кое-что предлагает своей сестре Чэнь-Кротихе

Чэнь Ванлинь проснулся весь еще возбужденный от воспоминания о двух потрясающих ягодицах, которые он только что месил обеими руками, погружаясь при этом в глубины женщины, уснувшей на берегу огромного синего озера, и первым же делом решил высказать кое-что своей младшей сестре Сюэчэнь, иначе Снежному Утру, которая обычно сидела в соседней комнате если не уткнув нос в сухой учебник по алгебре или в роман на английском, то слушая, врубив на полную громкость, поразительно пустую западную попсу. Она жила через стену, и Чэнь-Костлявый очень тяготился таким соседством.

— Сюэчэнь, — крикнул он, стукнув кулаком по перегородке, — убавь громкость, зараза!

Сюэчэнь подчинилась без возражений. Ванлинь сел на кровати, посмотрел на часы — было уже больше десяти, присмотрелся к запачканным простыням и ощутил горький стыд. Поднялся и распахнул окно. Трафик у подножия многоэтажки казался бесконечным, автомобили ползли по проспекту тяжелой змеей, словно вязкая жидкость из протекающей бочки. Ванлинь сказал себе, что было бы интересно приложить теории механики жидкостей к автомобильному движению с учетом уличных пробок, наметил себе написать свои соображения по этому поводу, но вскоре передумал, предположив, что кто-нибудь уже давно сделал что-то подобное. Хватило нескольких секунд, чтобы небольшая комната наполнилась запахом выхлопных газов и перекличкой клаксонов.

Ванлинь и Сюэчэнь жили под одной крышей уже два года, с тех пор как их родители погибли в дорожной аварии. Им в то время было одному двадцать, другой восемнадцать лет. Близких родственников у них не осталось, если не считать дядю и двоюродного брата по материнской линии в Улан-Баторе — с ними они были едва знакомы, а также дядю и двоюродного брата со стороны отца в Нью-Йорке — этих не знали вообще. Их мать была монголкой, с отцом, инженером по гражданскому строительству, она познакомилась четверть века назад в Улан-Баторе, где он был в командировке — участвовал в возведении большой международной гостиницы в восточной части города. На момент смерти родителей Ванлинь жил в двухкомнатной съемной квартире с богатым приятелем-холостяком, а Сюэчэнь — в однокомнатной, за четвертой кольцевой дорогой, вместе с тремя другими студентками-математичка-ми. Они решили съехаться и пожить в маленькой квартирке родителей, в которой жили с рождения. Располагалась он в центе Пекина, в районе Чунвэньмэнь[10].

— Сюэчэнь, — крикнул Ванлинь по дороге в ванную, — какое озеро самое древнее в мире?

Сюэчэнь подняла глаза к потолку. «Что за странный вопрос».

— Байкал, наверное, — ответила она через перегородку.

— А, ну да, я так и думал. Ты и сама там была?

— Да.

— Ну и какой он?

Сюэчэнь протяжно вздохнула, с сожалением отложила пышный многочлен третьей степени, распрямила спину и поправила очки на носу. «Какой он?» У Ванлиня всегда был талант задавать дурацкие вопросы. Она снова вздохнула — достаточно сильно, чтобы он услышал.

— Синий! — крикнула она и опять уткнулась в книгу.

Разговоры с Сюэчэнь часто были односложными, длились обычно не более пары минут. Сам-то Ванлинь был довольно болтлив и с трудом мог вынести такое дозированное общение — за исключением, конечно, периодов, когда он писал. В такие времена отношения между братом и сестрой были просто отличные: каждый сидел у себя в комнате: она занималась решением сложных уравнений одно абсурднее другого или изучала невероятные теоремы, которые ни разу в жизни ей не понадобятся для чего бы то ни было, — по крайней мере, так говорит Чэнь-Костлявый, сам же он сочиняет странные истории, безжизненные и бесполезные, которые иногда публикует один литературный журнал, но это только потому, что руководит журналом его приятель, — так, во всяком случае, считает Сюэчэнь-Кротиха.

Ванлинь вышел из ванной с голым торсом, взъерошенный, с полотенцем на плече — именно так и делают, как он видел, некоторые американские актеры в некоторых фильмах. Он был уверен, что в этот момент он похож на Ричарда Гира[11] в фильме «Красотка». Постучался в дверь комнаты сестры.

— Чего тебе?

— Сюэчэнь, — спросил он, войдя, — когда ты ездила в Россию?

Она бросила на него поверх очков взгляд, который ясно давал понять, что она не находит ничего общего между своим братом и Ричардом Гиром, да и кем бы то ни было еще.

— Ну… в прошлом году, в июне, после экзаменов.

— Вместе с Вэньцзе и Хуэйминь, наверное?

— Вместе с Вэньцзе и Хуэйминь, да, — снова вздохнула она.

— Ты это точно помнишь, правда?

— Ну да.

— Красивый он, должно быть, — Байкал, а?

Сюэчэнь встала, взяла из небольшой коробки, стоявшей на радиаторе, пакетик чая, бросила его в чашку, точным сухим жестом нажала кнопку на кипятильнике, всунутом между двумя стопками книг.

— Ладно. К чему ты клонишь — можешь, наконец, сказать?

Ванлинь потупил взгляд.

— Сюэчэнь, я вот подумал, не следует ли и мне съездить повидать Байкал? Ты… я знаю, что откажешься, но… Ты не хотела бы поехать со мною?

3. Некоторые соображения Чэня-Костлявого по поводу могущества сновидений

Уже не в первый раз Чэнь Ванлинь принимал решение под влиянием увиденного сна. Более того, редко так случалось, чтобы сны не плодили крутых поворотов в его планах, новых и удивительных точек зрения, не вносили неожиданных перемен во все проявления его повседневной жизни. Причина всего этого коренилась в том, что Чэнь Ванлинь, он же Чэнь-Костлявый, он же Чэнь-Крысиная-Мордочка (так его называли за маленькую заостренную голову с выпуклым лицом и выступающими изо рта верхними резцами, при этом фигура у него была тощая и долговязая) вовсе не был убежден, что общепризнанная действительность более реальна, чем роскошный, изобилующий деталями, запутанный, но все же гораздо более ясный мир снов, которые творил он сам и внутри которых он с легкостью перемещался, сам выбирая маршрут и комментируя их остроумно, язвительно, отстраненно — как если бы речь шла о спектакле, где он одновременно и вполне осознанно был бы режиссером, актером, зрителем и авторитетным критиком. Доходило до того, что временами он признавал единственной достоверной реальностью собственные видения.

— Невозможно отрицать, что сны влияют на действительность, это случается довольно часто, — говорил он не раз своей сестре Чэнь-Кротихе. Такое прозвище она получила благодаря очкам с толстыми линзами, носить которые вынуждала сильная близорукость. А вообще, Сюэчэнь была высокой красивой девушкой с тонкими правильными чертами лица и нежной кожей приятного оттенка, очень ухоженной и чрезвычайно умной, хотя и несколько надменной, с не очень-то развитым чувством юмора, старавшейся выглядеть бесчувственно и отстраненно. Она регулярно подтрунивала над ночными приключениями брата и, особенно, над комментариями к ним, которыми он делился после пробуждения.

— Это правда, Сюэчэнь, всем известно, что множество людей живет под мощным воздействием сновидений, — сказал он ей этим утром, спустя несколько минут после того как предложил вместе поехать на Байкал. — Например, помнишь Мэйнан, жену моего друга У Гоцзяна — того, что уехал в Гонконг?

Сюэчэнь не ответила, просто смотрела на брата поверх чашки с чаем.

— Хорошо. Так вот, Гоцзян недавно рассказал мне, что два или три года назад Мэйнан привиделось, что он изменяет ей со своей бывшей женой. В реальной жизни — той, в которую мы якобы возвращаемся при пробуждении, — она прекрасно понимала, что ее предположение совершенно нелепо: к тому моменту прошло уже пять лет, как Гоцзян расстался с первой женой, общих детей у них не было, они никогда с тех пор не встречались. К тому же отношения у него с Мэйнан были просто замечательные, безоблачные, и не имелось ни малейшего повода усомниться в искренности их взаимного чувства. Ни единым словом, жестом или помыслом Гоцзян не мог дать ей оснований для такого предположения. Тем не менее ей привиделась измена. Она дулась на него два дня. Напрасно Гоцзян твердил, что у него и в мыслях такого не было и что она и сама это хорошо понимает, причем она легко с ним соглашалась, напрасно напускал на себя веселый, равнодушный или раздраженный вид — ничего не помогало. Она говорила, что осознает всю абсурдность того сна, но сам факт, что она его видела, настолько се расстроил, что сохранить прежние отношения с мужем, как если бы ничего не случилось, она уже не могла. «Но ведь действительно ничего не случилось», — в отчаянии говорил ей муж. — «Да, но не в моем сне», — отвечала она. И так два дня.

Сюэчэнь пожала плечами:

— И что это доказывает? Ей хотелось покочевряжиться перед мужем, вот и все. Не понимаю даже, к чему ты клонишь.

— Или вот вспомни, — продолжил Чэнь-Крысиная-Мордочка с нарастающим воодушевлением, воспользовавшись тем, что вид у сестры был не слишком утомленным или раздраженным, — несколько лет назад, когда я снимал квартиру с Шан Цзяньвэем, соседи нам попались не из приятных — шумные, вульгарные, совсем не нашего круга. И однажды ночью мне приснился сон, что я пригласил их в гости, — они вели себя очень вежливо, я тоже был с ними любезен. Мы калякали о том о сем в шутливом веселом тоне, молодая женщина с нижнего этажа стала при этом выглядеть почти красивой, а ее муж казался, по меньшей мере, начитанным. На следующий день они скандалили, как обычно, но этот шум меня уже не угнетал — просто потому, что я повидал их, пусть во сне, дружелюбными и улыбающимися. То есть я хочу сказать, что сновидение и видимая реальность не так уж различаются, как это некоторые воображают. Ведь в глубине души каждый может согласиться, и ты в том числе, — широко улыбнувшись, он показал пальцем на сестру, — что сновидения влияют на мировосприятие, могут неожиданно углубить его или изогнуть, они воздействуют на эмоции, реакции, взгляды, причем долгое время после того как мы уже вынырнули из темных вод сна. Неоспоримый факт, что к реальности — или к тому, что мы называем реальностью, — ежедневно прибавляются детали, не подвластные разуму, вышедшие прямиком из сновидений миллионов людей.

Чэнь Ванлинь, увлеченный собственной речью, повысил тон и размах жестов.

— Колоссальное взаимодействие между ними, — продолжил он вдохновлено, — позволяет даже утверждать: то, что мы называем реальностью, — это, в основном, плод решений, предпочтений, страхов, слов и жестов, порожденных более или менее осознанным влиянием сновидений. И это, кстати, очень для нас хорошо, потому что без влияния снов, пусть даже кошмаров, действительность переполнилась бы грубым насилием, преступлениями и равнодушием. Если что и может спасти мир, в чем я лично сомневаюсь, оно должно быть выше нашего понимания.

Высказал он это, распахнув руки и повысив голос еще больше, как будто давно заготовил такое заключение речи — похоже, так оно и было. Заметив, что сестра не реагирует, смотрит на него без всякого выражения, так что нельзя было понять, опечалена она или восхищена его выступлением, он, решив понизить тон и придержать жестикуляцию, продолжил:

— Думаю, во всяком случае, если бы мои соседи попросили в тот день о какой-нибудь услуге, я бы наверняка оказал им ее — охотно и даже усердно, и наши отношения намного улучшились бы…

— Так и случилось? — спросила Сюэчэнь.

— Нет, конечно, — улыбнулся он. — Но ведь могло так произойти.

Сюэчэнь заметила, что уже допила свою чашку. Вздохнула и встала. Ванлинь смотрел на нее, не зная, что еще добавить, утомленный своей речью — довольно, как ему самому показалось, убедительной.

«Могло произойти…» — послышалось ему в том, как она качнула головой, наливая себе еще чаю.

Снова присев, она углубилась в созерцание танца чаинок в светлой воде.

— Скажи-ка, Ванлинь, — произнесла, не поднимая глаз.

— Что?

— Зачем ты рассказываешь мне все это, ну правда? Твои соседи, твой приятель, сновидения о них… Чтобы убедить меня поехать с тобой на берега Байкала? Кстати, когда — через две недели, через три? Это так?

— Лучше бы через две, — тихонько сказал он.

— Лучше бы через две. Значит, две, понятно. То есть, очень скоро, хотя у меня, в чем ты, может быть, сомневаешься, запланированы дела, проекты, встречи по работе, вечеринки, множество вещей, о которых условилась со множеством друзей. Короче говоря, ты хочешь, чтобы я очень скоро все бросила и уехала с тобой за две с половиной тысячи километров отсюда…

— Там всего две тысячи, не больше, — скромно возразил Ванлинь, пожимая плечами.

— За две тысячи километров отсюда, без ясной цели, просто потому, что тебе приснилось какое-то озеро — не факт, что Байкал, нет, просто озеро, насчет которого ты убедил себя, что, во-первых, это был Байкал, а во-вторых, что тебе позарез нужно там побывать. И ты столько всего наговорил мне только потому, что не очень хочется ехать туда одному? Я правильно поняла?

Чэнь-Костлявый переступил с ноги на ногу, изучая мыски своей обуви.

— Похоже на то, — признал он.

Сюэчэнь поставила чашку и посмотрела ему в глаза.

— Послушай, Ванлинь, и скажи мне честно: тебе нужно, чтобы я дала тебе ясный ответ?

Чэнь-Костлявый немного поколебался. Холодный взгляд сестры смущал его. Сглотнул слюну.

— Знаешь, конечно… — он снова пожал плечами, — хотелось бы услышать…

Сюэчэнь бросила на него недоверчивый взгляд. Ей не удавалось понять, нарочно он так себя ведет или нет.

— Мне было бы очень приятно, если бы ты согласилась отправиться со мной, — продолжил он, надеясь задобрить сестру.

Она посмотрела на него устало. Самое невероятное, что этот придурок — ее старший брат.

— Итак, ответь, — попросил он, широко улыбаясь, — ты ведь составишь мне компанию?

Несколько мгновений она сидела, разинув рот и тараща глаза. Затем резко поднялась со стула.

— Ты это нарочно, — заключила она, выходя из комнаты.

Ванлинь с несчастным видом смотрел ей вслед, спрашивая себя, что же он не так сказал или сделал.

4. Второй сон Чэня-Костлявого, с эпизодическим участием кого-то постороннего

Чэнь-Костлявый проснулся и хрюкнул. Он совершенно не помнил, как и когда оказался там, где спал, почему раскалывается от боли голова и мучает ощущение, что его все бросили — и люди, и боги — на каком-то пляже, причем песок настолько черный, какого он в жизни не видал. Лежал он, похоже, на берегу просторной бухты с едва различимыми краями. Нужно сказать, что уже стемнело и тонкий серп холодной луны сбрызнул всё вокруг (вытащенную совсем рядом на берег лодку, гребешки волн, догонявших друг друга, несколько светлых валунов, которые он поначалу принял за крупных животных, тюленей или ламантинов, выползших, как и он сам, на берег) распушенным ореолом таинственности. Он удивился этому ощущению тайны, ведь раньше ему всегда удавалось сходу разгадать все увиденное в ночных фантазиях, а они были довольно высокого полета. Однако в этот раз не удалось. И это естественно, просто он не знал об этом — потому что одним из архитекторов той сцены сна Чэня Ванлиня, известного также как Чэнь-Крысиная-Мордочка, был я — Шамлаян. Он встал, небрежно потирая побаливающий затылок. Он совершенно не понимал, где очутился. И в какой день он попал.

Ветерок доносил незнакомые пряные запахи. К ним подмешивался привкус какой-то вони — вероятно, подсохших объедков рыбы и раздробленных ракушек. Стояла полная тишина, если не обращать внимания на мерные вздохи прибоя — почти надоедливые, весьма удачно подходящие для воссоздания образа вечности, и Чэня-Костлявого слегка ошарашила такая формулировка — слишком уж книжная, на его вкус. Потом он вспомнил, что в одном из предыдущих сновидений ему уже доводилось удивляться некоторым вроде бы собственным словам, произносившимся, однако, помимо его воли, как если бы вместо него говорил кто-то другой.

Стоя под лунной нитью накала, чувствуя себя черной тенью на черном фоне, в окружении скал и волн, продолжая потирать затылок, он попытался восстановить ход своих мыслей. Потихоньку пошел в противоположную сторону от валунов и отражавшегося от них слабого света, углубляясь в сгущающуюся тьму и понемногу привыкая к ней. Пляж оказался довольно узким, полоска черного песка простиралась меж двух пространств — между морем по правую руку и, по левую, табуном невысоких дюн, казавшихся скачущими в бесконечность, вершины у некоторых были украшены плюмажем из шелестящих растений.

«Знакомо ли мне это место? — спросил он себя. — Может ли это быть берег Байкала?»

Он сосредоточился, попытался позвать сестру, вернее — вызвать ее образ, чтобы сказала, узнаёт ли она эти места. Концентрируясь для этого, он заметил шум дорожного трафика у подножия своей многоэтажки в Пекине. В таком состоянии не следовало задерживаться надолго, иначе, чего он хотел избежать любой ценой, был риск проснуться, не разгадав тайну этого сновидения, которое так плохо подчинялось ему. На помощь сестры надеялся потому, что ему уже случалось пару раз попадать во сне в места, где она бывала, а он нет. Он призвал ее образ, но тот не явился, и эта неудача тоже показалась ему странной.

Двинулся дальше. Береговая линия вдалеке выдавалась далеко вперед — там, на самом краю, он заметил несколько неясных огней, вероятно, небольшого поселка. Везде вокруг царила непроглядная тьма, лишь тонюсенький месяц едва различимо отражался в гребешках волн. Но глаза его постепенно привыкли ко мраку, и теперь он шел вперед почти уверенно, хотя и не слишком заботясь о том, чтобы не споткнуться: он почти целиком погрузился в размышления — не только о причинах его появления здесь и самой природе этого «здесь», но также о сущности и авторстве собственных мыслей. Неожиданно в нескольких десятках метров он заметил какую-то черную груду, обрисовавшуюся на фоне черного неба: оказалось, это небольшой домик — вероятно, пустой, поскольку в нем не светилось ни огонька. Он ускорил шаг, надеясь все же найти там кого-нибудь или просто передохнуть и поразмыслить. Взошел по трем ступенькам на крыльцо и постучался в дверь — не запертая, она приоткрылась под легким нажатием пальцев.

5. Что после пробуждения Чэнь-Костлявый поведал сестре, в кои то веки слушавшей его с интересом

— Внутри там было темно и просторно, как в матке у свиньи, — рассказывал потом Чэнь Ванлинь своей сестре Сюэчэнь, — или как в лисьей поре, в стебле огромного бамбука, в панцире черепахи, во вспоротом брюхе буйвола, в покинутой могиле, в желудке Пагмаджав, и я спросил себя, откуда мне взбрела в голову эта цепочка сравнений, тем более что не знаю никогошеньки по имени Пагмаджав. И тогда же услышал чей-то шепот: «Не правда, Костлявый, ты с ней знаком».

Сюэчэнь вытаращила глаза:

— Кто это был?

— Пока не знаю, ты обожди немного. Во тьме передо мной стал прорисовываться некий силуэт — ему, похоже, и принадлежал услышанный мной голос. Мои глаза понемногу приспособились к темноте, и я понял: гам был тощий старик с морщинистой кожей, с голыми тонкими ногами, похожими на сухие сучья, одет он был в распахнутую щегольскую шубу из куньего или собольего меха, на плечи ему ниспадали длинные седые волосы. Он сидел на табурете перед угасшей печкой. Комната вокруг него и в глубину оказалась огромной — намного больше, чем можно было бы предположить, увидев этот дом на берегу снаружи.

— Я совсем растерялся от поворота, который приняло мое сновидение, — сказал Чэнь-Костлявый своей сестре Чэнь-Кротихе. Как правило, и ты это знаешь, я сам провоцирую большинство ситуаций и затем управляю ими, даже когда они вдруг выходят из-под контроля — мне всегда удается направить их в нужную сторону. Однако в том доме у меня было очень отчетливое ощущение, что участвую в игре, к которой не готов. Я не мог там ни с чем совладать. Попытался выйти на другой уровень сознания — тоже не получилось. Я был словно блокирован в этом незнакомом доме непонятных размеров, которые, к тому же, менялись с течением времени, в компании старика, с которым я не знал, что делать.

«Не говори так, Чэнь Ванлинь, просто ты еще не все знаешь».

— Чьи это слова, вот эти? — спросила Сюэчэнь, едва ли не впервые проявившая живой интерес к тому, что ей когда-либо рассказывал брат. — Это он сказал, тот старик?

— Я тоже так подумал, но нет. Обожди, говорю. Тому голосу я ничего не ответил. По мере того, как мои глаза привыкали к полумраку, я стал лучше понимать, какие же гигантские размеры имела комната, в которой я находился. Позади скелетоподобного старика, сидевшего на простом табурете, открывались перспективы, будто выскакивая из тени, мебели было много, и богатой, пролеты лестницы указывали путь к невидимым этажам, а огромные двухстворчатые двери вели в другие залы, где света было больше.

— Ну просто передний покой княжеского дворца, — попыталась съязвить Чэнь-Кротиха.

— Повсюду вдоль стен, — продолжил Чэнь-Крысиная-Мордочка, — кресла, мраморные столики, стулья с высокими резными спинками, лакированные шкафы с посудой, сами стены были украшены роскошными вышивками, изображающими старинные истории, которые мы взахлеб читали подростками, например — о павильоне Ли[12]

— А про Жэня и его лису там было?

— И «Жизнеописание Жэня»[13], и другие рассказы древних авторов. Во всяком случае, интерьер никоим образом не соответствовал домику, который я увидел на берегу. Это меня не особо удивило, ведь во сне мы легко принимаем такие противоречия. Удивило то, что несоответствие внутреннего вида наружному запланировал не я сам.

— Вы кто? — спросил я старика, который молча рассматривал меня.

— Ты можешь называть меня Ху Линьбяо, — сказал он костяным голосом. — Хотя в иных краях меня зовут где Сюргюндю…

Он был странно неподвижен. «Словно мумия», — подумал я.

— …где Кощеем Бессмертным или Бабой Ягой, где Шошаной Стивенс или…

— Так это вы нашептывали мне дурацкие комментарии?

Прервав перечисление своих имен, он непонимающе уставился на меня.

— Ну там, непрошенные подсказки, неуместные сравнения.

Я вдруг почувствовал себя мужественным и сильным. Вот точно в этот момент стал немного похож на Богарта[14] в «Касабланке» — только повыше, конечно.

Сюэчэнь раздраженно тряхнула головой.

— Ты недооцениваешь меня, Чэнь Ванлинь, — сказал старик. — Подсказывал тебе, наверное, Шамлаян-Сопляк.

— Не думаю, — ответил я самоуверенно. — Не знаю я никакого Шамлаяна.

— Это не важно, — сухо бросил Ху Линьбяо, — он-то тебя знает, и я знаю. Он, скажем, вмешался в пару твоих снов, чтобы привести тебя ко мне. На вот, взгляни.

Он протянул мне фотографию в рамке. Показывала она берег озера с задремавшей на берегу молодой полной женщиной.

— Это из моего вчерашнего сна, — сказал я.

— Из какого еще вчерашнего сна? — спросила Сюэчэнь.

— Точно, я же тебе не рассказал… Приснился берег какого-то озера.

— С молодой толстухой?

— Да, озеро показалось очень древним, — попытался увильнуть Чэнь-Костлявый, не считавший необходимым вдаваться в некоторые детали того сновидения. — Потому-то я и завел потом с тобой разговор о Байкале.

— Это я знаю, — просипел Ху Линьбяо. — Ты хотел съездить туда, так отправляйся. Но присмотрись к снимку внимательнее.

Я посмотрел на фотографию снова и не нашел ничего такого, чего бы уже не видел во сне: огромное синее озеро в окружении усеянных белыми и желтыми цветами неохватных зеленых просторов, напоминающих роскошные ковры, сотканные самыми искусными мастерами Сучжоу.

— Что за чепуху ты несешь? — засмеялась Сюэчэнь. — Разве в Сучжоу есть ковровые фабрики?

— Не знаю, это не я сказал. Наверняка, этот Шамлаян-Сопляк, о котором он упоминал. А еще, — продолжил Ванлинь, — там был силуэт молодой уснувшей женщины.

— Верно, — сказал старик, — это и есть Пагмаджав. Вот видишь, ты с ней знаком. И знаком довольно близко, я полагаю…

— Даже так? — изумилась Сюэчэнь.

— Ну, если хочешь знать, то да, — вывернулся Ванлинь, которому не хотелось слишком распространяться на тему различных способов знакомства с молодыми спящими женщинами.

— Ты хочешь отправиться туда, — повторил Ху Линьбяо, — так поезжай. Но на обратном пути навести твоего двоюродного брата — Отгонбаята.

— Амгаалан, — прошептала Сюэчэнь с глазами, утонувшими в бесконечности, — я его почти не помню… Все эти имена, — обнаружила вдруг она, — они ведь монгольские. Я и не подозревала, что сны ты смотришь на монгольском…

— Я и сам не замечал до этого момента. Не знаю уж, каким образом, но все происходит так, как будто на меня воздействуют извне, направляют мои сны в эту сторону.

— Так оно и есть, — одновременно подтвердили мы, что значит — Ху Линьбяо и я, Шамлаян.

— А если я не хочу подчиняться? — мой голос сорвался на крик от возмущения поворотом, который принял этот сон. — В моем имени содержится слог «ван» — «король», wang может значить также «тигр». Сожалею, дедуля, но я не обязан повиноваться какому-то «лису» — если только вы и вправду носите фамилию Ху.

Старик и на миллиметр не сдвинулся с того момента, как я вошел в этот зал, разве что дал мне и вскоре забрал фотографию. Он продолжал рассматривать меня в полутьме, и я в его молчании и неподвижности ощутил укоризну.

— О чем ты, Чэнь Ванлинь? — спросил он спокойно. — Тебе хорошо известно, что слог wang может также означать и смерть, и исчезновение. К тому же, нельзя не учитывать, что второй слог твоего имени, «линь», — «разношерстное существо»…

— Ага, с головой дракона, торсом льва, хвостом быка, лапами петуха, рогами лани, — нарочито продекламировала Сюэчэнь. — Он тебя за невежу принимает, что ли?

— …что, в твоем случае, означает человека в его развитии, с которым, кстати, следует еще определиться. Я здесь именно для этого.

— А затем, — сказал сестре Чэнь Ванлинь, — возможно, потому что я ему наскучил, или потому что он решил, что сказано уже достаточно, или по любой другой причине, но только не потому что это я так решил, — старик исчез, как будто улетел на молнии.

— Ну прямо как во сне, — сыронизировала Сюэчэнь.

— Что-то вроде того. Он сидел там, а спустя мгновение — фюить — и табурет пустой. Меня это вовсе не удивило и не обидело: в сновидениях такие вещи происходят часто. Однако в этот раз, в отличие от предыдущих, я сам к этому был не причастен. Тогда я окинул взглядом на прощание тот огромный зал, задумался, не пойти ли вперед и исследовать весь этот дом…

«Сделаешь это в следующий раз, Чэнь Ванлинь».

— …но все же передумал, сказав себе или позволив сказать мне, что лучше оставить эту затею на следующий раз — если только ко мне вернется способность управлять некоторыми снами и если у меня при этом еще будет желание вернуться туда.

«Если понадобиться, я все устрою для тебя, Чэнь Ванлинь».

— Зацепился взглядом за одну из вышивок неподалеку от меня — на нее падал издали слабый свет от канделябра на девять свечей. Изображала она историю Цинь Шу…

— Цинь Шу из Пэй, из «Сада чудес»? — живо спросила Сюэчэнь. — Тот, что зашел однажды в незнакомый дом и обнаружил там молодую женщину, она согласилась приютить его на ночь, подала ужин и провела с ним ночь, лаская его тысячью способов, используя тысячу эротических ухищрений, после чего они наутро распрощались, а когда Цинь Шу обернулся, чтобы взглянуть последний раз на дом, в котором пережил восхитительное приключение, то понял, что провел ночь в заброшенной могиле, соединенной через систему нор с подземным миром, а та молодая красотка оказалась лисой? Эта история была там?

— Именно эта, — сказал Ванлинь. — Итак, я вышел и снова очутился на берегу. Пошел вперед, сам не понимая, в каком направлении должен двигаться в ожидании пробуждения или, почему бы нет, подсказки от этого проныры, Шамлаяна-Сопляка. Но ни того, ни другого не последовало. Пройдя десяток шагов, я обернулся и увидел — попробуй догадаться…

— …заброшенную могилу, — закончила за него Чэнь Сюэчэнь.

6. Продолжение истории Чэня Ванлиня, записанное частично им самим

«Что больше всего заинтересовало и удивило Чэнь Сюэчэнь в рассказе Ванлиня о его сне, так это то, что брат впервые не стал строить из себя псевдо-режиссера собственных сновидений и тем самым признал, что может, как любой нормальный человек, не слишком уж доверять их содержанию и восхищаться их зрелищностью. Она продолжала думать, что, по большому счету, Ванлинь — парень явно с приветом, не так уж далекий от сумасшествия, к счастью, не буйный — пока, но если он согласился, что сны у него бывают неуправляемыми и непредсказуемыми, это давало легкую надежду на возможное в будущем выздоровление. К тому же, случилось так, что Чэнь Ванлинь принял решение отказаться от режиссуры снов и твердо держался его. Когда сестра спрашивала, не возвращался ли он в домик, бывший одновременно дворцом и могилой, не встречался ли снова с тем тощим стариком, фамилия которого похожа на слово „лиса“, не заходил ли в другие залы того дома, не слышал ли новых комментариев от Шамлаяна-Сопляка, который вмешивался в сюжеты его сновидений, он отвечал, что уже бросил развлекаться снами, и взмахом руки показывал, что не желает больше слышать разговоров обо всем этом. Таким решением он явно пытался по-новому засвидетельствовать свое превосходство — доказать сестре, что обладает способностью укрощать самую неукротимую часть себя — фонтан своих снов, и это раздражало Чэнь Сюэчэнь. Она-то с детских лет не могла ничего поделать с бесконечным потоком бессмысленных и бестолковых ночных видений, а после гибели родителей напрочь утратила способность видеть сны, поэтому она вскоре потеряла всякий интерес к этой истории — так же, как я», — произнес устало Чэнь Ванлинь, перечитав предыдущие слова, и стер весь этот абзац.

После того сновидения Ванлинь действительно пытался подробно рассказать о странном приключении, которое он пережил. События он излагал то от своего имени, то от третьего лица, переключал повествование от одного к другому, чтобы пересказ выглядел более остроумным и замысловатым, при случае давал слово и третьему рассказчику — тому самому Шамлаяну-Сопляку, потом четвертому — старине Ху Линьбяо, а иногда и пятому, почему бы нет, если уж так нужно, — своей сестре Чэнь-Кротихе, не особо заботясь о связности истории, должной сложиться в итоге. Параллельно он начал рассказывать другую историю — о молодой задремавшей толстухе, которую он встретил в своем эротическом сне и которую Ху Линьбяо представил ому под именем Пагмаджав. Все-таки Чэнь Ванлинь был писателем, даже если его сестра всегда смеялась по этому поводу. Скажем, был начинающим писателем, но все же писателем.

— Чем занимается палач? — спрашивал он порой у Сюэчэнь, когда та иронизировала над его призванием. — Он казнит приговоренных, и за это общество признательно ему. Чем занимается мясник? Расчленяет туши и продает мясо, за это его и ценят. А чем занимается писатель? Пишет и публикует тексты, и уважают его именно за это. Как раз этим занимаюсь и я, следовательно — я писатель, — заключил он, — и незачем хохотать, словно филин.

Чэнь Сюэчэнь на это отвечала ему свысока:

— Во-первых, филины иногда еще и плачут, это зависит у них от настроения, а во-вторых, палач и мясник своим ремеслом зарабатывают себе на жизнь, а тебе до этого ой как далеко.

— Разве можно сравнивать платные услуги и призвание художника? — обижался он, — ты ни вот столечко в этом не просекаешь, займись-ка лучше своим счетоводством — в цифрах ты хоть что-то понимаешь.

— Да не проблема, — отвечала Сюэчэнь, — смогу заработать и цифрами. Математика — наука точная, не чета твоим вздохам и каракулям.

«Писатель я или нет, но два моих рассказа напечатаны в уважаемых журналах, — размышлял он иногда. — А это все же о чем-то говорит».

«Ничего это не значит, — думала она в ответ, — если о чем и говорит, то лишь о том, что в редакциях там работают твои собутыльники, вот и все», — и снова окунала нос в сухие учебники с витиеватыми математическими формулами.

«Они не более витиеватые, чем дебри многих твоих фраз», — огрызнулась она, не размыкая губ.

«Откуда тебе знать, ты же их не читаешь?» — мысленно пробурчал он.

Ванлинь изучал историю литературы и каллиграфию, а на скромную жизнь себе зарабатывал, давая частные уроки в престижных районах города детям богатеньких родителей, его сестра тоже занималась репетиторством, давала уроки математики — зачастую тем же детям, что и он. Этих заработков плюс денег, которые оставили им родители, хватало на прожитье — без шика, но и без реальных трудностей.

«Кстати, пора мне собираться, — подумал Чэнь-Костлявый, сохранил на компьютере эти только что дописанные строки и встал из-за стола, — время уже подходит. Семья Ван живет в часе с лишним езды на автобусе. А поскольку малыш У не слишком даровитый, повозиться с ним придется не меньше часа. Всего, значит, потрачу три. Между прочим, на мой личный взгляд, дурацкое прозвище Крысиная-Мордочка совершенно не соответствует мне, хотелось бы избавиться от него хотя бы в будущем», — сказал он, причесывая перед зеркалом чуб, часто падавший ему на правую бровь. Приглаживая непослушную прядь, он заметил некоторое свое сходство с Джорджем Клуни[15], когда тот снимается без помады для волос — как в фильме «О, где же ты, брат?», который он видел недавно в киноклубе.

7. Любезная госпожа Ван рассказывает Чэню-Костлявому о Сибири и о норе

Чэнь Ванлинь шагал по проспекту, запруженному едва ползущими в собственном смраде автомобилями, между которыми пыталась просочиться армия велосипедистов, и его легкие наполнялись двуокисью углерода — казалось, он мог даже различить частички сажи, танцующие или спокойно парящие во мглистом воздухе. Когда ему наскучило сидеть в пробках, созерцая других пассажиров, занятых играми на мобильниках и музыкой из наушников, тем более что свой MP3-плеер он забыл дома, он решил выйти из автобуса и вот уже более получаса шел домой пешком. Проследовал по выезду на параллельную дорогу, прошел под демонтируемым мостом и, когда уже собирался повернуть направо, на чуть менее шумную и широкую улицу, ему вспомнился тот самый сон (после него прошла уже неделя), и он вдруг понял, что монгольские имена, которые упоминал старик — например, имя его кузена Амгаалана, — как-то связаны с тем, что самого старика зовут Ху, а это слово означает, конечно, лису, но в то же время и варваров из северных степей, то есть монголов. За всем этим ощущалась определенная логика. Чэнь-Костлявый подумал, что занесло его в то сновидение не совсем помимо его воли, он сам что-то искал там. Некоторым образом он все же управлял, пусть тайком от себя самого, событиями сна или, по крайней мере, высказываниями того, кто якобы создал тот сон. Власти у старика там было не больше, чем он, Чэнь-Костлявый, в минуту сковавшей его загадочной слабости вызванной, возможно, авитаминозом, нехваткой в организме, например, железа и магния, которые влияют на протекание снов, — согласился сам ему передать. Просветленный, он решил позволить себе снова видеть сны — начиная с этого же вечера.

— Значит, вы хотели бы повидать Сибирь? — дружелюбно спросила госпожа Ван, наливая ему в чашку красного чая. Время урока только что вышло — как и всегда с малышом У, дело двигалось туго: он старательно оставался глухим к самым прекрасным стихотворениям, пропускал мимо ушей правила стихосложения, не замечал изящных созвучий и образов. Ванлинь сообщил его матери, что, вероятно, не сможет приходить для занятий в следующем месяце, поскольку планирует отправиться в путешествие.

— Да, а затем или перед этим — я еще не решил — собираюсь навестить двоюродного брата в Монголии.

— Ах, так у вас есть кузен-монгол?

«Я же только что вам это сказал», — подумал он. Но любезно, даже услужливо ответил:

— Да.

— Мы с мужем немного знаем Сибирь, особенно Уссурийский край. Вы не туда собираетесь?

— Не совсем, — сказал Ванлинь, пригубив обжигающего чая. — Мне бы, скорее, хотелось посмотреть на Байкал.

— О, там тоже очень красиво, особенно на восточном берегу. Муж когда-то ездил туда, в Баргузинский заповедник, с экспедицией. Вы же знаете, он этнолог, а при случае еще фотографирует животных в дикой природе. Места совершенно безлюдные, обитают там только звери и несколько ученых — они живут там, словно отшельники, — добавила она с усмешкой. — Вообще, там чудесно. И на Ольхоне[16] — у западного берега — тоже. Бывали там?

— Нет, — сказал Ванлинь, — еще ни разу не был за границей.

— Ничего себе… Что ж, Сибирь вам непременно очень понравится, не сомневаюсь. Особенно, если любите величественную девственную природу. Один поедете?

«Вас это не касается», — подумал Ванлинь, однако ответил, улыбнувшись как можно приятнее:

— Скорее всего.

— Это замечательно. В вашем возрасте просто необходимо пережить подобное приключение: потом может оказаться слишком поздно. Моему сыну, когда вырастет, тоже там понравилось бы, я надеюсь.

«Вряд ли он пойдет по этой дорожке», — подумал Ванлинь, повернув голову к ребенку, который совсем не обращал внимания на их беседу: он слишком был занят лихорадочными манипуляциями с двуручным пультом PlayStation, с головой погрузившись в беспощадную схватку между двумя урчащими монстрами.

— Я уверена, у него в генах любовь к диким просторам, — продолжила госпожа Ван: — его отец зачастую неделями пропадает где-то, наблюдая за животными, а его дед, Ван Жэньтао, был страстным охотником, он жил неподалеку от северной границы, возле Хаэрбиня (Харбина). Частенько забирался, выслеживая дичь, в глухие дебри. Он, кстати, пропал в Сибири — уже много лет назад.

— Пропал?

— Да, это невероятная история: его обнаружили лишь спустя несколько недель после исчезновения — мертвым, в чем мать родила, скрючившимся в какой-то норе, которую он сам же и вырыл, представляете себе?

Ванлинь, собиравшийся отхлебнуть глоток чая, замер с чашкой на пол пути, словно его поразила какая-то мысль. Со странным выражением лица он уставился на очаровательную госпожу Ван — вернее, на некую точку далеко позади нее.

— Да, знаю, — сказала она понимающе. — Это все очень странно, правда? Мы до сих пор спрашиваем себя, от какой опасности он искал спасения в той норе…

Несколько часов спустя Чэнь-Костлявый пересказал этот разговор своей сестре Сюэчэнь, когда та вышла из ванной после душа. «Она действительно красива», — подумал он, взглянув на ее стройную фигуру с длинными мокрыми волосами, обернутыми полотенцем в шиньон на голове.

— Ну и что ты думаешь о гибели свекра госпожи Ван?

— Я? Ничего, — ответила Чэнь-Кротиха, энергично вытирая волосы.

— Все же эта история с норой… — продолжил он с озадаченным видом, — ведь именно так умер и наш дедушка Эдвард, разве нет? Вспомни, что рассказывал нам отец: он работал геологом и однажды исчез в тайге — где-то в восточной Сибири. Обнаружили его спустя много времени почти утратившим память — под Владивостоком, в лечебнице, куда он сдался по собственному желанию. А потом он снова исчез — нашли глубоко в лесу мертвым, скрючившимся в норе, которую он выкопал сам. Точно так же, как потом свекор госпожи Ван.

— Значит, наш дедушка основал свою школу, вот и все, — сказала Сюэчэнь, доставая фен для волос.

Она включила его, и квартиру наполнил шум струи горячего воздуха, по вскоре выключила, словно ее колола совесть.

— Так от чего же они прятались? — пробормотал Чэнь-Костлявый.

— Нет, серьезно, — продолжила она, — какой вывод ты можешь сделать из этого совпадения? Никогда нельзя точно знать, что происходит в мозгах у людей. Человек вдруг слышит первобытный зов джунглей, ощущает страх открытых пространств, желание удрать из тисков своей жизни и всякое вроде того… Такие люди уходят, и никто их больше не видит. Они строят убежища для себя. А потом умирают. Я бы сказала, это красивая смерть. Смерть, выбранная человеком на собственный вкус.

Вслед своим словам она снова включила фен, и ее волосы вспорхнули во все стороны.

8. Раскрывается пристрастие Чэнь Сюэчэнь к романам определенного типа, а также ценная информация, которую Чэнь Ванлинь почерпнул из книг совсем другого жанра

Чэнь Сюэчэнь вовсе не была бесчувственной девушкой, которой хотела выглядеть во что бы то ни стало. У нее легко брызгали слезы из глаз и сердце переполнялось сочувствием — особенно, при чтении. Она рыдала в финале Sense and Sensibility, когда Элинор Дэшвуд, обычно очень сдержанная, расплакалась от счастья, узнав, что Эдвард Ферраре вовсе не женат, как она думала, на Люси Стиле и, следовательно, может пожениться с ней самой. Она ревела в финале The Mill on the Floss, когда Мэгги Талливер и выгнавший ее из дому родной брат Том, успев помириться, вместе тонут, обнявшись, па реке во время наводнения. Она то плакала, то дрожала от страха, читая Wuthering Heigths, оплакивала восхитивших ее благородных героев Great Expectations, не могла сдержать слез над страницами Jude the Obscure или Tess from the Urberville[17]. Ведь Чэнь Сюэчэнь, уже успевшая впитать в себя классическую китайскую культуру, в последние два-три года не читала ничего, кроме солидных учебников математики и английских романов, причем самых лучших. Возможно, именно поэтому она была так строга к поползновениям брата пробиться в большую литературу.

— Не сравнивай меня, прошу, с Томасом Харди[18], — говорил он ей иногда, — это была бы неравная схватка. Полистай лучше современных авторов и сравни с ними — тогда у меня еще будет шанс.

— Не-а, — дерзила она. — Ты уж прости, но тебе и до них далеко. Впрочем, это естественно, — добавляла она как бы примирительно, — ты ведь делаешь только первые шаги.

Порою она ощущала угрызения совести за то, что держится с братом слишком жестокосердно. Тогда она пыталась проявить интерес к его писанине, и следовал такого рода диалог:

— Что там с твоей монгольской историей — продвигается?

— Ну, как бы тебе сказать… Помаленьку.

Или же такой:

— Как у тебя с арктической эпопеей — далеко уже забрел?

— Да я уж забросил ее: не знал, чем завершить.

И т. д. Так проявлялась высшая степень сочувствия, на которое она была способна по этому поводу.

— На следующей неделе я уезжаю, — сказал однажды сестре Ванлинь. — Сутки на поезде до Улан-Удэ, оттуда доберусь до Байкала. Я зарезервировал дом в маленьком поселке — называется Давша, это на правом берегу: остановлюсь там на четыре-пять дней. Назад поеду через Улан-Батор — навещу Амгаалана.

— И что ж ты будешь делать в той дыре на берегу?

— Посмотрим. Буду писать, дышать чистым воздухом, прогуляюсь по окрестностям — там, говорят, потрясающая дикая природа. Ты точно не хочешь поехать вместе со мной?

— Вот если б ты пригласил посетить Девоншир, я бы не отказалась. В Сибирь что-то не хочется. Можно узнать, что тебя туда тянет — кроме тех твоих идиотских снов?

— Ничего другого, сестренка. Именно те идиотские сны: для меня они достаточно убедительны.

В последнее время Чэнь-Костлявый много думал о своих снах, о том, почему с некоторых пор не всегда удается удерживать их под своим контролем. Прошло уже дней десять, как он снова разрешил себе видеть сны, и за это время никто в них вроде бы не вмешивался. Правда, нужно признать, сны теперь были не очень-то интересными, к тому же плоскими, лишенными ярких убедительных деталей — просто пережевывались события, увиденные или услышанные накануне, к ним прибавлялись бесформенные неясные образы, из всего этого память сама сучила нить повествования, которая, впрочем, сразу же распадалась, как только он пытался пересказать сновидение. Однако убеждение, что даже в таких снах заложен некий смысл, у него не исчезло. В библиотеке он взял серию книг о функциях сновидений в человеческих сообществах от истока времен и отыскал там несколько особо интересных фрагментов в главах, посвященных практикам шаманизма. Там говорилось, что сибирские племена — например, эвенки и буряты — видят в факте бегства кого-нибудь в тайгу указание, что лесной дух намерен сделать в будущем этого человека шаманом. Ванлинь и Сюэчэнь никогда не видели своего деда, Эдварда Чэня, однако Ванлинь знал, что тот, хотя сам он жил обычно в Гонконге, по матери был эвенком[19]. Возможно, и он подчинился призыву, слышному лишь ему одному, зову избравшей его дикой природы, которому вверил себя и благодаря которому он мог или даже был обязан стать шаманом. Ванлинь также вычитал, что «избрание» шаманом могло происходить тремя различными способами: в результате его личного поиска, стихийного призвания (как в случае с его дедом) или путем наследования профессии. А в этом последнем варианте передача шаманских способностей происходит обычно через поколение. Следовательно, он мог каким-нибудь таинственным образом унаследовать эти способности от своего пропавшего в тайге деда.

«Конечно, — подумал Ванлинь, — существует еще Сюэчэнь, однако самое мягкое, что можно сказать о ней по этому поводу, — мистика не входит в круг ее основных интересов. Кроме того, остался еще один внук, но о нем почти ничего не известно: брат отца с очень давних пор жил в Нью-Йорке, и у него там родился сын, он намного моложе нас с Сюэчэнь — еще совсем, наверное, ребенок. Нет уж, если кто и является наследником шаманского мастерства, к которому ощутил призвание наш дед, так это я. Разве не доказывает это моя способность управлять снами, а в последнее время еще и слышать в них чужие сны?»

Самым обычным признаком избранности, говорилось в книгах, как раз и были сны — причем, в целом они там рассматривались, как особый язык, как мост на «тот свет», то есть в мир духов. Научиться управлять снами и означает овладеть своим призванием. Путаные, слишком личные или обыденные сны может видеть каждый. О наличии шаманских способностей свидетельствуют только «хорошие» сны — те, что позволяют заглянуть в иной мир. Некоторые из этих сновидений могут быть чудовищными: тело спящего там рвут на части, дробят, разбирают по косточкам, душа его проходит через испытания, которые определят его способности, закалку, посвящение. «Пока что со мной такого не было, — подумал Ванлинь, но ждать, наверное, осталось недолго». В других же снах появляются шаманы-проводники, контролирующие ход сновидения и направляющие спящего в нужную сторону. «Как раз это случалось и со мной в последнее время». Очень важными предвестниками посвящения являются также эротические сны, причем особа, доставляющая вам в сновидении сексуальное удовольствие, сама является шаманом либо вашим будущим духом-помощником. Она станет вашим проводником, нужно следовать ее указаниям. «Все сходится, — сказал себе Чэнь-Костлявый, — вот, оказывается, почему в мои сны проникали чужие голоса, вот почему я встретил ту молодую толстую женщину и почему тощий старый лис показал мне потом ее фотографию. Значит, я должен слушаться ее приказаний».

На следующее утро Сюэчэнь стремительно вошла в комнату брата и без спросу плюхнулась на край его постели:

— Ванлинь, сегодня ночью я видела сон!

Он все еще дремал, поглощенный сновидением без внятного смысла.

— Ты чего? — пробурчал он. — Который час?

— Десять утра. Говорю же тебе — я видела сон. Такого не случалось уже много лет. Я сидела за столом с Эмили Бронте по правую руку и Шарлоттой напротив нее[20]. Держались мы все трое очень сдержанно. Потом подошли Энн и Патрик, постояли рядом с нами, улыбаясь, и снова ушли. Патрик очень похож на Шарлоту, сидевшую почти напротив меня: удлиненное лицо с тонкими чертами, каштановые волосы. Я сказала Эмили и Шарлотте, что и спустя век, и спустя два их у их романов все еще будет много читателей, у романа Энн тоже, хотя и меньше. Вот.

— И… всего лишь?

— Всего лишь? Да это же мой первый сон за много лет! Ты понимаешь?

Взволнованная до невозможности возвращением сновидений, она схватила брата за плечи и расцеловала в обе щеки.

— Я приготовлю тебе чаю, — сказала она, вскакивая с кровати.

Чэнь-Костлявый протер глаза, откинул пятками одеяло, опустил ноги на пол и, зевая, подумал, что сны сестре следовало бы видеть чаще. В своей полосатой пижаме и со всклокоченными волосами он показался себе похожим на Кларка Гейбла[21] — без усов, в фильме Фрэнка Капры «Это случилось однажды ночью». «Уши у него больше моих, — подумал он, — но вообще в этом что-то есть, наверняка».

— Я тоже видел сон, — сказал он Сюэчэнь, входя в кухню. — И знаешь, я снова облажался. Такое было впечатление, что снами мне больше не управлять. А это все-таки обидно — потерять контроль.

Чэнь-Кротиха выдвинула вперед губу и, одновременно, плечи, с холодным видом сказала:

— Ну да, конечно, ты же рулишь снами, а я и забыла, прости.

— Я был где-то в Англии, — сказал Ванлинь, пропустив мимо ушей ее реплику, — на просторном лугу, перед куском брезента, лежащим на склоне пригорка. Приподнял брезент и увидел дыру в земле — черную и сырую, как влагалище у самки яка, и это сравнение меня самого удивило, ведь никогда в жизни не видел яков. И услышал: «Если тебе нужны пояснения, Чэнь-Костлявый, такая ячиха есть у дяди Омсума».

— Кто это сказал? — спросила Сюэчэнь. — Тот мальчишка, забыла уже имя?

— Не сомневаюсь, — сказал Ванлинь. — Но я продолжил смотреть сон, стараясь не обращать внимания на эти подсказки извне или из каких-то внутренних глубин, не известных мне. Спустился в ту рыхлую вагину. Там был маленький коридор, выкопанный во влажной земле, потом другой, под прямым углом к первому, потом третий — он переходил в более широкую и высокую камеру, в которой лежало обернутое в белые пеленки маленькое скрюченное тело — младенец, ясное дело.

«Это он, Ванлинь, это Ёсохбаатар-Девятый, на поиски которого — в другом обличии, конечно, — ты вскоре отправишься. Да, именно его предстоит тебе разыскать».

— Что, опять? Как же его, все-таки?..

— Шамлаян. Да, но он был не один. Мне показалось, я расслышал также костяной голос старика Ху Линьбяо. Едва я запомнил то имя, как сновидение оборвалось — без моего согласия, сон стал пустым, без картинок, тут вот ты и пришла.

— Не очень-то он убедительный, твой сон. Ты на днях упоминал нору в Сибири, а я вчера — Англию, вот оно и связалось.

— Может быть. Но все-таки, я опять слышал подсказки, новое монгольское имя. Сам пока не все понимаю, однако мне кажется, что внутри меня что-то происходит. Не знаю, что бы это могло означать.

Они выпили некрепкого чаю, слушая новости по радио. Потом Ванлинь поднялся, поставил чашку в раковину и ушел в свою комнату. Спустя несколько мгновений он вернулся и протянул Сюэчэнь большой коричневый конверт.

— Прочти это, когда я уеду. Это начало истории. Надеюсь, тебе понравится. Только не сравнивай ее, прошу, с Pride and Prejudice[22].

9. Чэнь-Костлявый закусывает пельменями и утиными лапками, слушает разговор о политике, сам в нем, однако, не участвуя, и переживает краткий приступ хандры

На следующий день Чэнь Ванлиню давать уроков не было нужно. День и квартира были в полном его распоряжении: Сюэчэнь отправилась в Сичэн (Западный район города) к подружке подтянуть математику у ее племянницы. Он воспользовался случаем, чтобы спокойно поработать — продолжить хоть немного повествование о Пагмаджав, которую ему приятно было изображать терзаемой насмешками ее младшего двоюродного брата, Шамлаяна, — по его поводу он остановился на мнении, что мальчишка — шаман, еще не осознавший свое призвание. Параллельно Ванлинь рассказывал о себе самом, при этом размышляя, удастся ли ему устроить однажды встречу — где-нибудь не во сне — обоих главных персонажей — Пагмаджав и его самого.

К полудню он проголодался, открыл холодильник и не обнаружил ничего, чем хотелось бы наполнить желудок. Ему хотелось пельменей с мясной начинкой, молодой капусты с соевым соусом, утиных лапок, запеченных с мёдом, и пива, однако на полках увидел лишь бутылку молока, миску вчерашнего риса, кастрюльку с супом из водорослей и подсохший кусок рыбы, приготовленной с имбирем. Вспомнив, что лучшие утиные лапки в Пекине, если не во всей стране, подают в ни чем другим не примечательной харчевне неподалеку от дома, на проспекте Чунвэньмэнь Сидайцзе, он переоделся, натянул кроссовки Nike и отправился туда. Над городом, словно пушистая и немного липкая перина, висела серая дымка, причем трудно было решить, то ли это копоть от автомобилей, то ли испарения жаркого дождливого лета, то ли, скорее всего, то и другое вместе. Он ускорил шаг, торопясь занять свободное место за столиком в компании какой-нибудь пары завсегдатаев, быстренько поесть и затем вернуться к своему компьютеру.

Хозяин заведения выставил несколько столов на тротуар — к счастью, достаточно широкий в этом месте, что позволило заслонить их от потока автомашин кадками с густыми кустами бирючины. Ванлинь взял с соседнего столика газету и прочитал статью, посвященную знаменитому частному детективу по прозвищу Цзо Ло, то есть Зорро, который, позаимствовав имя у лиса в маске[23] из комиксов, занимался спасением молодых женщин, насильно проданных собственными семьями для женитьбы бедным крестьянам на юге страны, — зачастую они страдали от побоев и жили под замком, некоторые призывали его на помощь, и он без колебаний похищал их, не взирая на риск погони и расправы. Чэнь-Костлявый уже собирался сказать себе, что этот Цзо Ло мог бы стать недурным персонажем для его романа, но тут заметил за одним из столиков, уставленным полупустыми тарелками и пивными бутылками, своего друга Шан Цзиньвэя, у которого когда-то квартировал, — тот обедал в компании Анны-Лоры де Шуази-Легран и Пьетро Савелли — молодой пары с Запада, уже лет десять жившей в Китае, и еще двух незнакомцев. Все они впятером шумно дискутировали, так что Ванлинь не осмелился встревать. Анна-Лора и Пьетро были довольно известными в нашем районе особами: несколько лет назад власти взяли их под наблюдение, потому что те заинтересовались политикой. Понимая, что находятся на краю ареста по обвинению в антиправительственной агитации, молодые люди мудро решили на время исчезнуть и вернулись в Пекин только через два года. Ванлинь иногда виделся с ними раньше, когда жил у Шан Цзиньвэя, которому оба европейца были идеологически близкими, особенно что касается поддержки Фань лань лянь мэна — «Синего альянса», виртуальной политической партии, основанной в Интернете, под флагом которой независимые кандидаты пытались совершенно легально, хотя и с многочисленными случаями преследования со стороны полиции, участвовать в различных избирательных кампаниях на местном уровне. У них тогда зачастую полыхали долгие дискуссии, к которым Ванлинь присоединялся лишь изредка, показывая тем самым, что у него нет явно выраженных политических предпочтений. Точка зрения у него была простая — слишком простая, как ему тогда говорили приятели: он не очень-то высоко оценивал коммунистический режим былых времен и открыто ненавидел мафию капиталистов, правящих страной в наши дни с благословения обновленной власти коммунистов. Уважение у него вызывал один лишь Мао Цзэдун благодаря его историческим заслугам и величию, которое при нем вернул себе Китай, однако он пришел в ужас, прочитав почти целиком одну книгу о периоде «культурной революции»[24]. Отец у Ванлиня был гонконгцем, мать монголкой, он приехал в Пекин в середине 1970-х, она пятью годами позже, обоим не пришлось на собственной шкуре вполне испытать потрясения чудовищной предыдущей эпохи. К тому же, родители почти никогда не говорили дома о политике. Однако Ванлинь интересовался историей и был неплохо начитан. Короче говоря, себя он считал сторонником прогресса — аполитичным, но не совсем уж темным, и это определение просто бесило некоторых его друзей.

Беседа пятерки молодых сотрапезников протекала весьма оживленно. Оба европейца и Шан Цзиньвэй приводили примеры из китайской истории последних двадцати лет, упоминали студенческие волнения в 1989-м[25], условия труда рабочих, свободу прессы и мысли, подводя в общем итоге к необходимости изменить саму природу существующей власти. Двое других возражали, что сами хорошо знают обо всем этом, но против поспешных выводов, причем один из них даже признался, что ему не всегда удается составить собственное определенное мнение на счет таких сложных тем, как свобода мнений или не зависимое от властей профсоюзное движение, однако склонен полагать, что есть гораздо более неотложные и важные проблемы — расширение свободы делать деньги и покупки или борьба с нищетой и коррупцией, и решение их не обязательно связано — по крайней мере, в Китае, — уточнил он, — с введением многопартийности или с появлением свободных профсоюзов. Тем не менее, он готов был признать, что стране нужны перемены — впрочем, она уже меняется: достаточно посмотреть вокруг себя. Однако этот процесс должен проходить на китайский манер и с китайской скоростью, то есть с необходимым и достаточным для такого процесса ритмом.

— Система власти в Китае пропитана многотысячелетней традицией — подхватил второй, адресуя свой пыл обоим европейцам, — в ваших странах она совершенно другая. Заменить политический режим можно в один миг, достаточно устроить революцию — что и сделал, например, Мао. Однако природа самой власти осталась точно такой же, какой она была в эпохи Тан, Мин, Цин[26], под властью коммунистов и современных капитало-коммунистов: авторитарной и диктаторской. Никто, абсолютно никто ее не менял. Безусловно, когда-нибудь все станет иначе, но только не путем насильной замены табличек на высших органах власти Китая другими, с надписями по образцу западной системы управления государством.

— А как же права человека? — спросил Пьетро.

— Личные свободы? Избиения оппозиционеров? — тихим эхом продолжила Анна-Лора. — Бесконечные вызовы на допрос тех, кого записали в диссиденты? Годы лао цзяо, перевоспитания интеллигенции физическим трудом, — она перешла на шепот, — в лагере Дафэн[27]и других колониях, где политзаключенные содержатся вместе с уголовниками, и при этом обращаются с ними более жестоко? До каких пор будет все это продолжаться?

Оба незнакомца сокрушенно вздохнули в знак согласия.

— Перемены коснутся и этого, — отвечали они, — но не так быстро, как того хотелось бы и вам, и нам. И уж, конечно, происходить они будут не в угоду западной логике, ищущей выгоду в любых обстоятельствах и глубоко циничной, жалобно хнычущей, словно невинная девушка, о нарушениях прав человека и при этом не сводящей глаз с баланса экспортно-импортных операций. Как только мы подтянем курс юаня к доллару и евро, в результате чего для ваших товаров откроется бездонный китайский рынок, — вот посмотрите, стенания Запада о нарушениях прав человека в КНР сразу станут гораздо тише.

— Все будет не так, — возражали, подводя черту, Анна-Лора, Пьетро и Шан Цзиньвэй. — Необходимость притормаживать развитие политической системы — выдумка косных олигархов, цепляющихся за свою власть. Необходимо, наоборот, ускорять события — ведь только так история и пишется.

«Вот такая она, настоящая жизнь, — сказал себе Чэнь-Костлявый, жадно наворачивая свои пельмени из пиалы у самого носа. — Жить — значит, сражаться, ввязываться в гущу событий, нащупывать силовые линии реального мира, стараться сделать его лучше — более пригодным для житья. А вовсе не прятаться в тихом углу, вдали от людской суеты, громоздить там напрасные слова, которые никто не прочитает, или безмятежно парить над землей в своих грезах. Я постоянно избегаю внешнего мира, вместо того чтобы встретиться с ним лицом к лицу, и это прискорбно. Я не приспособлен к настоящей жизни», — заключил он уныло.

«Ты прекрасно знаешь, Чэнь Ванлинь, что из всех таких рассуждений получается пустой пшик, — представил он себе приободряющий шепот Шамлаяна-Сопляка, который иногда вмешивался в его сны и, не исключено, в самом деле прошептал эти слова. — Мир твоих сновидений ничуть не менее реален, и ты еще увидишь, что иногда он может быть не менее ужасен, чем мир, который ты считаешь настоящим. У каждого свой дар, и твой не предназначен для политических баталий, вот и всё. Так делай же то, на что больше способен».

Спустя несколько минут Чэнь-Костлявый снова овладел собой, придя к выводу, что каждый должен заниматься тем, что у него лучше получается, и что противиться своей судьбе — напрасная трата времени. «В конце концов, могущественные силы воображения, — сказал он себе, — не однажды повлияли и на культуру, и на политику. В этой области и пролегает мой фронт».

В тот день Чэнь-Костлявый так и не осмелился подойти к столику, за которым спорили молодые люди. Шан Цзиньвэй и оба европейца вскоре посмотрели на свои часы и торопливо встали. По пути к выходу они заметили Чэня и подошли по-дружески поздороваться, извиняясь, что не могут задержаться с ним, потому что переживают за одного своего приятеля, которого собираются судить за распространение листовок, разоблачающих тайные связи между некоторыми правительственными чиновниками и промышленными корпорациями. Ванлинь по-быстрому доел свои пельмени, капусту и утиные лапки, допил свое пиво и вернулся домой, где Чэнь-Кротиха, возвратившаяся раньше, чем предполагалось, уже слушала свою непостижимо пустую музычку, пытаясь при этом найти решение задачам совсем другого рода — бесконечно далеким от политики, но от этого не менее сложным. Ванлинь попросил сестру убавить громкость, она без лишних споров повиновалась. Когда он сообщил, что встретил Шан Цзиньвэя, Анну-Лору и Пьетро, она лишь спросила: «А кто это?» — и даже не оторвала глаз от учебника. Ванлинь не стал ничего объяснять и снова ушел с головой в свою монгольскую фантазию, которая, ему иногда казалось, воздействует на него подобно благотворному лабиринту[28].

IV. Продолжение истории Пагмаджав

Наряду с Сюргюндю-Костяной-Ногой и ее волком Барюком, появляются могущественная тетя Гю с длинным носом, Бархаа-Сикун с шайкой беспризорников, а также сорока, свиноматка и осмотрительный европеец

10

Щербатого шофера звали Байраа. Машину он вел быстро и небрежно, поэтому Пагмаджав часто подташнивало. Она проголосовала с обочины одной их бесчисленных автомобильных троп, пересекающих степь, — в том месте, где, как она точно знала, часто проезжают машины, которые все казались ей одинаковыми, будь то Toyota Land Cruiser с богатым горожанином за рулем, неторопливо ползущий УАЗик, из которого выглядывают туристы с округлившимися глазами, или грузовик, везущий товары в город. Одним из таких грузовиков и управлял Байраа: говорил он мало, вместо этого врубил на полную громкость встроенную магнитолу, в результате Пагмаджав пришлось всю дорогу слушать несуразные песнопения на непонятных языках. Путешествие длилось пять дней. Иногда они останавливались в каком-нибудь запыленном поселке и покупали там сушеное мясо, брикетики лапши быстрого приготовления, чипсы, печенье, заварку для чая, сигареты для Байраа, воду и пиво. Около полудня они молча обедали. Около восьми вечера так же молча ужинали. По ночам спали на жестких сиденьях: он на передних, она на задних. И вот спустя пять дней она оказалась слоняющейся в ночи по какой-то бесхозной территории среди опрокинутых контейнеров для мусора и возводящихся зданий — совершенно позабывшая, что ей тут нужно, изголодавшаяся, заспанная: грузный блуждающий силуэт, выискивающий, где бы прикорнуть. Подходящим показался зазор между двумя ржавыми остовами легковушек. Она прогнала оттуда двух толстых крыс, шаривших в какой-то консервной банке, и улеглась. Кончиками пальцев выгребла из банки и проглотила жалкие остатки чего-то вроде мяса в соусе с комочком жира, что только обострило сосущее чувство в желудке. Однако утомилась она даже сильнее, чем проголодалась, поэтому решила поскорее уснуть. Нащупала рядом какие-то тряпки и сделала себе из них подушку, а позже, когда поднялся предрассветный ветер, еще и импровизированное одеяльце.

Пробудилась она на заре — от щелчка по лицу и визгливого смеха. Торопливо прикрыла лицо ладонями, разлепила глаза и сквозь защитную ширму из сплетенных пальцев увидела бетонные блоки с зияющими в них дырами, уголок серого неба и несколько ухмыляющихся лиц, склонившихся над ней, — одно из них, с разинутым щербатым ртом, возвышалось над другими и принадлежало мальчишке, который стоял выпрямившись и придерживал рукой маленький мягкий писюн, окропляя струйками мочи ее волосы и плечи. Она живо вскочила на ноги.

— Сукин ты сын, чего ты тут сцышь на меня, маленькая ты дрянь? — заорала она. — Я смешаю с дерьмом твоих предков!

Тот со смехом отпрыгнул назад, спрятал свой членик в рваные штаны и показал ей фигу. Другие тоже отхлынули, не переставая смеяться. Это была шайка беспризорников — примерно того же возраста, что Шамлаян и Бауаа.

— Крысы вонючие, — буркнула она с угрожающим видом, вытирая лицо. — Сейчас как брошусь на вас и заживо съем!

— А, так ты любительница крыс? — спросил тот, что обмочил ее. — Тогда ты ничего лучшего и не заслуживаешь, как ночевать на улице!

И он принялся распевать:

К свиноматке лезут крысы —

Крысы-хромоножки.

К свиноматке липнут крысы,

Хоть им страшно кошки…

Песенку тут же подхватили остальные:

Разлеглась на дне канавы

Свиноматка, свиноматка!

Пусть лежит на дне канавы —

Мы насцым на свиноматку.

Пагмаджав притворилась, что сейчас ринется на них, и те бросились врассыпную.

— А ты сам-то где спишь, замарашка? Не на улице, что ли?

— Так я же крыса, — снова рассмеялся мальчуган. — Понятно, что на улице я и ночую. А где я, по-твоему, еще должен спать? Мы все тут почуем на улице.

Остальные закричали в один голос:

— На улице! На улице!

Пагмаджав бросилась за тем, который помочился на нее, однако догнать его не было никаких шансов — не больше, чем у курицы, преследующей кота. Тем не менее она не сдавалась: нельзя ведь было оставить безнаказанным гнусное оскорбление, которому она подверглась, однако она вполне осознавала свою беспомощность. «Сюргюндю, Сюргюндю, где ты? Помоги мне, Сюргюндю: я не знаю, как мне быть. От меня воняет мочой, я одна в этом городе, которого совсем не знаю, меня донимают одичавшие мальчишки, рядом с которыми Шамлаян и Бауаа показались бы медовыми пирожными, я не знаю, куда мне идти и вообще, зачем я здесь. Мне-то всего лишь хочется поскорее снова уснуть, постараться разыскать тебя, убраться из этого сумасшедшего мира».

«Я уже иду к тебе, Пагмаджав, подожди немного».

Голос показался ей незнакомым.

— Ты кто? — спросила она, внезапно остановившись.

Парнишка, игравший с ней в догонялки, позволяя ей приблизиться и удирая в последний момент, не переставая при этом дразнить ее под одобрительные смешки остальной компании, взявшей их в кольцо, тоже замер на месте.

— Тебе какое дело, кто я, пожирательница ты крыс?

— Умолкни, шмакодявка, я не с тобой разговариваю.

«Его имя Бархаа, — услышала она, — и я ему сейчас уши оборву».

— Мне известно, что тебя зовут Бархаа, — сказала Пагмаджав, угрожающе прищурив глаза, — но разговариваю я не с тобой.

Бархаа смущенно поник.

«Я уже иду, Пагмаджав».

«Но кто ты?»

Сбитый с толку, Бархаа некоторое время таращил глаза, но затем снова принялся зубоскалить.

— Вы такое видели? Она болтает сама с собой, эта крысоедка. Она такая же чокнутая, как мать Могшалана-Ушастого!

— Ничего она не чокнутая, — надулся маленький мальчишка с пепельными волосами. — Лучше свою мамочку сбегай поцелуй, балда!

И бросился наутек. Но почти сразу остановился, завидев старуху, идущую к ним. Бархаа, собиравшийся уже догонять малыша, чтобы его покарать, тотчас забыл оскорбительные слова Могшалана-Ушастого и застыл на месте с робким видом застуканного проказника. Замерли и остальные, боязливо наблюдая, как к ним приближается старуха в лохмотьях.

— Что это вы тут делаете, мерзавцы, это вот так вы встречаете мою двоюродную сестру? — пророкотала она неожиданно низким голосом.

Она была очень высокой, выше Пагмаджав — даже при том, что горбилась, опираясь на старый посох, украшенный синими и желтыми лентами. Всё в ее облике было длинным: морщинистое лицо, казавшиеся хрупкими пальцы, черные ногти и даже нос. Волосы были упрятаны под шерстяной колпак. Глаза, похоже, затянулись бельмами.

Все затаили дыхание. Вдали слышался рассеянный шум просыпающегося города, но пустынная улица, на которой они находились, была погружена в тишину, гудящую, как натянутая веревка. Пагмаджав наблюдала всю эту сцену с любопытством и некоторым удовольствием, хотя и мало что понимала.

— Твоя… двоюродная сестра, тетя Гю? — пролепетал, запинаясь, Бархаа. — Мы… мы не знали, а то бы…

— А то бы что, дурень желторотый? А то бы не достал из штанов свой маленький смешной стручок и не обсикал бы ей лицо?

— Вовсе я ей не… — начал было он, однако старуха угрожающе хрюкнула и качнула в его сторону посохом.

— Как ты узнала? — тихо пробормотал Бархаа, потупив взгляд.

— Как я об этом узнала, Бархаа? — спросила старуха, двинувшись к нему. Она схватила его за правое ухо и потянула вверх. — И как же я это узнала?

— Ты… Ты узнала об этом, потому что ты могучая тетя Гю, — сам ответил мальчишка с исказившимся от боли лицом.

— И..?

— И потому что тетя Гю слышит шелест птичьих крыльев в небе, вздохи ящериц, ой… заунывные песни котов и… безумные прыжки курса…

— Нет, не прыжки курса, — сказала тетя Гю, потянув сильнее.

— Ой! Безумные… прыжки крысы… и аромат дыхания лошади, и всё это раскрывает перед ней мир неведомый и не… не…

— Не…

— Неиз… Ой!..

— Неизъя…

— Неизъяснимый! — прокричал Бархаа.

— Ну вот, — сказала тетя Гю, отпуская его ухо, раскрасневшееся, как задница у обезьяны.

— А теперь попроси прощения у моей кузины.

Прикрывая ухо рукой, Бархаа с жалким видом подошел к Пагмаджав и, не поднимая глаз, выпалил:

— Кузина тети Гю, я не знал, что это вы, поэтому поступил по-дурацки и прошу меня простить, хотя и не могу ни исправить ошибку, ни вернуть внутрь моего жалкого тела сцули, которыми испачкал вас.

— Хорошо сказал, Бархаа. И вы, остальные, тоже извинитесь.

Мальчишки, потупив взгляд, прошли чередой перед Пагмаджав, приговаривая:

— Прости нас, кузина тети Гю, мы всего лишь жалкие крысы.

— Молодцы, ребятишки. А теперь убирайтесь и поищите кого-нибудь другого для своих выходок.

И они бросились наутек в таком изысканном и грациозном общем беспорядке, что Пагмаджав тут же вспомнились стайки жаворонков, вспархивающие в небо над степью.

11

«Следуй за мной», — сказала она, и я пошла за старухой, которая назвалась моей кузиной. Мы пересекали одни улицы, где кучкуются бродяги, и другие, с табунами автомобилей, потом пустыри с суетящимися крысами, детьми и собаками, преодолевали ручьи с грязной водой, шли вдоль заброшенных зданий, по запруженной кольцевой и, наконец, вступили в квартал юрт — они стояли так тесно, что почти все свободное пространство занимали грязные лужи. В одной из тех юрт и жила тетя Гю. В течение всей этой прогулки она не проронила ни слова, шагала в трех метрах передо мной, иногда оборачиваясь, чтобы убедиться, что я следую за ней, — как в свое время дочери-кобылицы Сюргюндю.

— Не обижайся на них, — сказала она, как только я, войдя, присела, — это дети-горемыки, брошенные на произвол судьбы. У них нет ни дома, ни семьи. Они живут на улице, причем зимой ночуют над большими трубами, по которым в город подается горячая вода, некоторые во сне падают на эти трубы и обжигаются до смерти. Однако ты проголодалась, девочка моя, — сменила она тему, — сейчас приготовлю чего-нибудь.

— Это вы меня недавно позвали, — спросила я вполголоса.

— Конечно, я, кто ж еще? — проворчала тетя Гю, суетясь у печки.

Было мало что видно, поскольку небо потемнело, а скудный свет просачивался в юрту лишь через отверстие по центру крыши. Несомненно, вскоре должна была начаться гроза.

— Умойся, — сказала тетя Гю, махнув, не оборачиваясь, в сторону тазика с водой между двумя небольшими сундуками в глубине юрты. — От тебя воняет.

Я молча повиновалась. Вновь и вновь прокручивала я в голове вопросы, которые должна была ей задать, но всему свое время: более важным пока что было умыться и, особенно, подкрепиться. Есть хотелось чуть не до потери сознания. Жесты стали замедленными, поле зрения подрагивало. Я обратила внимание, что внутрь юрты проникают звуки музыки, немного слащавой, — старинная китайская песня, напоминающая кошачий концерт.

— Это от Амгаалана, соседа, — сказала тетя Гю. — Он какое-то время жил в Китае. Любит он эти душещипательные арии, — добавила она пренебрежительно.

Я задержала на ней взгляд, восхищенная ее внушительным видом, особенно — высоким ростом и низким голосом, потому что в остальном, с ее изборожденной морщинами кожей, длинным пятнистым носом и белесым глазами, она была уродлива, как старая собака. Само собой, я подумать это не слишком громко.

Воздух наполнился ароматом баранины, и я с шумом проглотила слюнки, даже самой стало немножко стыдно. Тетя Гю протянула мне пиалу, и я с жадностью набросилась на нее, не теряя времени на то, чтобы восхититься пятнами жира на поверхности бульона, в котором плескались четыре кусочка мяса и лапша из коричневого риса. Ела я с огромным удовольствием: мое тело ликовало, разум прояснился, все мое прошлое расцвело новыми красками, мое настоящее с наслаждением купалось в аромате и вкусе баранины, моего будущего пе существовало: это была радость в чистом виде, услада всех чувств. Хлебая, глотая и прожевывая, я наделала столько шума, что звуки плаксивых инструментов и кошачьих голосов по соседству совсем перестали быть слышны.

— Похоже, тебе понравилось, — проворковала тетя Гю.

Наконец, прикончив четвертую порцию нежнейшего мяса, дважды отрыгнув и даже пукнув от удовольствия, я блаженно прикрыла глаза. Тетя Гю села передо мной и, наклонившись вперед, стала рассматривать меня своими маленькими белыми глазами.

— Не так я себе тебя представляла, — прервала она молчание спустя несколько мгновений.

Я вдруг почувствовала себя жалкой, неловкой, толстой и смешной, виноватой в том, что ела слишком жадно.

— И… почему же, тетя Гю?

— Мне представлялась женщина постарше и посуше. И не такая обжора. Но это не важно. Раз уж Сюргюндю отправила тебя ко мне — значит, на то была причина, — добавила она, вознеся перед своим лицом раскрытые ладони в знак смирения. — Сюргюндю всегда знает, что делает.

— Вы… знакомы с Сюргюндю? — вытаращила я глаза.

Тетя Гю ухмыльнулась.

— Почему ты отправилась в город? Ты ведь сама не знаешь. Почему провела ночь в том месте, а не в другом? Почему, думаешь, я пошла встретить тебя? Всё это случайно? Я просто проходила мимо, заметила, что мальчишки издеваются над толстой девахой и решила вмешаться — тебе так это представляется?

— Ну, то есть… мне казалось, я одна знакома с Сюргюндю, — призналась я.

Тетя Гю всплеснула руками и удрученно покачала головой.

— Она одна знакома с Сюргюндю… Какая самонадеянность!

— Мне очень жаль, тетя Гю, — пробормотала я, опуская глаза. — Я не очень много знаю. Я ведь дура набитая — все так говорят, и это должно быть правдой. Только во сне я чувствую себя собою. Да и то не всякий раз. Для этого мира я исчезаю, мои сны — долгие странствия по другой реальности, а проснувшись — я ничего не могу вспомнить, поэтому мне приходится еще в полусне пересказывать увиденное, чтобы хоть как-то его сохранить, малышу Шамлаяну. Я не всё понимаю, тетя Гю.

— Малыш Шамлаян… Это хорошо, я сейчас приглашу его.

Я отрицательно качнула головой.

— Уушум ни за что не позволит ему отправиться в город, тетя Гю.

— А это кто еще — Уушум?

— Его мать, тетя Гю. А также моя кузина.

— В настоящее время это я твоя кузина, — сказала тетя Гю. — А что касается малыша Шамлаяна, нет никакой нужды в разрешении от его матери. Ты что, правда подумала, я собираюсь просить его явиться собственной персоной? Ты действительно немножко туповата, моя девочка.

12

Пагмаджав проснулась и хрюкнула. Трудно разобраться, вот и в этот раз тоже. Все вокруг было скрыто мраком и почти полной тишиной, если не обращать внимания на сочившуюся откуда-то немного слащавую китайскую музыку. Она ее не узнала. А вот я узнал, хотя, насколько помню, такого рода музыку, если не считать ту, что доносилась теперь из соседней от тети Гю юрты, я слышал только однажды: в тот день родители отвезли нас с Бауаа в столицу сума[29], чтобы показать нам июльский Наадам[30]. Это было чудесное зрелище: захватывающие скачки на превосходных лошадях, шумная многоцветная толпа зрителей, воздушные змеи и палатки с угощениями, яростные борцы и дерзкие наездники — так оно и проходит каждый год. Но в тот раз среди участников был Пунцаг, молодой скотовод, весь год тренировавший свою кобылу для Наадама. Он-то и стал победителем. Этот Пунцаг три года прожил в Китае. И привез оттуда, среди прочих вещей, кассету со сладенькими мелодиями, которые и гремели тогда весь день над толпой. Они были такими же слащавыми, как те, что встретили проснувшуюся Пагмаджав, не имевшую понятия, где она очутилась. Она ведь так и не поняла, где ей довелось проснуться в предпоследний раз, перед пробуждением на обратной стороне мира. Она почувствовала также аромат баранины.

«Запах баранины и китайская музыка — это ничего тебе не говорит, дуреха ты жирная?»

«Вот же гадство, опять куча вопросов и никаких ответов. Во что я вляпалась на этот раз? В чей провонявший курятник меня занесло? Кто меня обосцал? И к чему тетя Гю сказала, что собирается позвать этого байстрюка, Шамлаяна? И что это, наконец, за нелепая музыка?»

«Я здесь, Пагмаджав, байстрючка ты сама — даже на взгляд собственной матери. Я здесь, но мои слова дойдут до тебя разве что позже».

«Я все еще в юрте тети Гю? Возможно, если учесть запах баранины. Проклятье, совсем ничего не видно. Тетушка Гю! Тетя Гю, отзовитесь!»

Она поднялась, тут же споткнулась обо что-то довольно мягкое и рухнула всем своим ростом на рыхлую землю.

«Что-то тут не так, — подумала она. — В юрте пол был покрыт этим, как его… да как же его называют — винолиум?»

«Линолеум, жиртрест».

Она ощупала пол своими толстыми пальцами, распахнула пошире глаза, чтобы различить хоть что-нибудь, но это не помогло. Мрак стоял непроглядный.

«Какая-то трава, — пробормотала она. — И влажная земля. Пахнет приятно».

Она поднесла пальцы ко рту.

«Но это земля не из моих мест, во всяком случае. Что-то вроде, я бы сказала, желтой грязи. Запах с оттенком железа. Или нет — скорее, серы… Блин, не знаю. А кстати, обо что это я споткнулась?»

Она встала, развернулась и потихоньку двинулась к тому месту, где должен был находиться мягкий предмет, по вине которого она упала. Кончиком ноги снова задела его. Наклонилась, медленно поднесла к нему руку и испуганно отпрянула. Волосы. Какой-то мех и глубокое мерное дыхание под ним. Она поспешно отдернула руку. Китайская музыка стала звучать тише.

«Животное, — сказала она себе, глотая звуки, оцепенев от первобытного ужаса. — Наверное, спит, моя нога его разбудила».

Она попятилась, вздрагивая, повернулась и пошла в обратную сторону, всё так же в непроглядной тьме. Звуки музыки постепенно растворились в тишине.

«Музыка исчезла — ты заметила, красавица моя?»

«Да, тетя Гю, но скажите мне, где я нахожусь? Уже ведь не у вас, да?»

«Ступай дальше, милая, тебе нужно просто идти прямо».

Пагмаджав двинулась вперед, в беспросветную тьму, и я увидел сквозь мрак улыбку на ее губах, потому что я вижу всё.

«Вы говорите, как Сюргюндю, тетя Гю. Она тоже иногда называет меня красавицей».

«Я знаю, знаю это, Пагмаджав. А теперь постарайся быть осторожной».

«И чего же тут остерегаться? — спросила она. — Ничего ведь не видно и не слышно».

Она умолкла и продолжила идти наугад. Напрасно пыталась она разглядеть хоть что-нибудь, надеясь, что глаза уже достаточно приникли к темноте. Напрасно пыталась расслышать что-нибудь — тишина и темнота были непроницаемы.

«Раз уж я должна идти, — сказала она, — я иду. Но прошу вас, Сюргюндю, тетя Гю, помогите мне найти верный путь».

Внезапно она остановилась, услышав какой-то шум позади себя.

Замерла и задержала дыхание. Звук стал более отчетливым: кто-то хрипло дышал, двигаясь в ее сторону. У нее встали дыбом волосы на затылке, и она метнулась дальше в черную, густую, бесприютную мглу.

«Решающий момент, Пагмаджав, — посчитал я уместным, в свою очередь, предупредить ее. — Не бойся».

«Это ты, сопляк? — прерывисто выговорила она, задыхаясь от ужаса. — Что ты тут делаешь?»

«Это всего лишь одна из многих реальностей, Пагмаджав. Не бойся».

Однако Пагмаджав продолжала трястись от страха. Затрепетала, как суслик, подхваченный орлом, ускорила шаг и перешла на бег — выглядела при этом она довольно комично: по всему ее телу пустились в пляс складки жира. Похожим образом двигался бы мешок, наполненный соевым желе — я это знаю, потому что вижу всё. Затем, подчиняясь животному безумному импульсу, она вдруг бросилась на землю и скрючилась в комок, терзаемая невыразимым ужасом. На спине она ощутила могучее, пробирающее до костей дыхание, воздух наполнился мускусным запахом — она узнала его в самый последний момент перед тем, как на ее черепе сомкнулись две пары чудовищных стальных тисков, которые с отвратительным хлюпаньем высосали и проглотили всю ее без остатка.

13

«Кругом полный мрак, если не считать это серое пятнышко, которое движется ко мне. Открываю глаза — и ничего не узнаю. А впрочем, кое-что знакомо: высокие травы в сумерках, болотный запах, обиженное молчание ветра, украшенное перышками облаков обширное небо, обрывистые черные склоны. Я вернулась в пропасть, где прячется хижина Сюргюндю, и лежу рядом с кучей воняющих внутренностей. Вздыхая и кряхтя, не сразу заметила в нескольких метрах от меня массивную фигуру беспокойно вздрагивающего во сне Барюка».

«Если бы ты и в этот раз отправилась сюда из собственной юрты и с моими дочерьми в качестве провожатых, это заняло бы слишком много времени. А действовать нам сейчас нужно быстро, поэтому я послала его поискать тебя у тети Гю. Потом он отрыгнул тебя здесь. Вот и всё. А теперь — давай поднимайся».

«Отрыгнул?»

«Да, тебя и другие вещи, которые перегружали ему живот. Хватит вопросов, ступай ко мне».

Поднявшись, я увидела за зарослями травы хижину Сюргюндю — она была как раз передо мной, в нескольких метрах. Толкнула ворота с насаженными на них черепами людей и животных и вошла во дворик, где три курицы клевали невидимые крошки. Захотелось и самой перекусить.

«А у тебя всё еда на уме, Пагмаджав. Не болтай чепухи и двигай сюда».

«Я знаю, — пробормотала я. — И тем не менее».

Дверь хижины была приоткрыта, и я вошла. Внутри стоял сильный едкий запах — что-то между козиной мочой и мокрой собакой. Сюргюндю-Костяная-Нога сидела позади своей маленькой печки, глаза у нее были закрыты, вокруг нее висели белые и сизые косы дыма, она грызла кусок сала, при этом приговаривая что-то на не известном мне языке. Сало напоминало брусок из посеревшей сухой древесины старой лиственницы. Не открывая глаз, она повысила тон и обратилась ко мне голосом более низким, чем обычно, — как если бы одновременно говорили она и тетя Гю:

— Присядь прямо передо мной.

Я бросила беглый взгляд вокруг себя и во всей этой маленькой комнате не увидела никакой мебели, кроме печки.

— Тут не на что присесть, Сюргюндю. К тому же, между вами и печкой нет свободного места, — добавила я.

Она шумно выдохнула через нос, как иногда Барюк, а также ее дочери или як дяди Омсума, когда его что-нибудь раздражает.

«Пагмаджав, — сказала она грозным тоном, не размыкая губ, — присядь где хочешь, но только быстро».

Затем она продолжила бормотать слова, которые я не понимала. Мне вдруг вспомнилось мое недавнее бегство во тьму и то, чем оно закончилось. От ужаса я содрогнулась до мозга костей, до потаенных глубин моих прежних и будущих жизней, и в этот момент в хижину пошел с невозмутимым видом Барюк. Даже не взглянув на меня, он направился к месту, зарезервированному для него испокон веков, где, на коврике между печкой и сундуком, был ясно виден отпечаток его тела. В тени справа от него я заметила малюсенький табурет, достала его и присела.

«Как тебе удалось разместить на нем свою толстую задницу, Пагмаджав?»

«А ты что тут делаешь, засранец? Я сейчас, насколько понимаю, не у тебя».

«Она меня позвала, и вот я здесь. Ты рассказываешь тете Гю, я слушаю. Слушаю и комментирую. Что тебе поведала Сюргюндю?»

14

— Нет, я не собираюсь приказывать ему явиться сюда лично, что за странная идея! Существуют другие методы. Он даже ничего об этом не узнает.

Тетя Гю, нагнувшись над выдвижным ящиком, какое-то время порылась там, разыскивая свою трубку, однако слишком ровное дыхание «кузины» показалось ей настолько странным, что оторвалась от поисков и повернулась к ней:

— Так вот, послушай… Ну да, так и есть: ты жрешь, как не в себя, отрыгиваешь, пердишь и после всего этого заваливаешься дрыхнуть? Коротать время с тобой не такой уж и праздник, девочка моя.

Пагмаджав откинула свою смешную толстую голову назад, выставив вперед подбородок, и что-то пробормотала с полузакрытыми глазами.

«Мне кажется, она отлучилась и вернулась, тетя Гю».

Тетя Гю от неожиданности вздрогнула и оцепенела, потом задрала нос, как если бы это помогало ей лучше чуять, и покрутила головой, присматриваясь своими белыми глазами ко множеству невидимых точек над собой.

«А ты-то кто такой? Маленький кузен? Но я тебя, насколько помню, еще не звала».

«Мне показалось, звала, тетя Гю. Но я мог и ошибиться. Тогда извини».

Пагмаджав тем временем продолжала бормотать, покачивая головой.

«Гм… Допустим, — сказала тетя Гю, снова свесив нос в выдвижной ящик. — Кстати, раз уж ты здесь… Не подскажешь, куда подевалась моя трубка?»

И тут она нащупала кончиками пальцев чубук, зажатый между коробкой с канцтоварами и пачкой старых фотографий, крякнула от удовольствия и победно вскинула руку над головой, затем задвинула ящик, подошла к Пагмаджав и, наклонившись, всмотрелась в ее лицо.

«Старая я дура, а ты был прав, она возвращается! Никогда такого не видела… Как она сумела отлучиться? И когда? Она же говорила со мной минуту назад! Сказала, что она кузина твоей матери».

«Это правда, тетя Гю. Толстуха — моя родственница. У меня есть и тощий родственник, его зовут Пуцонг».

Тетя Гю кивнула головой и набила свою трубку едким бурым табаком.

«Вы действительно необычные люди, — сказала она, присев и пару раз затянувшись. — Я уже перестала понимать молодежь. Все правила перестали существовать. Ты являешься раньше, чем я тебя призываю, она внезапно выходит и возвращается, причем безо всякой подготовки, и занимает это всего десяток секунд».

Она сделала более глубокую затяжку, чем прежде.

«А мне теперь остается разве что исчезнуть, — вздохнула она. — Ну кому еще нужна старая карга вроде меня?..»

Я, конечно, почувствовал себя должным подумать в тете Гю о чем-нибудь таком, что извинило бы меня и, возможно, Пагмаджав тоже, но мне этого не удалось, потому что она не принимала меня. Она скиталась и зарослях мыслей, полных горечи, среди которых для меня не было места. Спустя несколько минут она все же очнулась от тягостных размышлений.

«Ладно, — сказала она, вздохнув, — приступим…»

Пагмаджав выглядела все так же. Тетя Гю окропила пол, достала обычные инструменты, вложила ей в руки свое темное зеркало, украшенное хохолками белых цапель и косточками цыплят, накинула ей на плечи мантию из собольих хвостов, на голову ей надела свой многоцветный колпак — довольно комичный, о чем я постарался думать не слишком громко — и насильно вставила между ее толстых губ свою трубку. Затем ударила в барабан.

«Тебя долго не было, Пагмаджав?»

«Ты снова здесь, москит? Что я сама могу знать об этом? Нет, не очень долго, не больше нескольких часов. Ты ведь тоже уходил со мной?»

«Тебе же известно, Пагмаджав: я был здесь и не здесь. А по-настоящему и сам не знаю».

«Что вы там лепечете, вы оба? Лучше сосредоточься на том, что ты должна мне передать, девочка моя. Где ты была? У Сюргюндю, так ведь? Долго ты у нее гостила?»

«Не очень долго, тетя Гю, — монотонно пробормотала Пагмаджав, не переставая покачивать вверх-вниз головой и не открывая глаз. Не больше нескольких часов. Я слышала, как вы мне пару раз что-то сказали, прежде чем меня проглотил Барюк. Помню, назвали меня красавицей».

«Ты же знаешь, Пагмаджав, это была я и не я. Несколько часов, значит. И что она поручила передать?»

«Имена, тетя Гю. Имена, которые я должна сообщить вам через декламацию в дыму. А еще… я хотела бы снова послушать ту музыку, с концертом китайских кошек, пожалуйста».

15

«Нужно было действовать быстро, тетя Гю, — продолжила Пагмаджав слабеющим голосом, — вот Сюргюндю и отправила меня к вам. Потому что как раз от вашей юрты необходимые расстояния будут наименее огромными».

«Разумеется, от меня все пути короче, — подумала тетя Гю достаточно тихо, чтобы не перебивать. — Будто я сама не знаю. Зачем же тогда она мне это сказала?»

«Наверное, это она для меня уточнила, — предположил я, подумав гем же шушукающим тоном».

«Гм», — подумала тетя Гю.

Пагмаджав говорила в зеркало и в том же ритме взмахивала пучком перьев в другой руке.

«Это потому, что отправилась я отсюда, мне удалось прибыть к Сюргюндю достаточно быстро, чтобы смогла потом заглянуть в жуткие глубины и послушать звериные речи. Иначе у меня не получилось бы. Вот для чего я выбралась в город, для чего меня обосцали и для чего вы, тетя Гю, за меня вступились. Сюргюндю предвидела все это, потому что Сюргюндю умеет предвидеть. Но нельзя ли мне снова послушать кошачью музыку?»

«Опять она про эту музыку, уже похоже на одержимость, — мысленно прошептала тетя Гю. — И что это она в ней нашла?»

— Ладно, — вздохнула она, с трудом поднимаясь, — схожу разведаю к соседу.

Пагмаджав умолкла, продолжая слегка покачивать головой с полузакрытыми глазами: было видно, что готова говорить, но чего-то ждет — вероятно, той музыки, что понадобилась ей по таинственной причине, которую ни тетя Гю, ни я сам не смогли бы истолковать, — впрочем, у меня-то в любом случае не было привычки глубоко копать.

Тетя Гю прочистила горло и вышла. Небо к тому времени уже проленилось. Миновала четырех куриц, переступила через пованивающий ручеек с фиолетовыми разводами, прошла рядом с тазиком, где в чистой воде безнадежно барахтался скарабей, и пару задремавших собак. Ближайшая соседняя юрта была серой от грязи и копоти. Изнутри невнятно звучали чьи-то голоса. Она распахнула дверь, пригнулась и вошла.

Сайн байн-нуу, Амгаалан! — поздоровалась она своим низким хриплым голосом. — Не мог бы ли ты снова прокрутить твои забавные китайские мелодии?

Хозяин юрты, видимо, не был готов к такой просьбе. Амгаалан недоуменно покачал головой и предложил соседке присесть. Перед ним уже сидел на табурете другой гость — европеец, который, похоже, не понимал монгольского языка. Тетя Гю сделала вид, что не заметила его присутствия.

— Эти «забавные мелодии» на самом деле — очень красивые оперы[31], тетя Гю. Выбирай на свой вкус: могу поставить (он кивнул на кассетный магнитофон) «Историю прачки», «Пару копыт», «Дворец долголетия», «Поле с чарующим ароматом», «Веер из цветков персика» или «Пионовый павильон».

Амгаалан говорил с ней очень солидно и, в то же время, с большой мягкостью.

— Поставь, пожалуй, еще раз ту, что слушал последней, — сказала тетя Гю, подчеркнув выражением лица свое абсолютное равнодушие ко всему этому.

— Угощайся, — протянул он ей пиалу айрака[32]. — Это был «Пионовый павильон»[33]. Но тебе такая музыка не нравится, я же знаю. Тогда зачем ты просишь снова поставить ее?

— Это не для меня, — пролепетала тетя Гю, принимая пиалу, как полагается, правой рукой. — Она очень нравится моей кузине, и приспичило послушать прямо сейчас.

Она шумно прихлебывала из пиалы. Амгаалан молча смотрел на нее с заинтригованным видом. Это был высокий молодой человек с тонкими чертами лица и пышной черной шевелюрой, он несколько лет прожил в Китае, Франции и России, хорошо знал пять языков. Он был студентом, изучал политологию. Стечение обстоятельств вынудило его поселиться в нищем квартале поблизости от большого монастыря: эту заброшенную юрту присоветовал ему один из друзей. Остальная часть семьи жила в еще более нищей двухкомнатной квартире в обреченном на снос квартале серых скучных хрущоб, на месте которых планировалось построить многозвездочные отели для иностранцев.

— Приспичило? — спросил Амгаалан, приподняв брови.

— Уж не знаю, почему, и не смотри на меня так, — сказала тетя Гю, вытирая губы рукавом. — Требует этой музыки, вот и всё. Так что, если ты можешь снова запустить твою шумовую машину и выпустить из нее эти жалобные голоса недорезанных кошек…

— Хорошо, хорошо, тетя Гю, я согласен, раз уж ты просишь. Не нужно никаких объяснений.

Он поднялся и сказал иностранцу несколько слов, которые тетя Гю не поняла, на одном из этих мягко звучащих языков Запада. Тот улыбнулся и согласно кивнул головой. Он не сводил глаз с тети Гю, так что, в конце концов, и она бросила на него рассеянный взгляд. Он улыбнулся и сделал приветственный жест. Тетя Гю была вынуждена ответить и чуть заметно кивнула головой, но своего отношения — сурового, бесстрастного и надменного — не поменяла: спину она держала насколько могла прямо, руки скрестила на груди — над юбкой из отрепьев. Амгаалан тем временем вставил в магнитофон нужную кассету:

— Поискать какую-то конкретную мелодию, тетя Гю?

Она лишь махнула рукой в знак полного равнодушия. Едва раздались начальные звуки оперы, тетя Гю встала:

— Что ж, мне пора, — сказала она. У кузины есть что мне порассказать.

На этом она и вышла. В тазике с чистой водой все еще боролся за жизнь скарабей. Куры куда-то подевались. Собаки уже проснулись и, подняв головы, с интересом наблюдали за поросенком, энергично рывшим размякшую землю — наверняка, в поисках сочных червяков.

16

(— Вот зеленеющий холм.

— Буйство зелени на косогоре.

— Госпожа, расцвели азалии!

— Словно кукушки расплакались кровавыми слезами.)

Размяукавшиеся китайские голоса царапали душу тете Гю, однако она помалкивала, потому что Пагмаджав, наконец, заговорила. Амгаалан и иностранец держались в глубине юрты, рядом с выходом. Заинтригованный Амгаалан действительно попросил у тети Гю разрешения прийти взглянуть на ее кузину, обожающую китайские оперы, старухе такой интерес показался вполне понятным, в знак согласия она то ли буркнула что-то, то ли просто хрюкнула. Они вышли вслед за ней, тоже миновали по пути тазик с барахтающимся скарабеем, роющего рыхлую землю поросенка, пару сонливых собак и пару уток, на которую одна из собак коротко гавкнула, и переступили порог юрты тети Гю. Амгаалан вкратце рассказал мне на ухо о технике оперного пения: овладении пятью группами звуков, зависящими от горла, коренных и передних зубов, языка и губ, трехчастной артикуляции слов, разбиваемых на голову, туловище и хвост, четырех типах дыхания: с широко раскрытым ртом, с маленькой щелью между зубами, с выдвинутыми вперед губами и с округлившимся ртом, напомнил он и о четырех музыкальных тональностях, свойственных китайскому языку. Результатом применения этой техники и были те пронзительные, мелодичные и крайне переменчивые голоса, с которыми тетя Гю могла примириться лишь через силу.

(— А вот ветвящийся вереск.

— Он весь в сверкающих каплях росы.

— Пионы в этом году расцвели неожиданно рано!

— Как же они красивы! Ну почему, как только весна

подходит к концу, они первыми покидают нас?)

Пагмаджав как будто чего-то ждала. Или же прислушивалась к поющим голосам. А может быть, проверяла, закрыв глаза и не размыкая рта, все ли тут позабыли другие дела и приготовились слушать ее. Или оценивала на вкус трубку, некоторое время оживлявшую ее толстые губы. Или просто уснула. Однако нет: спустя несколько мгновений она расправила плечи и начала говорить. Голова у нее была прикрыта немного забавным ритуальным колпаком из разноцветной шерсти, в руках она держала свои обычные инструменты: волшебное зеркальце, украшенное плюмажами цапель и куриными косточками, курительную трубку и метелку для духов.

— Сюргюндю-Костяная-Нога, Костяная-Рука, Костяное-Лицо, Сюргюндю-Костяная-Вся-Целиком открыла глаза и уставилась на меня окаменевшим взглядом. Однако вскоре я потеряла ее из виду: окружавшие ее клочья беловатого дыма заполнили хижину и постепенно накрыли остальной мир. Барюк тоже стал неразличим, хотя он находился еще ближе ко мне. Я уже не слышала ни его дыхания, ни его запаха большой мокрой псины. У меня появилось чувство, что предстоит очень далекое странствие. Густой дым не просто окружал меня: я сама стала частью этого дыма или даже стала всем этим дымом, укрывшим видимый мир. Вокруг меня уже ничего не было видно — как тогда, во мраке, где меня проглотил Барюк, с той лишь разницей, что теперь у пространства был цвет молока, а не беспросветного конца всех времён. Не знаю, какое из этих двух состояний страшнее. Как бы то ни было, я сильно перепугалась и, как часто бывает в такие моменты, нащупала в одном из карманов позвонок Гёка — лиса, которого я приручила когда-то в детстве. Это немного помогло мне собраться с духом. В непроглядной мгле мне всё же изредка стали мерещиться диковинные силуэты, исчезавшие так же внезапно, как они появлялись.

(Как же это мне опротивело!

Снова терзает меня грусть-тоска.

Посреди этого пышного великолепия

Я чувствую, что пропадаю в безвестности.)

Временами они обретали более отчетливые формы, и мне даже казалось, что могу дотянуться до них рукой. Вдруг я почувствовала, что стремительно падаю, и по пути мне привиделось множество отвратительных, жутких существ: двуглавый змей, мантикора[34] с двумя щетками тонких острых зубов в пасти, двухголовый кабан — китайцы называют его «пин-фэн», и чудовищный кровожадный Бабай, внешность которого никто не может описать, но простого упоминания его имени достаточно, чтобы все пришли в трепет. При этом я подумала, что уже умерла: Бабай ведь считается посмертным судьей.

«Мы знаем, Пагмаджав, мы это знаем».

— Я была мертва, без всякого сомнения, и продолжала болтаться в этом густом молочном тумане, однако у меня усиливалось ощущение, что я падаю с нарастающей скоростью, как если бы что-то меня всасывало или, наоборот, выдувало, а вокруг не было никакого ориентира, который помог бы понять, куда это я несусь и сколько мне еще лететь. Я пробовала кричать, но никто не отвечал. Вокруг себя я иногда слышала обрывки китайских мелодий, потом чьи-то тихие недосказанные фразы — их словно уносило прочь ветром, от которого у меня развевались волосы на голове, потом я слышала какое-то урчание, исходившее как бы изнутри огромного тела, и наконец — всё это вместе.

(Небеса дарят нам чарующие зрелища и часы тихого счастья,

Но где же сердца, которые способны по достоинству их оценить?

Под розовыми струйками облаков, что разматываются на восходе

Искручиваются в сумерках, ярче выглядит зелень, вьющаяся на балюстраде.

Среди капелек дождя ветер куда-то уносит оборванные лепестки.

Разноцветные лодки на волнах накрывает туман.)

Скорость моего движения продолжала расти, в ушах начал завывать ветер, он же обжигал холодом лицо, поэтому пришлось закрыть глаза, но это мало что изменило, поскольку я и так ничего не видела. Я сильно замерзла. Хотела было позвать: «Сюргюндю!» — но покрывшиеся инеем губы уже не слушались меня. Вообще, перестала чувствовать свое тела, стала легкой и холодной, как тот ветер, что нес меня в своих когтях, я сама стала ветром, могучим и невидимым, полновластным и суровым, который находится сразу повсюду и которого не видит никто никогда. А потом воздух неожиданно прояснился. Я словно вынырнула из белого сумрака облаков и увидела внизу, под собой, обширную зеленую равнину, усеянную белыми и желтыми цветами, а рядом с ней — темно-синюю гладь огромного озера, на берегу которого я вдруг очутилась с ощущением, как будто там и провела всю свою жизнь — овеваемая приятным летним бризом под яркими лучами солнца, в оглушительной I и шине начала времен.

(Что за чудесная картина: в солнечном свете —

Тысячи алых и пурпурных бутонов!

Ее душа перенесется в сны.)

Я вовсе не упала там с неба и не приземлилась, я просто вдруг оказалась там, без малейшего переходного этапа между полетом сквозь густой белесый туман и моим присутствием на берегу озера. И я неподвижно пролежала там два дня, ничего не ела и не закрывала глаз, словно была в стельку пьяная или превратилась в ову[35].

«Пагмаджав, ты же сказала, что задержалась у Сюргюндю всего на несколько часов — за те десять секунд, которые тебя не было здесь…»

— Заткнись, невежа. Да, у Сюргюндю я провела несколько часов, но при этом отлучалась из ее хижины на несколько дней. Продолжаю, и не перебивай меня, червяк, отвечать не буду: так вот, я оставалась там два дня, никого и ничего не видела, исключая четырнадцать чаек, заинтригованных моим присутствием, — две или больше из них обгадили меня на лету — и слишком любопытного сурка, изучавшего меня с неиссякающим интересом, чем не преминул воспользоваться орел: спикировал на зверька, схватил своими мощными когтями и уволок, равнодушный к его крикам боли. А потом я тоже проголодалась.

«Не сомневаюсь, толстуха, но было что-то еще: твоя история как-то не клеится».

Сказал это не я, Пагмаджав сама так подумала — во всяком случае, возражать она не стала. Мне думается, в тот момент она погрузилась внутрь себя настолько глубоко, что потом зависла между тем миром и этим. Имею в виду, между берегом озера и юртой тети Гю, а значит — у Сюргюндю. Но я, пожалуй, немного забежал вперед, поэтому отмотаю назад. Рассказывать теперь буду я.

Пагмаджав, таким образом, за два дня навестили сурок, орел и четырнадцать чаек, две из которых нагадили на нее. Затем она проголодалась, и когда перед ней нарисовался суслик — она его прихлопнула и разодрала. Рядом с большим камнем она обнаружила спички и разожгла костер из лепешек навоза яков, которые насобирала на соседнем лугу. Так оно, вероятно, и было предусмотрено. Поджарив суслика, она с жадностью поела, по своему обыкновению. Потом уснула на коротко ощипанной траве. Солнышко ласкало ее умиротворенное лицо, и вот явились сны или видимость снов…

(Пользуясь ночной тишиной, водружу сейчас эту картину

на видное место, воскурю ладан и преклонюсь перед ней.

Поджигаю ладан.

Ну почему эта чистейшая, великая женщина

Изображена не на пьедестале из лотоса?

К чему тут эти ветви ивы, да и сливы?

Разве не напоминает она пурпурный бамбук[36]?

А вот птица рядом с ней похожа на какаду.

Это не Куанъ Инь[37], скорее это Чан Э[38], богиня луны!..)

…сначала они были без персонажей и походили на лабиринт, в памяти у Пагмаджав они не задержались, потом какой-то кошмар понудил ее хрюкнуть и повернуться на другой бок, затем был сон, в котором ее насиловал незнакомый юноша, высокий и очень худой, а у нее не было сил пошевелиться и защитить себя, в последнем же сне к ней прилетела сорока и пришла свинья, они тихо сказали ей на ухо:

«А мы, а мы, Пагмаджав, а мы — Маринка и Добрыня, дочери Кощея Бессмертного, смерть которого хорошенько упрятана в утином яйце или внутри зайца, или в собачьем дерьме, или в норе сурка, или под невидимой избушкой, или на острове посреди океана. Нам известно, что ты не знакома с Кощеем, но имей в виду, что он-то с тобой знаком и что он очень сильный колдун, а живет он на другой стороне мира. Сюргюндю нам — кума, Шошана — няня. Ты можешь увидеть ее вон там, вдали, на холме, — сказала сорока, подпрыгнув, — она приняла на сегодня образ травинки. Ты очутилась на берегу этого синейшего озера для того, чтобы мы передали тебе имена, — сказала свинья, — имена, которые должны дойти до ушей тех, кто слушает, как мы тебе их даем. Вот эти самые имена, — сказали они хором: покойный Евгений, пропавший Эженио, няня Шошана, кума Сюргюндю, кузина Баба Яга, прародительница Баубо, проводник Шамлаян, новорожденный Ёсохбаатар в подземелье, задумчивый лис Ху Линьбяо и бедолажка Денвера, о которой мы помолчим. А теперь, Пагмаджав, просыпайся, ведь всё уже сказано».

— Я проснулась, — продолжила Пагмаджав, — всё позабыла и оставалась там же еще два дня, созерцая в полной тишине синюю гладь под холодным небом, и две ночи, кутаясь в мантию неба с мясистыми звездами, с которых я не сводила глаз. По утрам прилетали четырнадцать чаек, некоторые из них снова развлекались тем, что гадили на меня, ненавижу этих птиц. Но чувствовала я себя превосходно — причем, как бы не совсем собой. Я стала прибрежным валуном, древовидным папоротником, улиткой, щепкой, влажной ямкой в земле. Стала духом, сознанием мира, в котором я приземлилась. На третью ночь нагрянули густые серые тучи — они заволокли всё вокруг как раз в тот момент, когда мне привиделся чудесный сон, где я была желтым цветком, которому приснилось, что он стал лисом, и этот лис перестал понимать, то ли он спящий или приснившийся цветок, то ли спящий или приснившийся лис[39]. Тучи снова окутали меня, и я опять понеслась сквозь них, ничего не видя, мучимая леденящим ветром и чувством бесконечного падения, снова передо мной промелькнули тени отвратительной мантикоры с шестью пилами в пасти, китайского двухголового кабана, кровожадного чудовища Бабая, которого никто даже не может описать, к ним добавились теперь две сестры — сорока Маринка и свинья Добрыня…

(— Вам туда хода нет.

— Почему это? Вы же сами живете совсем не на небе.

— Нет…

— Откуда ж вы — из преисподней?

— Угадали!

— Вот оно что…)

…и закончилось мое путешествие — конечно, не такое страшное, как первое, потому что я знала, чего ожидать, — тем, что я вернулась к Сюргюндю, сидевшей в белесом дыму, теперь поредевшем, рядом с Барюком, которого уже могла различить, и заметила, что он спит. Когда почти весь дым рассеялся, я увидела, что глаза у нее по-прежнему закрыты, и услышала ее очень тихий костяной голос: «…и закончилось мое путешествие — конечно, не такое страшное, как первое, потому что я знала, чего ожидать, — тем, что я вернулась к Сюргюндю, сидевшей в белесом дыму, теперь поредевшем, рядом с Барюком, которого уже могла различить, и заметила, что он спит». Вслед за этим дым полностью исчез, и всё закончилось. Словно после бессонной ночи наступило ясное утро. Барюк потянулся, встал и сделал вид, будто лишь теперь заметил меня. Размером он с маленькую лошадь. Сюргюндю открыла глаза, отложила зеркальце и сказала волку: «А сейчас твоя очередь». Потом повернула свое костяное лицо ко мне и сказала: «До встречи, красавица», — прибавив короткую беззубую улыбку. И тогда Барюк хищно прыгнул вперед, схватил меня за голову, обдав зловонным дыханием из распахнувшейся пасти, и проглотил, так что я опять погрузилась в непроглядный мрак его ночи, Вот, теперь я снова у вас, тетя Гю, отлучалась отсюда совсем не на долго.

Закончив рассказывать, Пагмаджав разрыдалась.


(Зябким зимним утром, ёжась на ветру с дождем, рою землю навстречу призраку.)

V. Розарио Тронбер (продолжение)

4. Тюлени, застрявшие на балтийских пляжах

— Пора идти, — сказал Амгаалан, — не хотелось бы их тут беспокоить.

Мы пересекли те несколько метров, что разделяли обе юрты, в это время ударил гром и начали падать первые крупные капли дождя. Собаки, поросенок, куры и утки куда-то попрятались. Один лишь скарабей все еще плавал, теперь безжизненно, на поверхности воды в тазике. Все вокруг выглядело опустевшим и пыльным. Немного таким же чувствовал себя и я, растерявшись от того, что только что увидел и, как мне показалось, услышал, нереальным выглядел сам факт моего присутствия здесь на основании какого-то клочка бумаги с едва разборчиво записанными тремя именами.

— Необычное зрелище, согласны? — спросил он, наливая мне и себе по еще одной пиале чая, когда мы присели. Он убавил звук в своем магнитофоне, и мяуканье из него стало менее надрывным.

Я согласно кивнул:

— Ничего не понял, но выглядело впечатляюще. Никогда не видел подобных вещей. Даже не знаю, как лучше сказать… Такая вот сцена и нашей стране показалась бы совершенно нелепой. Я бы чувствовал себя не в своей тарелке и, наверняка, стал бы насмехаться. Но здесь ощущаются и незаурядность события, и особая церемониальность, а имеете с тем оно легко вписывается в естественный ход вещей.

— Примерно так и есть, — сказал Амгаалан. — Попытаюсь вкратце пересказать, что она там поведала.

Я слушал, шумно прихлебывая обжигающий чай. В конце он упомянул, что молодая женщина назвала несколько имен. Я спросил, не запомнил ли он их.

— Вряд ли я смог бы их повторить, — сказал он с сомнением. — Если не ошибаюсь, она произнесла имя того пропавшего русского, Евгения, но говорила она слишком уж быстро.

Мне, в свою очередь, показалось, что среди прочих всплыло имя Эженио, и я сказал ему об этом. Он пожал плечами:

— Вы уверены?

— Нет, конечно. Поэтому и спросил, запомнились ли вам имена.

Он медленно поднес пиалу ко рту, насупил брови и несколько раз шумно пригубил свой чай. Наконец, он сказал:

— Давайте вернемся туда, спросим у тети Гю. Она должна вспомнить. Не исключено, она чем-нибудь поможет вашим поискам.

Вслед за ним поднялся и я, повернулся и увидел в проеме двери какого-то юношу — очень худого, еще более высокого, чем Амгаалан, — он поздоровался и затараторил по-китайски. Амгаалан сначала смотрел на него озадаченно, но постепенно лицо у него прояснилось, и вскоре они принялись со смехом обниматься и похлопывать друг друга по спине. Разговаривали они на китайском, и я опять не мог ничего понять из того, что слышал. Впрочем, Амгаалан вскоре пояснил мне, что этот высокий худощавый человек — его родственник, который приехал из Пекина и с которым они не виделись уже пятнадцать лет. Он не стал знакомить нас — видимо, обычай не требовал этого — тем не менее, мы поприветствовали друг друга кивком головы. Амгаалан налил всем нам чаю. Язык жестов более-менее интернационален, так что я приблизительно уловил, что он спрашивает кузена, не составит ли он нам компанию для визита в соседнюю юрту или предпочитает подождать нас здесь. Тот сделал знак, что пойдет вместе с нами. У него были очень длинные руки и симпатичное, внушающее доверие лицо с немного выступающими челюстями и большими передними зубами, что придавало ему вид гигантского грызуна.

Спустя несколько минут мы все втроем были уже в юрте соседки, которую Амгаалан называл тетей Гю. Гроза наполнила воздух электрической нервозностью. Ручеек мутной воды в проулке превратился в поток грязи, перебраться через который стало не так-то просто. Мы замочили ноги и остались — китайский кузен и я — при входе в юрту, не осмеливаясь двинуться вглубь. Толстая молодая женщина спала спиной к нам, так что был виден лишь ее силуэт, укутанный в покрывало и напомнивший мне туши больных тюленей на песчаном берегу Балтики[40]. Кузен, хранивший молчание, не сводил с нее глаз, Амгаалан же тем временем почтительно расспрашивал старую тетю Гю — она даже не смотрела в его сторону, делая вид, что ищет что-то в выдвижном ящике, и отвечала односложно, ясно показывая, что ей не по душе ни его вопросы, ни ответы, которые согласилась дать. Он попросил повторить имена, которые молодая женщина перечисляла, когда была в трансе, так что я смог услышать их снова, и теперь они прозвучали более отчетливо, хотя старуха процедила их сквозь зубы, не отрывая глаз от барахла в ящике, — среди них имена Эженио. Евгений и даже Шошана. Всё это было невероятно. Перевод Амгаалана подтвердил то же самое и еще больше обескуражил меня. Потом он сказал старухе несколько слов, которые настолько заинтересовали ее, что она тут же повернулась, оставила свои поиски, подошла и уселась передо мной. Некоторое время она всматривалась в меня, затем задала вопрос, Амгаалан мне его перевел:

— Она спрашивает, как вас зовут.

Я назвался.

— Хочет, чтобы вы подтвердили, что вам знакомы имена, которые она процитировала.

Она произнесла имя Эженио, моего пропавшего друга, потом имя его друга, Евгения, который тоже пропал, а также имя некоей женщины, Шошаны.

Я подтвердил, Амгаалан перевел. Старуха продолжала созерцать меня своими мутными глазами. Имя Шошаны[41], кажется, заставило ее вздрогнуть. В ее изборожденном морщинами лице было что-то завораживающее. От нее пахло обугленной древесиной. И, немного, мочой. А может быть, так пахла сама юрта. Несколько долгих секунд прошли в полной тишине, если не считать раската грома вдали, говорившего, что гроза отступила. Наконец, тетя Гю, не сводя с меня глаз, произнесла две или три фразы с диковинными гортанными звуками и, словно мы никогда и не входили в ее юрту, продолжила рыться в глубинах своего сундука. Молодая толстуха на кровати рядом с ней так и не проснулась, но лежала теперь лицом в нашу сторону.

— Уходим, — позвал меня Амгаалан, — она больше ничего не скажет.

Но вполне хватит и того, что она уже поведала. Я знаю, куда вам теперь следует отправиться.

Мы вышли было за дверь, но вскоре вернулись за кузеном: он стоял в юрте как вкопанный и, повернув к Амгаалану лицо с выпученными глазами, молча показывал пальцем на спящую молодую женщину.

5. Обыкновенная мистика

— Он утверждает, что несколько недель назад видел ее во сне, — сказал мне Амгаалан, когда мы добрались до его юрты. — Вот почему он так сильно смутился.

Я раздумывал о другом — об имени Эженио, оглашенном или упомянутом в трансе ученицей шаманки здесь, посреди трущобного «юртавиля», так далеко от его родных мест. А вместе с тем, выглядело ото довольно естественно, хотя всякое рациональное объяснение этой загадки от меня, мягко говоря, ускользало.

— Ну что ж, бывает, значит, здесь и такое, — машинально сказал я вслух.

— Здесь такое случается не чаще, чем у вас там на Западе, — холодно возразил Амгаалан. Вид у него был раздосадованный.

Перед тем, как мы покинули юрту тети Гю, кузен задал Амгаалану какой-то вопрос, тот его перевел, и старуха молча кивнула в знак согласия, при этом даже не взглянула в нашу сторону: наше присутствие явно утомило ее.

— О чем это он спросил? — шепнул я, когда мы выходили.

— Он хотел узнать, не зовут ли, случайно, эту уснувшую женщину Пагмаджав, — ответил Амгаалан, немного взволнованный.

— И что же? — попросил я продолжить.

— Оказалось, так и есть. А ведь они не могли быть знакомы.

«Сон в руку, — подумал я. — Такое бывает, каждый может подтвердить. Вещие сны случались даже у меня. Так что в этом совпадении нет ничего сногсшибательного».

Мы снова выпили соленого чаю[42]. Я ждал, когда Амгаалан поведает, что ему сообщила старая тетя Гю с мутными глазами. Китайский кузен молча думал о своем.

— Она знакома с вашим другом, — бросил он неожиданно.

— Как вы сказали?

— Она говорит, что знает вашего друга — того, что пропал. Они где-то встречались. Говорит, вам нужно поехать в поселок Дойна-Баруул и спросить там, где в настоящее время стоят юрты семьи Ойгурбаалат. Там живет мальчишка по имени Шамлаян, и вам следует поговорить с ним. Вот и всё, что она сказала. Хотя нет, — добавил он, — тетя Гю еще подтвердила то, о чем упомянула в отключке ее кузина: того русского, Смоленко, уже нет в живых.

Китайский кузен вдруг оторвал голову от своей пиалы и задал Амгаалану какой-то вопрос. Они обменялись короткими репликами. Я не стал просить пояснений, подумав, что и так уже выгляжу слишком любопытным.

— А это далеко отсюда? — спросил я, когда разговор двух кузенов угас.

— О чём вы?

— О том поселке.

— Нет, не слишком. Примерно, пять дней на машине. Это если на полноприводной. Думаете поехать туда?

Я показал выражением лица, будто еще сомневаюсь, но это была беглая маска: в глубине души я уже принял решение.

— Да, конечно.

— Вот как. В таком случае, вы могли бы взять с собой Ванлиня, — сказал Амгаалан, пригубив свой чай. — Ему тоже туда надо.

— А кто это?

— Мой кузен, вот этот, — кивнул он подбородком, — Чэнь Ванлинь. Он хотел бы поехать с вами. Говорит, имел дело во сне с кем-то по имени Шамлаян и очень хочет повидать его вживую.

Мне показалось, это уже чересчур. Но почему бы нет? Всё тут было пропитано повседневной мистикой, пусть же так и продолжается. Я согласился, Амгаалан перевел это кузену, и мы с ним пожали друг другу руки. Вид у него был чрезвычайно довольный. Симпатичный он всё-таки парень.

— Послушайте, — сказал я Амгаалану, — я понимаю, вы здесь ни при чем, но должен сказать, что эта история с именами… как бы выразиться… немного нервирует. Мы ведь с вами не были знакомы, я пришел к вам потому, что на клочке бумаги, забытом на столе, было написано ваше имя — рядом с именем русского, с которым вы мельком встречались, и именем англичанки, с которой вы не знакомы, а записал их мой друг, тоже вам не знакомый. Ладно. Затем вы приглашаете меня посмотреть на транс шаманки, и она вдруг произносит имя моего друга, не знакомого вам, хотя ваши два имени были написаны рядом на том клочке бумаги. Старуха говорит, что встречала этого пропавшего друга, тут появляется ваш кузен и заявляет, что видел во сне женщину из соседней юрты, а также мальчишку, с которым мне нужно встретиться, чтобы выйти, если повезет, на след моего друга. Честно говоря, я немного озадачен, это если не сказать — ошарашен.

Амгаалан поставил пиалу и улыбнулся.

— Я чувствую то же самое, что и вы, месьё Тронбер. Мне тоже во всём этом ничегошеньки не ясно — не больше, чем вам. А впрочем, я и не обязан вникать в детали, пусть и очень важные, ведь я, по всей видимости, всего лишь должен был сыграть в этой истории эпизодическую роль проводника. У вас было мое имя, но знал я совсем не много. Тем не менее, насколько я понимаю, было крайне важно, чтобы мы встретились и вы благодаря этому получили от тети Гю известие о вашем друге. Кстати, то же самое можно, пожалуй, сказать о моем кузене: он должен был явиться сюда, чтобы потом составить вам компанию в пути. Некая логика во всем этом есть, хотя она и не доступна нам. Так уж сложилось, нужно с этим примириться, — сказал он с безмятежным видом фаталиста.

И, улыбаясь, снова налил нам чаю.

Загрузка...