Наш внедорожник российского производства провонял соляркой. Едем мы вчетвером: Самбуу, Ванлинь, я, с нами водитель по имени Дохбаар. Самбуу говорит по-монгольски, по-русски, по-немецки и по-французски. Ванлинь — по-китайски и по-английски, я по-французски, по-русски и по-английски, а Дохбаар — только по-монгольски. Следовательно, я не могу пообщаться без посредника с Дохбааром, Ванлинь — с Самбуу, а Дохбаар — с Ванлинем. Когда Ванлиню хочется сказать что-нибудь Самбуу, ему приходится просить моей помощи, и Самбуу тоже обращается к Ванлиню через меня. Если мне нужно что-то уточнить у Дохбаара, или ему у меня, переводит Самбуу. Когда Ванлиню приспичит спросить о чем-нибудь Дохбаара, к разговору подключаемся все мы четверо: сначала он задает вопрос мне, я пересказываю его Самбуу, а он передает Дохбаару. Если Дохбаар надумает ответить на вопрос, заданный Ванлинем, происходит то же самое, только в обратном направлении.
Мы едем на северо-запад страны, рассчитываем добраться от столицы до места назначения за двое с половиной суток. Надеялись подремать прямо в пути, если дорога будет достаточно гладкой, но это оказалось невозможным — за исключением, в этот первый день путешествия, Ванлиня, который сидит рядом с шофером и выглядит поразительно невосприимчивым к тряске, толчкам и наклонам машины, не отличающейся, кстати, особо плавным ходом. Самбуу объясняет мне, что вся беда — в амортизаторах: они тут не пружинные, а пластинчатые. Я и не знал, что существуют пластинчатые рессоры, но само выражение мне понравилось, оно навело меня на мысль о грибах. В результате взаимодействия бугров, ухабов и грибных амортизаторов голова Ванлиня раскачивается слева направо и спереди назад, он спит, как ребенок: время от времени из уголка рта, между приоткрытыми из-за выдающихся резцов губами свешивается нитка слюны. Это очень забавляет Дохбаара, он широко улыбается, показывая все оставшиеся зубы — не больше двадцати, из них два черных, и подбрасывает всякого рода комментарии по этому поводу Самбуу, которому я учтиво разрешил не переводить их.
Мы пересекаем неохватную, почти плоскую степь под бескрайним величественным небом с быстро летящими пушинками облаков, время от времени замечаем растянувшиеся до горизонта вереницы юрт, установленных с промежутками в сотни метров друг от друга. Иногда два-три серых журавля меряют землю у обочины почти жискаровской[43] походкой. Дальше, за ними, спокойно и совершенно свободно пасутся табуны лошадей — впрочем, по словам Самбуу, не совсем уж свободно, поскольку хозяева всегда точно знают, где сейчас какой табун. Позади них виднеются одна-две юрты, некоторые оснащены спутниковыми антеннами и ветряными двигателями. Еще дальше пасутся другие лошади или бараны, козы, или все они вместе. Определить на глаз расстояние очень трудно: овечьи отары растягиваются почти до горизонта, напоминая россыпи рисовых зернышек на бильярдном сукне, — наверняка, на несколько километров. Дальше начинаются округлые зеленые пригорки, между которыми тоже, хотя и с трудом, можно различить одинокие юрты, а за всем этим возвышаются горные цепи, убегающие в такие дали, охватить которые одним единственным взглядом мне раньше случалось лишь из открытого моря или с вершины горы. На фоне этой грандиозной панорамы американский супчик, которым нас закармливает Дохбаар, чтобы приглушить рев мотора, кажется как нельзя более нелепым. «’Cause we’re living in a world of fools / Breaking us down[44]…» — вымученно мяукают Bee Gees, пока я в немом восхищении созерцаю великолепный пейзаж. Иногда мы останавливаемся, чтобы отлить, и тогда Ванлинь выходит, потягивается и вежливо улыбается Самбуу, Дохбаару и мне, Дохбаар курит и проверяет перегревшийся мотор, Самбуу задумчиво вглядывается, скрестив руки на груди, в очертания величественного нагорья, к которому мы направляемся, я же разминаю ноги и спрашиваю себя, какого хрена я здесь делаю. В общем, настоящая турпоездка.
Итак, что мы имеем: мальчишка-кочевник должен пролить мне свет на то что случилось с Эженио. Вероятно, он встречался с ним самим или с кем-то, кто его повстречал: это похоже на басню про человека, который видел человека, который видел медведя. Ванлинь, насколько я понимаю, вызвался сопровождать меня потому, что видел во сне и того же самого мальчишку, и ту уснувшую толстуху. Хорошо. «Такая вот, понимаешь, загогулина вырисовывается», — сказал бы мой школьный учитель французского. Я, понятное дело, позвонил в турагентство, номер которого мне дал Амгаалан, и там мне сообщили, что Смоленко нанял у них русскоязычного гида с шофером и отправился на запад, к Алтайским горам. Когда они прибыли на место, он сказал своим спутникам, что хотел бы остаться там на несколько дней, причину не пояснил. А им предложил пожить тем временем в ближайшем городке и вернуться за ним через неделю. Они поначалу отказались, однако русский упрямо стоял на своем, держался настолько самоуверенно и грубо, — так мне сказал директор агентства, — что в конце концов они повиновались, но при этом, конечно, оставили ему палатку, спальный мешок, недельный запас еды и воды. Когда же они спустя семь дней возвратились, то обнаружили только пустую палатку: Смоленко бесследно исчез. Искали его два дня по окрестностям и ни с чем уехали домой в Улан-Батор. Позже предпринимались другие попытки разыскать его, но тоже безрезультатные. Местные власти и сотрудники российского посольства постарались замять это дело: первые — чтобы не отпугнуть туристов, которым вздумается посетить те края, вторые — потому что, в конечном счете, не были лично заинтересованы раздувать скандал, на них просто никто не надавил: у Смоленко, похоже, не было близких родственников, никто из России не требовал и не пытался сам его разыскать.
Самбуу и Дохбаару ни к чему знать все это, я не стал посвящать их и детали исчезновения Смоленко: они просто делают свою работу за деньги, и плачу я, на мой взгляд, не так уж мало, если принять во внимание общий уровень жизни в стране, — 100 евро в день им на двоих. Со своей стороны, они взяли на себя заботу о машине, топливе и нашем пропитании. По словам Самбуу, зарплаты в стране еще недавно были совсем нищенскими, даже в столице. Но меня по прибытии в Улан-Багор буквально ошеломило количество рассекающих по улицам джипов Toyota Land Cruiser. Удивила не сама популярность внедорожников, поскольку при перемещениях за городом обойтись без них чертовски трудно, а их доступность, при такой-то цене. Самбуу пояснил, что джипы покупаются, в основном, уже подержанными, хотя и в этом случае могут стоить десяток годовых зарплат.
— И откуда тогда деньги на машину? — спросил я.
— Одна из главных проблем в Монголии — это коррупция, — ответил он с опечаленным видом.
В паузах между слащавыми американскими хитами и в меру наших словарных запасов английского меня расспрашивает Ванлинь. Ему хочется знать, что я тут делаю, откуда я приехал, каким был тот пропавший друг, ну и всякое такое. Я отвечаю лаконично и тоже задаю ему вопросы — особенно, насчет его необычных сновидений. Он смущенно отвечает, что всегда, сколько себя помнит, обладал способностью управлять своими снами, однако несколько недель назад начались странные попытки подчинить, пусть частично, его сны чужой воле — тогда-то он и услышал имена мальчишки, на встречу с которым мы сейчас едем, и той уснувшей толстой женщины. Эта тема его не очень вдохновляет, с гораздо большей охотой он рассказывает о своей сестре — по его словам, чрезвычайно красивой и к тому же очень умной, она гениальный математик и великий знаток литературы. Он приглашал ее поехать вместе с ним, но у нее ведь столько важных дел… Он смеется, немного застенчиво. Я спрашиваю его в шутку, не согласился ли бы он поспать еще немножко, думая при этом о моем друге, чтобы, проснувшись, сказать, где же тот находится. Он бросает неожиданно серьезный взгляд на меня и говорит, что сейчас попытается. Я, признаться, немного обалдел. Донна Саммер[45] над нами лишается чувств.
«Хлоп-хлоп-хлоп». И тишина. Бездонная тишина и пронизывающий холод. «Хлоп-хлоп-хлоп». Между хлопками чуть слышно свистит ветер.
Чэнь-Костлявый проснулся, открыл глаза и увидел лишь серую пелену над собой. «Я внутри снежного облака, — подумал он. — А может быть, я умер».
«Мог и умереть, почему бы нет?»
Потом он понял, что смотрит на потолок палатки, хлопающий на ветру как раз у него над лицом. Сильная головная боль в сочетании с подташниванием навели его на мысль, что он, вероятно, накануне слишком много выпил и уснул в незнакомом месте.
«Ты был нетранспортабельным, Чэнь-Костлявый, Чэнь-Закадычный-Друг-Водки, Чэнь-Мертвецки-Бухой. Считай, тебе крупно повезло, что тут оказалась эта палатка, к тому же пустая — с тех пор, как ушел иностранец. Но ты не слишком разлеживайся, потому что он скоро вернется. Он просто отлучился, чтобы заглянуть в небольшую пещеру — не там ли сидит Ёсохбаатар-Девятый».
— Разве ж я спорю? — процедил сквозь зубы Чэнь Ванлинь, садясь и растирая щеки. — Вполне допускаю, что мне повезло.
Он выкарабкался из спального мешка, расстегнул молнию на палатке и вылез наружу. Небо было огромным и хмурым, ветер влажным. Повсюду, сколько хватало глаз, тянулись цепи горных вершин, а среди них — груды готовых лопнуть облаков, разбухших, как брюхо у яков, — это сравнение его даже не удивило, потому что он уже привык к таким помехам, прорывающимся в его мысли. Всюду торчали черные зазубренные скалы, под ними местами виднелись похожие на ракушки холмы и котловины, покрытые сочной, почти светящейся зеленью. Свистел ветер. Холод пробирал до костей.
«Сюэчэнь, тут здорово: природа суровая и по-настоящему крутая, тебе стоило бы взглянуть на эту красоту.
Однако, стоп, — подумал он. — Каким это образом я мог очутиться здесь, высоко в горах, после вчерашней пьянки?»
Он запнулся и задумался.
«И вообще, какая еще, к черту, пьянка?»
В этот момент он и проснулся на черном песчаном пляже и, хотя голова раскалывалась от боли, мгновенно узнал его. Странный же он видел только что сон. Луна почти не сдвинулась с места, всё там же были и белесые похожие на толстых ламантинов, выброшенных волнами на берег. Должно быть, спал он совсем не долго. Чэнь встал и подошел к воде, черной и хлюпающей, окунул руки и поднес их к губам. Почувствовал странное возбуждение:
«Значит, всё тут настоящее, и море соленое. Какое счастье!».
Потом, повернувшись спиной к валунам, отражающим лунный свет, он углубился во тьму, шагая между водной гладью справа и поросшими шелестящей травой дюнами слева. По пути заметил знакомый запах подсохших рыбных останков и разбитых раковин.
«Ничего не изменилось, — сказал он себе. — Это меня и обнадеживает. Придает мне сил. На месте должен быть и тот домик. Не пустая могила, нет — вот еще глупости! — а тот самый домик».
Перед крыльцом он остановился на несколько мгновений. Припомнилось, что где-то видел похожую хижину на почти таком же берегу, но стояла она на сваях, к ней вел плавучий мостик.
«Где же я ее видел? Там еще была какая-то лодка. Да, лодка под хижиной и собака в лодке, похожая на маленького лиса… Лис был говорящий… И голос у него был металлический… И еще там была девушка с очень светлыми волосами, почти белыми, и с красивыми грустными глазами… Как же ее звали: Ира? Ирина? Илона?»
Он порылся по сусекам своей памяти, но воспоминание закатилось слишком далеко, зацепить его он не смог и оставил в покое.
Поднявшись по ступенькам, Ванлинь толкнул дверь и, словно проваливаясь в сон, вошел внутрь.
— А я говорил тебе, что мы еще встретимся, Чэнь-Костлявый.
Голос был слишком тихим, чтобы его можно было узнать. Виден был лишь тусклый красный огонек. Ванлинь застыл на месте, чтобы глаза успели привыкнуть к темноте.
— И это я тебе тоже уже говорил: имя и внешний вид не так уж важны.
Внезапно он понял, что изнутри дом совершенно не похож на раздвижную комнату, которую он видел прежде. Теперь это была совсем маленькая лачуга с земляным полом. Стоял неприятный запах, определить его было трудно.
«Так пахнет моча яков? Нет, это опять тот мальчишка подсовывает мне свои мысли. Скорее, что-то между мокрой собакой и раздавленным клопом. Напоминает запах общественных туалетов на улочке Сейцзя, в районе хутунов[46] у Аньдинмэнь[47]. Надо бы запомнить это сравнение и использовать потом, когда буду рассказывать об этом приключении Сюэчэнь: ей тоже знакомы туалеты хутунов на Сейцзя, они стали для нас поводом для шуток с тех пор, как однажды мы, стиснув зубы, вместе зашли в один из них по одной срочной необходимости и она, присаживаясь на корточки, поскользнулась и чуть не упала. Я при этом так расхохотался, что сам поскользнулся и рухнул на плиточный пол, пожелтевший от старой вонючей мочи. Падая, пытался ухватиться хоть за что-нибудь, и рука дотянулась до горшка с дерьмом — он перевернулся, но, к счастью, не на меня. Мы потом с ней долго смеялись над таким везением. Так вот, Сюэчэнь, внутри этот домик воняет очень похоже. Конечно, я немного преувеличиваю. Но не сильно. В центре стояла слегка покрасневшая от жара печка-„буржуйка“, по сторонам виднелись сундук, табурет и кровать. На кровати сидела сухонькая старушенция, рядом с ней, с одной стороны, стоял мальчик, а с другой — лежала какая-то серая груда, похожая очертаниями на гигантскую собаку.
„Не собака, а волк, Ванлинь. Это Барюк, пожиратель степных просторов. Ты с ним не знаком, но он тебя знает“.
— А ты, конечно, Шамлаян, — сказал я ребенку.
— Это он, — откликнулась старуха, однако отвечать тебе он пока что не будет. Он здесь для того, чтобы учиться.
Мальчишка смотрел на меня совершенно спокойно. Присмотревшись, хотя и было темно, я отметил, что прозвище Сопляк ему вполне подходит: к левой ноздре у него прилипла козявка, подсохшая сопля. Волосы на голове у него от пыли казались седыми. Что касается старухи — она время от времени глубоко затягивалась из трубки, задерживала дыхание, а потом выпускала струю густого дыма. Я держался невозмутимо, с достоинством, немного был похож — тайком подумал в тот момент — на Клинта Иствуда[48] в фильме „Имя ему смерть“.
— Вас зовут Сюргюндю, — сказал я.
Из горла старухи вырвался какой-то треск, сухое хрустящее икание, которое, вероятно, было смехом. Затем она закашлялась, сплюнула на землю, затянулась из трубки и замерла, потом медленно выдохнула.
— Ты растешь над собой, Чэнь-Костлявый. Сам же знаешь, мне не было нужды представляться.
— Да. А еще вы Ху Линьбяо, так? И другие тоже — уже не помню их имен.
Она взглянула на меня одновременно с раздражением и интересом.
— Гм. Ладно, — вздохнула она. — Еще один умник.
Потом медленно встала.
— На этом остановимся, — сказала она властно. — У нас мало времени. Заткнись и слушай.
Я услышал скрип застежки-молнии француза рядом с собой. Время было уже утреннее, перед самым моим пробуждением. Сюргюндю подняла над головой маленький бубен, приблизилась ко мне и, ударяя в него, начала кружиться вокруг своей оси, делая при этом частые короткие затяжки из трубки. Остановилась, лицом ко мне, задрала свое серое платье и, выгнувшись дугой, выставила напоказ свою сморщенную щель, бормоча слова, которые я не понимал. Эту процедуру она повторила трижды: кружилась, затягивалась из трубки, била в бубен, бормотала что-то невнятное и показывала мне свою расселину.
— Смерть — не жизнь, — сказала она затем вполголоса, не сводя с меня своих черных глаз, — но и не ее обратная сторона. Изнанка жизни — звериный взгляд. Нора вмещает всё, но смерти там еще нет. Палатку под хмурым небом ты можешь найти на Дулаан-Хайрхан-ууле[49], мальчишка покажет ее тебе. Это всё.
Свет внезапно стал очень ярким, меня качнуло назад, а неподалеку я услышал французскую речь и, как бы на заднем плане, гнусавый голос Синди Лопер[50], который я тотчас узнал. Открыл глаза. Эту музыку теперь крутила не ты, Сюэчэнь, ее врубил шофер, имя которого я позабыл. Видимо, такая моя доля — повсюду хлебать подобную патоку. Сильно болела голова, передавая привет от вчерашней водки за ужином, — попойка всё-таки была, теперь-то я вспомнил».
После отъезда Пагмаджав для Шамлаяна всё сразу как-то ускорилось. Внешне он был всё таким же, но внутри он рос над собой, обозревая огромные внутренние пространства, о существовании которых не подозревали ни его мать Уушум, ни его отец Гюмбю, проводящий время в разъездах на коне или мотоцикле по пастбищам, охраняя скот, ни придурочный младший брат Бауаа, хохочущий по любому поводу и увлекающийся издевательствами над мелкими тварями, ни его дядя Омсум-Седьмой, теребящий козочек, ни даже як Сиджка — хотя насчет животных точно не знает никто. В общем, Шамлаян совершил то, что должно было совершиться.
«Да, я исполнил то, что должно было исполниться, и это благодаря тебе, Пагмаджав, ты ушла на обратную сторону света и не вернешься оттуда, теперь тебя величают Королевой-Темных-Миров-И-Тенистых-Зарослей, потому что ты живешь на опушке девственного леса, называют также Пагмаджав-Двухсотлитровой — по понятной причине, зовут и Пагмаджав-Кобылихой, потому что трое из семи дочерей Сюргюндю последовали за тобой и с тех пор сопровождают тебя повсюду, где ты появляешься. Я научился пользоваться волшебными вещами, которые ты оставила в своей юрте: зеркальцем, колпаком, накидкой, метелкой из перьев, барабаном и, конечно, табаком. Поначалу тыкался вслепую, наугад, но постепенно дело пошло на лад. Пагмаджав, я разобрался, я выучил нужные слова и жесты, они впитываются быстро, если человек предназначен для них, его что-то направляет и поддерживает, даже помимо его воли. И теперь, хотя многое для меня еще остается тайной за семью печатями, именно я замещаю тебя — жаль, что у меня не было возможности пообщаться с моим дедушкой, Баджуурнасамбуком: если бы он был жив, он посвятил бы меня в тайны иных миров».
Вне всякого сомнения, было уже утро. Шамлаян не стал сразу открывать глаза, опасаясь, что может оказаться в каком-нибудь страшном месте. Каждое погружение было серьезным испытанием для него, новичка в искусстве путешествий по внутренним мирам. Он уже без труда мог пообщаться с Пагмаджав или Сюргюндю, или тетей Гю, когда ему это было нужно, без труда мог проникнуть в чужие сны, без колебаний изменял свою внешность или подстраивался под характер спящего, чтобы лучше вписаться в чужие видения, однако первый взгляд на место, в которое его занесло, каждый раз требовал сделать усилие над собой: Шамлаян до сих пор не мог позабыть свое ужасающее пробуждение у Сюргюндю.
Он не был к этому готов, не знал, что его ждет и где вообще он очутился, открыл глаза и увидел серое однообразное пространство, что-то вроде безжизненной песчаной пустоши, которую подметал холодный ветер. Перед ним стояли Пагмаджав со своими тремя кобылицами, большой серый волк и очень старая женщина, худая, как щепка, — он сразу понял, что это Сюргюндю. Он был рад увидеть Пагмаджав, но она его как будто даже не заметила. А вот волчара подошел к нему и долго с интересом обнюхивал. Шамлаян при этом затрясся от страха.
«Да, я дрожал, как презренный трус, и мне не стыдно признаться в этом».
«Так значит, ты напугался, сопляк? Теперь ты не такой нахальный, как раньше, а? А я тебе говорила…»
«Ну да, мне страшно, толстуха. Поставь себя на мое место».
«Каково там, на твоем месте, мне хорошо известно. Я рада за тебя: скоро ты узнаешь, что такое испугаться по-настоящему».
Конечно, весь это диалог велся немо, с их губ не слетело ни слова.
Затем волк вернулся к обеим женщинам — причем, я заметил, равнодушной, небрежной походкой. Сюргюндю и Пагмаджав долго смотрели друг на друга. Я же присел на корточки над холодной серой землей, под таким же серым и холодным небом. Не было сил ни подняться, ни даже пошевелиться. Я не знал, что мне делать.
— Ты многое выучил самостоятельно, Шамлаян-Сопляк, и за очень короткое время, — сказала, наконец, Сюргюндю. — Да, многое. Но ты ведь способный. К тому же, твой дед Баджуурнасамбук был из наших.
Пагмаджав согласно кивнула. Что она, дуреха, может об этом знать? Она ведь никогда его не видела.
«Заткнись, червяк, и слушай».
— Я хорошо знала его, Баджуурнасамбука, — подхватила старуха. — И ты, Пагмаджав, тоже — вспоминаешь? Да уж, давненько мы его не видели…
Пагмаджав улыбнулась и хмыкнула. Ее пухлые щеки вздрогнули. Мне это было не понятно.
— Короче говоря, — продолжила Сюргюндю, — ты молод и талантлив, ты уже многое умеешь, способен даже навестить тетю Гю, когда она тебя не звала… Кстати, это — она повернулась к Пагмаджав, — выглядело довольно забавно, что ни говори. Бедняжка Гю немного растерялась… Хорошо, всё это достойно уважения, учитывая твой возраст. Но вот сам подумай, достаточно ли этого, чтобы претендовать на нечто большее?
Я ни на что особо и не рассчитывал, но не осмелился сказать ей об этом.
— Как это? — вдруг рявкнула Сюргюндю, от внимания которой ничего не могло укрыться. — Ты сам сказал Пагмаджав что-то подобное. Не играй с такими вещами, сопляк!
Волчара сделал шаг ко мне и зарычал, показывая при этом зубы.
— Да, это правда, — торопливо признал я, — это правда, я хотел стать таким, как Пагмаджав, я это сказал. Но…
— Что «но»?
— Вы уж простите… Но… Я думал, что это…
Я колебался. Мне казалось, что лучше про это не говорить.
— Продолжай!
Волосы обеих женщин и гривы трех кобылиц колыхались на ветру. Все, включая большого серого волка, неподвижно уставились на меня.
— Я подумал, что это… уже произошло, — выговорил я вполголоса. Сюргюндю нахмурила брови.
— Что произошло?
Я сглотнул слюну.
— Ну… мне показалось, что… я уже стал таким, как Пагмаджав. Что дело как бы в шляпе.
Мои слова потонули в оглушительной тишине.
— Ну и ну… — произнесла Сюргюндю спустя какое-то время.
Лицо Пагмаджав осталось совершенно неподвижным. Шматок сурочьего сала.
— Ну надо же… — снова запнулась Сюргюндю.
Похоже, она не могла подыскать нужных слов. Но я постарался подумать об этом не слитком громко: ей такая мысль, наверняка, не понравилась бы.
— Ладно, — сказала она наконец, причем голос прозвучал как будто удрученно. — Барюк, можешь приступать.
Я даже не успел сообразить, что должно произойти, как волк с ужасающим воем бросился на меня и своей невероятно широко разинутой пастью ухватил за лицо. Упав на спину, я почувствовал, что он рвет меня на части, и тогда всё во мне и вокруг меня смешалось. Я пытался, как мог, кричать, я вопил от страха и от боли, наложил при этом в штаны, я плакал, немо прося прощения у Сюргюндю, она же спокойно отвечала, что она тут ни при чем и что я в любом случае должен был через это пройти. Я чувствовал, как мои органы разрываются, мышцы отделяются от костей, кожа рвется на длинные окровавленные лоскуты, и всё это на фоне звуков как из преисподней — глухого рыка чудовища, с жадностью пожирающего меня. Волк вцепился в руку, мощно рванул на себя и с противным чавкающим звуком оторвал от туловища, а я не мог даже потерять сознание. Потом он стал жевать, он жевал меня, разгрыз мою руку на три части и каждый мой палец на три фаланги, а я, онемев от ужаса и непонимания, должен был слушать, как они хрустят в его пасти. Затем он проделал то же самое со второй рукой. Потом вырвал мне ноги — не сразу, после нескольких попыток, крутя своей большой головой слева направо и не переставая при этом рычать, он грыз и грыз меня — бедренные кости, большие берцовые, коленные чашечки, малые берцовые, лодыжки, предплюсны и плюсны. Кровь била ключом и пузырилась, капли долетали до Сюргюндю, что вынудило ее немного отступить назад, до Пагмаджав — она не двинулась с места, спокойно позволив испачкать себя, и до кобылиц, отводящих глаза в сторону. С красной меховой шубы Барюка, на которой лишь местами просвечивал ее прежний серый цвет, свисали розоватые клочья мяса — моего мяса. Он продолжал свой пир, кромсая мне бока, потом отделяя друг от друга ребра, я же с ужасом наблюдал за происходящим. Им двигал неутолимый жор — безумный, но в то же время казавшийся маниакально педантичным и запрограммированным. Он с ритмичным хрустом крошил кости одну за другой, словно наслаждаясь созвучиями чудовищной музыки. Пиршество, сопровождаемое отвратительным волчьим похрюкиванием, иногда прерывавшимся короткими вздохами наслаждения, за которыми следовали жуткие звуки сосания, чавканья, треска рвущихся мягких тканей и лопающихся костей, длилось бесконечно долго, и в какой-то момент я потерял сознание, провалился в бездонную черную дыру, где уже не мог ничего ни увидеть, ни вспомнить. Этот полет вслепую продолжался, возможно, столетиями. Потом стало немного светлее, и я понял, что я разрублен и раздроблен на сотни кусочков, валяющихся по земле. Вокруг снова висела тишина, густая и враждебная. — похожая всегда витает над местами побоищ и резни. Слышался лишь посвист ветра вокруг нас. Всё вокруг было залито моей кровью, хоть немного оросившей эту бескрайнюю серую землю. Волк уже отошел от меня — вернее, от обрывков меня — и сидел теперь рядом с Сюргюндю, облизывая окровавленную морду. Я увидел, как Пагмаджав и Сюргюндю приблизились ко мне — или, точнее, к кусочкам меня — и начали считать их, ничуть не выказывая ни удивления, ни отвращения. Эти подсчеты, показалось мне, длились даже дольше, чем мое расчленение. Впрочем, время для меня уже ничего не значило. Я, без сомнения, был немного мертв. Да, я умер: надо полагать, я был мертв, потому что меня там по-настоящему уже не было. Вплоть до момента, когда у Сюргюндю вырвался, насколько я мог понять, торжествующий крик:
— Вот она!
И я увидел, что она держит в своей красной от моей крови руке малюсенькую заостренную косточку. Перед обеими женщинами высились две почти конические груды моих костей. Да, то, что прежде было мной, теперь лежало двумя аккуратными кучами перед Пагмаджав и Сюргюндю. Женщины старательно перебрали мои кости одну за другой и выбрали вот эту.
— Лишняя кость, — сказала Сюргюндю, беззубо улыбаясь. — Шамлаян, это чудесно, малыш, у тебя есть сверхкомплектная косточка. Ты была права, доченька, — повернулась она к Пагмаджав.
Сюргюндю положила окровавленную косточку себе в рот и зажала ее между деснами.
— А фефей шмотйи на меня фнимафейно, Шамъяян.
И она стала стремительно разрастаться, пока не закрыла собой небо, потом, словно кусок ткани, развернувшийся на ветру, она покрыла своим огромным и неожиданно плоским телом серый мир, в котором находились все мы втроем плюс волчара и три кобылицы, и окутала разрозненные кусочки моего тела пушистым коконом, под защитой которого обрывки меня собрались в клубочек и я постепенно восстановил свою форму, а затем утонул в чем-то вроде первичного сна, успев услышать очень нежный голос, нашептывающий, что я, наконец, прошел, прошел испытание.
Походный столик посреди покрытого общипанной травой плоскогорья. Вокруг столика сидит Квартет: два монгола — один низенький и плечистый, с румяным лицом и прямым твердым взглядом, второй чуть повыше и верткий, как белка, с усиками и густой короткой шевелюрой; худой высокий китаец с очень длинными руками и головой грызуна; и небритый француз со всклокоченными волосами, среднее звено между китайцем и монголами как по росту, так и по языкам, которыми они владеют. На столе — четыре оранжевых пластиковых тарелки, такие же вилки и ложки, четыре стаканчика, в тарелках лапша, присыпанная сушеным мясом — наверняка, бараниной, пакетики чая, шоколад, вода, соль, огурчики и две пол-литровые бутылки водки. «Если захочется добавить, в запасе еще есть», — заверил Самбуу. Они уже второй раз ужинают вчетвером. Позади каменистого холма заходит солнце. Вокруг царит тишина.
Ванлинь (разливая водку в четыре стаканчика и обращаясь к Дохбаару): Сколько нам осталось километров? (Ко всем троим, вознося чарку.) Ну, будем. Выпьем по-русски! (К Розарио, с улыбкой.) Я ведь недавно побывал на берегах Байкала, так что… (Ко всем.) Ваше здоровье!
Все чокаются, выпивают до дна, щелкают языком о нёбо, хрустят огурцом.
Дохбаар (повернувшись с недоуменным лицом, вскинув брови, к Самбуу): Что он говорит?
Самбуу (с таким же выражением лица к Розарио): Что это он сказал?
Розарио (к Самбуу): Он спрашивает, сколько нам километров осталось проехать.
Самбуу (к Дохбаару): Хочет узнать число оставшихся километров.
Дохбаар (потупив взгляд и проверяя пальцами остроту своего ножа): Откуда ж мне знать, да и какая, в общем, разница. Триста или четыреста. (Пожимает плечами) Пятьсот. Примерно три дня осталось.
Ванлинь снова наливает всем водки. Тост за здоровье каждого. Поднимают чарки, пьют до дна, цокают языком, хрустят огурцом.
Самбуу (обращаясь к Розарио): Где-то четыреста или пятьсот.
Розарио (к Ванлиню): Примерно четыреста или пятьсот.
Ванлинь (с округлившимися глазами): Вот это да! (К Дохбаару.) И сколько времени это, по-вашему, займет?
Дохбаар (к Самбуу, скривив лицо): Чего ему еще?
Самбуу (к Розарио): Что он говорит?
Розарио (к Самбуу): Спрашивает, сколько времени это займет.
Ванлинь (наполняя стаканчики): Подождите, подождите! Пора выпить за здоровье.
Все поднимают чарки, осушают их, причмокивают, хрумкают огурчики.
Ванлинь (наклонившись к Розарио, вполголоса): Характер у нашего водилы, похоже, не из легких.
Розарио (улыбнувшись): Гм.
Ванлинь: Вы читали сестер Бронте?
Розарио: Как вы сказали?
Самбуу (поставив стаканчик на стол, к Дохбаару): Сколько это по времени?
Дохбаар (поставив стаканчик, к Самбуу): Ты о чем?
Самбуу: Он хочет знать, сколько дорога займет у нас времени. Ты мог бы вести себя любезнее. Парень ведь вежливо спрашивает, без всяких претензий.
Ванлинь: Например, «Грозовой перевал» вы читали?
Розарио: Так вы об этом… Да, уже давно.
Ванлинь: Я так и думал. Моя сестра очень любит английскую литературу: сестер Бронте, Джейн Остин, Диккенса, Томаса Харди и так далее. Сам-то я тех авторов не читал. А сестра говорит, это лучшая литература всех времен.
Дохбаар (склонившись к Самбуу, с едва сдерживаемым раздражением в голосе): Я же только что сказал тебе, сколько времени: примерно, три дня. Нужно без конца повторять? Было сказано еще перед отъездом: в пути будем пять дней. Пять.
Самбуу: Хорошо, хорошо, не кипятись.
Розарио: Знаете, могу согласиться с вашей сестрой — книги чудесные. Было время, я только этих авторов и читал. Но считать их непревзойденной вершиной мировой литературы… Ну не знаю, трудно сказать. Есть ведь еще, например, русские…
Дохбаар: Не четыре и не шесть: пять. Мы выехали позавчера. В школу я не ходил, но считать-то умею: два дня прошло — значит, осталось три. Нужно быть семи пядей во лбу, чтобы понять это?
Самбуу: Да ладно тебе, не преувеличивай. Он просто хочет знать точно, и это его право.
Ванлинь: Тех-то я немного читал. И французов тоже.
Розарио: Тогда вам, конечно, следует почитать и англичан.
Дохбаар: И потом, я не вижу смысла в таких вопросах. Это как в прошлый раз, я тогда вез итальянцев. Они хотели всё знать: и сколько времени, и сколько километров, и где мы будем проезжать, и почему здесь, а не там… До них никак не доходило, что не всё можно предусмотреть.
Ванлинь: Да, и сестра мне говорила, что нужно читать книги, чтобы лучше писать самому. (Усмехнувшись.) Хотя разве ж она знает, как я пишу, если никогда меня не читала…
Дохбаар (себе под нос): Ну да, три дня, вот так. Если обойдется без аварии. И если не лопнет шина, а потом не лопнет запаска.
Розарио: Ах, так вы пишете?
Ванлинь: Да, романы и рассказы. Вот и сейчас работаю над некоторыми. (Снова наполняет стаканчики и кивает в сторону Дохбаара.) Но скажите на милость, почему он так долго не может ответить?
Чарки чокаются и осушаются, языки цокают, огурцы хрустят. Все обмениваются улыбками, алкоголь ведь всегда служил сближению людей и народов.
Розарио (опуская стаканчик на стол): И о чем те истории, что вы пишете?
Ванлинь: По-разному. Часто я пишу несколько текстов параллельно. Сейчас четыре сразу. В одном из них, к примеру, рассказывается о частном сыщике, китайце по имени Зорро.
Розарио (недоверчиво): Зорро?
Ванлинь: Да. По-китайски Цзо Ло. Это прозвище. История борца за справедливость, заступника обездоленных. Многие считают его героем: он вызволяет молодых женщин, проданных собственными родителями.
Розарио: Вот оно что.
Дохбаар (продолжая ворчать): И если мы не завязнем где-нибудь в трясине.
Ванлинь: А в другой истории действие происходит в пустыне. Там два персонажа разыскивают третьего.
Розарио: Гм… Китаец и француз?
Ванлинь (удивленно): Нет… Два американца — мужчина и женщина. Почему вы спросили?
Дохбаар (по-прежнему ворчливо): Или если нас кто-нибудь не убьет этой ночью.
Самбуу: Ладно тебе выдумывать, Дохбаар.
Розарио: Просто так. (К Самбуу.) Его что-то разгневало?
Самбуу: Нет-нет, просто он немного устал. Обычное дело, сами знаете, человек после рабочего дня… Вы обращали внимание на колею, следы шин, по которым он едет? Это сжатая запись всех промелькнувших мгновений. К тому же, это физически очень тяжелая работа. Неповоротливая машина, рыхлая земля…
Розарио: Это я понимаю. А что сказал он?
Самбуу: Еще три дня, как и договаривались.
Ванлинь (наполняя стаканы): Что происходит? У шофера разгневанный вид.
Розарио: Нет, он просто устал.
Ванлинь (ко всем): Ваше здоровье!
Они чокаются, опрокидывают чарки и, крякнув, вгрызаются в огурцы.
Ванлинь (к Розарио): Итак, сколько еще осталось по времени?
Розарио: Он говорит, три дня.
Ванлинь: Еще три дня… Гм. Подождите-ка. (Он поднимается, идет искать свой рюкзак, достает оттуда дорожную карту и снова усаживается за стол. Обращается к Дохбаару.) А по какому маршруту? Вы могли бы показать на этой карте? Хотя бы приблизительно.
Дохбаар (растерянно смотрит на Самбуу): Это невероятно! Чего ему опять надо?
Вот так, посреди степи, на закате и потом под луной, в величественной тишине безлюдных просторов было сказано множество пустых и бессмысленных слов, приправленных водкой и маринованными огурчиками: Квартет опустошил сначала две бутылки, стоявших на столе, затем еще три, которые Дохбаар, немного пошатываясь, принес из джипа вскоре после полуночи. Небесный свод искрился крупными звездами, и бесконечность степи, которая угадывалась в темноте, вдыхалась с воздухом и проникала в самую глубину души, наполняла каждого чувствами эпического размаха, приливом жизненных сил, желанием погнаться за отступающей линией горизонта хоть до неведомого края земли, сколько уж хватит сил.
Около двух часов пополуночи, когда все четверо уже прикончили водку и заполировали ее кто одной, кто двумя бутылками пива, Дохбаар пошел спать, но перед этим дружески хлопнул Ванлиня по плечу:
— Хороший ты парень. Немного достал меня, но человек ты, если разобраться, хороший.
Самбуу не счел нужным перевести его слова для Розарио, тем более, что тот об этом и не просил, а сам Ванлинь к тому времени уже успел уснуть — сидя, уронив голову на свою худую грудь. Розарио молча курил с затуманенным взором, созерцая почти полную луну, время от времени обмениваясь неясными замечаниями по поводу международной политики с Самбуу, который отвечал ровным голосом, без возражений, — невозмутимый, словно скала, становившаяся все более грузной и молчаливой по мере того, как пиво и водка прокладывали себе путь в его внутренностях, кровеносных сосудах, нейронах. Вскоре все трое тоже отправились на боковую, при этом Розарио поддерживал Ванлиня, которого пошатывало и подташнивало, а по лицу было понятно, что его, к тому же, мучает головная боль.
У разношерстной команды из четырех человек, именуемой здесь Квартетом, статистически было крайне мало шансов собраться вместе, но благодаря стечению обстоятельств эти четверо всё же встретились.
Шииревсамбуу Унурджагал, или попросту Самбуу, невысокий коренастый мужчина лет тридцати, родился в столице Монголии. Его отцом был степной кочевник из восточной части страны, из окрестностей Баруун-Урта[51], матерью — бурятка из СССР, с берегов Байкала, если точнее — из поселка Нарт-Харлун неподалеку от горы Улан-Чуулут-уул[52]. Родители познакомились в Улан-Баторе на фестивале Наадам в июле 1965 года: его отец Хурга и дедушка по матери Джаргал оба были владельцами скаковых лошадей, которых они усердно готовили к праздничным состязаниям. Не выиграл ни тот, пи другой, но во время нескольких заездов они держались рядом друг с другом, потом часто встречались посреди шума веселящейся многоцветной толпы, наблюдающей за соревнованиями борцов и стрелков из лука, награждением победителей, танцами. Нужно сказать, что Хурга старался не терять из виду Джаргала после того, как заметил, что его сопровождает скромная улыбчивая девушка — очевидно, его дочь. Что касается Джаргала — он был не настолько глуп, чтобы не сообразить, что все эти якобы случайные встречи в толпе повторяются слишком уж часто, однако он очень быстро проникся симпатией к этому сухопарому энергичному юноше, пусть невысокого роста, но с глубоко порядочным лицом, явно большому труженику и, кроме того, хорошему наезднику. Спустя два года сыграли свадьбу. Молодожены переехали жить в столицу, где Хурга, не желавший вечно вести кочевую жизнь, к которой привык с детства, нашел себе работу грузчиком. Самбуу родился через три года и стал вторым ребенком в семье, а всего их было четыре. Будучи школьником, очень быстро зарекомендовал себя отличным учеником, прилежным и выдержанным, особенно легко ему давались языки (русский, немецкий и французский), а также литература. В двадцать лет он получил стипендию от правительства и уехал в Москву изучать в тамошнем университете историю, потом продолжил учебу во Франции — сначала в Лилле, где закончил магистратуру по истории, затем в Париже, где три года проучился в Sciences Ро[53]. Хурга тем временем пристрастился к бутылке, а его жена — к причитанию, но всё же позаботилась дать двум своим младшим детям как можно лучшее образование. Самбуу еще несколько лет пожил во Франции, перебиваясь случайными заработками и уезжая на три летних месяца в Монголию, где он сотрудничал с турагентствами. Когда отец умер от цирроза печени, он вернулся на родину и больше не выезжал. Познакомился с молоденькой студенткой, изучавшей социологию, они поженились. Детей у них пока что не было. Чаще всего он работал теперь на агентство, основанное одним из друзей, сопровождая в поездках франке- и русскоязычных туристов в качестве переводчика.
Дохбаар Аюшбуруу был молчаливым суровым крепышом с колючим взглядом, от человека с такой внешностью едва ли можно было ожидать любви к сентиментальным хитам американской и монгольской эстрады: заокеанские он, крутя баранку, врубал на магнитофоне, отечественные же принимался иногда распевать сам — тоже во всю глотку. Ему было около сорока лет, жил он, с женой и годовалым ребенком, в панельной «хрущобе» одного из рабочих районов Улан-Батора. В том районе прошла вся его жизнь, он и родился в трех кварталах от своего теперешнего дома. Дохбаар очень рано бросил школу: его гораздо сильнее увлекали уличные игры и разного рода механизмы, которые он отыскивал на свалках и которые ему с друзьями удавалось кое-как починить, а иногда и собрать потом из них работающие агрегаты, назначение которых, впрочем, оставалось неясным, чем прилежное изучение математики, русского языка, славной монгольской истории и еще более славной истории советских братьев, без которых Монголия оставалась бы по сию пору страдала бы под гнетом древних предрассудков и не стала бы Народной Республикой, обращенной к лучезарному будущему. Его отец был властным молчаливым мужчиной и очень сильно на него повлиял, порою не гнушаясь для этого даже ударами обутых ног по вискам. Например, он был строгим мясоедом и отказывался проглотить хотя бы кусочек овоща, через силу соглашался съесть немного лапши, риса или картошки на гарнир к своему обычному рагу из баранины, и Дохбаар заимел ту же привычку. Он был усатым, и Дохбаар тоже отпустил усы. Он работал водителем автобуса, и Дохбаар тоже стал шофером: сначала занимался при разных конторах перевозкой грузов, а потом, когда в стране стал развиваться въездной туризм и обрели популярность путешествия па внедорожниках, начал сотрудничать с турагентствами, в том числе с тем, от которого работал Самбуу. Однако в одном экипаже они оказались впервые.
Тут уже многое было сказано о Чэнь Ванлине, известном также как Чэнь-Костлявый и Чэнь-Крысиная-Мордочка, — впрочем, повествуется о нем все меньше и меньше, потому что он сам этому противится. По этой причине ограничимся здесь несколькими штрихами к портрету. Родился он в Пекине и жил там со своей сестрой Чэнь Сюэчэнь, известной также как Чэнь-Кротиха из-за ее сильной близорукости, но, вообще-то, очень красивой девушкой, в которую Ванлинь был немного влюблен — настолько, что почти не замечал других девушек, однако следует оговориться, что чувство это было размытым и неясным, платоническим, не сексуальным, в его нежной и целомудренной страсти смешивались восхищение, его общая сентиментальность и, порой, смущение перед несравненной красотой Чэнь Сюэчэнь, хотя, с точки зрения чисто сексуальных предпочтений, Ванлиня больше влекло к толстухам. Например, к той уснувшей у озера женщине из удивительного сна, имя которой он узнал в другом сне и которую увидел вживую спустя несколько недель — все такой же спящей — по соседству от юрты его кузена Амгаалана в одном из «юртавилей» Улан-Батора. К моменту, когда он отправился в путешествие по монгольским степям в компании француза и двух монголов, он, похоже, немного подрастерял свою способность, которой так гордился, управлять своими снами: комментировать сюжет сновидения и поворачивать его в нужную сторону, самовольно приближать или откладывать момент пробуждения. В его сны, создавая помехи, стали вмешиваться посторонние лица. Возвращаясь из поездки на Байкал, где он написал несколько сумбурных историй, которые, скорее всего, так и останутся незаконченными, прогуливался по берегу озера и по тайге, завел пару странных знакомств, о которых будет рассказано позже, он по пути домой заехал в Улан-Батор, а затем отклонился еще дальше к западу, составив компанию для путешествия французу, поскольку цель у них обоих оказалась, в конечном счете, одна и та же: найти паренька по имени Шамлаян, чтобы тот поделился сведениями о пропавшем друге одного из них и дал ответ за вредительские помехи в сновидениях второго. В тот день, когда Ванлинь снова увидел спящую молодую толстуху, после того, как француз отправился ночевать в свой отель, он долгое время не мог прийти в себя от удивления, потом принял приглашение Амгаалана остаться на ночь и вообще пожить в его юрте до выезда в степь, назначенного через два дня. Назавтра он попытался опять повидать ту молодую полную женщину: подкарауливал, не покажется ли кто у входа в юрту носатой старухи, а иногда, сделав вид, что ошибся дверью, без спроса заглядывал внутрь, но каждый раз убеждался, что в юрте никого нет. Тогда он попросил Амгаалана навести справки о молодой женщине у старухи, тот долго отнекивался, будучи уверенным, что такие расспросы ей не понравятся, а она всё же пусть и не вредная, но очень могущественная шаманка, и раздражать ее небезопасно, однако, в конце концов, согласился. Он отправился с визитом к тете Гю вечером — один, без Ванлиня. Спустя пару минут возвратился и объявил, что молодая женщина уже ушла. «Как это ушла, куда?» — спросил Ванлинь. «Ушла, и всё», — ответил Амгаалан. Старуха не стала ничего ему объяснять, упомянула лишь, что ее кузина вернулась на свое «действительное» (так она и сказала) место жительства, расположенное настолько далеко отсюда, что последовать за ней нет никакой возможности. Ванлиню пришлось довольствоваться таким вот туманным ответом. На этом пока что хватит о Чэне-Костлявом, третьем участнике Квартета.
Сын француженки и аргентинского дипломата, Розарио Тронбер жил в Марселе, куда за несколько лет до рождения Розарио его отец был назначен консулом. Прошло уже много лет, как его родители вернулись в Буэнос-Айрес, где они и теперь наслаждаются покоем на вилле в Адроге[54] — там у них собственный дом, утопающий в запахе жимолости и обнесенный длинной стеной из розового камня. Розарио женат, у него есть сын, а больше о его личной жизни мы здесь говорить не будем: ему бы это не понравилось. В Монголию он приехал, чтобы разыскать своего друга Эженио Трамонти, журналиста из газеты La Voix du Sud («Голос Юга»): насколько известно, именно здесь он и пропал по неизвестным причинам. Розарио поддерживает дружеские отношения и с Марьяной, гражданской женой Эженио: она, со своей стороны, продолжает добиваться принятия мер по розыску от монгольского посольства во Франции. Когда Эженио исчез, сама Марьяна была в командировке — в Канаде. Возвратившись оттуда, она не сразу обеспокоилась отсутствием Эженио, поскольку тот оставил записку, что, мол, уезжает в Монголию, хотя о деталях путешествия начти ничего не сказал. Написал только, что отправляется на поиски своего друга из России, Евгения Смоленко, о котором некая Шошана Стивенс сообщила ему, что тот пропал без вести в этой стране. Марьяна не знала лично ни Стивенс, ни Смоленко, но много слышала о них обоих от Эженио (не входя в подробности, здесь совершенно излишние, скажем, что несколько лет назад Шошана Стивенс подтолкнула Эженио съездить по важному делу в Нью-Йорк, и в ходе той наездки он познакомился с Евгением Смоленко). Объяснять, почему на поиски Евгения должен отправиться именно он, явно не самый близкий человек для того русского, Эженио не стал. Просто упомянул, что всегда очень хотел повидать эту страну и решил не упускать такой случай. В заключение добавил, что обо всем расскажет подробно, когда вернется, — предположительно, через полмесяца. Спустя неделю он оставили на автоответчике Марьяны сообщение, что приехал в Арвайхээр, это в центре страны, и отправляется дальше на запад. Марьяне поначалу и в голову не пришло волноваться, потому что Эженио уже не первый раз вот так внезапно куда-нибудь уезжал. Обещанные полмесяца прошли, но никаких вестей от него Марьяна не получила — если не считать того звонка на автоответчик, когда ее не было дома, а ведь у Эженио была привычка регулярно писать ей, где бы он ни находился, даже если — что она вполне допускала — почтовые отделения в монгольских степях расположены не на каждом шагу. Уезжая, Эженио также оставил или, скорее, забыл (поскольку адресата он не обозначил) бумажку с тремя торопливо записанными именами: «Евгений Смоленко», «Шошана Стивенс» и еще чье-то, похоже, монгольское имя, которого Марьяна никогда раньше не слышала, — «Амгаалан Отгонбаят». Рядом с этим третьим именем стояла стрелка, соединяющая его с именем Шошаны Стивенс, и было написано слово «Улан-Батор».
Марк де Шуази-Легран, владелец и редактор газеты, в которой работал Эженио, поведал ей, что, действительно, поручил ему съездить в Монголию и написать серию статей об этой стране, но это лишь идя навстречу его собственной просьбе, «внезапной и настойчивой», — уточнил Шуази-Легран, никаких подробностей ему известно не было — добавил только, что Эженио на вид был очень воодушевлен предстоявшим путешествием, больше всего это и удивило Шуази-Леграна: «Ведь это редкость при его-то темпераменте, согласны?» — и она с ним согласилась. Марьяна, совершенно растерянная, навестила Розарио и изложила ему суть дела. Как раз за несколько дней до этого Розарио ушел в отпуск, причем надолго, поэтому тут же решил сам поехать в Монголию на поиски друга, даже не имея никаких зацепок, кроме клочка бумаги с тремя едва разборчиво записанными именами. Марьяна, тем временем, старалась разузнать что-нибудь еще о судьбе Эженио, оставаясь во Франции и ожидая известий от него самого или от посольства. Чтобы завершить беглый портрет последнего участника Квартета, необходимо добавить, что, как и его друг Эженио, Розарио Тронбер — писатель. Автор, среди прочего, эссе о поэзии Норвича Рестингейла[55] — недавно, кстати, тоже пропавшего без вести, и двух нуаровых[56]романов, которые он выпустил под чужим именем: «Скрытая сторона мусоропровода» и «Перед падением в пропасть».
Шамлаян проснулся и хрюкнул. Некоторое время полежал, по своей повой привычке, вздрагивая от страха. Наконец, открыл глаза, пропуская в себя бледный отсвет зари. Узнал свою кровать, потолок родной юрты и тихое похрапывание Бауаа по другую сторону угасшей печки. Судя по звукам, которые он мог различить (блеяние, торопливый топот маленьких копыт, пыхтение, хриплую брань Уушум), его мать уже вышла наружу и занималась козами.
По утрам он не осмеливался открывать глаза сразу же, опасаясь увидеть себя сидящим посреди серой, продуваемой ветром степи, а перед собой — двух женщин, трех кобылиц и волка, готового его разорвать. Он, впрочем, виделся с ними и позже — и с Сюргюндю, и с Пагмаджав, они обучили его очень многим вещам за очень короткое время: несколько педель он прожил у Сюргюндю, которая приказала ему соорудить малюсенькую хижину из тростника неподалеку от ее собственной, на дне черной пропасти, и еще несколько недель — у Пагмаджав, приютившей его в своей избушке на краю дремучего леса.
«Пагмаджав, Пагмаджав, — спрашивал он ее иногда, — как могло получиться, что меня вот разорвали в клочья, покрошили в кровавую груду костей и мяса, сложили в пирамидку на равнодушной траве смердящие кровью органы, а мое тело чувствует себя теперь как ни в чем не бывало?»
На это Пагмаджав-Двухсотлитровая отвечала: «Твое тело, конечно же, помнит о том расчленении, и твой дух о нем помнит, конечно, и все те духи, которых ты впускаешь в себя, помнят. Просто ты в этом всем еще не очень-то разбираешься, потому что всему свое время».
У Сюргюндю он спрашивал иначе: «Сюргюндю, Сюргюндю, то кромсание моего тела было ведь испытанием, я прошел, прочувствовал его без всяких поблажек — делает ли это меня равным Пагмаджав? Когда я сам стану таким, которого слушают все?».
И Сюргюндю отвечала: «Тут два вопроса, дитя мое, и оба лишние. Превращение доберется до каждого из нас, потерпи немного, время еще есть».
«Ну какое еще превращение, — вопрошал Шамлаян, — ничего ведь не меняется: твой волк — все такой же волк, а ты мудрейшая из мудрых на всей обратной стороне света и всегда была такой, ну а Пагмаджав, она хоть и шаманка, в то же время — просто дура толстая, она вечно обзывается».
Сюргюндю при таких словах отрывалась от своих дел — нанизывания куриных косточек на многоцветный шнурок, варки зелья из цветков и кореньев, беззвучного чтения надписей в воздухе, в которые складываются виражи майских жуков, или неторопливого переваривания всех прожитых дней, меняла голос на тот, которым говорит Ху Линьбяо, и отвечала: «Можешь ли ты, сынок, помешать фазану превратиться в морского моллюска с замысловатой пестрой раковиной, а воробью — в простую устрицу? Подземные насекомые отращивают себе крылья, личинка стрекозы вылезает из пруда, где жила многие годы, и уносится в небо, и даже улитки умеют летать — прицепившись к перьям у птиц. Крыса превращается в ворону, увядшая травинка становится светлячком, из черепахи получается тигр, а из змеи — дракон. Все эти факты свидетельствуют, что те, кто утверждает, будто всякое существо, которому дарована жизнь, навсегда заключено в одну и ту же форму, — заблуждаются[57]».
«Но я же не устрица, — возражал Шамлаян, — не черепаха, не воробей и не фазан».
Ху Линьбяо, беззубо улыбаясь, отвечал: «Если ты думаешь, что человек решительно отличается от других живых тварей, позволь напомнить тебе случай с Ню Айем, которому случилось заболеть и спустя неделю стать тигром, или с женщиной из Чу, превратившейся, купаясь в реке, в черепаху».
«Но мое превращение длится слишком уж долго», — ворчал Шамлаян, и тогда Ху Линьбяо — а может быть, Сюргюндю или Баба Яга, или Баубо, или Шошана, или же Кощей Бессмертный — говорил ему:
«А куда ты торопишься, Шамлаян-Сопляк? Взгляни на меня и ты все поймешь сам. А если тебе этого недостаточно — знай же, что макаки ждут по восемьсот лет, чтобы превратиться в гиббонов, а они, в свою очередь, лишь спустя пятьсот лет становятся орангутангами, живущими по тысяче лет. Знай, что жизнь в форме любой птицы длится от одной до десяти тысяч лет, и только после этого срока, не раньше, на птичьей голове появляется человеческое лицо. Тигры, олени и зайцы живут тысячи лет, причем в возрасте пятисот лет тела у них становятся совершенно белого цвета, и те из них, кто проживет белым еще пятьсот лет, сможет стать человеком. Что касается волков и лис — они могут жить по восемьсот лет. По прошествии пятисот они обретают способность превращаться в людей — мне и самому кое-что известно на этот счет[58]. А теперь отвяжись: у меня много дел». И никогда Шамлаян не мог добиться других ответов на вопросы о своем самоощущении, о последствиях мучительного расчленения и о признании его избранности.
Он приподнялся и сел на постели. Оба последних путешествия закончились одновременно, заняли они две ночи кряду, точнее — самые тихие ночные часы, когда вся семья спала. Ни матери, ни — по еще более весомой причине — отцу он даже не стал заикаться о своей мечте и прирожденной способности стать шаманом. «В курсе ли Бауаа? Да, Бауаа, конечно, кое о чем догадывается, однако он еще совсем маленький, хохочет по любому поводу и замечает он лишь то, что ему интересно. Не исключено, что дядя Омсум что-то подозревает: с недавнего времени он стал, мне кажется, слишком уж пристально поглядывать на меня».
Так вот он думал себе и думал, а потом передумал и решил начать день заново.
«Нет, тут пока что никого из них. Я один и я жду».
Я приподнялся и сел на постели. Сразу же, как это часто со мной бывает, вспомнился волк Барюк, прыгающий на меня и рвущий мое тело на части, потом — маленькая хижина, которую я воздвиг рядом с жилищем Сюргюндю, на дне пропасти, к которой меня привели четыре кобылицы — дочери Сюргюндю, затем я подумал еще об одной хижине — той, где, на краю дремучего леса, живет Пагмаджав, меня туда привели четыре другие кобылицы, тоже дочери Сюргюндю, видевшие, как волк разгрызает мои суставы, я снова подумал о всех тех навыках, которыми обе шаманки поделились со мной, — Пагмаджав при этом ворчала и ни разу не улыбнулась, разве что когда спала, Сюргюндю же внешне выглядела даже более суровой — с ее-то костяными руками, костяными ногами и костяным лицом, однако говорила она со мной довольно мягко, под конец даже нежно, хотя в целом находиться в ее домишке за изгородью из костей и черепов — причем, сама эта избушка иногда привставала на огромных куриных лапах, чтобы прогуляться по окрестностям, заросшим высокими травами, — было все же страшновато, и когда я воскресил все это в своей памяти — заметил, что дыхание Бауаа стало звучать по-другому, и почувствовал его взгляд на себе. Я повернул голову и увидел, что он, укутавшись в одеяло, с озабоченным видом разглядывает меня. Тихим голосом он произнес:
— Ты много разговаривал этой ночью, большой брат.
Никогда он так еще меня не называл. Я вопросительно приподнял подбородок.
— С чего это ты назвал меня «большим братом», Бауаа?
— Потому что ты меня пугаешь. Этой ночью ты говорил о множестве странных вещей.
— Больше никто этого не слышал?
— Думаю, никто. Родители храпели.
— И о чем же я говорил, Бауаа?
— Сначала о Пагмаджав-Толстухе, которая поехала в город и все никак не вернется. Ты повторял ее имя и еще одно, его раньше упоминала Пагмаджав — кажется, Сюргюндю. Это кто?
Я отрицательно качнул головой.
— А когда ты говорил о Пагмаджав, — продолжил Бауаа, — из твоего рта я слышал и ее собственный голос. И этим голосом ты сказал — или это она сказала твоим ртом — что теперь ты займешь ее место среди нас. А потом ты вернул голос себе, но принялся говорить на языке, которого я не понимаю. Тогда-то я и напугался, очень. А после того ты стал говорить нормально, хотя и при этом произносил имена, которых я не знаю. Вот поэтому я и назвал тебя «большим братом». А куда девалась Пагмаджав?
Никогда еще Бауаа не говорил со мной таким тоном и не задавал столько вопросов сразу.
— С ней случилось то, что она же сама и предсказывала, Бауаа, — ответил я тихо, — и над чем мы с тобой насмехались, — особенно, я. Она стала королевой обратной стороны света. Но скажи мне, о чем я еще говорил?
— О какой-то хижине из тростника, в которой ты живешь на дне какой-то пропасти, упоминал и свою раскладушку в избушке Пагмаджав на краю непроходимого леса, говорил о пустыне и о пещере, в глубине которой кто-то сидит, а еще о влагалище яка дяди Омсума.
Пока Бауаа пересказывал все это, я встал и налил воды в кастрюлю, чтобы приготовить чай. Бауаа оставался лежать, кутаясь в одеяло, из-под которого высовывалось лишь его идеально круглое личико, внимательно изучающее меня. Я тут же рассмеялся.
— О влагалище яка дяди Омсума? Да ладно тебе, ты же прекрасно знаешь, что это бык.
— Я-то, конечно, знаю, но ты сам так сказал. А вообще, мне показалось, ты говорил все это кому-то невидимому, но слушающему тебя. Ты очень напугал меня, большой брат.
На некоторое время установилась тишина, нарушаемая лишь топотом коз снаружи и бульканьем воды, вскипевшей на печке.
— Шамлаян, — позвал Бауаа.
— Что?
Он немного поколебался.
— Это… правда?
— Ты о чем, Бауаа? Договаривай.
— Это правда, что ты заменишь Пагмаджав?
Автомобиль дрожал, раскачивался, иногда подпрыгивал на ходу, и Чэнь-Костлявый, склонившись над маленьким блокнотом с синей обложкой, упражнялся в фехтовании шариковой ручкой, время от времени поднимая нос, чтобы взглянуть на проплывающий за стеклом монотонный пейзаж в зеленых тонах.
«Нет, — поправил он себя, — чтобы взглянуть сквозь монотонный пейзаж в зеленых тонах».
«Нет: чтобы взглянуть поверх проплывающего пейзажа», — снова поправился он, потому что, по правде говоря, смотрел он невидящим взором, с головой погрузившись в кладезь бурлящего воображения, и не смог бы отличить серого журавля от лошади Пржевальского, если бы ему случилось увидеть их рядом. Или, скажем, серого журавля от бочки кумыса. Или от самки яка. Или от мальчишки в грязных штанах, потной футболке и с прутиком в руке — такого, как тот, что минуту назад, стоя на краю колеи, отсалютовал их машине, равнодушно проехавшей мимо: Чэнь-Костлявый, блуждающий в дебрях своей фантазии, совершенно его не заметил.
Короткие остановки, которые Дохбаар делал иногда среди юрт знакомых кочевников, чтобы разузнать новости о чьем-нибудь племяннике, уехавшем в город, о кобыле, которая ожеребилась в прошлом месяце или о расхворавшейся бабушке и чтобы передать им городские лакомства, табак, кассеты с американской музыкой, консервные и кухонные ножи, открывалки для бутылок, конфеты, водку и всякие другие припасы, которые ему заказали при случае привезти, когда он наведывался в эти края в предыдущий раз, лишь слегка отвлекали внимание Чэня. Человек он был вежливый и поэтому тоже заходил вместе со всеми и юрту, перешагивая порог правой ногой, как того требует местный обычай, и ни в коем случае не топчась на нем: это, как ему подсказали, означало бы намерение подчинить или даже погубить хозяина юрты, имеете с остальными усаживался на одну из кроватей или на табурет, молча выслушивал фразы, которыми обменивались члены семьи, Дохбаар и Самбуу, причем этот последний даже не удосуживался переводить их французу, а ведь тот мог бы, в свою очередь, пересказать их ему, и так же, как остальные, принимал правой рукой, тоже следуя обычаю, протянутую ему пиалу с кобыльим молоком и, пригубив, передавал ее соседу, угощался, зачерпывая пальцами — опять же, правой руки, — кусочками сушеного творога, слегка прогорклого на вкус, и урюмом[59] — пенками овечьего молока. Впрочем, нужно сказать, всё это было для него не слишком интересно. По большому счету, его мысли были прикованы к толстой шаманке, которую ему пока что случалось видеть только спящей, к мальчишке, прозванному Сопляком, и к сочинению коротких, но связанных между собой историй, в которых фигурировали оба этих персонажа. Героями тех историй иногда выступали также француз и оба монгола, а еще Сюэчэнь и он сам, в них вплетались отрывки некоторых его снов, а будучи как-никак сочинителем, он приплетал к ним и сны, которых сам не видел, вставлял случаи из жизни, которые сам не пережил, добавлял россказни, которые никто ему не рассказывал, и многие из них не имели никакого отношения к пухлой монголке, сопливому мальчишке, французу и к нему самому. В данный момент, например, все его мысли были о том, как состыковать историю Пагмаджав, начатую им еще в Пекине, с приключениями хладнокровной красотки Нююрикки Эмберн, служащей в американской полиции, рослой блондинки финского происхождения, не интересующейся мужчинами, которая со своим подручным Рагнвальдом Холлингсвортом, светловолосым гигантом, чьи прадеды по материнской линии эмигрировали из Швеции в конце XIX века, отправилась в штат Юту на поиски Эзры Бембо — отшельника, уже десять с лишним лет жившего где-то в пещере среди пустынных гор. Этот Эзра Бембо время от времени навещал Мизру Самджак — молодую, но умную не по годам одинокую женщину, владелицу придорожного кафе на краю пустыни, неподалеку от шахтерского поселка Стейнкру. Случилось так, что Эзра запропал на несколько месяцев кряду, и Мизра забеспокоилась о его судьбе, а поскольку она даже не представляла, где именно находится его пещера, и не надеялась сама найти ее, то обратилась за помощью в федеральную полицию. В Пекине и потом за те немногие дни, что Ванлинь провел на Байкале, он успел написать первую часть этой истории: основное внимание там уделялось причинам отшельничества Эзры Бембо, пересказывать которые тут было бы не совсем кстати. Теперь же он занимался набросками второй части, начинавшейся с прибытия к Мизре пары рослых блондинистых полицейских с нордическими корнями в родословной. Верзила Рагнвальд был влюблен в красавицу Нююрикки, однако, хотя он и не отличался сообразительностью, по профессиональной привычке держался осторожно и всячески скрывал снедавшую его страсть к холодной блондинке, своей начальнице. Которая, в свою очередь, ни малейшим образом не показывала свой живой интерес к миниатюрной Мизре Самджак, чьи гибкие бедра и тревожный взгляд напомнили ей ее первую любовь — Мину Донахью. Но Мизра выглядела более несчастной, чем Мина: ее словно глодало изнутри беспокойство, она курила сигарету за сигаретой, хлестала кофе литрами, не забывая и про бурбон, и в первый же вечер по прибытии детективов позволила себе разоткровенничаться, виной чему были не только пары спиртного, но и необходимость хотя бы немного выплеснуть из себя опостылевшее чувство одиночества, с которым она жила вот уже многие годы, за исключением тех дней, когда, дважды в неделю, в ее кафе заезжали поужинать шахтеры или когда, гораздо реже, заходил за припасами Эзра. В простых, иногда грубоватых словах она поделилась воспоминаниями о соединявшей их животной нежности, за которой, вне всякого сомнения, крылась неловкая, безыскусная любовь: им вполне хватало недолгих свиданий, чтобы душа неделями, до следующей встречи, оставалась согретой. Хрупкая и печальная, Мизра рассказывала не спеша, хрипловатым голосом, надолго умолкая между фразами. Рагнвальд и Нююрикки были оба очень тронуты — так глубоко, что решили отказаться от своих тайных планов попытаться соблазнить: он — высокую сыщицу, которая даже не подозревала, что волнует своего помощника-увальня как женщина, она — маленькую хозяйку кафе, еще менее способную вообразить, что на нее запала эта высокая блондинка — насколько красивая, настолько же и суровая. Тем временем на окрестности опустилась светлая ночь, луна посеребрила похожие на гребешки волн отроги гор в глубине пустыни. Тишина стояла оглушающая. Мир казался более обширным, печальным и таинственным, чем выглядит обычно. Около полуночи все, выпив по последней, разошлись спать: Мизра — в свою комнату, Нююрикки — на раскладушке, установленной по такому случаю на кухне, а Рагнвальд — в машине, где у него был припасен спальный мешок на гусином пуху. Договорились поутру отправиться в пустыню на поиски Эзры.
Эта история очень нравилась Ванлиню, он рассчитывал расширить ее, вводя новых персонажей, — например, Бительджэз Грайдер, грустную девочку, способную предсказывать будущее, живущую со своей бабушкой Дидрой Вомак в лачуге неподалеку от пещеры Эзры, или Си Колласо, мексиканку индейского происхождения, изредка навещающую Эзру, чтобы снабдить его лечебными травами, или, может быть, Аластера Спрингфилда[60], решившего, совсем как Эзра, порвать с прошлой жизнью и привольно обустроиться в пустыне. Ванлинь надеялся связать эту историю с той, в которой он сам теперь принимал непосредственное участие, подчеркивая общность судьбы, вероятно, постигшей Эзру, того француза, Эженио, что разыскивает его соотечественник, а также русского, на поиски которого отправился Эженио: ведь вполне может быть, что каждого из них найдут скрючившимся где-нибудь в закоулке пещеры либо в глубине норы — как его собственного деда, Эдварда Чэня, задохнувшегося, пытаясь зарыться как можно глубже в чрево земли, выскребая грунт перед собой голыми руками. Впрочем, это пока что был всего лишь проект.
«Материал для композиции подобрался не слишком податливый, разношерстный, вот хорошо было бы дать почитать эти наброски Сюэчэнь, но ее здесь нет, она в Пекине. Можно было бы показать французу, однако он не читает по-китайски. Что ж, в таком случае, — сказал себе Чэнь-Костлявый между двумя подскоками машины, — мне следует сделать для него перевод».
Рагнвальд Холлингсворт проснулся и хрюкнул. Повернулся на один бок в своем спальном мешке, потом на другой, подтянул, насколько получилось, колени к груди, но согреться так и не смог. Кабину машины заливал серый отсвет предрассветного неба: краешек солнца должен был вот-вот показаться по ту сторону ветрового стекла. Рагнвальду доводилось слышать, что ночи в пустыне всегда холодные, а рассветы вообще ледяные, но на собственной шкуре он ощутил это впервые. Проклиная заевшую застежку-молнию спальника, он все же сумел высвободить одну руку, порылся в своей дорожной сумке, достал оттуда пару носок и натянул их поверх тех, в которых спал. Затем вынул из той же сумки толстый свитер, торопливо одел его и снова свернулся клубком в своем спальном мешке, словно огромный дрожащий от холода зародыш. Вскоре он почувствовал себя лучше, а спустя какое-то время — настолько хорошо, что опять уснул. И приснилось ему, что шагает он под раскаленным солнцем по пустыне, в компании лейтенанта Нююрикки Эмберн, своей белокурой начальницы с точеной фигуркой, идущей в нескольких метрах перед ним, призывно покачивая бедрами, а из одежды на ней — только стринги. Больше всего на свете Рагнвальду хотелось броситься на нее, сорвать эти стринги, пожмякать ее попку и бесцеремонно овладеть Нююрикки, однако они были там не одни: вместе с ними, за его спиной, шагал кто-то третий, причем Рагнвальд почему-то не мог даже просто обернуться, чтобы посмотреть, кто это идет за ним. Ослепительно белый солнечный свет затушевывал окружающий рельеф. В воздухе гудели мухи. А за спиной — чьи-то шаги, не позволяющие ему насладиться телом лейтенанта Эмберн с особым цинизмом в спокойной обстановке. Приложив немало усилий, сморщив черты лица, он все же заставил себя остановиться и обернуться: оказалось, за ними шел молодой китаец — высокий, худой и вспотевший, челюсти у него заметно выдавались вперед. Тот молча показал рукой куда-то на запад, где громоздились каменистые холмы. Рагнвальд, раздосадованный помехой воплощению в жизнь своих эротических планов, рассеянно взглянул на голые холмы. «И всё из-за костлявого китайчонка, у которого, к тому же, наверняка нет официального разрешения на прогулки по пустыням штата Юта». Полицейский приосанился и пронзил китайца грозным взглядом.
— У вас есть при себе документы? — спросил он хмуро, и голос прозвучал как-то странно, словно чужой.
Тот улыбнулся и что-то пролопотал по-своему.
— Говорите по-английски, — приказал он. — Если думаете, что тут в ходу ваши варварские языки — лучше вам убраться из страны.
Китаец вдруг достал из заднего кармана своих джинсов нож и стал размахивать им пред собой, не переставая при этом улыбаться и бормотать что-то невразумительное.
На этом месте Рагнвальд и проснулся, весь в поту. Солнце уже встало. Попенял себе за то, что разозлился на того высокого костлявого типа, а особенно — за то, что не осуществил далеко идущие планы касательно лейтенанта Эмберн. Кое-как выкарабкался из спального мешка, распахнул дверцу, вылез из машины, разогнул свое огромное тело, потянулся и побрел к кафе, заметив, что там кто-то мелькнул в окне, — это значило, что Нююрикки и Мизра уже проснулись. Он нашел их обеих еще более или менее растрепанными, в пижамных штанах и футболках, сидящими за столом перед чашками с кофе. Нююрикки листала дамский журнал, Мизра же молчаливо созерцала пустыню за окном.
— Можно мне присоединиться к вам? — галантно спросил он.
Обе приветливо улыбнулись и оставили вопрос без ответа. Он присел к столу, налил себе кофе, подслащивать его не стал.
— И что же вы читаете? — спросил он у Нююрикки с преувеличенным интересом.
Она протянула ему журнал:
— Вот, взгляните.
Это была статья, вышедшая из-под пера прославленного писателя Эдгардо Бергмана, посвященная книге, озаглавленной «В поисках Аластера Спрингфилда» и опубликованной несколькими неделями ранее в Нью-Йорке некоей Беатрикс Медоу-Джонс. Молодая хрупкая женщина с коротким ежиком светлых волос (к статье прилагалась ее фотография) рассказывала в этом «документальном эссе» (такой у книги подзаголовок) о своем друге Аластере Спрингфилде, который однажды, «никого не предупредив, ушел из дома и, поскитавшись некоторое время, поселился в пустыне — в районе Болдера, штат Юта…»
— Подождите-ка, — сказал Рагнвальд, — забавно: это же недалеко отсюда.
Нююрикки подтвердила кивком головы. Он продолжил читать.
«…Жил он в пещере, там же и умер, но прежде затащил в нее чей-то скелет (судя по всему, найденный в пустыне) — рядом с ним он и провел свои последние дни. Перед самым концом Аластер Спрингфилд попытался голыми руками вырыть нишу в стене: видимо, пещера показалась ему слишком просторной, поэтому-то его и нашли с окровавленными пальцами — скрючившимся в своего рода норе, которую ему удалось выкопать в самом темном закоулке пещеры: место он выбрал как можно дальше от входа. Беатрикс Медоу-Джонс в нейтральной убедительной манере, — отмечал автор статьи, — пространно рассказывает о жизни своего друга Спрингфилда, о причинах — по ее мнению, совершенно понятных, поскольку в их основе лежит эмоциональное потрясение (вызванное гибелью сестры), — его странных поступков…»
Самого Эдгардо Бергмана больше всего в этой истории заинтересовало то, что она похожа на другую, даже на несколько других, с которыми он счел нужным познакомить читателей. Как оказалось, на протяжении вот уже многих лет Бергман методично брал на учет, собирая материал для одного из будущих романов, случаи, когда люди в основном, мужчины) без видимых причин порывали с привычной жизнью и укрывались от мира в труднодоступном месте, известном только им самим, — это могла быть пещера или нора, которую они усердно углубляли до тех пор, пока к ним не приходила смерть. Общая картина напоминала прокатившуюся по планете эпидемию самозакапываний в погребальные норы, и, вопреки предположению Беатрикс Медоу-Джонс относительно ее друга Спрингфилда, не было обнаружено никаких веских причин, которые могли бы подтолкнуть десятки заразившихся к выбору для себя подобного ухода из жизни. Аластер Спрингфилд в штате Юта, Шеридан Шенн в Шотландии — под Стерлингом, Эдвард Чэнь в российском Приморье, Кристиан Гарсен во французской части Альп, Герберт Юлиус Клайнгутти в Патагонии, Чжу Мэньфэй и его брат Чжу Юнлинь в китайской провинции Юньнань, Самюэль Ришар в Юрских горах, Пьетро ди Ломбардо в итальянской Апулии, Яцунари Сесуко на севере Японии, Милдред Рен на западе Ирландии — в Коннемаре, Хрили Гампо в гонконгском округе Яу Ma Теи, Соланж Брийа в пещере посреди Центрального массива во Франции, Эженио в Монголии, Ван Жэньтао неподалеку от российско-китайской границы, Джибраил эль-Этр на юге Йемена и еще множество других — всех на протяжении буквально нескольких лет постигла одна и та же участь: их обнаружили кого в пещере, кого в погребе или в норе, все они лежали, скрючившись, в собственноручно вырытой нише, словно какие-нибудь недоношенные зверята в матке погибшей матери.
Рагнвальд шумно прикончил свой кофе.
— Странно всё это, — проворчал он, вытирая губы. — От чего они все пытались скрыться?
— Я их понимаю: искали убежища от мирской суеты, — пояснила Нююрикки.
— Гм. Но почему тогда у одного из них нет фамилии?
— Как это нет фамилии?
— Да вот в том списке пропавших у одного человека указано только имя, без фамилии, — взгляните: «Эженио в Монголии». Меня это сразу насторожило.
Нююрикки взглянула на Рагнвальда с сочувствием: «Всё-таки правда, что он немного идиот», — подумала она. Однако она была достаточно тактична, чтобы не сказать этого вслух.
— Нам-то что с того? — бросила она небрежно. Мы же не обязаны проводить расследование о пропаже ни этого Эженио, ни… как же его… — она мельком заглянула в статью, — Герберта Имярека Пупкина, ни кого-либо еще, мы разыскиваем только Эзру Бембо, о котором несколько месяцев нет никаких известий. Кстати, — продолжила она, обращаясь к Мизре, — раз уж он прожил много лет в этой пустыне, то, возможно, был знаком с тем Аластером Спрингфилдом, о котором говорится в статье, как вы считаете? Будем хотя бы надеяться, что его судьба не так печальна.
— Не думаю, что они были знакомы, — сказала Мизра. — Пустыня большая, сами знаете.
На этом она встала и вынесла чашки на кухню.
— Действительно, — улыбнулась Нююрикки. — Впрочем, мы это проверим прямо сейчас.
Она тоже поднялась.
— Выходим через полчаса, Рагнвальд, согласен?
— Как скажете, лейтенант. Куда мы пойдем?
Нююрикки мысленно подняла глаза к небу.
— Ну конечно же, к пещере, где жил Эзра Бембо. Где живет Эзра Бембо, — уточнила она, завидев, что Мизра возвращается из кухни.
— А в каком это направлении?
— Что ж… мы сейчас спросим у Мизры, — ответила она, широко улыбаясь.
— Я бы пошел вон туда, — сказал Рагнвальд и, как китаец в его сне, показал в сторону едва различимых издали холмов на западе.
Мизра вернула на обычное место голубой кофейник и стерла крошки со стола.
— Вы правы, — сказала она. — Это в той стороне.
Этот китаец совершенно безумен. Я имею в виду даже не то, что он способен управлять своими сновидениями — за исключением тех случаев, когда в его сны якобы влезает и хулиганит там мальчуган, к которому мы едем. Хотя уже это само по себе напоминает симптом легкого помешательства. И еще за исключением тех нескольких дней, что он прожил на берегу Байкала: там у него почему-то вообще не было сновидений, и это, по его словам, выглядело крайне подозрительно. Впрочем, хватает и других оснований предполагать, что парень отмороженный. Днем в машине он не дремлет, он без удержу строчит каракули в своем блокнотике. Вид у него при этом как не от мира сего. Возможно, таков он и есть по-настоящему. Пока что, правда, ничего страшного не приключилось. Но вот вчера вечером в палатке, с девяти часов (было холодно, мы устали и поэтому спать улеглись рано) до часу пополуночи он как заводной рассказывал мне об историях, которые он сейчас пишет или уже написал раньше, а теперь пытается увязать между собой. В одной из тех историй фигурирую и я: «В этом нет ничего сверхъестественного, — заверил он, — там говорится о нашем теперешнем путешествии, я всего лишь добавил к нему некоторые детали». Должен признаться, меня это немного напрягает — быть персонажем: движения, которые он меня понуждает там делать, и слова, которые он заставляет меня произносить, — они всё же, скорее, его, чем мои, и поэтому вполне вероятно, что, если когда-нибудь мне вдруг попадется на глаза этот текст, я в нем ни капельки себя не узнаю. Например, вот эти соображения, которые я тут излагаю, — это ведь он написал их, не я. Могли бы ли эти мысли однажды прийти в голову мне самому? Не уверен, а если бы и пришли, то не совсем такие. Он сообщил мне также, что после того, как я вчера утром, пока мы с ним поджидали возвращения Самбуу и Дохбаара, отправившихся для разминки на пробежку, рассказал ему всё, что знал об исчезновении Эженио, он решил составить краткую биографическую справку о каждом из нас четверых, и в той из них, что касается меня, он упомянул и пропажу Эженио. Также он вскользь упомянул, что представил меня там как писателя. «По наитию», — пояснил он. Дурацкое у него наитие: я в жизни не написал ни строчки. Хотя, следует признать, ошибся он не так уж и намного: у меня есть брат, Жорж, — вот он действительно написал два романа, а еще эссе о поэзии Норвича Рестингейла. Ладно, это еще не самое странное. В тех историях, что он пишет или когда-то написал, или еще напишет, одной из героинь является пухлая уснувшая шаманка: он уже успел обрисовать ее прежде, чем увидел наяву, в истории о своих многочисленных путешествиях по внутренним мирам — тот текст он оставил у сестры в Пекине, но продолжил писать его в Улан-Баторе у Амгаалана: по его словам, в этой части рассказывается, в основном, о путешествии, пережитом шаманкой-толстушкой во время транса, при котором присутствовал и я — в юрте старухи с длинным носом. Написал он также историю о мальчишке, которого нам предстоит найти и с которым он сам еще никогда не встречался, если не считать некоторых сновидений, куда якобы сумел пролезть этот шалопай. Проникнув же туда, он разведал, в том числе, кое-что такое, о чем сам решил никому не рассказывать. «Когда люди заглядывают в сны друг друга, между ними устанавливаются доверительные отношения», — сказал он посерьезневшим голосом. Кроме того, написал он историю о двух американских полицейских в пустыне. И еще он написал или собирается прямо сейчас написать — я уж точно не знаю — то ли продолжение истории о полицейских, то ли отдельную, но похожую историю, где упоминается Эженио, и теперь китаец спрашивает у меня его фамилию — чтобы ему не пришлось «оставлять пробел» или придумывать новую, не настоящую, или — вот это меня особенно настораживает, заставляя сомневаться в его психическом здоровье, — чтобы другие персонажи не стали сами высасывать из пальца какую-нибудь шутливую фамилию для него — к примеру, Эженио Пистон, Эженио Батон или Эженио Газон.
Парень явно больной на всю голову. Симпатичный, но больной. Он надеется постепенно создать, если я правильно понял, что-то вроде сети подземных ходов, повествовательного лабиринта, сплетая между собой свои вполне реальные наблюдения, буйные домыслы, собственные и подкинутые ему тем пацаном сновидения. В данный момент он описывает пустыню то ли в Неваде, то ли в Юте, рассказывает о паре полицейских — высоких и светловолосых, словно вышедших прямиком из фильмов Верховена[61], о некоем типе, живущем в пещере, о белокурой девочке, умеющей предсказывать будущее, и о ее бабушке-медиуме (эти два персонажа он вставил под влиянием одного знакомства на берегу Байкала). По крайней мере, так я все это понял. Наверное, уловил я не все, к тому же, в английском я не Копенгаген. Но одно я знаю точно: у парня не все дома.
Тем не менее, хотя его речи ошеломили меня и насторожили, я все же иду ему навстречу: называю фамилию Эженио, заодно рассказываю несколько случаев из его жизни, говорю о Марьяне, о поездке лет десять назад в Китай, где Эженио пытался — по большому счету, безуспешно — разыскать пропавшую дочь своего шефа, и о другой поездке — в Нью-Йорк, года три-четыре назад, — именно тогда он познакомился со Смоленко, на поиски которого потом и приехал сюда, в Монголию. Однако настоящую цель его визита в Нью-Йорк я не стал упоминать, не сказал, что он отправился повидать младенца, в котором, как его уверила одна женщина-медиум, возродилась душа его отца, погибшего за сорок лет до этого. А не стал я входить в детали потому, что Эженио и сам почти никому не открыл действительную причину своей поездки, пожелав сохранить в глубокой тайне эту слишком уж интимную историю: у большинства знакомых она могла бы вызвать разве что недоумение и насмешки. Поделиться впечатлениями о тех двух путешествиях он решился лишь в художественной форме, положив их в основу двух романов: «В погоне за китайскими голубями» и «Вверх по течению» — и я вкратце пересказываю Ванлиню сюжет этих книг. Он слушает внимательно, сдвинув брови, словно пытаясь что-то вспомнить, делает пометки в блокноте и обещает написать об Эженио тоже. Что ж, почему бы нет?
Из Улан-Батора мы выехали три дня назад, а до блуждающего поселка (или как его назвать — стойбища?), где живет мальчик, умеющий проникать в чужие сны и, вероятно, не ожидающий нашего появления, должны добраться дня через два-три. Между долговязым китайцем и мной постепенно установились довольно теплые отношения, подпитываемые странными историями, которые он пересказывает мне по вечерам в палатке или на дневном привале — например, в заброшенном городке с занесенными песком безлюдными улочками. Эти истории он строчит удивительно быстро, пригнувшись к коленям и раскачиваясь в такт толчкам внедорожника, наматывающего на колеса едва различимые колеи, расчертившие степь из края в край. Теперь уже не он, а Самбуу дремлет дни напролет, устав, в отличие от меня, восхищаться грандиозными пейзажами за окном и виртуозным мастерством Дохбаара: когда перед машиной разбегаются сразу несколько колей или когда не видно ни одной, он ни секунды не колеблется, он, сверяясь с некими таинственными, лишь ему одному заметными ориентирами, всегда знает, в какой момент нужно повернуть туда или сюда. Наш квартет в течение дня хранит почти полное молчание, двое из нас полностью сосредоточены на своих колеях: один сучит путеводную нить, другой — нить повествования, и делают они это очень быстро, остерегаясь при этом непроходимых и опасных мест, непредвиденных столкновений и неверных траекторий, в одних случаях исправляя ошибочно выбранный путь, в других обращая ошибку на пользу дела, и вот таким образом оба несутся вперед, а тем временем два других сидят неподвижно, погрузившись в созерцание: первый — величественного пейзажа, проплывающего перед глазами, второй — возможно, не менее впечатляющих внутренних далей, которые он облетает во сне.
«Девчушка, сидящая в охрового цвета пыли, играла с тряпичным зеленым гекконом, выпучившим большие глаза и высунувшим розовый язык. На ней было немного старомодное платьице в цветочек. Совершенно белые волосы ниспадали ей на плечи, словно снежные павины. Однако альбиносом она не была: кожа у нее смуглая, глаза карие. Позади малышки виднелась старая женщина, которая, в свою очередь, внимательно присматривалась к ним. Чрезвычайно худая, вся в черном и со строго повязанной косынкой на голове, она была похожа на сицилийку или критянку. Время от времени она делала жевательные движения челюстями, задирала подбородок и щерила щербатый рот, при этом обнажались четыре пожелтевших нижних резца удивительной длины, почти соприкасавшихся с кончиком носа. Обе они сидели перед бедной лачугой, воздвигнутой на груде камней, старуха — в тени под выступом крыши, на лавке, бегущей вдоль всей стены, девочка — на земле, в желтой пыли, иногда взбиваемой порывом горячего ветра. Солнце палило невыносимо. Нююрикки и Рагнвальд заметили лачугу издалека — соответственно, за ними самими тоже наблюдали уже давно, в течение всего того времени, пока они брели по гигантской плоской котловине, над дном которой возвышалась лачуга.
— Как вы думаете, лейтенант, — спросил Рагнвальд, держа ладони козырьком над глазами, — стоит нам туда завернуть?
— Ну конечно же, мы зайдем туда, Холлингсворт, — ответила Нююрикки, пожав плечами. — Просто чтобы разжиться информацией. Бембо должен быть где-то в этом секторе.
Они пошли вверх по склону приземистого каменистого холма, Нююрикки при этом держалась на несколько шагов впереди — к большому удовольствию Рагнвальда, всегда готового полюбоваться крутыми бедрами и сочными ягодицами своей начальницы, особенно года они раскачиваются прямо на высоте его носа.
„Ёкарный бабай[62]! — подумал, распалившись, Рагнвальд, — я просто обязан при случае трахнуть ее. Это же издевательство над человеком — приехать на край света, дни напролет проводить в обществе друг друга и не использовать такой шанс. Если бы только она подала мне какой-нибудь знак… Она не любит мужчин или как? Зуб даю, — заверил он себя, — будь я сам ее начальником, мы б уже давно перепихнулись“.
Однако для Нююрикки Рагнвальд, можно сказать, не существовал. Интереса у нее он в сексуальном плане вызывал не больше, чем тушканчик у кактуса. Или косуля у зайца. Или сурок у яка дяди Омсума», — машинально написав эти последние слова, Чэнь Ванлинь подивился нелепости подобного сравнения.
«Письмо соотносится с устной речью так же, как сновидение — с жизнью наяву. Когда кто-нибудь записывает слова — они засыпают, когда произносит — они просыпаются. Не делай удивленного лица, Чэнь-Костлявый. Тебе от меня и здесь не укрыться».
У Ванлиня, к сожалению, не было времени на разговоры о природе языка и повествования, потому что оба полицейских уже подошли к лачуге и замерли перед ней — спиной к солнцу, лицом к белокурой девочке, забавляющейся со своей игрушкой, и, на заднем плане, к сухонькой старушке, жующей пустым ртом и сверлящей их обоих взглядом.
— И что же вас сюда занесло? — спросила старуха неожиданно низким строгим голосом.
Рагнвальд вытаращил глаза.
— Вы это слышали, лейтенант? — тихо произнес Рагнвальд.
Нююрикки не ответила. Она смотрела на девчушку, которая что-то напевала и крутила в руках своего тряпичного геккона. На фоне почти полной тишины это «что-то» показалось Нююрикки чуть ли не раскатами грома: это была считалочка, которой она не слышала с тех давних лет, когда сама была мелкой, — финская считалочка, которой ее научила мама. Она вдруг почувствовала себя тающей от нежности, падающей в бесконечный колодец ностальгии, пронзенной стрелою убежавшего детства: вспомнились счастливые летние месяцы, проведенные у дедушки с бабушкой в пригороде Хельсинки, прогулки на берегу огромного озера и в тенистом лесу, где живут удивительные существа — кобольды, кикиморы, гномы в красных колпаках и говорящие животные.
— Что происходит, лейтенант? — спросил Рагнвальд. — Вид у вас какой-то странный.
— Нет-нет, всё в порядке… — пробормотала Нююрикки. — Спросите, не знакома ли она с Бембо.
— Не знакомы, — невозмутимо произнесла старуха.
Рагнвальд еще больше вытаращил глаза, хоть сделать это было не просто.
— Вы это слышали, лейтенант? Она ответила раньше, чем я спросил, вот же ж…
— Я слышу всё, что вы, — сказала старуха степенно. — Бительджэз тоже. Вам достаточно только.
Малышка продолжала играть со своим гекконом и напевать.
— Подозрительная девчонка, согласны? — шепнул Рагнвальд на ухо Нююрикки. — Волосы у нее седые, уверяю вас. А главное — кто эта старуха, не договаривающая свои фразы до конца? Пусть-ка предъявят документы?
— Ее зовут Бительджэз… Бительджэз Грайдер, — негромко ответила Нююрикки, прижмурившая глаза, чтобы лучше понимать слова, которые мурлыкала девочка. А старуха… Дидра Вомак. Или же… Секунду… Возможно, это… Сюр… гюндю. Ну да, Сюргюндю. И еще… Ху Линьбяо… А также Шошана. Во всяком случае, это ее бабушка. Она не очень хорошо говорит по-нашему. Поэтому фразы оборванные.
Рагнвальд уже был не способен выпучить глаза еще больше, поэтому сложил черты своего лица в недоверчивую гримасу, часто встречающуюся в телесериалах. Затем выдавил из себя:
— Да что вы, лейтенант… Что за чушь вы несете?
— Прикусите язык, Холлингсворт, я слушаю.
Проползло несколько секунд. Рагнвальд настороженно всматривался в лицо Нююрикки, Нююрикки сосредоточенно вслушивалась в слова финской считалочки, которую распевала Бительджэз, Бительджэз пела и играла со своим тряпичным гекконом в нескольких шагах от Дидры Вомак, а Дидра Вомак, не сводя глаз с полицейских, продолжала жевать пустым ртом. Наконец, Нююрикки нарушила молчание:
— Хорошо. Мне кажется, я знаю.
— Знаете что? — с отчаянием в голосе спросил Рагнвальд. — Кто-нибудь, в конце концов, скажет мне, что тут происходит?
— Она слушает, что Бительджэз, — пояснила с коротким смешком старуха, обнажив беззубые десны — если не принимать во внимание четырех нижних резцов.
— Благодарю, сударыня, — сказала Нююрикки, кланяясь. — Спасибо, Бительджэз. Спасибо вам обеим. Холлингсворт, уходим.
Она повернулась и стала спускаться к знойной равнине. Рагнвальд, поколебавшись, зашагал ей вслед. Вскоре оглянувшись, констатировал, что старуха и девчонка не двинулись с места.
— Вы мне скажете, наконец, что случилось? — спросил он, нагнав, чтобы идти рядом, Нююрикки.
— Холлингсворт, — сказала лейтенант Эмберн, — вы очень предсказуемый. Разговариваете, как персонаж романа. Плохого романа, к тому же.
— Да мне плевать на это, лейтенант, ё-моё. Требую объяснений, — попытался он бунтовать, но безрезультатно.
— Послушайте, Рагнвальд, — смягчилась Нююрикки, — сама не знаю, как лучше сказать. Малышка пела на финском. Я не слышала этого языка, на котором говорили мои предки, уже четверть века — с тех пор, как ездила на каникулы к дедушке с бабушкой. Успела забыть и слова, и грамматику, и правильные интонации.
— Ага, как же. Будет вам заливать, лейтенант, — Рагнвальд, подвернув лодыжку, поморщился. — Она, эта проказница, пела на английском. Я понял все слова: это были старые похабные куплеты.
— А я говорю, что очень ясно узнала финский язык, — продолжала настаивать лейтенант Эмберн. — И в этой песенке содержалось послание.
«У нее шарики за ролики заехали, — подумал Рагнвальд. — Там, видите ли, было послание. К тому же, на китайском. Как будто она могла бы его расшифровать. Разве что… возможно, тут есть некая связь с моим утренним сновидением?»
«На финском, Холлингсворт, — вмешался Чэнь-Костлявый, — не на китайском». Но разубеждать полицейского не стал, поскольку Нююрикки продолжила говорить:
— Сначала она подсказала мне свое имя, потом имя — вернее, имена — своей бабушки. Я их повторила для вас, не так ли? Затем вкратце рассказала мне историю их жизни. Можете себе представить, они обе обладают даром прорицания. За советом к ним приезжают люди со всех концов штата и даже из более отдаленных мест. Кажется, девочка в этом плане особенно талантлива. У нее случаются внезапные озарения. И, насколько я поняла, специализируется она в предсказаниях, касающихся близкого будущего. Старуха же, в основном, занимается установлением контакта между живыми и мертвыми.
— Между живыми и мертвыми, — повторил Рагнвальд, безуспешно старавшийся идти вровень с Нююрикки. — Ну конечно.
— Так она мне сказала, — сухо ответила Нююрикки.
— И всё это за полминуты?
— Не полминуты, а полчаса, — возразила Нююрикки.
Рагнвальд замер, всматриваясь в удаляющийся зад лейтенанта Эмберн. Почувствовал, что похотливые мечты о начальнице отпустили его.
«Так и есть, — подумал он. — Тихо шифером шурша, у лейтенанта едет крыша не спеша».
Он снова тронулся с места. Их разделял уже десяток метров, так что ему пришлось ускорить шаг.
— И это еще не всё, — сказала Нююрикки, даже не подумавшая притормозить. — Она сообщила мне, где живет Эзра Бембо. Сказала, что мы можем найти его в «пещере-матке».
— В пещере-матке, ну конечно, где же еще, — пробормотал Рагнвальд.
— Это вон там, — заключила она, указав рукой на запад, в сторону цепочки гор и, перед ними, отвесного охристого обрыва, среди складок которого можно было разглядеть небольшую площадку.
Мы с Самбуу долго шли по утопавшей в грязи лесной дороге к Товхону: подъехать к монастырю на машине было невозможно из-за сильных дождей, пролившихся здесь в последние недели и совершенно размывших, сделав непроходимыми, окрестные автомобильные пути. Ванлинь остался сидеть в джипе на краю леса, заявив, что ему нужно кое-что написать. Дохбаар тоже остался, надеясь немного вздремнуть. На том, чтобы мы повидали монастырь, настоял Самбуу: по его словам, это не лишь бы какая достопримечательность, к тому же как раз у нас по пути, а все равно ведь нужно иногда делать остановки для отдыха. Я поддался на уговоры — так мы и оказались на безлюдной дороге, петляющей под сенью огромных деревьев. Вперед продвигались молча, не отвлекаясь на разговоры, сосредоточившись на перескакивании с островка на островок среди луж, — впрочем, не запачкать штаны нам все равно не удалось. Мне тем временем вспомнился другой монастырь, поменьше, в который мы завернули накануне. Там я расспрашивал Самбуу о значении религии для монгольской культуры, о роли шаманизма и различных направлений буддизма: мне показалось, господствующем религией буддизм стал в какой-то степени благодаря тому, что частично впитал в себя местные шаманские ритуалы и мифы — точно так же, как на западе христианство приспособило к своим нуждам некоторые языческие традиции. Он сказал тогда, что в этих материях совсем не Копенгаген и что все религии ему глубоко безразличны. Оказалось, Самбуу — коммунист, к тому же ярый.
Возможно, покажусь идиотом, но я не ожидал встретить в коммунистической стране хоть одного убежденного коммуниста. Конечно, падение Советского Союза не могло остаться без последствий и по эту сторону границы, так что современный монгольский коммунизм стал более мягким — особенно, если сравнить его с эпохой колониального сталинизма (1930–1960) — «чистками» кадров, расстрелами «классовых врагов», попытками насильно перевоспитать весь народ. Однако Самбуу, к моему удивлению, не только одобрял, хотя и без особого энтузиазма, политику нынешних властей — в той мере, в которой они, пробуждая чувство национальной гордости, пыжились хоть как-то противостоять, среди немногих стран, дорожному катку неолиберального глобализма, пусть и ценой раздувания коррупции. Более того, он пытался оправдать, пусть и не вполне решительно, мрачные десятилетия, когда страной правил маленький клон Сталина — маршал Чойбалсан, не говоря уж о бесспорных заслугах Сухэ-Батора[63] — безвременно скончавшегося вождя революции.
Тот монастырь, что мы посетили накануне, был разрушен по приказу властей, воевавших с религией, в 1937-м — как все или почти все монастыри в стране — и отреставрирован всего несколько лет назад. Открывшая нам двери монахиня лет восьмидесяти, крошечная и бритоголовая, показала и объяснила нам некоторые фрески, изображающие кричащими красками божества, леденящие кровь, — с ожерельями из человеческих черепов, суровым взглядом, множеством рук и клыками, как у вампиров; показала нам несколько свитков со священными текстами, записанными одни на тибетском, другие на старомонгольском, затем надолго застыла в поклоне перед ними, и всё это время с ее уст не сходила совершенно очаровательная улыбка. Среди прочего она много рассказывала о репрессиях 1930-х годов, когда по приказу коммунистического правительства почти все монастыри были разрушены, и тысячи монахов убиты или брошены в тюрьмы.
Когда мы вышли наружу, Самбуу тепло поблагодарил маленькую лысую монахиню: поклонился ей, сложив ладони, и сунул пару купюр и ее хрупкую морщинистую руку. Потом, пока мы шли к джипу (в тот раз Дохбаар тоже оставался в машине — как и Ванлинь, увлеченно заполнивший свой блокнот каракулями и отмахнувшийся от экскурсии), он счёл необходимым сместить некоторые акценты в трагическом рассказе монахини, позволив тем самым предположить, что он готов в какой-то мере оправдать массовые казни монахов и повсеместный снос их обителей по безумному приказу тирана, жестокосердию которого мог бы позавидовать в этом плане даже сам Сталин.
— Репрессии, согласен, были чудовищными, — сказал Самбуу. — Однако нужно учитывать, что вплоть до революции 1924 года[64] духовной жизнью Монголии заправляли тибетцы — ведь монгольский буддизм (он относится к секте «желтых колпаков») произошел от тибетского ламаизма[65]. Духовенство прибрало к рукам огромные богатства: ему принадлежали чуть не все пастбища и половина всего поголовья скота. Мы оказались в ситуации, когда монгольской культуре стало угрожать исчезновение: экономику и политику контролировали китайцы, а тибетцы, руководившие монастырями, старались вытеснить монгольский язык тибетским. Подавляющая часть народа безропотно влачила жалкое, отсталое существование. Монастыри разрастались, и только при них имелись школы, действовавшие с согласия властей. Вы только вдумайтесь: в каждой семье один или двое детей готовились к духовной карьере, а в результате около половины монголов-мужчин становились монахами, так что перед страной замаячила проблема воспроизводства населения, некоторые ученые начали предсказывать, что монгольский народ исчезнет уже в среднесрочной перспективе. В такой-то вот обстановке и произошла революция — конечно, при поддержке советских войск. Чойбалсан, преемник Сухэ-Батора, решил искоренить ламаизм и развернул кровавые репрессии, которые по размаху — это правда — превзошли сталинские в СССР. Погибло, полагаю, более 10 процентов населения — и не только ламы. Пострадал весь грамотный слой населения, искусство и наука были уничтожены. Новые власти поставили всю страну на колени. Конечно, это всё чудовищно, отвратительно, не лезет ни в какие ворота — называйте, как хотите. Я вовсе не оправдываю методы, которыми проводилась политика партии. А говорю вам это, чтобы показать репрессии на более глубоком историческом фоне. Вы читали Томаса Бернхарда[66]?
Должен признаться, этот вопрос, вдруг заданный монгольским гидом посреди степей, несколько меня огорошил. Я кивнул головой, и Самбуу продолжил:
— Когда я был студентом в Европе, один приятель-немец дал мне почитать несколько его книг. В одной из них мне и попалась эта фраза, которую я часто вспоминаю, когда заходит речь об истории моей страны: «Когда сильные мира сего становятся слитком могущественными в своем государстве и, благодаря долгому нахождению у власти, присваивают не только материальное достояние нации, но также все духовные богатства народа, множество людей в других государствах почему-то еще удивляются, что изо дня в день то в одной стране, то в другой случаются убийства представителей власти, по возможности — с особой жестокостью, и в конце концов те страны погружаются в анархию». Вуаля. Революции, теракты и репрессии не на пустом месте растут и не с луны к нам падают. Вам-то уж во Франции об этом кое-что известно, так ведь?
На этих словах мы и вернулись к Дохбаару и Ванлиню, который всё еще увлеченно что-то строчил.
И в тот же день, когда мы уже сели в машину и снова окунулись в запах бензина, тряску на ухабах и тягучий сироп американской попсы, Ванлинь, после долгих колебаний, рассказал мне часть своего сна, который он видел тем утром и в котором сухонькая старушка поведала ему, что какой-то иностранец — возможно, речь о вашем друге, — уточнил он с нерешительной улыбкой, как бы подчеркивая, что не следует слишком уж доверять подобным сведениям, — разбил палатку в местности Дулаан-Хайрхан-уул, и Самбуу подтвердил, что неподалеку от мест, куда мы направляемся, существует гора с таким же названием.
Это было накануне, а теперь мы с Самбуу продолжали брести среди мокрого топкого леса, пока не уперлись в охристого цвета скалу.
— Монастырь Товхон расположен вон там, — показал он поднятой рукой.
Я в том направлении ничего не заметил.
— Так и должно быть, — пояснил он, — снизу платформа не видна.
Пока мы взбирались по десяткам высеченных в камне узких ступенек, Самбуу рассказал мне, что здесь долгое время жил Дзанабадзар[67], один из величайших гениев монгольской культуры, на скале остался даже отпечаток его ступни, что подтверждает его магическую силу. Чуть позже он показал мне этот след. Отпечаток действительно был отчетливо виден: ступня у Дзанбадзара оказалась очень длинной, не меньше 45-го размера. Каких-либо других чудес видно не было — значит, лишь след правой ноги сумел там войти в вечность. Я не стал ничего говорить по этому поводу, просто изобразил на лице живой интерес. Самбуу же расплылся в улыбке — похоже, его почему-то распирала гордость оттого, что показал мне эту святую реликвию.
— Немного выше здесь есть две пещеры, — сказал он, — если хотите, можем сначала заглянуть туда, а в сам монастырь зайдем позже.
Я согласно кивнул, и мы стали карабкаться дальше.
Первая пещера довольно просторная. Именно в ней жил один монах, который в конце шестидесятых начал в одиночку отстраивать монастырь, тоже сметенный волной репрессий против ламаизма. Говорят, он вручную вырубил этот грот в скале за одиннадцать лет.
Еще выше находится другая пещера, совсем маленькая, — чтобы добраться до нее, нужно три-четыре метра проползти вверх по стене, подтягиваясь на веревке. Расположена она на широкой площадке, с которой открывается замечательный вид на раскинувшийся далеко внизу обширный лес, через который мы с Самбуу пришли сюда, и на каскад вознесшихся над туманом горных вершин вдалеке. По правде говоря, это не пещера, а ниша: войти в нее можно только поодиночке, а стоять там — только пригнувшись. В тот день монастырь был пуст, мы оказались единственными посетителями, но вообще, по словам Самбуу, это культовое — в обоих смыслах — место для паломников и туристов, и случается, что у входа толпятся десятки желающих протиснуться внутрь скалы, поскольку эта пещера считается не только священной, но и волшебной. Паломники по очереди заходят в нее, замирают, скрючившись, на несколько мгновений и выходят, как бы родившись заново, преобразившись, смыв с себя миазмы прошлой жизни. Ее называют «Материнским чревом», пещерой превращений[68].
Самбуу вошел в нее первым, скрючился и застыл примерно на минуту, затем вышел, жмуря глаза, со странной улыбкой на губах. Подал знак, что пора войти туда и мне. Немного поколебавшись, я, пригнув спину, шагнул внутрь.
Они припарковали свой внедорожник у подножия крутого утеса — возле естественной косой складки на обрыве, которой, похоже, можно было воспользоваться для восхождения. Эта складка вела к пещере, которую они заметили в последний момент: вход был скрыт за валунами и кустом с удивительно густой листвой — он-то и подтолкнул Нююрикки резко затормозить, подняв густое облако пыли и ошеломив пробегавшего мимо геккона: вытаращив и без того огромные глаза, он замер и уставился на автомобиль, не понимая, что тут происходит. Сидевший неподалеку тушканчик, наоборот, торопливо юркнул в свою нору. В этой части котловины сухая охристая земля была усеяна разноцветными цветками, казавшимися еще более крошечными среди высоченных кактусов с сервизами белых соцветий на макушках. Горные вершины на горизонте плавились и подрагивали в полуденном зное.
— Вы полагаете, это здесь, лейтенант? — спросил Холлингсворт без особого энтузиазма.
Что она могла об этом знать?
— Возможно, — сухо ответила она.
Они вылезли из машины.
— Лейтенант, — задумчиво произнес Рагнвальд, хлопнув дверцей, — у меня назрел вопрос.
— О чём вы, Холлингсворт?
— Как бы сказать… Ваше имя… Довольно необычное, согласитесь. Из какого оно языка?
Нююрикки вперила в него ледяной взгляд. Стоя по разные стороны джипа, они смотрели друг на друга, пока Рагнвальд не начал подозревать, что сморозил какую-то глупость и не опустил глаза, как бы заинтересовавшись устройством ручки на дверце.
— Рагнвальд, — степенно произнесла Нююрикки, — о чем я вам только что говорила?
— Только что?
— Да, когда я пересказывала песенку девочки.
Рагнвальд поднял взгляд, постаравшись сделать его одновременно проницательным, импозантным и почтительным, отражающим служебную субординацию.
— Я уж не помню, лейтенант. Что она предоставила вам сведения о типе, которого мы разыскиваем?
— Это да, — согласилась Нююрикки. — Но о чем еще?
Рагнвальд задумался.
— Она напевала мелодии, которые напомнили мне поездку в детстве к дедушке с бабушкой, — отчеканила Нююрикки тоном школьной учительницы.
— Ах вот вы о чем! Конечно, помню.
— А поехала я к ним в…?
Поколебавшись, Рагнвальд вкрадчиво улыбнулся:
— Вы так молоды, лейтенант. — Он хотел было сказать: «так красивы», но язык не повернулся. — Может быть, в 1980-м?
Нююрикки подняла очи к небесам.
— О господи! Холлингсворт, я имею в виду страну и тамошний язык.
— Ах, это! — подхватил Рагнвальд. — Она пела на китайском, так вы сказали. Это очень меня озадачило, лейтенант, — добавил он уже без улыбки, — ведь внешность у вас совсем не китайская, сами знаете.
Нююрикки ответила не сразу.
— На китайском? — переспросила она. — Почему на китайском?
Но потом до нее дошло.
— И точно, — сдалась она, — вы правы. На китайском. И я не похожа на китаянку, согласна. Однако имя у меня в какой-то мере китайское. Видите ли… его дают обычно мальчикам, а еще лисам. Мне его дали потому, что родилась с заостренным носиком и пухом на ушах — и показалась похожей на лисенка. Вот.
— Это правда, лейтенант? — спросил Рагнвальд, хотевший было сказать: «Вы сильно изменились, теперь вы так прекрасны».
— Правдивей не бывает, — увильнула Нююрикки. — Ладно, мы идем?
И они приступили к не такому уж долгому восхождению к темнеющему в скале ходу в пещеру. Рагнвальд шел по пятам за Нююрикки, не спуская глаз с покачивающихся сочных ягодиц своей начальницы.
Пещера оказалась просто полостью в камне — с парой темных закутков, но без галерей, которые вели бы вглубь горы. С площадки перед входом, нависающей, словно балкон, над землей, открывался вид на многие километры пустыни, где глазу было не за что зацепиться, кроме редких валунов, худосочных кустиков и похожих на мачты кактусов.
— Какой чудесный вид, — выдохнул Рагнвальд, как только они добрались до площадки. — Я бы сказал, вдохновляющий.
Пещера выглядела явно пустой — если только кто-нибудь не спрятался в одном из дальних карманов. Внутри, справа от входа, имелся маленький родник с чистой водой, рядом на камне стояла кружка, а чуть в стороне — кастрюля, там же лежали вилка, ложка, нож и другие кухонные принадлежности, прикрытые куском не слишком чистой ткани.
— А ведь здесь кто-то живет — предположил проницательный Рагнвальд.
Нююрикки, слегка раздосадованная могучим умом напарника, уставилась на него, уперев руки в бока, но ничего не сказала.
— Браво, Рагнвальд, — всё же нарушила она затянувшееся молчание. — Теперь следуйте за мной.
И они углубились в пещеру, Холлингсворт при этом по-прежнему прилип взглядом к ее манящим бедрам. Стены кое-где были покрыты рисунками, точнее-набросками облаков, кактусов, скал, различных животных. Небольшой наспех сколоченный столик, стул, матрас на полу — вот и вся обстановка жилища. На столе лежали стопка тетрадей, заполненных мелким почерком, коробка со свечами, спички. Рагнвальд взял в руки и полистал одну из тетрадей.
— Вы такое где-нибудь видели, лейтенант? — он протянул тетрадь Нююрикки.
Она начала читать, потом покрутила тетрадь так и эдак перед глазами.
— Писал он почему-то в разные стороны. Еще эти рисунки… Трудновато будет разобрать.
— Ну, во всяком случае, жил-то он здесь. Но куда он все-таки подевался?
Пока Рагнвальд раздумывал на эту тему, Нююрикки занялась тщательным осмотром пещеры. Один из закутков у дальней стены, слева, выглядел более темным или более глубоким, чем остальные. К нему она и направилась. Но по пути задержалась у матраса: на нем валялась пара скомканных одеял, под которыми мог скрываться, например, маленький скрюченный труп. Или какое-нибудь притаившееся животное. Или груда костей. Она поставила ногу на комок одеял, и тот осел, как рыхлая полупустая шкурка сурка на выходе из зимней спячки. Переступив через матрас и подойдя к укрытой мраком стене, Нююрикки стала ощупывать ее и вскоре обнаружила вертикальную щель в скале.
— Рагнвальд, вы не могли бы дать мне фонарик?
Полицейский пошел на зов, а по дороге еще раз проверил — на всякий случай, не скрывают ли одеяла на матрасе что-нибудь подозрительное. Взяв у напарника фонарик, Нююрикки направила луч света внутрь вертикальной, миндалевидной ниши — в высоту она была полутора метров, имела полметра в ширину и метр в глубину. В нише лежало, скрючившись, чье-то тело.
— Нифига себе… — пробормотал Рагнвальд.
Это был мужчина, вернее — его останки. Худощавый, иссушенный, со старческой кожей и птичьим профилем. У него были длинные, собранные на затылке в пучок седоватые волосы, похожая на мочалку борода, тощие длинные руки с удивительно худыми запястьями. И словно когти вместо пальцев, судорожно сжатые на костлявой груди. Мужчина лежал на боку, согнув ноги, почти касаясь коленями подбородка. Глаза у него были открыты, и лицо выражало удивительную безмятежность. Полицейские молча всматривались в него. Их обоих охватило странное ощущение умиротворенности, как будто они созерцали достаточно убедительное отражение собственных лиц.
«Мумия в духе инков»[69], — подумала Нююрикки.
«Зародыш в материнской утробе», — подумал Рагнвальд.
Молодая женщина разложила перед собой обожженные бараньи лопатки. В полумраке юрты казалось, что ее совершенно белые волосы слегка светятся сами собой. Она не была альбиносом: кожа у нее была смуглая, глаза — карие.
— Она прямой потомок Кёкёчу[70], - заверил меня Самбуу. По моим вскинутым бровям он понял, что я никогда не слышал этого имени, и пояснил:
— Так звали шамана Чингис-хана.
Сеанс гадания не входил в наши планы, но и отказываться от такого предложения мы не стали. Помог устроить его Дохбаар, исполнявший во время поездок по стране обязанности почтальона для знакомых кочевников и по дороге завернувший к этой женщине, чтобы передать одну из посылок: он и подсказал Самбуу, что хозяйка юрты — авторитетная ворожея, причем особенно удачно она указывает, где искать пропавших людей.
— Не исключено, это она несколько лет назад помогла отыскать сына бразильского дипломата, — шепнул мне Самбуу, — помните эту историю?
— Никогда о таком не слыхал.
— По официальной версии, разыскал его один из моих друзей — Пурэв-баатар. Он тоже работает гидом для туристов, а в тот раз сопровождал бразильца, приехавшего на поиски соотечественника. Но Дохбаар теперь уверяет меня, что в действительности именно она навела их на след. Не знаю, правда ли это. Мне-то, во всяком случае, эту историю рассказывали по-другому.
Мне уж тем более всё это казалось сомнительным, и про себя я только ухмыльнулся. Тем временем молодая женщина, помолчав несколько мгновений, попыталась рассчитать знаки на прокаленных лопатках. Стоя на коленях, она раскачивалась взад-вперед с прижмуренными глазами и что-то бормотала механическим тоном, немного напомнившим мне декламацию священных сутр молодыми монахами, которую я слышал в монастыре, хотя речь в обоих случаях шла, конечно, о совершенно разных вещах. Продолжалось это не долго: она вскоре встала, глаза у нее сияли, широкое лицо осветилось радостной улыбкой. Поблагодарила со множеством поклонов Дохбаара за посылку, и мы вышли из юрты.
Я не стал ничего спрашивать у Самбуу, надеясь, что он сам поведает, о чем говорила наследница Кёкёчу, но мой взгляд, мне казалось, вполне ясно показывал, чего я жду.
Ванлинь всё это время оставался в машине и, наверняка, продолжал строчить свои истории, а лучше сказать — безбашенные фантазии. Мы присоединились к нему, и Дохбаар тронулся в путь, включив заодно в своей магнитоле кассету, прервавшуюся было на песне с особенно ужасными завываниями, кажется, Пола Янга[71], если только не Криса Ри[72]. Мы пересекали высокое зеленеющее плато, изборожденное прихотливыми извивами ручьев с поросшими кустарником берегами и усыпанное сотнями пасущихся яков с могучей косматой грудью: шерсть под ними колыхалась на ветру, словно полы плаща. Вдали, если приглядеться, можно было заметить несколько юрт. Маленькими табунами по траве бегали лошади на вольном выпасе, иногда они разом останавливались, встряхивали своими массивными головами и уносились дальше, влекомые порывом стадного чувства. От всего этого исходило умиротворяющее ощущение первозданной естественности.
Когда мы проехали пару километров, Самбуу развернулся и посмотрел на меня поверх своих солнцезащитных очков.
— Она сказала не так уж много. Просто, что иностранец находится в пещере.
— В пещере, — повторил я.
— В пещере, — повторил Самбуу. — Это всё, что она сказала.
— А какой иностранец? — спросил я. — Трамонти или Смоленко?
— Это всё что она сказала, — повторил Самбуу.
Он прикурил сигарету.
— Когда мы доберемся до кочевья, — продолжил он, — нужно будет спросить у парнишки или у кого-нибудь другого, нет ли там где поблизости пещер. Например, на горе Дулаан-Хайрхан-уул, о которой вам уже говорил Ванлинь, — он кивнул подбородком в сторону китайца, — это вполне возможно, однако сам я тех мест совсем не знаю.
Ванлинь по-прежнему, склонившись над блокнотом, торопливо заполнял страницы убористым почерком, не обращая внимания на подскоки машины на ухабах, умудряясь при этом писать идеально ровными строчками и, насколько я могу судить, с каллиграфической элегантностью. Когда я — накануне вечером — вкратце рассказал ему о нашем посещении грота «Материнское чрево» рядом с монастырем Товхон, он в ответ улыбнулся и сообщил, что как раз перед этим написал немного похожую историю:
— И это свидетельствует, — заверил он, — что мы оба — вы и я — на правильном пути. Возможно, это даже означает, что наши два пути на самом деле — один и тот же путь.
Я тогда не понял, что он имеет в виду, а переспрашивать не стал.
— С той девушкой я познакомился на берегу Байкала, — огорошил Ванлинь меня уже этим вечером, когда мы с ним убирали остатки ужина с походного складного стола, пока Самбуу мыл тарелки, а Дохбаар разбивал палатки для нашей, возможно, последней или предпоследней совместной ночевки, поскольку я решил — обнаружим мы завтра или нет следы Эженио — вернуться в Улан-Батор на самолете с аэродрома в сомоне Тосонцэнгэл[73]: это не очень далеко от тех мест, куда мы направляемся.
— С какой такой девушкой?
— Она жила там, в маленьком поселке на берегу озера, почти в одиночестве, потому что ее родители довольно часто выбирались на два-три дня в археологические экспедиции на побережье. Точнее, палеоантропологические.
Я ничего не сказал в ответ, просто внимательно посмотрел на него, чтобы он понял, что я жду продолжения, недоумевая, к чему он клонит.
— Она русская… Совсем молоденькая, лет пятнадцать или шестнадцать. Но выглядела… не знаю, старше своего возраста. Пожалуй, чуть слишком серьезная, задумчивая. Одновременно зрелая и юная.
— Как многие подростки, не так ли? — спросил я, сметая крошки со столика.
— Да, наверное. Но она, она была по-настоящему какой-то… особенной, что ли. Она как будто умела видеть глубже поверхности.
— Глубже поверхности, — повторил я.
— Что-то типа того, да. Казалось, она одновременно была собою, легкомысленной девушкой пятнадцати лет, и кем-то другим, много пожившим человеком, и она пользовалась этой своей двойственностью, чтобы видеть двойную природу вещей.
— Гм, двойную природу вещей, хорошо, — сказал я, присаживаясь. — Но зачем вы мне это рассказываете?
Я начал подозревать, что он влюбился в юную россиянку и печалится теперь, что, возможно, никогда больше ее не увидит, и ему нужна чья-нибудь жилетка, чтобы оплакать свое чувство. Я приготовился выслушать сокровенные тайны его сердца и всячески выразить ему сочувствие и мужскую солидарность.
— Рассказываю, чтобы… Скажу прямо: я уверен, что она говорила о вашем друге. О том, который исчез. Поначалу я не сообразил, что мы ищем того же самого человека, потому что забыл его имя. Но после того, как вы вчера назвали его, я снова все обдумал. Вы к тому же упомянули название одного из его романов, и я вспомнил, что Ирина-то мне тоже говорила об этой книге. Я даже держал ее в руках.
Я молча смотрел на него, едва не разинув рот. Такого откровения от него я никак не ожидал. Конечно, это не первое странное событие на неделе, и тем не менее… Подмывало сказать что-нибудь ироническое, но я заставил себя придержать язык. Еще с самого моего прибытия в Монголию или с шаманского ритуала в юрте носатой старухи я пообещал себе спокойно, без лишних вопросов, принимать всё, что может случиться, лишь бы это увеличило мои шансы отыскать Эженио.
— Держали ту книгу в руках?
— Да. В избушке на берегу Байкала. Покажется невероятным, но там ее оставил друг вашего друга, русский.
Должно быть, имелся в виду Смоленко. Но как это всё понимать?
— Ничего не понимаю, — признался я.
Ванлинь стоял передо мной, потупив взгляд, как если бы он был в чем-то виноват. Потом поднял глаза и посмотрел на меня неожиданно пристально:
— Это не так уж важно, — заверил он. — Главное, что он, по ее словам, все еще жив.
Тут уж я вылупил глаза:
— Кто «он»?
— Ваш друг. Ирина говорила мне о нем. Вернее, сначала не она сама, а один из ее друзей. Сама-то она лишь как бы переводила то, что он начал мне говорить. Объяснить вам это не так просто…
Он глубоко вздохнул и продолжил:
— Ладно, попытаюсь. Она познакомилась с тем русским перед его отъездом в Монголию. Ваш друг отправился на его поиски, так ведь? Вот, и она сказала мне, что автор книги, решивший найти того русского, еще жив. В тот момент я, естественно, не очень-то понял, зачем она мне это говорит. Только сейчас начинаю осознавать: похоже, она знала, что мы с вами встретимся и вместе поедем искать вашего друга. Она… как бы сказать… сверхчувствительный человек, и это иногда позволяет ей видеть потаенные вещи.
— Потаенные вещи…
— Да, что-то вроде этого. Или обратную сторону вещей. Мы с ней очутились в таком месте, где… Так сразу не могу объяснить… Но во всяком случае, она тогда сказала, что ваш друг не умер.
Я не знал, что мне ответить. Порылся в карманах, достал пачку сигарет и предложил Ванлиню. Он отказался, а я закурил. Стряхнув пепел, поцедил сквозь зубы:
— Ладно. Думаю, это хорошая новость.
В автобусе было всего четыре пассажира: Чэнь Ванлинь сидел почти посередине салона и, похоже, дремал, прислонив голову к оконному стеклу; неподалеку — на том же ряду, но с другой стороны — слушала музыку через наушники MP3-плеера худощавая коротко стриженая блондинка в спортивном костюме; в конце салона спал прыщавый юноша — судя по прическе, это мог быть едущий домой на побывку солдат; впереди же сразу два кресла занимала пожилая бурятка с грудой разноцветных пакетов и сумок. Чтобы преодолеть четыре сотни километров от Улан-Удэ до Давши, крохотного поселка на северо-восточном берегу Байкала, автобусу потребовалось семь часов, и Ванлинь решил воспользоваться этим временем, чтобы отшлифовать некоторые свои тексты. Он даже не стал пытаться делать записи в пути, поскольку постоянная тряска и качка на рытвинах отбивали всякую охоту не только писать, но даже читать, поэтому, поглядывая иногда за окно со своей подушки — скомканной в подобие шара теплой куртки, Ванлинь параллельно обдумывал развитие двух историй: в одной рассказывалось о Пагмаджав, другую он тоже начал писать еще в Пекине, и между ними не было ничего общего, поскольку действие второй истории происходило в Америке, где, кстати сказать, сам Ванлинь никогда не бывал. Ему даже удалось набросать в блокнотике с красной обложкой пару фраз, пусть и малоразборчивых, которые он надеялся перечитать потом в тихой сельской глуши и использовать в качестве подсказок в блужданиях по мглистому, вязкому и ухабистому пути сочинительства. За окном, над курткой-подушкой, почти всю дорогу частокол лиственниц сменялся рядами берез, за которыми снова следовали лиственницы, и выглядел лес таким же дремучим, каким он, наверняка, был и в незапамятные времена. Иногда стена тайги распахивалась перед лесными озерами, а потом дорога вырвалась на простор степи, убегающей с восточной стороны в необозримую даль, словно бесконечный бильярдный стол, окрашенный в зеленый камуфляж благодаря прихотливым теням, падающим от облаков. Ванлинь повернул руку и взглянул на циферблат. С момента отъезда из Улан-Удэ прошло уже более пяти часов.
Немного позже, когда автобус, миновав поселок Баргузин, повернул налево и углубился в Забайкальский национальный парк[74], дорога стала более ровной, и Ванлинь решил почитать роман Генри Джеймса[75], начатый им накануне. Он не поддался на уговоры сестры сосредоточиться, как она сама, на чтении английских авторов XVIII и XIX веков, но в какой-то степени учел ее вкусы, взяв с собой книгу самого английского из американских писателей. Книга, впрочем, его раздражала чрезмерным нагнетанием страстей при недостатке событий, так что постоянно хотелось сказать автору: «Ну давай же, поторопись, ближе к делу!». Тем не менее он продолжал читать и постепенно втянулся, героические усилия сменились нарастающим удовольствием от чтения.
Когда приехали в Давшу, Чэнь-Костлявый оставил свой багаж в усадьбе, где он зарезервировал комнату для экотуристов, — это оказался ветхий барак из круглых бревен на занесенной песком улице — и, решив осмотреться, направился на берег озера, сразу показавшийся ему почему-то знакомым. Спустя короткое время он осознал, что перед ним почти точная, разве что уменьшенная, копия пляжа из его сна — того, который он пересказал сестре за несколько дней до поездки и в котором он познакомился со стариком, обернувшимся лисом: такая же длинная полоса песка, такая же лодка на берегу, такая же шелестящая на ветру растительность, такие же огромные белые валуны, такой же запах сохнущей рыбы. Единственным отличием — если не считать того факта, что вместо моря тут катило волны озеро — было то, что домик стоял не на берегу, а на сваях над самим озером, в конце плавучего моста длиной метров в десять. Мостик, сложенный внахлест из более-менее параллельных полусгнивших досок, мог вызвать у человека, который решился бы вступить на него, разве что среднюю степень доверия. Вокруг не было ни души. Легкий прохладный ветер пошевеливал высокие травы на вершинах дюн. Стояла густая тишина, синева тяжелого шероховатого неба, похожего на огромный кусок натянутой кожи, смешивалась с еще более яркой синевой озера, убегавшего за горизонт. Ванлиня охватило какое-то непривычное, новое для него чувство: ощущение необъятности, причем бесконечность эта относилась не только к горизонтальной протяженности озера, но также к его глубине и возрасту. У него слегка закружилась голова.
— Ты хотел бы войти? — спросил кто-то у него за спиной по-английски.
Ванлинь аж подпрыгнул, потом повернулся и сразу же узнал ее — девушку в спортивном костюме и бейсболке, со светлыми, почти белыми волосами.
— Меня зовут Ирина, — продолжила она, протягивая руку и широко улыбаясь. — Мы ехали вместе в автобусе.
— Привет… Я Чэнь Ванлинь, — пробормотал Чэнь-Костлявый.
— Ты здесь в отпуске, — уверенно сказала она.
Ванлинь поколебался. Он не привык к живому, без обиняков, общению с незнакомыми девушками.
— Да, на несколько дней. Ты тоже?
— Нет, я здесь и живу пока что. У меня родители — палеоантропологи, они изучают образ жизни первобытных племен в доисторические времена, — уточнила она нарочито серьезным тоном. — Они работают вон там, — она махнула рукой в сторону севера, — на базе, не очень далеко отсюда. А иногда уезжают на тот берег озера, — она показала рукой вперед, на запад, — к Саган-Забе[76].
Ванлинь, смущенный, рассматривал мыски своих туфель.
— И… что они исследуют вот сейчас?
— Полагаю, следы племен, которые жили в этих местах восемь тысяч лет назад и внезапно исчезли. Но точно не знаю. Этой темой занимаются разные специалисты: климатологи, геологи, археологи…
Некоторое время они помолчали, созерцая гладь озера.
— Тебе известно, что это самое глубокое озеро в мире? — спросила Ирина.
— Да, я читал об этом.
— В нем одном содержится больше воды, чем во всех американских озерах, вместе взятых, — сказала она, покачивая головой, как бы сама поражаясь собственным словам. — Многовастенько, согласен?
Ирина, несомненно, была еще подростком, просто очень высокой для своих лет и довольно костлявой — похоже, выросла вверх она слишком быстро. Но говорила она на удивление низким голосом, неторопливо и весомо, почти как взрослая. Помимо волос — настолько светлых, что казались чуть не белыми, — Чэня-Костлявого завораживал взгляд ее ярко-синих глаз: взгляд у нее был всегда грустный, даже когда она улыбалась или смеялась. Английский у нее был своеобразный, но, в общем, достаточный для поддержания разговора — во всяком случае, не хуже, а то и лучше, чем у Ванлиня.
— Ты из Китая, так ведь?
— Да, из Пекина. А ты? Россиянка?
— Верно, из Иркутска. Бывал там?
— Нет, — смущенно улыбнулся Ванлинь. — Я мало путешествовал.
— Это за озером. Там неплохо, мне нравится.
Она слегка нахмурилась и продолжила:
— Вообще-то, я там родилась, поэтому… Скажем, все мои друзья сейчас там. Озеро на том берегу совсем другое. Не такое дикое. Ты по-русски говоришь?
— Нет. А ты по-китайски?
— Нет, что ты, — улыбнулась она, — даже не пыталась: это слишком трудно… Значит, будем болтать на английском. Хочешь заглянуть в домик на озере?
Ванлинь растерялся.
— Не знаю, может быть… А он что, твой?
Ирина рассмеялась и потрясла головой:
— Вовсе и не мой он. Там никто не живет уже много лет. Можем зайти внутрь, если тебе интересно. Ну давай же, идем: ведь когда я подошла сюда, ты явно присматривался к нему.
Она взяла Ванлиня за руку и потащила за собой.
— Тебе лет-то сколько? — спросил он в спину Ирину, ступившую на трухлявые доски, закачавшиеся у нее под ногами.
— Пятнадцать, почти шестнадцать. А тебе? Двадцать два?
— Ну… Примерно, да. Как ты узнала?
— Интуиция, — бросила Ирина, не оборачиваясь. — Уж мы, женщины, все такие.
Она решительно зашагала вперед по хрупким доскам, раскинув руки в стороны для поддержания равновесия. Следом за ней осторожными короткими шажками, словно по ледяной корке на снегу, двинулся и Чэнь-Костлявый.
— Не бойся, это как на велике, — крикнула Ирина, не оборачиваясь. — Нужно просто кинуться вперед, а если не будешь двигаться, то уж точно свалишься.
Дойдя до конца мостика, она легонько толкнула дверь избушки и исчезла внутри. Ванлинь же продолжал ступать неторопливо, стараясь при этом, с одной стороны, сохранить шаткое равновесие, хотя он шел теперь по дощечкам один, а с другой — разглядеть дно под водой: оно лежало уже в нескольких метрах от его ступней, но благодаря поразительной прозрачности озера просматривалось так, как если бы глубина не превышала нескольких сантиметров. Потом всё же приноровился к шаткому равновесию и постарался преодолеть последние метры пути «с мужественным спокойствием, — вообразил себе, — Ричарда Уидмарка[77], направлявшегося к почти такой же хижине в „Портфеле с дурью“ Сэмюеля Фуллера». Наконец, он добрался до двери, которую Ирина оставила нараспашку. Сама она уже сидела в кресле из поленьев, подложив под себя подушку с вышитыми цветами.
— Добро пожаловать, — сказала она с улыбкой. — Ты можешь приходить сюда в любое время, чтобы посидеть, поесть, поспать, можешь даже оставаться здесь несколько дней. Не нужно только запирать дверь: этот домик принадлежит всем. Впрочем, ключа все равно нет.
Ванлинь окинул помещение беглым взглядом. В избушке была всего одна довольно тесная комната, имелись столик, украшенный вышитой салфеткой, кровать, три стула и небольшой шкаф со стеклянными дверцами, за которыми виднелись полки с книгами, тарелками и стаканами. Два маленьких окошка выходили на озеро: одно на запад, другое на север. Благодаря им на потолке изысканно танцевали тонкие отблески водной ряби. Стены источали густой запах лиственницы. Стояла плотная тишина, едва нарушаемая плеском волн под дощатым полом.
— А здесь совсем не дурно, — произнес Ванлинь, не знавший, что сказать.
— Пожалуй, — согласилась Ирина. — Во всяком случае, никто не потревожит. Это место, знаешь ли, особенное. Большинство людей его даже не видят.
— Как это — «не видят»? — удивился Чэнь-Костлявый.
Ирина немного поколебалась.
— Ладно, скажу так: существуют люди, которые прогуливаются по берегу, вот как ты недавно, и не замечают ни избушки, ни мостика. Это в наших местах довольно известный феномен. Как если бы избушка позволяла увидеть себя только избранным. Странно это, правда?
Она, подложив ноги под себя, покачивалась в кресле, не спуская с Ванлиня своих больших глаз — серьезных и грустных.
— Конечно, это просто потому, что они сами не обращают внимания, — поспешила добавить она. — В общем, можно предположить, что… Но как бы там ни было, ты-то увидел ее.
Она широко улыбнулась.
— Имелась всё же некоторая вероятность, что пройду мимо.
Ванлинь тоже улыбнулся.
— Тем не менее этот домик — ты сказала — принадлежит всем, так ведь?
— Да: всем тем, кто его видит.
Он приблизился к окошку, которое выходило на запад — всё видимое пространство затопила почти однородная синева, было очень трудно даже различить, где заканчивается вода и начинается небо. Лишь несколько чаек, плававших вдалеке на поверхности озера, позволяли предположить, где же всё-таки проходит линия горизонта.
— Тебе известно, что одно из озер в России однажды исчезло? — спросила Ирина после долгого молчания.
Она поднялась и подошла к окошку, не глядя на Ванлиня, впившись глазами в прозрачно-голубую бесконечность смешавшихся Байкала и неба.
— Да, я, кажется, читал о чем-то таком. Если не ошибаюсь, это было малюсенькое озерцо недалеко от Москвы.
— В четырехстах километрах от Москвы, — уточнила Ирина. — Поверхность в сто на шестьдесят метров, и оно там было с незапамятных времен. А исчезло за одну ночь — со всей своей рыбой. Осталась только впадина с глинистым дном.
Ванлинь изобразил потрясенную гримасу.
— И… нашли какое-нибудь объяснение?
— Рельеф там скалистый — так что, похоже, вода размыла слой известняка под озером, — пояснила Ирина. — И в один прекрасный день все озеро вытекло в карстовые расщелины. Некоторые утверждают, что потом им попадалась в речке по-соседству, в нескольких километрах оттуда, рыба, которая там раньше не встречалась, но водилась в озере.
Они помолчали.
— А представь, если Байкал исчезнет таким же образом! — продолжила Ирина, живо повернувшись к Ванлиню, словно вдохновленная внезапным озарением. — Думаешь, такое возможно?
— Полагаю, что нет, — ответил Чэнь-Костлявый, не отрывая глаз от голубого простора. — Если воды в нем больше, чем во всех вместе взятых озерах Америки — думаю, не найдется такой подземной пещеры, чтобы всю ее поглотить.
— И всё-таки, — тихо сказала Ирина. — Если бы оно, например, испарилось, открылся бы разлом, при виде которого захватило бы дух. Полтора километра в глубину — представляешь? У меня б голова закружилась..
Несколько мгновений она продолжала грезить. Ванлинь медленно повернул голову к слегка расстроенному в этот момент лицу Ирины, лицу одновременно ребячливому и посуровевшему, заострившемуся, отстраненному.
— Как тебе Генри Джеймс? — спросила она вдруг, отодвинувшись от окошка.
— Генри Джеймс? — переспросил Ванлинь.
— Я видела, что ты читал его книгу в автобусе. Я-то пробовала читать пару его романов, показался скучным. А тебе?
— Немного тоже. Поначалу, во всяком случае. Но думаю, нужно просто обождать. Потерпеть некоторое время, пока не привыкнешь к темпу повествования, понимаешь?
— Понимаю, — сказала Ирина, кивая с важным видом. — Но всё же предпочитаю английских авторов. Ну, и русских, конечно. Мой отец говорит, никто не сравнится с Толстым в эпическом размахе, с Достоевским — в метафизической глубине и с Чеховым — в изяществе портретов. Тем не менее он признаёт, что лучшие рассказчики историй — англичане.
— Моя сестра тоже очень их любит. А я их не читал. Пока что.
Ванлинь подошел к шкафчику с книгами.
— А здесь их книги здесь?
— Да, есть, — ответила Ирина, снова севшая, поджав под себя ноги по-турецки, в самодельное кресло-качалку. — Но они, сам понимаешь, на русском. Прочитать их тебе будет трудновато.
Он взял с полки книгу в кремовой обложке.
— Может, с этой будет проще. Она, вроде бы, на итальянском?
Он протянул книгу Ирине.
— Нет, взгляни: у автора фамилия итальянская, но книга на французском — «Вверх по течению», прочитала она название. Подняв глаза на Ванлиня, спросила:
— Французского ведь тоже не знаешь?
— Ни бельмеса.
— Я так — чуть-чуть.
— О чем там говорится?
Она вернула книгу Ванлиню, даже не взглянув на задник обложки.
— Об одном перце, который отправляется на розыски младенца, ставшего реинкарнацией его отца. Забавная история, правда? Еще знаю, там немного рассказывается о Сибири.
— Ты ее читала?
— Нет, но тут кое-кто побывал пару месяцев назад: один геолог из Москвы — приехал сюда с того раскопа, где мои родители еще и сейчас работают, он отдыхал здесь перед поездкой по делам в Монголию. Так вот он лично знаком с автором, тот даже воплотил его в одном из персонажей книги. Геолог только что прочитал эту книгу и поэтому решил оставить ее здесь. Не хотел брать лишний груз в дорогу — у него, сказал, есть в Москве другой экземпляр. Он, кстати, оставил и другую книгу того же автора — «В погоне за китайскими голубями», она там рядом с этой на полке стояла. Судя по названию, — сказала она с улыбкой, — книга о твоей стране.
— Так, значит, он бывал в этой хижине?
— Да, как ты теперь. Между прочим, он видел избушку последним — до сегодняшнего дня. И даже сидел на моем месте в этом кресле. Рассказывал мне тут и о книге, персонажем которой его сделали. Просто отдохнул несколько дней перед дорогой в Монголию.
— Совсем, как я, — сказал Ванлинь, присаживаясь на один из трех стульев у столика, прикрытого салфеткой с искусной вышивкой. — А что там, в Сибири, происходит?
— В книге, ты имеешь в виду?
— Да, в книге.
— Ох, подробностей я уж не помню. Если не ошибаюсь, рассказывается, как один русский — то есть, более-менее тот самый человек, который оставил здесь книгу, — вместе с одним китайцем прятались несколько дней от грозы в какой-то норе посреди леса, и у того китайца спустя несколько лет поехала крыша, он вырыл себе новую нору, там и умер. Помню еще, у него был внук в Нью-Йорке, еще младенец, в которого якобы перевоплотился отец главного героя, приятеля того геолога. В общем, что-то вроде этого, остальное забыла, — заключила она с извиняющимся видом.
Ванлинь вперил в нее потрясенный взгляд. Она улыбнулась.
— Похоже, ты удивлен. Это ты, что ли, тот внук? Вернее… я, конечно, имела в виду — другой внук, — поправилась она смущенно, — ведь тот, из книги, еще ребенок.
Ванлинь как будто язык проглотил. Он сидел с отвисшей челюстью, опираясь на столик локтями и не сводил с Ирины глаз.
— Да не смотри ты на меня так, — рассмеялась она. — Ничего сверхъестественного, просто женская интуиция, я же тебе говорила.
— Но ведь… Как ты узнала?
— Ничего я не знаю, сказала же тебе, — Ирина взмахнула рукой перед собой, словно пытаясь поймать муху. — Честное-пречестное, клянусь: у меня иногда срывается с языка что-нибудь, о чем я и понятия не имела, пока не сказала. Это странно, конечно, но так уж у меня мозги устроены.
Ванлинь сглотнул слюну.
— Это всё же ни в какие ворота… Ведь мой дедушка действительно погиб так, как ты описала. А кроме того, действительно существует другой его внук, который живет в Нью-Йорке. То есть всё это не придумано, в книге написана правда. Или же всё это — невероятное совпадение.
Ирина смотрела на него с сочувствием.
— Я этого не знала, честно! Так всегда и происходит: люди принимают меня за ясновидящую или уж не знаю, за кого, а на самом деле я всего лишь пересказываю то, что пролетает у меня в голове. Если бы ты пару минут назад спросил, как умер твой дед, — я бы не знала, что тебе ответить. Но когда рассказывала, о чем эта книга, меня словно молния озарила: там говорится и о твоем дедушке.
Ванлинь поднялся и молча зашагал по избушке из угла в угол. Ирина наблюдала за ним, не осмеливаясь продолжить разговор.
— Что ж, я могу тебя понять, — сказал он спустя несколько мгновений.
— Ах… Значит, ты на меня не обиделся?
— Нет, ни сколько, — ответил Ванлинь задумчивым голосом. — Со мной самим случаются похожие вещи. Точнее, — поправился он, — не то что бы похожие, но, скажем, не совсем обычные. Рассказать о них другим людям трудно.
— У тебя, значит, тоже есть… какой-то дар, так ведь?
— Был. Проявляется он у меня всё реже. Но ты, наверное, уже догадалась, о чем речь?
— Теперь вот, думаю, да, — скромно сказала Ирина. — Ты говоришь о своих сновидениях, верно?
Ванлинь подтвердил.
— Ты управляешь ими по своему желанию?
— В каком-то смысле, да. Ты и об этом тоже не знала еще минуту назад?
Ирина согласно кивнула.
— Но, я уже сказал, получается у меня это все хуже, — продолжил Чэнь Ванлинь, снова присаживаясь. — А тот мужик — ну, геолог — он еще что-нибудь рассказывал?
— Ничего. Во всяком случае, ничего особенного не запомнилось. Просто сказал, что отправляется в Монголию, в горы — в район потухших вулканов, я так думаю. Это наверняка связано с его профессией. Слушай, а не пойти ли нам отсюда? — сменила она вдруг тему беседы, вскочив из своего кресла. — Идем, покажу тебе другое интересное место, это прямо под нами.
Она открыла крышку люка, ведущего на подмости между сваями над слегка волнующейся и как будто выпуклой поверхностью озера.
— Давай за мной, — сказала Ирина и поманила рукой.
Она спустилась по ступенькам, за ней и Ванлинь, которому, в общем-то, ничего другого и не оставалось. К тому же, девушка ему очень понравилась.
Ирина встала ногами на почти горизонтальную балку, служившую сходнями, к которым была привязана лодка, тихонько покачивавшаяся на волнах. Они спустились в нее — лодка при этом немного заелозила — и присели. Ванлинь перегнулся за борт, чтобы еще раз полюбоваться необычайной прозрачностью воды, благодаря которой казалось, что дна можно коснуться рукой, хотя до него было три-четыре метра. На лице у него отразилось восхищение.
— Говорят, можно очень ясно видеть дно до глубины в сорок метров. Кстати, — добавила Ирина, — многим, кто видит Байкал впервые, хочется в нем искупаться, но лучше этого не делать: вода тут слишком холодная. Я даже не пробовала — нет уж, спасибочки.
Ванлинь обратил к ней вопрошающий взгляд:
— Тут и правда очень красиво, но… зачем ты, собственно, меня сюда привела?
Ирина пожала плечами:
— А чем тут плохо?
Затем, как если бы собиралась втолковывать очевидную истину, она, вздохнув, присовокупила:
— Избушка невидима для большинства людей, ты же помнишь? Так вот здесь мы с тобой еще дальше: мы под невидимыми вещами. Нас заслоняет неведомое, понимаешь? Мы, можно сказать, под изнанкой мира, тут своего рода святилище, доступное только избранным. Ничто с поверхности мира до тебя не дотянется. А всё, что ты скажешь, подумаешь, увидишь во сне или сделаешь, будет иметь совсем не те последствия, которые обычно случаются. Например, если ты тут заснешь, то, возможно, снова сможешь управлять своими видениями. Или даже не так. Может быть, это твои видения станут управлять тобой. Трудно сказать наперёд. Никогда ведь не знаешь, — заключила она важным тоном, — чем могут обернуться такие вещи.
Выговорившись, Ирина удовлетворенно улыбнулась. Ванлинь не сводил глаз с этой девушки, которой всё представлялось настолько простым. Она тоже какое-то время смотрела на него своими голубыми грустными глазами, затем отвела взгляд и утопила его немного ниже — в прозрачной воде. В нескольких метрах под ними лениво колыхались длинные водоросли, среди них суетились десятки мелких рыбешек с коричневой спинкой. Стояла звенящая тишина, едва нарушаемая тихими всплесками волн у бортов лодки; свежее дыхание озера, необычные идеи Ирины, сияющая синева — всё это чрезвычайно располагало к доверительному общению. Лодка, совсем не большая, слегка покачивалась, навевая дрёму, словно детская колыбель. Всё вокруг казалось чистым и ясным. Ванлиню редко случалось чувствовать себя так уютно.
— Под невидимыми вещами, — прошептал он. — Но зачем же нам прятаться под невидимым?
— Чтобы укрыться от внешнего мира, — тем же убежденным тоном сказала Ирина. — Разве тебе он не кажется иногда несносным для житья?
Она снова опустила глаза в прозрачную воду озера.
Ванлинь встряхнул головой. Подумал о своем дедушке, прятавшемся перед смертью в норе под землей.
— Ты и вправду необычная девчонка, — сказал он.
Ирина подняла на него глаза и улыбнулась.
— Смотри, вон кто-то появился, — тихо сказала она, показывая пятнышко на поверхности озера за нагромождением свай.
Действительно, к ним, похоже, приближалась маленькая лодка — примерно такая же, как у них. В предвечерней тиши были хорошо слышны всплески вёсел, синхронно и симметрично, без лишней суеты загребавших озерную рябь. Ванлинь прищурил глаза, но так и не смог разглядеть лицо гребца — тем более, что тот сидел почти спиной — на три четверти — к ним. Лодка с искусным гребцом приближалась довольно быстро.
— Как ты думаешь — он тоже видит хижину? — спросил Чэнь-Костлявый.
— Это бы меня удивило, — пробормотала Ирина.
Они немного подождали. Спустя пару минут лодка, почти доплывшая уже до свай под хижиной, слегка уклонилась в сторону. Теперь профиль гребца стал хорошо виден. Это был мужчина лет шестидесяти, с азиатскими чертами лица, словно выгравированными солнцем. Он правил прямо на одну из угловых свай, так что Ванлинь раскрыл было рот, пытаясь окрикнуть и предупредить гребца.
— Бесполезно, — сказала Ирина, положив ладонь ему на плечо. — Он тебя не слышит. Ты же здесь под невидимыми вещами, не забывай об этом.
Лодка нисколько не замедлила своего движения, и Ванлиню показалось, что она, будто призрак, пересекла одну сваю, потом другую, гребец же никоим образом не дал понять, что хотя бы заметил их. Не обратил он ни малейшего внимания и на лодку, в которой сидели Ирина и Ванлинь. Невозмутимо проплыл, чуть не касаясь борта, и удалился.
— Это невероятно, — обронил Ванлинь, полностью обескураженный. — Ты… хотя бы знаешь его?
— Конечно, знаю: это хозяин кафешки. Скорее всего, собрался порыбачить, поймать для ужина несколько омулей.
— Омулей?
— Да, разновидность форели, они водятся только здесь.
— Хижина для него не существует — так, что ли? Он ее совсем не видит?
— Ну да. Их очень много, я же говорила, — тех, кто и не догадывается, что здесь стоит домик.
Ирина показала пальцем куда-то за спину Ванлиня.
— А вот, кстати, кое-кто из зрячих.
Ванлинь обернулся и в нескольких десятках метрах увидел еще одну лодку, тоже плывшую в их сторону, но от берега. В ней сидели двое мужчин, один из которых, повыше ростом, неторопливо загребал веслами, время от времени поворачиваясь, чтобы приветливо взмахнуть рукой.
— Это мой кузен, — пояснила Ирина. — Не сомневаюсь, он хотел бы с тобой познакомиться. Потусоваться здесь особо не с кем.
— У тебя есть родственники в этом поселке? — удивился Ванлинь.
— Ну, по правде говоря, он мне кузен понарошку, — призналась Ирина. — Но это почти то же самое. Мы побратались по собственной воле — укузенились, можно сказать. Он живет тут круглый год, и родной брат с ним. Самой-то мне кажется, тут не слишком весело, особенно зимой, когда всё замерзает. А ему здесь очень нравится, зимой тем более. Приятный парень, скоро сам увидишь. Зовут его Агван Дордже, он руководит Интернет-клубом.
— Что, здесь даже Интернет-клуб имеется? — спросил Ванлинь недоверчиво.
— Разумеется, а ты как думал? Мы ж не в Средневековье живем. Ладно, это не то что бы кафе или бюро, всё происходит у него дома, в небольшой комнате. Тридцать рублей за четверть часа, скорость высокая. Иногда связь немного тормозит, но Интернет в поселке есть только у него, так что…
Кузен-гребец вдруг что-то прокричал по-русски, Ирина ответила ему и помахала рукой.
— А в лодке с ним кто? — спросил Ванлинь.
— Это его брат — Гэирг. Вот он вообще не соглашается разговаривать с теми, кто не видит избушку. Остается не так уж много местных.
— Как это — «не соглашается разговаривать»?
— Скажем так, он немного нелюдим, живет «на своей волне». Он отаку — слышал о них?
Ванлинь вытаращил глаза и покачал головой:
— Нет, не приходилось…
— Термин японский: там, в Японии, отаку становится всё больше и больше. Это отшельники нового типа. Люди, которые не выходят из дому, живут в уединении, а отношения с миром поддерживают только через Интернет. Большинство из них довольно молоды, обычно это жители мегаполисов. По магазинам за покупками они не ходят — заказывают на дом, телефоном не пользуются и вообще избегают связываться с другими людьми, кроме как через компьютер и Сеть. Решили не иметь с миром общих дел, как бы выйти из игры. Видимо, в один прекрасный день ощутили, что сыты ею по горло, а поскольку к мести и насилию они не склонны и переделать мир не надеются, то просто исчезают с горизонта. Уступают дорогу другим, а сами, можно сказать, берут большой отпуск или выходят на пенсию.
Ванлинь, улыбнувшись, покачал головой:
— Кажется, я врубился. А впрочем… Вполне допускаю, что у человека может появиться желание укрыться от толпы, если он живет, например, в Токио. Но здесь?.. Тут же и так безлюдно, зачем это нужно? Мы и без того у чёрта на куличках, в конце географии.
— Ну вот такой уж он, этот Гэирг, — упрямым тоном ответила Ирина. — Он живет вместе с братом и в свою комнату не позволяет заходить даже ему. Общается только с теми, кто способен увидеть эту вот хижину. А это, я уже говорила, не так уж много людей. Нас таких здесь, помимо его самого, только двое: его брат и я. Иногда он выходит из дому гуляет но лесу — не знаю уж, куда он там ходит. Во всяком случае, никто его там не встречал. Тем не менее, сам увидишь, он прекрасно говорит по-английски, — улыбнулась она.
Ванлинь передумал спорить.
— Ты тоже, для твоих-то лет, очень хорошо говоришь.
— Что там я, — сказал Ирина, потупив взгляд, — сильно ломать себя для этого не пришлось: у меня бабушка — по матери — англичанка, ее фамилия Стивенс. Видимся мы не часто, но у нас с ней есть особый… скажем, эксклюзивный канал связи. Да и моя мать по-английски говорит свободно.
— Она живет в Англии?
— Моя бабушка? Да, время от времени. Чаще она живет во Франции и вообще много путешествует. Этим летом приезжала в Иркутск, несколько дней мы провели вместе. Но и когда не видимся — всё равно остаемся в контакте.
— Через электронную почту?
— Да… в том числе, — свернула она разговор, загадочно улыбнувшись.
Она повернула голову. Лодка приближалась, оставляя за кормой постепенно расширяющуюся борозду, форштевень бесшумно вспарывал воду. Рисуя на водной глади разрастающуюся букву V, лодка скользила вперед, словно клюв птицы, раскинувшей крылья с перьями в виде симметрично разбегающихся позади нее узких волн, и медленно рассекала воду, как будто озеро было покрыто темной, толстой, немного студенистой пленкой.
«Выглядит это полной противоположностью тому, что чувствуешь, когда взгляд ныряет в совершенно прозрачную воду», — подумал Ванлинь.
Такое противоречие показалось ему приятным. Вообще, настроен он был очень благодушно. Даже задумался, отчего же это он чувствует себя так легко и безмятежно, в полном согласии со своим телом и духом, почему готов сколько угодно сидеть, тихо покачиваясь, на жесткой скамье в лодке под хижиной, якобы не видимой для остального мира, и слушать девушку-сибирячку, которая, грустно улыбаясь, рассказывает о японских отшельниках, русском геологе и о своей бабушке-англичанке, поджидая подплывающую лодку с двумя бурятами, один из которых живет исключительно посредством Интернета и соглашается разговаривать только с теми, кто видит невидимое. Всё это выглядело интригующе, а поскольку никакого желания вернуться в поселок, в нанятую комнату Ванлинь пока что не чувствовал, то решил позволить событиям течь своим чередом и лишь устроился немного поудобнее на грубо отесанной скамье.
Наконец, лодка причалила. Помимо двух братьев, один из которых — тот, что постарше, — встал, чтобы дружески обнять Ирину, в ней находилось некое существо — то ли собачка, то ли миниатюрная лиса, то ли помесь собаки и фенека (сахарской лисицы) — с навостренными ушками и рыжеватой шубкой, которое шумно пыхтело и как бы улыбалось приоткрытой пастью. Агван, старший из братьев, представился и протянул Ванлиню широкую ладонь. Второй в знак приветствия лишь кивнул Ирине, а потом и ему подбородком. Он так всё и молчал, пока девушка и его брат обменивались непонятными Ванлиню словами, тарахтели любезно и весело. И Агвану, и Гэиргу было по двадцать с чем-то лет, но они мало походили друг на друга: Агван был явно старше, выше, массивнее, лицо у него было загорелое и небрежно бритое, двигался он угловато, как некоторые крестьяне с гор; Гэирг был помельче, худощавым и бледным, с чем-то женственным во взгляде. Пока Агван болтал с Ириной, Гэирг сидел, склонив голову, погрузившись в созерцание собачки-фенека, растянувшейся у его ног. Ванлинь, в свою очередь, отдался гипнотическому убаюкиванию лениво покачивающейся лодки. Агван задал ему несколько вопросов о жизни в Пекине, где сам никогда не бывал, и о причинах его приезда сюда. Ванлинь не осмелился признаться, что следует указаниям своего сна, вместо этого сказал, что якобы слышал — и это не было совсем уж не правдой, — что именно здесь можно увидеть самые дикие и самые впечатляющие байкальские пейзажи. Некоторое время помолчали. Затем Ирина что-то буркнула Гэиргу, погладила по голове зверька и обратилась к Ванлиню:
— Оказывается, они приплыли, чтобы передать тебе весть от Дианды.
Агван на последних словах широко улыбнулся. Легкий ветер над озером вдруг показался небеспричинным, и Ванлинь поежился.
— Вы это о ком? — спросил он.
— О Дианде, — ответил Агван. — Ей, понимаешь, понадобилось о чем-то поведать тебе.
Ванлинь слабо улыбнулся. Взглянул по очереди на Ирину, Агвана и Гэирга.
— Ничего не понял. Кто эта Дианда? И где она сама?
— Здесь, — от ног Гэирга послышался голос с каким-то металлическим оттенком.
От неожиданности Ванлинь даже отпрыгнул в сторону, как если бы к нему прикоснулось что-то холодное. Пошарил взглядом на дне лодки, откуда раздался тот голос, и не увидел никого кроме рыжей собачки с лисьей мордочкой, поймавшей глазами взгляд Гэирга и пыхтящей с высунутым языком. Ванлинь подумал было, что его разыгрывают, но по лицам остальных не было заметно, что они шутят. Смутно ощутил, что чего-то не догоняет. Прокрутил в уме в режиме ускоренной перемотки все необычные ракурсы, в которых успел повидать мир, но ничего похожего на происходящее не обнаружил.
— На самом деле, — вмешалась Ирина, — это не собака сказала. Это Дианда[78], дух озера. Он часто использует животных, как своих вестников. Происходит это только здесь, под невидимым домиком.
— Нет, — поправил ее Агван, — думаю, такое может случиться и в лесу — в том месте, куда иногда забредает Гэирг. Впрочем, это всего лишь моя догадка… Он мне ничего такого не рассказывал.
Гэирг по-прежнему хранил молчание и всматривался в зрачки собаки-лиса.
— Вот зачем здесь этот песик, — продолжила Ирина. — Да и мы сами. Но знаешь, когда я предложила спуститься сюда, то еще не догадывалась, что к нам присоединятся Агван и Гэирг, — торопливо добавила она, улыбаясь. — Так уж само сложилось.
Было видно, что она воодушевлена. Озябший Ванлинь, не зная, что сказать, еще раз взглянул в лицо каждому из присутствующих. И, снова услышав тихий металлический голосок из глубины лодки, внезапно для самого себя запаниковал. Ему захотелось удрать, но когда он оперся на обе руки, чтобы подняться, лодка опасно качнулась, так что он повалился назад, затем снова сел. Трое остальных ничего не сказали на это. Вид у них был такой, будто как раз этого они и ожидали, — с подобной предсказуемостью теперь постепенно и неотвратимо затухали колебания лодки, порожденные резким движением Ванлиня. Он опять заглянул на дно лодки, в которой сидели два брата-бурята, поднял глаза на Ирину, неотрывно с сочувствием смотревшую на него, и погрузил взгляд в волны, с плеском омывавшие борта обеих лодок.
— Дело в том… Думаю, мне уже пора идти, — пробормотал он растерянно. — Уже ведь восьмой час, я должен вернуться в пансионат.
Эту фразу он договорил почти не слышным голосом, осознавая, что сам не верит собственным словам. Ирина положила свою изящную прохладную ладонь на его руку.
— Нет, правда, хочется размять ноги, — настаивал Ванлинь. — Тут я не в своих санях, ничего в этом всем не петрю.
— Но ведь… Ты же сам прекрасно знаешь… — начала Ирина.
— Представь, — неожиданно присоединился к спору Гэирг, говорил он почти шепотом, очень медленно, — представь себе, что ты рассказываешь кому-нибудь о том, что происходит в твоих сновидениях, как ты пытаешься ими управлять…
Он, как и прежде, смотрел вниз — на собачку-фенека, которая, в свою очередь, тоже не сводила с него своих добрых глаз, уши она опустила, язык по-прежнему свисал наружу.
— Или представь, делишься с кем-нибудь секретом, что твой дедушка, похоже, был шаманом, способным общаться с невидимыми мирами. Скорее всего, тебя посчитали бы сумасшедшим либо шутником. Не так всё просто, Ванлинь. Реальность — это сплав событий, взаимодействующих согласно законам, которые не всегда нам известны. Распознать, что в этом мире к чему, стоит большого труда: слишком уж много дырок в наших решетках для чтения шифра. Открой же глаза, освободи свой дух, как ты это делаешь в сновидениях.
— Рядом с нами вращается множество реальностей, — тихим голосом подхватила Ирина, — ты и сам это знаешь. Некоторые из этих сфер иногда соприкасаются, а в них ведь полно духов и привидений, возвращенцев, томящихся душ, всякого рода призраков. Так уж устроен мир.
Ванлинь неотрывно смотрел на прозрачные волны и на водоросли под ними, танцующие в тишине — такой же густой, как та, что предваряла сотворение мира.
— Допустим, — буркнул он. — Но какое отношение к этому имею я?
— Какое ты сам пожелаешь: важное или ничтожное — как любой из нас. Ты, например, заметил хижину — это уже не мало. Уже это о чем-то говорит. Здесь, на этом месте, сходятся несколько реальностей — я уже упоминала об этом. И ты об этом не забывай.
— Да, не забывай, — сказал Агван.
— Да-да, — повторила Ирина.
— Здесь ты можешь увидеть то, что в других местах остается скрытым или даже еще не случилось, — прошептал Гэирг, по-прежнему не сводивший глаз с мирно смотревшего на него песика-фенека. — Но, если хочешь, мы сами можем посмотреть за тебя, а потом тебе рассказать.
— Я должен идти, — снова пробормотал Ванлинь. — Меня ждет хозяйка усадьбы. Уже семь вечера, не меньше.
— Насчет времени не беспокойся, — сказала Ирина, глядя на него светлыми, как озерная вода, глазами. — Время тут течет не так, как вовне. Вот увидишь — из домика ты выйдешь сразу после того, как в него вошел. А сейчас нам нужно всего лишь подержаться несколько мгновений за руки. Дианда хочет о чем-то поведать тебе. От такого предложения не отказываются. Он уже давновато ничего не говорил, так ведь? — спросила она, обращаясь к Агвану.
— В последний раз, если не ошибаюсь, это было с Шошаной, — ответил тот.
— Шошана — моя бабушка, — напомнила Ирина, — недавно тебе о ней говорила. Шошана Стивенс. Англичанка.
Ванлинь согласно кивнул. Признал себя побежденным. Впрочем, в глубине души он готов был признать, что, в какой-то степени, сам уже хотел остаться и что странность всей этой ситуации начала его увлекать. Почувствовал, что почти освоился и даже вот-вот начнет получать удовольствие.
«Гэирг был прав: всё зависит от точки зрения, на которую мы становимся. Что сказал бы, например, хозяин харчевни, несколько минут назад проплывший мимо их лодки, не заметив ее, если бы я признался ему, что умею управлять своими снами, даже комментировать их по ходу дела, не просыпаясь, что я там одновременно сценарист, режиссер, исполнитель главной роли, художник по костюмам, публика и рецензент, и все эти функции взаимосвязаны, как если бы это была видеоигра, которой руководит через пульт сам зритель перед экраном? И если бы добавил, что с некоторых пор в мои сновидения, похоже, проскальзывает какой-то непрошенный гость — и он не только подсматривает мои сны, а пытается присвоить, едва заметно редактирует их на свой вкус, словно вирус или шпионская программа в компьютере? Тот, наверняка, решил бы, что ко мне то ли кони прискакали, то ли белочка».
Самому-то Ванлиню всё это казалось вполне нормальным — если, правда, не считать наглого вторжения в его сны, механизм которого он гак и не сумел разгадать. Но и это, впрочем, не отменяло известного факта: каждый всегда или почти всегда живет в своей личной реальности. И язык, даже с учетом всех разговоров и переговоров, лишь подталкивает человека замкнуться в собственном мирке. Ванлинь понял, что ему не остается ничего другого как довериться сиюминутному откровению — выслушать здесь, под покровом невидимых вещей, под хижиной за хрупким мостиком, то, что посчитало нужным поведать ему озерное божество, изъясняющееся с помощью пасти собачки-лиса. Решил просто расслабиться, не пытаться отфильтровать распахнутое перед ним откровение через свой жизненный опыт — и тут же, к своему удивлению, снова ощутил безмятежную ясность сознания, почувствовал себя в полной гармонии со свежим дыханием озера, всепоглощающей синевой, тихим плеском волн, заразительным спокойствием трех новых друзей, смирным поведением собачки-лиса и с припомнившимися своими снами. Показалось, что Гэирг задремал. Ванлинь кивнул в его сторону подбородком:
— Как это он догадался о моих сновидениях? И о моем дедушке? И откуда знает мое имя?
— Да не он это, — улыбнулась Ирина. — Через него говорил Дианда. А теперь дай-ка мне руку, а другую — Гэиргу. Мы должны объединиться.
Ванлинь поколебался несколько секунд, потом протянул левую руку Гэиргу, так и не поднявшему лицо с прикрытыми глазами, а правую — Ирине. Агван сидел прямо напротив. Собачка-лис между ними вздохнула, потом заскулила — всё громче и громче, прижимаясь к ногам Гэирга. Длилось это не больше полуминуты. Когда она перестала скулить, Гэирг что-то сказал по-русски — тем же низким размеренным голосом, немного контрастирующим с его хрупкой фигурой и тонкими чертами лица. Ирина перевела его слова, Агван кивнул в знак согласия, и на этом сеанс связи закончился.
«Не так уж и торжественно оно звучало, послание от озерного бога, — подумал Ванлинь. — А главное, ко мне-то оно какое отношение имеет?»
Ирина и Агван обменялись еще несколькими фразами на русском, Гэирг и песик-лис тем временем немного отстранились друг от друга — во всяком случае, взгляды их расцепились: зверек уронил голову между лап и, похоже, собирался прикорнуть, Гэирг же, обессиленный, уставился в подвижный хлюпающий зазор между бортами лодок. Никто и словом не обмолвился о том, что они недавно услышали. Ванлинь абсолютно ничего там не понял, но вопросов не задавал. Наконец, братья решили откланяться, Агван при этом пригласил Ванлиня заходить к нему в любое время на чашку чая или просто просмотреть почту — выход в Интернет он предоставил бы бесплатно. Затем он одним движением руки оттолкнул свою лодку назад. Как только та выплыла из леса свай, он принялся грести — «как-то более нервно, чем прежде», — подумалось Ванлиню, провожавшему взглядом, как и Ирина, удаляющуюся лодку. Когда та скрылась из виду, Ирина повернулась к нему:
— Спать будешь?
Ванлинь выпучил глаза:
— Ты это о чем?
— Да так, — сказала Ирина с коротким смешком, — просто, когда человек здесь спит, это происходит иначе и сны он видит не такие, как обычно. Я подумала, тебя-то это может заинтересовать.
— Спасибо, конечно, но я бы лучше вернулся в хижину.
— Ну, как хочешь, — Ирина пожала плечами и встала.
Когда они поднялись в домик, она снова уселась в кресло-качалку, Ванлинь же остался стоять у одного из двух окошек, лицом к ней. Некоторое время помолчали: Ванлинь надеялся, что Ирина пояснит ему речь собаки-лиса, которую Гэирг загробным голосом пересказал по-русски, а она перевела на английский. Но этого не произошло, и молчание между ними затянулось. Девушка покачивалась вперед-назад и с легкой грустью смотрела за окно, при этом чуть заметно улыбаясь.
— Ирина, ты должна мне объяснить, — начал Ванлинь. — Я не понял, о ком вы говорили — ты и Гэирг. Не думаю, что это касается меня, тут какая-то ошибка.
— Как бы не так, — сказала Ирина, встряхнув головой. — Дианда никогда не ошибается. Тебе всего лишь было сказано, что один из тех, кого ты будешь разыскивать, не умер, вот и всё. Тебе, конечно, стоит поразмыслить над этим. Больше мне нечего сказать.
— Там еще упоминалась какая-то пещера, — возразил Ванлинь.
— Точно, — подтвердила Ирина и подняла в его сторону указательный палец. — Повторю, как сама слышала: «один не умер, а второго можно найти в пещере». Вероятно, тебе когда-нибудь пригодится это сообщение.
Ванлинь вздохнул:
— Я же ведь, понимаешь, никого не разыскиваю. Так что эта подсказка мне ни к чему.
Ирина помотала головой, возражая:
— Я бы не сказала, что ни к чему. Сама-то я об этом ничегошеньки не знаю, но думаю, смысл в тех словах есть. И учти, глагол там прозвучал в будущем времени: «…те, кого ты будешь искать». Он ведь не сказал: «кого ты ищешь». Это не совсем одно и то же. С посланиями Дианды такое часто случается. Их понимают не сразу.
Ванлинь ничего не ответил. А втихую подумал, что лучше бы ему позабыть обо всем этом, вернуться в усадьбу, прилечь и продолжить чтение Генри Джеймса или попытаться самому написать что-нибудь, или же развернуть карту местности и составить себе на несколько дней вперед программу прогулок по окрестной тайге или вдоль берега.
— Это связано с книгой, которую ты мне показал, — вдруг сказала Ирина.
— Ты это о чем?
— О том послании — мол, один не умер, а второй в пещере… Уж не знаю, каким образом, но всё это связано с книгой, которую ты достал с полки. Которую тут оставил русский геолог, ты помнишь. Один из персонажей в ней очень напоминает твоего дедушку. Всё это взаимосвязано. Что касается человека в пещере — я не уверена, но подозреваю, что тот, который не умер, — это сам автор книги. Видимо, он отправился на поиски своего русского друга. Боюсь, это он же и умер.
— Ты уж извини, — мягко сказал Ванлинь, — но… это белиберда какая-то. Мы с тем типом не знакомы. И со вторым, кстати, тоже.
— Я всё сказала, — довольно сухо ответила Ирина.
Потом она повернулась к Ванлиню, взглянула на него грустными голубыми глазами и широко улыбнулась.
— Ладно, поговорим о чем-нибудь другом. А ты рано или поздно узнаешь, почему Дианда послал такое известие. Но мы ведь тем временем еще увидимся, пока ты будешь здесь, правда? С тобой приятно общаться.
Когда он вернулся в усадьбу, хозяйка — сморщенная старушка, передвигавшаяся, опираясь на два костыля, роль которых исполняли две клюки, такие же кривые, как она сама, — приготовила и с широкой щербатой улыбкой подала ему ужин: копченую рыбу, жареную картошку, овощной салат, шоколадное масло. Время от времени она, выдвинув подбородок, жевала воздух деснами — при этом наружу выступали желтоватые нижние резцы, поднимались над верхней губой и касались носа. Незаурядное было зрелище.
«Смотрится эффектно, но не очень-то аппетитно», — подумалось Ванлиню, решившему дождаться, пока она выйдет, а потом уж приступать к еде. Поэтому он горячо поблагодарил хозяйку, но тут же сделал вид, что очень занят распаковкой своего багажа. Старуха обождала минутку, а затем, поняв, что постоялец не намерен сразу же садиться к столу и что у них, в любом случае, не получится поговорить хотя бы жестами, она махнула на прощание рукой и тихо исчезла.
Снятая им комната была, в сущности, сарайчиком, пристроенным к хозяйскому дому. Она была тесноватой, тихой, довольно уютной. Единственная дверь выходила на занесенный песком переулок, чуть дальше виднелось озеро. С другой стороны дом почти упирался в стену высоких деревьев — авангард тайги, что раскинулась на сотни километров вдоль отрогов Удокана и притоков Витима, теряясь далее в совсем уж безлюдных диких краях, населенных лишь волками, тиграми и медведями. В такой-то вот глухомани однажды заблудился вместе с другом его дед Эдвард Чэнь — им пришлось три дня прятаться в какой-то норе, пережидая внезапно налетевшую бурю, — и в таком же глухом лесу много лет спустя его дед сам вырыл похожую нору, в глубине которой и умер.
Ванлинь представил себе орла, облетающего, играя с ветром, свистящим в его длинных перьях, этот бесконечный лес, постепенно уклоняясь к северу вдоль тонких серебристых змеек-речушек, легко и плавно скользящего в потоках голубого воздуха, созерцающего мелкий трепет волн на поверхности темных озер. Орла можно было бы назвать Лелио Лодоли: красивое имя для орла, сочетающее текучесть согласных и заливистую трель гласных. Имя неплохо отражало благородную сущность этой птицы, скупые и точные движения ее головы, легкость воздуха, свойственную немного и ей самой, прозрачность неба, разрезаемого в полете, рассыпанный далеко под нею искрящийся жемчуг озер. «Лелио Лодоли летел уже три дня, при удобном случае иногда дремал на перине холодного воздуха, лениво парил, позволяя себе временами чуть отклоняться от курса, а летел он над густым ровным лесом, вечным и бесконечным». Ванлинь решил написать какую-нибудь историю с точки зрения этого орла — например, такую, где одним из героев станет зверек-гермафродит по имени Дианда, в котором сосуществуют пес и лиса: вспомнилось, что в историях о ведьмах и привидениях, которые ему в детстве рассказывала мама, лисы были волшебницами, принимавшими облик соблазнительных красоток, а псы, в свою очередь, символизировали мужскую силу.
Он устроился поудобнее, но почувствовал себя слишком уставшим, так что написал всего несколько строчек. Тогда он прилег и погрузился в недочитанную книгу Генри Джеймса. Незаметно уснул, но, к большому своему удивлению, снов не увидел, а такого с ним не случалось почти никогда — разве что по собственной воле, и, к тому же, он надеялся, что многочисленные события прошедшего дня снабдят его отборнейшим материалом для сновидений.
Погода на следующий день выдалась просто чудесная. Ванлинь изучил карту местности и решил прогуляться вдоль побережья. Надел на спину рюкзак и прошагал с ним весь день, прошел километров тридцать, в тайне надеясь обнаружить пляж с ощипанной травой, идентичный тому, что некоторое время назад видел во сне, и что бы на его краю снова спала полная женщина, похожая на ту, которую он так деликатно изнасиловал, однако в этот раз ему не повезло. Встретилось множество зеленеющих лугов, усеянных белыми и желтыми цветами, напомнивших ему просторы, виденные когда-то сверху во сне, но никого уснувшего где-нибудь на травянистом склоне — только четырнадцать чаек (Ванлинь успел посчитать их, поскольку те мирно бороздили ярко-синюю поверхность озера), уставившийся на него с нескрываемым любопытством сурок и, похоже, готовый броситься на него из поднебесья орел («возможно, сам Лелио Лодоли», — подумалось Ванлиню), несколько запаниковавших сусликов, забавно рыскающая вприпрыжку сорока и нагло неподвижная поначалу лиса: выждав несколько мгновений, она нехотя поднялась и засеменила прочь, время от времени оглядываясь, словно приглашая идти за собой.
Так и не заметив нигде спящей красавицы, он быстро утешился — настолько великолепны были открывающиеся во все стороны величественные пейзажи. Обширные участки прибрежной степи чередовались с рощами лиственниц, широкие песчаные пляжи — со скалистыми утесами, а взгляд скользил все дальше и дальше, затуманенный морским горизонтом, взбитый порывами ветра, залитый синевой. Ванлинь был в восторге. Вернувшись вечером, он сел за стол и продолжил писать рассказ, начатый в Пекине, — историю о человеке, пропавшем в пустыне, сам не представляя, чем она закончится. Старая карга принесла ему поесть и газету на английском, что заставило его задуматься, где она могла ее взять. Номер был примерно месячной давности — скорее всего, газету оставил случайный турист или же один из ученых, что работали с родителями Ирины. Там была всего одна статья, касавшаяся Китая, в ней рассказывалось о Цзо Ло — сычуаньском защитнике обездоленных, частном детективе, избравшем своей миссией возвращение в отчий дом (при необходимости — путем похищения) молодых крестьянок, насильно проданных собственными семьями замуж за крестьян, чуть более зажиточных, чем они сами.
Опустилась ночь. Его тело после прогулки ныло от усталости, но дух, наоборот, посвежел. Он уснул беспросыпно, снова без сновидений.
Проснувшись утром, сходил на другой конец улицы в магазинчик, торгующий табаком, утварью и съестными припасами, затарился водой и всякой снедью для пикника, упаковал все это в рюкзак. Когда они с Ириной прощались на берегу, выйдя из хижины на сваях, то условились встретиться в этот день, в десять часов, и прогуляться по лесу. И ровно в десять она постучалась в его дверь.
Опушка леса начиналась сразу за домом, в котором снимал комнату Ванлинь. Предыдущий день показался ему настолько приятным, что простая перспектива пойти взглянуть на неведомые дикие места рождала в нем предчувствие восторга, подобное тому, с которым накануне Рождества засыпает ребенок, твердо уверенный, что, едва проснувшись, найдет под ёлкой подарки. К тому же, он питал тайную надежду: говорил себе, что его, возможно, ожидает озарение — что-нибудь такое, что укажет на наличие у него шаманских способностей, которые, не исключено, сумел передать ему дедушка. Поэтому, как только они вошли в лес, его охватило чувство — несомненно, усиленное его собственными ожиданиями, — что он проник в иной мир — древний, захватывающий, ошеломляющий. Благоухание кореньев и листьев наполнили его радостью и признательностью, так же подействовали чуть прохладные лучи солнца, рисовавшие на земле сквозь переплетение ветвей подвижные узоры, и маслянистый аромат лиственниц, напомнивший ему запах костного мозга. Внутри него всё вдруг успокоилось, душа расправила крылья, грудь распирала уверенность в собственных силах. Он поделился этим ощущением с Ириной, и она ответила, что лес — это, действительно, иной мир, в котором движения духа порою перемешиваются с темными корнями, отягощенными нашим позабытым прошлым, полнокровной звериной дикостью. И нужно постоянно учитывать это, иначе могущество иного мира может натворить бед: о чем-то подобном рассказывают многие легенды — и местные, и западные, и, конечно, китайские. Ванлинь не стал спорить.
— Что бы я хотела тут найти, — сказала, немного помолчав, Ирина, — так это куда время от времени выбирается пройтись Гэирг. Наверняка, там тоже заколдованное место, «пункт пропуска», как под нашим домиком на озере.
Они прошагали все утро среди лиственниц и берез, пользуясь, при случае, старыми лесными тропками и сверяясь с компасом, чтобы не ходить по кругу и чтобы не слишком уж далеко углубиться в чащу. Повстречали косулю, обнаружили следы волка и, возможно, медведя, множество раз слышали треск веток на земле, шум панического бегства, подозрительное шипение, заставлявшее их отпрыгнуть на пару шагов назад. Спустя какое-то время, когда уже следовало подумать о возвращении и, к тому же, стало холодать, они услышали леденящее кровь рычание, в котором Ирина тотчас же узнала голос росомахи, самого кровожадного зверя сибирской тайги или даже всех лесов планеты. Они притаились и задержали дыхание, прислушиваясь и высматривая по сторонам источник угрозы, придавленные грузом тишины, увенчанные переливами бледных лучей солнца, просочившихся сквозь медленно покачивающиеся, поскрипывающие ветви в вышине. И приступ ужаса сковал тогда Чэня-Костлявого, вдруг ощутившего себя совершенно беззащитным посреди темного глухого леса — густого, безжалостного, совсем теперь не гостеприимного, наполненного неясными шорохами и подозрительными вздохами.
— Это правда, — прошептал он. — У меня в детстве была книга о животных, и там говорилось, что она маньяк, серийный убийца, самый опасный хищник в лесу. Лучше встретиться с медведем-гризли, тигром или львом, чем с росомахой, потому что, случается, она убивает без нужды, просто ради забавы.
Заросли перед ними становились все гуще, однако местами среди них угадывалось что-то вроде извилистой тропки, словно приглашающей последовать за ней дальше вглубь леса. Однако к этому времени птичьи распевы умолкли, и сумрак вокруг них стал сгущаться, а любой хруст веток и другие лесные шумы стали казаться зловещими, не говоря уж о вполне реальной возможности напороться на какого-нибудь лютого зверя. Оба они смутно ощутили, что оказались на подступах к невидимой меже, за которой-то и начинается иной мир, и если переступят эту границу, то скрытые угрозы, которые им почудились, станут более ясными, опасными, неотвратимыми. Молча и неподвижно стояли они, затаив дыхание, в лесной чаще, будто заключенные в отдельную каплю на пенном гребне волны обычного времени, и слова, чтобы узнать, что сейчас чувствует другой, им были не нужны. Не сговариваясь, вместе свернули с намеченного пути, а затем пошли назад к поселку, передумав углубляться в лесную чащу, и обоим это решение далось не легко, как если бы они из-за трусости упустили шанс сделать необычайно важное открытие.
Вскоре заросли снова стали менее сумрачными и густыми. Понемногу рассеялся и сковавший их страх. По пути много, наперебой говорили, будто это помогало снять заклятие того ужаса: Ванлинь — о своей сестре, очень красивой, обожающей математику и английские романы; о родителях и аварии, унесшей их жизни; о своем дедушке-гонконгце Эдварде Чэне, окончившем свои дни, скрючившись в норе где-то в сибирской тайге — возможно, в месте, похожем на это; о Монголии, о которой он мало что знает, хотя у него самого мать монголка; и о Пекине, который становится местами просто неузнаваемым. Попытался также объяснить Ирине систему четырех тонов[79] в китайском языке, и она покорно повторяла то, что он ей надиктовывал, хотя и не совсем точно. В свою очередь, Ирина рассказывала, о том, какая в этих краях зима; о Байкале, который, говорят, замерзает по всей поверхности в одну ночь, и по нему с января по апрель ездят автомобили; об Иркутске, где река Ангара не замерзает благодаря быстрому течению, хотя в городе три десятка больших островов, а до строительства ГЭС река разливалась, затапливая улицы, зимою из-за намерзания донного льда; рассказала легенду об Ангаре, любимой единственной дочери седого Байкала, у которого триста тридцать шесть жен — впадающих в него рек: отец соглашался выдать ее замуж разве что за богатого соседа, Иркута, но Ангара подмыла прибрежные скалы и сбежала к далекому красавцу, Енисею, о котором много слышала от чаек; говорила Ирина и о жизни в Иркутске, о его истории — особенно, как места ссылки туда и депортации оттуда, о его обманчиво идиллической уютности, об очень высоком уровне преступности, постоянно растущем числе наркоманов и ВИЧ-инфицированных — всё это просвечивало сквозь, в общем-то, жизнерадостную атмосферу города, где у нее много друзей; о смеси любви и печали, с которыми вспоминает родные места; и о родителях, часто оставлявших ее дома надолго одну. Поделилась она также парой случайно вспомнившихся мелких подробностей о французе и русском, пропавших в Монголии, но он пропустил их мимо ушей, поскольку не ощущал себя действительно причастным к этой истории, полагая, что его попытались втянуть в нее по чистому недоразумению. Долго вот так болтали они, быстро успокоившись, избегая упоминать о пережитом недавно страхе, шагая бок о бок, как два юных влюбленных, изливающих друг другу душу на лоне величественной дикой природы. Ирина не нашла место, куда наведывается Гэирг, Ванлинь же, не переставая думавший о своем дедушке, не сумел обрести шаманского откровения — а впрочем, по мнению Ирины, краткий приступ ужаса, посетивший его перед невидимой границей, возможно, был дебютом на этой стезе, если только правда, что призвание шамана — не только редкий, но и зачастую малоприятный, тяжкий дар. Они оба не преуспели в своих поисках, день, можно сказать, пошел коту под хвост, однако чувствовали они себя превосходно, полными свежих сил. На прощание Ирина сказала, что хотела бы повидаться следующим вечером, причем, довольно поздно, потому что днем будет занята с приехавшими родителями. Прежде, чем уйти, как бы случайно поцеловала его в уголок рта.
Вернулся Ванлинь в прекрасном расположении духа. Его словно распирало изнутри нечто плотное и светлое. Ирина немного смутила его своим поцелуйчиком, но он решил не обращать на это внимания, поскольку она была еще дитя. Он поужинал, почитал и засел до глубокой ночи писать, начав новую историю и продолжив другую — о пропавшем в пустыне. Наконец, лег спать, но, как и накануне, снов не увидел.
Лелио Лодоли летел уже три дня, при удобном случае иногда дремал на перине холодного воздуха, лениво парил, позволяя себе временами чуть отклоняться от курса, а летел он над густым ровным лесом, вечным и бесконечным.
«Нет, — поправил он себя на лету, — не ровным, потому что серо-зеленую массу лиственниц, заполонившую все видимую поверхность, местами пронизывает по-змеиному длинная поблескивающая река, — и смотреть на нее мне почему-то приятно».
И смотреть на нее ему было почему-то приятно, — снова поправился он, поскольку предпочитал писать в третьем лице и прошедшем времени.
Он полетел примерно вдоль реки, вдоль мерцающей на ее поверхности ряби, все больше отклоняясь от прежнего курса. Или, по крайней мере, от направления, избранного почти случайно сколько-то там часов или минут назад, потому что у него не было заранее выбранного маршрута, плана полета, не было никакого задания типа еды поискать или семью защитить, так что он никуда не спешил.
Так вот и жил Лелио Лодоли, следуя зову случая, подчиняясь бархатной диктатуре мгновения. Малейшее событие могло заставить его поменять курс и стать ориентиром на несколько следующих дней. Однако бывало, что никакого события, даже малозначительного, не происходило, и в таком случае он просто летел, парил, планировал, с наслаждением скользил на струях голубого воздуха, временами его легкое гибкое тело всплывало спиралью по краям невидимой воронки вихря, упиваясь чуть щекотной лаской ветра в основании маховых перьев.
Разумеется, время от времени ему приходилось позаботиться о пропитании. Иногда он замечал чье-нибудь суетливое движение на краю прогалины, но обычно игра не стоила свеч, а он даже не подумал бы броситься с неба на землю, пока не уверился бы, что настигнет добычу: промах мог обернуться для него слишком дорого.
Например, однажды утром несколькими днями ранее, когда его уже начал терзать голод, на глаза все никак не попадалось ничего съедобного, ни малейшей тени питательной тушки — хотя бы зайчонка или, там, жалкой землеройки. Следует сказать, что все эти дни, пока без передыху летел над тайгой, под собой он видел лишь верхушки деревьев, не очень-то пригодные для охоты, да несколько серебристых извилистых речек. Однако рыбы он не ел. К тому же, не умел нырять в воду. Наконец, лес немного поредел, и Лелио Лодоли, пролетая над прогалиной, заметил, нисколько в том не усомнившись, коричневатое движение на опушке — жирного зайца или, возможно, маленькую косулю. Он настолько проголодался, что слишком поспешил — спикировал, не успев учесть обстановку, возможные укрытия и пути бегства, и рыжая добыча, на которую он нацелился, внезапно испарилась, так что ему ничего не оставалось, как опуститься на землю посреди прогалины и сделать вид, будто выслеживает змею, словно вульгарный коршун. И тогда он заметил, что из-за ствола березы, укрывшись под сенью кустарника, на него с любопытством смотрит то ли собака, то ли лисичка. Орел, однако, прикинулся, что не видит ее и повернулся к ней спиной.
Затем он величественно, медленно, с надменным равнодушием, пропорциональным его чувству позора, распростер свои могучие крылья, оттолкнулся от прохладного воздуха и взлетел, не удостоив больше взглядом того рыжего зверька.
Несколько минут спустя он уже снова летел над бескрайним лесом и уговаривал себя, что никуда не торопится. Тем не менее чувство голода все сильнее терзало его, стало почти невыносимым.
«Мне бы, пожалуй, следовало свернуть на юго-юго-восток, взглянуть на луга у берегов большого озера, — подумал он. — уверен, там тусуются вкуснющие сурки».
Он поднажал. Спустя два часа долетел до обширных зеленеющих просторов, усыпанных белыми и желтыми цветами. Степь, в которую переходил прибрежный луг, раскинулась на много километров. Он повернул голову по ветру, проскользнул в поток холодного воздуха, чуточку переориентировал маховые перья и, ускорившись, понесся вдоль пустого побережья.
Вскоре на глаза ему попалось существо, напоминающее миниатюрного толстого медведя: оно неуклюже семенило от одной груды камней к другой, а затем вдруг замерло, как будто тоже охотилось на кого-то. На этот раз орел хорошенько прицелился. Быстро прокрутил в голове точные параметры обстановки, оценил шансы бегства намеченной жертвы и пришел к выводу, что та обречена. Тогда он сложил крылья, нацелил клюв и тяжелым камнем обрушился, выставив вперед когти, на сурка, до последнего момента не подозревавшего об опасности, и схватил его с ловкостью прожоры.
Нужно признать, сурок в какой-то мере сам был виноват. Он настолько увлекся кустиком нежной травы — почти без сухих отростков, полной сладкого сока, — что забыл о собственном предназначении, которое состоит, прежде всего, в том, чтобы быть добычей.
«Прежде всего» — с точки зрения Лелио Лодоли, конечно.
Сурок завизжал, резко вздыбился и, пока орел уносил его все выше и выше в небо, несколько раз попытался довольно комично — опять же, с точки зрения Лелио Лодоли — дотянуться своими маленькими зубками до мощных когтей, терзавших его спину. При этом он оглашал окрестности душераздирающими воплями. Бороться, понятное дело, было бесполезно: даже если бы Лелио по оплошности выпустил его — сурок, пролетев добрую сотню метров, разбился бы о землю. Четырнадцать чаек, наблюдавших за вознесением бедолаги-сурка, не испытывали к нему ни тени сочувствия — так же, как и к рыбешкам, при дележе которых они изо дня в день бранились между собой, а сам сурок — к кустику травы, который он собирался посмаковать. Что касается сороки, поскакивавшей неподалеку, та ничего не заметила. Толстуха, прикорнувшая на берегу озера, — тем более. Лис же, наблюдавший за всей этой сценой, остался совершенно незаметным для, в общем-то, зорких глаз Лелио.
«Лелио Лодоли!» — свистел ветер.
«Лелио Лодоли!» — отвечали его длинные перья.
«Я холодный воздух и полупрозрачные косматые облака внизу, я синева неба и озера, караулящий наблюдатель, крадущаяся хищная тень. Я есть, я есть, я есть», — вот что думал Лелио Лодоли, унося в своих когтях агонизирующего сурка.
Шел уже одиннадцатый час следующего вечера. Чэнь-Костлявый только что дочитал «Поворот винта»[80] и приготовил себе чаю. Собирался поработать с рукописями, но призадумался, с которой именно: он писал попеременно сразу четыре истории и еще не решил, какую из них попытаться продолжить в первую очередь. Впрочем, сделать правильный выбор заранее ему не удавалось почти никогда: едва присев к письменному столу, он тут же менял намеченную тему. Да и какой смысл насиловать себя? Некоторые сказали бы, что Ванлинь ждет вдохновения, и он не стал бы с ними спорить: пусть говорят что хотят, лишь бы не мешали.
Он уже наливал себе в чашку чай, когда в дверь постучали. Это была Ирина: она вошла, радостно улыбаясь, и чмокнула его в обе щеки.
— Я не слишком тебя отвлекаю? Просто захотелось узнать, как ты тут поживаешь.
— Все хорошо, присаживайся, — сказал Ванлинь, доставая вторую чашку для чая. — Я предполагал, что ты скоро появишься.
Вовсе она ему не мешала, нисколечко, даже если собирался написать что-нибудь. Ему было приятно общество Ирины — одновременно чуткой, слегка взбалмошной, но и серьезной, как бы беззаботной, временами странной, почти смущающей.
Они сели друг напротив друга, хотя сделать это в тесной комнате было не так просто. Разговор тек непринужденно. Вспомнили тихий ужас, пережитый вместе в лесу, и посмеялись. Поговорили об Агване, поджидающем, когда же Ванлинь зайдет к нему выпить чаю, и о Гэирге, которого (и его собачку-фенека) никто не видел со дня приезда Ванлиня, после их встречи под домиком на сваях. Затем они некоторое время помолчали. Ванлинь машинально подвинул на угол стола и подровнял ворох исписанных страниц.
— Ты сам все это написал? — спросила Ирина.
— Да. Когда не гуляю по сибирской тайге, то большую часть времени занимаюсь тем, что пишу. Моя сестра полагает, что это все пустое.
— И… о чем же ты пишешь? — спросила она, показав на листы бумаги, исписанные аккуратным почерком.
— Ну, у меня в работе всегда несколько рассказов. В настоящее время — четыре: монгольская фантазия об ученице шаманки и ее приятеле-мальчишке; в другом говорится об отшельнике из пустыни на юге Америки; потом, рассказ о жизни леса с точки зрения орла; и еще одна история, более реалистичная, — о Чжу Вэньгуане, про него вон там есть статья, — он показал на английскую газету, которую пару дней назад принесла ему хозяйка дома. — Первые две хорошо продвигаются, а другие две я только начал.
— Чжу Вэньгуан? Кто это?
— Сыщик. Его в Китае все знают. По-другому его называют Цзо Ло, то есть Зорро. Ты ведь слышала о Зорро?
Глаза Ирины засияли.
— Дон Диего де ла Вега — да, конечно. Лис в маске, защитник вдов и сирот…
— Верно. А вот Цзо Ло защищает, в основном, женщин, насильно выданных замуж. Молодых бедных крестьянок на юге страны довольно часто продают старшим по возрасту и чуть более зажиточным крестьянам, пожелавшим жениться. Поначалу их держат под замком, а потом, когда родится ребенок, им становится еще труднее сбежать от нелюбимого мужа. А если бы и удалось — от них отвернулась бы собственная семья, ведь клеймо бесчестия легло бы и не нее. Мужья, как правило, считают их своей законной собственностью и, при случае, безжалостно мутузят. В деревнях жену, между прочим, называют у ли — «предметом обстановки». Жизнь женщины низводится до статуса вещи — утробы, которую можно оплодотворить.
— Но… это же ужасно, — пробормотала Ирина, тараща глаза.
— Да. Однако крестьяне не для того покупают невест, чтобы только поизмываться над ними. Просто так всегда и происходило, и они считают совершенно естественным распоряжаться тем, что купили — кстати, за солидную для их тощих кошельков цену. Что ты хочешь, это люди неграмотные, они всего лишь продолжают традиции и обычаи, которые им с детства внушали как существовавшие всегда.
— Сколько стоит девушка? — спросила Ирина.
— Сейчас уже, в эквиваленте, несколько тысяч долларов. Для них это очень большие деньги.
— И… многие покупают невест?
— В общем, да. Где-то между десятью и пятьюдесятью тысяч случаев в год.
Ирина опешила.
— А полиция, местные власти, соседи — все об этом знают, но воды в рот набрали?
— У них там круговая порука, все одним миром мазаны — покупатели, полиция, соседи, зачастую и семья невесты. Власти этого обычая не одобряют, но смотрят сквозь пальцы. Так что жаловаться некуда.
— Несчастные девушки… А твой сыщик — он что делает?
— Он вмешивается, когда кто-нибудь из таких женщин — более мятежная, чем другие, — взывает к нему о помощи, обычно через посредника. Он похищает их и куда-нибудь увозит, поскольку спорить с мужьями, доказывать, что они держать жен под замком противозаконно, нет никакого смысла. Чтобы их потом не разыскивали, женщины в большинстве случаев вынуждены оставить детей у мужа, поэтому мало кто из них и пытается сбежать. Это ведь простые неграмотные крестьянки, они с юных лет хорошо знают, что могут оказаться в такой ситуации. Многие считают ее вполне естественной. К тому же они вообще смотрят на жизнь по-фаталистски.
Ирина задумчиво смотрела перед собой. Некоторое время они помолчали.
— А сам-то ты почему выбрал эту тему? — спросила она вдруг, поворачивая на весу пальцами обеих рук горячую чашку.
— Ну… Это ведь очень романтично: сыщик, ночной мститель, защитник бедолаг-крестьянок, проданных — иногда и перепроданных — замуж, втайне проводит разведку и готовит побег несчастных жен, при случае вступает в драку с родственниками мужа, разбивает оковы древних варварских обычаев… Мне кажется, неплохой персонаж для сборника рассказов.
Ванлинь прервался, чтобы отпить глоток чая.
— Кроме того, — продолжил он, — сейчас появилась еще одна идея.
— Даже так?
— Да. И она связана с тем, что случилось тогда под хижиной. До сих пор думаю об этом. Кстати, кто тогда… собака, похожая на лиса, Гэирг, ты или дух озера?
Ирина улыбнулась и не ответила.
— Ладно. В общем, кто-то из вас говорил мне о человеке в пещере. И мне захотелось написать историю о чем-то подобном: один из персонажей, разыскивая другого, обнаружит его труп в пещере. Ничего особенного, сама видишь. Фишка в том, что это могло бы стать продолжением другой истории — я начал ее в Пекине — об одном типе, который всё бросил и удалился жить как раз в пещеру посреди пустыни. Попытаюсь здесь продолжить ее, ввести пару новых действующих лиц, которые отправятся на поиски и, в конце концов, найдут его тело в пещере. Такой вот теперь у меня замысел… Но он может и поменяться. Я не очень… скажем, постоянен, с этой стороны.
— Как же замечательно иметь столько проектов, — сказала Ирина мечтательно. — Мне, пожалуй, тоже хотелось бы посвятить себя литературе.
Ванлинь налил им обоим свежего чая.
— Ну так давай, это просто — сказал он. — Нужно всего лишь нырнуть с головой. Даже если тебе, по большому счету, нечего рассказать, историю зачастую рождает сам процесс письма. Письмо как бы само себя подпитывает.
— Воображения-то мне, вроде бы, всегда хватало. Но одного этого, наверное, мало?
— Да, этого не достаточно, — ответил Ванлинь. — Плод фантазии не всегда становится произведением литературы. С другой стороны, существуют хорошие книги, где игры воображения может почти и не быть. Причем, никакого противоречия здесь нет. Правда и то, и другое. Что-то похожее ты сама говорила о взаимосвязи разных реальностей — помнишь?
— Думаю, моя бабушка — Шошана — согласилась бы с тобой, — сказала Ирина. — Истории, которые она мне иногда рассказывает, тоже подпитывают мою фантазию. Она ведь медиум — ты уже догадался?
Ванлинь отпил глоток чая.
— Как я мог догадаться? — спросил он, поставив чашку на стол. — У меня ведь нет твоего дара.
— Она действительно такая. Необыкновенная. Скорее всего, это от нее я унаследовала некоторую способность к ясновидению. О своих опытах рассказывает редко, но я точно знаю — она медиум невероятно могущественный и очень известный, при этом она очень скромная. Часто говорит, что Байкал — место особенное, один из тех уголков земли, где дистанция между миром людей и миром духов совсем короткая. А еще она сказала, что вокруг озера существует множество порталов — пропускных пунктов. Один из них и находится под домиком, где мы с тобой были, и я уверена, такой же есть где-то в лесу, куда наведывается Гэирг. Бабушка приезжала этим летом, и Дианда говорил с ней. Не знаю, что именно там было сказано. Говорила с ним одна, без посредников: она сама достаточно сильна, чтобы общаться с духом озера напрямую, без меня и Гэирга.
— Что касается меня, — сказал Ванлинь, — думаю, мой дедушка был шаманом, хотя я в этом и не уверен.
— Тот самый, из книги?
— Да. Я уже упоминал — он пропал в лесу. Подозреваю, его заманил туда зов, слышный лишь ему одному, как это, если не ошибаюсь, случается у шаманов. Говорят, шаманский дар переходит от деда ко внуку.
— Значит, ты тоже можешь стать шаманом?
Ванлинь пожал плечами.
— Если мой дедушка действительно был им и если его способности передались мне, то это возможно. Но вот когда я ходил прогуляться в лес с тобой, а потом, сегодня, в одиночку — должен признать, что совсем ничего такого не почувствовал, разве что эстетическое удовольствие получил…
— Так уж и ничего, ты уверен? — спросила Ирина с легкой усмешкой.
— Нет, ну, было еще ощущение тихого ужаса, это правда… Но немного струхнуть там пришлось, кажется, не только мне одному?
— Потому что я тебя сопровождала, вот и всё, — ответила она неожиданно серьезно. — Не исключено, что это чувство ужаса предназначалось только тебе. Возможно, оно было послано тебе как испытание. И если бы ты смог победить его, то получил бы пропуск в иной мир и обнаружил бы в себе талант шамана.
Ванлинь рассмеялся.
— А может, наш страх тогда предназначался тебе: ты должна была перебороть его, чтобы пройти в заколдованное место, которое ты искала — в которое ходит Гэирг. Или же он был послан сразу нам обоим…
— Ты прав, — пробормотала Ирина. — Зря мы тогда не пошли дальше.
— Нет, — продолжил Ванлинь, — думаю, из меня такой же шаман, как писатель — если не хуже. У моего деда просто поехала крыша, вот и всё, это не сделало его шаманом, а уж его внука тем более. И я вот люблю писать истории без начала и без финала, просто ради удовольствия, мне нравится выстраивать их, нырять в них с головой, но разве это делает меня писателем? Пока что не знаю.
— Ты когда уезжаешь? — спросила Ирина.
— Послезавтра утром. Доберусь до Улан-Удэ, а там сяду на поезд до Улан-Батора. Навещу там двоюродного брата: не виделись с ним уже лет пятнадцать.
Ирина взглянула на него удрученно.
— А мне вот надо ехать завтра, рано утром. Мои родители сейчас здесь, нам надо вернуться в Иркутск. Сама-то я собиралась уехать позже. Кажется, у них какие-то проблемы на раскопках.
Ирина, замолчав, опустила печальный взгляд на пол, Ванлинь тоже не знал, что сказать. Он готов был признаться себе, что, хотя приехал сюда всего на несколько дней и прекрасно понимал, что рано или поздно им с Ириной суждено попрощаться, он все же не мог себе представить, что это произойдет на самом деле. Все эти дни он жил, совершенно не заботясь о текущем времени, словно совсем маленький ребенок, свободный от груза прошлого и беспокойства о будущем.
— Ты уже уезжаешь… Очень жаль… — смог он, наконец, выговорить. — А ведь могли бы еще вместе прогуляться завтра…
Вновь повисла тишина.
— Будешь думать обо мне? — спросила вдруг Ирина, подняв голову и погружая взгляд в глаза Ванлиня.
Четверть секунды Чэнь-Костлявый поколебался. У него было ощущение, что ее слова напоминают признание в любви, и это его немного смутило. Тем не менее он чувствовал к этой странной недоступной девчушке с почти белыми волосами и большими грустными глазами, такой то милой, то неуклюжей, тревожное влечение, отрицать которое он не мог.
— Конечно же, я буду думать о тебе, — сказал он негромко, не сводя с нее глаз. — Ты не из тех, кого так просто забывают. Мы могли бы переписываться, если хочешь. Вернее, будем переписываться обязательно.
— Я должна идти, — произнесла Ирина вдруг.
Она наклонилась к Ванлиню и поцеловала его в губы.
— Не забывай меня, — сказала она.
Затем повернулась и выбежала за дверь, оставив Ванлиня совершенно ошеломленным, с колотящимся сердцем.
Тесная комнатушка погрузилась в густую звенящую тишину. Ванлинь поднялся, подумал и снова сел, опять встал, прошел несколько шагов от стола к кровати, затем от кровати к столу и снова присел. Тогда-то и вспомнил, что они не обменялись ни адресами, ни телефонными номерами. Вскочил и торопливо вышел. Помчался наугад по пустым и темным улочкам поселка, не зная, где искать Ирину: он ведь даже не спросил, где она тут живет. По пути никого не встретил. Спустя минут десять, когда у него появилось ощущение, что бежит по тем же переулкам второй раз, пересекает те же занесенные песком пустыри, несется вдоль тех же изб с давно погасшими окнами, он сдался. Но прежде чем вернуться к себе, направился на узкий песчаный берег, где пару дней и целую вечность назад Ирина впервые заговорила с ним, слегка при этом напугав. Серп луны был совсем тонким, в почти полной темноте с дружным ритмичным шелестом набегали и откатывались невозмутимые волны. Внезапный легкий бриз заставил его вздрогнуть. Кое-что показалось ему странным. Напрасно вглядывался он в темень над озером. Хижина испарилась.
Овечки облаков пощипывают небо, сквозь полуоткрытые окна машины посвистывает ветер, степь разворачивает перед ними виды, убегающие в невероятную даль, над краем земли нависает кажущийся отсюда полупрозрачным кряж Дулаан-Хайрхан-уул (чтобы сообщить его название, Самбуу пришлось кричать, перекрывая рев мотора), где-то у его подножия лежит поселок Дойна-Баруул, а уж, надеюсь, неподалеку от него живет семья кочевников, которую мы собираемся навестить. Рядом с переводчиком нависает над баранкой Дохбаар, во все горло подпевающий слащавым мелодиям монгольской эстрады, льющимся из магнитолы, — слегка мучительным, конечно, но, если подумать, всё же более сносным, чем американский сироп, которым он порой полощет нам мозги. Мы с Ванлинем сидим позади, он торопливо строчит в записной книжке цепочки иероглифов, я же плаваю взглядом по зеленым однообразным просторам, посреди которых мы проезжаем. Воображаю себе, какими бы увидел бы нас парящий в небе орел: на бескрайней зеленой плоскости, где-то нигде — упорно ползущая почти по прямой грязно-зеленая машина с облачком рыжеватой пыли позади нее. Представляю себе, что это тот самый орел, о котором мне говорил Ванлинь, — Лелио Лодоли: красивое имя для птицы, сочетающее заливистую трель гласных и текучесть согласных. Представляю, как он поворачивает голову, слегка меняет ориентацию маховых перьев, ныряет в попутную струю ветра и уносится к скалам вдали, чтобы предупредить там Эженио о нашем прибытии.
Эженио сейчас где-то там, я это знаю точно. Убежден, потому что решился все же поверить этому странному китайцу, видящему вещие сны, в которых фигурируют монгольские шаманы или ясновидящие дети, поверил этому милому фантазеру, якобы повстречавшему в Сибири девчушку-прорицательницу и похожее на лиса озерное божество, доверился этому полубезумному визионеру, сказавшему мне, что, что уже написал, опираясь на всякого рода детали, которыми я смог поделиться с ним, некий текст, рассказывающий об Эженио еще до его поездки в Монголию, и к тому же, по его словам, планирует написать о приключениях Эженио большую историю и назвать ее «Перевоплощения лисов», а кроме того, уверяет меня, что Смоленко действительно мертв и что он уже успел также написать совсем короткий текст об этой смерти, основываясь на собственных то ли умозаключениях, то ли догадках или видениях — я уж не знаю, и вообще, что касается меня — я уже мало что тут понимаю, даже и не пытаюсь. В настоящее время он параллельно пишет, если не ошибаюсь, сразу восемь историй разной длины. Попытаюсь перечислить: истории об Эженио, о Смоленко, о монголке Пагмаджав, которую мы видели, когда были у его кузена, об орле по имени Лелио Лодоли, о китайском сыщике Цзо Ло, то есть Зорро, о мальчишке Шамлаяне, к которому сейчас едем, о двух американцах, разыскивающих отшельника в пустыне, и еще историю о нас самих. Сегодня утром, пока еще не отправились в путь, он мне сказал:
— Моей сестре, знаете ли, было бы очень интересно познакомиться с вами. Могли бы побеседовать с ней об английской литературе и вы сами увидели бы, какая же она красивая.
Я выразил свое согласие — а что еще мне оставалось? Тем более, что выглядел он немного не в себе, и к тому же, должен признать: мне по душе его чистосердечие. Еще он сказал:
— Знаете, я забыл раньше сказать: накануне своего отъезда Ирина повторила то, что сказала, когда мы с ней пробирались сквозь сибирский лес и мне вспомнился мой дедушка — он ведь охотился в похожих краях: мне, мол, суждено отправиться на поиски того француза, автора книги, которую я держал в руках в хижине. И добавила тогда, что его, по всей видимости, приютили кочевники. А еще упомянула, как умер русский, которого поехал искать тот француз: похоже, его убили. Но я, к сожалению, слушал вполуха, ведь я не был знаком ни с тем русским, ни с французом и не видел веских причин, зачем бы мне заниматься их поисками. К тому же, решил, что она могла перепутать сообщения, адресованные разным людям.
— Значит, кочевники… — пробормотал я.
— Так она сказала, — подтвердил Ванлинь. — Вот доберемся до стойбища и там спросим.
— А почему она сразу же всего не сказала?
Он ответил без тени сомнения:
— Потому что она не может знать наперед, какое именно прозрение, где и как ей откроется. Она ничем не управляет — в противоположность мне с моими снами, если угодно. Если не считать тех случаев, когда в эти сновидения вмешиваются посторонние люди, — впрочем, с такими вторжениями, надеюсь, скоро будет покончено, — заключил он, облегченно усмехнувшись.
Я снова лишь поддакнул. Ну, не спорить же с ним, в самом деле? Общаясь с безумцем, приходится самому выглядеть, как сумасшедший.
— Она также сообщила, — продолжил он, — что русский после смерти стал похож на иссушенного младенца и что его имя теперь, если не ошибаюсь, — Ёсохбаатар. Мне казалось, я забыл это имя, но потом выяснилось, что всё же помню, потому что несколько дней назад оно у меня всплыло во сне.
Я бросил на него пустой взгляд. «Во сне», ну конечно.
— Уж не знаю, что это за имя такое, — сам удивился он. — Того русского ведь, кажется, по-другому звали? Имя не его?
— Нет, — пожал я плечами. — Звучит, кстати, как монгольское.
— Оно может что-нибудь означать, — предположил Ванлинь, — вы бы спросили у нашего гида.
Совет был разумным. Я подошел к Самбуу, складывавшему столик после завтрака, и спросил, что значит слово «Ёсохбаатар». Мне пришлось повторить его два или три раза, ведь по-монгольски я — ни в ухо, ни в рыло, потом ответил, слегка удивленно:
— Если в виду имеется действительно «Ёсохбаатар» — это значит, примерно, «развивающийся» или «растущий». «Тот, кто становится». А почему вы спросили?
— Просто так, — увильнул я. — От нечего делать.
Он не настаивал. Вскоре после этого мы расселись по своим местам в джипе.
— В таком случае всё ясно, — сказал Ванлинь, когда Дохбаару с пятой попытки удалось оживить стартер и тот, наконец, завел двигатель. — Это даже банально: вечный круг смертей и рождений. Он умер и возрождается уже другим.
И он, как обычно, раскрыл свой блокнот, усыпанный иероглифами.
Эженио у кочевников. Новорожденный, иссушенный, бурно развивающийся Смоленко. Мне лично тут не было ясно совсем ничего.
Замка в двери не оказалось. Адрес был, вроде бы, правильный — Шаньгун Лу, 323: во всяком случае, его и дал ему позавчера Утиный Клюв. Ржавая железная дверь отворилась, слегка скрипнув — совсем чуть-чуть. Стояла уже глубокая ночь, но воздух продолжал плавиться от жары. Неподалеку, повизгивая клаксонами, гудел Народный проспект, запруженный большегрузными автомобилями, источающими зловонную гарь. Шум беспрепятственно долетал до этих безлюдных, темных улочек с разбитым асфальтом, застроенных, видимо, на скорую руку в семидесятые некогда белыми, а теперь закопченными зданиями. Впрочем, гул проспекта в некоторой степени заглушался гудением множества кондиционеров, развешанных рядом с каждым окном на всех обшарпанных невысоких фасадах, и липкими струйками музыки, брызгающими из расположенного по соседству караоке-бара «У Нююрикки», чьи голубые, с металлическим оттенком, пульсирующие огни освещали тротуар под собой и стену напротив. Легкий скрип двери привлек внимание кота, копавшегося в груде распоротых пакетов с мусором, от которых с удесятеренной, благодаря зною, силой несло букетом запахов прогорклого масла и подгнивших овощей. Заметив человека, стоящего перед дверью, он некоторое время изучающе смотрел на него, а затем, убедившись, что в ближайшее время тот не представляет опасности, возобновил свои кропотливые раскопки.
— Улица Шаньгун Лу, — сказал ему позавчера Утиный Клюв, — заблудиться там невозможно. Второй поворот направо после второго поворота направо за круглой площадью с цветником на Народном проспекте, когда едешь в сторону севера.
— А женщина? — спросил Чжу Вэньгуан.
Утиный Клюв поставил недопитое пиво на стол и отрыгнул.
— Что — женщина?
Не спуская с Вэньгуана глаз, он долго затягивался сигаретой. Они, как обычно, встретились в прокуренном, но кондиционируемом баре-подвальчике «Бембо», принадлежащем европейке Мизре Самджак, — на одном из проспектов, что расходятся лучами звезды от пышного театра имени Сунь Ятсена[81], в Гуанчжоу[82]. В тот послеобеденный час жара была особенно густой и удушливой: редкие прохожие, рискнувшие покинуть охлаждаемые кондиционерами квартиры или офисы, млели и таяли, словно в парилке, напоминая инфузорий под приборным стеклом микроскопа.
Утиный Клюв ненавидел здешние жару и влажность. Он был выходцем из Бурятии, и настоящее его имя было Агван Дордже. Но его труднопроизносимое для местных имя и выдающиеся вперед губы породили прозвище, которое за долгие годы уже перестало казаться ему обидным. Причина, по которой он переехал жить в Гуанчжоу, казалась Чжу Вэньгуану немного подозрительной: скорее всего, дело было в некой женщине — именно к такому умозаключению позволяли прийти обмолвки, просыпанные Утиным Клювом в их разговорах. Впрочем, Вэньгуан не был ни болтливым, ни слишком любопытным, и он не чувствовал ни малейшего желания доискиваться, почему это Утиный Клюв решил перебраться из Бурятии на берега Южно-Китайского моря. Как бы там ни было, Утиный Клюв водил знакомство с тьмой народу: с полицейскими, крестьянами, уличными торговцами, молодыми бизнесменами, заводскими рабочими, ворами и коррумпированными чиновниками, и именно к нему по цепочкам знакомств, обычно никак не пересекающимся, стекались сведения о десятках молодых женщин, взывающих о помощи в окрестностях Гуанчжоу — в радиусе пары сотен километров от города.
Тут-то и раскинулось пятое по счету поле битвы Чжу Вэньгуана по прозвищу Цзо По, то есть Зорро: то же имя прежде носил знаменитый лис в маске. Партизанские акции он проводил уже во многих провинциях на юге страны, но здесь, в районе Гуанчжоу, Утиный Клюв был его единственным связником. Поле боя номер два лежало вокруг Тайюаня в провинции Шаньси. Полем боя номер один была его собственная родина — уезд Чжунцзян в провинции Сычуань. Третий номер находился в провинции Хабэй и т. д. А вообще, его операции охватывали четырнадцать регионов. Повсюду там у него имелись свои агенты, которые указывали ему места, где жили в заточении молодые женщины из бедных семей, проданные без их согласия другим крестьянам или, иногда, таким же бедным горожанам. Большинство женщин спустя некоторое время беременели и рожали, их оковы при этом становились вдвое крепче: сбежать, оставив детей мужу, мало кто решался. И всё же некоторым из них, не стерпевшим побоев и оскорблений от грубиянов-мужей, уверенных, что за уплаченные деньги получили право обращаться с живым товаром, как им заблагорассудится, удавалось подать сигнал бедствия своим семьям, однако те, в большинстве случаев, никак на это не реагировали, дабы не потерять лицо: они ведь сами и продали тех женщин. Более того, некоторые из таких семей даже предупреждали мужа, что его жена замышляет побег, и он начинал мучить ее с удвоенным старанием. Тем не менее, просьбы о помощи, подкрепленные письмом или фотографией, время от времени попадали в руки его агенту либо непосредственно Чжу Вэньгуану, и тогда он разрабатывал операцию по освобождению этих женщин от их печального удела: иногда он действовал вполне легально, принуждая вмешаться полицию, обычно в таких ситуациях колеблющуюся, иногда придумывал какую-нибудь уловку для мужа, довольно часто приходилось применять грубую силу, а чаще всего — комбинировать все три стратегии сразу. В данном случае рассчитывать приходилось на хитрость и, не исключено, силу: у мужа имелись крепкие связи в местной полиции и надеяться на ее помощь было без толку.
— Женщина, — повторил Цзо По, не пошелохнувшись. — В доме, кроме нее, никого не будет?
Он выпустил изо рта густое облачко дыма своей сигариллы. Грубые черты его лица излучали невозмутимость и уверенность в себе. Скулы у него были широкие, глаза маленькие, улыбка на губах появлялась редко. Словно не человек, а камень.
— Да, — подтвердил Утиный Клюв. — Но ты все-таки держи ухо востро. Соседи там одной веревочкой повязаны, как и полиция. А сам муж — настоящий бычара. Зря не рискуй.
— Он у нее уже не первый?
— Точно. Первый раз продали еще в 1993-м, когда ей было восемнадцать, за 3700 юаней какому-то крестьянину в Шаньси. Он ее потом перепродал теперешнему мужу, а тот вскоре переехал сюда, в город. Родилась дочь, ей сейчас двенадцать. Муж часто поколачивает ее обрезком шланга по почкам, режет ноги ножиком. Она дважды пыталась покончить с собой. По всему телу у нее — рубцы от ударов отверткой, в том числе один — под самым глазом, левым. По крайней мере, так сама она рассказывает в последнем письме — оно-то и подтолкнуло ее родителей обратиться ко мне. Но я ведь всего лишь посредник. Так что держи — там всё, и фотография тоже.
Чжу Вэньгуан достал из картонного конверта моментальное фото, сделанное в уличном аппарате: на снимке мужчина лет сорока с равнодушным лицом стоял, положив руку на плечо молодой женщины, слегка склонившейся к нему, лицо у нее было свежее и округлое, довольно миловидное.
— Послезавтра в десять вечера муж свалит оттянуться в караоке-бар рядом с их домом. Она разыграет приступ мигрени или придумает еще что-нибудь, чтобы остаться дома одной. Дочка всю неделю гостит у дедушки с бабушкой.
Чжу Вэньгуан с полминуты подержал снимок перед глазами и произнес:
— А почему бы ей в это время не выйти из дому и не встретиться со мной в условленном месте?
— Это слишком рискованно, — заверил его Утиный Клюв. — Я уже говорил: соседи повязаны с мужем, причем они в курсе, что она отсылала просьбы о помощи. Так что они за ней присматривают. Да и район она знает плохо, заблудится через десять метров.
Цзо По хмыкнул и снова взглянул на снимок. Утиный Клюв напротив него пытался исправить причину своей клички, покусывая губы. Пиво они уже допили.
— Ирина! — позвал Утиный Клюв.
Но официантка уже сама стояла перед ними — худощавая девушка со светлыми, почти белыми волосами, дивно мерцающими в полумраке, русская. Утиный Клюв поднял над столом два пальца — указательный и средний — левой руки, и девушка молча направилась к барной стойке.
— А что с девчонкой? С дочкой, имею в виду.
— Гибискус[83] решила бежать без нее, — пояснил Утиный Клюв. — Надеется выцепить дочку позже, с помощью властей. Для начала, например, засвидетельствует у врача следы побоев на теле и лице.
Затем русская официантка принесла им по второму пиву, и они осушили бокалы без слов.
Кот продолжал рыться в груде мешков с отходами, от них теперь, перекрывая другие запахи, доносилась вонь протухшей рыбы и увядшей капусты. Чжу Вэньгуан осторожно толкнул ржавую дверь. Внезапно ему показалось, что в темном окне прямо над входом украдкой мелькнула чья-то черная тень. Он немного поколебался. За ним мог следить кто-нибудь из соседей, приспешников мужа. На несколько секунд он замер, прижавшись ко ржавой двери, но никто его не окликнул. По правую руку от него кот всё сортировал пакеты с мусором, дальше, за ним, сочился приглушенной музыкой и синеватым светом караоке-бар, по левую же не было видно ничего примечательного, кроме разбитого уличного фонаря и, в отдалении, проспекта с натужно хрипящими грузовиками, повсюду висела густая липкая духота, вверху же, возможно, кто-то продолжать следить за ним.
Выждал еще пару минут. Всё было тихо — если, конечно, не считать деловито шуршащего кота, пыхтящего выхлопными газами Народного проспекта и бахромы ритмов, гулко сотрясающих бар «У Нююрикки».
Кот нечаянно пихнул не в ту сторону пустую консервную банку, та покатилась по груде мешков вниз и упала на тротуар. Испугавшись лязга и дребезга, кот отпрыгнул вбок и снарядом унесся в ночь.
Чжу Вэньгуан досчитал до десяти и очень медленными неровными движениями поднял голову. Далеко слева разыгрался концерт клаксонов. Караоке справа тоже зазвучало чуть громче, и он узнал песню — популярную в девяностых сентиментальную балладу, убитую подпевалой с молодым козлиным голосом. Наконец, он всмотрелся в окно над входом и понял, что силуэт, проступающий в глубине комнаты, — всего лишь белье, сохнущее на веревке. Он толкнул ржавую дверь уже смелее, и та бесшумно распахнулась. Прежде чем войти, он машинально бросил взгляд направо, и у него перехватило дыхание. Перед баром на черно-голубом мигающем фоне нарисовались силуэты двух мужчин: они курили и смотрели в его сторону.
Бауаа проснулся и хрюкнул. Сон привиделся странный, обескураживающий: темная грязная улица, утонувшая в полуночном зное, противной вымученной музыке и вони разлагающихся отбросов. Он встряхнул головой, чтобы отогнать эти липкие образы. Снаружи утро было уже в разгаре: над степью вставало солнце, жужжали мухи, блеяли козы и овцы, на них кричала мать, прокашливался мотор в мотоцикле отца, что-то бормотала бабушка, хрюкал[84] як, ржала кобылица, ей пытался подпеть жеребенок, позвякивали колокольчики, лаяла собака, посвистывал ветер, шелестела трава, Шамлаян же молчал. Впрочем, он был не снаружи, а здесь же, рядом, — сидел на кровати с отсутствующим взглядом. Бауаа замер.
Шамлаян тоже не шевелился. Только постарался замаскировать свой маленький напрягшийся член, торчащий, словно один из тех украшенных разноцветными лентами резных столбов, которые встречают путника в священных местах и называются «сэргэ»[85]. Ощущение вставшего писюна пока что не было для Шамлаяна чем-то обычным, возникла же эта эрекция у него еще на рассвете по ходу неожиданного сновидения, когда он с детской беспечностью плескался в пенящемся бодрящем прибое, которым оторочена материя всякого сна. Сначала он увидел со спины обнаженное тело высокого худого китайца и тут же узнал в нем хозяина сновидений, в которые он попадал иногда, войдя в транс, хотя лишь изредка мог потом их припомнить. Затем он понял, что под голым китайцем лежит другое тело, которое тот трудолюбиво трахает, и что это тело Пагмаджав — да, толстухи Пагмаджав-Двухсотлитровой, толстой и могучей Пагмаджав-Подруги-Кобылиц, толстой, могущественной и прекрасной Пагмаджав-Королевы-Темных-Миров-и-Тенистых-Опушек. Это вот зрелище — лихорадочное ерзанье долговязого китайца на пышных сиськах и складках живота Пагмаджав, вздрагивающих под натиском костлявых бедер мужчины, в то же время тискающего обеими ладонями ее огромные ягодицы, причем оба не замечали и не стеснялись его присутствия, зрелище, напомнившее ему суетливыми подпрыгиваниями одного и невозмутимым благодушием другой спаривание сусликов посреди степи, — и вызвало у него эрекцию, за которую самому стало стыдно. И глядя на Пагмаджав, странно безмятежную средь бури пылких ласк, которыми деловитый китаец месил и таранил ее телеса, Шамлаян осознавал, что тот тоже видит во сне эту самую сцену в этот самый момент и что тот вскоре проснется и тут же расстроится, заметив, что запачкал свои трусы и, возможно, простынь, снимет майку, чтобы вытереть капли спермы со своих бедер, стараясь при этом делать как можно меньше движений и не шуметь, чтобы не проснулся спящий рядом с ним мужчина, которого Шамлаяну было видно не очень отчетливо, даже почти вовсе не было видно. Единственное, что ему было известно о том мужчине, — что это иностранец с Запада, совсем как та мумия в гроте, которую он нарек Ёсохбаатаром-Девятым: надо же было ведь дать ей хоть какое-то имя, а выбранное им было способно, к тому же, помочь мумии начать новую жизнь где-нибудь вне стен пещеры. И совсем как другой иностранец, которому он однажды подсказал, где искать Ёсохбаатара, и которого затем, потерявшего рассудок и голос, приютили кочевники.
Кроме того, в момент пробуждения Шамлаяну открылось, что тот высокий худющий китаец, наслаждавшийся беспардонным развратом с Пагмаджав, хозяйкой тенистых опушек, ничуть при этом ее не смутив, должен вскоре, даже сегодня же, прибыть сюда в компании того иностранца из дальних краев и еще двух спутников, которых он не успел рассмотреть. А еще открылось ему в это мгновение — под взглядом молчащего Бауаа, недоумевающего в своей кровати, почему его старший брат сидит вот так неподвижно, — что странник с Запада и китаец попросят его показать, где сейчас могут быть Ёсохбаатар-Девятый и тот онемевший иностранец.
И тогда же Шамлаян ощутил, что к кислому запаху кумыса в большом синем бочонке возле выхода, к пресному запаху одеял, к задержавшемуся на полу запаху ног отца, хотя сам он уже давно ушел, к горячему запаху навозных лепешек, потихоньку дотлевающих в печурке, к пухлому запаху пота Бауаа и к свежему аромату ветра и степных трав, разлившемуся далеко вокруг и внутри юрты, примешался еще один — сладковатый — запах, который он сразу же узнал. Поэтому его не захватил врасплох прозвучавший внутри него голос:
«Чего ты стыдишься, маленький засранец?»
Он вздохнул.
«Ничего, Пагмаджав, а почему ты спросила? Ничегошеньки не стыжусь, просто… задумался об абракадабрах, которыми вы с Сюргюндю загружаете меня всякий раз, как меня вызываете».
«Ах, так? Что ж, хорошо. И о какой же абракадабре ты размышлял вот сейчас?»
«Вот об этой, которую ты сама, Пагмаджав, предложила мне разгадать дней четыреста-пятьсот назад: „Почему тело у новорожденных похоже на иссушенный скелет, а сердце у них — как угасший пепел?“»
«Ты думаешь о мумии, которую сам же и назвал „Девятым“, так ведь?»
«В какой-то мере, да. Но ведь иссохшее тело, если не ошибаюсь, бывает у шаманов, надолго застывших в трансе?»
«И что же, нашел ты решение за все эти дни?» — уклонилась она от ответа.
«Нет, Пагмаджав, я не так уж много знаю. Может, дело в том… что они живут в экстазе?»
«Так ты считаешь, новорожденные живут в экстазе?»
«Не знаю, Пагмаджав. Просто подумалось, что у экстаза могут быть такие последствия. Что ж, попытаюсь догадаться сам».
«Вот-вот. А скажи-ка мне, Шамлаян-Соплячок: загадка, над которой ты ломал голову, случайно не связана с похотливыми лисами?»
«Не понимаю, о чем ты, Пагмаджав».
«Всё ты понимаешь: я говорю о сластолюбивых лисах, которые соблазняют людей».
«Ну нет, Пагмаджав, о похотливых лисах я не вспоминал».
«Я же вижу: тебя что-то смутило, мой мальчик. Потаскушкам-лисам тоже бывает стыдно: они стыдятся своей лисьей сущности, потому что боятся, что их настоящее лисье обличье оттолкнет их любовников. Но к тебе-то это вряд ли относится. Ты же ведь не похотливая лиса?»
«Конечно, нет, Пагмаджав».
«Или же… Ты повстречал в сновидении соблазнительную лисичку?»
«Даже не понимаю, о чем ты, Пагмаджав. Ничего стыдного я не делал».
Бауаа громко шмыгнул носом. Шамлаян обернулся, чтобы проверить, не заметил ли брат, что одеяло на его ляжках странно оттопырилось. Снаружи солнце уже встало, собаки продолжали лаять, трава шелестеть, мухи жужжать, овцы блеять, жеребенок взвизгивать, як хрюкать, а бабушка бормотать. Прибавились еще голоса чирикающих птиц.
«Ладно. Продолжай, малыш, разгадывать тайну новорожденных».
Сладковатый запах растаял. Шамлаян снова повернулся к Бауаа, не сводившему с него испуганных глаз.
— Пора вставать, Бауаа, мы должны подоить коз. Поднимайся, поможешь мне.
И он отбросил к спинке кровати свое пестрое одеяло. Его член к тому времени уже поник, чему он был искренне рад.
«Пагмаджав удалилась, сладковатый запах развеялся, мой писюн успокоился, я вышел из юрты, и Бауаа за мной следом. Мы выпили молока, похрустели сушеным творогом, пожевали бараньего сала. Погода стояла чудесная. Затем я занялся козами, Бауаа держался рядом, но ничего не говорил. Наша мать посматривала на меня как-то странно. От матерей ничего не скроешь, вот и моя что-то знала. Не всё, конечно, — не о моих путешествиях, долгих отлучках на другую сторону света, к Пагмаджав, о которой она иногда заговаривает, раздумывая, куда та запропастилась, и не о Сюргюндю, с которой она не знакома, однако она знает, что я уже не такой, как прежде. Управившись с козами, мы отправились покататься на лошадях, чтобы рядом с нами могли пробежаться жеребята. Потом мы собирали[86] на плато Безумного Орла клочья подшерстка яков. День прошел без особых происшествий, если не считать драку двух собак, неожиданный порыв теплого ветра и какой-то прихрамывающий полет мухи. Когда мы, наконец, возвращались к юрте, еще издали увидели, что рядом с ней припарковался незнакомый автомобиль. Тогда-то, сощурив глаза в лучах садящегося солнца, я, кажется, все-таки понял, о чем была та загадка Пагмаджав: новорожденные живут будущим, дышат полной грудью: перед ними открыты все пути, и никакого груза за спиной; а что касается сухого одеревеневшего тела — как раз такое оно у шамана в его экстазе. Значит, у новорожденных тело как будто из мертвого дерева потому, что шаман, войдя в транс, возвращается в состояние младенческой распахнутости миру, непорочности и полнокровности. Экстатическая регрессия превращает шамана одновременно в младенца и мумию, живчика и мертвеца, земляка и чужака, ископаемый реликт и гостя из будущего.
Всё это я осознал, когда разглядел рядом с юртой стоящих перед мамой четырех мужчин, в том числе какого-то европейца и долговязого жердяя, которого где-то уже увидел — но где именно? Я зашагал быстрее и вскоре присоединился к матери, встав рядом с нею лицом к приезжим, Бауаа же схоронился за моей спиной. Двое из путников были монголами, и один их них объяснял моей маме, что двое других прибыли из очень далеких краев, чтобы повидаться со мной: они разыскивают двух мужчин, один из которых, возможно, уже мертв. Иностранец неевропейской наружности, явно китаец, не спускал с меня странного взгляда, одновременно заинтригованного и благодушного».
Следует признать, что Чэнь-Костлявый совершенно не ожидал столкнуться нос к носу со своей сестрой Сюэчэнь на улочке Сейцзя в районе хутунов[87] Северо-Запада. Ванлинь уже и сам не помнил, зачем завернул сюда, возвращаясь в расстроенных чувствах от госпожи Ван, где ее придурок-сын в очередной раз ошарашил его вопиющим невежеством и непролазной тупостью. Попытался без толку припомнить, зачем же его принесли сюда ноги, но ни малейшего повода нащупать не удалось.
«Ничего, в самом деле, хоть шаром покати. Ну и фиг с ним — просто немного прошвырнусь».
Он углубился в темную тесную улочку, напоенную запахами малознакомых специй и подпортившихся овощей, оставив где-то за спиной надрывный шум широких улиц, перекликающихся нервными гудками клаксонов и перестрелкой мотоциклетных глушителей, запруженных грохочущими автомобилями и ордами велосипедистов, рекламой сигарет, машин и стильной одежды, торопливо шагающими мужчинами и симпатичными девушками. При этом признался себе, что ему всё же гораздо уютнее среди запахов и звуков большого города, кипящих толп на улицах, невероятного переплетения личных маршрутов, по которым перемещаются миллионы незнакомых людей, чьи повседневные пути, пересекаясь без всякого умысла, образуют густую запутанную сеть, разобраться в которой способен лишь он, Чэнь-Костлявый, и то не всегда, но хотя бы изредка — когда ему удается взойти на более высокую ступень сознания и понимания вещей.
«Брось нести пургу, Чэнь Ванлинь, — одернул он себя не слишком почтительно. — Совсем заврался. Это писательская фантазия тебя понесла. Ничего ты не видишь глубже других, просто шагаешь по улице, как любой из них, как любой из нас. Сам трепыхаешься в той сети и уж отнюдь не держишь ее в своих руках».
«Допустим», — ответил он себе. Во всяком случае, ему нравилось наблюдать кипучую жизнь мегаполиса, нравились шумы и запахи города, и подумалось даже, что успел с некоторых пор соскучиться по ним.
«И с каких же это пор? — насмешливо переспросил он себя. — Ты ведь едва успел свернуть с проспекта и углубиться в старые кварталы. Не мели чепухи, Чэнь Ванлинь».
«Ладно, согласен», — сдался он. Как бы там ни было, теперь он, оставив позади чадящий проспект, без всякой цели пробирался через лабиринты хутунов, протискиваясь боком мимо веселых попрошаек в старом тряпье, молодых парней на велосипедах, рабочих с угрюмым или пустым взглядом, возвращающихся домой совершенно изнуренными после трудового дня, детей на велосипедах, торопливо семенящего повара с дымящимся блюдом в руках, стариков на велосипедах, влюблено обнявшихся парочек, полицейского, сурово зыркнувшего монаха, пожилых женщин на велосипедах, еще одного полицейского, ватаги подростков в синей школьной форме, — брел вдоль витрин с повешенными в них жирными утками и других, с настолько грязными стеклами, что разглядеть за ними что-либо было невозможно, вдоль прилавков с овощами, уже попахивающими плесенью, вдоль миниатюрных лавочек и мастерских, в которых ремонтировали велосипеды, подшивали обтрепанные рукава и штанины, продавали горячую лапшу, леденцы от колики в печени, разноцветные ленты, радиоприемники, наручные часы, угрей и лягушек, нанизанные на спицу кумкваты[88], мандарины или креветки, приправленные соевым соусом либо, намного реже, соусом карри.
Он задумался, почему с большей вероятностью он находится здесь, а не, например, в монгольских степях или на берегу озера в Сибири. «Я ведь никогда не был в Монголии, а в Сибири подавно, — говорил он себе, — но стоит закрыть глаза — перед ними почему-то всплывают гроздья незнакомых образов: зеленый джип, голубое озеро, светловолосая девушка, похожая на лисичку собака, поход в лес, повернувшаяся задом молодая толстушка, какие-то юрты, стоящие среди ощипанной травы, необозримая степь, над которой неторопливо плывут облака. Странное ощущение, что уже мог видеть эти образы в каком-нибудь из моих снов. Если только я не сплю в этот самый момент, спрашивая себя, не из сна ли явились эти картинки», — пробормотал он, сам в не веря в такой вариант, потому что слишком уж реальным выглядело сейчас всё вокруг него.
Как раз в это мгновение из-под ног у него вспорхнула птица, выклевывавшая старые крошки из зазоров между булыжниками мостовой, — совсем маленькая пташка, поначалу он ее даже не приметил. Взлетая с тихим шелестом крылышек, словно те были сделаны из бумаги, она пискнула что-то вроде: «Лодоли!». И точно в то же мгновение он осознал, что оказался посреди улочки Сейцзя рядом с серой каменной стеной, испещренной клочками старых рекламок и объявлений, а прямо перед ним стоит его сестра Сюэчэнь. Остановилась, будто вкопанная, как только узнала брата.
— Вот это да, — сказала она без малейшего удивления в голосе, — и ты здесь?
Отпираться было бессмысленно, так что отнекиваться он даже не пытался. Сюэчэнь, как всегда, выглядела очень красивой, одета была в легкое платье с цветочным рисунком, и вид у нее был просто сияющий. К тому же, она улыбалась ему. Тем не менее, что-то его настораживало, хотя и сам не мог понять, что именно.
— Привет! Что ты тут делаешь? — спросил он как бы равнодушно.
— Да вот просто прогуливаюсь, — ответила Сюэчэнь, откидывая за уши длинные пряди своих черных волос. — Сходила немного дальше. Туда вон, сам знаешь, — добавила она, махнув рукой через плечо в сторону севера.
Он не помнил тех мест.
— Ты гонишь, не был я там… Да и нафига? Что там особенного?
Сюэчэнь залилась смехом, покачивая головой. Ее волосы при этом порхали вокруг плеч.
— Ты часто здесь ходишь? — спросила она.
Две вещи смущали Ванлиня. Во-первых, разговаривали они с сестрой, как не родные. А что во-вторых — он и сам еще не вычислил.
— Да нет, почти никогда, — ответил он, сглотнув слюну.
Затем он преувеличенно широко улыбнулся.
— Единственный раз, когда я бывал в тех местах — это когда у нас с тобой случилась авария в общественной уборной — помнишь? Мы еще чуть животы не надорвали от смеха.
— Забавно, — сказала Сюэчэнь неожиданно серьезным голосом, — «аварий», как ты выразился, у меня никогда не случалось, тем более в уборной. — Что еще придумаешь? Это даже смешно, — добавила она, чтобы просто нарушить повисшее между ними на какое-то время неловкое молчание.
Он потупил взгляд и почувствовал желание извиниться.
Как раз это и была вторая из смущавших его вещей.
— Но… что же с тобой стряслось? — спросил он.
Сюэчэнь нахмурила свои тонкие, тщательно подщипанные бровки.
— Как это — «что стряслось»?
Вокруг них сигналили звоном колокольчиков велосипеды, кричали и бегали не обращавшие на них ни малейшего внимания дети. Что же касается взрослых, проходивших мимо, — те, чаще всего, молчали и наблюдали за ними краем глаза, надеясь подслушать обрывок небольшого скандала между юнцами-молодоженами.
— Твой живот…
Сюэчэнь опустила глаза на свое платье в цветочек.
— Что живот?
Он поднял на нее округлившиеся глаза:
— Ты что — беременна?!
— Ну, не без того, сам видишь, — пожала она плечами. — Странные у тебя, однако, вопросы, даже не ожидала.
Она возложила пальцы обеих рук — изящные и почти белые — на выпирающий живот. Похоже, она была уже на седьмом или восьмом месяце. Но как такое возможно?
— Это наш дедушка, ты же знаешь…
Ванлинь, как это с ним иногда случалось, попытался вытаращить глаза еще шире, но дальше в этот раз было уже некуда.
— Что ты сказала? — пробормотал он.
Он чувствовал, что чего-то не догоняет. Сама реальность вокруг была какая-то не полная. Заметил, что стены вокруг покрыты разводами плесени, лепной декор местами осыпался. Рекламный плакат, расхваливающий достоинства новой марки автомобильных шин, почти отклеился; другой, изображающий ГЭС «Три ущелья»[89], недавно свалился на мостовую и, словно живой, потихоньку скручивался в трубку; еще один, с ослепительной белизны улыбкой девушки-фотомодели, был разорван под кончиком ее носа. Небо стало грязно-серым. Начал накрапывать сумрачный дождь. Взгляд Сюэчэнь посуровел.
— Прошу тебя, не прикидывайся дурачком, — она с раздраженным видом покачала головой. — Всё-то ты прекрасно знаешь. И знаешь ведь тоже, откуда я иду, но всё же зачем-то спрашиваешь, да?
— Но… Нет, — признался он скорбным голосом, — ничего я не знаю, поверь.
Мостовая улочки покрылась лужами, и нос ему ударил запах мокрых камней, смешавшийся с запахами засохшего клея, ощипанной птицы, пряностей, подгнивших овощей и общественных туалетов. Улица совершенно опустела. Почувствовал, что его слегка подташнивает. Опустились сумерки, мокрые и несчастные.
— Мертвые ходят быстро, — с важным видом сказала Сюэчэнь. — Повстречать их не так-то просто. Однако там это иногда удается.
Она скривилась, как маленькая капризуля.
— Это не легко, потому что улочки там очень узкие и запутанные… А здесь проспект Чанъань[90] совсем рядом грохочет. Ладно, во всяком случае, с нашими родителями повидаться не получилась. А вот дедушку Эдварда я таки встретила. Он еще совсем маленький, ты же знаешь.
Она вытерла с лица капли дождя и опустила глаза.
— Теперь он там, внутри, — улыбнулась она своему животу, и Ванлинь не смог удержаться, чтобы не отметить слащавую лубочность такого образа будущей матери, умиляющейся растущему плоду в своем чреве.
«С руками оторвут в рекламу подгузников, — подумал он. — Или же в рекламу крема для похудания. Или заменителей грудного молока. Или…»
Очередной толчок — более резкий, чем предыдущие, — обрек Ванлиня стукнуться головой о стекло. Он шустро принял бодрый вид и широко мигнул, словно сова. Сердце у него бешено колотилось, как если бы Ванлиня застукали на месте какого-нибудь тяжкого неумышленного деяния. Рядом сидел Розарио Тронбер и с улыбкой смотрел на него. Несколько долгих секунд он раздумывал, проснулся ли он теперь или, наоборот, уснул.
«Стал я бабочкой или стал Чжуан-цзы[91]?»
С переднего сиденья к ним повернулся Самбуу и довольно громко, стараясь перекрыть шум мотора, что-то сказал.
— Подъезжаем, — перевел Розарио с удовлетворенным видом, перекрикивая энергичные охи и вздохи Bee Gees.
Окружающий мир постепенно встал на свое место, хотя и не без некоторого скрипа. Ванлинь задумчиво всматривался в степь, убегающую за окном на многие километры к самому горизонту. На душе у него кошки скребли: на этот раз он, к своему изумлению, совершенно не контролировал развитие сновидения. Поразмыслив, решил, что это каким-то образом связано с предстоящей «очной ставкой». Должно быть, тот мальчишка и тут приложил свою руку.
Чжу Вэньгуан не дрогнул перед непроглядным мраком, отворившимся перед ним. Прижался к приоткрывшейся двери и решил переждать какое-то время. Неподалеку, по правую руку от него, напротив горки мешков с мусором, у входа в караоке-бар «У Нююрикки», из которого пробивались наружу приглушенные ухающие ритмы, подкрашенные синеватым светом с металлическим отливом, курили и о чем-то переговаривались двое мужчин. С равной вероятностью они могли делиться соображениями о подозрительном типе, неподвижно распластавшемся в нескольких метрах от них на ржавой двери обветшавшего блочного дома, о растущем уровне квартирных краж, о девицах, которых они привели в кафе этим вечером и надеялись раскрутить на секс без последующих обязательств, о «боярских» привилегиях партийной номенклатуры, об актрисе Лу Лу[92], которую оба находят обворожительной, о загрязнении речных вод, о последнем концерте Фэй Вон[93], которую оба находят очаровательной, о плотине «Три ущелья», которая стоила множества поломанных судеб, но должна, если не врут, подтолкнуть рост экономики, о надменности новых воров в законе или же о недавних футбольных либо бейсбольных матчах или — почему бы нет — соревнований по пинг-понгу. Из осторожности он предположил, что шушукались они всё же на первую из возможных тем, и решил пока что не шевелиться — слиться со ржавой поверхностью двери, стать, по возможности, еще менее различимым, чем черный кот, шуршавший недавно среди мешков с мусором, или лужа на асфальте, или рыжий лис на опавшей осенней листве, или ржавая шляпка гвоздя на ржавой двери ночью на скудно освещенной улице.
Те двое мужчин громко расхохотались — это позволяло надеяться, что они не обратили на него внимания. Тем не менее, он решил не рисковать и дальше не двигаться. Сверху над ним, чуть справа, послышался шум открывающегося окна. Он поднял взгляд — насколько это было возможно не шевеля головой — и краем глаза заметил свет. Какая-то, вероятно, баба высунулась в окно и грубым голосом попросила тех мужчин ржать потише и не забыть потом пойти трахнуть своих матерей. Затем окно с шумом захлопнулось, а парни молча раздавили на тротуаре свои окурки. Они открыли входную дверь бара, и музыка зазвучала громче, уже стала различимой мелодия, а когда дверь снова закрыли, в уши потекла та же кляклая каша приглушенных ритмов, которая, несомненно, с большим успехом убаюкивала сварливую соседку, чем разбудивший пустую улицу скабрезный гогот.
Чжу Вэньгуан выждал еще несколько мгновений. Вокруг снова воцарились тишина и полумрак — если, конечно, не считать задорно ухающего справа от него караоке-бара, переливающегося голубоватыми огнями напротив горки мешков с отходами, воняющими подпорченной рыбой и подгнившей капустой, и, вдалеке, размытого шума автомобилей, неустанно несущихся по Народному проспекту.
Он вошел.
Подъезд пропитался запахами плесени и кошачьего туалета. Духота стояла невыносимая. «Третий этаж», — сказал ему тогда Утиный Клюв. Решил не включать свет — впрочем, лампочек, похоже, всё равно не было — и в почти кромешной тьме начал подниматься по ступенькам. «Третий этаж, левая дверь», — уточнил Утиный Клюв. Дышать старался ртом — настолько нестерпимой была вонь. Сквозь маленькое грязное окошко над верхней площадкой лестничной клетки пробивался бледный свет луны, ступенек под его ногами достигали лишь его отсветы — всё же лучше, чем ничего, да и глаза понемногу освоились в темноте.
Поднимался он медленно.
Очень, очень медленно.
Лестница время от времени поскрипывала, но это был, по большому счету, далеко не тот отвратительный звук, с которым на душе скребут кошки. Не сравнить даже с черным котом, шуршавшим среди мешков с отбросами. Или даже с двумя котами, силуэты которых он разглядел на площадке второго этажа в слабых рефлексах лунного света, проникающего в подъезд из единственного окошка где-то вверху. Котик поменьше смотрел прямо ему в глаза, второй же — серый — запаниковал, мяукнул и попытался удрать. Чжу Вэньгуан замер на месте. Главное было — не привлекать внимания соседей. Путей к бегству у кота было не сказать, чтобы много: вниз, мимо ног Чжу Вэньгуана, либо вверх, на следующий этаж, — туда он и ринулся. Убедившись, что второй кот не собирается бить тревогу или смазывать пятки, а лишь пристально наблюдает за ним, Цзо Ло продолжил подъем.
Приближался третий этаж. Серый кот уже успел испариться. Наверняка, поскакал выше, на четвертый. Или на пятый. Или даже на крышу здания — например, протиснувшись в приоткрытое грязное окошко, сквозь которое в подъезд сочился лунный свет, и каким-то невероятным образом допрыгнув из него до краешка кровли. Возможно, теперь он уже слонялся по крыше из конца в конец и раздумывал лишь о том, насколько же оно обширное и жаркое — распахнувшееся перед ним пространство ночи над городом.
Шагал по ступеням Чжу Вэньгуан почти не слышно. Тело его напряглось, готовое к рукопашной схватке. Глаза Чжу Вэньгуана выискивали любое движение в темноте, пусть даже струйку воздуха. Уши тоже были настороже, однако слышал он лишь отдаленный тихий рев грузовиков на Народном проспекте, низкочастотный гул музыки из бара «У Нююрикки» и обрывки телепередачи где-то, кажется, на четвертом этаже.
«Опера. Да, похоже на пекинскую оперу. Скорее всего, это „Пионовый павильон“», — подумал Чжу Вэньгуан: он, кстати говоря, предпочитал оперу кантонскую[94], но все же сумел опознать пропетый пассаж:
Как же это мне опротивело!
Снова терзает меня грусть-тоска…
Параллельно арии с, кажется, того же этажа доносился гнусавый голос, обычный для документальных фильмов о жизни животных:
Лисы редко сами роют норы, чаще они обустраиваются в старых логовищах барсуков и могут использовать их более сотни лет. Нора, как правило, имеет несколько выходов. Планировка логова обычно включает…
Однако тут Чжу Вэньгуан перестал прислушиваться, сосредоточившись на восхождении.
Добравшись до площадки третьего этажа, на несколько мгновений замер перед дверью слева. Осторожно приложил к ней ухо — и ничего там не услышал. По краям двери не было видно ни лучика света. Телевизор на четвертом продолжал гундосить:
Брачный призыв лиса звучит жалобно, иногда напоминая крик павлина…
Другой голос, более высокий и чистый, теперь был слышен чуть лучше:
Среди буйства пунцовых лепестков и зеленеющих листьев
Двое сердец утонули в любви.
Их союз был запечатлен на камне еще в одной из предыдущих жизней
И в наше время возродился вновь.
Точно, это был «Пионовый павильон». Чжу Вэньгуан затаил дыхание и легонько надавил ладонью на дверь. Та была закрыта.
«Ну, ничего странного», — подумал он.
Четыре раза поскребся кончиками пальцев, говоря себе, что, если молодая женщина с кодовым именем Гибискус ожидает его прихода, она, наверное, уже приготовилась к бегству и, возможно, стоит в нетерпении прямо за дверью с дорожной сумкой в руке. Это, во всяком случае, хотя бы чуть-чуть облегчило их дело. Но в ответ — тишина. Ни малейшей реакции.
Дверь была металлическая, довольно тонкая, распахнуть ее можно было и снаружи. Он мягко повернул ручку и, миллиметр за миллиметром, приоткрыл дверь. Этажом выше один из телевизоров продолжал транслировать арии-речитативы, второй же к этому времени умолк. Дверь открылась уже достаточно, чтобы он смог наполовину протиснуться внутрь. Света нигде в квартире не было, освещали ее лишь скудные отблески улицы, с которой он поднялся сюда. В узком поле зрения между дверным проемом и самой дверью он сумел разглядеть только стол, а на нем — ворох каких-то бумаг, кружку Nescafé, пепельницу и газету. Музыку из караоке-бара стало слышно немного лучше. Чжу Вэньгуан распахнул дверь шире — она при этом слегка скрипнула — и проник в квартиру.
Войдя в комнату, он одновременно отметил три вещи: этажом выше умолк и второй телевизор, внизу на улице раздаются какие-то голоса, а слева от него на кровати неподвижно лежит, свернувшись калачиком, хрупкое женское тело.
«Мумия, — подумал он непроизвольно. — Нет, плод в материнском чреве».
Но это оказалась просто молодая женщина. Она подняла в его сторону голову с глазами, полными слез. Он уже достаточно привык к темноте и смог различить шрам у нее под левым глазом.
«Наверняка, след от удара отверткой, о котором упомянул Утиный Клюв».
Впрочем, времени на раздумья у него не было. Он спрятался за открытую дверь и прижался к стене: голоса переместились с улицы в подъезд, стал слышен топот поднимающихся по лестнице ног. Кончиками пальцев он поглаживал в кармане пистолет, но всё же надеялся, что воспользоваться им не придется.
Худющий мальчуган с кривыми ногами и длинными, как у меня, руками, лицо довольно суровое, темные расщелины глаз, жесткие от пыли, словно метла, черные волосы, подсохшая корочка сопли под носом — в общем, я сразу же его узнал. Я, то есть Чэнь Ванлинь, или Чэнь-Костлявый, а еще меня иногда называют Чэнь-Крысиная-Мордочка, хотя это досадное прозвище представляется мне абсолютно беспочвенным, ведь слегка выступающей верхней челюсти совершенно не достаточно, чтобы говорить о каком-либо сходстве с профилем крысы, вопреки смехотворным фантазиям по этому поводу, например, моей сестры Сюэчэнь — кстати, очень красивой, которая завела себе привычку по-дружески подтрунивать над моей внешностью. Да, впервые с тех пор, как я начал рассказывать эту историю, равно как несколько других, которые от нее ответвляются или перекликаются с ней некоторыми деталями, или прячутся внутри нее, или укрывают ее под собой, или разворачиваются параллельно, или ею подпитываются, или резонируют с ней, или ее обрамляют, или напрямую ее цитируют, или вовсе к ней не причастны, я представляюсь под собственным именем — у меня ведь есть и множество других разнообразных «я», от лица которых я что-нибудь рассказывал либо еще расскажу: к примеру, с точки зрения француза, вместе с которым мы путешествуем, и второго француза, которого мы разыскиваем, моей очаровательной сестры, летящего орла, туповатого полицейского, двуполого собаки-лиса, будущей мумии, частного сыщика, второй будущей мумии, а также монголки, которую я и в моих снах, и в том, что большинство людей называют реальностью, видел только со спины, юной россиянки с грустными глазами, вот этого мальчишки, стоящего теперь передо мной и настороженно не спускающего с меня глаз, не говоря уж о десятках других персонажей — животных, растений и людей — многих из них я уж и сам позабыл.
Он стоял там лицом к нам — Шамлаян-Сопляк, о котором я впервые услышал в юрте моего кузена Амгаалана и которого уже видел в хижине старого лиса, — этому-то мальчишке и принадлежал насмешливый голос, что встревал в мои ночные видения. Впрочем, я пока что не знал, понимает ли он, кто я такой, и насколько осознанно он вторгается в мои сны. Он хранил молчание и смотрел на меня изучающе, но это еще ни о чем не говорило, поскольку, должен признать, временами он так же внимательно посматривал на француза Розарио — вероятно, первого европейца, которого ему случилось повидать в своей жизни. Рядом стояла с улыбкой на губах его мать, выслушивая сбивчивые объяснения нашего гида (я так предположил, потому что ведь трудно быть точным, когда толком сказать нечего) о причинах нашего визита к ним. Она была беременна, и, понятно, меня это насторожило. Она была красивой, хотя и не настолько, как моя сестра Сюэчэнь, но всё же весьма привлекательной — с гордой осанкой и очень изящными жестами. В ее манерах ощущалось врожденное благородство, словно это была княгиня кочевников из древних времен. На встрече присутствовал еще один мальчик, круглощекий малыш — наверняка, младший сын молодой женщины: он, прикусив палец во рту, держался позади брата и матери. Поднялся ветер, предвестник дождя. Между гор собрались свинцовые тучи, нависли как раз над этим поросшим травою плато, на котором семья разбила свой летний лагерь — полдюжины юрт, рассредоточенных на площади в несколько сотен квадратных метров. Длинные волосы молодой матери плавали на ветру, загораживая ей глаза, и она элегантным движением руки отводила их от лица, не переставая улыбаться. В нескольких шагах позади нее, рядом со входом в юрту, на сколоченном из чего попало табурете сидела беззубая старуха, немного похожая на хозяйку моего пристанища в Давше, — машинально разминала пальцы и бормотала какие-то слова, смысл которых для меня, конечно, был не доступен. К столбику возле юрты был привязан жеребенок, позади него паслись несколько коз и козлов, а за ними — несколько лошадей. Еще дальше пощипывал травку як.
Я смотрел на парнишку и хотел с ним объяснится, но не знал, с чего начать. Спросить, например, не кажется ли ему, что мы уже встречались? И тут вдруг меня озарило видение: будто бы из него выходит туннель, разветвляющийся в разные стороны, словно тесный и темный подземный ход, — разбегается в необозримую даль еще более узкими ходами, причем, как я понял, эти траншеи соединяются с не очень-то ясными для меня реальностями, в которых живут все, кто там присутствовал, за исключением меня самого или, лучше сказать, одного из меня — такого, каким я мог бы раньше быть или могу когда-нибудь стать, одного из моих, похоже, не состоявшихся «я» — шамана, которым я когда-то мог или еще могу впоследствии стать, — так подумалось мне в это мгновение, а поскольку эта мысль длилась не больше, чем удар молнии, вряд ли тот туннель успел заметить кто-нибудь еще. Одно из его ответвлений, совсем тонкое, вело к животу матери Шамлаяна. Я вспомнил сон о странном разговоре с Сюэчэнь, который привиделся мне менее часа назад. Я шагнул к ней и, улыбаясь, изобразил на лице восхищенный интерес к ее распираемой новой жизнью утробе. Молодая женщина снова откинула от лица развевающиеся пряди волос и произнесла несколько слов, которые я не понял. Она была по-настоящему красивой. Сияющие зубы, взгляд прямой и гордый. Сногсшибательно сексуальная. Розарио перевел мне то, что ему перевел с ее слов Самбуу: несколько недель назад один иностранец — его, конечно, сопровождали переводчик и шофер — иностранец «с волосами цвета сухой травы» — уточнила она, — просил позволения приложить ладонь к ее животу. Она разрешила, и он, прошептав несколько слов в направлении зачатка жизни, плавающего в ее утробе, выглядел очень довольным. Поблагодарил ее и сказал, что приехал в Монголию исключительно ради этого, но, поскольку уж он оказался в этих краях, то проведет еще несколько дней в окрестных горах, поищет какие-то минералы или кристаллы — она не запомнила точно, да и не слишком интересовалась. После этого он уехал. Спустя двое суток шофер и гид вернулись уже без него и пояснили, что он якобы захотел остаться в горах и поработать в одиночестве. А спустя еще несколько дней его обнаружили мертвым.
— Это вот он нашел его, — сказала она, кивнув подбородком в сторону старшего сына. — Видимо, он и есть один из тех, кого вы разыскиваете.
— Ёсохбаатар? — пролепетал Розарио.
Женщина очень удивилась. Она не помнила, как звали покойника, но спросила, откуда нам известно это имя. Не дожидаясь ответа, пояснила, что планирует назвать так новорожденного, если это будет мальчик.
— Какое странное совпадение, — она величественно улыбнулась. Ветер продолжал трепать ее волосы, она с переменным успехом пыталась привести их в порядок.
Шамлаян пробормотал несколько слов. Казалось, он чувствует себя немного виноватым перед матерью. Сказал, что это он дал такое имя человеку с волосами, похожими ни сухую траву, потому что, как он выразился, «мертвые и еще не рожденные близки друг к другу». Мать ничего на это сыну не сказала, ограничившись слегка удивленным пристальным взглядом. Меня вдруг осенило спросить, могу ли и я тоже прикоснуться к ее животу. Вспомнил при этом о Сюэчэнь, ласкавшей свой беременный живот в моем сне. Подумал и о нашем дедушке. Женщина отнеслась к моей просьбе сдержанно, слегка настороженно, но, как ни странно, возражать не стала. Я положил ладонь ей на живот — ничего особенного при этом не почувствовал — попытался представить себе дедушку и спустя короткое время убрал руку. Потом улыбнулся и отвесил благодарный поклон. Мои чуть перекошенная улыбка, смиренная поза и очевидная стеснительность сделали меня в это мгновение, без сомнения, немного похожим на корейского актера Сон Каи Хо[95] в картине «Тайное сияние»[96], хотя я и не могу вспомнить сколько-нибудь похожую сцену в этом фильме. Ветер дул все сильнее. Каждый молчал о чем-то своем. В этом свидании среди монгольской степи чувствовалось нечто необыкновенное.
— И где же покойник? — спросил, наконец, Розарио.
Женщина снова кивнула в сторону сына, продолжавшего внимательно присматриваться к нам. Я уже не видел туннеля, исходящего из него, но знал, что тот по-прежнему здесь со всеми его ответвлениями.
— Он должен знать, где сейчас мертвец, — сказала она сквозь танцующие на ветру пряди волос.
Мы все смотрели на нее и молчали.
— Он вас проводит, — пообещала она.
Прошло еще несколько секунд. Несколько очень странных секунд.
— Ты ведь не против, Шамлаян? — заключила она с чарующей улыбкой.
— Он должен знать, где сейчас мертвец, — говорит мама, придерживая танцующие на ветру пряди волос, и кивает в мою сторону.
Бауаа за моей спиной дергает меня за штанину.
— Как-то странно это всё, — шепчет он. — Зачем тот жердяй с зубами суслика трогал живот нашей мамы? И почему второй иностранец — небритый — назвал имя сухого мертвеца?
Делаю движение бедрами, чтобы вырвать ткань из маленьких пухлых пальцев брата. Почему-то чувствую, что долговязый китаец хотел бы поговорить со мной без слов.
— Тоже мало что понял, — обманываю я Бауаа. — Но похоже, придется нам отвести их всех взглянуть на Ёсохбаатара.
— А зачем?
— Потому что они были когда-то знакомы с ним. Так я думаю.
— Он был их родственником?
— Не знаю. Может быть. А теперь отстань. Сбегай-ка лучше посмотри, не у дяди ли Омсумая.
— Он вас проводит туда, — говорит мама, кивая на меня с широкой улыбкой.
Китаец странно посматривает на меня. Течение времени понемногу замедляется, и между нами завязывается беззвучная перепалка. Не сразу, конечно, он ведь к такому способу общения не привык.
«Я тебя узнал, — говорит он не совсем уверенно, не размыкая губ. — Это ведь тебя я видел однажды в хижине».
«В какой хижине? — улыбаюсь я незаметно. — В той, что мне предоставила Пагмаджав-Королева-Темных-Миров-и-Тенистых-Опушек, или у Сюргюндю-Костяной-Ноги, в избушке, разгуливающей по ложбинам на курьих лапах?»
Говорю в такой манере, перечисляя имена и титулы, которые первыми пришли в голову, чтобы хоть немного приструнить его, потому что он не выглядит ни напуганным, ни хотя бы смущенным от того, что мы беседуем тайком, незаметно для остальных, притормозив общее для нас двоих течение времени.
«Ни в той, ни в другой, — он прикрыл веки. — В хижине старого лиса Ху Линьбяо, у которого, по его же словам, целая куча имен, в том числе, кажется, и то второе, что ты упомянул».
Да уж, не очень-то он впечатлительный.
«Но лучше скажи мне, — произнес он неожиданно скромно, будто даже не надеясь, что я отвечу. — Это ведь ты вмешивался в мои сновидения, правда?»
Я поскреб в дальнем уголке памяти и с большим или меньшим успехом сочленил два разных состояния реальности. Когда все встало на свои места, я улыбнулся:
«Да, было дело, я совсем забыл. Так и думал, что мы уже где-то виделись».
«Ну да, в домишке старого лиса», — уточнил он.
«В избушке старого лиса и в других местах. По крайней мере, с моей стороны. Ты-то, наверное, только слышал мой голос. А я все время тебя видел. Направлял тебя в нужное место. Впрочем, когда говорю: „я“ — это не совсем точно. Это был я и не я, как всегда».
Вокруг меня лениво нарезает круги какая-то муха. Обстреливаю ее взглядом, и она удаляется.
«Точно так же, как и сейчас», — подчеркиваю я.
Он не отвечает. Дует ветер. Ветер никогда не утихает. Китаец оглядывается вокруг себя, смотрит под ноги. Мне кажется, он всматривается в былинку, в которую вцепился скарабей. Я и сам слышу скрип той травинки.
«Ты упомянул Пагмаджав, — возобновляет он разговор, не отводя глаз от почти неподвижного скарабея. — Я встречался с нею во сне».
«Знаю, — улыбаюсь снова. — Я же там был».
Он испуганно поднимает глаза.
«Ты был там… все время?»
«Нет, я привел тебя к ней. А потом ушел».
Он облегченно вздыхает. И напрасно, ведь я обманул: по-настоящему, я был там все время.
«Ох… И где она теперь?»
Я тоже вздыхаю.
«Это моя двоюродная сестра. Добрая шаманка, хотя иногда немного придурошная. Я гостил у нее несколько месяцев. Потом она отправилась куда-то в чужие края — имею в виду, куда-то в этой самой реальности. На северо-запад, чтобы отточить свое мастерство. Теперь она стала могущественной. И царствует в других мирах. А здесь ее место суждено занять мне. Я должен помогать людям. Это ведь главное предназначение шамана, сам понимаешь. Учиться этому нужно долго».
И потом добавляю:
«Ты правильно сделал, что прикоснулся к животу моей матери».
Он ничего не отвечает. Я продолжаю:
«Наши с тобой жизни в какой-то мере ведь связаны».
Он пытается уложить это у себя в голове. Говорю в добавок:
«Там мой будущий брат. И он же твой дедушка. Вспомни-ка свой недавний сон».
На этот раз все же удалось его огорошить. Он таращит на меня глаза.
«Ты ведь отдаешь себе отчет, что тот сон сочинял не только ты сам? Я тоже приложил к нему руку, хотя ты этого не заметил».
Он продолжает молчать. Хмурит брови.
«Можно сказать, шпионил за тобой, но ты уж не обижайся, ладно? Обещаю, после того как повидаете на горе мертвеца с волосами цвета сухой травы и второго иностранца — того, что онемел, — я оставлю тебя в покое».
Время разглаживается с шелестом мятой бумаги, и всё становится, как было. Бауаа и не подумал сбегать к дяде Омсуму проверить, не там ли я, он остался здесь же, рядом с нашей матерью, продолжающей с улыбкой смотреть на меня. Ее последние слова — «он вас проводит туда» — еще звенят на ветру.
— Ты ведь не против, Шамлаян? — заключает она.
Я покорно киваю головой.
Остальные, после некоторых препирательств, решили, чего и следовало ожидать, что мы не медля отправимся к месту упокоения Ёсохбаатара. Я не был полностью уверен — действительно мы с китайцем выясняли отношения или я насочинял эти терки себе сам. Во всяком случае, посматривал он на меня странно.
— И где же покойник? — спросил я, наконец.
Женщина снова кивнула на старшего из сыновей, с интересом созерцавшего всю эту сцену.
— Он должен знать, где сейчас мертвец, — сказала она сквозь танцующие на ветру пряди волос.
Мы все умолкли, залюбовавшись ею. Очень уж яркой была ее красота: широкое лицо, быстрый сверкающий взгляд, роскошная улыбка, очень белые зубы, а особенно — гордая посадка головы, величественная осанка. Интересно, где ее муж? Возможно, она живет лишь с детьми и своей матерью в этих безлюдных, Богом забытых краях?
— Он вас проводит, — пообещала она.
Прошло еще несколько секунд. Парнишка и Ванлинь не сводили глаз друг с друга. Вальсировал ветер.
— Ты ведь не против, Шамлаян? — заключила она с чарующей улыбкой.
Мальчуган отвел взгляд от Ванлиня и согласно кивнул головой.
— Отлично. И куда же конкретно мы отправимся? — спросил я у Самбуу.
Он перевел мой вопрос Дохбаару, а тот пробурчал что-то в сторону мальчика. Они обменялись короткими репликами, среди которых мальчуган махнул рукой в направлении гор позади него. Дохбаар опять что-то буркнул — явно, в знак согласия, потому что Самбуу сказал мне:
— Едем. На внедорожнике должно занять меньше часа.
— А второй?
Самбуу непонимающе взглянул на меня. Мы все продолжали неподвижно стоять напротив юрты. За это время одна лишь бабуля поднялась со своего табурета, чтобы подойти к жеребенку и прошептать ему что-то на ухо.
— Какой еще второй? — непонимающе вскинул он брови.
Я вздохнул.
— Ну конечно же, второй иностранец — тот, которого мы и поехали искать. Мой друг Эженио Трамонти. Ты уже позабыл, что ли?
Самбуу, конечно, превосходно говорил по-французски и даже читал Томаса Бернхарда, но всё же он начал меня доставать. Вот уже два дня, а если точно — после посещения монастыря Товхон, где мы, среди прочего, заглянули по очереди в пещеру «Материнское чрево», он как будто заперся в раковине полнейшего безразличия к цели нашего путешествия. Явная неохота Дохбаара вести машину к черту на кулички заразила и его — так я себе это объяснял. А может, он просто уже устал от нашей поездки.
И в глубине души я его понимал. Я ведь тоже был уже сыт всем этим по горло.
— Да, — продолжал настаивать я. — Мы, конечно, сейчас доберемся до одного из них двух — того, что, по всей видимости, умер, а как же второй? Они в курсе, где он теперь может быть?
Он немного поколебался.
— Черт побери! — закусил я удила, — для меня ведь особенно важен именно он!
Странным образом распутываются порой самые невероятные ситуации. Занимаясь поисками пропавшего друга и трупа его друга, я очутился в самом сердце Монголии, в сотнях километров от чего бы то ни было. Повстречав при случайном стечении обстоятельств монгола-полиглота, старуху-шаманку, молодую толстуху в отключке и графомана-китайца, насчет которого я до сих пор не вполне понимаю, зачем он-то поперся сюда с нами, в результате приехал на край света, в стойбище у подножия заснеженных гор, где какой-то мальчишка, которого трудно назвать разговорчивым, согласился проводить нас к телу иностранца, которое он успел окрестить именем своего еще не рожденного брата и которое, возможно, принадлежало Евгению Смоленко, которого я не особо-то и горел желанием найти, но именно его-то и хотел отыскать Эженио, да. Теперь нам, похоже, предстояло снова отправиться в путь, наматывая на колеса километры степей и пустынь, расспрашивая кочевников, не видали ли они Эженио. Но оказалось достаточно немного повысить голос, чтобы всё прояснилось.
— Спроси, не встречался ли он ему. Или не слыхал ли он пересудов об иностранце, которого приютили другие кочевники.
— Приютили кочевники? — снова приподнял он брови.
— Да, которого приютили кочевники, — подтвердил я.
В конце концов, мог пригодиться любой след. Прозрение, которым русская девушка поделилась с Ванлинем, могло быть не лишено смысла. Ведь подтверждалось пока что и всё такое прочее — и его вещие сны, и подсказки из транса шаманок.
Самбуу вздохнул и задал парнишке вопрос. Завязался довольно продолжительный разговор, но прислушивалась к нему лишь его мать: Ванлинь и я ничего, конечно, не понимали, а Дохбаару, повернувшемуся спиной к нам и спокойно перекуривающему, было, похоже, глубоко плевать.
— Вы знакомы? — спросил я Ванлиня. Чтобы занять время.
Он вздрогнул.
— С кем это?
— С мальчишкой. Ты его знаешь?
— Дело в том, что… Да, немного. По крайней мере, мне так кажется.
— Что значит — «кажется»?
— Думаю, это он вмешивался в мои сны. Ты должен помнить, я говорил. Я узнал его. И он меня тоже узнал.
— Ну да. И как же ты это определил?
— Определил что?
— Что он тебя узнал. С чего ты это взял?
— Ну… Он сам подтвердил в разговоре.
— Повтори, пожалуйста.
— Он сам подтвердил.
— Так вы с ним разговаривали?
— Как бы объяснить… Да, что-то вроде этого.
— И как же вы поняли друг друга, если ты не знаешь монгольского, а он — ни китайского, ни английского?
Ванлинь, похоже, смутился, стал разглядывать мыски своей обуви.
— Это правда… В таком случае, скажу проще: я догадался. Что-то произошло — не очень-то понимаю, что именно — и я осознал, что это он самый. Объяснить это трудно. Даже сам не въезжаю, как это всё прояснилось.
Нет, слушать такое и дальше было невыносимо. Этот разговор уже достал мне кишки, я решил не продолжать его. Вся эта история меня измотала. За что ни ухватись — всё аккуратно расползалось по швам. Хоть бы раз услышать что-нибудь ясное и конкретное, а не эти бесконечные догадки, предположения, внезапные озарения, сны в руку, наития, бред пьяной обезьяны. Самое забавное, что мы всё же приближались к цели. Я закурил сигарету. После двух жадных затяжек я повернулся к Самбуу — он, склонившись к мальчугану, переговаривался с ним вполголоса. Мать зашла в юрту, и второй мальчик следом за ней. Спустя несколько минут они оба вышли, неся в руках кружки с кобыльим молоком, и протянули их нам. Мы поблагодарили. Молодая женщина ответила мне кивком головы. Волосы у нее опять растрепались на ветру, загораживая глаза. Она улыбалась. Я выпил. Небо над нами выглядело неохватным. Айрак был вкусным — лучше, чем в другие разы, что я его пробовал, или же я просто успел привыкнуть к нему. А может, всё дело было в ней. Или это он был чуть крепче обычного. Вытерев губы, Самбуу вернул кружку малышу и повернулся ко мне. Взгляд у него был странным.
— Что ж, загружаемся. В этих краях действительно есть еще какой-то иностранец, но ему мало что об этом известно. В двух часах езды отсюда. Но сначала мы съездим повидать труп, — добавил он брезгливо, — а потом уж отправимся к кочевникам. Там и заночуем, потому что уже стемнеет.
Спустя какое-то время:
— Но откуда ты узнал насчет кочевников?
Я решил не отказывать себе в удовольствии отплатить местной монетой:
— Да ладно, пустяки, — обронил я рассеянно, — просто внутренний голос. Видимо, отголосок вещего сна.
Горизонт скоро станет сиреневым. Продолжая брести, он отмечает в уме выходы-жилы золотистой яшмы, размещение россыпей белесого халцедона, места находки агатов с кривовато-ромбовидными гранями. Он сбился с пути, в воспаленном дрожащем сознании пометки о находках перемешиваются, рана в паху воспалилась, он потерял много крови и вывихнул лодыжку, спускаясь по каменистой осыпи, где его оставили, посчитав мертвым. Двое незнакомых типов опустошили его рюкзак, забрали кристаллы и полудрагоценные камни, даже его походную флягу, но он продолжает тащить его на одном плече, хотя тот неприятно хлопает его по ребрам, просто по привычке. Или чтобы обмануть судьбу, сделать вид, что всего этого не случилось.
«Именно: что всего этого не было».
Они выглядели честными и добродушными, улыбались. По-русски говорили не особо хорошо, но достаточно, чтобы решить поживиться. Он не успел ничего понять, пришел в себя спустя много часов — с липкой от крови головой, ранами в плече и в паху. Удар дубинкой и две пули. Они забрали всё и ушли.
Он продолжает идти. Даже не знает, куда, но идет. Перед глазами всё смешивается.
Порой ему кажется, что сквозь сетку зазубренной листвы за ним подсматривает какой-то лис. Солнце, греющее спину, напоминает задремавшего тигра. Вывихнутую ногу приходится волочить за собой. Он бредет дальше, узнавая в угловатых формах камней свое расколотое струйками крови лицо. Говорит себе, что палатка должна быть где-то здесь, между двумя зеленовато-коричневыми пригорками, но и сам в этом не уверен. Иногда закрывает глаза и бредет наугад. Просто идет.
Затем опускается ночь, нежная и ароматная, и он ныряет в нее с легкостью в теле, может быть — с наслаждением. Сворачивается калачиком, хотя и не чувствует холода. Изнуренное тело уже не просит ни есть, ни пить. Он проваливается в забытье, в изначальную тьму, тонет в пустоте среди голубоватых всполохов.
К утру его тело запеклось от горячки. Разбудила его барабанная дробь своих же зубов. Он без толку пытается подключить сознание к онемевшему телу, сдается, засыпает на час или два, просыпается с надеждой встать на ноги, но лишь чуть приподнимается и падает вновь, потом опять засыпает и просыпается под безжалостным софитом солнца. Ползет, надеясь укрыться в тени под скалой или под каким-нибудь деревцем. В лицо впиваются мелкие камешки, осколки кристаллов. Он то теряет сознание, то приходит в себя и уже не может понять, два или три дня прошло с тех пор, как он покинул палатку.
Солнечный свет кажется жидким и обжигающим, или же это у него горячка такая. Во всяком случае, конца этому жару не видно.
До наступления ночи он успел состариться на десять лет. Тело иссохло. В горле распух язык. Он пытается кричать, но способен лишь хрипло сипеть. Мысли расползаются по швам. Перед глазами снова встает улыбающееся лицо старухи, которая и поручила ему приехать в эти края, чтобы выполнить странное задание, от которого он не смог отказаться, настолько горячо она его убеждала. Вспоминается молодая красивая женщина с белоснежными зубами, ее удивленная улыбка, когда прикоснулся ладонью к ее выпуклому животу. Снова проплывают радужно переливающиеся редкие кристаллы, коричневатые мерцающие камешки — они текут струйкой сквозь зияющую дыру в его горсти, их подхватывает ветер и уносит навсегда. Ну и пусть, собирал он ведь их просто для того, чтобы как-то оправдать свой приезд сюда. Не такое уж и большое это было сокровище.
Он улыбается. Какой теперь от всего этого прок? Что толку от его мыслей, воспоминаний, от его непослушного тела…
Горячка усиливается. Во время одного из проблесков сознания он сам удивляется своему телу, которое куда-то ползет, обдирая колени, локти, подбородок. Оно лижет землю и проглатывает несколько камешков. В небе кружат желтоватые вихри. До его ушей доносятся чьи-то горланящие, смеющиеся голоса. Он заставляет себя смотреть вниз, не отпускать глазами землю. Его тело достигает гигантских размеров, заполняет собою весь мир, потом сдувается, и вот оно уже совсем крошечное. Мельчайший камешек рядом с его пальцами выглядит седым утесом. Он продолжает карабкаться, сам не зная, куда, минуты растягиваются в часы и недели. Замечает впереди, под нависающей скалой, небольшую темную пещеру, вагину горы. Вползает в нее и снова тонет во мраке.
И опять ночь. Горячка, похоже, улетучилась. Либо, наоборот, его тело вынырнуло из нее. Он открывает глаза, наслаждается видом на близкие звезды, сияющие прямо за входом в его убежище. Затем прикрывает веки, отворачивает голову и не думает уже ни о чем. Просто слушает.
Это совсем простая светлая музыка, настолько прекрасная, что ему хочется в ней раствориться. Музыка тишины.
Его губы трогает улыбка, в сознании прорисовываются несколько дорогих ему лиц. Он думает о своем давнем друге Эдварде Чэне, и тот машет ему рукой сквозь толщу лет — одновременно из сибирской погребальной норы и из живота молодой женщины с белоснежными зубами.
Он сам становится огоньком, мерцающим в небе среди других сверкающих светил.
Он спит. Воцаряется покой.
Сворачивается калачиком, словно маленький ребенок.
Звуки тишины вокруг еще нежнее ласкают слух.
Утробный плод. Постаревший пятидесятипятилетний зародыш. («Совсем, как ты, Эдвард, совсем, как ты».)
Он огонек в небе среди гаснущих звезд.
Выбирает одну из них. Ту, что показалась самой изящной и лучистой.
Немного поколебавшись, приобнимает ее. И вскоре испускает дух.
Автомобиль дрожал, раскачивался, иногда подпрыгивал на ходу, и Чэнь-Костлявый, на этот раз ничего не строчивший в блокноте, просто смотрел на проплывающий за стеклом монотонный серый пейзаж.
Нет: просто смотрел сквозь монотонный пейзаж в серых тонах.
Нет: смотрел поверх проплывающего мимо каменистого пейзажа. Ведь, по правде говоря, смотрел он невидящим взором, с головой погрузившись в лабиринт домогающихся его внимания размышлений, и не смог бы отличить пасущейся в одиночестве козы от скалы, поблескивающей минералами, или от яка, увешанного вязанками хвороста, или даже от мальчишки, погоняющего того яка тросточкой и похожего на уменьшенную копию Шамлаяна с такой же пропыленной шевелюрой, в таких же штанишках из некрашеной шерсти и запачканной белой майке. Тем более не слышал он разговора, который протекал параллельно между Самбуу и парнишкой, а вслед за тем между Розарио и Самбуу, переводившим французу то, что отвечал Шамлаян.
Чтобы хоть как-то совладать с проблемами, целиком поглотившими его внимание, Чэнь-Костлявый решил разложить их на две кучи: разрешимые и неразрешимые. К неразрешимым он причислил и странное ощущение, будто несколько минут назад они с мальчишкой сумели многое сказать друг другу без слов. В ту же кучу отправилась и цепочка совпадений, опутавшая его за последние несколько недель, начиная с эротического сна о молодой полной женщине, которую он спустя какое-то время увидел спящей в юрте по соседству с юртой его двоюродного брата; во снах же он уже слышал имена Пагмаджав и Шамлаяна; можно было добавить сюда и сбывающиеся прорицания Иринки, с которой он познакомился на берегу Байкала, а также иные происшествия — да, целую их сеть, — укрепившие его во мнении, что паренек, спорящий сейчас о чем-то с Самбуу, переводчиком, и был тем самым хулиганом, что повадился гадить в его сновидениях, — впрочем, это открытие его, человека по натуре миролюбивого, не слишком уж ошеломило на фоне других случившихся за последние несколько недель если и не сверхъестественных, то, по крайней мере, не заурядных событий.
К воспоминаниям о них и было, в основном, приковано его внимание, а на обдумывание проблем из разряда «разрешимых» уже не хватало сил. Поэтому он решил вообще позабыть о них, мысленно повесил перед ними запрещающий знак-«кирпич» и сосредоточился на второй, теперь уже единственной категории проблем «неразрешимых», относительно которых он вынужден был признать, что, если уж на чистоту, они интригуют его гораздо глубже.
Однако временами Ванлинь все же отвлекался. Например, когда их джип зигзагами пробирался меж двух холмов, поросших тучными травами, ему пришло на ум, что было бы неплохо достать синий блокнот — нет, зеленый, потому что синий давно уже закончился — и написать продолжение одной из его историй. Например, о лисе Цзо Ло, защитнике обездоленных. Либо об орле Лелио Лодоли. Затем, пока автомобиль карабкался по ущелью с отвесными стенами, подумалось, что лучше будет разобраться со всеми теми набросками позже, в Пекине, да и к тому же, у недосказанности есть свое особое очарование.
Машина вдруг остановилась на усыпанной мелким камнем площадке неподалеку от вершины одной из гор: мы раньше уже видели ее — суровую, укутанную дымкой тумана — с плато, на котором оставили юрту семьи Шамлаяна. Людей, автомобиль и окрестные скалы окутало густое облако. Вышли из машины. Всё вокруг выглядело серым и мокрым. У голосов появился странный металлический призвук. В скором времени заморосил дождь.
— Это прямо наверху, — сказал Розарио, натягивая меховую куртку.
Он показал пальцем на клубящееся облако.
— На каком еще верху? — переспросил Ванлинь, поеживаясь в штормовке с капюшоном.
— Вверх по тропинке. Вроде бы, недалеко отсюда.
И в самом деле, Чэнь-Костлявый заметил узкую каменистую дорожку, вьющуюся среди огромных коричневатых скал. Первым зашагал по ней Шамлаян, следом за ним — Самбуу, потом Дохбаар, потом и Розарио. Замыкал процессию Ванлинь, старавшийся не отставать от француза, чтобы расспросить того на ходу.
— Что говорил мальчишка, пока мы ехали? — спросил он, уже с трудом дыша, хотя прошли всего лишь несколько десятков шагов.
Розарио, явно более привычный к прогулкам в горах, ответил очень быстро, не оборачиваясь:
— Что Смоленко убили подпольные торговцы кристаллами и ценными камнями. Он, похоже, успел насобирать полный рюкзак.
Космы тумана, позволявшего видеть лишь метров на двадцать вокруг, иногда заползали под ноги, на едва хоженую тропку — ничего удивительного, что Чэнь-Костлявый споткнулся.
— Блин! — коротко ругнулся он.
— Ты это о чем? — бросил через плечо Тронбер.
— Да так, лодыжку слегка подвернул. Нам еще далеко? И как он об этом узнал?
— Кто?
— Мальчишка. Откуда он узнал о судьбе того русского?
— Так ему рассказали кочевники.
— Что еще за кочевники?
— Те самые, что приютили Эженио. Они повстречали Смоленко живым и здоровым, рюкзак был полным, а потом нашли его мертвым, и рюкзак был пустым. По всей видимости, Эженио тоже набрел на тело Смоленко. Потом что-то с ним стало, и семья кочевников — они живут в часе пути отсюда — решила пока что взять его на свое попечение. Ого, взгляни-ка!
Туман рассеялся. За поворотом тропки, насколько хватало глаз, впивались в небеса, словно зубья перевернутой бороны, черные зазубренные скалы, а в промежутках между ними местами виднелись округлые котловины, покрытые яркой, почти светящейся зеленью. Среди одной из них стояла палатка — такая же серая, как небо над головой. Можно было даже разглядеть, что боковой скат время от времени хлопает на ветру. Холод пробирал до костей. Дождь пока не пошел, но вот-вот мог начаться.
— А мне ведь это место знакомо, — выдохнул Чэнь-Костлявый. — Я его уже видел — но вот где? И когда?
Он слегка повернулся вправо, встретил равнодушный взгляд Шамлаяна — и вспомнил.
— Это палатка Эженио, — пробормотал с другого бока Тронбер. — Либо Смоленко.
Он направился к ней, вслед за ним и остальные, но это ничего не дало: палатка была пуста и, похоже, разграблена.
Затем они брели еще целый час, обдуваемые ледяным ветром. Вокруг кучковались грозовые тучи, в отдалении слышались раскаты грома, но дождя так и не было. Перед невысоким, поросшим травой перевалом, неподалеку от пересохшего ручья Шамлаян показал пальцем нашу цель — в полусотне метров с левой стороны. Это была небольшая площадка, добраться к которой можно было либо карабкаясь по довольно крутой скале, либо сделав значительный крюк. Все решили идти прямо в гору, за исключением Ванлиня, который двинулся было в обход, но вскоре вернулся и, недовольно ворча, последовал за остальными. Спустя пять минут они уже все сгрудились на площадке. Дождь все еще грозился пойти, но по-прежнему впустую. Прямо перед ними, под небольшим каменным выступом-козырьком виднелась темная вертикальная расселина миндалевидной формы — высотой метра в полтора, шириной в полметра.
— Пещера-матка, — пробормотал Розарио.
Самбуу подтвердил кивком головы.
— Парнишка сказал, что Ёсохбаатар там, внутри, — кинул он подбородком в ту сторону.
Затем махнул рукой направо — на тропку вдоль скалы:
— А ваш друг — он где-то там. Вроде бы, в двух часах ходу.
Розарио мелкими шажками направился к пещере. Еще не дойдя пары метров до входа, он заметил за темным проемом скрючившуюся фигуру. Хотя и был готов увидеть что-то подобное, его слегка передернуло.
— Ни фига себе… — выдохнул он.
Придвинулся ближе. За ним остальные.
В глубине расселины находился человек — или то, что прежде было человеком. Высокий, крепкий, но при этом худощавый, почти иссохший. Кожа на лице пожелтела. Всклоченные рыжие волосы, лицо обрамляет редковатая борода, пальцы судорожно сжаты на груди. Он лежал на боку, поджав ноги, почти касаясь коленями подбородка. Глаза были полузакрыты, и в целом выглядел он удивительно безмятежно.
Четверо мужчин и ребенок молча смотрели на него. И странное ощущение умиротворенности охватило их, будто каждый созерцал там свой собственный довольно убедительный образ.
— Превратился в мумию, — подумал Розарио.
— Стал зародышем в материнской утробе, — подумал Чэнь-Костлявый.
Совсем рядом с ними громыхнуло небо — явный знак, что долго собиравшийся дождь, возможно, все же пойдет.